Единственное, что смущало меня, впервые отправлявшегося в Израиль, — это количество заготовленных, пусть и непроизвольно (книги, фотографии, любительское видео и пр.), образов его и, соответственно, уже готовых эмоций, которые неизбежно, как думал я, будут заслонять для меня реальность. Понадобятся специальные усилия, чтобы очистить то, что увижу я, от ожидаемого.
Оказалось, никаких усилий не потребовалось.
…Оглушающие размерами, светом и муравьиным копошением толп ангары Домодевского аэропорта после паузы перелета продолжились для меня ангарами аэропорта Бен-Гурион, в принципе, теми же самыми, только указатели вдруг заполнила ломаная вязь иврита.
Завершив у окошка паспортного контроля процедуры, начатые в Домодедове, я, еще не вполне веря себе, выкатился наконец со своей тележкой наружу. Под небо Палестины. И обнаружил себя на дне колодца — с трех сторон от меня уходили в небо могучие стены из зеленоватого стекла, прошитого металлом, под ногами была бетонная дорожка с мелким кустарником по краям, а справа — бескрайнее поле автостоянки с двумя или тремя одинокими машинами с краю. Единственным человеком, которого я увидел в этом странном для слова «Палестина» пейзаже, был мой израильский друг Наум. Далее: я стоял возле его машины — солнце радужно светилось в каменной крошке, утопленной в асфальт, горизонт образовывали какие-то башни над бетонными косогорами аэропортовских автомобильных развязок, в мобильнике звучал московский голос жены, и безмятежность погруженного в полуденную знойную одурь мира вокруг меня была почти по-деревенски абсолютной.
Сунув замолчавший мобильник в карман, я начал устраиваться на переднем сиденье машины Наума, тут же нервно пропиликавшей мне требование пристегнуть ремень безопасности, и это было, как выяснилось потом, вступлением в непосредственный контакт с тем сложным — технически, эстетически, исторически, метафизически — сооружением, а точнее, организмом, которое осталось у меня одной из главных метафор Израиля. За неимением подходящего слова (а я перебирал честно — шоссе, трасса, магистраль, сабвей, автобан и т. д.) назову его просто Дорога.
Вначале я смотрел через лобовое стекло, как капот нашей машины засасывает противоестественно чистый, ровный для русского глаза асфальт, поднимавший нас по плавному изгибу пандуса над темной зеленью мандариновой рощи, ну а потом окна справа и слева заполнила нежно-зеленая и нежно-рыжая, неправдоподобно ухоженная земля. Передо мной разворачивали почти буколический сельский пейзаж — бледно-зеленые рощи олив, изумрудная зелень каких-то огородных, надо полагать, культур; буро-серебристая поверхность хлопкового поля; виноградники на низеньких шпалерах, с редко торчащими резными листьями, просвечивавшими на солнце алым, как уши первоклассника 1 сентября. При этом совсем близко от себя, на откосах вдоль дороги, я видел обнажения сыпучего, больше похожего на мелкий песок грунта, и сочетание этой полумертвой прокаленной земли и буйного садово-огородного цветения на ней казалось почти противоестественным. И это первое впечатление, как я выяснил в последующие дни, оказалось абсолютно верным — гуляя по тель-авивским улицам-аллеям или по паркам, я, опуская глаза вниз, почти всегда видел уложенные в траву тонкие резиновые шланги, по которым подавалась вода к каждому дереву, к каждой клумбе, к каждому газончику. Сочетание крайней уязвимости, зыбкости с цепкой укорененностью выращенной репатриантами на этой земле жизни наводило на мысль о присутствии здесь каких-то чуть ли не мистических энергетик.
И следующее, связанное с этим переживанием, не менее острое, — ощущение противоестественного комфорта, с которым Дорога проносила нас через эту землю. Физическая мощь ее, как некоего промышленного сооружения, то есть тысяч и тысяч тонн бетона, асфальта, камня, металла, явлена была в легкой, почти ажурной конструкции; графика бетонных столбов-переростков с крохотными наклоненными вниз головками светильников прорисовывала в небе воздушный коридор Дороги. За окном справа струилась металлическая лента-бордюр, отделявшая стремительный поток блестящего тупорылого металла на колесах от безмятежной неподвижности и покоя зеленых полей. И само тело Дороги отнюдь не казалось инородным в этом праздничном, просвеченном солнцем пейзаже, переливающемся всеми возможными оттенками зеленого с сахарной пудрой городских многоэтажек на горизонте.
Некоторая избыточная метафоричность, на которую тянет меня в этом описании, связана с тем, что проложена Дороги не только через эту землю, но и — через нашу культурную память. На дорожных щитах я читал латинские названия населенных и географических пунктов: Яффа, Иерусалим, Кесария, Капернаум, Кумран, Масада и так далее. Нормальная жесть и нормальная краска как бы вполне выдерживали тяжесть этих слов, и мы с Наумом, соответственно, пользовались этими «словами», рассчитывая время и маршрут, определяя остановки для купания в озере (Генисаретском!), обеда, заправки и т. д. И при этом было отчетливое ощущение нереальности, когда машина наша, задрав нос, начинала взбираться на гору мимо щита с надписью «Фавор» или когда мы, пролетев через мостик над небольшим, заросшим кустами ручьем, рассматривали оставшуюся на сетчатке глаза надпись с дорожного щита: «Иордан». Переживание было сильное, но отчасти предсказуемое. А вот от чего пробирал меня здесь легкий озноб, так это от недоступного для чтения, но более чем внятного мне иврита на дорожных щитах. Вполне как бы будничного, узкофункционального, «дорожного иврита», то есть «до Иерусалима столько-то километров, до Хайфы — столько-то». Однако после гуляний по старинным торговым — драным, косматым — восточным кварталам Яффы, в которых до погромов 1920-х годов селились репатрианты первой и второй алии, специальных усилий для осознания того, что означает этот «дорожный иврит», не требовалось.
Я приставал здесь к друзьям-израильтянам с вопросом: было ли в Палестине (да и вообще где-либо на Земле в начале XX века) какое-то место с какими-то селениями, пусть крохотными, глухими, жители которых говорили бы на иврите как на своем «природном языке»? «Откуда, — говорили мне, — это ведь язык древний, книжный. Религиозный». Ну а сколько было евреев в Палестине, скажем, в 1870 году, до первой алии? «Тысячи две-три», — ответил мне Наум.
Я спрашивал также, какой это язык. «Это язык типа эсперанто? Средство общения и передачи информации или он стал живым языком?» «Еще как стал! — отвечали мне. — Приезжающим сюда с очень даже приличным знанием словарного иврита приходится заново переучиваться. Канонические слова и конструкции после обкатки живой израильской жизнью обретают массу новых смысловых оттенков, иногда прямо противоположных изначальному значению».
Значит, так, думал я, — а в данном случае я не историческое исследование пишу, я просто пытаюсь как можно точнее описать образ, который возник у меня в Израиле, возможно, образ неточный, но мне это уже без разницы, важно, что образ был абсолютно спонтанным, и в этом его ценность — значит, так, думал я, к XIX веку иврит был языком древних книг, прапамятью рассеянной нации; еврейские философы в Испании XIV–XV веков писали свои тексты на арабском, ну а еврейская жизнь Центральной и Восточной Европы заговорила на идише. Иврит из реального языка превратился в идею языка. Но вот две-три тысячи евреев, живших в Палестине, превратились в пять миллионов и заговорили на иврите. И что здесь было причиной, а что следствием? То, что я вижу и слышу, убеждает меня, что причиной был как раз язык, историческая память, а не сложившаяся ситуация с пятью миллионами репатриантов, потребовавшая, в свою очередь… и т. д. Ясно же, что это язык, точнее, идея языка собрала эти пять миллионов. Язык создал государство, а не наоборот.
Ну и что это все на самом деле значит? А значит многое — как минимум необходимость переосмысления максимы, всегда воспринимавшейся мною как совершенно очевидная: «Бытие определяет сознание». Бытие, которое проносит меня по каменному руслу Дороги, размеченной ивритским алфавитом на дорожных щитах, демонстрирует свою абсолютную подчиненность сознанию, в данном случае идее языка и полуторатысячелетнему усилию рассеянных по миру людей удержать эту идею в себе. Иврит на дорожных щитах как бы притворяется принадлежностью к второстепенным функциональным атрибутам дороги, потому как ясно ведь, что здесь другая иерархия, что само появление этой Дороги — следствие его, языка, существования, думал я.
И далее я пытался сформулировать для себя связь всего описанного выше с еще одним, мистическим почти, свойством Дороги — ее стремительностью. В десять утра я сел в экскурсионный автобус возле своего отеля на побережье в Тель-Авиве, где ночью меня, зашедшего для одинокого купания далеко в море, высвечивали специальным прожектором пограничники, а через полтора часа я, окруженный Иудейской пустыней, смотрел сквозь горячее дрожание воздуха на марево гор Иордании над Мертвым морем. Или — спустившись с вершины одной из гор на Голанских высотах, с которой совсем близко видна Сирия и горы Ливана, мы сели в машину, и путешествие сюда, длившееся с остановками два дня, сократилось вдруг до трех часов дороги до Тель-Авива. Но ведь это же расстояние от Москвы до Калуги, не далее! По возвращении я взял атлас и прочитал, что по территории Израиль (21,056 тыс. кв. км) меньше моей Калужской области (29,9 тыс. кв. км). То есть размеры этой страны совершенно несопоставимы с местом, которое занимает она в современной мировой истории. Как будто здесь — и это почти физически ощущаешь — разбухают время и пространство.
…По дороге в Галилею разговор у нас с Наумом зашел о ситуации, мимо которой, можно сказать, мы проезжали, — с зеленых склонов гор на подъезде к Изреельской долине светили белыми стенами уже не аккуратные домики кибуцников, но особняки, напоминающие загородные виллы новых русских. Это были дома израильских арабов, которые, как объяснил мне Наум, в Израиле пользуются очень даже неслабыми налоговыми льготами по причине своей принадлежности к национальным меньшинствам. Соответственно, они могут позволить себе другой уровень строительства. Да нет, не в том дело, что они хорошо живут, говорил Наум, хорошо живут — и слава богу! Дело в том, что им уже мало вот этого льготного режима, они начинают требовать статуса автономии. То есть, сложившись в единое государство, Израиль тут же встал перед опасностью членения изнутри, встал перед перспективой косовской проблемы.
Я слушал Наума и смотрел на Изреельскую долину, в которую мы въезжали, на маслянистый блеск бурой распаханной (был конец октября) до дальних гор земли и вспоминал прочитанный когда-то текст. Вот он: «Наутро после приезда меня направили на работу. Довольно крутой участок склона требовалось расчистить под будущий огород. Пока это был голый, засушливый кусок пустыни, из-под камней едва проступала почва. Мне поручили подбирать эти камни, складывать в корзину и выносить за пределы участка, а очистив клочок земли от крупных камней, разрыхлить его мотыгой. После пары часов такого труда ладони покрылись волдырями, голова кружилась, хоть я и накрыл ее мокрым платком, руки и ноги, казалось, выворачивали на дыбе. <…> На второй и третий день легче не стало, лишь к концу недели я понемногу начал втягиваться в рабочий ритм и научился экономить энергию на каждом движении. <…> Трудно передать, в чем состояла притягательность этой жизни. В тот ранний период квуца казалась чем-то вроде социалистического монастыря и одновременно это было романтическое приключение, освоение диких земель. <…> Уверен, со времен ранних христианских общин не возникало столь удивительного братства, как эти первые коммуны Палестины» — так вспоминал Артур Кёстлер о своей палестинской жизни в 1926 году.
Я попробовал наложить описанное Кёстлером на то, что видел в тот момент вокруг себя, и у меня возникало странное чувство, что да, угроз существованию Израиля по-прежнему неимоверное количество, но спасет ситуацию — не может не спасти — сама вот эта Дорога. Ее укорененность в эту землю и ее мощь, требующая сейчас от меня, материалиста, каких-то уже метафизических определений, но и при этом я не могу не чувствовать, что ее фантастическая энергетика — абсолютная реальность.
В первое же утро моей израильской жизни, начинавшейся в городе Холон, мой друг Наум повел меня в бассейн, точнее, в некое спортивно-отдыхательное заведение с крытыми и открытыми бассейнами, тренажерными залами, джакузи, кофейней, с шезлонгами и солнечными зонтами на зеленой травке и т. д. И после часа тамошней неги, на выходе из бассейна я увидел молодых людей в военной форме и без формы, которые сгружали с маленького грузовичка ящики с пепси-колой, коробки с чипсами, булочками и пр. «Такое у нас практикуют, — сказал Наум, — устраивают солдатам день отдыха».
То есть я наконец увидел «израильскую военщину».
Стоял и глазам не верил: что, вот это?! Вот этот, например, раздолбай в шлепанцах, в красной маечке и синих шортиках, с всклокоченной головой и небритой рожей? С ушами, заткнутыми плеером? Похоже, что да, — с плеча у паренька свисает автомат. Военная железяка, которая в контексте разворачивающегося действа курортной молодежной тусовки с пепси-колой, плеерами, цифровыми камерами и проч. кажется абсолютно инородной. Ну разве только в качестве атрибута «игры в войнуху», как в моем детстве?
Но нет, передо мной отнюдь не взрослые дети с военными игрушками. Это чувствуется сразу же, непонятна только — мне пока непонятна — природа этого «нет». Содержание ее мне предстояло осваивать в последующие две недели. Ну а пока я стою и наблюдаю за нелепой сценой, в которой охранник, которому мы с Наумом при входе показывали содержимое своих сумок, тормознул парня в красной майке и тот, не прерывая разговора с приятелем, машинально открыл перед охранником пластиковый пакетик. Интересно, думаю я, а то, что у парня на плече автомат, это как?! А также смотрю на барышень, которые, в отличие от парней, были как раз в форме, но форма — светло-серые брюки и такая же рубаха — сидела на них как модельная одежда: брючки подогнаны к бедрам, рубашки приталены, пилоточки упрятаны под лычку на левом плече, глаза тронуты тушью. И это — «военщина»?
Потом я видел их много, везде, но больше всего — на автостанциях, поодиночке или в компаниях, именно компаниях — другого слова здесь не подобрать, — дружно загружающими свои рюкзаки или раздутые дорожные сумки в багажное нутро междугороднего автобуса. Зрелище этих кочующих по стране молодежных компаний с оружием мало напоминало наших солдат, заполняющих, скажем, вагон московского метро, а потом выходящих на платформу, образующих некое подобие короткой колонны и уже строем начинающих движение к эскалатору под присмотром двух офицеров. У этих же невозможно определить, кто тут ведомый, а кто ведущий. Эти держатся, по нашим представлениям, как-то подчеркнуто «внеуставно». Вольница. Почти анархия. Вот, скажем, в кассовом зале Тель-Авивского автовокзала на полу сидит солдат, перед ним огромный рюкзак, на рюкзаке открытый ноутбук. Парень набивает на экран какой-то текст. В сосредоточенности его и покое ничего напускного, суету вокруг он, похоже, воспринимает как шум листьев и колыхание трав на лесной полянке, где он уединился для работы. На коленях автомат.
Разумеется, обзор у меня сугубо обывательский, туристский, но и у взгляда издали есть свои преимущества — можно уловить то, на что местные уже давно не обращают внимания. В частности, их манеру обращаться с оружием — в жесте, каким поправляют они свисающий с плеча автомат, нет ничего от аффектации оружия, которая стала основным знаком нашей массовой культуры. Я имею в виду рекламные постеры с каким-нибудь Сталлоне, удерживающим в руках могучий смертоубойный агрегат, похожий на гибрид автомата со скорострельной пушкой; и на картинках этих четко обозначено, что к чему прилагается: автомат — к Сталлоне или Сталлоне, демонстрирующие взбугрившиеся мускулы полуобнаженного тела, а также ошалело-мужественное выражение лица, — к автомату. Или тот же «мотив пистолета», который проигрывается ежевечернее по нескольким телеканалам одновременно, — это когда герой на экране с невозможно мужественным выражением лица и тела крадется вдоль какой-нибудь стенки, бережно удерживая обеими руками пистолет, и пистолет удерживается обязательно дулом вверх, — место вот этого, воткнутого в небо дула в жизни киногероя, как и в жизни его массового зрителя, понятно и без Фрейда. То есть железное дуло как главная, если не единственная по нынешним временам, персонификация в мужчине мужского и — шире — мужественности. И не надо ругать режиссеров, они ни при чем — профессия у них такая: оформлять в образ «коллективное бессознательное».
Ну а этим ничего изображать не надо. Даже своего равнодушия к висящему на плече автомату. Это их быт.
Через археологический парк Старого города в Иерусалиме перетекает кипучий ручеек школьников-экскурсантов, девяти-десятилетних, как ртуть подвижных, громогласных, ничего не замечающих вокруг. Впереди молоденькая учительница, а сзади — учитель, мужчина лет сорока с утрированно штатской сутуловатостью, лысиной и очками, правая рука его придерживает свисающий с плеча автомат. И у другого учителя, который что-то объясняет детишкам постарше, прислонен к камню автомат, и никто из терпеливо слушающих наставника подростков на автомат его не смотрит, взгляды прикованы к какой-то, видимо, супернавороченной цифровой камере, которую достает из кофра случившийся в поле их зрения турист. Ну а автомат для этих детей, он что? Автомат — он и есть автомат. Что-то вроде пилы или лопаты.
То есть, буквально, ружье и мотыга как основные инструменты строительства государства Израиль. На фотографиях кибуцников двадцатых-тридцатых годов почти всегда можно отыскать рядом с сельхозинструментами оружие. Квуцы и кибуцы как военно-трудовые общины возникли не только из увлечения сионистов социалистическими идеями, военнотрудовую дисциплину их породила суровая реальность: еврей в Палестине XX века — это человек с лопатой и ружьем. Другого ему дано не было.
Казалось бы, героико-романтический дух пионерских времен остался только на черно-белых фотографиях первых еврейских поселений в Палестине или солдат Хаганы сороковых годов. Казалось бы, пружина, создавшая это государство, разжалась, оставив само государство. Но я знаю случаи, и достаточно многочисленные, когда мои соотечественники, евреи и русские, ломанувшиеся в девяностые годы к западной жизни в Израиль, через два-три-четыре года возвращались назад. Причины были разными, но была среди них и та, что под внешней безмятежностью вполне комфортной жизни сегодняшнего израильского общества они обнаруживали для себя некие общепринятые установления и внутренние законы, жесткость которых казалась им непосильной. Развороченный перестройкой быт России девяностых оказался легче.
Отсюда, похоже, вырастала и концепция израильской армии. Разобраться в ней, пользуясь отечественными представлениями, невозможно. Мой друг — историк, проживший в Израиле уже четверть века, с нашим, вполне «советским» изумлением рассказывал про дочь, которая не только не сделала ни одного движения в сторону «откосить от армии», но пошла на конфликт с родителями за право служить. И, как сказал друг, права оказалась «на все сто». Армия в Израиле — это среда, в которой пересекаются и спекаются в общество, в страну представители разных социальных слоев, регионов, национальных культур. Здесь заводятся знакомства, обозначаются жизненные перспективы, определяется будущая профессия и деловая карьера. Можно сказать, что молодые люди врастают в свою страну через армию. И будущее страны во многом вырастает из армии. Поэтому не кажется здесь странной реакция израильского командования на попытки «наших» в девяностые годы утвердить в израильской армии систему так называемых неуставных отношений. Дедовщина преследовалась жесточайше, потому как армия Израилю нужна боеспособной, вариант армии как военизированного, с полууголовными нравами стройбата для такой страны — самоубийство. Ну а во-вторых, слишком глубоко в ментальности израильтян сидит их национальное представление о месте и функции армии.
P. S.
Вечером, уже в темноте, возвращаясь из Иерусалима в Тель-Авив, я устраиваюсь меж высоких спинок кресел междугороднего автобуса у окна слева, через которое мне будут показывать огненные реки автострад на подъезде к побережью. Сумку свою я положил справа на пустое сиденье. Но пролежала она там недолго — из прохода напротив моего отсека возникает солдат: низкорослый щупленький паренек в форме. Узкое лицо, бородка, усы, черная кипа на черных волосах. Черный автомат. Черный рюкзак. Он взбирается на сиденье, с которого я убрал сумку, автомат ставит слева от себя, и я чувствую его жесткость правым коленом. Солдат вытаскивает из рюкзака книгу и, привстав, нашаривает рукой на панели сверху выключатель. Книга в твердом переплете, большого формата, не слишком толстая; такими бывают детские книги, но книга явно не детская — текст плотно уложен на страницу в два столбца. Краем глаза я вижу, как задвигались усы и бородка солдата: читая, он шевелит губами. Мягко клацает дверь впереди, тихо взревывает мотор — автобус начинает выруливать со стоянки вниз, наружу, в тесную для него иерусалимскую улицу. Я открываю свою записную книжку, и именно в этот момент свет лампочки начинает гаснуть, превращая светильник в лампу-ночник. Солдат непроизвольно поднимает голову от книги, и я говорю: «Все, теперь не попишешь и не почитаешь». Он непонимающе улыбается, на всякий случай кивает и совсем низко склоняется к книге. Ну а я смотрю в черное окно на редкие огни, на отражения пассажиров через проход, дружно говорящих сейчас по мобильным телефонам, и на темную фигуру солдата с раскачивающейся вместе с автобусом головой. Постепенно амплитуда этих раскачиваний начинает увеличиваться, левая рука солдата, которой он придерживает страницу и на запястье которой наброшен ремень автомата, расслабленно сползает вниз. Солдат спит. Автобус, клонящийся на поворотах то влево, то вправо раскачивает его тело, и оно все более и более сползает вправо, к проходу. Я укладываю записную книжку в сумку, опускаю ее между колен на пол и завожу правую руку на сиденье поверх мальчика, чтобы подхватить его, когда он начнет падать в проход. Очередной разворот автобуса влево, нависшее над проходом тело спящего солдата упирается в мою руку, несколько мгновений я чувствую ладонью его расслабленную тяжесть, и тут же тело каменеет — солдат резко подается вперед, левая рука подхватывает ремень автомата и сгибается в локте, и я непроизвольно хватаю автомат свободной рукой за цевье, на секунду мы замираем в полуобъятии двух борцов — ощущение, что в руках у меня сжатая пружина неимоверной силы, особенно трудно в моей позе удерживать рвущийся вверх автомат. Солдат открывает глаза, видит, надо полагать, автобусное кресло, окно, меня и что-то хрипло говорит. Потом смущенно улыбается и начинает расслаблять тело. А я с трудом расцепляю уже свои пальцы на автомате и встречаюсь глазами с мужиком, сидящим напротив через проход, — распластавшись всем телом по сиденью, он смотрит на меня, и во взгляде его крик почти: «Что вы делаете?!! Нельзя! Их нельзя трогать!!!»
Да-да, я вижу. Я вижу, что нельзя.
Я ехал в экскурсионном автобусе по Андалусии. Посмотрите направо, посмотрите налево, говорил гид. Мы смотрели. Показывали Испанию. Голос из радиопанелей над головой рассказывал про историю городка за окном, чем занимается здесь народ, когда сюда пришли арабы, когда Реконкиста началась, когда марокканская конница генерала Франко высадилась. То есть основная тема, естественно, — Испания. Основная, но не единственная.
— Олива считается в Испании главным деревом, — говорил гид. — Не скажешь, что красивое, да? Это потому, что оливу в определенном возрасте специально обрезают. Крону формируют, чтобы сборщики могли дотянуться до каждой ветви. Это очень важно. Олива колючая, все руки обдерешь, пока снимешь все оливки. Можно, конечно, и по-другому, можно «трусить», как у нас говорят. Стелешь под деревом брезент и трясешь ветки. Но тогда оливки бьются. Их принимают другим сортом. Заработок, естественно, уже не тот.
Вот это уже интересно. Я начал косить глазом в сторону гида. Русский. Лет тридцати, плюс-минус. Высокий. Худощавый. Стройный. В белой свободной рубахе, в синих вытертых как бы джинсах, с загорелого лица светят глаза и белые зубы — картинка с рекламного разворота в журнале. Стоит впереди, в проходе, правой поднятой рукой упирается в стойку над кабиной шофера, в левой — микрофон, который он подносит к губам жестом рок-звезды. И действительно поет — речь его течет свободно, с шуточками и лирическими отступлениями, вдохновенно почти. В паузах перебрасывается с шофером какими-то фразочками, демонстрируя свой испанский. Видно, как нравится ему стоять вот так перед нами, смотрящими на него снизу вверх, нравится объяснять нам, направлять, вразумлять:
— Обычно русские считают испанцев скупыми. Это потому, что вы приезжаете сюда отдыхать и тратить деньги. А люди здесь еще и работают. Вы попробуйте представить себя, скажем, на монтаже опалубки фундамента в котловане при тридцати пяти градусах жары…
На одной из остановок я подошел к нему: «Ну а вы тут как — живете или только работаете?» — «И живу и работаю». — «Давно?» — «Шесть лет». — «А по образованию — историк?»
— По образованию — одессит. Работал стюардом на международных линиях. Был заход в Барселоне, пустили на берег погулять. Прошелся я по Рамблас, кофейку попил, коньячку глотнул, вокруг посмотрел и понял, что Испания — это как раз для меня. И через полгода перебрался сюда. Вначале, конечно, помыкался, но теперь, как видите, все о'кей. Работа — дай бог каждому такую. Вид на жительство уже получил. Осталось гражданство получить.
Через пару дней я продолжил этот разговор с Йорданом, болгарином из турфирмы, опекавшей меня.
— Да, — сказал он, — русских тут много. Русских, украинцев, болгар. Испанская молодежь выбирает сейчас туристический бизнес — языки учат, менеджмент, гостиничное дело и проч. Соответственно, возникают проблемы с трудовым ресурсом на сельхозработах и на строительстве. Это уже работа для нелегалов. Ну а кто из приезжающих не может или не хочет, те работают на Танжер.
— А это что такое?
— Черная дыра. Марокканский канал. Наркотики, проституция, угон и транспортировка через Гибралтар машин и так далее. В прошлом году я домой на месяц уезжал, в отпуск, машину возле дома оставил. Вернулся — нет машины.
— И что?
— А ничего. Полиция даже не стала делать вид, что будет искать. Безнадежно — девяносто процентов, что машина уже переправлена паромом в Танжер. Акт для страховой компании составили, я получил деньги и новую купил.
Разговор этот случился вечером в холле моего отеля в Беланмадене, курортном пригороде Малаги. Слушая Йордана, я накладывал на произносимый им текст картинки, еще не стершиеся с сетчатки моего глаза. В тот день я гулял по Малаге, домой возвращался с железнодорожного вокзала и, ожидая электричку, курил на верхней платформе и рассматривал двоих русских. Парня и девушку. Смотрел, естественно, на девушку. Уж очень хороша была: тоненькая, стройная, с темной кудлатой головкой, в позе, в жестах — грация балованного подростка, но завораживало меня другое — сочетание тяжести в ее взгляде и легкой хрипотцы в голосе с юностью и красотой. Слишком видно было, что — не туристка, что Испания вокруг — не объект любования или хотя бы любопытства, а среда жизни. Жизни достаточно специфической. Она стояла в трех шагах от меня, потому я не только смотрел, но и слушал: «Ничего я этим уродам не обещала. Честно. Но этот мудило решил, что мы согласны… Ты скажи своим, что я не виновата. Скажи, что они сами вцепились». «Ладно, не парься, — говорил ее спутник. — Отмажем тебя. И насчет козла твоего… Я Стасу позвоню. Он сделает». Профессиональная принадлежность парня угадывалась легко — по шрамам на лице и следам на плече, оставшимся от безуспешной попытки свести тюремные наколки.
Что оказалось для меня неожиданным в Испании, так это густота и плотность нашей, вполне российской жизни. Чтобы найти русских в той же Малаге, напрягаться не надо, просто уши надо пошире раскрыть, и тут же справа: «Ну, Дим, сколько раз говорила, не покупай сметану у цыганок, только у испанских бабушек. Неужели до сих пор не научился их различать?» — по набережной среди гуляющих в субботний предвечерний час шествует классическая молодая семья с ребенком в коляске.
— Не скажете, как отсюда добраться до автовокзала?
— Скажем, отчего же не скажем, — легко отвечают они. — А вы здесь давно? Как там дома?
И уже через пару минут — вполне оживленный разговор, параллельно с которым я составляю очередную выжимку для записи: Дима. Русский. 26 лет. Из Краснодара. Работает на стройке — столяр, плиточник и, если надо, сантехник. 1000 баксов в месяц. «Вроде как большие деньги, но здесь и траты большие. Только за квартиру 280. Дома получаешь меньше, но и тратишь меньше. Так на так получается». «Но, пока молоды, надо мир посмотреть», — вступает жена Таня. Ей 21, и видно, что мир она намерена смотреть еще долго. Ребенку скоро годик. Мальчик. Таня, естественно, не работает, она — при ребенке.
— Нет, ну в общем-то здесь нормально, не жалуемся, — продолжает отец семейства. — Полиция в нашу сторону вообще не смотрит. Русские здесь — люди законопослушные. В основном. И если закон не нарушаешь, а просто работаешь, то и на здоровье. У некоторых нелегалов дети даже в школу ходят испанскую. У родителей никаких испанских документов, а дети учатся. Недавно испанцы даже закон приняли, по которому все нелегалы, имевшие тогда работу, получали вид на жительство. Мы к тому закону не успели. Подождем следующего.
— Ну а вообще, как это делается? Как становятся нелегалом?
— Элементарно. Можно через агентство по трудоустройству. Можно через знакомых, которые здесь уже освоились. Или на свой страх и риск: покупаешь тур на неделю, дня три-четыре жируешь в отеле, а потом шмотки собираешь и идешь в сквер. Там тебя устроят. Сквер-то знаете где?
— Это в центре, недалеко от собора. Да знаете наверняка. Там туристы всегда толкутся.
Сквер я нашел в следующий свой приезд через несколько дней. Оказалось, тот самый старинный сквер у порта, в центре Малаги, с запахами конского навоза (там стоят пролетки для туристов), через который я уже пару раз проходил, но ничего особенного не замечал. Не туда смотрел потому что. Уже на входе в сквер, на небольшой площадке, тихо гудела деловая русско- и украиноязычная тусовка, вызвавшая воспоминания о московских уличных собраниях прогоревших вкладчиков. Особенно если посмотреть на тесно сидящих на скамейке людей, заполняющих какие-то анкеты. Люди стоят в сквере небольшими кучками, по трое-четверо, все они как бы порознь, и при этом чувствуется, что все они здесь — вместе. Я медленно прошелся сквозь толпу, выбрал полупустую скамейку с краю. На скамейке сидела женщина лет пятидесяти и две помоложе.
— Вы не подскажете, как отсюда до вокзала добраться? — обратился я к старшей с уже проверенной фразой.
— Из России?
— Да.
— Отдыхаете или как?
— Отдыхаю. А вы?
— А я работаю.
— И как устроились?
— Хорошо.
Опрятно одетая, спокойная украинка. Пятьдесят два года. В Испании полтора года. Из Львова. Тридцать лет простояла у конвейера на заводе «Электрон». «Кончился завод. Все порушили, даже будинок разломали. Работа во Львове есть, но за нее заплатить надо много». Языков не знает, осваивает на месте — испанский и английский. Работает домоправительницей. Испанцы для такой работы предпочитают выбирать славянок среднего и старше возраста. Дом прибрать, еду приготовить, в садике цветы полить и газон, «малых» из школы и детсада забрать. Пятьсот баксов в месяц, плюс проживание, еда и проездной документ на электричку. Работает «интерно», то есть круглосуточно, а бывает еще — «экстерно», это которые приходящие, почасовики. Раз в неделю приезжает в сквер со знакомыми повидаться и по делам: «Чоловика своего хочу сюда привести. Но у него профессии нет, он шофер. Такому только с нашими бандитами работать. А я не хочу. Я хочу, чтоб он на стройку пошел. Тут один мужчина, Володя из Дубны, обещал помочь, он на стройке работает, но прихожу уже третий раз, и нет его».
— Как вы можете это есть? — вдруг спрашивает она меня.
Я ем жареные каштаны, их продают тут же, у сквера, в кульках, свернутых из желтой хозяйственной бумаги. Каштаны я купил не только из-за голода. Был еще и интерес, так сказать, общекультурный: в художественной литературе жареные каштаны присутствуют как обязательный атрибут жизни европейской богемы. Захотелось попробовать. Попробовал. Ничего. Съедобно. На печеную картошку похоже. И дешево. Очень дешево. И, возможно, потому происходящее уже начало смахивать на литературу: кулечек с каштанами спровоцировал не только вопрос моей соседки — к нашей скамеечке подходит мужчина.
— Добрий день, — аккуратно обращается он ко мне.
— Добрый день.
— Работу ищете?
— Да нет. Просто интересуюсь, — говорю я также аккуратно.
— Работа есть. Нужен сварщик, нужны бульдозеристы для работы в горах. Если нет рабочей профессии, можем устроить на плантации. Жилье, питание будет. Присматривайтесь. Если надумаете, подходите.
Действительно, все просто.
После разговора на скамейке я еще прошелся в глубь сквера, посмотрел на эту русско-украинскую тусовку издали — отличный кадр мог бы получиться: затененная аллея, на переднем плане силуэты двух мужчин на скамейке, подчеркивающие безлюдность аллеи, а вдали, под затененными деревьями на фоне белой, прокаленной солнцем площади, чёрно-белая графика: множество фигурок в выразительнейших позах. Готовая композиция. Я полез в сумку за фотоаппаратом и тут же почувствовал, как напряглись те двое на скамейке. Один прикрыл папку с бумагами, которые они рассматривали, другой поднял голову и глянул на меня. Взгляд вполне наш, московский: «Ой, не то делаешь, мужик! Вокруг, конечно, Испания, но здесь-то, в этой тихой глухой аллейке, ты — на нашей территории. И если что, не обижайся!» И я, вполне мотивированно, как пишут в шпионских романах, вытащил до конца свой тяжелый «Зенит», потом — завалившуюся как бы на дно сумки бутылку с водой, нерасчехленный аппарат уложил назад и начал отворачивать крышку бутылки. Мужики одобрительно расслабились, типа, приятно иметь дело с соотечественником.
Нет, от ностальгии здесь не загнешься!
На последний вопрос, который я задал тогда женщине из Львова, как же вы потом домой-то возвращаться будете, она махнула рукой — пустое! «Гроши все роблять. Я знаю, в каком кабинете, кому и сколько нужно дать, чтоб выправили документ. Это легко».
Как это «легко» на самом деле, я наблюдал через несколько дней в аэропорту Малаги при прохождении паспортного контроля. В стеклянной будочке впереди сидел пожилой благодушный испанец. Он лениво брал паспорта, листал неторопливо, глядел задумчиво, и очередь вокруг меня злилась, потому как время уходит и лучше бы по ихнему испанскому дьюти-фри пройтись, чем томиться в неподвижной очереди: «Это невозможно! Чего они все чухаются — два часа убили на регистрации, теперь — здесь… Совок, честное слово. Совок стопроцентный!» Не участвовала в этом клокотании молодая женщина, стоявшая передо мной. Она как будто вообще ни в чем не участвовала. За руку ее теребила четырех- или пятилетняя дочка, и женщина как будто с усилием, откуда-то издалека, наклонялась к девочке, выслушивала и снова замирала. Первое, что мне пришло в голову, — люди на вокзалах, сорвавшиеся в дорогу «по телеграмме». Но непохоже. Видно, например, что в дорогу они собирались без спешки, тщательно и сосредоточенно. И при этом в их багаже никакого сувенирно-туристского мусора. Нет, это напряжение не от горестного потрясения, это… это страх. Просто страх. Ошибиться трудно. И когда от окошка таможенника отошел наконец последний разделявший женщину и таможенника, она судорожно, даже как-то со всхлипом вздохнула и двинулась вперед. Таможенник взял ее паспорт с тем же благодушно-сонным лицом, листнул, глянул на фото, потом — на нее, на монитор компьютера и, наконец, потянулся рукой за штампиком, чтобы клацнуть им на соответствующей странице, и вдруг застыл. Он смотрел в паспорт, как бы не веря своим глазам. Изумление показалось мне чуть наигранным. Я уже понимал, что он там увидел: разрыв — и, надо полагать, более чем приличный — между датами въезда и сроками действия визы. Лица женщины я, естественно, не видел. Видел только спину с опустившимися плечами и слушал тихое скуление ребенка, нывшего уже не столько от усталости, сколько от передавшегося ей невыносимого напряжения матери. Таможенник вздохнул, глянул на девочку, глянул на женщину, с отеческой почти укоризной «Ну как же так?», сокрушенно покачал головой и резко клацнул своим аппаратиком, как бы отмахиваясь: сгинь с глаз моих, пускай с тобой, дурочка, дома разбираются. И протянул ей паспорт. Женщина качнула головой, и я как будто услышал тихое: «Грация, сеньор».
Вот чего я не могу представить, так это повторения подобной сцены в Шереметьеве. Будем надеяться, что женщина та знает, как вести себя и дальше.
Я вообще мало чего знаю, только то, что видел. И не только я. Нелегалы — они потому и нелегалы, что прячутся от всех, от статистики в первую очередь. Но какие-то, пусть приблизительные цифры есть. После Испании я завел себе папочку, куда скачиваю подвернувшуюся в Интернете информацию про нелегалов.
Испания: живущих на законных основаниях эмигрантов из России 7 тысяч, 18 тысяч человек из Украины. Общее число официальных иностранцев — более миллиона. Сколько нелегалов, не знает никто.
Израиль: по данным МВД Израиля за 2002 год, число нелегалов из России превысило 7 тысяч человек: почти каждый десятый турист из России и Украины остается здесь нелегально.
Италия: почти 2 миллиона нелегалов — выходцев из бывшего СССР.
Португалия: около 90 тысяч нелегалов; подавляющее большинство — выходцы из стран СНГ.
Германия: от полумиллиона до полутора миллионов нелегалов.
США: от 8 до 10 миллионов нелегалов-иностранцев.
«В течение ряда лет политика Франции, Италии, Греции, Португалии и Испании вообще не предусматривала приема иммигрантов. В конце концов всем этим странам пришлось объявить амнистию нелегалам 90-х годов — дать вид на жительство в общей сложности 1,2 миллиона человек».
В последующие мои приезды в Средиземноморье нелегалы наши уже не казались мне экзотикой. Это, как я теперь понимаю, нынешняя средиземноморская повседневность, быт.
Ну, например: октябрь 2004 года. Греция. Крит. Маленький трехзвездочный отель в селении под городом Ханья. Я пытаюсь на своем «литл инглиш» объясниться с девушкой из ресепшн, она вежлива, она очень старается, но не понимает. «Момент, — говорит она, выходит из-за стойки, открывает дверь ресторана и кричит: — Владимир!» В дверях появляется могучий мужчина в белом фартуке, у него крупная голова, нос картошкой, лысина и остатки рыжих волос над ушами: «Какие проблемы, земляк?» — «Да ерунда, в ванной комнате лампочка над раковиной, а выключателя нет, весь номер обшарил». «Понятно, — говорит Владимир, проходит через холл и высовывается в сад: — Мыкола! Мыкола, подь сюда!»
— Та шо тоби, москаль поганый? — отзывается сад.
Из кустов появляется «Мыкола», стройный, черноволосый, в круглых очочках, похожий на Джона Леннона.
— Николай, можно Коля, — представляется он мне. — С приездом!
— Ты куда в двадцать седьмом выключатель от светильника в ванной запрятал? Человек обыскался.
— А что б я помнил, — говорит юноша. — Пойдемте в номер. Я думаю, найдем.
Нашли. Элегантная пипочка справа от зеркала, принятая мною за декоративное украшение.
— Последний писк дизайнерской моды, — говорит мне Коля. — Телевизор вам настроить? До вас тут немец жил, под себя настроил, а я могу вам с антенны вывести первый московский канал.
— Нет, спасибо. Глаза б мои не глядели на него.
— Зря, — говорит Коля. — Родину любить надо.
— Родину-то я люблю, у меня с телевидением проблемы. Ну а вы, Коля, родину любите?
— Конечно, — отвечает Коля. — Но без взаимности. Пришлось перебираться на родину историческую. Папа у меня — грек, мама украинка, ну а я, соответственно, проходил как еврей.
— Были проблемы?
— Бог миловал, серьезных не было. Проблема одна — работа. Устроился после института на завод, а он тут же обанкротился. Начались сокращения, мне предложили работу электрика. Ну а если уж в рабочие идти, то лучше в Греции, чем в Харькове.
— Уже натурализовались?
— Еще нет. Нелегал.
— И Владимир?
— Ион тоже. Володя здесь третий год, я — скоро два.
— Не тоскливо?
— Мне — нет. Мне нравится. Тут полно наших из Киева, из Луганска, ну а потом — поляки, словаки. Славянский клуб, короче.
В тот же вечер после ужина в саду отеля я увидел Володю за столиком у бара. «Присаживайтесь», — сказал он мне.
— А Коля где?
— Польску мову шлифует, к девочке своей, полячке ускакал. Вы-то что ж один приехали? Имейте в виду, конец сезона, наши девки уже отработали и разъехались по домам, а с гречаночками будут проблемы.
— И замечательно, деньги целее будут.
Ну а далее разговор естественно повернулся к русским за границей, и длился он с перерывами все две недели моего отдыха, — других русских ни в отеле, ни на пляже, исключительно немецкоговорящем, за четырнадцать дней я так и не встретил.
Кое-что за Володей я, по своему занудству, записывал.
Сорок восемь лет. Квартира в Гатчине. Там живет мать, туда уезжает на зиму. Пятнадцать лет проработал поваром на плавбазе в Тихом океане, два года ходил матросом в загранку, потом работал в алма-атинском ресторане, потом вернулся домой, в Гатчину, заскучал и начал искать себе место под солнцем. Под солнцем — это буквально: «У меня еще в Охотском море мечта была: домик в Крыму, чтоб там все лето жить. Заработки тогда были у нас приличные, мог себе позволить. Но не успел. И не жалею. На Крите лучше. Правда, домик здесь хрен купишь. Цены заоблачные. Но заработок, особенно по нашим представлениям, вполне приемлемый. За неквалифицированную работу нелегалу платят три евро в час. Это вот Коля сейчас так зарабатывает. Ну а я повар. У меня, естественно, расценки повыше. Правда, если б вид на жительство был, получал бы как минимум в полтора раза больше. Ждем с Колей очередной амнистии для нелегалов.
— Думаете, объявят?
— А куда они денутся! Вы пройдитесь по здешним магазинам, в каждом третьем есть русскоговорящая продавщица. Нет, раз наши начали ездить сюда на отдых, без нас грекам уже не обойтись.
Про мои испанские впечатления Володя слушал внимательно. Хмыкал.
— Был я в Испании. Насмотрелся там на наших. Знаете, какая их главная проблема? Куриные мозги. Вы только представьте: человек решается бросить свою страну, язык, родных, друзей — и при этом ему лень посидеть в библиотеке, чтобы разобраться в законах той же Испании! Это как?! Ему, видите ли, кто-то что-то рассказывал. И вот с этим он едет. Ему даже лень сотню английских слов выучить. Вот русских и обдирают на месте. Свои же и обдирают. Я видел таких, которые были твердо уверены, что за месяц заработают две-три тысячи баксов. Откуда они такие цифры берут?! Испания по европейским меркам — страна бедная. Больше двадцати евро в день на плантации не заработать. Я, например, как сделал, я пошел в агентство у нас в Питере, послушал, как они мне лапшу на уши вешают, высмотрел себе там мужика потолковее, дождался, когда он перекурить во дворик выйдет, и подошел к нему еще раз. И он мне за пять минут растолковал, как оно все на самом деле обстоит. Максимум, который можно привести домой после месяца работы в Испании, — шестьсот-семьсот баксов. Если повезет. Агентство может сделать туристическую визу на месяц, которая дает право на сезонные работы, агентство устраивает на чартерный рейс и дает координаты хозяйства, где может быть работа. А может и не быть. Все, остальное зависит только от тебя. И еще он мне сказал: как услышишь в Испании русскую речь, переходи на другую сторону улицы. Не вяжись ни с кем, кто будет обещать что-то более выгодное. Кинут. Девяносто процентов, что кинут. Считай, что ты не на заработки едешь, потому как при той ломовой работе, которая там тебя ждет, эти семьсот баксов ты и дома заработаешь. Считай, что на разведку едешь. Работу за границей лучше искать самому. И я поехал. Все оказалось так, как он сказал. Ну, почти так. Вставали затемно, работали до двенадцати или до часу, потом до пяти спали — жара. Потом снова на поле. Пять дней отдыхал. В выходные и праздники там вся работа останавливалась. Даже немного поездил, поглядел окрестности. Красивая страна, но я понял, что Испания — не мой вариант. Потом так же съездил в Турцию. Потом на Португалию нацелился, но в последний момент переиграл на Грецию и не ошибся — работа по специальности, отношения с хозяином нормальные, а через него и с местными полицейскими, так сказать, неформально. Здесь я зарабатываю на порядок больше, чем в той же Испании. Да и кто б меня в испанском отеле на кухню пустил бы!
Именно от Володи я услышал наконец то, что не давало мне покоя, когда я смотрел на наших нелегалов. А смотрел я на них с уважением, с сочувствием и, стыдясь себя, с жалостью. В лицах тамошних русских, почти всех (исключая, может быть, Володю, для которого Греция — отхожий промысел), было что-то пришибленное, напряженное, как отпечаток тяжкой болезни, которую они перебарывают на ногах. Над всеми нашими разговорами как бы висел непроизнесенный, но очевидный вопрос: а почему все так? Зачем мы тут? Что случилось? И Володя оказался единственным из моих собеседников, который попробовал сформулировать этот вопрос: «Вот на чем меня здесь клинит, так это — их порядок. Нет, не в смысле чистоты на улицах или там охраны спокойствия на улицах. Порядок вообще. Порядок жизни. Тот же Крит взять — и земля здесь хреновая, камень наполовину, и с водой пресной проблемы. Да и люди у них — не скажу, чтоб семи пядей во лбу. Обычные люди. Но у них — получается. Посмотрите на моего хозяина, ведь на роже написано, что раздолбай. А отельчик у него — картинка. Порядок как на линкоре. Персонал его — это ведь все местные девки, а по-нашему — деревенские, а как вышколены, как по-английски, по-немецки чешут… А теперь и мы, русские, на этот порядок горбатимся. И у нас тоже получается, но только здесь. Почему — не дома, а?»
Нет, я мог бы, если б захотел, продолжить тему с помощью полагающихся для этого «дискурса» слов, например «совок», «совковость», якобы подорвавшая национальные силы, а можно оглянуться и дальше — помянуть крепостничество, татаро-монгольское иго. Только зачем? Тот же «совок» — он что, с неба на нас свалился? Кроме «совка» есть еще одно универсальное слово — «ментальность». Лет пятнадцать назад, когда слово это только входило в моду, я спросил у Наума Коржавина, впервые после отъезда приехавшего в Москву: «Русские в Америке сильно пьют?» И Наум Моисеевич задумался. «Не знаю, — сказал он. — Выпивают, конечно, но пьяниц я не видел. Может, это только вокруг меня?.. Нет, есть! Есть один у нас в Бостоне, мне про него рассказывали. Но сам с ним никогда не сталкивался. Понимаешь, там — некогда. Там русские очень быстро привыкают считать время и деньги. А вот так, чтобы после работы где-то собираться компанией и идти в ресторан?.. Да нет, как-то не заведено». И что ж это за ментальность, спрашивается, такая, что меняется кардинально при пересечении границы? Ну ладно, это эмпирика. Впечатления одного человека для обобщений недостаточно. А если с высоты, так сказать, птичьего полета? Можно, например, прикинуть вклад этнических русских в науку, промышленность и культуру США в XX веке — ученых, авиаконструкторов, юристов, философов, музыкантов, актеров, писателей — и ахнуть: ничего себе! Совершенно американский менталитет демонстрировали.
Глядя на сегодняшних эмигрантов, трудно избавиться от ощущения, что люди, сознательно или бессознательно, устраивают себе что-то вроде тотальной провокации — ставят себя в экстремальные условия, когда сама ситуация требует выложиться до конца и хочешь не хочешь, но обрести наконец то, о чем мечтал, — достаток (по нашим, разумеется, меркам), внутреннюю независимость, наконец, возможность нежиться раз в год в мифических для русского уха «Канарах». Но вот сегодня как раз там, на этих самых «Канарах» (курортной Испании, Турции, Греции, Тунисе и т. д.), и сходятся лоб в лоб две эти породы новых русских. Те, которые землю тамошнюю зубами роют, отвоевывая себе место в устроенной комфортной жизни Европы, и те, которые приехали сюда отдыхать и которые, в свою очередь, воспринимаются нелегалом уже как органическая часть вожделенного для них «порядка жизни». Потому как для русского нелегала уже нет разницы между немцем, поляком, русским, когда они живут в одном отеле как туристы и утром говорят друг другу «монинг» у лифта. И русские, которые проезжают в арендованных «вольво» и «тойотах» мимо нелегалов-соотечественников, долбящих асфальт, не обязательно бандиты или чиновники-казнокрады. Это, в основной своей массе, те, кто научился жить и зарабатывать дома, в России. И, как заметил я еще в Испании, когда рассказывал соотечественникам в отеле про наших нелегалов, а те слушали меня как Шахразаду, русских-нелегалов русские-отдыхающие практически не видят. И это — никуда не денешься — нормально. Потому что в Европу они вошли не с черного хода и в этой ситуации они, то есть русские, отдыхающие на Крите, Турции, Испании и т. д., представляют вполне органичную часть европейской жизни. Как минимум на две недели своего тура.
Не берусь здесь кого-либо осуждать или жалеть. Не мое это дело. Мне интересно было просто рассматривать сегодняшний вариант старинного русского вопроса, занимавшего умы писателей и мыслителей не одно столетие: «Кто мы в Европе?»
…И не надо напрягать глаза, не надо изо всех сил всматриваться куда-то в непостижимую даль чужих времен и культур. На самом деле все перед вами. Единственное усилие, которое необходимо, — это избавиться от заготовленного трепета. Видеть то, что видите. Египетские пирамиды, например.
Которые, правда, вам покажут только к вечеру. Сначала будет Каир.
Из окна автобуса.
После шестичасовой езды из Хургады по Аравийской пусты-не, слегка замусоренной столбами, нефтяными цистернами и котлованами будущих отелей на голых и абсолютно безлюдных (за все время пути от силы десять-пятнадцать человеческих фигурок) берегах Красного моря, первым сильным впечатлением от Каира будет его бесконечность и перенаселенность, потоки людей, которые не вмещают тротуары. Никто не знает, сколько здесь жителей (официально — 17 миллионов, неофициально — около 20). Многоярусные автомобильные развязки запружены машинами, переползающими из одной пробки в другую. Горизонт образуют вспухшие в бледно-голубом мглистом небе бурые кварталы спекшихся в единую массу домов, его изломанная линия членится куполами и минаретами мечетей. Ну а перед глазами, за стеклом, — обшарпанные стены, сохнущее на балконах белье, пальмы, витрины, ослики с тележками, арабские письмена на вывесках. Очередная эстакада, как встречный поток воздуха, возносит автобус над районом грузных многоэтажных домов с редкими окнами, жилых, но как бы недостроенных — из плоских крыш торчат бетонные столбы с метелками арматурных хлыстиков. Меж домов угрюмые улочки-щели и пустыри. На расчищенных от мусора латках зеленой травы пасутся коровы и козы.
Гигантский, косматый, восточный город.
И уже не надо привыкать к естественности, с какой городские мужчины носят джаляби, а женщины — мусульманские платочки; к руинообразности даже недавно построенных кварталов, неимоверному количеству мусора во дворах и на пустырях, рождающему странное ощущение — если не уюта, то домашности. Один раз пережив это — в Стамбуле или Сусе, — в Каире вы как дома.
Ну и где же собственно Египет?
Эстакады, минареты, джинсы, джаляби, восточные благовония в холле отеля, смрад помоек и легкий аромат мочи на периферийных улочках. Чем египетский Каир отличается от Туниса или Танжера?
Не торопитесь.
Египет начнется раньше, чем вы ожидаете. Во время вашей первой остановки — в Национальном музее. По своему невежеству я готовился перетерпеть его как обязательный пункт экскурсионного протокола — и очень кстати.
Ничего похожего на типовой — с картами, диорамами, схемами полезных ископаемых и проч. — историко-краеведческий музей. Поднявшись по ступеням центрального входа, пройдя сквозь электронные щупы контроля, я вступил в Древний Египет. Здание заселено каменными фараонами, их женами, жрецами, писцами, домочадцами, слугами, просто знатными горожанами в окружении их вещей, живописи, папирусов. Это Египет сокровенный — каменные обитатели его в большинстве своем подняты из тьмы усыпальниц и погребальных камер (сакрабов). Египет, который скульпторы ваяли четыре тысячелетия с натуры. Пантеон древностей? Реконструкция канувших в историю цивилизаций? Да. Но только отчасти. Египетский скульптор работал не для выставочного зала, не для городской площади и даже не для храма — созданное им, как правило, замуровывалось вместе с покойным. Оно — не для людских глаз, оно — для вечности. Предельно упрощая содержание египетского погребального ритуала, можно сказать, что если телесную вечность человека должно было обеспечить бальзамирование, то духовную — его скульптурное изображение. И потому, стремясь к портретному сходству, художник воплощал еще и, так сказать, идею оригинала — и как индивидуума, и как члена сообщества (то есть идею фараона, писца, месильщицы теста и т. д.), и как Человека вообще. Иными словами, перед нами художественный код египетского мироощущения и миропонимания, который уже сам по себе — величайшее произведение искусства.
Профессиональная изощренность скульптора сочетается здесь с тем, что по первому впечатлению вы примете за архаичность древнего искусства. Но в этой «египетской архаичности» вы не обнаружите примитивизма.
Вот парная скульптура мужчины и женщины, своей монументальностью и обобщенностью напоминающая каменных идолов, и скульптором тщательно проработаны индивидуальные черты лица, так же как и анатомия, вплоть до пениса и женского лобка. Последние, кстати, поражают отсутствием сексуального. Для описания чувств, которые вы испытываете, рассматривая эти скульптуры, даже слово «целомудренно» нелепо — это явления другого ряда. (Потом, вернувшись в Москву, я прочитал перевод древнеегипетского текста: «Когда ночное Солнце проводит ночь на храмовых землях, / тогда соитие не дозволяется. / Когда же небо светлеет, / тогда созидающей воле дается свободный путь, тогда он (Ра) (снова) царствует над всеми фаллосами и вагинами». То есть только созидающей воле Солнечного бога подчиняется все, что связано с ростом и развитием жизни. Воля человека тут ни при чем.)
Нет, разумеется, есть в музее историческая экзотика, скажем, золото саркофагов, погребальные ковчеги и ковчежцы, луки, колесницы. Это интересно. Но завораживает другое — само усилие художника, противостоящего распылению, исчезновению жизни, воплощенной в этих людях. Противостоящего смерти. И усилие отнюдь не безнадежное — нам внятен язык, на котором говорят с нами из как бы канувших в никуда тысячелетий. Сошлюсь хотя бы на скульптурное изображение Нефертити, повторив многажды сказанное до меня: сколько бы фотоизображений мы ни видели, но та, как бы не законченная скульптором голова, что хранится в Каирском музее, будет для нас впервые. Ожидаемое и неожиданное переживание первозданности. Грубый серый камень, излучающий тепло и нежность почти совершенной женской красоты. Загадочное явление — скульптура, которая, похоже, способна опровергнуть неопровержимый постулат эстетики: вечной, на все времена, может быть только идея красоты и не может быть ее абсолютного материального воплощения. Но вот оно, воплощение это, — передо мной. Я стою и смотрю, переживая — не скажу, потрясение — некое душевное стеснение, которому не мешают посторонние мысли про стекло, которым она закрыта и которое отражает зал, и потому снимка хорошего не получится, и про то, что хорошо бы до посадки в автобус купить где-то минеральной воды — в горле пересохло, и при этом ощущаю, почти физически, как ласка этой красоты, вошедшая в тебя властно и вкрадчиво, разворачивается внутри, обретая собственную жизнь, как она подсвечивает изнутри все, что я вижу сейчас, спускаясь с крыльца музея, разглядывая куст папируса в каменном прудике, поднимаясь по ступеням в салон экскурсионного автобуса. Как музыка в наушниках от плеера. Красивая женщина?.. Да. Конечно… Но не только. Что-то еще как бы стронулось изнутри — мощное и высвобождающее. Как осознание — не умом, другим чем-то — нежности и ласки жизни, явленной нам в красоте женщины. И стыда за собственное внутреннее безволие и опущенность в отношениях с жизнью.
…Вот уж не думал, что все это произойдет вот так просто и неожиданно.
И мысль о предстоящем посещении пирамид, куда уже везет нас автобус, почти не страшит.
Вторая остановка экскурсионного автобуса у пирамид в Гизе. Предстоящее мне через полчаса или час скорее пугает, чем радует. Прожить жизнь с сознанием, что за пределами доступного тебе мира есть некие — ну пусть не семь, уже меньше, но — чудеса света, чудеса на все времена, и лишиться этого сознания — это должно быть грустно. А так, скорее всего, и будет. Потому как пирамиды ты не мог не износить до дыр по тысячам их изображений, сопровождавших тебя всю жизнь — от картинки в школьном учебнике до кадров из «Джеймса Бонда» по телевизору.
Но по дурной туристской инерции я все же делаю некое специальное усилие, сопрягая картины заснеженной промороженной Москвы трехдневной для меня давности с ритуальными словосочетаниями: «Одно из самых древних и самых величественных на земле сооружений. Материальное свидетельство одной из самых великих цивилизаций в истории человечества» и т. д. Перебирая эти определения, я скользил взглядом по летящему за окном асфальту, витринам, прохожим, афишам и, когда наконец сами эти пирамиды буднично обозначились тремя зубцами вдали, в просветах меж домами, никакого особого волнения не испытал, — ну вот и хорошо, подумал я, значит, томиться в автобусе уже недолго, минут через десять-пятнадцать можно будет наконец выйти, размять затекшие ноги. Ну разве еще с завистью вспомнил бунинское описание его паломничества сюда: «…от пирамид и солнца кружилась голова». Действо, в котором участвую я, менее всего похоже на паломничество. Последние пять минут автобус тащится вдоль грязной канавы-реки мимо двух- и трехэтажных домиков, а за деревьями мелькают уже вставшие в полный рост пирамиды, похожие почему-то на их макеты в натуральную величину. Мы уже едем вдоль забора, ограждающего архитектурный заповедник от города; поворот налево, в ворота, и автобус, сбросив скорость и задрав нос, карабкается наверх. В окна противоположной от меня стороны салона, полностью закрывая обзор, вплывает основание пирамиды Хеопса. Нечто, напоминающее гигантскую лестницу из полутораметровых каменных ступеней. Автобус кренится на повороте, пирамида перемещается в окнах, и в небо, затянутое тяжелыми облаками, выхлестывает ее ребро — ощущение непомерной мощи и величественности этого жеста обдает холодком.
Вот единственное — отчетливое и сильное — впечатление от пирамид, пережитое мною непосредственно. Все остальное уже шло по разряду туристского шоу.
Нас отвезли на отдаленную смотровую площадку, откуда все три пирамиды вмещаются в видоискатели фотоаппаратов. «На прогулку — двадцать минут», — говорит экскурсовод, и я торопливо пробираюсь сквозь толпу вокруг сувенирных развалов к краю террасы. Но край площадки утыкан японцами, позирующими перед объективами на фоне пирамид. Нужно искать место побезлюднее. Ну и вот он наконец, тот самый момент: передо мной открытый кусок пустыни, в пустыне три пирамиды и дорога к ним, по которой катят туристские автобусы. Пирамиды большие, очень большие, это заметно по тому, как стремительно, по мере приближения к ним, уменьшаются автобусы. Небо с облаками. Ветер. Я поднял свой аппарат, обнаружив в видоискателе виденную — уж не знаю сколько раз — картинку, и с чувством стыда и скуки нажал на кнопку… Похоже, бессмысленный ритуал с фотокамерой — единственный, что остался современному паломнику. Никакого внутреннего «ах!» не было. Вокруг деловито клацали и щелкали камеры. Сами пирамиды, кроме меня, не снимал никто. Снимали себя на фоне. Потому как важны не пирамиды, важен сам факт твоего присутствия здесь. Не более того. Нормально… Ну и что дальше? Ах да, можно, наконец закурить. Ну и, соответственно, расслабиться, посмотреть на пирамиды уже своими глазами. Сосредоточиться, так сказать. Но вот это как раз и невозможно. Сначала теребят «бедуины», предлагая прокатиться на верблюде. Потом налетают дети с книжными закладками из папируса и с открытками вот этих самых пирамид: «Мисте! Гуд прайс! Гуд прайс!» «Нет. Нет! Отойдите! Не мешайте!» — отмахиваюсь я, но их заводит уже само звучание моего голоса. «Е прайс? Е прайс?! Нет, мужик, ты скажи! Скажи, сколько дашь! Может, мы и сбросим!» — наседают они.
Ну а египетские пирамиды… Вот они, передо мной. Ветер гонит песчаную поземку, небо над пирамидами кажется непомерно огромным, а я, прикативший сюда за тысячи кило-метров, трачу отпущенные экскурсоводом для сакральных переживаний минуты на въедливую торговую мошкару. «Уйдите! Уйдите, а то головки поотворачиваю! В унитазе утоплю!» Переводить не надо, дети понимают хорошо и тут же меняют пластинку. «Бакшишь, мисте! Бакшишь, бакшишь!» — заунывно, жалостливо, упорно. Я поворачиваю голову и встречаюсь глазами с полицейским, круглолицым рябым мужичонкой лет сорока, — он при ружье и в черной шинели, похожей на демисезонное пальто, какие продавались в калужских райунивермагах середины шестидесятых. Страж порядка сочувственно кивает издали: что, мистер, достали? Я пожимаю плечами: сам видишь! Он машет рукой: иди сюда. Я поворачиваю к нему, дети тут же отстают. Полицейский сострадательно улыбается и тычет пальцем сначала в себя, потом в мой фотоаппарат, то есть: если хочешь, сними меня. Полицейский в черном пальто мне не нужен, но я тронут: «Ну давай, басурманин. Давай становись, и тебя на память сниму». Полицейский забрасывает ружье за спину, выставляет вперед пузо и делает грозно-значительное лицо. Я пару раз щелкаю: «О'кей! Шок хран, дорогой!» Выражение лица полицейского тут же меняется на озабоченно-конспиративное: «Мистэ, мистэ, — приглушенно бормочет он, — бакшишь, бакшишь!» А-а… Нуда. Конечно. Вот тебе, служивый, фунт. Полицейский сует бумажку в карман и с мгновенно освободившимся от дружественного участия лицом отворачивается от меня.
Потом автобус наш возвращается к пирамидам, и около часа я гуляю среди неестественно оживленных туристов и местной молодежи, разглядываю камни у основания пирамид, колонну, фасад какой-то усыпальницы, очередь перед входом в одну из пирамид (Это ж какую туристскую осатанелость иметь нужно, чтоб по своей воле лезть в чужую могилу?). Солнце вышло из-за облаков, потом зашло, закрапал мелкий дождь, вызвавший очередной радостный всплеск оживления вокруг, потом солнце вышло снова, засветилось в мокрых камнях.
Еще я потолкался в толпе, которая продавливалась сквозь коридоры древнего храма возле Сфинкса; на самого Сфинкса посмотрел — ну нет, те сфинксы, что стоят на Неве, волновали меня больше. Немного поснимал пирамиды снизу, от Сфинкса, стараясь строить кадр так, чтобы в него не попадали столики открытых ресторанов. Интересно, как в здешнем меню обозначаются фирменные блюда — «Бефстроганов Хеопса»? «Кебаб от Сфинкса»? И, устав от туристской бесноватости этого в египетском духе «парка культуры и отдыха», пошел разыскивать свой автобус.
Жаль, конечно, но что-то подобное и ожидалось.
Я думал, что это было моим прощанием с пирамидами.
Но вечером, в номере каирской гостиницы, когда я выключил свет, под закрытыми веками вспыхнули — абсолютно новенькими, нетронутыми — картинки с ярко-желтым песком, мокрыми камнями и пирамидами в небе. Вот уж не думал. После Гизы мы много еще чего видели — тот же ночной Каир, с праздничной летней толпой на площадях и перекрестках, с подсвеченными мечетями, с широким («редкая птица долетит…») Нилом и набережными, с отражениями в черной воде горящих небоскребов и плавающих ресторанов (в одном из них плавали и мы, русские). Но оказалось, что зрительная память сохранила именно пирамиды и что пирамиды впечатали себя там на фоне неба. Затянутое темно-лиловыми облаками, с промоинами синего, небо это не казалось низким и замыкающим пространство. Напротив. И именно оно было естественной средой обитания пирамид, избавившихся от угрюмой тяжести камня. Мощь их казалась отсюда не подавляющей, а — высвобождающей. Ну а туристское оголтелое шоу у их подножия вдруг вывернулось для меня наизнанку, представ чем-то вроде языческого празднества. Праздничным казалось уже само количество людей, засеявших желтую пустыню вокруг пирамид бесчисленными разноцветными точками. А вместе все мы напоминали подростков, изо всех сил пытающихся привлечь чье-то внимание, ну, скажем, Того, Кто И Есть Пирамиды. Вот так, с накатившей задним числом радостью, разглядывал я плывущие под веками картинки, слушал застрявшие в памяти голоса, видел снова лица атаковавших меня ребятишек и мучился от стыда, что не купил ничего. Что за приступ патологической скупости, да и товар был на самом деле нужный. Папирусная закладка в Москве зимой, которую перекладываешь, раскрыв в метро книгу, — что может быть лучше?
Похоже, передо мной было действительно одно из чудес света. Просто пирамиды слишком большие, чтоб вместить их сразу. Ну и, естественно, мешает наше «культурное развитие», то есть привычка к рефлексии, количество заготовленных восторгов и заготовленных разочарований, делающих нас слепыми и глухими.
Пирамиды продолжились для меня на следующий день, и продолжение это было неожиданным. Уже в первый день я обратил внимание на странные городские кварталы, в которых не видно людей, машин, магазинов, играющих детей, сохнущего белья и телеантенн. Одноэтажные дома и особнячки. Вид у них как бы заброшенный, но здания не разрушенные. От прочего города кварталы эти отгорожены каменной стеной. Ворота в стенах закрыты. Но ведь там, за стеной, — город. Перекрестки, улочки, переулочки. Купола мечетей, правда, не очень большие.
— Что это? — спросил я утром, когда автобус повез нас от отеля к центру города.
— Восточные кладбища, — сказал гид.
Ну да, конечно. Кладбища. Но только — не восточные. Египетские. Город мертвых. Надписи над входом в дома, которые можно было разглядеть из автобуса, — имена обитателей домов. То есть покойника в Каире (не каждого, конечно) переносили в специально построенный для него — мертвого — дом, и мавзолей этот, надо полагать, соответственно обустраивался (в Интернете я потом прочитал про одного каирского профессора, который провел в свое будущее посмертное жилище телефон — мало ли, вдруг понадобится). Вот он передо мной, буднично и обыкновенно, из окна автобуса — египетский погребальный обряд, совершавшийся тысячелетиями, тот самый, что породил пирамиды. Даже утратив собственный язык — уже почти тысячу лет здесь говорят по-арабски, письменную же культуру собственно Египта египтянам вернули европейские ученые в XIX веке, потратив на расшифровку иероглифов не одно столетие, — так вот, даже утратив собственный язык, египтяне остались египтянами.
Но и это замечание относительно языка, как оказалось, требует некоторых уточнений. И они последовали тут же — второй день в Каире начинался для меня с экскурсии в коптские церкви Каира.
…Неожиданно тихий, почти безлюдный уголок в историческом центре Каира. Нежаркое утреннее солнце. Политый асфальт и каменные лестницы. Гид ведет нас по узким чистым улочкам-коридорам, образующим лабиринт в каменном теле одного из самых древних городских кварталов. Проход заканчивается двором-галереей с розовым мраморным полом, с двумя узкими клумбами, из которых растут высокие кусты и встают два ствола высоченных пальм. Двор окружают белые стены с восточными фонарями и темно-коричневыми деревянными резными дверями — за ними собственно церковь. Отойти в сторону, чтобы вместить в видоискатель здание храма целиком, невозможно. Некуда отойти. Здание церкви утоплено в кварталах. Мы входим. По первому впечатлению — католический храм: ряды скамеек, кафедра, витражи в окнах. Но — алтарь с иконостасом. И на стенах — иконы, и иконы православные. Письмо не вполне каноническое, но сюжеты те же: Богоматерь, Чудо Георгия о змие и другие. Это один из храмов коптской церкви. Церкви самостоятельной. С собственным патриархатом и иерархией, со своим строем богослужения.
Честно говоря, к этой экскурсии я поначалу отнесся без энтузиазма — в Египет я приехал смотреть египетское, а православные храмы я могу посмотреть и дома. Про само существование коптов я узнал сравнительно недавно, когда в России появился перевод «Александрийского квартета» Даррелла, сюжет которого развивался на фоне скрытой борьбы коптской общины за место в египетской государственной элите. И в моем представлении о Египте существование коптов казалось явлением глубоко периферийным, почти маргинальным.
И вот, как только я оказался в этой церкви, мне пришлось срочно залатывать дыры в образовании. Итак: «копт» в переводе с арабского означает «египтянин». В нынешнем значении: египтянин, исповедующий христианство. Мы в храме VII (!) века. То есть христиане здесь появились раньше мусульман.
Но самым поразительным для меня оказался язык богослужения — египетский. Точнее, одна из его разновидностей, сохранившаяся, разумеется, не в полном объеме. По мнению специалистов, коптский церковный язык содержит примерно пятую часть словарного запаса древних египтян. Но и этого вполне достаточно. На коптском языке существует огромная богословская литература, жития и даже поэзия. Запись текстов осуществляется при помощи греческого алфавита. «Коптов мало, — сказал гид, — где-то процентов пятнадцать, не больше». Но 15 процентов от 70 миллионов населения Египта — это около десяти миллионов. Не так уж и мало. Два Израиля.
Гид подвел нас к колонне, под которую вела лестница: «Посмотрите вниз». Мы посмотрели. Под нами пустота. «Там катакомбы. Эту церковь, храм Богоматери, называют еще Подвешенной. Под ней на глубину сорок метров опускаются помещения, в которых коптская община при необходимости пряталась от врагов». — «Ну а сейчас?» — «Нет, нет, — сказал гид, — у нас веротерпимость. Все конфессии равноправны». («Да. Конечно. Но только на уровне официальных деклараций, — прокомментировал мне потом это высказывание русский гид в Хургаде. — На бытовом уровне равноправия нет. Исламисты очень агрессивны по отношению к христианам».)
Следующий храм, куда нас повел гид, располагался на соседней улочке. По пути к нему на стене я увидел изображение Иосифа и Марии с младенцем на ослике, исполненное из неоновых трубок. Надо полагать, светятся по ночам. Под изображением не хватало только такой же надписи «Кафе "У Иосифа"». Однако церковь, в которую мы пришли, еще более древняя — IV век. Церковь Абу Серге. Это имя христианского мученика, казненного римлянами. В специальной витрине хранятся его мощи, поясняющий текст написан по-арабски. Христианской святыней этот храм считается еще по одной причине — под церковью сохранилась пещера, в которой когда-то скрывался Иосиф (Джозеф, как сказал гид) с Марией и Иисусом. Есть легенда, что когда младенец Иисус положил ручку на землю, то из камня в этом месте пробился источник. Он дает воду до сих пор. Мы подошли к лесенке в полу, ведущей вниз, в пещеру, — она оказалась закрытой железной решеткой. Там сейчас ремонт, объяснил гид, и мы наклонились, чтобы заглянуть в пещеру, — действительно, вход в пещеру завален каким-то строительным материалом. Пол мокрый — то ли проблемы с водопроводом, то ли тот самый источник.
Из этого старинного каирского квартала в качестве сувенира для коллеги в Москве я привез листочек папируса с изображением бегства Святого семейства. В экзотичном на первый взгляд сочетании сюжета и материала есть своя египетская органика — первые переводы Библии на коптский язык (сахидский диалект) записывались на папирусе.
Нет, конечно, было бы замечательно путешествовать по Египту, сообразуясь, так сказать, с характером культуры. Ну, скажем, на верблюде, часами слушая шорох песка под его копытами и с благоговейным холодком внутри наблюдая, как взбухают на горизонте зубцы пирамид, как поднимаются они над тобой, закрывая небо…
Я же путешествовал в комфортабельном автобусе. Тоже не-плохо. Справа — голый берег Красного моря, слева — пески и камни Аравийской пустыни. Только вот сосредоточиться на этих видах оказалось непросто — по просьбам отдыхающих в автобусе включили подвешенные к потолку телевизоры — мелькающим на экране кинорожам из «Полицейской академии» и гнусавому голосу, переводившему дебильные их диалоги, и было как бы предназначено декорировать и озвучивать первозданный пейзаж за окном. И мне пришлось срочно затыкать уши наушниками своего плеера, из которых ударили тугие ритмы мусульманского рока и голос Рашида Таха на фоне визга, воя и свиста фанов. Вот этой яростной музыке я и был вынужден доверить — куда денешься! — проносящийся за окном пейзаж, в котором музыка акцентировала, например, тугие хлысты железной арматуры, точащие из земли, черноту разрытых у моря котлованов, горящее под солнцем море сквозь железобетонные скелеты будущих отелей и бугристую мускулатуру обнаженного до пояса араба с лопатой, закладывающего жизнь на безжизненной земле… Ну и так далее.
Таким был мой путь к пирамидам…
Нет, ничего. Не жалуюсь. Хорошо даже.
В конце концов, и Бунин сто лет назад не на верблюдах путешествовал («…на остановке поезда стоят недолго, только успеешь с прилавка ухватить апельсин и пачку папирос, как уже захлопали дверцы поезда…»). Не будем Бога гневить — зачем-то же Он привел нас к цивилизации.
Типовая экскурсия? Туристский ширпотреб?.. Кому как.
Пустыня, пирамиды, небо, Нил, коптские церкви, изысканная и при этом — величественная, строго и властно выстраивающая тебя изнутри мечеть Мухаммеда Али — все это настоящее. И всему этому миру дела нет до нас и наших комплексов. Хотите — смотрите и проживайте увиденное, хотите — нет. Ему все равно. Он — есть. А увидишь ты его или нет — это уже твои проблемы.
Соображения, по которым осенью выбирают Тунис, просты: а куда еще? В Испании, Греции, Турции конец сезона — остывает море, закрываются отели; в Египте, с которого большинство из нас осваивало заграницу, уже побывали, всякие Сингапуры и Карибы чересчур уж экзотичны и далеки. Да и перед стылым ноябрем, а далее — бесконечной зимой хочется напоследок именно средиземноморской неги. И потому — Тунис.
Для большинства из нас Тунис — это нечто неопределенно-африканское: пальмы, солнце, море, верблюды, арабы и минареты и при этом — если верить рекламным проспектам — европейский лоск туристского сервиса. Проспекты не обманывают. Все так. И пальмы, и арабы, и море. Хотя на «европейский лоск», особенно в трехзвездочных отелях, слишком не рассчитывайте. Европейский стандарт комфорта — чистый номер, полотенца, кондишен, работающий телевизор — вот это будет. И вполне достаточно для тех, кому интересно путешествовать, а не смаковать себя, заграничного, на фоне вышколенной прислуги. Тунис — это, прежде всего, Африка. Но — в мягком ее варианте. Сугубо национальное органично сочетается с западной цивилизацией. Сужу по хладнокровию, с которым гуляющие по набережной Суса арабы в развевающихся на ветру джаляби оглядывают пляж с практически обнаженными для загара европейскими девушками. Ажиотажа вид их не вызывает. И забавно наблюдать, как мимо кажущих себя городу и солнцу европеянок пробегают облепленные мокрым платьем молоденькие мусульманки — не положено им принародно обнажать тело, и потому купаются они в одежде, а потом торопятся в свой отель на набережной переодеться. К таким сценам быстро привыкаешь, как и к легкости, с которой тунисцы переходят с арабского языка на французский, — «салям» и «бонжур» звучат у них абсолютно естественно, ну а самой частой из обращенных к вам фраз будет: «Коман сова?» Тунис — страна двуязычная, сохранившая память не только о временах, когда она была французской колонией, но и более отдаленных, римских временах, следы которых на каждом шагу. Это место, где сошлись Африка с Европой.
Тунис я наблюдал из города Суса, и естественно, что впечатление о стране складывалось у меня по реалиям именно этого города. Но не думаю, что Сус принципиально отличается чем-то от других туристских центров Туниса: Хаммамета, Монастира или Махдии.
Итак.
Доброжелательны, но при этом держатся с достоинством. Администраторы улыбчивы, горничные старательны, официанты в уличных кафе обходительны. В маленьких городах, особенно если вы в одиночестве окажетесь где-нибудь возле школы, с вами будут здороваться подростки: «Бонжур, мосье!», с удовольствием прислушиваясь к себе (для них разговор с европейцем — это маленькое приключение), и охотно попозируют перед видеокамерой. Но вот снимать людей на улицах без их разрешения не следует, а уж возле мечетей и на базарчиках при мечетях видеокамеру лучше вообще не расчехлять, говорю по собственному опыту.
Самым тесным общение с тунисцами будет на рынках. Про-давцы, как и полагается на восточном базаре, улыбчивы и напористы, почти агрессивны, иногда «путаются» со сдачей, но ошибку свою признают сразу же. Здесь свои ритуалы, если вы отозвались на приглашение зайти в магазин ковров, поверив, что вас зовут исключительно для «лук онли» (на вывесках таких магазинов иногда значится «музей», и это может сбить с толку), то должны быть готовыми к тому, что для вас устроят целое шоу — усадят за столик, принесут чай (отказываться не принято — это традиция), а хозяин с продавцом будут в течение пятнадцати минут стелить у ваших ног самые разные ковры. В этой ситуации лучше всего расслабиться — вы на Востоке. Любуйтесь коврами, выражайте восхищение (ковры здесь бывают просто великолепны), щупайте их, прихлебывайте чай. А по завершении действа вам следует (если, разумеется, вы не покупаете) поблагодарить, руку хозяину пожать и в руку эту положить пять динаров. И вот тогда вы расстанетесь друзьями. Можно, конечно, и так уйти — удерживать не будут, но неприятно оставлять за спиной разочарованных твоей невоспитанностью людей. При покупке торгуйтесь. В Сусе, как и в Монастире, например, на территории базаров есть большие магазины, где примерно те же товары, но цены фиксированные, — обязательно зайдите посмотреть цены и ориентируйтесь потом на них. То есть если в магазине вещь стоит десять динаров, то на базаре ее можно купить за восемь.
Если знаете арабский или французский, проблем не будет. Если не знаете — тоже не будет. Хватит вашего минимума в тридцать английских слов, жестикуляции, умения улыбаться и говорить почаще «шок хран» (спасибо). Будучи в Тунисе практически безъязыким, я путешествовал самостоятельно и в Монастир, и в Кайруан, и в Тунис (столицу страны), и в Карфаген, общался с пассажирами, продавцами, шоферами и особого дискомфорта не испытывал.
Если есть возможность, то, конечно, берите четыре или пять звезд, а нет — и трех достаточно. Я, например, жил в Сусе в трехзвездочном «Dreams Beach», про который накануне отъезда прочитал в Интернете, что хуже этого отеля трудно что-то представить: стоит на полуобжитом берегу моря на окраине Суса, рядом огороды, своей территории, то бишь аллей, беседок для уединенных размышлений, массовика-затейника с баяном (аниматора, по-нынешнему) не имеет, а главное, бассейна своего нет, ужас какой! — писала одна из жертв этого места, и я сразу же предположил, что это место как раз для меня. И не ошибся. Вполне комфортабельный, с просторными номерами, замечательным видом с лоджии на море и т. д. отель. Стоит в пятидесяти метрах (буквально) от воды, то есть утром перед завтраком вы спускаетесь на лифте в холл и через пару минут уже плаваете, а потом, промокнув лицо и руки полотенцем, поднимаетесь в номер переодеться. И при этом — полное отсутствие насильственного общения, неизбежного в микрорезервациях туристских отелей.
Но это, разумеется, дело вкуса. Для тех, кому нужен отдых с активным общением, с повышенным комфортом и так да-лее, — другие отели, например «Marabout», расположенный неподалеку от старого центра Суса, со своей территорией и своими пляжиками, со своей жизнью, в том числе и русской. «Marabout» в этом качестве я отметил для себя однажды утром, сидя в экскурсионном автобусе, который объезжал отели Суса, собирая русских туристов, — и если обычно у входа в отель стояли двое-трое сонных молчаливых туристов, то у «Marabout» нас поджидала многочисленная, вполне проснувшаяся для жизни и активного потребления ее радостей компания русских.
Отличные. Великолепен городской пляж вдоль главной набережной Суса, хороши пляжи отелей. И даже в полудиком, как был у меня, состоянии берег замечателен — мельчайший светло-желтый песок, который не высыпается, а выливается потом из шлепанцев и кроссовок. Вход в воду — по выглаженному мелкими (больших я здесь вообще не видел) волнами песку. Вода прозрачная, в октябре уже как бы прохладная — градусов двадцать, но ласковая, под ногами песчаные барханчики, дно пологое — метров тридцать, а где и сто можно идти от берега то по грудь в воде, то снова по пояс, так что настороженно относящиеся к морю или уже тонувшие могут не беспокоиться.
Говорят, правда, что тут бывают жгучие медузы, как у нас в Крыму. Мне не попадались (может, потому, что осень?).
Есть городские автобусы, но пользоваться ими неудобно — редко ходят. Хотя проехаться в автобусе, хотя бы раз, стоит, основные их пассажиры — школьники и студенты. Тунис страна молодая — здесь учится каждый третий. Сначала обязательных шесть лет в школе (обучение с шести лет), затем три года — малый лицей, потом еще четыре года — большой лицей (в просторечии «бак», от слова «бакалавр»). Отличившимся в учебе государство предоставляет возможность еще два года продолжать образование за границей (США, Европа, Россия, Китай). Ну и, соответственно, кто хочет и может, поступает в тунисские университеты. Все за государственный счет. И проехав десятка три, не меньше, городков и городов Туниса, я знаю, что самые заметные в каждом городе строения — это здание школы, затем — мечети, а уж потом — муниципальные учреждения. Так вот, в городском автобусе вы имеете возможность совершить еще экскурсию в этот молодой Тунис.
Самый же удобный здесь вид транспорта — такси. Такси относительно дешево, машин много, и я ни разу не ждал такси больше трех-четырех минут. При посадке на счетчике будет стоять 270 миллимов (в динаре 1000 миллимов, 1 динар — это около 24 рублей), ну а от центра Суса до моего отеля на окраине набивало чуть больше двух динаров.
Есть еще луажи комфортабельные микроавтобусы на шесть пассажиров. Это основной междугородний транспорт. Летит со скоростью не менее ста километров в час под восточную или европейскую музыку по широкой автостраде, дороги хорошие, машина идет плавно (я даже записывал на ходу, и ничего — ройлер не прыгал по бумаге), за окном — поля с оливами, невысокие горы вдали, стада овец, деревни, пальмы и так далее. Короче, к этой достаточно комфортабельной поездке прикладывается также и постоянно изменяющийся пейзаж Туниса. Плюс, если вы едете один (но ни в коем случае «не одна» — это все-таки мусульманская южная страна, и европейским барышням без спутника-мужчины путешествовать не стоит), вы почувствуете себя уже внутри Туниса, спутниками вашими будут исключительно тунисцы: арабы, или берберы, или угольно-черные негры. Общение с попутчиками в этой ситуации неизбежно — хотя бы несколько фраз и жестов, совместное посещение придорожного кафе во время одной или двух остановок — и общение это, пусть и кратковременное, будет вашим собственным опытом тунисской жизни, пережитым непосредственно. Стоимость проезда: от Суса до Кайруана за час езды с меня взяли два с половиной динара, поездка в столицу (140 км) в таком же шестиместном такси-автобусе — 7 динаров.
Если у вас нет какого-то специального интереса к стране, ваша цель — отдохнуть, но при этом хочется все-таки и на Тунис посмотреть, рекомендую двухдневную экскурсию в Сахару. То, что она двухдневная, страшить не должно, потому как изнемогшими к финалу вы себя не почувствуете — комфортный салон экскурсионного автобуса, удобные кресла, кондишен, остановки примерно через каждые два часа.
Пустыню с верблюда вы увидите только на исходе первого дня. Вначале же охлестнете половину тунисского побережья, увидите местный урбанизм, вдохновивший местных скульпторов на несколько авангардных композиций из железного и прочего лома — эти замечательные скульптуры, стоящие напротив уличного кафе в сквере и на берегу моря, мы рассматривали во время первой стоянки автобуса в Махаресе. Это после того, как предыдущая (первая в тот день) остановка и, соответственно, экскурсия погрузит вас в прошлое, на две тысячи лет назад, — вы пройдетесь по подвалам, а потом подниметесь на трибуны римского колизея, ощутите дыхание звероватой мощи Древнего Рима, посмотрите сверху на распластавшийся под этим сооружением городок Эль-Джамм.
Еще часа через два автобусы свернут от моря в глубь страны. Буквально за час пейзаж за окном поменяет свой цвет с сине-зелено-желтого на выжженный желтый и бурый. Автобус будет кружить по серпантину на склоне каменистой горы, а внизу до самого горизонта протянется целая страна таких же округлых, голых гор Матматы с плывущими по ним тенями облаков — странный этот пейзаж под кодовым на-званием «лунный» стал натурой для съемок «Звездных войн». Здесь вам покажут стоянки троглодитов, то есть местных жителей, живших в пещерах. Аборигены выбирали складку у подножия гор, огораживали эти микроущельица забором, обустраивали в них дворы, выдалбливали пещеры для жилья. Но, разумеется, все это в прошлом (может, и не столь отдаленном). Вопреки жутковатому для русского уха звучанию самого слова «троглодиты», то есть пещерные люди, ничего зловеще-людоедского за ним не стоит. Мы увидели хозяйственные постройки, курятники с курами и кошары с овцами; в комнатах-пещерах — посуду, циновки, люльку для младенчика, зеркальце на стене и даже телевизор. В «детской» на одной из циновок лежала в качестве наглядного пособия («спящий ребенок») девочка лет двенадцати, старательно удерживая глаза закрытыми, — ярко-синие брючки, розовая маечка с изображением фирменного («Лакост») крокодильчика, и чувствовалось, как достали ее эти бесконечные экскурсанты, с каким нетерпением ждет она нашего отъезда, чтобы вернуться к прерванным играм с подружками.
Далее — обед в туристском ресторане, расположенном, разумеется, в пещерах, но кормежка была вполне европейская, и — последний рывок к пустыне, к воротам в Сахару, городу Дуз.
Жизнь в Сахаре началась для нас с размещения в отеле. Бедуинский приют в пустыне ничем не напоминал гостиничные кадры из «Профессии репортер» Антониони — десятка три бунгало образуют восточный городок с узкими улочками, в номере душ, кондишен и проч. Гостеприимные скорпионы, которыми стращал нас по дороге сюда гид, отсутствовали. Тут же началась подготовка к главному — встрече с пустыней. За десять минут из нас сделали массовку для малобюджетного фильма про Восток — каждого обрядили в джаляби и навертели на головах восточные шарфы. Никто не сопротивлялся, напротив, автобус наш даже как бы порадовался, идентифицировав себя в качестве потенциальных пациентов клиники Кащенко. По дороге из отеля гид провел краткий инструктаж по правилам вождения верблюда (для самых нетерпеливых сообщаю: главную команду «О-о-з-з-з», вы должны нежно пропеть верблюду в ухо, чтобы он остановился, лег на песок и выпустил вас на свободу). Наконец автобус выворачивает на окраину города, и перед вами пустыня. То есть пески. Песчаные барханы до горизонта. Лежащие на животах верблюды. Рядом на корточках сидят арабы и наблюдают высадку из автобуса очередной порции ряженых европейцев, ошалело оглядывающихся, не верящих самим себе, что вот он я, именно я, а не Лоуренс Аравийский, скажем, стою здесь, и ко мне ведут верблюда, и на него надо влезать. Процесс водружения на верблюда описывать не буду — тем, кто знает, не нужно, а которые не знают, должны пережить сами. И вот она, Сахара, над головой вашего верблюда, и он под вами, живой, абсолютно настоящий, и дела ему нет до ваших иронических комментариев. Прогулка на верблюде длится минут двадцать, достаточно, чтобы привыкнуть к мерному шагу и покачиванию; потом все «спешиваются» у одного из высоких барханов и лезут наверх — экскурсию планируют таким образом, чтобы на бархане вы оказались перед самым закатом солнца. И мы, например, из графика не вышли — закат солнца пережили во всем его великолепии, видели, как стремительно рыжела, желтела пустыня, как менялся цвет песка из кремового в желтый, потом — зеленоватый, как гасли последние лучи солнца. Ну а потом, поснимав друг друга, карабкающихся по песчаным склонам, двинулись назад к стоянке наших — родных почти — верблюдов, и еще двадцать или тридцать минут покачали они нас на своих спинах, возвращаясь уже в темноте к горевшему на краю пустыни огоньку автобуса.
Про ужин в ресторане, про бедуинские «бары», танцы и прочее ночное времяпрепровождение писать не буду, потому как после ужина сразу же отправился спать. Разбудили нас затемно. Над черными пальмами висели крупные яркие звезды, и месяц, в отличие от нашего, поднимал свои рожки строго вверх. Выехали на рассвете, и хорошо смотрелись в бледном свете рощи финиковых пальм с тяжелыми гроздьями фиников, похожими на огромные абажуры — их оборачивают разноцветным полиэтиленом, прикрывая от птиц. (Домашние мои, отправляя меня в африканскую басурманщину, наставляли: поешь хоть раз свежих, а не вяленых фиников, расскажешь, что это такое. Свежих фиников я не поел. Их, оказывается, свежими вообще никто не ест. Созревшие финики подвяливают прямо на дереве и уже в таком виде употребляют в пищу. Когда я читал про Мухаммеда, который питался исключительно финиками и молоком, я думал, что это такая форма аскезы, но, попробовав сам, теперь знаю, что финики — это не акриды, а очень даже вкусная и сытная еда.)
Восход солнца над пустыней наблюдали в очень странном пейзаже — попробуйте представить, что вы стоите на темно-бурой пористой и абсолютно ровной, как гигантская столешница, поверхности земли. И только где-то очень далеко, за горизонтом почти, плоскость эта упирается в нежно-лиловую и синюю полоску гор. Это соляное озеро в пустыне — Эль-Джерид. Фантастический пейзаж. Бурая твердая корка земли, покрывавшая озеро, казалась еще большей пустыней, чем сама пустыня. Ну а красная вода в неглубоком кювете, который тянулся вдоль дороги, — это как раз и есть та напоенная солью вода, что расположена на глубине тридцати-сорока сантиметров под нашими ногами.
Еще через час пути из автобуса мы пересели в джипы. Нет, не в военные, в которых на телеэкранах мечутся по пустыне потные герои-солдаты, а в машины, напоминающие те нежащие комфортом внедорожники, которыми хвастаются друг перед другом богатые московские люди. Караваном двинулись мы к песчаным барханам, и тут началось первое в тот день шоу — разогнавшись и скользя вправо-влево, как на санях в снегу, джипы наши взбирались на барханы, снова набирали скорость и, когда впереди пропадала вдруг куда-то земля, опрокидывались носом вниз и скатывались по вертикальному почти откосу стены под счастливый визг наличествующих в машине женщин.
Следующие две стоянки были уже в оазисах. Наконец-то слово это обрело для меня плоть. Это когда на горизонте, над плоской желтой землей обозначается темно-зеленая сочная полоса какой-то жизни. И по мере приближения начинает расчленяться на финиковые рощи. Мы сворачиваем с шоссе на грунтовую дорогу, шофер поднимает стекла в окнах, машина идет в облаке пыли, сквозь пыль — стволы пальм. Мы въезжаем в оазис. В центре голая каменная гора с остатками глинобитного городка, внизу цепь ущелий, с горы спадает источник, вода течет по каменным желобам русла. Мы гуляем по каменным галереям ущелий в тени пальм, под журчание воды, под крики птиц и торговцев сувенирами. «Ё прайс?! Ё прайс!» — преследовал меня торговец окаменевшими раковинами. Я отмахивался, хотя собирался привезти своему другу в Москву, коллекционирующему такие вот окаменелости, но торговец заломил 15 динаров, а торговаться я не захотел; мне б, дураку, сказать: «Ван динар» — и раковина была бы моя. Это я понял часа через три… А пока я осваивал понятие «оазис» — это, оказывается, не полянка с десятью пальмами и источником среди песка, как показывают в кино, а приличный кусок ухоженной зеленой благодатной местности, — кусок влажного зеленого (вот откуда зеленый цвету мусульман) сияющего рая среди каменистой или песчаной бескрайней пустыни. Следующий оазис, в который нас завезли, только подкрепил и конкретизировал это определение.
…Далее, уже объевшиеся впечатлениями, мы наблюдали в окно летящего по пустыне джипа, как постепенно чернеет и пустеет земля за окном, проносятся какие-то городки, тянутся невысокие горы, под колесами каменистая дорога куда-то вверх. Джип останавливается на каменной терраске. Мы выходим и, только сделав несколько шагов, вдруг обнаруживаем, что висим над пустотой. Под нами далеко вниз обломками гор проваливается земля и расстилается до горизонта нечто, по первому впечатлению похожее на море. Только это не море, мы на уступе горы, зависшем над бескрайней пустыней, утопающей на горизонте в сизом знойном мареве. Монументальнейший пейзаж. Но и первое впечатление про море оказалось верным. Оно было здесь сорок миллионов лет назад. А терраса и горы вокруг нас были когда-то берегом. Я видел, конечно, что мои спутники как-то очень уж деловито начали ковыряться в каменной стене на краю террасы, но отошел в сторону полюбоваться просторами. И зря, надо было и мне хоть на время присоединиться к их охоте. Когда мы снова собрались в джипе, спутники мои показали свои трофеи — окаменевшие раковины, из которых, оказывается, и сложены эти горы, те самые окаменелости, с которыми преследовал меня в оазисе торговец сувенирами. Но бежать к стене и выковыривать из нее сувенир для друга было уже некогда, джип наш тронулся. Вместо того чтобы развернуться на дорогу, по которой мы приехали, машина пошла почему-то прямо к краю обрыва, и только тут я увидел слева под стеной крохотный каменный карнизик, блеснувший бетонной плитой. Там была дорога вниз. Дорога из бетонных плит, уложенных по верхушкам каменных отвалов, крутая, извилистая, — легкий ознобчик испытываешь уже только при взгляде на нее, а как же спускаться по ней?! Оказалось, можно, оказалось, что не мы первые — дорога эта была проложена во время войны немцами, это так называемая дорога Роммеля, немецкий генерал поднял свои танки снизу вверх, на горное плато, не потеряв ни одной машины. Кстати, чуть ниже той террасы, с которой мы любовались пейзажем, и расположена пещера, знакомая многим по фильму «Английский пациент». Те, кто видел фильм, вспомнят этот дикий и предельно выразительный пейзаж. Спуск занял минут пятнадцать. Шофер наш был предельно собран и острожен, и только внизу, уже для разрядки, он рванул по пологим песчаным барханам, бросая машину влево и вправо. Отвел душу и остановился. Я открыл дверцу и вышел. Колючки, песок и редкие камни. Я стоял на дне каменистой пустыни, пока жар ее казался мне вполне переносимым. Вот место и ситуация, когда физически, кожей, костями, ощущаешь вокруг себя бескрайность голой первозданной земли и такого же первозданного знойного африканского неба. Это было сильное переживание. (Прошу прощения, что сугубо информационный отчет о поездке загромождаю лирическими отступлениями, но путешествуем-то мы еще и за такими переживаниями.)
После обеда в ресторане городка Эль-Май мы снова пересели в автобус, пейзаж постепенно начал набухать растительностью — мы возвращались на побережье. Последняя остановка была в городе Кайруан, четвертом после Мекки, Медины и Иерусалима священном городе мусульман. После чаепития на фабрике ковров несколько минут, уже почти на закате, мы постояли на площади перед самой древней в Африке кайруанской мечетью и снова полезли в автобус. Город Кайруан, один из самых древних, самых выразительных в Тунисе и сохранивших атмосферу чуть ли не средневекового исламского Туниса, нужно смотреть отдельно, что я и проделал через пару дней уже в одиночку.
После поездки в Сахару я прожил в Тунисе еще две с половиной недели, ездил много, и впечатления были достаточно сильными, но все они как бы встраивались в сюжет, заданный именно тем двухдневным путешествием. Очень советую, если окажетесь в Тунисе, убедиться в этом самостоятельно.
На «мизантропа» — имею право.
Во-первых, возраст.
Во-вторых, профессия: литературный критик. В своем цеху я не в первых рядах, но, увы, и не в «массовке», я, так сказать, в «групповке». То есть обязан проявлять (или имитировать) некую активность. А литературные нравы — это вам не пиратское братство. Тут и у травоядного клыки зачешутся. Ну а ежели ты еще и брюзга по натуре, много сил потративший на маскировку, то… Сколько еще придуриваться образованным, терпимым и гуманным?
Я не про литературу. Бог с ней. Про литературу я брюзжу в других местах.
Я здесь — про жизнь, я — про самое сокровенное, мизантропическое. Про отвращение к людям вообще.
Сам-то хорош, скажут. А я и не говорю, что нравлюсь себе. Отнюдь. Уже давно бреюсь исключительно на ощупь, чтоб рожи этой в зеркале не видеть вообще.
…В обычное время я живу более или менее спокойно. Работой занят или какой-нибудь очередной семейной разборкой. На простор мое мизантропичесое нутро выхлестывает на отдыхе. Желательно, где-нибудь подальше.
В позапрошлом году, например, специально для этого отбыл в Турцию. Хорошее место. Нет, правда. Об этом я уже написал. Но сейчас я пишу про международно-курортную составную тамошней жизни. А это уже не про Турцию, это — про нас.
Принято считать, что на отдыхе должно быть много радости, веселья, неги и проч. В частности, музыки. Не знаю, как сами турки переносят музыку, но для отдыхающих им ничего не жалко. Исходят турки из того, что: а) хорошая музыка — это громкая музыка, б) хорошего должно быть много. И потому музыка будет для вас с десяти утра до двенадцати ночи с двумя полуторачасовыми перерывами. Ощущение, что ты на родине, под Звенигородом, на турбазе авиамоторного техникума. Но я сильно подозреваю, что дело тут не в турках — просто хозяева идут, так сказать, навстречу пожеланиям трудящихся.
Пик этой радости — по вечерам, когда сад вашего трехзвездочного отеля арендуют под местную свадьбу и сквозь тщательно закупоренные окна и ватные тампоны в ушах проламываются, сливаясь и скрежеща, сладкоголосый Иглесиас из полуторатонных усилителей ночной дискотеки — обозначим его Арагвой, ну а Курой (которая сливается, «обнявшись будто две сестры…») будет турецкий с османским драйвом рев зурны, поддержанный прочими ритуальными дудками и барабанами и соответственно оснащенный более чем конкурентоспособными усилителями.
Кряжистые немцы, отвалившись в плетеных креслах на открытых террасах, жмурятся от удовольствия и тасуют карты — ну кайф!
Он здесь, скажем так, неожиданный. В открытом баре каждый вечер театрально-музыкальные шоу. На сцене местные массовики-затейники (по-заграничному — аниматоры). Ребята молодые, музыкальные, пластичные, с актерским даром и как бы даже артистизмом. Когда я спросил у них: «Так чего ж вы? С такими-то данными?» — они ответили: «А вы сами попробуйте, чтобы было понятно и смешно всем — и немцам, и русским, и голландцам, и англичанам, и прочим».
А что здесь, на курорте, понятно и смешно? Ну, скажем, в шоу «Лучшая пара отеля» — на сцену приглашают турецкую, английскую, русскую и голландскую семейные пары. Очередное состязание: жене, молодой или не очень молодой женщине, подвешивают на пояс сковородку, а мужчине — половник, да-да, именно так, чтоб он болтался впереди между ног, после чего мужчина и женщина должны стать друг к другу лицом и, двигая бедрами, произвести в отведенное время наибольшее количество ударов половника о сковородку. Называется «готовить яичницу». При мне этим занимались пожилой благообразный, так сказать, «европейского вида» голландец со своей престарелой женой. Как там «сбивали яйца» англичане и русские, я не досмотрел, под грохот сковородки и утробное ржание отдыхающих я сбегал по лестнице в сад, испугался, что травану прямо в баре.
Экскурсии — это замечательно, но ездить на них нужно, если ты русский, то с немцами или англичанами и, наоборот, если ты англичанин или немец, то только с русскими. Главное на экскурсии — выключить звук. То, что ты увидишь, будет прекрасно. Беда в том, что у тебя не только глаза, но еще и уши. Потому как если из бара, где прилюдно «сбивают яйца», сбежать еще можно, то из узенькой (для семерых) лодки, на которой вас везут по реке над синими омутами и шевелящимися водорослями, мимо черепашек на камнях, мимо уточек, — из этой лодки вы уже никуда не денетесь. И будете корчиться под возбужденное клокотание остряка-добровольца, какого-нибудь хорошо откормленного боровичка, который при виде уточек обязательно заорет: «Эх, дома ружье забыл!» — а увидев черепах, начнет «задорно» наседать на турка-экскурсовода: «А когда мы супчик из черепах будем варить?!» Молодой турок-экскурсовод смотрит со скрытым недоумением — их что, в России совсем не кормят? Остальные конфузливо отводят глаза. И только случайно затесавшийся на лодку — от своих отстал — голландец благодарно поднимет взгляд на этого русского, он, голландец, тоже радостно возбужден от красоты вокруг и готов с кем-то поделиться своим воодушевлением. А я стыжусь своей брезгливости — ну что делать человеку, если не может он по-другому выразить радость. Я даже позавидую голландцу, воспринимающему счастливое клокотание этого дурачка адекватно. У меня не получается. Но стыд мой длится недолго. Потом, когда всех нас переместят на палубу экскурсионного катера, глядя именно на этого борова, экскурсовод начнет всех упрашивать не крушить местную флору и фауну, потому как сейчас будет стоянка в бухте, где можно будет искупаться и посмотреть у берега на морских ежей, и у меня к господам огромная просьба — не трогать их. Бывает, что жалятся. Но не в этом даже дело. Они же вас не трогают. И вы их тоже не трогайте. Пусть себе живут. В голосе экскурсовода безнадежность — он точно знает, что именно вот этот боровок под детский визг его толстушки- жены будет выковыривать из камней несчастное животное, торжественно транспортировать его на палубу, а затем снимать на видео. «ДетЯм показать» (ударение на Я), — с чувством законной правоты отодвинет он укоризну экскурсовода. Сам снимется на фоне морского ежа. Ну а потом несчастное животное будет выброшено за борт, как недоеденное яблоко.
Во время обеда на палубе он будет жаловаться соседям по столику: «Да разве ж у них тут водка?! Разве ж она сравнится с нашей "Гжелкой"? Или "Туборг" их хваленый?.. Вот "Ярпиво" наше янтарное — вот это пиво!» И ни у кого за столом не повернется язык сказать: и чего ж ты, мужик, потащился сюда на такие муки? Сидел бы у себя на балконе в Москве или Саратове, глушил бы наш сухарничек, запивал бы ярославским янтарным, пиво, действительно, отличное. Зачем же так издеваться над собой?
Но нет, предложенный мотив дружно подхватывается. Под ненавистный «Туборг», салат и жареную рыбу, с потрясающим пейзажем за бортом течет душевная беседа про то, где лучше отдыхать. «Ну вот, отдыхал я в Египте, а чего там хорошего? Ни-че-го! Пустыня вокруг, арабы, обслуга не вышколенная — Африка, одним словом…»
— А вот мы в Ирландии отдыхали, вот это да! Это — что-то! Отель четыре звезды, весь — из коттеджиков. Персональный камин, дрова, специально напиленные, виски в минибаре, места для рыбалки с мосточков, удочки приготовленные. Класс! Но с Россией все равно не сравнить!
— А мы по Греции ездили, ну там Парфенон, Афина Паллада и проч., и музыка там у них приятная, и вино местное ничего, но знаете, чего хотелось больше всего? Селедочки нашей! Да с лучком! Да под водочку!!!
— А я вот, когда в Хорватии…
— А мы, когда в Испании были…
И каждый вздыхает расчувствованно: нет, Россия — это вам не какая-то там… В качестве «какой-то там» со знанием дела были названы еще Арабские Эмираты, Кипр, Крит и остров Мальта (это при том, что за столом нас всего-то оказалось шесть человек, точнее — пять, я не участвовал в беседе). Ностальгические стенания крепнут, их пробивает уже почти достоевской крепости надрыв: «Эх, в Суздаль бы! Зимой! Монастыри, церкви, погребок с медовухой! По-нашему, по-русски!.. Или на Волгу, под Углич куда-нибудь с палаткой, костерок ночью, ушица, утренние купания, а?.. Господи!!!» У меня, ошалевшего от этого ностальгического напора, даже крыша слегка поехала: кто они? Может, эмигранты какие, злой судьбой заброшенные на бусурманщину? Кто так терзает их? Кто подсовывает роскошные отели в Арабских Эмиратах или Испании вместо вожделенной палатки под Угличем? А может, какое тайное братство мазохистов? Уж очень простодушно, от души, выговорился один из этих страдальцев: «Сколько езжу, в каких только странах ни отдыхал — каждый раз убеждался: отпуск нужно проводить только в России!..»
От тех, кто на экскурсиях тих и задумчив, тоже лучше держаться подальше. Часто бывает, что тихость их — это не душевная умиротворенность, а некоторая недоуменная остолбенелость: «Ну да, везут. Ну да — море. Вода, короче. Много. Небо сверху. Ну и что?!! Небо — оно и есть небо. Горы какие-то. Далеко. А ты сидишь как дурак (дура) и на все это пялишься. Это что, и есть культурный заграничный отдых? В телевизоре все это было по-другому как-то». И оскорбленно, с ненавистью почти, смотрит этот страдалец (страдалица) на экскурсовода, который что-то такое впаривает про Клеопатру и ее любовников. Во время стоянки послушно идет к борту любоваться гротами: «Ну да, гроты… дырки такие в камне… Но кто мне может объяснить, зачем я должна на это смотреть?!» И ведь действительно — не объяснишь.
Вот «тихий» увидел с борта рыбок в воде.
— Смотри! — с немотивированным, но искренним возбуждением кричит он жене. — Смотри! Рыбы!
— Вижу. Маленькие какие.
Пауза. Рыбы плывут. Он, уже по инерции, чувствуя спадающее возбуждение:
— Вон-вон-вон пошли! Видишь?!
— Да вижу я… Вижу, — раздраженно отвечает жена. — Но маленькие они какие.
Далее тяжелое молчание.
— Может, вина возьмем в баре?
— Дорого у них тут. Я ж говорила, с собой надо брать… Пива возьми лучше.
Бот наш приближался к «острову Клеопатры» в Эгейском море — живописные бухточки, невысокие горы, лесочки, у берега стая экскурсионных судов; и девушка, стоящая в компании по соседству, сладко вздыхает: «Ох, и нафотографируемся же мы здесь!»
Вот она, цель поездки. Сколько бы ни иронизировали снобы («На фоне Пушкина снимается семейство!»), а ездят за этим.
Народ зашевелился, полез в сумки за фото- и видеокамерами. Массовая видео- и фотосъемка начинается. Очередь к узенькому трапу на носу состоит в основном из «молодых», то есть от двадцати и выше, вплоть до сорока- и пятидесятилетних, которым без усилия дается выражение девственной дури на лице.
Фотографирование — это не процедура, это сакральное действо. Все становятся деловитыми, собранными, лобики морщат даже владельцы мыльниц, а уж те, у которых видео-камеры, те просто священнодействуют. Одновременно происходящее напоминает процедуру фотопроб на киностудии: деловито и собранно (время-время, очередь ждет!) проходят по узенькому трапчику на нос катера, одной рукой берутся за канатик, другую «раскидывают», лицо делают счастливо-вдохновенным и замирают на несколько секунд, потом лицо возвращают в исходное положение, снимающийся и снимаемый меняются местами: вскинутая рука, идиотское блаженство на лице, и — следующий!
Отснявшие расслабляются, как после работы. Мужчины (вот этот, например) обычно закуривают и достают из шортов мобильник: «Да… Да, я… Не, в натуре!.. Ага!.. А вчера были в клАбе, есть тут такое местечко. Отпад. А сначала на "Турецкие ночи" ходили. Зашибись! Сейчас на яхте… Ага, на остров плыву», — и неторопливо складывает блестящую серебристую игрушку, кладет в карман, берет оставленный на столике бокал с пивом, отхлебывает, мужественным пронзительным взглядом смотрит вдаль… Мужику под сорок.
Фотошоу продолжается на острове и возле бухты, и возле остатков античной стены, и в лесочке, и на ступенях античного театра: хищный прищур профессионалов, выбирающих эффектный ракурс, очередь к самому экзотичному месту, рассеянный взгляд позирующего (-ющей) вокруг и около и мгновенно возникающая перед объективом пиитическая отрешенность на их лицах: Я и Античность, Я и Древность. Готово, снято!..Жена начинает укладывать аппарат в сумку, муж кричит: погоди, вон еще какая-то стена. Жена испуганно оглядывается — действительно, метрах в пятидесяти за кустами еще какая-то руина. С незачехленным аппаратом деловой пробежкой супруги торопятся туда. Быстрей, быстрей. На острове, говорят, еще какой-то особо живописный обрыв и бухточка со специальным песком Клеопатры, и в воде надо сняться — плечи и грудь, выпирающую из купальника, смочить морской водой, чтоб блестели, коленочку повыше из воды и запрокинуться, как в «Эммануэли».
Такой вот скучный, однообразный душевный стриптиз, стремительное прокручивание одного на всех набора кино- и фотопоз — набора мечтаний о себе.
Экскурсии разные бывают. Их нужно выбирать. У меня не всегда получалось. Плавание на катере по бухте Мармариса или так называемое сафари — это замечательно. И на «остров Клеопатры» (не в Клеопатре дело, бог с ней, а вот дорога, море, античные развалины и проч. — это замечательно). Но вот зачем я потащился на экскурсию к песчаной косе и грязелечебнице, дурак старый, понять не могу… Разве только, чтобы вот эти заметки написать?
Поддался на уговоры экскурсовода: уникальное зрелище черепах на мелководье, сказочной красоты песчаная коса в Эгейском море, обед в ресторане на берегу реки Даломан с видом на античные наскальные сооружения, но самое главное — незабываемое переживание, которое будет ждать вас в грязелечебнице… Действительно, переживание оказалось незабываемым. Но — по порядку.
Вначале — полтора часа на автобусе. Потом на лодках. Это хорошая часть поездки. Узкие протоки, как в дельте Волги, каменная стена сверху с остатками античных надгробий. Потом коса и море. Вот только тут вам сообщат, чтоб на черепах особо не рассчитывали. Черепахи вообще-то здесь только в апреле появляются. Немного. Некоторым везет — успевают увидеть и даже сфотографировать. Ну а сейчас, сами понимаете, октябрь. Так что извините. Ну а все остальное точно будет.
Приплываем на песчаную косу. Да, красиво. И пляж прекрасный. Похоже на пляж за горой Хамелеон в Коктебеле. Только простору больше — голая, почти бесконечная песчаная коса. Лежаки в центре под навесами, по три доллара. То есть нужно быстро сориентироваться и первыми успеть к единственному дереву, дающему тень в правой дальней части косы. Ну а там, предварительно вычистив из песка окурки, презервативы и бутылочные пробки, уже можно расслабиться и подремать после купания. Вода в море обалденная. Дно песчаное. Солнце, особенно в тени, ласковое. Туристское клокотание — далеко, возле бара на пляже. Там же и музыка, ее, слава богу, почти не слышно. Благодать. На полтора часа. Далее — путь на лодках обратно (ублаженный народ молчит, дремлет с открытыми глазами), затем — пристань и ресторан (тоже очень кстати), ну а далее последний и, так сказать, убойный пункт программы — посещение грязелечебницы. Плыть недалеко, как бы оправдывается экскурсовод, минут десять-пятнадцать. Оправдывается зря, потому как эти двадцать минут и есть самое приятное — широкий изгиб затененной горой и деревьями реки, беззвучное скольжение катера по воде. Медленные берега… Так бы и плыл… Так ведь нет. К берегу сворачиваем, навстречу гнилой сероводородной вони — грязелечебница. Толпа катеров у причала, на деревянном настиле стоят туристы и смотрят снисходительно, как выпускники на новичков: они уже познали — нам только предстоит. Экскурсовод начинает свое камлание: зачитывает наизусть список болезней, от которых мы вот сейчас исцелимся, объясняет, какой прилив сил и здоровья мы испытаем после грязевой процедуры, какими бодрыми и неутомимыми мы все — мужчины и женщины — будем этой ночью. То есть гнусный дух этого места еще и вербализуется. И вроде бы до сих пор таким милым был наш турок-экскурсовод, а вот сейчас утопил бы его с наслаждением. Пристаем. Смрад уже невыносимый. Идем за нашим Хароном. И первое, что я вижу, — навес с открытыми душевыми кабинками. Народ, прошедший инициацию, смывает грязь. Под ближайшим душем стоит мужик; оттянув резинку трусов, он запустил в них руку и моет свое хозяйство — жест, должный, видимо, означать, что рядом с тем, что пришлось ему сейчас пережить, обычные мерки «прилично-неприлично» просто смешны.
Что же с ним здесь такое делали? Я провожу взглядом влево и вижу… Попробуйте представить пупса размером с живого человека лет шестидесяти, толстого, двухметрового, бессвязно выкрикивающего немецкие слова, измазанного сине-зеленой грязью всего. Целиком. Ноги, руки, живот, плечи — все под грязью. Особенно жутко смотреть на его лицо с блестящими зубами и бешеным негритянским свечением выкатившихся глаз. Пупса этого, рогочущего, снимает на видео тоже сине-зеленая немка — грязь подсыхает на ее спине и обвисших ляжках. За ним на дорожке я вижу еще несколько таких же сине-зеленых бесовских харь. Еще. И еще. В том, как изуродованы лица, чудится нечеловеческое мазохистское наслаждение. А в глубине, за заборчиком, в гигантской луже грязи, в смердящей зеленоватой ее жиже ворочаются, плюхаются, ползают, ворочаются голые люди. И все чему-то смеются. Смотрят друг на друга и смеются. В смехе что-то истеричное и, если так можно сказать, бессвязное… Как будто против воли смеются…
Я вижу на дорожке еще чистых, но уже раздевшихся своих спутников, они спешат к здешней купели причаститься этому смрадному бесовству, так сказать, опроститься до… хотел написать «до уровня обезьяны», но устыдился — зачем напраслину на животных возводить…
Нет уж… Я лучше под навесом посижу… Чайку попью…
А справа металлическая сетка забора, и за забором вполне человеческий мир: небольшое кукурузное поле, дом, сарай, женщина с тазиком пластмассовым ходит, початки склады-вает, на ней синий выгоревший платок. А дальше у сарая хозяин-турок сжигает какую-то траву — дым разбухает, стелется, ветерком доносит его и до меня, сидящего под навесом со стаканом чая без сахара, я внюхиваюсь в этот дымок, как в изысканнейший парфюм…
Возвращаются — уже после заключительного душа — наши женщины, видят меня со стаканом чая: «А вы, мужчина, что не мазались?» — «Не мазался». — «Почему?» — спрашивают они и как бы запинаются. Как если бы они представили себя со стороны и задним числом сконфузились. И их ли кое смущение (если оно мне не причудилось) — единственный луч света по эту сторону от забора, отделяющего от нас нормальную жизнь с пожелтевшими листьями кукурузы, с потной рубахой турка, сжигающего у сарая огородный мусор.
Не так уж все плохо, буду думать я, когда наш катер отчалит и мы заново начнем дышать чистым воздухом, а потом еще полтора часа за окном автобуса нам будут показывать Турцию — сосновую, с горами, с долинами и озерами, рыбацкими селами, автостоянками, мечетями, с близким морем за горами.
Но все познается в сравнении. Экскурсия — это все-таки путешествие, то есть движение, жизнь. И попутчики твои, устав к концу экскурсии от туристской бесноватости, станут нормальными людьми. И с ними уже можно будет по-человечески разговаривать. Даже с этим вот, который с мобильником на катере позировал, в «клАбе» который оттягивался. Нормальный мужик оказался, рассказал мне вдруг, как замерзал у себя под Семипалатинском — в снежный буран попал, и мотор заглох в степи.
Но есть еще один вариант отдыха — отдых исключительно в отеле.
На территории нашего отеля три бассейна. Но купаются только в двух — тех, что расположены по углам сада. Здесь кучкуются пожилые иностранцы и мамаши с детьми. Эти простодушные люди лежат целый день на шезлонгах под навесом, книжки читают, мамаши вяжут чего-нибудь, про засолку ихних английских или голландских огурцов разговаривают и за детьми вполглаза присматривают. Время от времени, раздвигая детишек, сами лезут в воду, и плавают они и ныряют с тем же самозабвением и удовольствием, что и их детишки.
Не то у главного бассейна, расположенного в центре, рядом с барами. Вот там настоящая заграничная жизнь, как в кино (это когда Джеймс Бонд расслабляется от шпионских будней). Здесь самые красивые и стройные женщины, самые спортивные и самые вальяжные мужчины. Загорают. Но как-то неспокойно загорают, через каждые пятнадцать минут меняют позы, подзывают официанта из бара, щелкают фотоаппаратами, снимают-надевают черные очки, меняют кассеты в плеерах и так далее. Их ослепительно-белые шезлонги с яркими пляжными полотенцами окружены наибольшим количеством курортной амуниции — на мраморном полу высокие стаканы из бара, фотоаппараты, плееры, теннисные ракетки, разноцветные бутылки с «Оранжем» и «Хольстейном», флаконы с кремами для загара и т. д. и т. д. И тон здесь задают — не знаю уж, гордиться или нет, — русские. От русских глаз не оторвешь. Позы, в которые становятся девушки, втирая крем в тело, самые — ну, скажем так — обворожительные; жест, которым мужчина подносит зажигалку к сигарете, самый мужественный. И бассейн, кстати, у их ног тоже выглядит частью антуража.
На море их не выманишь. Хотя оно совсем близко — три-четыре минуты неторопливым шагом от крыльца отеля до пляжа. Пляж, правда, узковат, не всегда прибран, лежаки как бы слегка выгоревшие, да и песок вокруг… то есть не разложишь курортный натюрморт из очков, плееров и флаконов. Зато полоска пляжа бесконечная, небо бездонное, море настоящее, соленое, сине-зеленое, свежее, упругое, с ветром, с легкой волной, с солнцем. Но… Но людей здесь столько, что хоть пять купальников за день смени, никто не обратит внимания. Нет, пляж — это, так сказать, радость плебейская. Они за другим ехали, им подиум нужен. Им нужно быть в кадре, в картинке с рекламного проспекта. Целыми днями жариться на этом пятачке, разыгрывая свою мечту о себе загранично-курортном, ну а потом всей компанией переползти в бар, смотреть, как «сбивают яичницу» (см. запись «Юмор»). Тут не до экскурсий.
Полдень, горы, огораживающие бухту, слегка затенены, в синем небе парят разноцветные парашюты, паутинкой длинной веревки привязанные к катеру. Под парашютами можно различить человека, похожего на личинку какого-то насекомого. Солнце в полную силу. Но — легкий ветерок. Тень от зонта. Я лежу после купания, обсыхаю, любуюсь, вкушаю, так сказать, «негу бытия», но при этом бдительности не теряю — наушников плеера из ушей не вынимаю. Потому как соотечественники мои держатся на здешнем пляже как в глухом лесу — голосов не понижают:
—.. Я говорю этому… это ты у меня отсосешь! Понял?! Это я тебя раком поставлю, это твоя… будет ползать у моей братвы под ногами, это она говно мое будет хавать…
Это разговаривают два могутных парня справа от меня.
А слева женский разговор, монолог, точнее:
— …И ведь она мне, стерва, так до конца и не говорила, на кого квартиру приватизировали, оказывается, мой-то дурень раскис, все ей отдал, и только когда риелтор…
Я жму кнопку «Play» и возвращаюсь к голосам на пляже только через полчаса.
Слева:
— …А ведь там только кухня была восемнадцать и пять метров!.. Своими руками лоджию им отделывала. Хохлов нанимала, не лоджия — терраса получилась. А сейчас сидит он в халупе этой в Щербинке, полтора часа до работы, звоню ему, он трубку бросает…
Не приведи бог, думаю я, это ведь ситуация, когда весь родительский опыт, все твое старание уже ничего не значат…
Справа:
— …Ну давай… не чокаясь… за Штыря и за Пашку…
Стриженый атлет приподнимает в воздухе бутылку дорогого виски, братан его, такой же комплекции, но беловолосый с выгоревшими бровками, отвечает тем же жестом. Оба запрокидывают головы и пьют. А я смотрю на массивные золотые цепи с крестиками на могучих шеях и вспоминаю рассказ приятеля, спросившего в бане у бандитов, зачем они кресты надели, и услышавшего в ответ: «Мы, батя, долго не живем. Всегда нужно быть готовыми».
И я шарю глазом вокруг, за что бы зацепиться — я ведь сюда как бы отдыхать приехал, расслабляться. И наконец вижу девушку. Ей немного за двадцать, если я еще не разучился определять их возраст. Хороша — сил нет. Тонкорукая, длинноногая, высокая шея, тяжелые каштановые волосы, лицо… нет, не смогу описать… да это сейчас и не важно. Я вообще-то давно ею любуюсь. Русская, из нашего отеля, увидел еще в Шереметьеве, во время посадки на самолет. Соотечественников сторонится. Уже вторая неделя, а я ни разу не видел ее разговаривающей хоть с кем-нибудь. Видимо, на пляже ей кажется, что она наконец-то одна. Она смотрит на набережную, на шар, раскачивающийся над ближайшим кафе, — смотрит, закусив губу, исподлобья как-то, зажато, как набычившийся ребенок, но взгляд далеко не детский — вполне взрослая тоска, почти отчаяние, почти ожесточение в нем.
Я тоже смотрю на набережную. Вот бредут полуобнявшись парень с девушкой. Парень высокий, худой, в очках, волосы всклокочены. Девушка… нет, симпатичная, конечно, но куда ей до нашей. Но им действительно хорошо. У них нет нужды с кем-то себя сравнивать. Они как будто рождены, вот так обнявшись, брести, цепляясь ногами друг за друга, пересмеиваясь, обращая и не обращая внимания на окружающих. И в каждом их движении — стопроцентное совпадение со всем вокруг. Никуда не спешат, ничего не боятся, ни до чего не пытаются дотянуться. У них и так есть все. Они как дети, которым мир принадлежит по определению. Никогда нашей девушке не достичь вот такой безмятежной уверенности в обращении со своей красотой, с солнцем, морем, музыкой, с парнем — ну и так далее. Я не знаю, думает ли она об этом, но во всей ее позе — крайняя степень уязвленности. На лицо ее больно смотреть. У нее есть все. И как бы — ничего… Но — почему? Откуда мне знать?..
Я поворачиваю голову вправо к соседям-бандитам. Они уже давно молчат. Светленький спит на лежаке, перевернувшись на живот и уткнув потную голову в полотенце. Второй, оставшись в одиночестве, замер — он сидит, опустив плечи, с забытой в руке бутылкой. Взгляд остановившийся, обращенный на море и не видящий сейчас ничего, и я чувствую, как морозит его сейчас под этим роскошным турецким солнцем. Куда он смотрит? На сверкающую перед ним красоту вот этой жизни? Или — в черную с тяжелым земляным духом дыру на Химкинском кладбище?..
Вот мы, русские, на турецком пляже… Отдыхаем… Куда деваться от русской литературы с ее «Господи, как грустна наша Россия!»?
Кемер — это Турция, но очень странная. Турки здесь — нацменьшинство. Основное население побережья составляют русские и немцы, слегка разбавленные норвежцами, поляками, литовцами и англичанами. И потому, чтобы почувствовать себя в Турции — как-никак деньги «уплочены» именно за Турцию, а не за Крым, — нужно постоянно двигаться.
Например, на джипах.
Действо это называется джип-сафари в Кемере, но само слово «сафари» не должно вводить в заблуждение — это не то сафари, на которое ездил Хемингуэй стрелять львов (или в кого он там стрелял?), а очень даже комфортное времяпрепровождение на горных дорогах, с меняющимся вокруг пейзажем, с остановками на обед, на прогулки и проч. Единственная предосторожность, которой не стоит пренебрегать, связана со здешним сервисом, а именно: турист, имеющий международные водительские права, может посидеть за рулем. Меня об этом предупредили в агентстве, и потому я выбрал машину, в которой таковых — то есть обладателей международных прав, намеренных воспользоваться ими на крутых турецких дорогах, — не было.
И сразу скажу, не прогадал. Нашим шофером оказался молодой красавец-турок Мусса, а за нашими с Муссой спинами оказались две роскошные девицы из Екатеринбурга, в шортиках, в кепочках и в чем-то имитирующем коротенькие пляжные маечки. Люда и Катя. Мусса, естественно, очень старался впрыснуть адреналинчику в кровь барышням, девицы сзади счастливо верещали, я же, как «олд мэн», не слишком склонный к «быстрой езде» — наездился, знаю, — попытался слегка окоротить пыл шофера. Мусса ответил мне вдруг фразой из комариной телерекламы: «Уважаемый, не волнуйся. Я не камикадзе. И девочкам скажи, чтоб боялись спокойно».
После чего его имитация лихости и рисковости мне уже нравилась. Люблю артистизм.
Выехали мы на четырех машинах. На двух — русские, на двух, естественно, немцы. И вот как раз у немцев в каждой машине оказалось по потенциальному водителю. То есть двое с правами. Отец и сын. Остальные — фрау средних и выше лет — на руль не претендовали. Отец был типичный, насколько я понимаю, немецкий папа: высокий, сухощавый, волосы бобриком, очочки, узкие губы. Сын имел еще более арийскую внешность — долговязый, худой, беловолосый (тоже стриженый), нос прямой, конопушечки на лице и уши в стороны торчат, только вот кадык на длинной шее немного портил внешность. Лет двадцати, не больше. Поэтому, наверно, он здесь с папой. Мамы, если учесть последовавшее далее, слава богу, не было. Возможно, в Кемере осталась, предоставив мужские забавы мужчинам.
Мальчик сидел отдельно от папы, в другой машине, и косил глазом в нашу сторону, стараясь, как ему казалось, делать это незаметно. Но екатеринбургские барышни сосредоточились на нашем джигите — ручки клали ему сзади на плечи, по плечам и спине хлопали, когда наша машина вдруг начинала вилять, проваливаться и взлетать на полудекоративных колдобинках.
После очередной остановки — для фотографирования величественной панорамы гор и ущелья под нами, — когда мы начали снова рассаживаться в свои джипы, мальчик вдруг оказался за рулем. Тут же подошел его папа, сказать что-то типа: сынок, ты хорошо подумал? Но дело в том, что машина, в руль которой уже вцепился мальчик, стояла бок о бок с нашей, а девицы в этот момент, отклячив попки, втирали себе в спину крем от загара, так что думать о чем-либо мальчик уже просто не имел возможности. Он яростно дернул головой: отвали, батя, не позорь. И на что-то такое в машине нажал. (Поскольку сам я не вожу и техническую сторону произошедшего прояснить не в состоянии, то буду описывать как дилетант-потребитель.) Машина с немцами зарокотала, дернулась, остановилась, потом снова взревела и рванулась, точнее, прыгнула вперед. Сидевший рядом с мальчиком турок-шофер что-то выкрикнул и потянулся руками к рычагам, но было поздно, — странно вильнув, джип тут же задрал нос, перескочил кюветик, подпрыгнул удивленно и, оказавшись на откосе, забуксовал и медленно, боком, начал сползать по откосу. Немки за спиной водителя-лихача взвизгнули. Одна из них метнулась из машины — на волю, к жизни, — но, зацепившись в полете ногой за борт машины, рухнула на щебенку возле колеса машины, тут же заглохшей и замершей от испуга. Турок-водитель, лежащий боком на мальчике, уже держал рычаги.
Настала тишина. К машине и лежащей женщине бежали немцы. Мальчик выпрастывал свои несуразно длинные ноги наружу, потом как-то неуверенно спрыгнул, сделал несколько шагов и остановился спиной ко всем нам. Женщину поднимали, у нее оказалась разодранной коленка, но все остальное, судя по темпераменту, с которым заклокотала в ее горле немецкая, и сильная, надо полагать, речь, — осталось цело. К сыну решительной походкой двинулся папа — для вразумления. И тут в скорбной тишине грохнули за моей спиной екатеринбургские барышни: «Не… Лю… Лю… дка… ты… ы… видала?..» — они икали от смеха, колотясь головами о наши с Муссой спины. «Герлз хэв грейт шок», — попытался я оправдать их под возмущенными взглядами немцев.
Несчастный джип, ведомый турком, чуть съехал вниз по откосу и начал делать плавный разворот, набирая скорость и нацеливаясь на дорогу. Ситуация разряжалась на глазах.
— Вы что, девки?! Стыда у вас нет, — развернулся я к ним. — Это ж мальчик перед вами хотел покрасоваться.
— А то мы слепые, да? Не, а чо, покрасовался. Классно.
Папа все еще что-то выговаривал сыну, красные уши которого уже просто дымились.
— Девочки, ну нехорошо так. Он молоденький. Пылкий. Глаз на вас положил. Разве ж так можно, — увещевал я красоток. — Где же ваша всемирная отзывчивость?
И вот что-то произошло. У девушек изменились лица.
— Это вы о чем?! — в голосе у Люды зазвучал металл.
— Да не я это. Не я! Это Достоевский, писатель наш великий сказал. Ему удалось обнаружить в русских всемирную отзывчивость.
— Он что, и в этом понимал? — хмыкнула Катя.
Похоже, лажанулся я с классиком. Не учел некоторых особенностей аудитории.
— Ну, девушки, вы уж извините, если что не так.
— Да ла-а-дно. Все вы… — договаривать Люда не стала.
Но на следующей же стоянке, где нам показывали каскад водопадов, а мы поднимались и опускались по камням и деревянным лесенкам, на Люду при спуске с не слишком высокого камня напала вдруг непреодолимая боязнь высоты. И с трогательной девичьей беспомощностью пропела она случившемуся рядом белобрысому пареньку: «Плиз, хелп ми!» Мальчонка, державшийся подальше от ковыляющей немки, окруженной подругами, то есть гулявший в сторонке вообще от всех, ушам не поверил. Он тупо уставился на девицу. «Хелп ми», — уже требовательно повторила та, и парень сорвался с места. Сначала он спустил ее, потом подругу ее Катю. Потом он снимал их уже со всех больших и маленьких возвышенностей. Теперь во время остановок они гуляли втроем. Согласно о чем-то ворковали. Во время обеда сели за отдельный столик втроем. Немецкий папа был задумчив.
А потом я заметил, что мальчик, оказывается, не такой уж и лопушок. Скрывалась в нем, оказывается, и мужская стать, и даже как бы — нагловатость. Девиц он уже уверенно держал за талии и громко, не обращая внимания на соотечественников, выпевал имя Люды как «Мил-ля!».
Для меня все это кончилось печально. На предпоследней остановке девицы обратились ко мне с просьбой: «Не могли бы вы пересесть в джип Мартина? Мы договорились с Муссой, и он даст Мартину порулить. Мартин на самом деле водитель классный, у него дома свой спортивный «сааб»… Ну какая вам разница? Сами говорили: людей надо жалеть».
Обратный путь я совершал рядом с турком-водителем на немецкой машине. Дамы за моей спиной — раненая и ее подруга — хранили ледяное молчание, даже между собой не переговаривались. Ну а мимо нашей машины, то отставая, то обгоняя, проплывал джип, за рулем которого гордо сидел Мартин, и на плечах его лежали руки Мил-ли (Катя держалась за Муссу). И они чего-то кричали друг другу. В эти минуты я ощущал наплывающую на меня сзади волну ненависти двух поруганных немок как некую физическую субстанцию.
…Вот и цитируй девицам классиков.