Дорогу весне! Ибо там, где среди скал и лесов теснятся белые стены, первый нарцисс — самое невероятное чудо; ибо среди приветливых крыш все больше платанов, разноцветной сирени, слив и розовых кустов, на которых тает, блестит и испаряется последний иней. Ради капели, звенящей в голосах детей, их прелестных маленьких галошек; ради еще неправдоподобно синего неба над Территауном и восточного ветра, еще внезапно налетающего на равнины; ради нескончаемых споров за завтраком и налогового векселя у прибора — дайте дорогу Весне!
Генри Сэнфорд — младший, смуглый, стройный, с впалым животом, но с покатыми плечами, облаченный в свободно сидящий серый, под твид костюм — притом видавший виды костюм, — имел возможность сполна насладиться этим прелестным временем года. Лес, вплотную обступивший сад с двух сторон, дымился и пылал в прозрачном утреннем воздухе; почки лопались, ветки искрились на солнце, птицы порхали с дерева на дерево, их пение мелодично разносилось над просыпающимся лесом. На верхней ступеньке появилась нога Эдны. Сегодня она тоже очень рано спустилась к завтраку.
Вернувшись из Калифорнии накануне вечером, она так устала от утомительной дороги — маленькая Джойс ни на минуту не сходила с рук, — что ей казалось, будто она приехала домой только теперь, после сна, и весеннее утро приветливо встречает ее. «После завтрака, — подумал Генри, — мы еще успеем до моего отъезда вместе погулять по саду».
В саду уже была маленькая Джойс, которая встала раньше всех. Прелестное, волшебное дитя с золотой, как у нарцисса, головкой, с развевающимися кудрями, она, визжа, носилась от свежепосаженной яблони к свежепосаженным груше и сливе и, вытянув голову, смотрела на их хрупкие веточки, как будто надеясь найти цветы. Коль скоро молодые фруктовые деревья своими нестройными, наивными очертаниями напоминали детский рисунок, казалось также, будто она, словно маленькая Прозерпина, вернулась, чтобы вдохнуть в них жизнь. На самом же деле девочка, как существо более жизнерадостное, чем полагал ее отец, и куда менее восторженное, просто искала фрукты.
Когда Эдна спустилась, девочка прибежала в дом, и они втроем сели завтракать, улыбаясь, как семья на рекламной фотографии. Новостей было столько, будто они получили огромную пачку писем. Эдна гостила у своих родителей в Лос-Анджелесе, ее отец был профессором Калифорнийского университета.
— Он отложил свой очередной творческий отпуск, — сказала Эдна. — Хочет дождаться конца войны. Может, возьмет его перед самой пенсией. Тогда уж как следует поездит по Китаю.
— Везет же старику! — воскликнул Генри. — Нам бы в музее годичный отпуск! Боже, в такое утро, да еще когда ты вернулась, мне бы отпуск совсем не помешал. Жаль, что ты так устала вчера вечером. Проклятый музей!
— Кстати, — сказала Эдна, — я ужасно провинилась, дорогой.
— Провинилась? Недеюсь, не потратила лишнего? Мы и так жмемся.
— Нет, совсем не это. Может, еще хуже. Надо же быть такой дурой! Но ведь сам знаешь, в Калифорнии все не так, как здесь.
— Так в чем же дело? К чему ты клонишь?
— Джойс, — сказала Эдна, — ты допила молоко? Ступай в сад, девочка. Пойди посмотри, как там твои стол и стульчик.
— Мамочка, я хочу послушать, что ты такое глупое натворила.
— Нельзя, моя девочка. Ты еще маленькая.
— Ну, мамочка, пожалуйста!
— Джойс, — сказал Генри, — ведь мама сказала «Ступай в сад». Иди сейчас же. Без разговоров. Вот молодец. Итак, Эдна, в чем же все-таки дело?
— Понимаешь, это произошло, когда я неделю жила у Дикинсонов. Однажды у них обедал один человек.
— И что же?
— Он из кино.
— Актер? — вскричал Генри. — Неужели актер?!
— Нет, не актер. А впрочем, какая разница? Работает в одной из крупных кинокомпаний. Вполне славный человек. И я… ты знаешь, я так себя глупо повела…
— Не тяни.
— Он увидел Джойс. Она немножко рисовалась… знаешь, как у нее это бывает. Вот он и выпросил у меня разрешение на кинопробу.
— Чью? Джойс? Так-так-так! И это все? Ха! Ха! Ха!
— Но я согласилась, я возила ее на киностудию.
— Что ж, почему бы и нет в конце концов? Раз это доставило тебе удовольствие. Другое дело, дорогая, что ты, как всегда, совершенно не считаешься с чужим временем и деньгами. То же самое — в магазинах. Тебе дали копию пленки?
— Нет, копию они не дают. Сама не знаю, что меня дернуло. Ужасно глупо. Боялась отстать от жизни.
— Напрасно ты это сделала. Кино портит детей. Она и так достаточно самонадеянна. Просто не понимаю, Эдна, как ты могла. По отношению к детям глупые, как ты выражаешься, поступки непозволительны.
Некоторое время он продолжал в том же духе.
— Ты совершенно прав, — сказала Эдна, — только не надо так горячиться. Я же сказала, что повела себя глупо. Мне стыдно. Чего же еще? Уже поздно. Мы не успеем пойти в сад. У тебя скоро поезд.
— И все-таки нельзя было водить ребенка на киностудию — бог знает куда! Сад подождет. До свидания, я пошел.
Генри сел в поезд и не отрываясь любовался пейзажем до самого города, а там — весенняя дымка сгустилась и посерела, а день потерял свою свежесть. По сравнению с окрестностями Территауна парк вокруг музея, где работал Генри, выглядел голым, жалкими безотрадным. Утренние часы тянулись долго, обед был скучным. После обеда в кабинете Генри раздался телефонный звонок.
— Мистер Сэнфорд? С вами говорят из нью-йоркского отделения голливудской кинокомпании «Космос».
— Слушаю вас.
— Мистер Сэнфорд, вы слышали о кинопробе вашей прелестной дочки? Я пытался дозвониться вам домой, но никто не брал трубку. По счастью, нам удалось узнать ваш рабочий телефон.
— Это я заметил. А в чем, собственно, дело?
— Прекрасные новости, мистер Сэнфорд. Примите мои самые искренние поздравления. Скажите, не могли бы мы встретиться и поговорить?
— Говорите сейчас, — сказал Генри, предчувствуя, что его ожидает. — К сожалению, у меня срочная работа.
— Понимаете, в Голливуде очень заинтересовались результатами кинопробы. При встрече я мог бы сообщить весьма любопытные для вас подробности.
— Сомневаюсь, — сказал Генри, упиваясь собственным садизмом. — Очень вам благодарен. Всего доброго.
— Мистер Сэнфорд, мистер Сэнфорд, — заторопился голос на другом конце провода, — вы меня не поняли. Пожалуйста, не кладите трубку.
— Насколько я понимаю, вы предлагаете моей дочери… киноконтракт?
— Именно так, мистер Сэнфорд. Беру на себя смелость гарантировать его вам.
— А я беру на себя смелость отказаться от него.
— Но, мистер Сэнфорд, что вы говорите? Вы понимаете, какие это деньги? Такой контракт — путь к славе. Это имя, карьера… Мистер Сэнфорд, прошу вас, подумайте хорошенько.
— Уже подумал, уважаемый. Подумал и решил, что все это очень дурная шутка.
— Да нет же! — взмолился абонент, обиженный в лучших чувствах. — Это «Космос», уверяю вас. Перезвоните, если не верите. Меня зовут Морис Вернер. Перезвоните.
— Под дурной шуткой я разумею славу, имя, карьеру и прочее. Моя дочь не должна иметь ничего общего с вашим делом. Не переношу кривляющихся детей. А теперь я должен с вами проститься.
И с этими словами он повесил трубку, прервав тем самым бурные протесты своего абонента.
Он сел за работу: как раз сегодня надо было составить смету на установку электропроводки для освещения музейных стендов. Удовольствие, которое он только что испытал, дав отпор силам тьмы, заметно уменьшилось перед лицом цифр, излучавших свет истины. Он теребил в руке осколок кремня, который использовал в качестве пресс-папье. Всю зиму кремень испускал в его сумрачном кабинете малую толику света, накопившегося в нем за четыре тысячи лет. Сегодня, однако, он казался обыкновенным камнем. И все же в сумраке скрывалось что-то смутное, неуловимое, не более чем мимолетный проблеск былого.
И тут он вспомнил про желтый жилет. Вернее, увидел его. Увидел жилет и себя в жилете на ступеньках небольшого, но солидного загородного дома — повесой, ученым, джентльменом.
Этот такой зримый и вместе таинственный желтый жилет, пшеничный по интенсивности, канареечный по нежности тонов, вовсе не был всецело плодом его воображения. Семь лет назад Генри и Эдна проводили медовый месяц в Европе, побывали и в Англии, а в Англии — на скачках. В паддоке Генри обратил внимание на старика с красным лицом и белыми волосами. В этот момент он услышал, как кто-то говорит: «Посмотрите на старика с красным лицом и белыми волосами. Это лорд Лонсдейл. Вон тот, в желтом жилете».
Генри не спускал с него глаз: его краснолицая светлость показалась ему куда интереснее лошадей. Больше всего его поразила необъятных размеров светло-серая твидовая куртка, в которой старикан с баками и розовыми щечками был похож на добродушного старого фермера, по чистой случайности затесавшегося в модно разодетой толпе. Генри, которого всегда отличал безупречный вкус, понял, что его буколическая наружность — верный признак знатного рода.
Однако венцом творения, безусловно, был желтый жилет. «Надо быть принцем, — думал Генри, — чтобы при такой полноте носить жилет желтого цвета. Но смуглый, стройный человек, будь он очень богат и живи он как надо…»
— Кого это ты рассматриваешь? — спросила его Эдна.
— Тебе показалось… — ответила он. — Видишь вон того старика с красным лицом? По-моему, кто-то сказал, что это лорд Лонсдейл.
— Какой славный старичок.
С тех пор перед глазами Генри, когда он задумывался или отвлекался от дел, не раз возникал роскошный желтый жилет, по силе воздействия сравнимый разве что с нарциссами Вордсворта. Узнав из газет о смерти лорда Лонсдейла, он испытал чувство человека, потерявшего близкого родственника.
Однажды, увидев в витрине универмага «Эберкомби и Фитч» жилет почти такого же немыслимого цвета, он задумался о долгой истории человека и о короткой истории своей жизни — жизни без желтого жилета.
Кому, как не ему, носить его? Генри перебрал в памяти банальные биографий и заурядную внешность самых богатых. Трудно себе представить, чтобы мистер Форд, к примеру, надел такой жилет. Его душа взывала к жилету, а жилет взывал к нему. Они не могли друг без друга. Их разделяли стеклянная витрина и какие-нибудь жалкие два миллиона.
«Видите вон того стройного человека с блестящими темными волосами? Это Генри Сэнфорд, археолог-миллионер». — «Какой славный».
Никогда еще желтый жилет так настойчиво не овладевал самыми потаенными мыслями Генри; никогда прежде не олицетворял он собой так явственно, как сегодня, независимость, положение в обществе, обеспеченную жизнь, умение нравиться. Прошел целый час, а работа почти не сдвинулась с места. Но тут опять зазвонил телефон.
— Мистер Сэнфорд? Пожалуйста, не кладите трубку. Это «Космос», Голливуд. С вами будет говорить мистер Фишбейн.
«А, черт!» — сказал про себя Генри.
— Мистер Сэнфорд, звоню, чтобы лично принести вам свои самые искренние извинения.
— А в чем дело? Да нет, не стоит…
— Представитель нашего нью-йоркского филиала, как я понял, мешает вам, отрывает от работы.
— Ну что вы. Это был всего лишь телефонный звонок.
— Мы-то знаем, что такое музей, мистер Сэнфорд. Всякий раз, когда наши кинозвезды оказываются в Нью-Йорке, они первым делом идут в музеи. Где, как же в Голливуде, умеют ценить музеи за их основательность, приверженность истине: Боюсь, наш нью-йоркский представитель вел себя излишне настырно.
— Нисколько. Ни в коей мере.
— Меня всегда интересовало, что думали люди, когда первый грек изваял первую статую, — невозмутимо говорил Фишбейн тем поставленным, неотразимым голосом, каким читает оратор по бумажке послеобеденную речь. — Полагаю, они относились к своему искусству как к чему-то преходящему, недолговечному. Едва ли греческому аристократу понравилось, если бы с его детей писали нимф или херувимов. Но, мистер Сэнфорд, существует огромная разница между избалованным вундеркиндом викторианского театра и естественным, простым, нравственно чистым юным киноактером, который и не подозревает, что стоит перед объективом кинокамеры.
— Конечно, конечно.
— Как жаль, что вам не приходилось видеть наших юных голливудских звезд, — продолжал мистер Фишбейн. — Эти талантливые дети находятся под постоянным надзором родителей, к ним приставлен опытный психиатр. С такими чудными, неиспорченными ребятками возиться одно удовольствие! Мистер Сэнфорд, вы никогда не задумывались над тем, что в любой современной школе вашей дочери все равно придется участвовать в спектаклях, цель которых — развитие элементарных театральных навыков у подростков?
— Это большая разница.
— Согласен, разница есть. В два-три миллиона долларов. Не хотел говорить с вами о деньгах, мистер Сэнфорд, но как раз сейчас мы запускаем картину, открывающую огромные возможности для одаренных ребят. Такого фильма, пожалуй, еще не было в истории кино. Вы подумали, какие игрушки будут у вашей дочери, какие вещи? Впрочем, человека вашего положения все это вряд ли заинтересует. Я знаю, вы боитесь, как бы шумиха и реклама не испортили девочку. Если бы вы видели мамаш наших юных кинозвезд, то поняли бы, кто их портит. С такими интеллигентными родителями, как вы, ваша дочь после съемок может смело поступать в Брин Мор [51], где она ничем, кроме нарядов, не будет отличаться от самых добропорядочных студенток. Ну что ж, очень приятно было поговорить с вами, мистер Сэнфорд. Надеюсь, в следующий раз, когда буду в ваших краях, вы разрешите заглянуть к вам в музей, полюбоваться великолепными полотнами и статуями. Кстати, интересно, что думаете вы, люди искусства, о современной кинематографии?
— Видите ли… — начал было Генри. Дальше «видите ли», однако, дело не пошло, ибо мистер Фишбейн так и не дал ему вставить ни слова.
— В том, что вы говорите, есть доля истины, — сказал наконец Генри через пятнадцать минут. — Должен признать, раньше я не учитывал кое-какие обстоятельства. Я позвоню вам завтра, мистер Фишбейн, и тогда дам окончательный ответ.
Генри положил трубку. Он почувствовал, что находится в состоянии крайнего возбуждения. Он тяжело дышал, от напряжения стучало в висках, но на ум не приходило ничего путного. «Для ребенка большая разница, — рассудил он наконец, — между переутомившимся, заурядным, нуждающимся, вечно недовольным отцом и тем, кем я мог бы стать».
«Кто этот смуглый, стройный, незаурядный на вид археолог-миллионер в желтом жилете? Какой славный». — «Это мой папа».
Разговор происходит в колледже Брин Мор. В этом году набрали очаровательных первокурсниц.
— Проклятье! — воскликнул Генри. — Лучше об этом не думать. Но и назад теперь пути нет. Надо изжить в себе свои предрассудки.
Наконец он встал и поспешил на поезд, которым обычно возвращался домой. У входа на вокзал он чуть было не попал под машину, что, впрочем, не раз с ним бывало. «Чем была бы моя жизнь, — подумал он, — попади я под колеса этой машины?!»
В вагоне уже сидел Бейтс. Бейтс был издателем. Рядом с ним расположился еще один житель Территауна, по имени Картрайт, — полный, веселый человек в блестящих очках. Не успел Генри сесть, как появился четвертый спутник. Имени его никто не знал, так как он редко открывал рот. Это был болезненного вида субъект с впалыми щеками, кривой улыбкой и внимательным, отзывчивым взглядом. Он казался им давним знакомым: всегда ездил с ними в одном вагоне, в разговоры вступать не решался, отвечал односложно и приветливо кивал, когда они выходили в Территауне.
Сам он ехал дальше. Когда его не было, им его не хватало. Они дорожили его кивками и застывшей улыбкой.
Поезд тронулся. Дождавшись, пока они выедут из туннеля на свет, Генри сообщил о своих новостях, внимательно следя за их реакцией.
— Никогда не догадаетесь, кто звонил мне сегодня. Сам Фишбейн. Лично, как принято теперь говорить. Прямо из Голливуда. Почти полчаса держал меня у телефона. Похоже, моя пигалица Джойс… Короче, они хотят снимать ее в кино, сделать из нее кинозвезду на ближайшие семь лет.
Все громко рассмеялись.
— Видали? — сказал Картрайт. — Смех, да и только.
— Вероятно, он решил, что ты клюнешь на это, — сказал Бейтс. — Боже, что они вытворяют с нашими книжками!
— Представляете, Сэнфорд — в роли отца кинозвезды? — сказал Картрайт. — Особенно в старости. И что ты ему ответил? Что скорее убьешь ее собственными руками, да?
— Да нет, сказал, что подумаю.
— Вот как… Что ж, дело, конечно, твое, старик, но, по-моему, думать тут особенно не о чем.
— Мне тоже сначала так показалось. И все же он назвал (если только он не бессовестный лжец) цифру в два-три миллиона долларов. Согласись, прежде чем отказаться от такого предложения, стоит немного подумать. Ведь, заметь, речь идет не обо мне одном.
— Да, деньги немалые. Не знаешь, им случайно не нужны пожилые мужчины на роль дворецких или священников? Я бы мигом. Но ребенок…
— Кое-что из того, о чем говорил Фишбейн, произвело на меня впечатление. Он не глуп. Он согласен, что некоторые юные кинозвезды весьма распущенны. Но, по его мнению, виноваты в этом их невыносимые родители. По-видимому, на киностудиях детям действительно уделяется внимание. К ним приставлены психиатры…
— Какая чушь! — воскликнул Бейтс. — Слушай, я сам был там пару раз в связи с экранизацией наших книг.
— Не скажи, — возразил Генри. — Это интересно. Да, он рассказал мне еще одну любопытную вещь.
Оказывается, они учитывают коэффициент умственного развития.
— Умственное развитие — это еще не все, — подхватил Картрайт. — Кем они будут, когда вырастут, вот в чем вопрос!
— Об этом пока говорить рано. Может быть, все будет в порядке. В конечном счете, почему бы ребенку не приобрести такой опыт, раз у него есть призвание…
— Да будет тебе!
— Она вправе развивать свои способности. В конце концов, мы с женой будем там с ней.
— Генри, ты напоминаешь мне сейчас некоторых наших авторов, когда они получают предложения из Голливуда. У этих бедняг тоже заранее все расписано.
— Но ведь в данном случае речь идет о двух-трех миллионах.
— Какая разница, сколько денег, если это грязные деньги! Это не настоящие деньги, Генри. Это опавшие листья, вот что это такое.
— Ты еще скажи «зеленый виноград», — съязвил Генри, ища поддержки в глазах их молчаливого спутника. — Думаю, когда Джойс вырастет, она со мной согласится. И вообще, меня твое мнение мало интересует. К тебе, Картрайт, это тоже относится. Если вы искренни, значит, просто сильно отстали от жизни. В вас говорят ограниченность, старомодность, только и всего. В наши дни кинематографисты часто бывают культурными людьми. Ведь они художники в своем роде.
— Говорят, деньги не пахнут, — сказал Бейтс, — но мне кажется, я слышу сейчас их запах. Дурной запах, Генри.
— У зависти не лучше. Скажу вам прямо, я… — Он запнулся. — А вы что думаете? — спросил он у молчуна.
— Даже не знаю, — сказал тот, потирая запавшую щеку и отвратительно кривя рот, — Не знаю. Господи! Вроде бы зарабатываю не меньше вашего. А что с того! У меня одно слово что дом — всего четыре комнаты. Больше позволить себе не могу. Почему? Да потому, что дом хотел настоящий. Одна сухая древесина чего стоит! Так-то. Вот вы говорите о детях, женах, бог знает о чем. И как вам на все это денег хватает? Наверное, маргарин едите. Сейчас кругом сплошь один маргарин. Я своей старой кухарке все время говорю: «Мне, говорю, всего этого не давайте. Такая пища не для меня. Мне такое есть унизительно. Терпеть не могу еды из банок, всякие там суррогаты». Я люблю, чтобы ноги были одеты в кожу, а тело — в твид. Вот и все. Пусть лучше плюют мне в лицо, чем продают этот паршивый суррогат. Лично у меня на четырехкомнатный дом вся зарплата уходит. Жены! Семьи! Поездки в Голливуд! По мне, так все это маргарином отдает.
После этого неожиданного словоизвержения он вновь привычно замолк. Он явно не слышал и не понял ничего из того, что говорилось по поводу заманчивого голливудского предложения. Оно просто не дошло до него, завязнув, как в фильтре, в его предрассудках. У Территауна, поезд замедлил ход.
— Итак, джентльмены, — язвительно процедил Генри, собирая вещи, — если раньше я еще сомневался, то теперь вы меня окончательно убедили. Спасибо. И до свидания! Завтра я принимаю предложение Фишбейна. — Он сухо кивнул на прощание.
Бейтс и Картрайт, которые неподвижно сидели с покрасневшими от обиды лицами и ждали, когда он первым выйдет из поезда, так же холодно кивнули в ответ. Человек с запавшими щеками смотрел на него в явном замешательстве. Генри отвернулся и вышел.
Всю дорогу домой он никак не мог прийти в себя.
— Привет, дорогой! — сказала Эдна.
— Папа, привет! — кивнула малютка Джойс, кинувшись ему навстречу.
В этот момент она и впрямь была необыкновенно хороша: улыбающееся личико, щечки в ямочках, кудри разлетелись, руки вскинуты над головой.
— Привет, нарцисс — сказал он, подхватив ее на руки. — Скажи, малыш, тебе понравилось в Калифорнии? Хочешь опять поехать?
— Что это значит? — спросила Эдна.
— Не важно. Смотри, уже семь. Девочке пора спать. Она должна быть в форме, а то танцевать не сможет.
— Послушай…
— Потом. Мне надо написать письмо. Сейчас же. Прошу тебя, давай хотя бы раз пообедаем позже.
Охваченный непреодолимым желанием поскорей совершить что-нибудь окончательное, значительное, он бросился к письменному столу в спальне. Он должен нанести всего один сокрушительный удар по миру государственных служащих, по музеям. «Жалкие зазнавшиеся снобы!» — сказал он себе, берясь за перо. Писал он директору музея. Письмо начиналось официальным заявлением об уходе с работы, в нем также содержалась просьба приурочить неизрасходованный отпуск к увольнительному периоду, чтобы больше вообще не выходить на работу.
Генри откинулся на спинку стула и, пробежав глазами сухие строки своего послания, остался им недоволен. «Нет, — подумал он, — не так должен прощаться желтый жилет с белым воротничком». Презрительно скривив губы, он добавил пару изысканных колкостей, чтобы не оставалось никаких сомнений относительно того, с кем они имеют дело.
Он сбежал вниз по лестнице.
— Сказать служанке, чтобы подавала? — спросила Эдна. — А то все простынет.
— Без нее обойдемся. Я хочу, чтобы Мэй сбегала с этим письмом в деревню. Она еще успеет к вечерней почте. Вскоре они сели за стол.
— Генри, — сказала Эдна, — выброси наконец из головы эту историю!
— Какую еще историю?
— Про то, что «девочка должна быть в форме». Я же сказала еще утром, что ты прав. Весь день я думаю об этом, и мне стыдно как никогда, поверь. Но, Генри, все мы совершаем неразумные поступки, это же не значит, что мы изменили своим взглядам, разучились серьезно смотреть на вещи. Что поделаешь, женщина есть женщина.
— Эдна, есть такое понятие, как интуиция. С нашей точки зрения — прежней точки зрения, — ты была не права. Потому что сделала то, что сделала, многого не зная. Сегодня я весь день обдумывал эту историю и пришел к выводу, что твоя интуиция тебя не подвела.
— Не понимаю.
— Сегодня, — улыбнулся Генри, — я решил принять это предложение. Я ушел из музея и…
— Что ты говоришь? Ты хочешь, чтобы Джойс снималась в кино? Нет!
— Не нет, а да. Именно этого я и хочу. Съемки пойдут ей только на пользу. У них великолепная система. Мне сам Фишбейн рассказывал. Лично. Психиатры, диетврачи и все прочее.
— Какой вздор! Генри, что с тобой происходит?
— Ты помнишь то норковое манто?
— Это шутка? Да нет, непохоже. Ты говоришь серьезно. Выходит, чтобы получить норковое манто, я должна отпустить Джойс сниматься? И это говоришь ты?! Боже, мы женаты уже десять лет и…
— Не валяй дурака. Разве дело в норковом манто? Это лишь символ всего остального.
— Хорошенький символ. Нет, уволь. — Она встала и подошла к окну. — Постой, — сказала она, повернувшись, когда Генри заговорил снова. — Все это как-то странно, прямо как в плохой пьесе. Ты разом все уничтожил. Абсолютно все. Нашу жизнь, наши ценности, себя самого. Теперь я просто не знаю, кто ты.
— Ерунда. Я вижу, с тобой сейчас бессмысленно спорить. Надеюсь, ты передумаешь, когда узнаешь подробности.
— Ты так думаешь? — мрачно спросила Эдна.
— Как бы то ни было, дело сделано. Я ушел из музея. Я принимаю предложение.
— Я — мать Джойс.
— А я ее отец. И твой муж.
— Нет. Господи, как странно. Ведь ты бы мог завести любовницу, мог бы начать пить. У нас были бы бесконечные слезы, ссоры и скандалы, мы были бы несчастны. И все же ты оставался бы моим мужем. Но стоило тебе произнести всего несколько опрометчивых слов — и ты мне не муж. Чужой человек.
— Не так громко. Кажется, Мэй вернулась. Мэй прошла прямо в столовую.
— Успела на почту? — спросил Генри. — Мое заявление об уходе, — пояснил он Эдне.
— Ты заберешь его назад.
— Ты бы его видела, — улыбнулся Генри.
— Успела, сэр, — выпалила служанка. — Вам телеграмма, сэр. — Она вручила телеграмму Генри.
— Может быть, из Голливуда, — сказал он. Люди разного общественного положения открывают телеграммы совершенно по-разному. Генри развернул свою с высокомерием человека, уже облаченного в желтый жилет. Телеграмма раздела его донага: «Все отменяется тчк Фишбейн».