– Мне надо в дельту, – сказал Рук.
Бьен не ответила. Она словно в одиночестве сидела на крыше своей спальни. На него не смотрела – не отрывала глаз от огонька рыбачьей лодки, и лицо ее почти терялось в темноте, подсвеченное только отблеском из железной корзины на носу суденышка. Рук молча смотрел на нее, пока Бьен не шевельнулась, занавесив черными волосами лицо. Тогда он протяжно и тихо выдохнул, обернувшись туда же, куда смотрела она.
Рыбак подбросил в качающуюся корзину новое поленце. Брызнули искры, зашипели, исчезая на стеклянной глади воды. Глупые рыбины, поднимающиеся на свет, не были видны Руку – вода там, где не отражала огня, казалась черной, но рыбаки уверяли, что краснобоки и плескуны путают горящие корзины с луной. Что влечет их к луне, конечно, оставалось загадкой.
– Зачем? – спросила наконец Бьен.
Руку всего раз в жизни довелось потрогать лед – один почитатель Эйры пригласил несколько ее жрецов провести обряд в его доме. Рук пошел с ними: размахивал кадилом и пел, а после окончания обряда купец угостил его свежим соком на льду. В его детском представлении это была невообразимая роскошь – холодный напиток в жарком мире. И все же прозрачные осколки чем-то встревожили мальчика. Осушив стакан, он долго разглядывал льдинки, потом робко тронул одну языком. От холода стало больно во рту. Он бы не объяснил почему, но это показалось опасным.
«Зачем» Бьен напомнило ему тот лед.
– Вестник, – помедлив, отозвался он.
Неделю назад глубокой ночью им удалось вынести мертвеца из комнаты Бьен. Аксоч на его шее к тому времени начал ссыхаться. Нехорошо было сбрасывать умершего в канал, но в теле уже не было души, а ничего другого ни Рук, ни Бьен придумать не смогли. Крематорий располагался на дальнем восточном конце города, а зеленые рубашки, застав их с трупом на руках, вряд ли проявили бы понимание.
– Он был сумасшедший, – сказала Бьен.
– Сумасшедшие так не говорят, – напомнил Рук. – Да и не один он был. И все возвещали одно и то же.
– В городе такое не первый раз. «Чистота крови». Сыны Као. Джем Вон со своими последователями. «Тройная истина». Зайду сейчас в Запруды – наверняка обнаружу на мосту какого-нибудь бедолагу, пророчащего потоп, мор или кровавые дожди. В Домбанге каждый второй верит в завтрашний конец света. И от этих ливней только хуже делается.
– Этот был не из Домбанга.
– Лжепророки попадаются в любых странах.
– А та штука у него на шее? – Руку не хотелось даже вспоминать стягивающуюся живую петлю. – Этот аксоч?
– Не знаю, Рук.
– Что, если на Домбанг и впрямь движется войско?
– Домбанг только что разбил армию сильнейшей в мире империи. Если его… Владыка – кстати, мне очень не нравится это слово. Я каждый раз им давлюсь. В общем, если он существует и если у него действительно есть войско, он, как все, сгинет в дельте. Ты сам так сказал.
– Только это не совсем верно… – Рук запнулся. – В дельте погибают не все.
– Большинство погибает. – Она поджала губы. – Не всех же воспитывали вуо-тоны.
Сказано это было мягко, даже ласково, но Руку послышался в словах отзвук угрозы.
Он отвернулся, взглянул через канал.
За спиной рыбака на перилах лодки рядком расселись бакланы – клювастые головы, словно кривые стилеты. На глазах у Рука один нырнул в воду. Рук стал считать удары сердца. Восемь… девять, десять… На пятнадцатом птица показалась на поверхности в нескольких шагах от места погружения, голова и спина у нее блестели от влаги. Серебристый рыбий хвост – мерцавший в отблесках огня, как монета, – дернулся и скрылся в клюве.
Бьен смотрела на него, ее глаза молчали.
– Сколько ты не бывал в дельте? Пятнадцать лет?
Он кивнул.
– А теперь хочешь вернуться.
– Не скажу, чтобы «хотел».
Он сомневался, подойдет ли это слово к клокотавшей в нем буре.
– Ты говорил, что выбрал Домбанг. Выбрал Эйру.
«Выбрал меня», – не добавила она.
– Я не собираюсь там оставаться. Только найду вуо-тонов. Если в протоках появилось что-то необычное, что-то стоящее внимания, они знают.
Она еще долго смотрела на него, прежде чем повторить вопрос:
– Зачем?
Простой ответ болтался перед ним, как наживка.
«Вдруг узнаю что-то, чтобы защитить храм, защитить тебя».
Это была бы не ложь, но и не вся правда. За ней вставал другой ответ, темнее и опаснее, и высказать его было не так легко.
Рук смотрел в ночь.
– Когда-то дельта была мне домом.
– Ты говорил, что отказался от нее.
Он незаметно покачал головой:
– Прошлое цепляет зазубринами, Бьен. Ты не хуже меня это знаешь. Как рыбацкий крючок. Так просто от него не откажешься.
В темный час перед рассветом город еще спал. Дождь наконец прекратился, но пропитанный влагой воздух давил, как набрякшее одеяло. Дым редких глиняных труб – из домов рыбаков или рано встававших работников – нехотя поднимался в небо, закрывал пятнышком горстку звезд и, остывая, клонился книзу, тянулся перышком по водам канала. Если к рассвету не поднимется ветер, дым, подпитанный сотней тысяч очагов, сгустится, забьет улицы и протоки, закутает город в жаркую зудящую дымку, в серый туман, где маячат лишь смутные тени. Но сейчас гребущему по каналу Као Руку – он обогнул с востока громаду Кораблекрушения и двинулся на юг – было далеко видно в промытом грозой воздухе. День еще не набросил на себя бронзовой мантии зноя. Весло было легким, каноэ беззвучно резало забрызганную звездами воду, с каждым гребком устремляясь вперед, словно ему не терпелось вырваться из города на волю.
Когда Рук поравнялся с последней лачугой, над водой поплыл низкий, шершавый мужской голос, выводивший мелодию старой домбангской песни.
Довольно, сказал рыбак, я здесь не останусь боле,
И он свернул свои сети, и он сложил свои весла.
Любовь моя любит иное,
А-ла, а-ла,
А-ла, увы и а-ла.
И он ушел по теченью,
Ушел из города вовсе,
Не ждал ни любви, ни жалости
И пел, что любит иное,
А-ла, а-ла, и пел, что любит иное.
Год миновал, и ветер пригнал назад его лодку.
А-ла, а-ла,
А-ла, а-ла и увы.
Лодка была пуста, рыбак назад не вернулся,
Он и песня его навеки остались в дельте.
А-ла, а-ла, а-ла, а-ла и увы.
Последние слова песни стихли за спиной.
Рук поудобнее перехватил весло, погрузил его в черную муть, погнал легкое суденышко дальше.
Он отошел примерно на милю от Домбанга, когда в ночной мрак стал вливаться рассвет. Чернота перетекла в темно-лиловый, тот побледнел до кроваво-красного, а красный до розового. Звезды на востоке редели, теряясь в волне сияния. Синеголовки прощупывали тишину отрывистой тонкой песней: тви-вит-вит, тви-вит-вит. За ними вступили горзлы, за теми – камышовки и береговые пеночки, следом, тише и медлительнее, раздались грустные нотки горигрудок: пра-авда, пра-авда…
На той стороне канала мелькали в камышах перепархивающие птички, взблескивали голубым, зеленым, черным. Он задержал весло, позволил памяти скользнуть вслед за звуками.
Он слишком мал, не умеет назвать своего возраста – пять лет? семь? – стоит среди камышей, раскинув руки. Это еще до вуо-тонов; все, что представлял тогда о мире, он узнавал от жестоких и прекрасных созданий, почитавшихся в дельте богами. Он не видел в них богов. Ему было незнакомо ни слово, ни представление о богах. Мальчик знал только, что они его растили, защищали, учили…
Он стоял так давно, с предрассветных сумерек. Глаза щипало, застывшие в неподвижности плечи ныли, но он не опускал рук. И дышал только через нос. Когда наполнился мочевой пузырь, он дал ему волю, не обращая внимания на стекающее по голым ногами тепло. Он воображал себя деревом – терпеливым, вросшим корнями в землю. На небо выползало солнце.
Птицы прилетали и улетали, садились ему на плечи, на запястья, даже на уши, но горигрудка опустилась наконец на палец только к полудню. Он видел ее краешком глаза – трепет и неподвижность, склоненную набок головку, синий глазок, как вставленный в голову мокрый камушек; мерцание огненно-красных перышек на груди, то разгорающееся, то заливаемое черным. Рук тогда еще не умел разводить огонь – они нуждались в огне не более, чем в словах, – но видел, как тлеют пораженные молнией деревья, как оживает в дереве горячий свет, черно-красный жар углей. Тех деревьев он коснуться не мог, но вот птица…
Ловушка его ладони захлопнулась, защемив шершавую лапку. Судорога крыльев, когда птица отчаянно рванулась в воздух, потом укол острого клювика в мякоть между большим и указательным пальцем. Он сложил вторую кисть колпачком, накрыл им головку птицы, и она утихла до жалкого пернатого трепета. Он чувствовал удары сердца в ее груди: мелкие, невероятно частые, подстегнутые ужасом. Он поднес птицу к самому лицу, заворковал: «пра-авда, пра-авда». Тогда он не слышал в этих звуках слов. Он дождался, пока птичка совсем не затихнет, и свернул ей шею.
Он неделю ходил с перьями в длинных черных волосах и с ранкой на ладони.
Сейчас, сидя в каноэ и вглядываясь в камыши, он вспоминал, когда последний раз кого-нибудь убил. Учение Эйры не воспрещало убийства животных. Что ни говори, людям нужно жить, даже тем, кто принес клятву верности богине. Другие жрецы потрошили рыбу и что ни день рубили головы курам, но Рук, с тех пор как покинул дельту – покинул в последний раз, – не мог припомнить, чтобы отнимал жизнь, разве что у насекомых. Странно, если задуматься, ведь когда-то он это так хорошо умел.
Не дав ленивому течению подхватить лодку и унести ее обратно в город, он снова опустил весло в воду. Плечи ныли, на ладонях уже вздувались пузыри, но Рук заметил, что боль его радует. Он поерзал на твердой скамье: тело размякло, но сохранило память. Ежегодно перед началом сезона дождей вуо-тоны устраивали лодочную гонку. Он выигрывал три года подряд: побеждал мальчиком, соревнуясь против мужчин и женщин вдвое и втрое старше его. От этой мысли губы сами собой растянулись в улыбке, которая удержалась и тогда, когда он загнал каноэ в тень нависающих тростников.
Дельта реки Ширван была огромным лабиринтом, треугольником со стороной более пятидесяти миль, переплетенным сотнями тысяч проток, то позволяющих пройти трехмачтовому судну, то извилистых, в полшага шириной и глубиной едва по щиколотку. Здесь невозможно было двигаться по прямой. Солнце, если его было видно, помогало держать курс, но чаще над головой вставали камыши и тростник в два-три человеческих роста, и сквозь них сочился размытый зеленый свет, который лился, казалось, со всех сторон. На редких настоящих островах росли деревья канг, но, если и удавалось найти такое и, взобравшись на него, определиться по солнцу или по звездам, камыши снова смыкались над головой, едва вы спускались вниз.
Рыбаков находили иногда всего в тысяче шагов от Домбанга – так близко, что они должны были видеть дым, ловить душные запахи, слышать отзванивавшие время городские гонги; так близко, что, решись они выбраться из лодки и пойти напрямик по илистым отмелям, вплавь по протокам, могли бы выжить. На это мало кто отваживался. Что ни говори, их воспитывали на историях о стаях квирн, до костей обгладывающих бьющегося пловца; об оторванных крокодилами руках, о пауках и змеях. Каждый знал, как оно бывает: быстрый укол в икру, судорога, боль сведенных и не желающих расслабляться мышц, дрожь и окоченелая неподвижность, слепые глаза, запертый в легких последний вздох. Всем этим опасностям почти каждый предпочитал сомнительную безопасность лодки – звал на помощь, а потом, когда не оставалось сил на крик, ждал и надеялся, медленно теряя надежду по мере того, как зной убивал их день за днем, пока не оставались только шорох камышей и бормочущая на непонятном языке дельта.
«Вот этого, – напомнил себе Рук, направляя лодку в узкую протоку, – хорошо бы избежать».
Конечно, и в дельте были способы найти дорогу. Не будь их, вуо-тоны не прожили бы столько поколений среди камышей. Рук сызмала научился читать речное течение по изгибам струй: узнавать, какая протока разветвляется, а какая сомкнется вокруг него. Ветерок тоже несет подсказки; и блеск рыбьего плавника под водой, и птицы. Кто умел, мог связать воедино все знаки: если синеголовки порхают вот так, значит вылупились мушки бо, а значит, течение ускорится. Отыщешь стремнину, и мир разделится пополам – на запад и восток, потому что, как бы ни вились протоки, быстрая вода, настоящее течение, никогда не петляет. Чем дальше на запад, тем тростник выше и зеленее. А ночью, когда не различить цветов, можно уловить привкус морской соли в речной воде. Искусных путеводителей вуо-тоны почитали почти наравне с самыми яростными бойцами, но проложить путь – не прямой, не с первой попытки, много раз возвращаясь по своим следам, – с островка на островок умел и ребенок.
Первый такой остров Рук нашел без особого труда – возвышение в форме полумесяца, называвшееся у вуо-тонов Крысиным Пиром. Ведущих от него проток он не узнал, но наугад выбрал стремящуюся более или менее к юго-западу и держался ее как мог, пока ему не посчастливилось сквозь сетку тростника заметить кружащего большого коршуна и выйти за ним к западу, к Старому Могильнику. Оттуда широкая протока – такая широкая и медленная, что напоминала скорее длинный пруд, – довела почти до Четырех Перьев. Оттуда…
Он постепенно, как опускаются в холодную ванну, погружался в дельту, отдавался ее гудению и стрекоту, тонул в ее теплом илистом зловонии, в жаркой буро-зеленой дымке. Десять тысяч осколков солнца снова и снова вспыхивали на воде. Он не знал, или знал, да забыл, какую большую часть себя – полжизни – упрятал в деревянный ящик сознания и спихнул его с глаз долой. Удивительно, как быстро все возвращалось – словно сокол на руку хозяина: удар весла, привычка держать равновесие в легком челне, нюх на проходы в стене тростника. Он так долго прожил в городе, что почти поверил в самые буйные враки про дельту, но, конечно, не так все было страшно. Ради Эйры он выжил здесь ребенком, снизал ожерелье из змеиных клыков…
И тут, словно тварь почуяла теплое эхо его гордыни, лодыжки коснулась холодная чешуя. Весло замерло в воздухе. Вода капала с кончика лопасти; капли разгоняли кружки по поверхности, складываясь в дорожку, которая растает задолго до его возвращения.
Рук медленно опустил взгляд на корму, туда, где лежала разрисованная красными и желтыми полосами змея – наполовину уйдя в тень, наполовину обвившись вокруг его ноги.
Хозяйка танцев.
Такое имя дали ей вуо-тоны за то, что ужаленный дергался и корчился в ритме жестокой и беспощадной мелодии. Домбангцы называли змею проще: «двенадцать вздохов». Примерно столько вам оставалось после того, как ядовитые зубы погрузятся в плоть.
Сердце запнулось и неровно забилось снова.
«Эйра, смилуйся…» – безмолвно взмолился он, но остановил себя.
В могуществе богини он не сомневался. Он тысячу раз видел, как любовь преображает человека, делает его сильнее, светлее, лучше. Но здесь, в милях от окраинных лачуг Домбанга, не было подвластных преображению людей. Звери дельты повиновались богам древнее, темнее и кровавее богини любви.
Он всмотрелся в красные глаза обвившей его ногу змеи. Она, верно, заползла на корму – хозяйки танцев лазали не хуже, чем плавали, – привлеченная плеском и движением лодки. Раздвоенный язычок мелькал, пробовал воздух на вкус. Под влажной чешуей переливались мускулы, и неподвижная с виду змея витками поднималась выше, пока ее голова не оказалась почти вровень с лицом Рука и не уставилась на него в упор.
Легкое течение развернуло лодку, стало сносить назад.
Рук медленно, очень медленно разжал пальцы одной руки, сжимавшей весло.
Ребенком он бы только посмеялся над такой змеей. Кем Анх с Ханг Локом носили их, как женщины в Домбанге носят кольца и браслеты, и сам Рук привык играть со змеями: проверял, сумеет ли ухватить за шею, не дав вонзить клыки себе в руку. Он и не догадывался, что такой укус – который жег, точно вшитый под кожу уголек, – другого убил бы. Он так и не понял, что хранило его от действия яда. Теперь, разглядывая остроконечную головку, Рук не мог знать, сохранилась ли защита много лет спустя. Довериться ей было бы безумием, а потому оставался один вопрос: сколько проворства он растерял, полжизни прожив жрецом Эйры?
Тишина дельты грохотала в ушах.
Он смерил расстояние от змеиной головы до своего лица, от своей руки до змеиной головки. Слишком далеко. Если не отвлечь змею, ничего не выйдет. Застоявшийся воздух саднил грудь, словно яд уже проник в жилы. Медленно, как плывущая по воде тростинка, он сдвинул свободную руку, отвел ее от себя так, что ладонь зависла над головой хозяйки танцев. Змея, как и Рук, видела тепло тела, интересовалась им, но в дельте много всего теплого. Она не ужалит, пока не заметит движения.
Он заставил себя забыть о рассказах – как люди рвут себе горло ногтями; как выкатываются глаза у тех, кто задыхается от яда, – и припомнить залитые солнцем нагие дни игр со змеями. Те старались ударить повыше – не туда, где находилась жертва, а туда, где должна была оказаться с началом схватки. Рук сжал подушечки большого и среднего пальца, ощутил поднимающееся к плечу напряжение и одним движением прищелкнул, уронил руку, занес снизу, вскинул и ухватил взметнувшуюся змею позади головы. Долю мгновения ему казалось, что дело сделано.
А потом хозяйка танцев извернулась в пальцах, сложилась вдвое и глубоко вонзила зубы в запястье Рука.
Он выронил весло, двумя руками взял змею и пережал так, что переломился хребет под скрученными мышцами.
Поздно.
Рук схватил змею слишком далеко от головы, допустив один предсмертный укус. На него уставились мертвые красные глаза. Он швырнул труп на дно лодки – незачем приманивать из воды других хищников – и медленно поднял руку с ранкой к глазам.
Из проколов выступили две капельки крови. Он не стал делать надрезы, высасывать яд: слишком глубоко он уже проник. Рук чувствовал его, как протянутую по жилам колючую, раскаленную добела проволоку, которую каждый удар сердца протаскивал все дальше и дальше. Он попробовал вспомнить, сколько вздохов сделал с тех пор. Три? Четыре? Воздух дельты забил легкие, став вдруг горячим, словно он сунулся лицом в кипящий горшок и пытался дышать паром. Кругом шевелились, раскачивались, колебались тростники. Ветер? Или у него уже мутится в глазах?
Он нетвердой рукой взялся за борт лодки, уставился в рассеченное тростниками солнечное сияние, ожидая начала последнего страшного танца.
Вместо того проткнувшая его руку огненная спица замедлила движение и остановилась. Еще десяток мучительных вдохов, и огонь перешел в болезненный зуд, тот – в звонкие мурашки, и, наконец, осталась только ноющая боль в месте укуса и на ладонь вверх, к локтю.
Он повернул руку так и этак, снова посмотрел на две капельки крови, которые уже сворачивались – как всегда скорее, чем у любого другого человека.
И закрыл глаза. Его захватили голоса дельты – плеск воды, птичий щебет и тихий гул миллионов крошечных насекомых.
Вот так.
Пятнадцать лет ничего не изменили. Ничего не перевернулось, когда он обратился спиной к миру зеленого солнца, ила, крови и смерти. Когда он отверг богов Вуо-тона. Эйра не перекроила его по своему образу. Столько лет в молитве и покаянии, а все осталось прежним – красное зрение, память, сила, способность выжить там, где никто не выживет. Он остался, кем был.
Кем бы он ни был.