После гольфа, едва с поля, я повел носом. "Черт побери! — говорю себе. — Тянет поэзией!" Всегда это чую: есть во мне такая жилка. "Откуда бы это? — говорю себе. — Закатные тона? Раунд за восемьдесят ударов? Или что?" Прошел мимо парочки школьниц: стоят у ворот, пересмеиваются. Могу себе представить их разговоры-одна другой: "Кто это с такими лихими усами?" — а та ей: "Как, да это же наш красавец майор!" Жизнь вдруг заиграла, как шампанское в бокале. Челтнем словно был писан маслом на холсте, и отличнейшие люди населяли этот превосходный пейзаж. Вот "Бунгало в Пуне". Доброе старое бунгало! Вот "Амритсар". Привет, "Амритсар"! А вот моя конурка — "Лавры". Замечаете название? Все та же поэтическая жилка. Может, лучше бы мне родиться заурядным, тупым чурбаном-солдафоном. Впрочем, если бы не эти пролазы-социалисты…
Ну, захожу. Адела выглянула из гостиной. Ах ты, старушка Адела! Надежная, испытанная. Любой переход нипочем, дети-вот они, а какие волосы! И шипит на меня. "Явилась", — говорит.
Я понял, о чем она: мы друг друга — с полуслова. Новая горничная заступила. "Прекрасно! — говорю. — Вели подать мне чаю в логово".
И пошел к себе — что за уютная берлога! Разбавил джин содовой. "Ого! Что такое? От поэзии прямо не продохнешь!" Огляделся кругом: увидел свои усы в зеркале. "Лихие усы, а?" Придумают же словечко!
Подправил их. "Ну, — говорю себе, — черт побери!" И чуть не расхохотался.
Она вошла с чаем. Было семнадцать десять: в эту минуту вся моя жизнь перевернулась. Сколько лет я носился со своей поэтической жилкой, а она вот для кого: для этой женщины. Я сказал — женщины? Да почти что девочки. Крохотулька. И при этом, заметьте, немножко богиня.
Меня опрокинуло и понесло. "Джек, — говорю себе, — пиши пропало". Вот вы говорите "поэзия", а я говорю вам, что наяву увидел эту девушку обнаженной, у моря, вроде как на рассвете. Впечатление ошеломительное. Знаете, что у меня чуть не сорвалось с языка? У меня чуть не сорвалось с языка: "Да ты что, милая? Быстро надевай купальник! Тут полным-полно туристов!" Я, конечно, не сказал ничего подобного. У меня это было написано в глазах. И она, очевидно, прочла. Вам понятно, о чем я. Богиня — это ладно. Усы — это хорошо. Но если женщина не чувствует мужчину, а мужчина не чувствует женщину, то все ведь без толку, верно? А она прочла — очевидно. И если бы не большевистские происки…
Словом, меня послали в нокдаун, и я выгадывал время, отчаянно силился подняться, выпрямиться, навязать ближний бой, вообще заново освоиться на ринге. Спрашиваю: "Как вас зовут?" Отвечает: "Глэдис".
Минуту-другую помолчали. Оба. Потом она мне: — Простите, сэр, вам налить чаю? А я ей: — Да. Непременно.
Вот и все, ясно? Ни слова про морской берег. Ни про что ни слова. "Непременно" — и все. А она: — Отлично, сэр, — только и сказала.
Чувствуете деликатность? "Ого, — думаю, — в девчонке говорит порода!" Я ведь большой демократ, заметьте. По крайней мере, был. "Не иначе, — думаю, как молоденький хват офицерик болтался возле коттеджа, где ты родилась, милашечка!" Ей этого, разумеется, не сказал. Тем более-может, и не офицерик, а дипломатик. "Отлично, сэр" — ишь ты!
И все. И ушла. Наверное, пошла к себе в комнатку на антресоли. Я остался один у камина глядеть на огонь, вылитый герой пьесы.
Слышу, Адела поднимается по лестнице. "Бог ты мой, — думаю, — а как же Адела?" Я про нее забыл. "Еще и дети!" Славные, неиспорченные мальчишки. "Боже, — думаю, — а Каррингтон-Джоунзы?" Жутко стервозная баба. Язык острее непальского клинка. Вспомнил старого генерала из "Притона-в-Лакх-нау" — отменный старик! Вспомнил полк, офицерский клуб: огонь ребята, веди их маршем в пекло и обратно? Что они скажут? Вспомнил, как я прошел раунд за восемьдесят ударов. Вспомнил типа по фамилии Падлоу: выпивал с ним однажды у стойки в Чатна-клубе. С тех пор ни разу его не видел. Его-то я почему вспомнил?
Но Адела никак не шла у меня из головы, а моталась туда-сюда вместе с прочими. И в глазах мираж, да не вверх ногами, а натурально: маленькая богиня, вроде как на берегу. Попробуй тут сосредоточься.
Сказать, какие слова пришли мне тогда на ум? "Твой ход!" Но разбить женское сердце, исковеркать жизнь, и кому — Аделе, старому товарищу? Нет! Я вспомнил, как однажды в Чандрапуре мы нашли в постели кобру. Другое дело, конечно, а все-таки тоже связывает, сами понимаете. Только что такое кобра против богини? Да если бы не эти чертовы агитаторы…
Я крепился изо всех сил. Избегал ее все воскресенье. Наутро вышел в холл — она там, подметает лестницу. С щеткой и совком. Ну и сами понимаете. Адела была в гостиной.
— Адела, — говорю, — мне надо в город, повидаться с Дикки Уизвергом.
Она учуяла неладное. Дикки Уизверг мне особо нужен, когда я попадаю в переделку. Мы с ним бывали в крутых переделках.
— Езжай, — говорит. — Возвращайся в двадцать сорок пять.
— Ладно, — говорю, — буду к сроку. Поехал в город, отправился к Дикки. Рассказал ему все и говорю: — Надо делать выбор. А у меня не хватает духу. Он говорит: — Рекомендую компромисс. Я говорю: — Что?
Он вроде как подмигивает. И говорит: — Слова нет, так и спору нет.
Я говорю: — Что? Он говорит: — Что глаза не колет, то и сердце не печалит. Я говорю: — Дикки, мы с тобой побывали в крутых переделках. Но ты, оказывается, грязный и мерзкий циник. Ты не знаешь, что такое порядочная женщина, и лучше бы я с тобой ни в каких переделках не бывал.
Вышел от него и вспомнил про Свини Гавкинса. Свини в нашем клубе на руках никогда не носили, это уж точно; но я почему-то подумал, что Свини — тот самый, кто мне нужен: такая была интуиция. Я его разыскал. Рассказал ему все.
— Джек, — говорит он, — тут нечего и думать. Дело ясное как день. Карты сданы — твой ход.
Замечаете? Те самые слова, что пришли мне на ум. Я понял, что он прав. И пожал ему руку.
— Свини, — говорю, — мы с тобой почти что ни разу не бывали в крутых переделках, но если я снова попаду в переделку-надеюсь, ты будешь рядом.
Вернулся домой. Пошел поглядел на нее — для пущей надежности. И позвал Аделу в логово.
— Адела, — говорю, — держи марку. Ты — дочь солдата.
Она говорит: — Да, Джек. И жена солдата.
— Это, — говорю, — верно. Пока что так. Она говорит: — Не хочу верить, что у тебя другая женщина.
— И не верь, — говорю. — Это богиня. Она говорит: — Понятно. Значит, теперь я всего лишь мать двух сыновей солдата.
— Славные, неиспорченные ребята, Адела, — говорю я. — Как пара горячих, породистых, резвых терьеров.
Она говорит: — Да, неиспорченные. Они должны остаться со мной, Джек. И остаться неиспорченными.
— Бери их, Адела, — говорю я. Она говорит: — Держи марку, Джек. Их надо послать в подходящую школу.
— Да, Адела, — говорю я.
Она говерит: — И надо, чтобы из школы они возвращались в подходящий дом. К подходящей матери. Знаешь, как они меня называют? — и при этих словах чуть не сорвалась. — Они меня называют "наша пригожая мать". Я ведь не смогу быть их "пригожей матерью", Джек, в штопаном прошлогоднем платье, как ты думаешь?
— Хорошо, — говорю я. — Мне ничего не нужно. Я буду жить на Вайкики или где-нибудь в тех местах. У моря.
Она говорит: — Надо, чтоб тебе хватало на табак, Джек.
При этих словах я чуть не сорвался.
Потом, конечно, пришлось иметь дело с ее семьей, с ее юристами, от всего отказываться, лишаться всяческих прав, да еще эта Каррингтон-Джоунз — жуткая стерва, — в общем, нахлебался. Я держал марку, подписал все бумаги, слова лишнего не сказал, дома глядел строго под ноги — не хотел путать в эти дела маленькую богиню. Ее время настанет — на Вайкики или где он там, этот берег.
Под конец они вынесли всю мебель. В моем логове остались только кубок за поло, клюшки для гольфа и я. Не важно — сейчас мы пулей на Вайкики, в те места. Черт побери, знаем мы, по чьей указке орудуют эти прихвостни. Антианглийская деятельность!
Я позвонил Глэдис. Она явилась. Я взглянул на нее. И вдруг слова так и посыпались. Случалось вам видеть накат огневого вала перед наступающим батальоном лучших созданий божьих? Так это было, точь-в-точь.
— Вот он я, — говорю. — Бери. Играй с моими усами. Хочешь-отстриги их. Они твои. И я к ним в придачу.
Она говорит: — Что? Я говорю: — Все осталось за флагом. Все как есть. Адела. Дети. Старый генерал — отменный старик, но бог с ним. Каррингтон-Джоунзы. Челтнем. Клуб. Полк. Деньги. И один тип, некто Падлоу — выпивал с ним в Чатна-клубе, — но опять же бог с ним. Я твой. Я видел тебя, обнаженную, на берегу моря — рассвет и тому подобное. Надевай шляпу, Глэдис. Мы встретим этот рассвет. Мы отыщем этот берег. Там безлюдье — никаких туристов!
Она посмотрела на меня. Я, конечно, знал, что она удивится. Не хотел ей ничего говорить, пока Адела в доме. Соблюдал, сами понимаете. И так уже было сказано: "непременно". И — "отлично, сэр"…
Я думал, она повторит свои слова. Повторит их не так, как раньше, будто мышка пискнула из норки тайком от шныряющих в комнате кошек — денежных, чинных, достойных, пристойных, таких-сяких-разэта-ких, ну, вы меня поняли, — не просто повторит, а скажет громко, победно, весенним, что ли, голосом.
Сказала-то она громко. Видали когда-нибудь, как шрапнельным разрывом накрывает бедолагу солдата? Вот так и меня накрыло. "Джек, — думаю, — ты в нокауте. Пиши пропало". Гляжу — а она уже ушла.
Я сразу понял, в чем дело. Ее обработали. Подонки! Рука Москвы. Треклятые агитаторы. Чертовы красные. Что им юность, что им чистота? Негодяи, пробрались в воскресные школы — да всюду пробрались. Богиня — что им богиня? Глазки, ушки, формы — а им один черт. Подымай класс на класс — вот их лозунг. Классовая ненависть. Классовая борьба.