ЛЕНЬКИН ОТПУСК РАССКАЗ

С неизменной любовью к Максиму Горькому

На девятнадцатом году жизни Ленька вполне самостоятельный человек. В кармане паспорт, заводской пропуск, комсомольский билет, профсоюзный…

В кошельке не переводятся желтые, зеленые, синие, красные бумажки. Четвертную с каждой получки не забывает переводить матери в Пустельгу. Есть такая деревня в Верхнем Поволжье, Ленькина родина. Кроме матери там еще Нюрка и Юрка. Правда, у этих другой отец. Ленька появился, когда ей полных восемнадцати не было, и этот случай для многих в деревне оказался событием примечательным.

Ленька подрос и уже стал внимательно присматриваться к поведению старших, прислушиваться к судам да пересудам, когда к матери начал похаживать один немолодой дядька. Леший знает, откуда его занесло в Пустельгу. Будто из каких-то холодных краев. Погодя этот Васька Потрошихин насовсем поселился в их доме.

Мать есть мать. Не Леньке ее судить.

Да, вот еще что, и самое главное: в Пустельге живет второй родной человек — дед Архип Николаевич Тетерев, только он да Ленька носят такую фамилию, а больше никто во всей округе. Дед — он не то что всякие прочие старики, запечные кряхтуны, какие отродясь носу своего никуда за пределы района не высовывали. Архип Николаевич — он самая что ни на есть индустрия! Сорок годов, как один день, проработал котельщиком на всемирно известном Сормовском заводе. Алексей Максимович Горький писал книги о таких пролетариях, выкованных промышленностью из обыкновенных сельских парнишек.

Раньше, говорят, не в редкость были такие несчастливые семьи, какая получилась и у деда Архипа с бабушкой Анисьей. Смолоду у них что ни год нарождались дети, да почему-то все мерли еще пеленошными. А под конец тридцатых годов жить стало много лучше — питание и все прочее стало налаживаться. Может быть, поэтому тетеревский поскребыш и уцелел, переступил роковую пору младенчества, потянулся, окреп силенками, несмотря на то что вскоре грянула война. Архипа Николаевича на фронт не взяли — такие, как он, были нужны в тылу, — «ковать победу», — так в то время писали в газетах.

Ваня Тетерев вырос и воспитался коренным горожанином. Сознавая свою статность, красоту, был очень свободен и самоуверен в обращении с девушками, принимал молодость как полосу сплошных удовольствий и приятного времяпрепровождения. Учиться дальше восьмого класса не захотел, пошел учеником токаря на завод и скоро получил разряд. В год, когда по осени ему предстояло идти в армию, Архип Николаевич проводил его в Пустельгу. Родных там вовсе уже никого не оставалось, зато скрипел покуда еще, покашливал израненный на войне дружок молодости Ермолай Савельевич Мохов — Ермошка — развеселый ухажор, — как прозвали его, балагура и гармониста, в давние времена. Мол, пускай Ванюшка подышит лесным воздухом, покупается в незамутненной Волге, позагорает на промытом песочке.

Разумеется, про то, что от бездельного и сытого гостевания у Ваньки с Настькой, дочкою Ермолая Мохова, мог появиться новый житель Пустельги — Леонид Тетерев, — про то ни один вещун не мог предсказать, чтобы упредить нежеланный случай.

Отмахали крылами годы. Время не осуждает без вины виноватых.

Дед Архип схоронил Анисью, подругу своей многотрудной жизни. Выйдя на пенсию, решил переселиться на дожитие своего века в Пустельгу. Как-никак она была его родиной, в ней завелся корень бог знает сколь древней фамилии Тетеревых.

Архип Николаевич вошел в Ленькино сердце, как не всегда входит даже родной отец.

Уж так-то любил дед окружающую природу! «Посмотри, — говорил Леньке, когда тот еще малым был, — примечай, в какую норочку возле пенька полез полосатый шмель. Примечай, а щепкой не ковыряй, не рушь его избу-то. У него в избе свой порядок заведен. В одном месте малые детки лежат-полеживают в люльках, сладкое пойлице посасывают, растут помаленечку. А там в плотных кадушках медок сохраняется. Нам с тобой того медку на кончик языка, разок облизнуться, а шмелевой семье — пропитание на всю зиму».

А когда Ленька вырос в бойкого мальчишку, другие пошли наставления. Дескать, люби лес и речку, только природа человеку дана вовсе не для того, чтобы при ней прохлаждаться. Надо быть рабочим человеком. «Рабочий человек — это звучит гордо!» — по-своему трактовал Архип Николаевич горьковское изречение.

Послушать его, так выходит, что пастух, пасечник, сеятель, жнец, — пусть все они тоже достойные люди, однако ж рангом будут пониже, например, того же котельщика, заводского кузнеца, прокатчика, да и того же вагранщика и литейщика. «Гегемония пролетариата, — внушительно вскидывал дед указательный палец над головой, — она, Леня, пребудет нескончаемые века, потому как отсунь рабочий класс на второй план, — поглядишь, худо получится! Наша с тобой мать-деревня ой-ёй не скоро прикатит по рельсам в светлое будущее. Этих самых рельсов-то как раз все время и будет недоставать!»

Вот и не пошел Ленька после таких наставлений в колхозные пастухи, сколь ни сулил ему разных благ и выгод бригадир Егор Малинов.

Благославил на рабочий путь Архип Николаевич своего единственного наследника. Без чувствительных словоизлияний оторвал его от себя. Настало время претворять в практику свое «вероисповедание».

Так вот, у Леонида Тетерева сейчас первый в жизни трудовой отпуск. Двадцать четыре рабочих дня! Сверх того — выходные, круглый месяц гуляй — не хочу, спи, развлекайся сколь душеньке угодно.

В бухгалтерии ему насчитали сто шестьдесят три рубля с копейками.

Летя вниз по лестнице через две-три ступеньки проскоками, Ленька уже крутил в уме, что и как будет делать далее. Домой ехать лучше и приятнее таким манером… До Казани, конечно, поездом. А уж затем — на пароходе — ту-ту! Каюта первого класса… Если Волгой, то с шиком, чего уж там…

Семнадцать рублей стоил путь до Волги. Пустяки, между прочим. Тратить деньги, заработанные своим трудом, — нет ничего приятнее!

Будто крылья тебя несут от прилавка к прилавку, от дверей одного универмага к подъезду другою, с метровыми буквами над фасадом. Тут по дороге еще всякие палаточки притягивают.

Самый первый подарок — мамке. Приворожила шелковая материя. По синему-синему полю раскиданы огнецветы причудливых очертаний. За четыре метра вынь-положь двадцать семь пятьдесят! Выложил не раздумывая. Сошьет платье на диво всей Пустельге. Учительницы, фельдшерицы, да и те ж самые продавщицы пускай позавидуют матери. Оденется на праздник, на чью-нибудь свадьбу…

Теперь очередь деда. Эх, а ему чего эдакое подобрать… Ну, конечно, не из тряпья. А такое, чтобы память навсегда…

Может, трубку? Дед, правда, не ахти какой табакур. Есть у него старая носогрейка, и табаком он запасается первосортным, медвяно пахнущим, — «Золотое руно». Одной коробки ему, наверно, на весь год хватает… По обыкновению, у него так получается: раскочегарит, пустит разок-другой клуб дыма в потолок, да и забудется над газетой, над книжкой. Вспомнит, — цмок-цмок, — а трубка давно остылая, и откладывает ее на подоконник. Часто забывает брать ее с собой, уходя со двора. Ну, что ж, так и быть, поищем для него дымилку похитрее какую, чтобы знатоки ахали. Чтобы в руки взять, подержать было интересно.

Часа два, ей-богу, на поиски трубки ухлопал. Всюду попадалось не то, что нужно. Наконец, в фирменном магазине показали Леньке одну штуковину. Дороговата, язви ее! Десять целковых. Но зато — эх, какая красота! Из чего она? Должно, из африканского… как его? Из баобаба небось… Серебряная собачонка на крышечке, — она сама чего стоит! Охотничья, хвост пером, и лапу подняла — куропатку в траве учуяла.

Со вздохом погрузил Ленька дедов сувенир в глубокий карман штанов.

Остается теперь для мелкоты что-нибудь подобрать. Старшая Нюрка. Что она собой представляет, три года не видел. Тринадцать, что ли, ей? Ленту красную, зеленую в волосы, да и квит…

Между тем перед глазами полки с разноцветной обувкою. Ах! Вон те туфельки, тридцать шестого размера, красного хрома, на невысоком каблучке, — что радостнее для школьницы! Может, великоваты на ногу. Ну и что? Полежат в сундуке до поры. Будет сто раз вытаскивать, любоваться, примерять к праздникам: насмотрится, напримеряется — снова в тряпочку, на самое дно. Дольше помнить будет первый братнин подарок. Не приспело еще форсить. Эх, где наша не пропадала!

Юрке купил коричневую вельветку за пять рублей, с молнией.

Отчиму Ваське Потрошихину ничего бы не дарил. Однако порядочные люди так не поступают. Мил не мил, а состоит как бы в сродстве — и на этого черта раскошеливайся. Взял никелированный портсигар с лошадиной головой, выдавленной на крышке.

В общем, не очень обремененный покупками, но уже с полупустым кошельком, еле волоча ноги, вошел Ленька после полудня в безлюдное общежитие. Сел на койку, выдвинул из-под нее свой изрядно потертый чемодан с недействующими замками. Оперся острыми локтями на худые коленки и призадумался. О чем? Не всегда ведь объяснишь словами, что и почему происходит у тебя на душе. Да словами-то никак и не поспеть за летящими вихрем мыслями, картинами пережитого, отголосками давних радостей и огорчений, — одна минута способна прокрутить в памяти годы и годы жизни…

Ленька отправляется туда, где затаилась и ждет его неизбытая боль детской его души. Душа у него теперь взрослая, умеющая в случае чего постоять за себя, но все же… Нет, конечно, нынче никто в деревне уже не ранит его прозвищем «подкрапивник». Но не забыто оно и никогда не забудется. Всех детишек, у которых есть в доме отцы, матери находили «в капусте». Одного Леньку, говорят, мамка нашла «под крапивой». При пятилетнем мальчишке не стеснялись деревенские сплетницы болтать о чем попадя.

Сейчас-то не услышит, а все равно будет думать, что по избам, из конца в конец Пустельги, пойдут разговорчики по случаю появления Леньки под материнским кровом. На всяк роток не накинешь платок.

Того Ивана Тетерева, что дал ему отчество и фамилию, Ленька и в мыслях не может представить своим отцом. Звук пустой! Что это за отец, которого он ни разу в жизни не видел, от которого в доме не осталось ни малейшего следа — ни хотя бы драной фуражки, ни пожелтевшего письма… Дед Архип всего лишь раз при Леньке обмолвился, что сына его Ванюшки давно нет в живых… Где, когда не стало его на свете? Зато все от тех же деревенских балаболок приходилось слышать, что будто дед Архип «увнучил», то есть признал своим родным внуком несчастного Леньку, чтобы, мол, «прикрыть грех» шалапутного своего сынка, который «задурил голову» Настьке Моховой во время гостевания в доме Ермолая Савельевича, задурил, значит, голову, а девка и «того-энтого» от него…

Словом, держится для Леньки отрава в деревне, держится неотвратимая.

…Ну, ладно. Погоревал, хватит. Пора заниматься сборами. Чемодан явно не годится для поездки. Стыдно будет с таким показаться. Надо у кого-нибудь из ребят попросить, не откажут.

Пока еще экономить, откладывать на книжку не научился. Уже год, как получает не меньше цехового инженера… Другой вопрос, каково ему достаются эти сотенки. Жиров под кожею не накопишь. В цехе жарища. Вредные испарения. Сера. Аммиак. Вентиляция не вытягивает дочиста. Она и тянет-старается, да ведь и ты сам беспрестанно втягиваешь и ртом, и носом ту ядовитую вонь и копоть. Возьмитесь-ка, поразливайте огненный чугун, с температуркой под тысячу триста градусов. Это вам не чаи разливать из самовара по чашечкам. Брови, ресницы, чуб — все под цвет прикопченной соломы. Одни веснушки почему-то не выгорают.


Он долго-долго лежал на голой, без постели, вагонной полке. Не хотелось смотреть ни на сплошные веселые березняки, все дальше и дальше отступающие на восток, ни на зацветающие степи, ни на живописные нагромождения гор, повитых петляющими по кручам речками и ручейками. Болела, — нет спасу! — прямо-таки раскалывалась надвое голова. Провожали Леньку друзья в общежитии щедро и весело, перемешали без толку, без понимания, что с чем идет, водку, пиво и виноградное вино… Кое о чем Ленька и теперь еще не имеет представления, — отчего на кончике носа образовалась саднящая царапина? Заживет ли, проклятая, до конца пути? Неужто с таким украшением придется… Ох, стыд-то какой!

В поезде, слава богу, обошлось, — никто ни о чем не спросил, люди попались воспитанные, они как бы вовсе не замечали…

И вот наш отпускник у солнечных казанских причалов.

Тот, кто рос на Волге, а потом провел годы вдали от нее, при новой встрече с великой рекой испытывает особое чувство радости. Это ли не подарок сердцу — видеть ее опять, родную, милую, видеть в любом состоянии, — будь она в тот час ласково-голубая, или зеленовато-серая, или буровато-мутная в непрестанной работе волн… И если до встречи с ней томился в дороге, — скорей бы до места! — то теперь, когда оказался на родном берегу, и спешить будто тебе больше никуда не надо, и не хочется поскорей продолжать движение вперед, — ты вроде совсем уже дома… хотя бы и сотни километров оставались еще до твоей избы. Ты рад, что есть время присмотреться ко всему, что вокруг, есть желание прислушиваться к плеску, гудению, звону, а главное — к говору твоих земляков…

Погоди, погоди совсем немного, и теплоход, отчалив, понесет тебя бережно-колыбельно дорогою извечной красоты, где темно-зеленая правобережная дубрава все еще, как в годы Стеньки Разина, венчает крутосклоны, местами взрытые потоками, местами первозданно задержанные, то похожие на хорошо оглаженные караваи, как бы гигантским острием чисто-ровно сверху донизу прорезанные, так что на аккуратном срезе чередуются прослойки разноцветных известняков и глин — бело-розовые, кремовые, карминно-красные… А ближе-ближе к воде идут отлогие ступени, сработанные волнобоем. И наконец потянется песчаная полоска, как бы прилизанная водой, — до чего ж приятно босыми ногами пройтись по ней.

Левобережьем тянутся зыбучие пески, над ними расстилаются покосы, промытые весенним половодьем, — заливные, несравненные приволжские луга… Потом уж, за покосами, идут за горизонт сосновые леса, леса, леса…

Июльским тихим днем, бывает, золотистой пыльцой и ароматом липового цвета насыщается прогретый воздух надо всем раздольным плесом, и когда уже отстанет, притуманится далеко за кормой густая липовая роща, в твоей груди все держится и держится тот опьяняющий, чуть внятный медосборный холодок…

Пароходы и теплоходы, ныне курсирующие по Волге, устроены по-разному. Встречаются уютные, удобные, в которых пассажирские каюты оттеснены к корме, а всю парадную носовую половину палубы занимает ресторан.

Леньке нечего было и думать о каюте. Он занял очередь к билетной кассе, когда причалил старенький двухпалубный колесник пассажирской линии. Двое бородачей из очереди незамедлительно высказались относительно его двигательных возможностей. Один изрек:

— Ну, паря, энта посудина пошлепат не хуже черепахи. Отосписси, аж опухнешь, и все сухари перегрызешь.

Второй оптимистично возразил:

— С капитального ремонту он! Ты либо не слыхал, чего баял матрос, который давя палубу смывал? Ишшо царских времен пароход, канпании «Самолет». Гляди, небось, ишшо так пылко подёт, не оботрал цилиндры-те!

Ленька усмехнулся про себя: «Чего б вы понимали, старые, в цилиндрах-то! Туда же: „Не оботрал“»! Но ему были по душе эти деды со своими наивными суждениями насчет техники, со своими чудными речами. Уж таким родным дыхнуло от них на Леньку.

Места на «самолетовском» колеснике были только самые плохие — палубные. И ладно! Зато денег хватило на билет и еще на еду осталось. Довольный, отходил Ленька от кассы… Как вдруг! — носом к носу — землячка, чтоб ее леший взял! — пустельгинская Танька Малинова! И ладно бы поздоровалась как человек, нет — раскудахталась на всю пристань:

— О-о-юшки! Кого я ви-и-и-жу-то! Те-те-ре-но-чек! Ты ли это?! Отколе ты, соколик, выпорхнулся?! Вот уж незагаданный мне попутчик! О-о-ой! А чего это с носом-то у тебя?..

— Ори потише!.. — прошипел Ленька, норовя разминуться с крикуньей.

Радостное выражение мигом сдуло с Танькиного лица. Ухватила парня за рукав, в голосе появилось грустно-сочувственное:

— Ну, что ты, Лень? Неужто не свои мы… Извиняюсь, коли, что не так… Ить с пылу-то не одумалась: на-кось, мол, — эко диво! — в чужом краю — и нашенского человека вижу! Ну дак чё? Стало быть, вместе едем, до самой Пустельги? Ты в котором классе-то?

— В первом. В каком же еще.

— Побожись!

— Ты что, верующая?

— Смотря во что. Верующая! Ну, не божись, скажи — честное комсомольское, ежели ты комсомолец. Врешь и не краснеешь. Даже третьего классу никому не давали. Я сама метила третьим ехать.

— Еще бы не метила… Богатая невеста… Поди, всё женихи на уме, о чем еще думать, таким, как ты, — ворчал Ленька, все еще недовольный, что встретился с «подругой детства».

— Ну и женихи, дак что? Ну тебя, Лень! Так нехорошо! Встретились на чужедальной стороне, и никакого приятного разговору? Так всю дорогу и будем… как не́люди! Лучше помоги давай. У тебя один всего чемоданишко, такой легонькой? А у меня, на-кось, какой! Понабрала всячины. Родня-то, чай, вон какая! Сам знаешь: тетки, дядьки, бабки, свахи… А я давай твой поташу! Погляжу, какой ты силач.

— Тарахти больше. — Ленька подхватил огромный Танькин чемодан в связке с краснополосым наматрасником, дотуга набитым «всячиной», вскинул на плечо, зашагал к трапу.

— Лень, слышь, Лень! — теребила его сзади Танька. — Айда-ко, правь туда, где посвежее. На корму, что ль. Небось в проходе, возле машинного духотища. На дворе теплынь. И ночью, поди, не озябнем, да в июне какая такая ночь? С воробьиный носок…

— Замри хоть на одну минуту. Ровно сто лет не разговаривала.

Он все огрызается, а Танька — сама доброта. Ни на грамм самолюбия. Никаким обидным словом не прошибешь. Ленька знает ее черт-те с каких пор, — еще когда в одних рубашонках бегали, пирожки из глины стряпали, пекли на завалинке под горячим солнышком.

Добрались они до кормы, и тут облюбовали свободное место на железной лавочке, приваренной к полукружью борта, прямо над самым рулем. В этот полуденный час железо до того раскалилось на солнцепеке, что все убрались отсюда в тень.

Разговор между ними какое-то время не клеился. Наконец Танька не выдержала, спросила:

— Ох, а я, Лень, чего сейчас подумала: тебе, никак, на осень в армию! Печалишься, да?

— С какой стати печалиться, не война.

— Как только отслужишь и тогда уж сразу — жениться… — со вздохом, словно заранее завидуя будущему, Ленькиному счастью, утвердительно вывела Танька. — Да уж завел небось городскую кралечку в джинсах.

— По себе судишь. Сама, наверное, присушила городского хмыря, к отцу-матери за благословлением покатила…

Танька оправила прическу, улыбнулась:

— Скажу по-честному, тебе, Лень, хмырями этими хоть пруд пруди, а вот парня настоящего днем с огнем в городе не найти. А вот для тебя, — и лучше искать не надо, — Нюша Перепелочкина из Пустельги! Слышь, карточку прислала: невеста из невест! Пишет, заработок у ей — не каждая в городе зашибает, по сто двадцать-то… А всего и делов-то у ней, что за телятишками доглядает. Кромя всего — почет. С Красной доски, пишет, другой год не слазию…

— Вот приедем, и ты давай оставайся. Не телят, так поросят доверят тебе «доглядать».

— Нечего нос-то драть перед нашенскими. Кто свое сродство не уважает…

— Это я, что ли, не уважаю? Да если б у меня дома был порядок, как у тебя… Я бы тоже не больно рвался куда-то. Пастухом бы пошел, когда твой батька уговаривал, пастухи нынче в цене. На тракториста бы сдал экзамен. Но сама подумай, что у меня, какая семья? Тетеревых в Пустельге всего-навсего один дед Архип. Единственный корень — и тот, гляди, отболит…

— Он тебе пишет? Что, здоровьем сдает? — пригорюнилась Танька, подперев кулаком щеку.

— Не жаловался пока. Да чего? И так ясно…

Ночь они спали тут же, на открытом воздухе, голова к голове, вместо общей подушки — Танькин матрасный куль. Зарею обоих проняла дрожь. Стуча зубами, поочередно сбегали обогреться возле машинного отделения и уж на второй день совсем дружно зажили. Брат и сестра. Впрочем, не совсем так. С оговоркою Леньке начала глянуться Танька, ему даже порой хотелось… Сперва, как бы невзначай, взять ее руку, погладить с тыльной стороны, потом повернуть ладошкой вверх и перетрогать на пальцах мозольные бугорки, шершавые от известки. А когда опять стемнело, щекой бы к щеке чуть-чуть…. Помечтаешь о таком, аж сердце начинает звонче отстукивать.

Что же касается Таньки, то она спокойно примеривала себя к Леньке: а что? Неужто не смогли бы ужиться? Правда, парень совсем не в ее представлении, — жидковат! — да ведь кто знает, с годами возьмет, выправится, и получится из него мужик не хуже других. А насчет поведения, — она бы его — вот так! — держала. К стопке бы не привык, на чужих баб зариться б не посмел.

В общем, все это пока лишь одни прикидки, ни к чему не обязывающее загадывание на будущее…


По левому берегу ниже пристани протянулась на версту, если не более, мало кому известная Пустельга. От воды не то чтобы подать рукой: построилась она в отдаленности, но иногда особо дружными веснами Волга дотягивалась до огородов и подтопляла погреба, намокала тогда, портилась картошка и прочие овощи. Вид Пустельги, прямо сказать, довольно унылый. Плывущим на пароходе пассажирам лень бывает глянуть в ту сторону, где среди редких сосен за песчаной косой горбятся серые крыши.

Пустельгинцы же, завидя их, бурно радуются, отмечая с детства знакомые приметы родной стороны.

— Леня-Лень! Ты отбивал телеграмму своим? — вдруг спросила Танька.

— Еще чего! — мотнул головой Ленька. — Это ты небось…

— И я нет. Свалюсь как снег на голову. Сюрприз, правда?

— У тебя-то все получится: снег, сюрприз… — уныло подтвердил Ленька.

— А помнишь, Тетереночек, когда-то мы возле будки бакенщика Нефеда в песочку любили копаться… Давай сочтем, сколь уж годов тому? У Нефеда тогда еще ни единого внука не было, а ихняя Люба только что на англичанку выучилась в Горьком… Дед, видать, все еще работает, — видишь, костерок раздувает, уху варить собрался. Бакенщиков, говорят, на Волге уже не держат. Нефед склады с корьём охраняет… У откоса! У откоса-то, — глянь-глянь, — должно, его внучонки играются… голопопики! В песке строят чего-то… Бинокль бы нам!

— Нашла о чем… «Голопопики», — на лешего они тебе! Женщина, так и есть женщина…

— Спасибо, что бабой не называешь, — хорошо улыбнулась Танька, вся расцвела: «женщина»! И нежной синью окатила Леньку, — так ярко лучились ее глаза.

Повертела туда-сюда головой, в ладошки ударила:

— Сюда-сюда глянь скорее! Вишь, кого обгоняем! Ведь на этом самом баркасишке Петька Грибов ходит масленщиком…

— Ну и что удивляться! Тот самый баркасишко… «Бога…» Вот неряхи, мазутом названье заляпали, не очистят. «Бога» осталось, а «тырь» совсем не видать.

— А я и так узнала, не читаючи! Давай покличем! — Танька сложила у рта ладони рупором: — Петь-ка-а! Гри-и-и-бов!

— Ты спятила! — схватил ее Ленька за обе руки. — Где ты видишь своего Петьку? Может, никаким Грибовым на этом гробовозе давным-давно не пахнет. Этому, что ли кричишь, что возле рубки стоит курит, плюет на палубу?

— Что ты меня дергаешь. Не вижу, что ли, — не Петька, дак из команды матрос, — услышал и позовет Петьку…

— Сейчас, позовет. Он в твою сторону и не смотрит.

— Ладно. Давай готовиться. Сейчас будем приставать. Свисток! Против воды без развороту, сходу причалится. Ох, до чего ж я люблю пароходы и пристани! Люди бы, муж да жена, так ладили всю жизнь, как пароход с пристанью…

С небольшой кучкой пассажиров они сошли на берег, потянулись в горку по скрипучим мосткам. От насыпанного неподалеку бурта какого-то удобрения отъезжал той же минутой старенький самосвал. Из кабины высунулся, оглядывая, — что за люди приехали, — беловолосый загорелый шофер. Как было не узнать пустельгинцам друг дружку! Танька подбежала к машине, сунула на подножку Ленькин чемодан:

— Славик! Галочкин! Здорово!

— Не суй мне руку, перцовка-малиновка! — обрадовался ей Славик. — Подставляй-ко губки алы, ближе к молодцу садись!

— Сперва подвези к воротам, потом уж… Все еще не женат ходишь-бегаешь? Девчонок охмуряешь?

— Ага, точно. Охмуряю, бегаю. От скуки, поманенечку. «Ветер дует полосой, мой миленок холостой. Когда бык отелится, тогда миленок женится». Это про меня складено!

Славик с Ленькой поздоровались за руку.

— Ну, дак чего? — примерялась Танька то к тесной кабине, то к вовсе негодному кузову. — Чем это ты, Слав, нагрузился?

— Не видишь чем? Сухим шампунем. Девкам пустельгинским косы промывать.

— Тебя как порядочного пытают. Ежели эта пыль еду́чая… То нам с тобой…

— Я и отвечаю: доломи́тка, совсем не едучий товар.

— С чем ее едят, твою доломитовку?

— Что ж ты, Татьяна, как городская барышня! А еще бригадирова дочь! Минудобрения не различаешь!

— Больно сам грамотный. Ты объясни, расскажи…

— Лекцию читать сейчас не время. А вот ужо вечерком, без посторонних лиц, я тебе на ушко всю как есть агротехнику обскажу, идет? Грузись, ребята! Багаж — в кузов. Все будет цело. Обметешь веничком, оботрешь мокрой тряпочкой. Леня, ты не больно толстой, садись с краешку, рядом с Танюхой. На моей трассе гаишников не бывает. Однажды троих девчат в кабину посадил…

За пятиверстный путь успели о многом поговорить.

— Твой дедушка, Леонид, новому председателю пришелся не по нутру, — доложил Галочкин.

— Почему? — встревожился Ленька. — И председатель на него?..

— Не тот на деда, а дед на него! Критикует почем зря! Но делу критикует. А председатель считает, что мутит народ.

— Как это мутит? — навострила уши и Танька.

— По разному поводу случается. К примеру, зимой… погода под тридцать градусов, а контора гонит людей в поле возить навоз. Не хитрое дело разнарядить, а поди-ко, погляди, что на деле творится! Женщины долбают кучу ломами, в час по чайной ложке. Если пару саней трактор оттащит за день, то это еще хорошо. Дизель вхолостую солярку жрет. С утра как раскочегарят его с горем пополам, то уж до отбою не глушат. Деду Архипу — чего бы лезть? Его ж хата натурально в колхозе с самого дальнего краю, а он идет к председателю: «Ты кто здесь в нашей деревне?! Хозяин или расточитель всенародного достояния?!» Авторитетно у Архипа Миколаича эта лекция получается.

— Что председатель-то?

— Помалкивает. Зло на старика внутри себя переваривает. Он, пожалуй, хотел бы отмахнуться от деда, да видит, что больно уж высоко почитают в деревне Архипа-то стар и мал.

— Славик, а мой папка, — он за председателя или тоже против? — озабоченно интересуется Танька.

— Твой батька дипломат. Он сам по себе. Ну, хочешь, Леонид, дальше слушать?

— Конечно.

— Навоз, — это еще так, — эпизод на фоне, — продолжал Славка. — Вот нынче весной заваруха вышла похлеще. Председатель подписал с мелиорацией договор на спрямление русла речки Воли. На собрании тот вопрос не поставили, мнением народа не поинтересовались…

— Как понимать: «на спрямление» Воли?

— А так, — сделать из речки канаву, как по шнуру, чтоб не петляла по лугу.

— Зачем?

— В договоре якобы сказано: чтобы ввести в использование десять, что ли, гектаров неудобной земли. Дед Архип прослышал и опять же начал будоражить колхозников. Тут все по его голосу поднялись шуметь: почто, дескать, прямить хорошую, очень даже красивую речку?! Она же все равно как дочка великой Волги-реки, чего она вам помешала?! Не карандашом по линейке, самой природой дорожка была ей указана! И не трожьте, не трожьте ее, ради бога, из-за каких-то десяти гектаров!

В общем, докопались до существа этого дуроломства. Всплыло, что район приказал! Мелиораторы нажали на председателя, чтобы «нагнать план» по рытью и перетаскиванию грунта с места на место, безо всякой пользы и надобности для колхоза. Имея все факты в своих руках, Архип Миколаич составил письмо областному начальству. Там разобрались и приказали договор похерить.

Ленька вздохнул с облегчением, что все обошлось. Вот какой у него умный, смелый, настойчивый дед!..

— В твоей сибирщине, — ораторствовал Славка, небрежно, одной рукой, проворачивая баранку, — сколь много людей знают тебя? Чем ты там известный, чем знаменитый? А вот, погоди, нынче вся Пустельга из конца в конец заговорит: «Видали, нет? Приехал Архипа Миколаича внучок!» И ты ходи-гуляй по улице, с гордо поднятой головой, держи хвост пистолетом, — через деда и сам ты как бы герой!

Танька подхватила:

— И ты не смейся, Славик, Леня и без того герой, он настоящий рабочий — рельсы для БАМа делает.

Славка болтал, а глазами внимательно прослеживал каждую выбоинку и бугорок на дороге. В деревенскую улицу вкатил без форсу, без лишнего шума и грохота. Первой по пути была пятистенка под новой цинковой крышей бригадира Егора Малинова. Только затормозил самосвал под высокими окнами с синими резными наличниками, как от ближнего колодца, бросив коромысло на уже наполненные ведра, сорвалась бежать Анна Ивановна, заохала, запричитала:

— Ах, Танюшка! Ах, деточка моя родненькая!..

Из калитки высыпало трое Танькиных братишек. Распахнулось с треском кухонное окошко, из которого высунулась бабка с решетом в руке… От соседских изб подбежали девчонки. Таньку с ее поклажей плотно обступили со всех сторон, принялись тормошить. Наконец весь этот живой клубок с хохотом, с визгом протиснулся через калитку во двор.

Славка Галочкин, захлопывая дверцу кабины, подмигнул Леньке:

— А теща-то, видал? Еще ни-че-го-о!..

— Какая теща? — не дошло до Леньки.

— Танюхина матка-то! Слепой, что ли.

— Чего мне на нее глядеть, я ее сто лет знаю.

— Дитя! До умных мыслей, вижу, ты еще не дозрел, — снисходительно качнул головой Славка, включая сцепление. Тронулись, принялся развивать свое: — Выбирай не жену, а тещу! В ней, как в зеркале, увидишь, какой станет твоя жена, когда ей настучит полста.

— При чем тут Анна Ивановна? Она еще никого замуж не выдала и никому не теща.

— А ты не метишь в зятья?

— Может, ты сам метишь, — пожалуйста!

— Вот это ты к месту сказал. Я хочу взять ее в тещи. Потому и примечал, какая она в радости. Добрая, щедрая, за такой мамой не пропадешь. Душа-то душой, и на внешность вполне симпатичная.

Ленька усмехнулся. Погодя сказал:

— Тещу ты обглядел. Теперь и бабку тоже давай! Узнаешь, какой станет твоя жена, когда ей настукает семьдесят! Плохо смотрел, когда бабка Матрена в окошко таращилась?

— А что! И бабка тоже за первый сорт пойдет. С мукой возится, блинами будет ублажать. На бабок обращать внимание обязательно следует. Не приведи господи, нарвешься на такую невесту, что к семидесяти годам обернется натуральной Бабой Ягой, живьем загрызет! Ты мне скажи по чистой совести: как там у Таньки, дружок имеется?

— Не интересовался, не знаю.

— Жаль! Понимаешь, Леонид… Я тебе честно признаюсь. Танька в этот приезд производит впечатление! Не такая совсем, какой прежде видал. Обновляется человек в городской жизни, что ни говори. Как говорит моя бабушка Ефросинья: «Медный грошик меж золотых потрется — и сам заблестит, как золотой».

Леньке все эти Славкины рассуждения пришлись не по душе, и он не стал продолжать разговор.

У Потрошихиных никто не отворил калитки, никто в окошко не выглянул. Славка для порядка протяжно посигналил. Тишина во дворе!

— Эх, друг! Чего-то не встречают тебя ни визгом, ни писком. Таковы твои пироги… Слышь-ка! — оживился Славка. — Решаю, не откладывая в долгий ящик, нынче ж вечерком снарядится с визитом к Малиновым! Составь мне компанию! Конечно, надо полагать, попридут Танькины подружки, может, и тебе какая приглянется.

— Насчет вечера ничего тебе не скажу, Слав… — отговорился Ленька. — Спасибо.


Не встретили, ну и ладно. Изба не заперта. Вошел. Поставил на лавку чемодан, принялся его разбирать. Не прошло и пяти минут, послышалось тарахтенье мотора и под окнами остановилась порожняя бортовая: Ленька наблюдал, как из кабины неспешно выбрался Васька, то бишь сам хозяин дома, глава семьи Василий Семенович. В затасканной майке, в грязно-синих лыжных штанах, дочерна загорелый, кудревато-черный, с круглой плешью на макушке, руки бугрятся бицепсами, а при всем при том, — уж совсем не спортивно! — выпятился живот…

Откинув спинку сиденья, Васька достал поллитровку, затолкал ее в карман штанов, хлопнул дверцей и, посвистывая, направился к воротам.

— Здоров был, сынище! — громогласно приветствовал отчим Леньку, переступая порог. — Сей минутой Славка Галочкин стрелся, дает мне сообщение — гость к нам пожаловал! Я, это, мигом, — до магазина, К делу заначил от матери позавчера десятку с получки: ровно кто на ухо мне нашептал, что быть хорошему случаю… Ну, обнимемся, что ль, по-родственному!

Ленька шагнул навстречу отчиму, на миг приткнулся лицом к его потной горячей шее. А Васька облапил его, похлопал по худым лопаткам:

— Вот что значит — литейный цех! Имею представление! Гляди-ко, что с парнем подеялось, поиссох-то как. Придется нам с матерью подремонтировать весь твой организм. Здесь у нас харч натуральный! А сам воздух чего стоит! Сосновый! В нашем леспромхозе витамин из сосновых иголок жмут. Во всей природе одна сплошная лекарственность!

— Где мама с ребятами? Дедушка?

— Мать нынче в колхоз не пошла. Бабы, ребятишки двинули по ягоды. Говорят, красным-красно повысыпало на Соколиных гарях. К обеду придут с полными лукошками. А дед, — где ему быть, окромя как на школьной усадьбе. Лотошится со своими юннатами.

— Как лотошится?

— Крольчата, нутрията, хрен знает, какая там еще у них скотина щенится, или котится. Старый, что малый…

Задетый пренебрежительным тоном отчима, Ленька поднялся с табуретки, на которую с мягким принуждением усадил было его Потрошихин:

— Не хочу. Не буду. Не распечатывайте, пожалуйста.

Васька поднял бутылку к лицу и так, сквозь стекло и прозрачную жидкость, как бы под увеличением стал разглядывать, что это за чудак перед ним.

— Ты за кого меня принимаешь? Я же на работе, я за рулем, да чтобы напиваться — сохрани бог! Лишь только ради встречи… Но раз не желаешь… Поешь на скорую руку — и айда. Хошь, я тебя подброшу на Соколиные. Стренешь своих и сам попасешься.

Васька убедил, что ему почти попутно: семь верст не околица. День-то вон как долго еще протянется, чего Леньке томиться в пустой избе. Дружелюбие Васькино подкупило: с аппетитом принялся за отварную говядину. И уж до чего вкусен показался ему свежеиспеченный подовой хлеб! Кусал поджаристую краюху, тыкал в солонку пучком луковых перьев. Какого еще сала-масла, каких блинов со сметаной тут не хватало!

Ленька поднялся, сказал спасибо достал из кармана портсигар: он сообразил приготовить подарок, когда увидал Ваську в окошко.

— Не обижайтесь… вот… отец…

Как же это у него вырвалось?! Будто чей-то чужой язык выдавил: «отец!..» До сих пор Ленька никак не называл отчима. Ни дядей Васей, ни Василием Семеновичем, никак. Теперь неужто свободно начнет называть отцом?

— Не обижайтесь… Не велик подарок, но… с пожеланием счастья вам, удачи во всех добрых делах…

— Принимаю со всей радостью! — Васька взял портсигар, подкинул слегка вверх, поймал, раскрыл и зачем-то понюхал. — С пожеланием, говоришь. Правильно. Пожелание всего дороже. Уважать людям друг друга необходимо.


Боковые стекла были опущены, и ветерок, напоенный запахами только что скошенной, чуть привядшей травы, вихрил со свистом, прорываясь из окна в окно в своем устремлении поперек бега машины. Васька, виртуозно руля, без умолку разглагольствовал, то и дело перескакивая с одного на другое:

— Жизнь у нас, к твоему сведению, и здесь бьет ключом… гаечным, конечно дело, по черепку. Нет тебе никогда свободного часу. Выгадываешь момент. Выдадут путевку в район — ага, думаю, необходимо поспеть и туда, и сюда. Перво-наперво завернул на делянку, нагрузился дровишками — себе и еще там… одному… Усекли: колымничаешь, мол! Оплати-ка, товарищ Потрошихин, в трехкратном размере использование государственного транспорта в личных корыстных целях!..

Отчим помолчал минуту, потом заговорил о другом:

— И-и-их! А травы, травы этот год! Иной мести́ной — вот так вымахали, по грудки! За две росы мы с матерью можем на корову насшибать и на телушку сполна. Ты тоже подсобишь, поди, маленько. В Пахомовом логу, возле кипуна, — помнишь тот ключик-кипун? С которого на покосах воду берем — там бабы следы медведя видели. Натурально, как человечий след, но с когтищами! Эх, а на закате в лесу пичужки всевозможные дают гастроль! На все струночки, на все дудочки, иные ровно в детские побрякушки бьют. Куда тебе джазы с участьем Эдиты Пехи!

— Эдиту зовут не Пеха, а Пьеха… — поправил Ленька.

— Пущай так. Но зато под птичью музыку мошкара проклятая готова заживо тебя сожрать. А наш дед мосток для белочек придумал!

Ленька слушал и не слушал, а тут встрепенулся:

— Мосток? Для белок? — Он невольно привалился к Ваське, чтобы лучше разглядеть, куда тот показал кивком головы.

Слева дороги протянулась жердевая городьба, какую обычно возводят по скотопрогонам в лесных деревнях. Однако, здесь было что-то не совсем похожее на скотопрогон: полоса шириной метров десять была огорожена с двух сторон, вроде бы полезащитная, из молодых сосенок, и начиналась она прямо от задворок школы, а другим концом притыкалась к старому лесу, — как назвал его Васька, — к «охраняемому массиву семенной сосны». Защищать от ветров здесь вовсе нечего, нет никаких посевов поблизости, да и вообще все пустельгинские поля разбросаны по междулесьям, по стародедовским раскорчевкам, и если пашни в чем-то нуждаются, так только в хорошем унавоживании, а не в защите от небесных бурь.

— Мостком для белок называет наш чудило старик эту посадку. Опять же тебе скажу: старый — что малый!

— Вы все смеетесь… — Ленька не мог стерпеть насмешливого тона по адресу Архипа Николаевича. — Может, он специально, для красоты, такую ровную посадку огородил…

— Чего смеюсь, я правду говорю: здравому человеку не может прийти в башку сажать елочки-сосеночки ради забавы, чтобы по их макушкам припрыгивали белки из лесу прямо к тебе на двор… И на кой ляд они тебе сдались? Расплодятся, не будешь рад, — погрызут, перетрущат все твои съестные припасы: сушеные грибы, орехи, семечки. Ну, скажи, разве не фантазия? Она, вишь, белочка, не поскачет из лесу по голой земле в школьный парк, где для нее готовят угощения, — так давайте, говорит, построим мосток! Вот он теперь у тебя под глазами, можешь полюбоваться.

— И уже прискакивают? — не скрывал Ленька восторга дедовой фантазией.

— Специально не желаю интересоваться! Вот стренетесь, можешь задавать ему вопросы, он тебе накрутит турусов на колесах, только ухи развешивай. Ему к девятому десятку клонится, а он и робятишкам в друзья-товарищи напрашивается. Сам их поучает, сам же ихними глупостями заражается. Вот ты, — как здешний уроженец, — а ну, скажи, ответь, с чего твоя деревня есть — Пустельга? Что оно такое? Не знаешь. И я не имел понятия. Не вижу надобности засорять мозговые хода разными пустыми сведениями. А старому — интерес до всего! Отколь-то вычитал и талдычит школьникам: дескать, нашу деревню нарекли в честь имени птицы… Имеется якобы где-то, — величиной с галку, но не черная, а вся желтая, в темную крапинку, клюв крючком, — хищная, значит, кровожадная, как бы сродни соколу. Пробавляется мышами, разбойничает по гнездышкам малых пичужек. Когда эта стерва охотится, то держит низкий к земле полет: высматривает, кого бы сцапать, и крыльями часто-часто трепыхает, — сама себя притормаживает, чтобы ни взад, ни вперед, виснет в воздухе, как вертолет, тварь паскудная!

Ленька усомнился:

— Неужели дедушка про нее так сердито рассказывает!

— Не он сердито, это я тебе говорю! У меня на то своя голова имеется. На всякий вопрос имею собственный взгляд и деловое рассуждение… В старину будто за трясокрылый полет ее называли трясучкой. Из чего следует определить: а была ли она люба человеку или была вредная, коль получила прозвание «трясучка», а еще к тому же — пустельга? Оба названия ругательские. Пустая, значит, птица, населению не нужная. Дед гнет свою линию: вымирающих птиц, говорит, ученые разыскивают по всем уголкам белого света. Что если где удастся отловить парочку, чтобы он и она, муж и жена, то не жалеючи никаких тыщ рублей или там долларов, везут в клетке на самолете через горы и океаны и выпускают там, где такая порода когда-либо по истории гнездовалась, да, истребленная без остатку, сошла к нулю. Вот я и думаю: чепуховская это затея! Любому малограмотному крестьянину ясно, что жизнь повсюду идет передним ходом, а не пятится назад, ничто отжитое, старое взад-пятки само по себе не ворочается. Хошь ты умри, хошь ты лопни от перенатуги: не повернешь колеса истории! Так, нет? Если, скажем, когда и была на пользу в природе та ж самая пустельга, но вот же — взяла да исчезнула! С чего бы ей исчезать, если б имела свое назначение жить и продолжать плодиться? Не сама по себе надумала кончать, что-то ее принудило. Исчезнула, — и туда ей дорога! Истребляла, допустим, мышей. Мышь в хлебопашестве тварь вреднючая, это верно. Истребляла ее пустельга, правильно делала. Ну а теперь как же? Теперь на птичек у нас никакой надёжи. Нынче фабрики вырабатывают всяческой ядовитой отравы, — о-ё-ё-ёй! — разок обфукают с самолета все твои землевладения так, что через пятнадцать минут миллион миллионов твоих мышей опрокинутся кверху лапками! Миллион пустельгов такой работы за пятилетку не выполнят! Отсюда вывод каков? Пользы с пустельги — один пшик, хотя б она снова-здорова у нас завелась. Зато уж обиды причинила бы нашим лесам и лугам несочтимые! Берегитесь тогда соловьиные выводки! Душа в пяточки у синичек, малиновок, пеночек! Всех птенчиков, еще голенькими, желторотенькими, повыхватывала бы из гнездышек, пожрала, полопала и не подавилась бы, гадина ненасытная! Тут мы с тобой подходим к другой точке зрения: пустельга — от нее, значит, великое в природе опустошение!

Васька помолчал, обдумывая, как выразить свое неполное согласие с применением химии. Покачал головой:

— Великая неразбериха творится… Заодно с мышами-то все до едина полезные жучки-паучки, шмели, пчелки, мотыльки, кузнечики, муравьи сгинут ведь! И уж навеки! Нового кузнечика ни на каком заводе не откуешь! Новую пчелку ни из какой стрекозы не выведешь! Этого добиваться никак не следует, чтобы на всю природу отраву выплескивать!

Васька, премного довольный собою, — эко, произнес научно-философскую речь! — гордым взглядом обмерил своего щуплого пасынка и решительно высморкался через пальцы в боковое оконце.

От заповедной куртины семенной сосны повернули направо. Долго на малой скорости тряслись по песчанистой, переплетенной толстыми кореньями лесной дороге. Но вот, избавлением от тряски, впереди распахнулась пространная луговина в ромашках, колокольчиках, кипрейных гривках вдоль каких-то канав. Кипрей-то еще красивее здесь называют — иван-чаем! Вот где благодать! Сосны остановились на взгорке, а вниз по отлогому склону, где влажнее, направляясь к речке Воле, побежал нечастый, но ровный голенастенький березняк. На окрайке березняка пристроился жердяной загон с телятами темно-бурой масти. К загону примыкает длинный сарай под рубероидной крышей. А чуть в стороне красуется бревенчатая изба под шифером с высокой телевизионной антенной. Скорее всего, тут и живут, дежурят, отдыхают пастухи, доярки, телятницы…

Ленька подумал, что это и есть летний лагерь пустельгинской фермы, где начальницей над телятами… Анна Михайловна Перепелкина… Нюшка-перепелочка, дошкольная и школьная Ленькина непрочная любовь…

— Остановите тут… — сейчас Ленька не смог произнести «отец», внутри опять что-то противилось этому.

— По нужде, что ли? До Соколиной еще не близко.

— Знаю. Пешком пройдусь…

— A-а, вон чё… — Васька кивнул в сторону лагеря. — Девки! — Остановил машину. — Валяй-валяй! — Высадив Леньку, развернулся и укатил.

При телятах никого не оказалось. Когда стих шум мотора Васькиного грузовика, донеслось пение. До чего странно было здесь, среди ромашек, слышать голос эстрадной певицы: «Ар-р-ле-ки-но! Ар-р-ле-ки-но! Ха-ха-ха-ха! Ах-ха-ха-ха-ха!»

На крылечке избы показались две девушки, в руке у одной транзистор, а может — магнитофон, запущенный на всю мощность. Девчата молоденькие, наверное, вчерашние школьницы, тонкие, высокенькие. Головы плотно повязаны белыми косынками: должно быть, коротко постриженные. А кофточки на них, — бог ты мой! — какие модерные.

Неужели это свои деревенские?! Или студентки-практикантки, какие на животноводов учатся?

Ноги сами понесли Леньку следом за ними. Девчата зашли под навес, взяли там подойники, полотенца и все под ту же музыку направились вниз по склону. Ленька остановился, увидав стадо, отдыхающее на водопое у речки Воли. Темно-бурые «юринки» лежа жевали жвачку. Девушки отыскали коров, которые, должно быть, недавно отелились: ведь их полагается почаще выдаивать, чтобы не затвердело вымя. Умора видеть такую картину! Та доярка, что шагала с музыкой, подняла буренку, поставила аппаратуру рядышком и принялась массировать… Все, как есть, — по зоотехнической науке!

Только тут Ленька обратил внимание, что под бугорком близ телячьего загона была устроена кормокухня, без стенок, с одной только крышей на четырех столбиках. Возле слабо дымящей топки стояла Нюшка, опершись на длинную мешалку.

Глубоко вздохнув, Ленька оправил сорочку в поясе. Застегнул, и тут же опять расстегнул верхнюю пуговку: если без галстука, то лучше с распахнутым воротом. Видя, что не замечен девушкой, подкрался к ней ближе, остановился, не дыша, за стволом березы, что была потолще других. Если жило в нем какое-то представление о девичьей красоте, нежной, той, не объяснимой словами, притягательности, — все это явилось теперь перед ним, поразило его в расцветшей Нюшке.

Ему расхотелось чудачить, — кукарекнуть, мяукнуть, перед тем как выскочить из прикрытия, чтобы ошеломить девчонку. Он потрогал кончик носа… Слава богу, кажется, с этим порядок! Танька Малинова сегодня утром на пароходе уверенно его успокаивала. Если порядок, то откуда же в нем нежданная робость? Что плоховато одет? Но ты погляди, — и сама-то Нюшка не на гулянки вырядилась, — в коротковатом, сзади помятом ситцевом платьишке в мелкий цветочек, в рабочем фартуке грубой материи… Ах, да будь она одета во что угодно, все равно Ленькин разум туманило от вида ее гибкой фигурки, от ее тяжелой каштановой косы, перекинутой через плечо на грудь, от ее серых, с подцветкою синевы, — как хорошо помнилось, — насмешливо-удивленных глаз… Ах, да надо ли во всех мелочах обрисовывать, какова она из себя, — эта спелая земляничина, умытая росой на заре…

Ленька выступил из-за березы, четким шагом направился к кормокухне:

— Девушка! Могу ли я видеть заведующую телятником Анну Михайловну Перепелкину?

Нюшка спокойно обернулась на голос. Мгновение стояла недвижимо. И как хлопнет обеими руками себя по бокам, расхохоталась, аж начала приседать, будто коленки ее не держат.

— Ле-е-енька! Ой, ни жданочки!

Ленька остановился в двух шагах от нее.

— Все жданики, говоришь, израсходовала? А, может, не все? Дай-ка я вот сейчас проверю… — Он развел руки, намереваясь схватить Нюшку в охапку. Но она отстраняюще подняла свои маленькие ладошки.

— Бес-со-вест-ный! — пропела укоризненно. — Хошь бы письмечишко!.. Хошь бы строчечку! За все-то три аль уж четыре года! Жених называется! Я на тебя озлилась и уж во сне давно перестала видеть. Замуж выхожу, понятно вам?!

— Пока не совсем понятно. Шутишь или смеешься?

— Какой смех. За малым только остановка…

— За малым? Кто он такой, твой «малый»? Интересно бы поглядеть. Может, тот малый вовсе даже не милый? Подать мне его сюда, я из него картофельных пирожков наделаю! Помнишь, как мы грозились друг дружке, когда поссоримся? Я из тебя картофельных, а ты из меня — гороховых… — все еще не веря девушке, но уже с тайной тревогой продолжал зубоскалить Ленька, задетый за живое.

— Остановка за малым делом, — говорю тебе!..

— Окончательно решила: меня побоку?

— Иной раз подумаю — был же такой дурачок на свете… Дружились, как будто во всем ладили. Не скучали друг возле дружки… Но все дымом ушло! На такой ваш привет — таков наш ответ!

— За каким же малым делом остановка? Нельзя ли ту остановку протянуть еще…

Нюшка этак по-простому и оттого убийственно правдиво отчеканила:

— Денег на свадьбу не хватает!

Отвергнутый жених, заложив руки за спину, пошел к загону. Остановился у того места, где рдяно цвел разросшийся сплошной грядой высокий, до плеч, кипрей.

— Нюш!.. — не оборачиваясь, позвал: — Подь сюда… — Обернулся.

— Зачем? — не трогаясь с места, тихо спросила она.

— Забыл… как называется этот… сорняк… — тронул и покачал ало цветущую стрелку. Привалился спиной к изгороди загона, поставив ноги крестиком.

— Иван-от чай, забыл, как называется? Ты сам сорняк. — Нюшка развеселилась. По-девчоночьи подпрыгивая то на одной, то на другой ноге, приблизилась к Леньке, обеими руками взъерошила его жидкие серые волосы. Но тут с ней что-то произошло, вспыхнула румянцем, опустила руки, отвернулась, прерывисто дыша… Леньке был виден краешек прозрачно алеющего уха, полуприкрытый завитком волос. Она все же совладала с собой. Отшагнула назад, повернулась к нему лицом и, приложив кулачки к ключице, доверительно призналась: — Туточки вот… колыхнулось… и… замерло!.. Сама не понимаю — отчего, что… Посмотрела на тебя… Гляжу: это — ты, а ровно вовсе даже не ты… Хороший будто, а незнакомый! А я чего-то с тобой по-прежнему… И не получилось…

Ленька слушал ее зачарованно и все понимал так, как надо. Он для Нюшки и теперь не пустое место. Слушал бы и слушал, не перебивал. Дослушался бы и до таких признаний, после которых ничего бы не оставалось, как только схватить ее, и… как никогда еще в жизни у него с нею не было… Но минута затянулась, желанных слов от нее не дождался… пора, видно, самому говорить! А ничего путного не пришло на ум, и понес ненужное:

— Ты чего-то не там, больно высоко показываешь, — в горле, что ли, а не где пониже колыхнулось и замерло? Призналась бы уж!.. А, Нюш?

Она вздохнула, потупилась, сухо проговорила чужое, заученное, из какой-то затрепанной песни, что ли:

— Уж не воротишь прошлое назад…

Ленька оттолкнулся от загородки и, не помня себя, схватил Нюшку в объятия.

— Захотим — воротим!

Но что такое?! Он получил резкий удар в грудь! Сзади хрястнуло, — переломились две трухлеватые верхние березовые жердочки, — и он неминуемо должен был кувырнуться туда, к телятам, навзничь! — мог бы ткнуться в землю головой, свернуть себе шею… Если бы! Если бы те же самые руки, что сбили его, — маленькие, но чертовски сильные, — не вцепились в его рубашку. Ленька летел в загон наподобие «крученого» футбольного мяча, и потому не головой, а все-таки ногами торкнулся в землю, поскользнулся на телячьих котяшках.

Мгновенно в Леньке вспыхнуло что-то дикое, готов был наотмашь ударить девушку. Остановили ее широкие, испуганные глаза, ее жаркое дыхание прямо ему в лицо, всполошенный шепот, как крик о спасении, о пощаде:

— Ленька! Ленечка! Ты же сам!.. Ты же сам!.. И чего-то ты не оглядываешься по сторонам? Чать белым днем!.. Если б никого, да разве б я… Ну разве б я… Может, я сама первая тебя… расцеловала! И проплакалась бы… Пошто ты так?! Не глядишь, а я-то все вижу: он идет! Понимаешь — он идет сюда по дорожке! Жених ведь! Сговоренные мы!.. Что обо мне подумает?! Соображаешь своей головой?! Ленька! Ленечка! Не вздумай дурить! Встреться с ним, поговори по-людски! Оберни в шутку, притворись, — мол, оперся на гнилую слегу, а она — пополам! Спасибо, мол, Нюша подстраховала, а то б выкатался в телячьем…

С трудом, с трудом приводил себя Ленька в требуемое состояние. Теперь-то он разглядел и узнал, кто был тот самый «он», медленно приближающийся к загону по тропке со стороны речки. Это же Петька Грибов! Который когда-то плавал матросом на дрянном буксиришке «Богатырь». В памяти он оставался долговязым, худым парнем — учился тремя классами старше Леньки и Нюшки. Теперь, конечно, успел отслужиться в солдатах, и вот — пожалуйста! — заженихался тут, паразит! Ладно бы к какой другой приставал… Заматерел, ряжка сытая, загорел, как араб….

Петька, похоже, нарочно замедлял шаги, нагибался, срывал травинку, снимал с головы соломенную шляпу, крался с нею за мотыльком, прихлопывал — попалась, нет, несчастная бабочка? А сам небось зорко присматривался. Не скоро подал голос издалека:

— С кем это она любезничает, душа моя Анюта?

Это был голос насмешливого, уверенного в своем превосходстве человека…

— Подходи, узнаешь сам! — звонко ответила Нюшка. Еще была минута, и она скороговоркой продолжала объясняться с Ленькой: — Ты не писал и не писал, а я чего должна была о тебе думать?! Я Петьку-то не так чтобы уж очень… Я его поведение знаю… Боюсь его! Выйдешь за него — бить станет! Его здесь Петром Фомичом зовут. Доярки возле него крутятся!.. Сперва у них по-серьезному с Дунькой Птиценой началось было… Теперь, говорит бросил ее… Он у нас на ферме работает… Председатель его с Волги переманил. Матери новую избу колхоз поставил. Нагульную телку по дешевке в рассрочку продали… Всего-всего у них с матерью нынче полно… Думаешь, больно весело мне в их семью идти!..

Леньке было противно выслушивать жалостливые Нюшкины признания: «больно весело»! Не весело, так кто тебя неволит, дуреху! Торопясь зашептал ей:

— Слышишь! Пока не поздно, подумай! Я тебе что скажу: со мной вместе приехала Танька Малинова. Дорогой она все про этого Петьку вспоминала, аж тряслась — поскорей бы с ним свидеться! Нынче они встретятся, сразу у твоего Петьки глаза разбежатся… Он и начнет с Танькою перемаргиваться. Это я точно тебе говорю! А мы с тобой… тогда уж!..

Нюшка закрыла ему рот ладошкой:

— С ума сошел! Перестань, сказано! Вообще… знаем мы вас! Все вы нынче горазды девок обманывать. Погляди на себя: какой с тебя жених? Ты же не самостоятельный, тебе еще служить. Со мной хочется поиграть?! Забудь! Не на ту напал!

Ленька взорвался:

— Забыть?! Ну и забуду! Катись к своему Петьке!..

Нюшка колючим взглядом оттеснила Леньку прочь и крупным шагом двинулась к своей кухне. За ней осталось последнее слово!..

Станет после этого Ленька разговаривать с ее женихом! Но не успел отойти подальше от загона, Грибов его окликнул:

— Эй, друг! Постой-ка, не улепетывай с места преступления! Кроме того, ты мне вроде, бы даже знакомый…

Ленька, не оглядываясь, замедлил шаг. Горячая Петькина рука тяжело опустилась ему на плечо.

— Здорово, земляк!

— Здорово так здорово… Чего надо?

— Поговорить…

Ленька готов был задохнуться от обиды и гнева: какого лешего надо этому дылде, чего пристал?!

— Первое слово беру себе! — хорохорился Петька. — Значится, так. Вы с моею Анютою водились в кое-какие времена. Это факт общеизвестный. Что же из этого факта следует?

— Ты что — следователь? Хватит ломаться. Говори, чего тебе надо от меня!

— Мне от тебя требуется ни много ни мало. Насовсем в деревню?

— Можешь не волноваться — в отпуск.

— За отпуск тоже можно накуролесить… Даю категорический совет: никаких чтобы с Анютою разговорчиков, ни на какую тему! Никаких условленных и никаких случайных встреч! Ни возле плетня, ни возле пенька, ни на рабочем месте, как это имело место теперь! Принимается?

— Можешь не волноваться.

— Удовлетворен ответом. Спасибо. А затем так: мое предложение скрепить договор подписью и печатью. А именно: сейчас же направиться на пасеку — там у Федотки Кривого отличная медовуха… Тут неподалеку, километра два, не больше.

— Не по дороге мне! — отрубил Ленька и зашагал прочь.

Шел не разбирая дороги. Машинально свернул на тропу, по которой деревенские спрямляют путь к Соколиной гари, отправляясь по ягоды. А ему нужна теперь земляника?

Остановился, много пройдя, среди поляны, возле широкого пня. Сел на него, хотя и заметил, что он в потеках живицы — можно испачкаться. Но ему наплевать на все! Охватил голову руками, задумался.

Внезапно перед ним с шумом пропорхнуло что-то, — успел раскрыть глаза, уловить трехцветное чудо, — черно-бело-красное. Да это же дятел… Птица взвилась к вершине елки, заметно подточенной короедом, и торчком, головка вверх, хвостик вниз, прилепилась к стволу — эдак надежно, с удобством. Тотчас по лесу раздалось четкое, дробное, с короткими паузами простукивание — «лесная морзянка»… Ленька невольно залюбовался пернатым тружеником. Душу наполнило нерастраченное ощущение буйной молодости, ощущение неосознанного счастья. Хорошо-то как вокруг!.. Опустил взгляд на землю, — да как можно было не видеть сразу-то! — вокруг пенька земляники будто из лукошка рассыпано! Растянулся на животе и прямо губами стал обирать с развесистых стебельков крупные, сочные, насквозь прогретые солнышком земляничины.

Лежа на траве Ленька теперь улавливал всякий звук — чириканье лесных пичуг, жужжание шмеля, стрекот кузнечиков. Невольно вздрогнул при совсем еще далеких раскатах грома. Где-то потихоньку собиралась гроза. А с той стороны, откуда должны были появиться ягодницы, все более внятно стали доноситься женские и детские голоса. Погодя он уже стал угадывать, кто с кем перекликается.

— Настька — На-а-ась! Ты где-ка-а?

Услышав отклик, — материн голос! — Ленька сорвался с места.

— Манька — Ма-ань! — кричала мать куме Марье Лычкиной. — Мы ту-ут! Пошли домой! Ты чего та-а-ам?

— По-го-ди-и! На чернишник напала-а! Ягодь густая! Ходите сюды-ы! С ребятишками-и!

— Ну ее к ле-ше-му-у! Чернику-то-о! Класть не-ку-да-а! Пошли-пошли давай! Слышь — греми-ит!

У матери чуть лукошко не выпало, когда из-за поворота тропы выскочил навстречу Ленька. Кинулась к нему, заголосила:

— Ой же ты мое дитятко-о! Да какой ж ты большой-то вырос! Дай-кось отдаля на тебя гляну! — отступила назад, пришла в изумление: — Уж, поди, с дедушку ростом!

— Ладно, мам, ладно… Ну чего слезы-то?..

— Да не с горя я! Слезы сами, они… — подняла край передника, утерла лицо. — С сестренкой, с братишкой поздоровайтесь…

— Здравствуй, Нюр… — Ленька слегка приобнял за плечи голенастенькую девчонку, будто и совсем не сестру — все отцово в ней смотрится, потрошихинское. — Я тебя, Нюр, одну без матери ни за что бы не угадал… Вон какая! Я тебе туфли на полувысоком….

Сестра закраснелась до корешков волос, отскочила в сторону, подтолкнула Юрку. И тот выглядит незнакомо. Хотя больше на мать смахивает — серыми глазами, светло-русыми волосами. Ничего себе крепышо́к. Задирает головенку, ловит братнин взгляд, тянет пискляво:

— И ми-не чё-то привез, дядь Лень?

Мать шлепнула его по заднюхе:

— Какой он те «дядь». Брат он тебе, братик старшой, — дурашка ты! Только фамилии разные: он Тетерев, а ты — потрошонок курносый. Дай-кось утру, опять вожжу выпустил.

— Тебе, Юрка, тоже привез, не скажу что. Дома увидишь.

* * *

Как прошел обед, чем угощала мать, — про то можно не рассказывать. Главное, наконец-то с дедушкой встретились. Самого Потрошихина дома еще не было, некому было трясти бутылкой над столом. Пообедали чинно-смирно, вот что приятно.

Мать с Нюркой навертели кульков в виде воро́нок, разодрав на листики нечитанную книжонку, про то, как лен выращивать. Больше сотни кульков, в каждый входит граммов по сто ягод. Провожая Нюрку на пристань, мать наказывала:

— Насыпай в кулек не утрясаючи. Чтобы глазу видно, а животу… не обидно… Килограммов десять, чай, будет всего-то? Дак почем запрашивать? Запрашивай по пятьдесят. Ежели много приносу — попытай у баб, почем держат цену. Лучше назад неси, как все дешево пойдет. В погреб на снег поставим, не скиснет до завтра. А с утренних пароходов народ голодный, беручий, спросонья-то, как коршуны набросятся. Не распродашь сегодня, завтра досвету подыму! С девками уговорись. Ну, с богом!

Слушая материны наставления, Ленька досадовал на ее жадность и на свою безденежность. Одарил тряпками — она радовалась, прикладывала материю к себе, прижимая верхний край подбородком. Да надолго ли той радости, когда не то что сотни, единой красненькой бумажки не подкинул. Небось уж подумала: «Экой работничек, вот дак помощничек, выбился в люди, называется!.. Что натопал, то сам же слопал!..»


Мать успела сообщить Леньке, что деду Архипу Николаевичу что-то в дыхании препятствует, не позволяет подолгу говорить. И сердце, должно быть, сбой дает, дед часто за грудь хватается… Сипит у него что-то внутри, побулькивает. «Плох. Вовсе плох. Кабы уж не то самое у него, которое не залечивают…»

Скольким людям в деревне от Архипа Николаевича добра перепало. Выйдя на пенсию, он своими многолетними сбережениями, а еще и своим трудом помог матери с Васькой поставить большую бревенчатую избу, в которой и для себя, чтобы самому жить в спокойствии, и молодым не мешать, — отгородил капитальной стеной небольшую комнату с отдельным входом. С той поры Ленька рос под крылом деда. Став школьником, он и уроки делал в чистой дедовской светелке, и спать часто укладывался на дощатом топчане, на тюфяке, набитом соломой.

Как только отстроились, дед не долго думал, к чему еще приложить свои не знающие покоя руки. Сдружился с учителями. Да к кому еще было потянуться завзятому книгочею, как не к образованным, интеллигентным людям. Он и дня не мог прожить, чтобы не побеседовать о высоких материях, о мировых событиях… Проходя по классам, Архип Николаевич тыкал пальцем в отстающую штукатурку, давил каблуком на поскрипывающую половицу под стулом учителя, откидывал крышки парт, обнаруживая расшатанные шарниры. Вечерами являлся в пустующие классы с набором инструментов, принимался крепить, подгонять, что-то стругать, что-то свинчивать. Покончив с непорядками в классах, взялся сперва чинить, а потом изготовлять и новые наглядные пособия.

Учителя готовы были на руках носить столь неутомимого и совершенно бескорыстного помощника во всех школьных хлопотах.

Привязались к Архипу Николаевичу и детишки, разнесли добрую славу о его мастерстве и затеях по всей деревне. Скоро вся Пустельга стала с почтением раскланиваться с ним при встречах, заводить знакомство, стараться и ему сделать что-либо приятное.

Прошло, пожалуй, не более десятка лет, и школьный участок превратился в своеобразный заповедник. На изрытом промоинами пустыре разросся сад. В саду завели пасеку. В болотистом углу выкопали озерцо, обсадили его кругом плакучими ивами, развели в этой копанке карасей и линей. В дровяном сарае, преображенном в раскрашенный павильон, стали выращивать кроликов, нутрий, приручать певчих птиц…

Подумать только, откуда взялась столь деятельная страсть к природе у человека, всю жизнь проведшего в гулких цехах и на верфях, ставя заклепки в обшивку пароходных корпусов. От постоянного грохота Архип Николаевич стал туговат на ухо. Надышался металлической пыли в смеси с разными газами… И вот, пожалуйста, какой стороной своей души приоткрылся он в преклонные лета, живя в деревне!

…Когда остались наедине, дед немедля повел Леньку на пришкольный участок. Показывал многочисленных зверушек, — и тех, что в клетках, и тех, что свободно разгуливают среди кустарников и деревцов. Леньке все там понравилось, но наибольший восторг вызвал в нем медведь, выделанный из очень толстой коряжины. Мишка стоял на задних лапах, а в передних держал блюдо с кормом для птиц. Даже ощеренную пасть зверя дед с мальчишками сумели сделать ничуть не устрашающей, а такой добродушной, как бы приглашающей откушать его даров…

Архип Николаевич показал палочкой на старую сосну: высоко на ней, в развилке, была прикручена веревками к с столу колода с дуплом.

— Помнишь, Леонид, в старинной книжке для детей был такой рисунок: к улью-дуплянке взбирается по стволу медведь…

— Ага, ага, помню! Он лезет за медом, а не может добраться до улья, потому что пониже дуплянки подвешено на цепи бревнышко. Медведь его лапой оттолкнет, а оно откачнется и по голове его!..

— Вот-вот. Так старые пасечники делали, чтобы не лез косолапый грабитель. Так я к чему это. Чурку с дуплом мы нашли на лесосеке, вырезали из поваленного кряжа. Оказалось, в дупле жили не пчелы, а белочки… Вот белкин домик мы и перенесли к себе. Ждем, не поселится ли какая. Одна, школьники говорят, уже прибегала, осматривала… Может, приглянется квартирка, поселится… деточек заведет…

Деду все трудней и трудней дышалось… Ленька, исполненный сострадания, предлагал ему присесть на скамеечку, отдохнуть. Сидели, снова прохаживались по извилистым тропам.

— А что, дедуш, правду ли говорит Потрошихин, будто вы специально для белок протянули посадку от школы до лесу? «Белкин мосток» назвали…

Архип Николаевич с какой-то минуты вроде бы отвел от себя неотвязную хворь, заговорил без натуги, чем обрадовал Леньку:

— «Белкин мосток»?! Оно можно и так рассудить: ничего в том не будет худого, если к настоящему делу припутают какую-нибудь сказочку. Сперва вроде в насмешку, а погодя в лад придется. Помнишь стишок: «Погодите, детки, дайте только срок: будет вам и белка, будет и свисток!» Значит, якобы ради белок мы специально вымостили сосновую дорожку от лесу к школе? «Мосток» по макушкам… Пускай, пускай себе Потрошихины так и думают, пускай насмехаются. А мы, на самом деле, от вытаптывания скотиной огородили свою посадку. Имеем план со временем образовать у себя маленькое учебное лесничество. Вёснами каждый, кто кончает школу, высаживает восемь деревцов — за все восемь классов, что проучился здесь. Память о себе оставляет. Ну, и что ж… Когда белкам захочется, пусть сообщаются меж собой: лесная к нам, наша — в лес, по мосточку-то.

— Что-то невиданное у вас, дедушка, получается. Не всяк придумает!

Дед Архип положил свою невесомую ладонь Леньке на голову.

— Ох, не говори, парень, не говори!. Таких-то невиданных дел, и сколько еще останется неоконченными… Веку не хватит. А ты не забыл Евсея-то Боровикова?

— Это которому «сто лет в обед»? Все еще живой?

— Прицепили к нему «сто лет в обед»! А ему вот уже сто одиннадцатый. И помирать не собирается. Учительница повела к нему ребятишек на беседу о правильной жизни. Меня позвала за компанию, чтобы затеять разговор про давнишние годы. Светлана Ивановна, между прочим, задает ему такой вопрос: «Скажите, Евсей Поликарпович, вам, поди, очень долгой показалась вся ваша жизнь?» Ну, что тут было сказать старому человеку? Обижаться? Но не такой он глупый, чтобы за каждое слово сердиться на человека. Хитро так, вприщур обвел взглядом всю нашу экскурсию, покачал головой: «Эх, вы, робятушки! Кака-така могёт быть долга жись?! Я и не жил совсем! Как однова́ в окошко глянул!»

Каков дед Евсей?! «Однова в окошко глянул…» А я, Леня, помирать буду вот…

— Зачем?! — Ленька прижался крепко щекой к его худому плечу.

Одинаковые ростом, только дед спиной немного пошире внука, шагают себе рядышком, голова к голове. Одна длинноволосая, другая короткими колючками покрытая, не добела седая — волосок серый, волосок белый. В лица поглядеть старому и малому — оба грустные, печальные. Малый — востроносенький, веснушками покропленный, чисто выбритый. Старый — щека щеку съела. Короткая борода клинышком.

— Зачем помирать-то, спрашиваешь? — спокойно продолжал дед. — Я и сам не знаю, зачем вдруг помирать, когда разум еще светел…

— Дедуш, не допускайте мысли, что умрете, держите себя силой воли! Ученые пишут, можно продлевать себе жизнь, с болезнями справляться силой воли.

— Верно, можно. Я тоже по себе это ощущаю иной день. Да вот и нынче-то сперва до чего тяжко было вести разговор. А гляди-ка, замолол, замолол языком, что и не остановишь. И внутри словно отпустила какая-то жилка, что дыхание задерживала. Не будем больше про смерть. Лучше о жизни поговорим. Никакому практическому делу я тебя, наверное, обучить уже не смогу. Только что моралью тебе докучать…

— Вы меня многому научили, дедуш. Спасибо вам тысячу раз!

— Если не наскучил — терпи. Мне, знать, с того и полегчало, что ты объявился. Уж больно далеко ты залетел, воробушка. Не каждый год соберешься проведать нас. Дак что? Может, пройдемся до Волги и обратно? Поклонимся матушке, погладим в ее течение быстрое…

— Не устали — пройдемся.

Они направились за гумно и скоро вышли на песчаную пустошь, кое-где помеченную обгрызанными кустиками лозы, — самым прямым путем к реке.

— Выходит, тебя с чугуном сдружила судьба… — затронул дед свою любимую тему.

— Как понимать — сдружила. Не больно ведь…

— Понимаю, не больно. Имею представление. Работка не мед… А все же, как можно его не уважать, чугун-то! От него всей технике начало.

Ленька слушал молча. Как видно, дед вдохновился на высокую речь.

— Сибирь!.. Урал!.. Ничего не скажешь, необозрим простор, богатством недр не обиженный. Но вот первые в России доменные печи где́ были построены?

Ленька не знал. Может, когда слыхал. Но ведь без интереса — не удержалось в памяти.

— Под городом Тулой, вот где! И не так чтобы очень давно. В семнадцатом веке, гласит история. До той пора чугуна-то, с каким ты имеешь дело, вовсе не выплавляли. Из сырой руды в ямах выжигали некое «губчатое железо». Сбивали его кувалдами, чтобы становилось плотнее, чтобы в кузнях поддавалось ковке. При том способе из самой богатой руды дельного железа получали кошкины слезы. Несоразмерных трудов оно стоило!

В разговорах они незаметно приблизились к берегу Волги.

— Присядем, что ль… — перевел дух Архип Николаевич.

— Вам нельзя на голый песок! — Ленька скинул с себя рубаху. — Садитесь.

Дед, прежде чем опуститься на предложенное место, прошел к реке, зачерпнул ладонью прохладной воды, смочил лицо.

— Ушло мое время! Искупаться уже не рискую… Валяй, Леня, я хоть на тебя погляжу…

Ленька стрелой скользнул с обрыва вниз головой — он знал, что в этом месте всегда было глубоко, вынырнул далеко от берега и поплыл саженками. Когда перевернулся на спину, видит: дед машет ему обеими руками — беспокоится. Повернул назад, выбрался на песок, попрыгал, наклоняя голову то вправо, то влево. Приговаривал, как бывало мальчишкой: «Царь налимов, царь ершей! Вылей воду из ушей!»

— Я чего тебя поторопил, Леня… — Дед с трудом поднялся на ноги, отряхнулся от песка. Показал на идущий по реке сухогруз: — Видишь?!

Ленька не сразу взял в толк: чего видеть-то? Повязав на бедра рубаху, стащил с себя прилипшие к телу красные плавки, выкрутил их, снова надел, выпрямился.

— Вижу: самоходка тянется. И больше ничего.

— Читай вон — имя, фамилия!

— Ти-хон… Тихон Третьяков! В честь какого-то героя войны, что ли? — бойко проговорил Ленька.

— Наш!.. Сормовский. Вовсе не военный и никакой не герой. Обыкновенный, как все мы. Полста лет отходил по гудочку.

— Так и вы тоже не меньше его? Могли бы вашим именем назвать?

— Могли. Но, видать, нашелся более подходящий. Могли итак назвать: «Сормовский рабочий». Надо так понимать, Леня: это плавучий памятник нашему брату, сормовичу, — всем, кто жизнь отдал металлу, чтобы стоял броней, чтоб бегал по волнам, чтоб летал за облаками… и выше!

Ленька не нашелся, что сказать деду, а тот продолжал, обращаясь к грузовому теплоходу:

— Здравствуй, Тиша. Тихон, то есть, Григорьевич! Чем это ты нагрузил себя в низах? Тяжелёхонько, но споро крутишь винтами… Могуч ты ходил по Сормову, могучим ныне гуляешь по синь-волнам…

«Тихон Третьяков», чуть подымливая широкой низкой трубой, показал корму. За белой надпалубной настройкой спрятался уже весь его длинный корпус, несущий в трюмах неведомый тысячетонный груз. А сюда, к левому песчаному берегу, прибилась, заговорила, посланная его винтами, наискось направленная волна.

Дед с внуком подходили к деревне, когда солнышко стелило по земле совсем уже пологие оранжевые лучи. Гроза над Пустельгой этим днем так почему-то и не собралась. Чистый, благодатный денек отзвучал и смиренно катился к сумеркам. По обыкновению, девчата запевают на улице, когда стемнеет, и уж особенно разойдутся ближе к полночи. А сегодня до слуха донеслась слишком ранняя негромкая частушка:

Нам уж, нам уж скоро замуж,

Солнышко закатное…

Погулям, подружка Нюшка,

Времячко остатное! —

выводил высокий голосок. Его сменил второй, мягкий, пониже тоном, прерываемый хохотком:

Нонче мы, подружка Таня,

Развеселые вдвоем…

Вот замужницами станем —

По-другому за-по-о-е-ом!..

Леньке сделалось нехорошо. Ему представилось, что Танька Малинова успела побывать у Нюшки на загоне и, конечно, насекретничались досыта. Не преминули и Ленькины косточки перемыть. Теперь вот тащатся до двора, похохатывают. «Нам уж, нам уж!..» И катитесь вы обе вместе!

А деду понравилось:

— Ишь ты, ишь ты, чего они, девки-то… Им — замуж! Ничего более. Вот и мы тоже, когда вернулись с гражданской, точь-в-точь сходственное певали:

Мы с тобою, друг Ермошка,

Погулям, дак погулям!

Ночь — за девками с гармошкой,

День — за сошкой по полям!

Леньке от этой шутки малость полегчало на душе.

— Ермошка — это дед Ермолай?

— Он самый. Ермолай Савельевич. Дедушка твой, как я…

— Не помню, какой он был. Не знаю…

— Где ж тебе знать, помнить. Ты народился, а он в том же году скончался. Пятнадцать лет сидел у него в груди осколок, не двигался… А тут оторвался и пошел, пошел по крови, как сучок по ручейку… пока не пригнало к самому сердцу. Вот оно какое бывает с человеком, которого окрестят на войне дробленным железом. И всего в том кусочке одного грамма не было весу, а, поди ж ты, хранил в себе убойный заряд. Приберегал его до случая! Да случай-то оказался уж больно обыкновенный: Ермоша помогал вытолкнуть машину из колдобины, сильно, видать, поднатужился, и в груди нарушилось что-то… Еще месяц в больнице промаялся…

Наверное, была самая подходящая минута спросить: «Где ваш сын, дедуш, Иван Тетерев? Ведь он живой?» Услышал бы Ленька правду о своем отце, правду, какая она ни на есть. Но что-то противилось в нем, не желало знать этой правды.

Помолчали, негоже сразу после поминания хорошего человека заговорить о чем другом. До них еще донеслась девичья припевка, только слов не разобрать. Дед узнал по голосу:

— Внучка Максима Перепелкина ведет вторым-то, Анюта. Очень серьезная девка. Изо всех на деревне. Бывало, мы с Максей-то, глядя на вас, мечтали: давай-ка породнимся на старости. Чего б лучше! Вместе вы игрались, в школу бегали всегда на пару. Водой не разольешь. Чего ж это судьба распорядилась не по-нашему? Нынче твою нареченную другой засватал. А сам ты, вижу, не больно горюешь. Подался в индустрию, а ее за собой не повел. Девка присохла на месте… Два разных пути, в один никак не сходятся…

— Разные пути, дедуш, — безучастно повторил Ленька.

— У меня, Леонид, такая философия. Вот как я, и ты доживешь до той поры, когда потянет на родину. Человек от земли начинается, потом большую часть жизни рыскает по свету, устанет рыскать и послушает голос своего сердца. А сердце ему скажет: воротись к своему началу! Одолевают разные воспоминания. Где-то там ключик махонький из-под лесной колодины выбивался… Не пересох, поди? Поищу пойду! Найду небось! Приложись к тому ключику, испей прозрачной водицы. С легкой душой будешь жить-доживать назначенный тебе век…

* * *

Поздно вечером Архипу Николаевичу сделалось очень плохо. Ленька сбегал в медпункт. Фельдшерица, нерасторопная толстушка, уже с месяц лечила деда по предписаниям районного врача. Пришла и теперь, сделала укол. Осталась посидеть у его постели. Ленька остерегался проронить слова. Тревога сковала его всего.

Крадучись, на цыпочках вошла сестра Нюрка, потянулась сказать брату на ухо, что мама ужинать собрала и папка ждет…

— Да! — чуть не забыла… — Нюрка вернулась от двери, дошептала: — На дворе Татьяна Малинова… приказывала…

Танька, разодетая в пух и прах, в голубой газовой косынке на взбитых кудрях, пахнущая духами, порывисто схватила Леньку за локоть.

— Пройдем скорейча куда-нито, от людского глазу!.. Посекретничаем… В огород, что ли, веди…

Ленька направился через двор к задним воротам, распахнул калитку. Танька плыла следом в лаковых лодочках на высоком каблуке.

Притворив за собой дверцу, глубоко вздохнула:

— Знаешь чего? Ты ничего не знаешь… Как бы это начать… Ой! Огурцами-то! Огурцами у вас па-a-ax-нет! В городе отродясь таким духом не подышишь.

Ленька отыскал в шершавой листве и сорвал пару аккуратненьких огурчиков, преподнес Таньке на ладонях, как на блюдечке.

— Да я не хочу. Я не есть, я так, давно не слышала, как огурец на грядке пахнет. Ну, ладно, давай уж…

Когда с огурцами было покончено, Танька наконец собралась с духом:

— Такие-то дела у нас с тобой, Ленчик!.. Мне все-все известно, как у тебя с Нюшкой. Ну, об том меж нами больше ни слова! Я к тебе чего прибегла. Леня! Милый! Вызволяй из беды! Обереги меня от нелюбых ухажеров, ну их к нечистому! Я уж тут наслухалась всякого! Этот давешний Славка Галочкин — кого только не охмурял! Языком торо́чит — женюсь, женюсь! — а невесту себе приглядывает, ровно корову на базаре. Тут еще второй объявляется, почище этого. Мать с отцом взялись уговаривать: не поезжай боле в свою тайгу, дочка, тут серьезный холостяк объявился — не нашенский, из приезжих. Ветеринар… Спасай меня, Ленечка! Неужто я такая тебе… неинтересная?

Ленька вздрогнул при этих словах. Но не шелохнулся. Танька продолжала:

— Его уже пригласили на вечер. Со встречей-то. Смотрины устраивают! А Славка Галочкин сам напросился. Мать и ему сказала приходить. Ох, ну как? Пошли!

— Я завязал, — твердо заявил Ленька.

— Пить-то? И не пей. Еще даже лучше. Посидим рядышком, чтоб никто третий не вклинивался.

Ленька размяк. Ну конечно же, он не прочь объявиться с ней на людях в качестве нареченного и полагал, что Таньке вовсе не ради одной игры, а всерьез этого хочется.

— Не решаешься? Может, опасаешься, что те придут… Нюшка с этим… Не званы? У них свой интерес. А у нас с тобой, Леня, свой, правда ведь?

— И ты не жалеешь?

— Чего это?

— А твоего Петьку Грибова Нюшка увела?

— Тьфу! О чем ты!.. Лень… Не замечаешь? А я ведь глоточек приняла. И треплюсь, и треплюсь, выбалтываю бог знает что. В голове такое сейчас! Дай-кось, я тебя… ну, просто так, без всякого…

Она рывком схватила Леньку за шею, поцеловала в губы и резко оттолкнула от себя.

— Ой, Тань! Ну, Тань!.. — задыхался Ленька. — Не шутила бы ты… Вот не время только, а то…

— Чего «а то»? — Танька сняла вся. — Говори!

— Я пошел бы с тобой, Тань. Дедушке плохо. О смерти заговорил.

— Ты — что?! Умирает?

— Прощаться начал….

Танька прижала руки к груди:

— Ленечка, милый, прости! Я-то с какой дуростью к тебе…

— Ничего худого ты не сделала.

— Я остаюсь у вас. Давай будем верить, что не умрет. Сильная в нем, в Архипе Миколаиче, природа.

— Сильная… — Ленька запнулся: в это время с дедова крылечка сбежала девичья легкая фигурка. «Нюшка?!» — пронеслось в голове.

Она тоже заметила Леньку с Танькой, идущих от огорода, стала на месте, сцепила руки ниже груди, как-то упрямо нагнула голову. Танька встревоженно кинулась к ней:

— Это ты?..

— Али не видишь… — прошептала Нюшка.

Ленька стоял поодаль.

— К Лене пришла?

— К кому ж идти… Сказали, у дедушки. Зашла, а там над больным фершалка…

— Вот он, Леня. Не буду мешать, Я пошла. Дома гости ждут.

Чтобы разом оборвать неловкую сценку, Танька помахала обоим рукой и выбежала со двора.

Ленька не трогался с места. Нюшка сделала движение, будто готова повернуться и уйти, не сказав ему ни слова. Но что-то ее удержало. Тогда он сделал шаг навстречу:

— Говори уж, с чем пришла.

— Шла — было с чем, а теперь — не знаю, — шагнула и она к нему.

— Давай отойдем куда…

— Туда же, куда ее водил? Нет уж, спасибо.

— Чего там!.. Не обижайся. Я перестал обижаться за давешнее. Говори, пожалуйста.

— Разругались мы с Петькой из-за тебя. Чужой он!..

— Нюшка… Нюшенька… Ты плачешь… — Ленька достал из кармана платок, потянулся утереть ей лицо. Но тут скрипнула в доме дверь и на весь двор раздалось покашливание Васьки Потрошихина.

Нюшка, — недаром она «перепелочка», — во мгновение ока встрепенулась и вылетела за ворота. Ленька кинулся следом, но в калитке будто споткнулся: куда бежать? Зачем? Смотрел, как маленькая тоненькая фигурка постепенно стушевывалась, и вот уж совсем слилась с вечерним туманом, растворилась в сером воздухе тихой улочки….

Он вернулся во двор, уселся на приступок дедова крылечка. Облокотясь на свои острые коленки, сжал крепко виски ладонями. В голове сумятица, неразбериха. Внутренний голос судит его необдуманные сегодняшние поступки. «Жених! Чей ты жених? Ты — просто дурак». Похоже, в нем разговаривают два Леньки и ему как-то удается поставить их друг против друга: может, поспорят, поспорят да на чем-то сойдутся?

«Ты кого любишь — Нюшку?»

«Теперь не знаю…»

«Ты, кажется, уже полюбил Таньку?»

«Она хорошая…»

«Бедная Нюшка!.. Жизни бы не пожалел, чтобы сделать ей добро, чтобы она была счастлива!»

«Ну, так на чем остановишься?»

«Ни на чем! Отвяжись! К чертям все! Дедушка-то…»

Образ умирающего деда, самого родного, самого дорогого на земле человека безраздельно владел его душой.

Загрузка...