— Матушка Пресвятая Богородица! — пробормотала стоящая позади Александра Егоровна, и Варя почувствовала, как сложенные щепотью пальцы сильно упираются ей в шею, в поясницу, потом в оба плеча.
Это маменька крестит дочку перед самой страшной минутой ее жизни. Или перед самой счастливой? Ой, теперь уж не понять!
С отчаянным полушепотом-полувоплем: «Заступница! Помоги!» — маменька ткнула дочку в спину, и из-за кулис вылетело на сцену обворожительное создание в роскошном, многоцветном турецком костюме и пунцовой чалме.
Широко раскрытыми, ничего не видящими глазами Варя уставилась туда, где на утренней репетиции стоял Иван Иванович Сосницкий (дай ему бог здоровья, взял никому не известную девчонку, дочку своей старинной приятельницы, актрисы Александры Асенковой, на первую женскую роль в своем бенефисе), изображавший турецкого султана в комедии «Солейман II, или Две султанши», и где он должен был стоять сейчас. «Солейман» уже подал свою реплику. Теперь Варина очередь.
Боже! А что говорить-то? Дебютантка не помнит ни слова!
У Вареньки отчаянно защипало губы (чтоб ярче блестели на сцене, жена Сосницкого, Елена Яковлевна, намазала их лимоном), и вдруг слова роли вспомнились как бы сами собой. И, несмотря на то что ее отчаянно трясло, а перед глазами реял туман, голос все же зазвучал смело, даже дерзко, — словом, именно так, как того требовала роль одалиски:
— Ах! Вот, слава богу, насилу нашла человеческое лицо! Так это вы тот великий султан, у которого я имею честь быть невольницей?
Она сделала положенную по роли паузу, и тут туман перед глазами наконец-то рассеялся. Однако легче не стало. Куда там! Ужас только усугубился! Варенька сообразила, что с перепугу немного спутала направление и Сосницкий-Солейман находится не перед ней, а немного в стороне. Так что обращается Варя не к нему, а к ложе бельэтажа, которая сияла и сверкала, словно в ней собралась стая райских птиц. Это были, конечно, не птицы, а роскошно одетые дамы, но впереди, у самого барьера ложи, стоял высокий, статный мужчина в военной форме, в эполетах. У него правильные черты лица, холодноватые голубые глаза и светлые волосы, скульптурно прилегающие к красивой голове. Губы его были тронуты надменной улыбкой, брови приподняты. Похоже, он удивлялся, что невольно стал героем водевиля…
Даже в том полубреду, в каком пребывала дебютантка, чеканное лицо показалось ей знакомым. Она уже видела эти глаза, эти губы — с тем же выражением высокомерия. Видела этот открытый лоб и даже мундир с тугим воротом. Только тогда статный мужчина восседал верхом на белом коне, одной рукой держа повод, а другую заложив за борт мундира. Где же Варя могла видеть его?
Бог ты мой! Да на портрете! В Александринке в фойе висит портрет — великолепный, превосходный, вполне достойный оригинала, который теперь с холодноватой улыбкой смотрит на молоденькую актерку.
А ведь в фойе театра висит портрет государя-императора Николая Павловича…
Ну как тут не возопишь вслед за маменькой, Александрой Егоровной: Пресвятая-де Богородица, заступница, помоги! Ведь свой монолог о человеческом лице злосчастная дебютантка Варвара Асенкова обратила не к какому-то там выдуманному турецкому султану, а к вполне настоящему русскому царю!
Он все смотрел на перепуганную одалиску, и вдруг в глубине его ледяных глаз словно бы подтаяло что-то, губы дрогнули в улыбке — теплой, почти дружеской… Да ведь у него и правда человеческое, а не императорское, не казенное лицо!
Варю мгновенно отпустило. Она продолжила реплику:
— Если так, то, пожалуйста, потрудитесь, любезный мой повелитель, выгнать отсюда сию же минуту этого пугалу!
Варенька ткнула пальцем вправо, где надлежало стоять актеру Мартынову, который изображал главного смотрителя султанского гарема. Ну, тот, по счастью, ничего не перепутал, реплику подал какую нужно, хотя и был напуган случившимся сверх всякой меры, и лицо его с наклеенным носом, более напоминавшим кривую саблю, а не нос, со страху пошло пятнами.
Зал, не заметивший никакой заминки, разразился хохотом. Это вывело из оцепенения и Сосницкого, и прочих, и действие пошло, покатилось, и Варя шаловливо вела роль, не споткнувшись больше ни разу, лишь изредка бросая украдкой взгляд в сторону императорской ложи. Она даже и не видела ничего, но чувствовала, что оттуда исходит теплый, согревающий свет, словно там было солнце, и от того ей становилось так легко и радостно, что она даже не заметила, как первое действие бенефиса — водевиль про султана и трех его одалисок — закончилось, занавес сомкнулся, потом вновь разъехался, и актеры вышли на аплодисменты.
Варенька кланялась, кланялась, наконец решилась и поглядела направо. Солнце светило улыбкой! Она улыбнулась ответно и едва успела увернуться, не то половинка тяжелого бархатного занавеса стукнула бы ее по голове.
Надо было срочно переодеваться для второго отделения — водевиля «Лорет, или Правда глаза колет». Это была совсем другая роль — с песенками, которые Варя пропела под гитару своим хорошеньким голоском, — и партер снова неистовствовал в криках «браво!», снова вызывал:
— Асенкова! А-сен-ко-ва!
Успех бенефиса Сосницкого был очевиден, успех дебютантки — тоже. И назавтра счастливая маменька Александра Егоровна своим хорошо поставленным актерским голосом (она ведь и сама прослужила на сцене Александринского императорского театра без малого двадцать лет!) читала вслух свежий номер газеты «Северная пчела»:
— «Репертуар этого спектакля был незавиден… Бенефис г. Сосницкого зато прекрасен в другом отношении. Поспешим сказать что-нибудь о предмете, для которого беремся за перо. Поздравим любителей театра с новым, редким на нашей сцене явлением. Мы хотим сказать, что день, когда девица Асенкова появилась на сцене, может остаться памятником в летописях нашего театра… Неожиданно улыбнулась нам Талия[2]: 21 января девица Асенкова вышла на сцену — вышла и как будто сказала: «Во мне вы не ошибетесь!» Красота безотчетливая нас сильно поразить бы не могла, но такая пластически прекрасная наружность поистине встречается очень редко. В отношении к ее таланту скажем: есть предметы, которые с первого на них взгляда поселяют в себе доверенность. Это мы говорим к тому, что она не могла изобличить всех своих способностей по причине бедности ролей, ею представленных. Они не могли дать пищи таланту, но при всем при том она их разыграла превосходно, сделав их занимательными… Но что более всего заставляет брать в ней участие и говорить об ее достоинстве, это то эгоистическое чувство, которое она пробудила и оставила в нас, — непринужденность, счастливое изменение голоса и лица, благородство, приемы, свойственные женщинам высшего круга, обещают нам в ней комическую актрису в строгом значении слова… позволим себе небольшое замечание: орга́н[3] девицы Асенковой звучен и приятен, но грудь ее, вероятно, по молодости, еще слаба; желательно, чтобы она поберегла себя».
— Чудо, просто чудо, Варенька! — упоенно воскликнула Александра Егоровна.
Дочь словно не слышала. Со вчерашнего вечера она пребывала в таком вот блаженном, восторженном состоянии. С той самой минуты, как заведующий репертуаром труппы Зотов заглянул к ней в уборную и, с трудом управляясь с голосом, попросил выйти. Она не успела даже грим смыть — только сняла чалму, поэтому вышла тотчас, размышляя, с чего это Зотов до такой степени разволновался. И даже покачнулась — так и ударило по глазам солнечным светом.
— Варенька, скорее, скорее! — махал руками Зотов. — Его императорское величество… такая честь…
— Э, да ты по-домашнему с дебютантками! — усмехнулся Николай Павлович, похлопывая Зотова по плечу.
Император держался дружески: ведь он частенько бывал за кулисами. Ему нравилось смущать взглядами молоденьких актрисочек, и, как только появлялась хорошенькая, ему об сем непременно докладывали. Впрочем, он и без того любил театр и нынче прибыл в Александринку прежде всего ради добрейшего Ивана Иваныча Сосницкого, а не ради чего иного. Однако дебютантка оказалась премиленькой. И такая в ней непосредственность чувства, какой Николай Павлович уже сто лет при дворе не видал. Таращится на него, словно восхищенное дитя. Ей-ей, вот только не жмурится, дабы не ослепнуть!
— Я ее знал с пеленок, ваше величество, — забормотал Зотов. — Варя, да ты кланяйся, кланяйся!
Спохватившись, она нырнула в самый глубокий из всех мыслимых реверансов, однако император приподнял за подбородок ее склоненную голову:
— Вы доставили мне сегодня истинное удовольствие, какого я давно не испытывал. Хочу поблагодарить вас за это.
Ей чудилось, он не говорит, а поет, так величаво-мелодично звучал его голос. У людей таких голосов и быть-то не может. Только у небожителей!
— Ну что вы, ваше величество, — выдохнула Варенька, почти не понимая, что говорит. — Я просто старалась. Я так счастлива вашей похвалой…
— Надеюсь еще не раз наслаждаться вашей игрой, — проговорил Николай Павлович и пошел со сцены, оставив Варю в том состоянии восторженного оцепенения, в котором она пребывала и на другой день, и на третий… во веки веков, аминь.
Еще бы! Ведь назавтра после премьеры в дирекции Императорских театров появился посыльный из Зимнего дворца и вручил бархатный футляр и письмо следующего содержания:
«25 генваря 1835 г.
№ 434
Министр Императорского Двора, препровождая при сем к г. директору Императорских санкт-петербургских театров серьги бриллиантовые для подарка, Всемилостивейше пожалованного российской актрисе девице Варваре Асенковой, просит серьги сии доставить по принадлежности и о получении оных уведомить».
Слух о бриллиантовых серьгах, присланных из Зимнего дворца — от императора! — начинающей актрисульке, распространился по Петербургу с той же скоростью, с какой разнеслась бы весть о войне, пожаре, наводнении или о чуде воскрешения из мертвых. И хоть многие старинные подружки Асенковой, например, Маша, Вера и Наденька Самойловы, с которыми Варенька играла еще в детстве, почему-то вдруг отвернулись от нее, хоть насторожились и другие актрисы, однако во многих она теперь вызывала особенный интерес. Вернее, не она — сама по себе, а она — девушка, актриса, удостоенная внимания императора.
Всем чудилось, что этот подарок был неким авансом, сулившим особенные отношения.
Ну что ж, основания для таких предположений могли быть. Ведь не зря Николая Павловича называли первым кавалером России. О да, он всю жизнь нежно любил жену, бывшую принцессу Шарлотту Прусскую, ныне императрицу Александру Федоровну, называл ее своей маленькой птичкой и делал все, чтобы ее не коснулось даже самомалейшее волнение. Довольно было тех страданий, которые она вынесла во время декабрьского мятежа 1825 года, когда только что коронованный император и его жена на всякий случай простились друг с другом, не будучи уверены, что доживут до завтрашнего дня[4]. С тех пор прелестное лицо Александры Федоровны нервически передергивалось, она беспрестанно болела, да еще врачи запретили ей иметь детей. Это означало фактическую разлуку супругов, и хоть Николай Павлович проводил ночи в ее опочивальне, спали они врозь: она — на императорской постели, он — на походной солдатской кровати. Однако император оставался мужчиной, в описываемое время ему было тридцать девять лет. Он был молод, силен, красив, обворожителен с женщинами, они не давали ему проходу, да и он не пренебрегал ими… И все-таки в любовных отношениях его влекло не только плотское.
Случается, что люди, которые находятся в состоянии постоянного физического, нервного и интеллектуального напряжения (трудно быть императором — с этим нельзя не согласиться!), отдых для тела обретают в постельных игрищах, а для души — в отношениях сугубо платонических. Выражаясь проще, каждому, самому отъявленному поборнику телесных страстей приятно думать, что существует на свете некая Прекрасная Дама, существует идеальный образ, от одного воспоминания о котором сладко сожмется и затрепещет сердце. Она не принадлежит обожающему ее мужчине, но при этом она не принадлежит и другому! И как же сладостно защищать и оберегать ее: не искушать возможностью иных отношений, смирять себя ради нее, жертвовать ей всем, чем можно, умиляясь при этом ее невинностью… и собственным благородством.
Восхищение красотой и талантом Варвары Асенковой — еще не все чувства, которые двигали Николаем Павловичем, когда он послал ей пресловутые бриллиантовые серьги. Он хотел отблагодарить юную актрису за тот детский восторг, который светился в ее глазах — чудных синих глазах. Таким выражением когда-то пленила его принцесса Шарлотта, а потом — любовь и привязанность всей его жизни, Варвара Нелидова. Две женщины, которым он был сердцем предан до конца дней своих, хотя физически изменял беспрестанно. Темперамент и душа этого мужчины были не в ладах!
Однако он научился смирять себя, когда было нужно, и ограничился подарком серег. Но, быть может, пожелал гораздо большего при взгляде на юную, прелестную, черноволосую и синеглазую актрису. Сделав Варю своей любовницей, он удовлетворил бы мимолетное желание, но разрушил бы ее судьбу. А она была таким невинным ребенком! Он прекрасно понимал это, а обижать детей не любил.
Однако не раз и не два было сказано, что благими намерениями вымощена дорога в ад…
Человек так уж создан, что не может не воспринимать себя центром мирозданья. И если Николай Павлович полагал себя солнцем, которое имеет полное право обогреть или не обогреть кого-то из своих подданных, то и Варя в свою очередь была убеждена, что это солнце восходит на небеса исключительно ради нее. Ей было довольно один раз увидеть благосклонность в ясных голубых глазах императора, услышать слова одобрения и получить драгоценный подарок, чтобы проникнуться чувством собственной исключительности.
Ей было восемнадцать лет, и всю жизнь она провела в мире, имеющем очень косвенное отношение к реальности. Ведь маменька ее была актриса, Варя выросла при театре, выдуманные страсти были для нее правдивее истинных. И хоть сначала все знатоки хором уверяли: в семье не без урода, мать-Асенкова не передала ни грана своего дарования дочери, девочка напрочь бездарна! — Варя все же стала актрисой. Надо было на что-то жить, она попробовала убедить Сосницкого в своих актерских возможностях… Результат оказался поистине ослепительный! Позднее Варя не без кокетства скажет:
— Я пошла в театр, как замуж за нелюбимого, но богатого человека… Но на мне оправдалась пословица: «Стерпится — слюбится». Очень скоро я страстно полюбила театр.
Очень скоро, о да! Как только встретила его взгляд и поверила… Бог весть, во что она там поверила, однако в выдуманном мире, в котором она жила, Золушки сплошь и рядом выходили замуж за принцев. В том выдуманном мире не имело никакого значения, что Золушка — незаконнорожденная (а Варя Асенкова была незаконнорожденной: ее отец, полковник Николай Кашкаров, был предан суду и сослан на Кавказ за связи с тайными обществами еще при Александре I, хотя, очень может быть, и даже без этого вряд ли он женился бы на Александре Егоровне: ведь они прожили вместе четыре года, а о браке даже разговора не шло!). Короче говоря, Золушка влюбилась в принца, актриса влюбилась в императора, а мечты могут завести влюбленную девушку так далеко, что дальше некуда!
Ослепительный успех окрылял ее, но залогом этого успеха стала любовь — та самая, что, по словам поэта, движет солнце и светила.
Между тем в жизни реальной, а не выдуманной, с «девицей Асенковой» был заключен годовой контракт с жалованьем в три тысячи рублей в год. И сразу началась безумная работа. Наступала Масленица: время развлечений для жителей Петербурга и самой что ни на есть напряженной работы для тех, кому предстояло оные развлечения обеспечить, в том числе — для актеров. Спектакли шли трижды в день — утром, днем, вечером, да еще это были три разные пьесы. К тому же Варя выступала и в концертах вместе с известными актерами Каратыгиными.
Для начала, вдобавок к пьесам своего дебюта, она стала играть Агнессу в «Школе жен» Мольера, Керубино в «Свадьбе Фигаро», Евгению Гранде в одноименной драматической переделке новеллы Бальзака. Но главное для нее были водевили, которые в театре ставились один за другим.
Жанр этот был в ту пору моден необычайно и вызывал восторг публики. Смесь насмешки и сатиры, сильных и пустеньких страстей, музыки, куплетов, танцев и острот привлекала зрителей, однако заставляла трагических и драматических актеров и любителей более серьезного жанра сетовать о падении вкусов и нравов.
Не без того, конечно: водевиль не блистал ни содержанием, ни качеством стиха, ни серьезностью постановки. Но такова уж природа человека, что ему всегда больше по нраву беззаботное веселье, чем горькие переживания или напряженная работа мысли.
Смысл слов и качество стихосложения в водевильных куплетах особенной роли не играли. Успехом своим пьески Кони, Ленского, Каратыгина, Григорьева были обязаны прежде всего ослепительному обаянию молоденькой актрисы, внезапно заблиставшей на русской сцене.
Играть в водевилях, желая снискать любовь публики, пытались многие, но это было не так просто, как чудилось на первый взгляд. Следовало сочетать в себе талант трагика и комика, певца и танцора, уметь находить удовольствие в тех незамысловатых репликах, которые произносишь, — и придавать им значимость. Этими талантами Варвара Асенкова владела поистине блестяще. Играть в водевиле было для нее так же естественно, как жить. Нет, еще естественней! Она была и в жизни, и на сцене правда что дитя — этакая шалунья, очаровательная в каждом слове, в каждой импровизации, в каждом движении. Самые простенькие куплеты в ее исполнении вызывали просто-таки экстатический восторг у зрителя, особенно если сопровождались бесподобными кокетливыми ужимками, взглядами и беззастенчивым показом очаровательных ножек.
Это ей приходилось делать тем более часто, что в водевилях сплошь да рядом встречались роли с переодеваниями, а то просто роли молоденьких военных, охотно поручавшиеся Асенковой — с ее более чем стройной фигурой и ногами, которые были воистину чудом совершенства. Особенно популярны были водевили с переодеваниями «Девушка-гусар», «Гусарская стоянка, или Плата той же монетою». И когда она выходила на сцену в тугом коротком мундирчике и в лосинах, обтянувших прелестные ножки и восхитительную попку, зал бился в овациях еще прежде, чем она начинала выпевать своим чудным голоском забавные куплетики:
Как военные все странны!
Вот народ-то пресмешной!
Так и бредят беспрестанно
Только службой фрунтовой!
И чтоб с ней не расставаться,
То хотят нас приучить
По команде в них влюбляться
И по форме их любить!
Прелестный юнкер Лелев в «Гусарской стоянке» вскружил голову множеству гвардейцев — от корнета до генерал-майора включительно. И даже выше. Как-то за кулисы к Вареньке пришел великий князь Михаил Павлович. Щелкнул каблуками, подмигнул:
— По пьесе юнкер — шалун и повеса. Я таких не жалую. Но к Лелеву я был бы снисходителен.
И опять подмигнул. Кругом засмеялись: великий князь и сам был большой шалун и повеса, весь в старшего брата…
Варенька таращилась на Михаила Павловича, а думала о его брате. Они так похожи и в то же время разные. Старший — солнце, а младший — просто яркий светильник.
Похоже, Михаил Павлович был польщен тем пристальным вниманием, с которым хорошенькая актрисочка его разглядывала. Ужиная спустя некоторое время у старшего брата (на лето двор перебрался в Петергоф), он рассказывал, как был в Александринке, какая милая особа Асенкова и какая она, чувствуется по ее взглядам, ласковая девушка…
Михаил Павлович, несмотря на репутацию, был малый предобрый, а главное, от всего сердца любил жену свою, великую княгиню Елену. Супруги вообще жили душа в душу, однако порою Михаилу Павловичу очень хотелось поддразнить свою спокойную, уравновешенную супругу, ну, вот он и молол языком что ни попадя про «ласковых девиц». Великая княгиня слушала вполуха, потому что знала: случись у мужа серьезная связь, которая затронет его сердце, он о ней ни словом не обмолвится. А если болтает, стало быть, все это так, незначащие шуточки. Посему она только лукаво посмотрела на мужа, который в свою очередь состроил ей гримасу. И никто из них не заметил легкой тени, которая скользнула по лицу Николая Павловича…
Между тем имя новой звезды водевиля мигом облетело Петербург. И среди молодых чиновников, офицеров, дворян началось просто-таки повальное сумасшествие: все повлюблялись в Асенкову.
Талант сделал ее популярной. Подарок государя сделал ее модной.
Результат не замедлил сказаться.
Поклонники бегали за Варей по пятам, подкарауливали у артистического подъезда, подстерегали казенную зеленую карету, в которой актрис и актеров развозили по домам после окончания спектакля, а потом толпились у подъезда ее дома возле Аничкова моста (там же жили писатели Григорьев, Кони и семья актеров Каратыгиных). Нет слов — все это радовало Варю, счастливую от того, что столько народу восхищено ее игрой. Однако очень скоро она поняла, что поклонникам мало всего лишь крикнуть ей комплимент и поднести цветы (в ту пору еще не принято было бросать букеты на сцену — иначе «девица Асенкова» каждый вечер стояла бы засыпанная ими по пояс!). Пылким кавалерам нужно дотронуться до руки, желательно — пожать ее, а еще лучше — поцеловать. И ручка — это еще ничего! Самое милое дело — сорвать поцелуй с губок актрисы. Причем когда Варя однажды отвесила пощечину дерзкому повесе за такую дерзость, тот был возмущен без всякой меры и ответил грубым ругательством. Несколько оскорбленных молодых людей бросились на него, затеялась драка…
Варя шмыгнула в зеленую карету вне себя от обиды: как он смел? Разве она дала повод? Неужто ее приветливые, благодарные улыбки восторженным зрителям могут быть превратно истолкованы?! Немало времени пройдет, пока она догадается: фривольность ролей, в которых она выходила, выбегала, выпархивала, выскакивала на сцену, вольность ее поведения перед огнями рампы, рискованные реплики, которые она бросала, смелые позы, которые она принимала, — все это, конечно, работало на ее славу артистки, но отнюдь не на ее репутацию добродетельной девицы.
Как-то раз, уже за полночь, после спектакля, она выходила из кареты около дома, и вдруг из темноты метнулась мужская фигура. Чьи-то руки стиснули Вареньку в объятиях, она увидела рядом безумные, огненные глаза, почувствовала чье-то жаркое дыхание и гортанный шепот:
— Моя будэш! Я говорыл!
Нечто тяжелое, мохнатое свалилось на нее. Шуба, что ли? Потом ее куда-то поволокли.
Первым чувством было возмущение: лето на дворе, а тут — шуба! Дышать нечем!
Потом Варя испугалась. Начала рваться, визжать.
На ее счастье, зеленая карета еще недалеко отъехала. Кучер услышал крики Вари, оглянулся и увидел человека в мундире, который пытался взвалить на нервно пляшущую лошадь какой-то мохнатый, орущий, бьющийся сверток.
Кучер мигом смекнул, что беда, тоже заорал и, щелкая кнутом, кинулся на подмогу.
Случилось так, что вместо заболевшего кучера в тот вечер сел на козлы сам содержатель зеленых театральных карет Павел Николаевич Креницын. Он был отчимом Вареньки, отец ее сводных брата и сестры, и, конечно, без раздумий бросился ей на помощь. Однако Павел Николаевич был сообразителен и мигом понял, что не оберется неприятностей, если отхлещет человека в военном мундире. Поэтому он что было сил огрел кнутом его лошадь, которая с обиженным ржанием ударилась вскачь и скрылась в темноте.
— Запорю! — вопил Павел Николаевич, отчаянно раскручивая над головой кнут.
Человек в мундире не выдержал: уронил мохнатый сверток и кинулся наутек.
Павел Николаевич помог перепуганной Вареньке выбраться из шубы, которая на самом деле оказалась жутко пахнущей буркой, угрожающе щелкая кнутом о мостовую, всмотрелся в темноту. Издалека слышался топот копыт и гортанные крики:
— Стой! Погоды́!
Павел Николаевич и Варенька переглянулись. Обоим пришла в голову одна и та же мысль: вот уже несколько вечеров подряд в театре буйствовал какой-то кавказский «кназ» — существо на редкость неопрятное и неприятное. Он являлся на спектакли изрядно навеселе и, стоило появиться на сцене актрисе Асенковой, начинал выкрикивать какие-то гортанные слова. При этом он прижимал руки к сердцу, а потом простирал их в сторону Вареньки. Надо полагать, то были объяснения в любви.
Все это ужасно мешало актерам и злило публику. Раз или два буяна выводили из театра под руки. И вот, пожалуйста! Оказывается, он не просто влюбился в девушку, но и решился похитить ее. Небось в саклю свою вознамерился увезти!
— Эй, ты! — во всю мочь заорал Павел Николаевич. — Появишься еще раз — я тебя кнутом до смерти запорю. И шубу свою забери, нам она без надобности! Жарко на дворе!
Он с отвращением отшвырнул бурку, проводил Вареньку домой и только потом вернулся к карете, из которой выглядывали перепуганные актрисы, коих еще предстояло развезти по квартирам.
Надо сказать, что к утру бурка исчезла.
Варя и Александра Егоровна до смерти боялись, что князь воротится, чтобы отомстить за оскорбление, однако он как в воду канул и не то что у подъезда — даже в театре более не появлялся. Может, с горя застрелился где-нибудь на кавказской вершине или в теснине? Или голову сломал, гоняясь в ту ночь за своей перепуганной лошадью? Так или иначе, высеченный «кназ» неприятностей им впредь не доставлял.
Зато неприятности эти ворохом посыпались от так называемых подружек — тех самых актрис, которые видели сцену несостоявшегося похищения. Видели-то они одно, зато рассказывали совершенно о другом. По некоторым рассказам выходило, что «кназ» вовсе не хотел похитить Вареньку — она была в сговоре с ним. И вовсе не противилась, когда он пытался усадить ее на лошадь. Павел Николаевич просто-напросто помешал двум пылким любовникам. Другие наперебой уверяли, что Вареньку изнасиловали, что она уже беременна…
Все это, понятно, говорилось не открыто, а летало в виде ехидных, вкрадчивых шепотков. В изнасилование и беременность мало кто верил, а вот в то, что Варенька хотела с любовником бежать… Pourquoi pa?[5]
Дошел слушок и до великого князя Михаила Павловича, который ему не поверил, однако с удовольствием пересказал во дворце.
Между тем миновал почти год работы «девицы Асенковой» на сцене. Контракт истекал, настала пора подумать о его возобновлении.
Александра Егоровна была женщина практическая. Она прекрасно понимала, что ее собственное дарование, и прежде-то весьма скромное, теперь совершенно затенено популярностью дочери. Именно заработок Вареньки стал главным доходом семьи. Отчего бы не попытаться этот доход увеличить? Варвара Асенкова — самая любимая актриса Петербурга. Ей надобно попросить прибавки к жалованью.
Она попросила. Но… Контракт с Асенковой на три года дирекция Императорских театров заключила, однако увеличить жалованье отказалась. Почему? Ведь публика ломилась на спектакли!
Окольным путем, далеко не сразу, но все же удалось разузнать, что управляющий конторой санкт-петербургских театров Киреев получил от заведующего репертуаром петербургской русской драматической труппы Зотова письмо следующего содержания:
«11 генваря 1836 г.
Милостивый государь Александр Дмитриевич!
По поданной от актрисы Асенковой-младшей просьбе Его Превосходительство[6] приказал объявить ей, что никакой прибавки сделано быть не может, ибо по собственному отзыву Государя Императора она никаких успехов не сделала.
С совершенным почтением честь имею быть Р. Зотов.
Письмо об Асенковой уничтожь. Директор приказал сослаться на министра, который велел ее оставить на прежнем положении».
Итак, император полагал, что как актриса Асенкова ни на шаг не продвинулась со времени своего дебюта, который так много обещал…
Кто его знает, может быть, Николай Павлович был прав. Не требовалось особого актерского мастерства, чтобы демонстрировать стройные ножки и бросать дерзкие реплики. Прелестный голос, великолепная память, которая позволяла Асенковой в сорок восемь часов выучить любую, самую сложную роль, неистовая работоспособность, помогающая выдержать три разных спектакля в день плюс их репетиции, — это у нее было всегда. Так же, как и очарование — непостижимое, победительное очарование, тот самый charme, о котором так любят говорить французы. Все это было дано Вареньке от природы, и она в водевилях беспощадно эксплуатировала свое природное богатство. Быть может, предложи ей дирекция более серьезные, более глубокие роли, она и блеснула бы… Хотя, может быть, и нет. Если говорить о «серьезных» комедиях, то в «Горе от ума» Асенкова весьма мило сыграла незначительную роль госпожи Горич, однако Гоголь счел постановку своего «Ревизора» в Александринке провальной: понравилась ему только игра Сосницкого — Городничего, а Дюр — Хлестаков и Асенкова — Марья Антоновна вызвали его раздражение.
И все же напрасно так уж сильно осерчал Николай Павлович. А он именно что осерчал — из-за вольных реплик брата. Из-за того, что Варенька — чистый ангел, о котором император порою вспоминал с затаенной нежностью, — позволила покуситься на себя какому-то немытому абреку! И разве только ему? Николаю Павловичу было известно о толпах поклонников Асенковой, о повальном увлечении молодых петербуржцев прелестной актрисой. Да разве только молодых? Почему артисточка ведет себя так, что первому кавалеру государства приходится ее ревновать?!
А роман с Николаем Дюром? Асенкова что, не знает, кто такой этот Дюр? И если поговаривают об их связи, значит, она не просто испорченная, но и по-настоящему развратная девчонка!
Распалив себя такими мыслями до белого каления, Николай Павлович и ответил Гедеонову: не заслужила-де Асенкова повышения жалованья!
Ну что ж, даже великие люди порою бывают несправедливы, особенно когда речь идет о делах сердечных. Несправедливы и слепы, потому что усмотреть в отношениях Вареньки и Дюра любовную связь мог только… слепой!
Николай Дюр был ее партнером по сцене. Он был старше Вари на десять лет, и его уже прозвали королем водевиля к тому времени, как она впервые ступила на подмостки. В газете «Северная пчела» писали: «Водевиль, Дюр и Асенкова — три предмета, которые невозможно представить один без другого».
Изящный, стройный, белокурый, с яркими зелеными глазами, Дюр способен был свести с ума любую женщину, и если зрители стонали от восторга при виде Вареньки, то когда на сцене появлялся Николай Дюр, в зале явственно слышался звон от множества разбившихся дамских сердец.
Однако разбивались они совершенно напрасно.
Что и говорить, по силе обаяния и красоты Дюр мог вполне соперничать с умершим в 1817 году трагическим актером Алексеем Яковлевым, о котором еще не забыли знатоки театра. Правда, его красота была не столь мужественной, как у Яковлева, — более нежной. Обучаясь в Театральной школе, Дюр (его предки были обрусевшими французами) стал великолепным танцовщиком, однако балет казался ему довольно скучным занятием. Он начал пробовать себя в русских и французских комедиях, которые ставились на сцене учебного театра. Из-за удивительной мягкой спокойной красоты поручались ему в основном женские роли. Да и в самой его натуре было нечто женственное. А вот особы женского пола ему не слишком-то нравились, а если честно — не нравились вовсе. В него влюблялись все дамы напропалую, однако Дюр оставался им… другом, а скорее — подругой. Напропалую изображая удалую мужественность на сцене, блистательно фехтуя и покоряя в драмах и комедиях одну красотку за другой, он был совершенно другим в реальной жизни. Жизнь он вел замкнутую, уединенную, слыл чуть ли не анахоретом, отнюдь не спорил, когда кто-то (не по его ли просьбе?!) распустил слух, дескать, Дюр ударился в натуральные монахи, врачуя некогда разбитое сердце: он любил, и она любила, но смерть разлучила их… Словом, что-то в жанре мелодрамы.
Это было трогательно и мило — хранить верность умершей подруге. И в это верили довольно долго, однако слишком уж ярко вспыхивали глаза Дюра при виде высоченных, усатых, дерзких гусар… Прошелестел слушок, потом раздался шепоток, потом поползли сплетни… Наверняка никто ничего не знал, однако поговаривали о каком-то высокопоставленном покровителе или даже покровителях…
Кто-то в слухи верил и изображал брезгливость и оскорбленное достоинство. Кто-то не верил и горячо защищал имя Дюра. Кому-то было совершенно все равно — как, например, Варе Асенковой. Театральная среда — грязная среда, что и говорить, однако к чистому грязь не пристанет. Варенька полагала Николая Дюра как бы не от мира сего, она ведь и сама была совершенно такая же, со своим тайным поклонением солнцу… Ей нравилось верить, будто Дюр способен на вечную любовь и верность, и тем более нравилось, что с ней Дюр держал себя верным рыцарем и братом.
Вот второй Варенькин партнер, Николай Мартынов, с ролью брата мириться ни за что не стал бы и, конечно, доставил бы ей немало хлопот, кабы не был безумно влюблен в хорошенькую дочку своего домохозяина. Девица была к нему чрезвычайно расположена, да вот беда — Мартынов не пользовался расположением ее папеньки, который беспрестанно грозил согнать его с квартиры, за которую Мартынов с великолепной рассеянностью забывал платить, тратя все свободные деньги на подарочки предмету своего обожания. Увы — денег было куда меньше, чем хотелось Мартынову, оттого и подарочки получались куда меньше, чем хотелось бы «предмету». Словом, Мартынов был слишком занят своими сердечными делами, чтобы волочиться за Асенковой. Это Вареньку вполне устраивало, она любила своих партнеров поистине братской любовью и понять не могла, откуда поползла вдруг сплетня о ее связи с Дюром, который, оказывается, жалует своим расположением и мужчин, и женщин, и… такова же, видимо, и девица Асенкова!
Варе и так было тяжело переносить нечистые слухи, а ежели бы она еще узнала, что они явились причиною неблагосклонности к ней ее обожаемого солнца, то вообще была бы вне себя от горя. По счастью, она не узнала этого, и виноват в скупости остался министр Императорского двора Волконский.
А если говорить честно, то отказ повысить жалованье огорчил Вареньку меньше, чем Александру Егоровну. Главным было, что продлен контракт! Она опасалась, что дирекция вдруг за что-нибудь да ополчится против нее и выдворит за врата рая — театра, без коего Варенька уже не мыслила себе жизни.
…Скоро ударит семь.
В это время во всех театрах готовятся к представлению. На сценах опускают пониже небесные своды, заклеивают изорванные облака, в гримерных приделывают носы, приклеивают бороды, замазывают трещины на декорациях и рябины на лицах, которые на время спектакля должны сделаться лилейными.
В семь часов шум, крик, стук колес по улицам и возле театров усиливаются. Жандармы расставляют кареты, чтобы не мешались при разъездах. Заметно темнеет, и фонарщики, собравшись кучками на перекрестках, пристально вглядываются в сторону Большой Морской: лишь только там появится сигнальный красный шар на каланче, как они, взвалив на плечи свои лесенки, отправятся зажигать фонари. У каждого фонарщика свиток рогожи, которой он прикрывает фонарь от ветра, когда засвечивает его…
Перед Александринским театром зажигают две «грелки»: это такие круглые беседки, в которых разведены костры, чтобы могли погреться извозчики наемных карет и кучера, которые привезли своих господ, а также прислуга.
В это время за кулисами — суета сует! Служащий конторы санкт-петербургских театров раздает сальные свечи для кассы, для дежурного пожарной команды, истопника, столяра, смотрителя театра, для машиниста на сцене, для театральных уборных, унтер-офицеру для обхода… Ламповщики готовят лампы, которые установлены вдоль рампы и в ложах. На утренних репетициях зажигают сорок ламп — только те, что на сцене; на генеральных — четыреста, на спектаклях — до восьмисот. Ежевечерне в лампы заливают чуть не пятнадцать пудов масла!
Костюмеры толпятся возле гардеробмейстера Закаспийского, который выдает одежду для нынешнего спектакля. Мундиры и платья, халаты турецких султанов и колпаки звездочетов, пиратские короткие, по колено, штаны и нарочно порванные тельняшки, блестящие фраки и лохмотья нищего… Башмачник Фролов снабжает актеров охотничьими ботфортами и гвардейскими сапогами, лаковыми башмаками, шелковыми да бархатными туфельками, турецкими папушами с загнутыми носками и греческими сандалиями, которые надобно шнуровать до колен…
Вот уже зрители партера рассаживаются в кресла, галерка толпится у барьера… Вот уже звонки, вот уже пронеслось по коридорам театра: «Асенкова, ваш выход!»…
Да разве Варенька могла бы расстаться с этим чудом?! Кем бы она стала вне театра? Хорошенькой девицей на выданье, не более, которая ежедневно помирает от скуки девичьего бытия, а сделав так называемую «хорошую партию», станет помирать от скуки бытия женского? И, между прочим, еще неведомо, сделала бы она ту самую партию или нет. Это сейчас она — любимая, обожаемая. Это сейчас ее благосклонности добиваются студенты, чиновники, писатели, актеры, гусары, уланы, кавалергарды, и даже блестящая светская молодежь жалует своим расположением. А вообще говоря, она всего лишь незаконнорожденная дочь легкомысленной маменьки, которая, знай, рожает детей от своих сожителей, не вступая с ними в брак. Кому нужна такая невеста, а вдобавок — бесприданница?
Конечно, Варя красива. Греческая кровь ее предков со стороны отца придала ее чертам чистоту и классическую соразмерность, сделала ее волосы черными, словно вороново крыло, а синие, унаследованные от маменьки глаза и белая кожа придают ей особенную, «акварельную», как говорит влюбленный в Вареньку художник Вольдемар Гау, прелесть. Да, копии с ее портрета кисти художника (кстати, превосходного акварелиста!) выставлены в витринах книжных лавок и продаются нарасхват. И все же… Что значила бы ее нежная красота, не будь она оформлена необычной сверкающей рамкой — огнями рампы?
Варя все это прекрасно понимала. И это лишь усиливало ее страстную любовь к театру. И еще дальше уводило от обыденной жизни, где было слишком много печалей и разочарований, слишком много «нет» приходилось на одно какое-нибудь «да», где у нее не было ни малейшей надежды встретить холодноватый взгляд обожаемых голубых глаз, в которых вдруг просверкнет на мгновение благосклонная улыбка, смягчится суровая складка у рта — и Варя ощутит себя небывало счастливой, избранной, может быть, даже желанной…
Ей было легко оберегать свою добродетель от многочисленных ухажеров, однако в глубине души она знала: если бы только ее солнце сделано хоть один знак, от этой добродетели не осталось бы и помину. Варя с радостью отдала бы себя ему — так солнцепоклонник приносит жертву своему божеству. Но он только смотрел на нее, изредка оказываясь в Александринке: смотрел то приветливо, то равнодушно, даже не подозревая, что самое мимолетное его выражение возносит ее то к вершинам блаженства, то опускает в бездны отчаяния. Но именно в этих сердечных содроганиях состояло счастье.
Влюбленные во всем мире и во все времена убеждены, что таких чувств, коими обуреваемы они, не испытывал никто и не испытает никогда. А еще им кажется, будто все песни о любви, стихи, поэмы, романы, повести, новеллы созданы именно о них и для них. И Варенька подумала так, когда прочла пьесу «Эсмеральда», написанную по мотивам необычайно популярного романа Гюго «Собор Парижской Богоматери». Пьесу собирались ставить в Александринке.
Варя, конечно, читала модный роман — его все на свете читали! Любовь танцовщицы к ослепительному Фебу тронула до слез. Она мгновенно наделила обворожительного героя пьесы всеми признаками некоего реального человека и с восторгом принялась разучивать роль.
А между тем Варенька и представить себе не могла, какие, так сказать, копья ломались вокруг этой постановки.
В мае 1837 года император вызвал к себе министра двора князя Волконского и сказал:
— Я посмотрел присланный вами репертуар. В бенефис Каратыгиной идет «Эсмеральда». Это по роману Гюго? Да ведь роман о революции!
— Но, ваше величество…
— «Эсмеральду» необходимо из репертуара исключить. И вообще, князь, передай Гедеонову[7]: все пьесы, переводимые с французского, должны быть представлены мне. Я уже говорил ему об этом.
— Но, ваше величество… там действие происходит в старые времена, если я не ошибаюсь, да к тому же бунтовщики несут наказание.
— Революция — всегда революция. Она может передаваться в виде намеков. Разве нельзя обойтись без этого?
Чрезмерную осторожность Николая относительно революции вообще и французских пьес в частности понять можно. Двенадцать лет назад, в декабре, он спас свое государство от погибели, от заразы вольнодумства, которой господа радетели за народ нахватались именно во Франции и которую приволокли в Россию, словно новую моду на галстухи и жилеты, на небрежные прически и лимбургский сыр, на убийство государей, радостно предвкушая реки и моря крови, которые зальют эту страну немедленно, как только начнется «русский бунт», который пугал даже легкомысленного циника Пушкина. Может быть, конечно, Пестель и иже с ним не ведали, что творили… но это вряд ли. Слишком уж старательно были разработаны их программы, предусматривавшие непременное убийство членов царской фамилии — всех, вплоть до маленьких детей. Именно твердость императора, только что взошедшего на престол, спасла тогда Россию от гибели[8], однако опасение «французской заразы» не исчезло.
Впрочем, касательно пьесы «Эсмеральда» Николай Павлович явно перестраховался.
В Александринке собирались ставить весьма приблизительную инсценировку, принадлежащую немецкой актрисе Шарлотте Бирг-Пфайер и еще более приблизительно переведенную на русский язык Александрой Михайловной Каратыгиной. Гедеонов перечел ее и представил на суд министра двора следующее послание, объясняющее, почему столь невинная безделка вполне может быть допущена на императорскую сцену:
«1) Действие происходит не в Париже, а в Антверпене, не при Лудовике XI, а при герцоге, которого имя не упоминается.
2) Вместо собора Notre Dame de Paris декорация представляет Антверпенский магистрат, куда скрывается Эсмеральда.
3) Вместо духовного лица сделано светское — синдик.[9]
4) Фебус, по роману развратный молодой человек, заменен нравственным и платонически влюбленным женихом.
5) Возмущений на сцене никаких не представляется. В 4-м действии говорят о намерении цыган освободить Эсмеральду из магистрата, в котором она находится не по распоряжению правительства, а вследствие похищения ее Квазимодом.
6) Окончание пиэсы благополучно. Эсмеральда прощена и порок в лице синдика Клода Фролло наказан.
Вообще в пиэсе и в разговоре действующих лиц соблюдено должное приличие, сообразное с духом русского театра».
Прочитав послание Гедеонова, император наложил резолюцию:
«Ежели так, то препятствий нет, ибо не та пьеса, а только имя то же».
Касательно «не той пьесы» драматург и критик А. Григорьев позднее станет сокрушаться:
«Но боже мой, боже мой! Что же такое Бирг-Пфайер сделала из дивной поэмы Гюго? Зачем она изменила ничтожного Фебюса в героя добродетели? Зачем она испортила своей сентиментальностью ветреную, беззаботную Эсмеральду, девственную Эсмеральду, маленькую Эсмеральду?..»
Вареньку, впрочем, интересовало только то, что пьеса — романтическая, что она о любви, что актрисе Асенковой впервые поручена серьезная драматическая, а не водевильная или комическая роль, что на подготовку пьесы дано всего лишь семь дней…
И вот настал день премьеры. Театр был набит битком. В императорской ложе за несколько минут до поднятия занавеса появился император с супругой и братом Михаилом. Николай Павлович и Александра Федоровна сели у самого барьера. Михаил Павлович устроился позади них.
Занавес открылся, и зрители увидели огромную площадь, на которой волнуется толпа. Но вот крики смолкают:
— Тише, тише, вы, ревуны, вот идет Эсмеральда!
— Эсмеральда? Тише, смирно, место! Эсмеральда! Эсмеральда!
— Примечай, вот идет маленькая ведьма…
Среди расступившейся толпы появляется цыганка с тамбурином и цитрой. На ней пунцовый шерстяной тюник[10], вышитый разноцветными шнурками. Из-под него виднеется золотистое платье с цветной отделкой, юбка которого пенится вокруг стройных ножек Эсмеральды. Пышные рукавчики подчеркивают изящество ее рук. Красные сафьяновые полусапожки обливают тонкие щиколотки.
Костюм сидит как влитой, констатировали мужчины (бесподобная талия, грудь…), и идет Асенковой невероятно. Даже трудно выбрать, в чем она лучше выглядит: в мужском или женском наряде. Дамы в зале не без ревности отметили, что Асенкова, конечно, обладает чисто актерским умением носить одежду так, словно в ней родилась.
Зрители были бы весьма изумлены, когда бы узнали, что костюмы артисты получали за час до открытия занавеса, а все репетиции, даже генеральная, шли в их собственном платье (кстати сказать, в пьесах современных актеры тоже играли в своей одежде, покупка которой для представлений была даже обусловлена контрактом, и лишь только костюмы исторические или характерные шили на казенный счет).
Эсмеральда сделала реверанс императорской ложе, потом — собравшимся на сцене актерам и запела, наигрывая на своей цитре:
Где струятся ручьи
Вдоль лугов ароматных,
Где поют соловьи
На деревьях гранатных,
Где гитары звучат
За решеткой железной —
Мы в страну серенад
Полетим, мой любезный!
И, оставив цитру, Эсмеральда подняла тамбурин, начала танцевать фанданго.
— Как хороша она! Божественное созданье! — воскликнул Феб, выражая таким образом мнение мужской части зрителей. В том числе и критиков, которые наутро разразятся хвалебными рецензиями.
— Хорошо сказано! — хлопнул в ладоши великий князь Михаил Павлович.
— И в самом деле она очень мила, — вежливо согласилась Александра Федоровна.
Николай Павлович снисходительно кивнул, вспомнив, как при дебюте своем Варя Асенкова таращилась для него и именно для него вела свой первый монолог. Вот и сейчас она, такое впечатление, решила играть не на зрительный зал, а на императорскую ложу. Забавно все это выглядит, очень забавно!
А она просто ничего не могла с собой поделать. Ее, словно подсолнух — к небесному светилу, притягивало к этой ложе. Она танцевала, пела, кокетничала, горевала, жалела бедного Квазимодо, любовалась Фебом… но играла лишь для него, для одного человека на свете! И только когда она с отвращением давала отпор похотливому Фролло, она не смотрела на ложу. Но стоило начаться ее объяснению с Фебом…
Знатоков и любителей романа Гюго — а таких в зале собралось немало — просто-таки корежило от стараний госпожи Бирг-Пфайер «причесать» пылкое творение знаменитого француза. Особенно когда распутный Феб вместо непристойного предложения Эсмеральде («Симиляр… Эсменанда… Простите, но у вас такое басурманское имя!») сделаться его любовницей и поселиться в «хорошенькой маленькой квартирке», говорит прилично:
— Я приехал сюда, чтобы вступить в службу герцога, и вдруг увидел тебя! Тогда я забыл все. Эсмеральда, мы убежим отсюда нынешней ночью. Я увезу тебя в Германию. Император принимает людей всех наций, можно служить с честью везде!
Эсмеральда радостно отвечала:
— Мне быть твоей женой, мне, бедной цыганке, бессемейной, без отца, без матери… Ах, если бы ты принял меня в служанки, я бы следовала за тобой на край земли — я бы служила тебе, как верная собака, которая лижет ноги своего господина, и была бы счастлива! И быть твоей женой, мой благородный, прекрасный рыцарь, мой защитник, мой супруг! Ах, вези меня туда…
Как дрожал голос Асенковой при этих словах, как сияли ее глаза, как трепетало все ее существо, как любила она! Бедный Дюр — Феб, который стоял спиной к императорской ложе и прекрасно видел, куда смотрит Варя, едва за голову не схватился в смятении. Потому что столько страсти было в голосе актрисы, словно она читала не причесанный монолог Бирг-Пфайер, а произносила те страстные слова, которые сам Гюго вложил в уста своей Эсмеральды в романе:
— Плясунья венчается с офицером! Да я с ума сошла! Нет, Феб, нет, я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена — что мне до этого? Зато любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин!
Николай Павлович сидел прямо… У него и всегда-то была горделивая осанка, а теперь его развернутые плечи словно окаменели.
«Я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана…»
Что и говорить — sapienti sat[11]…
Ничего себе — восхищенное дитя!
— Очень мило, — натянуто выговорила Александра Федоровна, легонько похлопав ладонью о ладонь. — Право, очень мило!
Это стало сигналом к бурным аплодисментам, с которыми зал несколько подзадержался.
Зрители, которые видели только то, что происходило на сцене, остались в убеждении, что спектакль прошел на редкость хорошо. Те же, кто ловил всякое мановение императорской брови, мигом смекнули: ее величество недовольна, а его величество раздражен. Великий князь Михаил, как бы это выразиться… озадачен.
Наутро «Литературные прибавления» к газете «Русский инвалид»[12]» вышли с весьма пренебрежительной рецензией Кравецкого, правда, «упакованной» в довольно-таки вежливую обертку:
«…г. Асенкова, столь мило играющая роли наивных девушек в водевилях, не могла исполнить довольно трудную роль Эсмеральды… Это доказывает только то, что сценический талант не может быть годен для всех амплуа и что артистам водевильным не всегда бывает возможно браться за роли в драмах серьезных…»
Кстати сказать, не стоит искать в рецензиях Кравецкого (ему вообще не нравилась актриса Асенкова) обычной готовности пса облаять того, на кого нахмурился хозяин. Пушкин, к примеру, тоже недолюбливал Варвару Асенкову как актрису и не восторгался ею как женщиной. Он вообще предпочитал высокую трагедию водевилю. Известен такой случай. Однажды на спектакле ему пришлось сидеть рядом с двумя молодыми людьми, горячо аплодировавшими своей любимице. Не зная Пушкина в лицо и видя, что он к игре Асенковой остался равнодушен, они начали шептаться и сделали неосторожный вывод, что их сосед — дурак. Пушкин их услышал и, обернувшись, сказал:
— Вы, господа, прозвали меня дураком. Я — Пушкин и дал бы теперь же каждому из вас по оплеухе, да не хочу: Асенкова подумает, что я ей аплодирую.
А вот Некрасов считал Варю Асенкову воплощенным совершенством… И значит это только то, что на вкус и цвет товарищей нет.
Однако Варенька и в самом деле поступила неосторожно на премьере «Эсмеральды». Тайное стало явным. А также стало явным, что государь относится к обожанию хорошенькой артисточки, мягко говоря, спокойно.
Мужчины — странный народ. Женщины, конечно, тоже хороши, но мужчины… Слухи о том, как Асенкова «выставлялась» перед императорской ложей, разнеслись мгновенно и произвели непростое воздействие на некоторых ее поклонников. Кое-кто даже начал презирать молодую актрису и решил, что теперь ей не нужно оказывать и доли того уважения, которого требовали мало-мальские приличия. Короче, эти господа почему-то ощутили, что руки у них отныне развязаны.
Последствия не замедлили сказаться. Виктор Дьяченко, начинающий драматург и соискатель Вариной благосклонности (неудачливый соискатель, заметим!), на другой же день после премьеры прорвался за кулисы, переодетый сбитенщиком, и ввалился в уборную Асенковой как раз в то время, когда актриса была дезабилье. Словно нарочно, в коридоре оказалась масса народу, которая сделалась участником шума, скандала, криков…
Театральный Петербург с восторгом принялся мусолить новую сплетню о «девице Асенковой». И это обычное слово — «девица» — произносилось теперь с особенным выражением.
Вообще говоря, в то, что Варя все еще девица, почти никто уже не верил. А кто верил, того пытались разубедить сплетнями, в которых ей приписывали связь со всеми актерами Александринки, прежде всего с Сосницким, который подарил ей когда-то перстенек, и с Дюром, и с Мартыновым, и с Василием да Петром Каратыгиными… Да мало ли с кем! Кроме того, несть числа было молодым людям, которые обивали пороги квартиры Асенковой или гарцевали вокруг зеленой кареты, отвозившей ее домой, да и захаживали к ней запросто, чтобы выпить чаю или шампанского, всем этим ушаковым, волконским, философовым, колзаковым et cetera, et cetera… С кем-нибудь она же непременно переспала… если вообще не со всеми. А что такого? Дело вполне житейское. Только не надо строить из себя воплощенную добродетель…
Она и не строила.
Она изменилась.
Теперь Варя не «отшивала» с горделивым видом недотроги тех молодых людей, которые оказывали ей внимание. Ведь среди них попадались весьма злопамятные господа! Отвергнутые поклонники слали ей грязные письма, изображали в пошлых рисунках. Они могли даже спектакль сорвать!
Такое было. Некий купчик, принятый Варей, что называется, «в вилы», отместки ради однажды скупил билеты в первом ряду партера и посадил на эти места… нарочно им нанятых лысых людей. В зале стоял такой хохот, что Варя в слезах убежала со сцены — ни одного ее слова не было слышно, все заглушалось гомерическим смехом.
И еще произошел пренеприятнейший случай: пятеро офицеров, сидя в первых рядах, демонстративно орали, хохотали, выкрикивали непристойности бывшей на сцене Варе:
— Юбку задери, задери повыше!
Соседи опасались урезонивать буянов, и длилось это безобразие, пока не появился вызванный директором театра плац-адъютант[13] и не выдворил нахалов из театра.
И вот что уязвило Варю больше всего: ее обожатели, сидевшие в зале, не сделали ничего, чтобы ее защитить, чтобы выгнать мерзавцев! Правда, мерзавцы были представителями родовитых фамилий, людьми со связями, но все же…
Варя постаралась смирить негодование. Она ведь была далеко не глупа и уже успела усвоить, в каком жестоком мире живет. Сословные предрассудки были особенно сильны даже не при дворе, любившем порою продемонстрировать великодушие или широту взглядов, а именно в кругах военных и чиновных. Воистину, прямо по Грибоедову: «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна…»
Пример. Среди поклонников актрисы Асенковой был воспитанник училища правоведения Владимир Философов. Он был довольно коротко знаком с Варей и даже вхож в ее дом. Он был влюблен — в самом деле влюблен! — и это чувство так и сквозит в его дневниковых записях:
«Варвара Николаевна Асенкова будет играть «Пятнадцатилетнего короля». Любопытно посмотреть, хотя и опасно. После всю неделю об ней продумаешь, и пропедевтика[14] в голову не полезет…»
«Ложа 1-го яруса, или Последний дебют Тальони», водевиль в 2-х действиях… Заехал домой, напился чаю, потом, грешен, заворотил к Варваре Николаевне Асенковой. Там нашел много молодежи, поужинал, выпил бокал шампанского и скрепя сердце уехал в карете какого-то гвардейского офицера…»
«Вместо отличного стола — капуста на ламповом масле[15]. Вместо театров — хождение в церковь, вместо божественного личика Асенковой — залоснившаяся от времени плешь Пошмана[16]… Плохое тут говенье, когда еще в ушах раздается серебристый голосок божественной Варвары Николаевны и перед глазами носится ее полувоздушный облик!»
Ай да Философов! Ну как не воскликнуть вслед за поэтом: «Если это не любовь, то что же это?!»
И тем не менее…
«Заходил в Летний сад, — спустя некоторое время записывает Владимир Философов, — где был сконфужен встречею с Асенковыми, которым поклониться при всех было неловко, а не поклониться совестно».
Ай да Философов… А как же любовь?!
На почтовой бумаге актрисы Варвары Асенковой был оттиснут ее любимый девиз: «Насильно мил не будешь». Она словно бы отпускала грехи миру, который жил по своим законам и позволял ей стоять лишь на одной из нижних ступеней сословной лестницы. И все же томила обида.
Эти офицерики, чиновники, студенты, эти молодые люди, которые ловили ее благосклонные взгляды, — они были влюблены, они волочились за ней, считали не зазорным пить у нее шампанское, целовать ручку, пытаться сорвать поцелуй с губ, даже сделать нескромное предложение, — для них она была не более чем игрушкой, увы. Веселой и веселящей их игрушкой.
Слишком оскорбительна была реальность, чрезмерно тяжела. И с тем большим пылом Варя жила, любила, существовала в мире другом — в мире притворства, фальшивого блеска, которые были для нее правдивей и желанней суровой житейской лжи. И там, в этом мире, у нее не кололо так сильно в груди, ее не охватывала вдруг странная слабость, не выступал на висках холодный пот и не вспыхивал на щеках лихорадочный румянец…
Литератор Николай Алексеевич Полевой, живший в Москве, в 1837 году закончил перевод на русский язык «Гамлета». Он отдал его одновременно в два театра: в Малый, где принца Датского играл Павел Мочалов, а Офелию — его постоянная партнерша Прасковья Орлова, и в Александринку — Василию Каратыгину и Варваре Асенковой.
В Петербурге премьера состоялась осенью 1837 года. Полевой приехал посмотреть генеральную репетицию и понял, что больше он этот город не покинет. Причина тому была проста — Николай Алексеевич с первого взгляда влюбился в актрису, которой предстояло исполнять роль Офелии. В Варю Асенкову.
Его поразила красота девушки, ее искрящееся веселье и в то же время — затаенная печаль в глазах. Его поразил ее образ жизни — открытый, беспорядочный, суматошный… и в то же время с тщетными попытками Вареньки сохранить живую, нетронутую душу, сохранить тайну сердца.
Полевой чувствовал, как может чувствовать только влюбленный: тайна у этого сердца есть. Он заподозрил кое-что, когда увидел, как именно играет Варя роль девушки, влюбленной в принца, роль Офелии, влюбленной в Гамлета. Потом до него дошли слухи — слухов вокруг Вари клубилось множество: и про серьги, и про отказ повысить жалованье, и про монолог Эсмеральды… Но к тому времени ничто уже не могло изменить отношения Полевого к актрисе, потому что он влюбился смертельно. Он напрочь, безвозвратно пропал — безвозвратно и безнадежно.
Какие бы мечты он ни лелеял на заре своей любви — некрасивый, замкнутый, скромный, небогатый, немолодой, обремененный семейством человек, — Полевой очень скоро понял, что ему придется довольствоваться только дружбой. Однако и это он считал драгоценнейшим даром. А уж когда он увидел, как Варя играет Офелию, дружба его превратилась в истинное поклонение. Вернее — обожание.
Каратыгин делал своего Гамлета необычайно темпераментным, даже неистовым. Игра же Асенковой была лишена даже намека на мелодраму. Она наотрез отказалась от музыкального сопровождения своих сцен, тем паче — сцены безумия, то есть от так называемого оперного исполнения трагедии. Ее Офелия была кротким, гармоническим существом, для которого любовь к Гамлету составляла смысл жизни. Она сошла с ума не только от горя по убитому отцу: она сошла с ума потому, что убийцей отца оказался человек, которого она боготворила.
Восторг зрителей был полный. Критика единодушно превозносила актрису: «В Офелии Асенкова была поэтически хороша, особенно — в сцене безумия… Это была Офелия Шекспира — грустная, безумная, но тихая и потому трогательная, а не какая-то беснующаяся, как того требовали от нее некоторые критики и какою наверное представила бы ее всякая другая актриса, у которой на уме только одно: произвесть эффект, а каким образом — до того дела нет.
Бледная, с неподвижными чертами лица, с распущенными волосами и с пристально устремленным вниз взглядом, душу раздирающим голосом пела Асенкова:
…И в могилу опустили
Со слезами, со слезами…
Здесь очарование назло рассудку доходило до высшей степени, и невольные слезы были лучшей наградою артистке».
Среди зрителей Александринки на премьере находился некий юноша. Ему было лишь шестнадцать, но сердце его переполнилось любовью к актрисе. И он оказался не в силах иначе выразить свою любовь, как написать стихи, которые так и назвал — «Офелии»:
В наряде странность, беспорядок,
Глаз — две молнии во мгле,
Неуловимый отпечаток
Какой-то тайны на челе…
…Невольно грустное раздумье
Наводит на душу она.
Как много отняло безумье!
Как доля немощной страшна!
Нет мысли, речи безрассудны.
Душа в бездействии немом.
В ней сон безумья непробудный
Царит над чувством и умом.
Он все смешал в ней без различья,
Лишь дышат мыслию черты,
Как отблеск прежнего величья
Ее духовной красоты…
Так иногда покой природы
Смутит нежданная гроза:
Кипят взволнованные воды,
От ветра ломятся леса.
То неестественно блистает,
То в мраке кроется лазурь,
И, все смутив, перемешает
В нестройный хаос сила бурь.
Юноше этому еще предстояло сделаться знаменитым. Пока же его имя никому ничего не говорило: какой-то Николай Некрасов…
Полевой отныне был обуреваем одним желанием: писать для Асенковой. И его не смутили весьма нелицеприятные отзывы «Русского инвалида» об Офелии.
Вообще трудно понять Кравецкого: то ему не нравилась актриса в водевилях и он требовал взяться за роли драматические, а теперь она не нравилась ему в драматических ролях! Кравецкий медленно, но верно проводил мысль, что госпожа Асенкова — вообще никакая актриса, просто не о чем говорить: она не годится ни для каких ролей.
Как ни смешно это прозвучит, однако побуждала Кравецкого к откровенной травле тоже… любовь. Та самая, что движет солнце и светила!
Кравецкий был влюблен в стародавнюю Варину подружку Надежду Самойлову и видел именно в ней надежду и отраду, будущее русской сцены.
Прежде на театре знали актрису Машу Самойлову. Однако она очень удачно вышла замуж за какого-то купца, и ее роли поначалу передали Асенковой, что заставило Любовь Самойлову, старшую сестру Маши, чуть не умереть со злости. И она не успокоилась, пока не пристроила-таки младшую сестру Надежду на сцену!
Самойловы были известной актерской семьей. Играли отец и мать, очень знаменит был брат Надежды — Василий Васильевич Самойлов. Наденька выросла и повзрослела за кулисами и решила, что тайн в актерском мастерстве для нее не осталось.
Она была не без таланта, не без красоты и не без очарования. Прелестны были ее черные глаза, которые она умела с особенным выражением останавливать на всяком человеке, внимание которого хотелось привлечь. Тому чудилось, что они в него так и впиваются, ее большие, очень темные глаза!
Женщины, как правило, чувствовали себя под взглядом Надежды Самойловой неуютно. Ну а некоторым мужчинам эти глаза очень даже нравились! Среди их жертв был, как уже сказано, Кравецкий, а также Виктор Крылов — молодой драматург, который однажды наскандалил за кулисами у Асенковой, а после того переметнулся к Самойловой. В число Наденькиных обожателей попал и чиновник дирекции Императорских театров Крутицкий, который очень постарался расположить мнение своего начальника, Гедеонова, к Самойловой. Ему это удалось, так что Надежда получила бы в театре полный карт-бланш, да вот беда: публика зевала на тех спектаклях, в которых она была занята и которые приобретали от ее игры странный оттенок чопорности и ханжества. Скучный водевиль — это ведь несовместимые понятия! Однако теми вечерами, когда шли спектакли с Асенковой, был полный аншлаг, это страшно бесило и Самойловых, и Кравецкого. Они соединили усилия для того, чтобы «погасить эту искусственно засвеченную звезду», как выразился однажды Кравецкий. Правда, сделать это было нелегко!
Асенкова блистательно провела в своем полубенефисе[17] водевиль «Полковник старых времен» (опять с переодеванием в мужской наряд и демонстрацией обворожительных ножек), прелестно сыграла дочь мельника в «Русалке», а потом появилась в роли Вероники в мелодраме «Уголино», написанной Полевым на один из сюжетов «Божественной комедии» Данте.
День для премьеры был выбран неудачный: в Большом Каменном театре в тот вечер танцевала знаменитая Мария Тальони. И все же Александринка была полна, зрители топились на улице, ловя отрывочные реплики, долетавшие из зала.
«Давали «Уголино», — записал в те дни в своем дневнике один из современников событий. — Асенкова так мила, что на нее должны собраться смотреть из отдаленных концов Европы. Это какое-то обворожительное полунебесное существо, которое, кажется, на минуту только посетило землю и тотчас упорхнет назад».
Странное пророчество… Самой Варе именно в те дни стало казаться, что она не задержится на тверди земной и скоро принуждена будет покинуть своих друзей и все, что она любила в этом мире…
Белые ночи и прежде-то вызывали у нее ощущение тревоги и сильной усталости, а в тот год она почувствовала себя совсем больной. Затревожилась маменька, затревожились врачи… А самой Вареньке стало настолько плохо, что она задумала попросить об отпуске. И отпуск ей был предоставлен — для проведения его в Ораниенбауме, куда актриса была приглашена великим князем Михаилом Павловичем и его женой (дворцы и парки Ораниенбаума принадлежали им, да и вообще на сей уездный город супруги смотрели как на свою собственность). Однако накануне отъезда туда Варе пришлось вместе со всей труппой отправиться в Петергоф: отдыхающие там император с семьей пожелали увидеть водевиль. «Ложа первого яруса, или Последний дебют Тальони», написанный Василием Каратыгиным. Это был забавный пустячок (по отзыву самого автора), высмеивающий рабское преклонение перед всем иностранным, и за это он очень нравился императору.
Приняты актеры были весьма любезно, и Николай Павлович даже представил Варю Асенкову императрице. Это случилось в саду, на прогулке.
— Вы очень талантливы, — любезно сказала Александра Федоровна. — Сожалею, что не имела возможности увидеть вас в «Гамлете», говорят, ваша бедняжка Офелия была необыкновенно хороша, но я не большая любительница Шекспира. Зато я отлично помню вас в «Эсмеральде»…
Она оперлась на руку мужа и улыбнулась.
Воистину — sapienti sat…
Варя сделала реверанс, чтобы иметь возможность спрятать глаза, которые начали наливаться слезами. Но она все-таки была актриса, хорошая актриса, и справилась с собой.
Николай Павлович смотрел на ее склоненную голову. Она стала еще красивее, эта девочка, и вскружила голову многим мужчинам. Ему приятно смотреть на нее — но вот уж не более! Очень глупо, что она слишком много возомнила о себе из-за тех несчастных серег… Он решительно не считал, что хоть косвенно виновен в этом! Жаль, что Александрине взбрела в голову причуда: непременно познакомиться с Асенковой. Неужели до нее дошли нелепые слухи о том, что ее муж делал авансы именно этой актрисе — авансы, которые она якобы не пожелала принять?
Какая глупость… Разве Александрина не знает, что одна царит в его сердце? Все остальные, в том числе эта Асенкова, какой бы там хорошей актрисой ее ни считали, не более чем мимолетные развлечения. О боже! Да что он, не понимает: девочка, о которой то рассказывают всякие гадости, то которую превозносят как оплот добродетели, со всех ног бросилась бы отдаваться царю, если бы он поманил?! Хватило бы одного намека… но все дело в том, что делать какие бы то ни было намеки ему не хочется.
Все-таки устойчивая репутация — довольно забавная штука. Если тебя называют «первым кавалером» империи, то как бы само собой подразумевается, что ты непременно станешь волочиться за всякой мало-мальски привлекательной рожицей. Однако же и самомнение у этой маленькой девочки, если она воображает, что ее может возжелать государь!
Вообще, женщины глупы, сие давно известно и не нами открыто. Все, все глупы, даже лучшие из них, даже Александрина. Решить, будто мужу нужна эта… комедиантка… О боже!
Он отвел глаза от склоненной головы Асенковой и повел жену дальше по парку.
Александра Федоровна после этой незначащей встречи почувствовала себя гораздо спокойней. А Варя Асенкова уехала в Ораниенбаум совсем больная.
Честно говоря, местечко совсем не подходило для человека, у которого слабые легкие. Постоянная сырость, холодные туманы утром и вечером, резкий ветер с моря… Провести месяц в Ораниенбауме — почти то же самое, что остаться на лето в Петербурге. Уж лучше бы она оттуда не уезжала! Быть может, ее постоянное присутствие удержало бы дирекцию от того, чтобы отдать многие ее роли Надежде Самойловой.
А сделано это было как бы из самых лучших побуждений. Ведь даже «Северная пчела» писала: «Г-жа Асенкова не может играть одна всех ролей. Три роли в вечер! Да этим можно убить любой талант!»
Конечно, ей было трудно выдерживать такое непрестанное напряжение. Из-за него Варя была порою нервна, а неблагожелательные рецензии могли надолго повергнуть ее в тоску. Мать и сестра частенько прятали от нее и газеты, и насмешливые письма. Однако с появлением в театре Надежды Самойловой туман злобы и недоброжелательства вокруг Вари сгустился многократно.
Увы, увы, не от актрис
Актрисе ждать пощады.
Младые грации кулис,
Прелестны вы — с эстрады:
Там вся поэзия души,
Там места нет для прозы.
А дома зависть, барыши,
Коварство, злоба, слезы…
Так напишет Некрасов, который очень хорошо изучил мир кулис. Зависть, да, зависть…
Самойловы закатывали глаза, вздыхали и охали: поведение Асенковой возмутительно легкомысленно. Всем известно, что драматург Дьяченко стрелялся из-за нее на дуэли и был выслан; что очередной «кназ», тоже, как и предыдущий, снедаемый бурным кавказским темпераментом, ворвался как-то в дом к Варе и, не застав ее, изрезал ножом, изрубил шашкой мебель. Сошел с ума от любви, бедняга! Драматург Полевой пишет для нее пьесы, привозит ей прочесть, в то время как его несчастная жена сидит дома одна, заброшенная, уставшая уже упрекать мужа за то, что он «сводит знакомство с актрисами»… Летом, когда зеленая карета везет Варю из театра, молодые офицеры гарцуют вокруг, бросают ей цветы, а зимой те несчастные, кому не досталось билетов на ее спектакли, греются у костров близ Александринки, только чтобы проводить свою диву до кареты, поглядеть в ее прелестное лицо, может быть, ручку пожать или узреть дивную ножку на ступеньке кареты…
— Хотя уж ножки-то свои она всякому и в любое время показать готова, — злословила Любовь Самойлова. — Слышали? Нарочно для нее ставят водевиль, который так и называется — «Ножка». Нет, у этой барышни нету ни капли мысли в голове. Она свою репутацию вовсе загубила. Неужели не понимает? И снова ножки свои оголять будет всем на потеху!
Надежда угрюмо молчала, слушая сестру.
Самойловым в жизни не повезло, что одной, что другой: ножки у них были коротковаты и кривоваты, их, конечно, выставить можно, однако лишь на позор. А у Асенковой, как назло, ножка такая, что небось пришлась бы по вкусу даже и привереде Пушкину, который некогда уверял, что во всей России «вы едва ль найдете две пары стройных женских ног».
Ну разве это справедливо, с отчаянием думала Надежда, разве справедливо, что существует Варя Асенкова, подружка детства, незаконнорожденная, которой достаются и лавры, и розы любви?! Почему вокруг нее толкутся толпы поклонников, в то время как ей, Надежде, с таким трудом удается удержать рядом с собой какую-то тройку или четверку? И никто из них даже не намерен стреляться из-за нее, даже экстравагантный Крылов! Это не честно, не честно! Слишком уж счастливо живет Асенкова, вот что!
Счастливо?..
По утрам она старалась поменьше смотреть в зеркало. Страшилась выражения своих глаз: в их глубине такая тоска! Словно всю ночь Варя не спит, а заглядывает в бездны преисподней. Там ее будущее… Говорят, все актеры после смерти пойдут в ад. Неужели и Дюр, дорогой друг, добрый и самоотверженный, за всю жизнь и мухи не обидевший, великий труженик, чудесный актер… неужели и он пойдет в ад?!
Дюр умер на тридцать втором году жизни от чахотки. Обычное дело в то время, когда о чахотке знали только то, что есть такая неизлечимая болезнь. Стояла весна — жаркая, душная весна 1839 года. На Смоленском кладбище народу собралось немного. Варя стояла в стороне, мрачная, похудевшая. Ей страшно было подойти к гробу, поцеловать верного друга в последний раз. Чудилось, он проторил дорожку, по которой вскоре предстоит пройти и ей.
Так оно и было, предчувствие не обмануло Варю.
После похорон Дюра она слегла с сильнейшим кашлем. Лежала и гнала от себя тягостные мысли. По шепотку матери и сестры за стенкой понимала: опять решают скрыть от нее какую-нибудь неприятную новость или хвалебную рецензию на игру Самойловой. Вот беда какая: Варя была совершенно не завистлива, похвалы Наденьке ее ничуть не раздражали. А сплетни… Ну не забавно ли: каждый шаг Дюра при жизни сопровождался сплетнями и мужчин, и женщин, а стоило ему покинуть этот мир злословья, как все сплетни прекратились. Вспоминали о нем только с восхищением — совершенно по пословице: «De mortuis aut bene, aut nihil[18]». Может, и ей надобно умереть, чтобы прекратили болтать?
Ох, еще неизвестно, прекратятся ли гнусные слухи. Как только Наденька почувствует себя безнаказанной, тут-то она даст себе таку-ую волю… окончательно смешает Варю с грязью.
Каждый день приносил новые неприятные новости.
Любовь Самойлова шумно выражала свое негодование по поводу отменяемых спектаклей: слишком-де часто Асенкова болеет, это наносит ущерб театру. Не лучше ли, чем водевили, где она должна быть занята, вовсе отменять, заменять ее Надеждой Самойловой?
Дирекция, впрочем, так и поступала. Наденька репетировала без отдыха, работала что было мочи, похудела, побледнела. Причем так, что вокруг зашушукались: вот-вот, то же и с бедной Асенковой было, как бы и эта себя не загнала прежде времени…
Надежда испугалась и малость поумерила прыть. Взамен Кравецкий чуть не в каждом номере «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» нахваливал ее и сам, и силами своего нового сотрудника Межевича (Белинский о нем сказал: «Этот Межевич — бесталаннейший смертный, совершенная тупица!»), советуя Асенковой «поучиться, как держать себя на сцене хоть у г-жи Самойловой».
Собака лает, а караван идет — так говорят на Востоке. Лаяли, надрывались все собаки в округе. Но «караван» Вари Асенковой шел да шел своим путем. Вот только одна беда — все чаще приходилось ей применять свои актерские способности в жизни: играть веселье, когда душу раздирала печаль.
Конечно, друзья Вари не могли спокойно взирать на ее унылое лицо, видеть ее потускневшие глаза. Николай Полевой, влюбленный, пожалуй, более других, хоть и далеко не столь эффектный внешне, как многие Варины поклонники, знал наилучшее средство, чтобы излечить «печальную шалунью». Нужна новая роль, написанная нарочно для нее! Для нее предназначенная.
Нет, Варя не была обделена работой — где там! Премьера за премьерой, успех за успехом. «Ножка», «Мальвина», «Велизарий», снова «Горе от ума», где она прекрасно сыграла Софью… Однако Полевой был убежден, что только роль в его пьесе поможет актрисе справиться с тоской и обрести новые силы.
Он писал буквально день и ночь, почти не вставая из-за стола, закутанный в камлотовый халат и укрытый пледом. Он еще больше похудел, пожелтел, перессорился с женой и вообще со всеми домашними, которым до смерти не нравился этот сырой, неприютный Петербург. Они хотели вернуться в солнечную, привольную Москву, ворчали, что из-за какой-то актрисы вынуждены мерзнуть… О господи, и тут тоже винили Варю во всех бедах!
Полевой даже головы не поворачивал, даже ухом не вел, когда вокруг него поднималось это дурацкое жужжание. Он знал, что четвертого декабря — именины Вари Асенковой, и хотел сделать ей достойный подарок.
Наконец он упаковал драгоценную рукопись, позволил себе толком побриться, даже прифрантиться. Но в последнюю минуту, уже выходя из дому, вспомнил, что забыл написать название на титульном листе. Вернулся к столу, обмакнул в чернильницу тонко очиненное перо и… вдруг, рассмеявшись, начертал экспромт:
Милостивая государыня Варвара Николаевна!
Не знаю, получу ль прощенье
И угожу ль работой Вам!
Мое простите замедленье.
Я, к Вашим приклонясь ногам,
Ждать буду кротко приговора…
Решите, что мне ждать потом —
Иль жизнь от Вашего мне взора,
Иль смерть — Кравецкого пером?
Его не очень я боюсь,
Но если не угоден Вам,
Пойду и в Лете утоплюсь…
Adieu и прозе, и стихам!
Под стихами Полевой нарисовал смешную коленопреклоненную фигуру в очках и с рукописью в руках.
Ну вот, а теперь название. Он вывел крупными буквами: «ПАРАША-СИБИРЯЧКА», перевязал пачку листов лентой (нарочно загодя купленной в модной лавке, синей-синей лентой — в точности под цвет любимых глаз) и, прижимая рукопись к груди, выскочил вон из дому — не обращая внимания на жалобные причитания жены.
История Параши-сибирячки была списана с действительности. Это была история дочери, которая вымолила у царя спасение своего несправедливо обвиненного и сосланного в Сибирь отца. Правда, Полевой несколько изменил ее: Неизвестный (такова по пьесе фамилия Парашиного отца) действительно убил карточного шулера и был сослан в Сибирь. Параша родилась уже там, тайны отцовской она не знала, а выведала ее случайно, подслушав разговор отца с Прохожим, бывшим его сослуживцем, и отправилась в Москву, умолять царя простить Неизвестного. И прощение было даровано.
Полевой назвал в пьесе имя царя — Александр I — и нарочно обозначил в ремарке, что действие происходит в 1801 году. Однако уточнения не спасли драму от цензурных рогаток. Слишком однозначно воспринималось в обществе это словосочетание «сослан в Сибирь» — восстание декабристов было еще у всех на памяти. Пьеса была запрещена к представлению.
Полевой был совершенно уничтожен. Он воспринимал запрет не только как удар, нанесенный его пьесе, но и ему лично. Неудачник, жалкий неудачник! Хотел спасти от уныния свою любимую, а вместо этого еще больше огорчил ее!
Прошло несколько дней, и вот за кулисами Александринки появился Николай Павлович. Он пришел поздравить своего любимого актера — Василия Каратыгина, — удивительно хорошо сыгравшего роль Велизария в пьесе немецкого драматурга Шенка.
Поблагодарив Каратыгина, император повернулся к Асенковой:
— Да и вы, Елена (так звали актрису по роли), были чрезвычайно хороши, особенно когда переоделись мальчиком-слепцом. Многих зрителей заставили прослезиться, я и сам чуть было не оказался в их числе!
Он усмехнулся, словно извиняясь за сентиментальность, и в глазах его почудилось Варе что-то… Снова ей почудилось что-то, о чем она уже почти перестала думать и мечтать и что лишь изредка являлось ей в бредовых, мучительных, не приносящих облегчения снах! Во всяком случае, она набралась храбрости и сказала, едва успев сделать непременный реверанс:
— Смею ли я обратиться к вам с просьбой, ваше величество?
Николай удивился безмерно. Впервые эта барышня не млеет в его присутствии, как цветок от чрезмерно жарких солнечных лучей. Хм, что-то новенькое!
— Конечно, Варвара Николаевна, чем могу служить?
— Господин Полевой подарил мне для будущего бенефиса новую свою пьесу, — сказала Асенкова. — Я уже было начала роль переписывать, как вдруг узнала, что цензура не разрешает ее ставить. Ваше величество, только вы можете защитить драму, в которой нет ничего, кроме величайшей любви и уважения к России, веры в справедливость и в доброту императора.
Николай улыбнулся, глядя ей в глаза.
Сердце Вареньки пропустило один удар…
Казалось, бесконечно долго они смотрели друг на друга, прежде чем император проговорил:
— Дайте мне пьесу, я прочту.
— Благодарю вас, ваше величество! — воскликнула Варя, не веря собственным ушам.
Николай, все с той же обворожительной улыбкой, покачал головой:
— Погодите благодарить. Может быть, цензура права…
Варя глубоко вздохнула:
— Ваш суд, каким бы он ни был, я приму с благодарностью.
И снова они какое-то время молча смотрели друг на друга.
Бог весть отчего у Каратыгина, бывшего при этом разговоре третьим, вдруг защипало глаза. Проклятая актерская сентиментальность, сердито подумал он и отвернулся.
— Хорошо, посмотрим, — наконец промолвил Николай и ушел из театра.
Разговор происходил в последних числах декабря, а третьего января (Варя в тот вечер не играла и в театре не была) император снова зашел за кулисы Александринки и подозвал Каратыгина:
— Когда назначен бенефис Асенковой?
— Через две недели, ваше величество.
— Она просила меня прочесть «Парашу-сибирячку». Я почти кончил ее читать и не нахожу в ней ничего такого, чтоб следовало ее запретить. Завтра возвращу пьесу. Повидай Асенкову и скажи ей об этом. Пусть она на меня не пеняет, что я задержал пьесу. Что ж делать: у меня были дела поважнее.
— Слушаю, ваше величество. Сейчас же поеду к Варваре Николаевне. Она будет счастлива!
Каратыгин немедленно поехал к Варе. И был изумлен: на ее глаза навернулись слезы. Похоже, она была чем-то раздосадована… Но в ту же минуту бросилась Каратыгину на шею. А, так то были слезы счастья, успокоенно подумал он.
Но то были слезы печали… что Варя не оказалась в театре нынче вечером, что упустила возможность опять увидеть его, посмотреть в его глаза, может быть, вновь увидеть в них… Ну да ничего, зато бенефис состоится. И он непременно будет на премьере пьесы, которую сам же и разрешил к постановке!
Семнадцатого января театр кипел от волнения. Правда, первое отделение прошло при полупустом зале: для «съезда», как это называлось, давали водевиль Ленского «Граф-литограф, или Честолюбивая штопальщица». Главную роль играла отнюдь не бенефициантка, а Надежда Самойлова. Она не сомневалась, что после ее игры на Асенкову и смотреть не захотят, однако в зале стоял шум, зрители, рассаживаясь, переговаривались, даже перекрикивались, дамы обмахивались веерами, лишь изредка бросая взгляды на сцену, где Надежда изо всех сил изображала добродетельную швею Гиацинту. Только когда перед самым антрактом в императорской ложе появились Николай Павлович и его брат, оба с женами, а с ними великая княжна Мария Николаевна, дочь императора, в зале стало чуть потише. Впрочем, император на сцену тоже не смотрел: сидел полуоборотясь к брату и о чем-то весело переговаривался с ним. Наденька ни с того ни с сего вспомнила, что хоть император и заходил в свое время за кулисы поздравить ее с дебютом, однако ничего ей не подарил, даже копеечной безделушки, не говоря уж о бриллиантовых серьгах!
Воспоминание пришлось более чем некстати: Наденька чуть не разрыдалась и закончила пьесу кое-как.
«Ну ладно! — еле сдерживая слезы, думала она, жадно вслушиваясь в жиденькие хлопки и не улавливая ни одного крика «браво». — Ладно, просто публика нынче не в настроении. Если уж меня так дурно принимают, то ее вовсе ошикают вместе с ее дурацкой Парашей!»
Но вот закончился антракт, занавес раскрылся, и на сцену, представляющую сибирский заснеженный пейзаж, вышла Асенкова в полушубке, валенках, в платочке, с коромыслом на плечах.
Зоря, зоренька,
Сестра солнышка!
Ты, румяная раскрасавица,
По поднебесью зарумянилась…
Аплодисменты грянули немедленно. Бог весть что было в лице «боттичеллевской мадонны или печального ангела», в лице «прелестного цветка русской сцены», как написали потом об Асенковой в газетах. Бог весть, что было в ее голосе, от чего вдруг зрители забыли об условности происходящего и страшно заволновались. Одни — от того, что у этой девушки могла зародиться в голове бредовая мысль: просить царя даровать прощение ссыльным преступникам. Другие — от того, что царь мог не внять ее мольбам, не даровать своего прощения. Внял, слава богу! Даровал…
Неимоверная овация, которая началась после того, как Параша обняла своего прощенного отца, превосходила все, что когда-либо слышали стены Александринки.
Многие дамы рыдали в голос. В императорской ложе поднялась суматоха: великой княжне Марии Николаевне от переживаний сделалось дурно…
Антракт затянулся: зрители никак не могли успокоиться. Ну что ж, зато Варя смогла спокойно переодеться и набраться сил перед следующим действием — ведь водевиль «Ножка» совершенно отличался от драмы Полевого!
Ей стало немного полегче, когда она узнала, что императорская семья осталась в театре. Марья Николаевна почувствовала себя получше и тоже решила не уезжать.
Заключительный акт бенефиса прошел на таком же накале чувств, только чувства были совершенно другие. Асенкова играла как никогда…
Критика писала потом:
«Водевиль был с «переобуванием», причем Асенкова, прячась за перегородкой, протягивала оттуда свою ножку, что было бы рискованно для другой актрисы и при современниках Пушкина, воспевшего ножки в известных октавах. Но Асенкова имела водевильную ножку, которая отличалась от обыкновенной тем, что, помимо совершенства линий, заставляла улыбаться. У нее был сатирический подъем и юмористический носок, а быть может, просто в ногах сидел веселый бес, который смешил публику…
В водевиле Асенкова одной улыбкой сушила слезы зрителей. Здесь каждая ее новая выходка почиталась за открытие. Ангел шалил…
От старого обыкновенья
Мы не хотели отступить.
И этой «Ножке» снисхожденья
Должны у зрителей просить.
Быть может, что суха немножко,
Войдет ли в театральный круг…
Чтоб удержалась наша «Ножка»,
Не пожалейте ваших рук!
Стон стоял в зрительном зале…»
Разъезд задержался из-за аплодисментов. Асенкова то и дело выходила кланяться. За кулисами ее все целовали и поздравляли, так что она знай вырывалась из объятий на бесконечные вызовы. Самойловы семейством уехали немедленно после спектакля, но Варя едва ли заметила это. Он … он не уезжал. Он стоял в своей ложе и смеялся от души. Аплодировал, не жалея ладоней, и кричал вместе с братом и со всеми зрителями:
— Асенкова! Асенкова!
Варя смотрела на него и думала, что, конечно, это самая счастливая минута ее жизни. А она-то была уверена, что ничего не могло быть лучше той минуты, когда они смотрели друг другу в глаза там, за кулисами… Но нынешний вечер — чудо, просто что-то невероятное! И она вдруг остро пожалела, что нельзя умереть сейчас, сию минуту — умереть счастливой.
Может быть, она чувствовала, что то был последний миг счастья, отпущенный ей в жизни…
Прошло несколько дней, и Фортуна, ревнивая, завистливая, как все женщины, повернулась к Варе спиной. «Литературные приложения» ежедневно уверяли зрителей, что молоденькая выпускница Театрального училища Гринева будет гораздо лучше смотреться в «Параше-сибирячке», чем двадцатитрехлетняя Асенкова, которая для роли шестнадцатилетней девушки, pardon, старовата.
В театре начали появляться зрители, занимавшие сразу несколько рядов и буйно аплодировавшие Наденьке Самойловой. Но они ошикивали и освистывали каждую реплику Вари, порой не давали ей и слово молвить. Писем на квартиру Асенковых стало приходить гораздо больше, однако признания в любви и восхищенные послания терялись среди анонимок столь грязного содержания, что после них руки мыть приходилось. И все чаще появлялись письма с угрозами: Асенкова будет искалечена, изуродована. Пусть лучше сидит дома и не высовывается! Тем более что в театре ей вообще нечего делать — там и получше нее есть!
Варя от всего этого чувствовала себя хуже некуда. Утихший было кашель возобновился, а боли в груди порою становились непереносимы. Тем не менее она не отменяла спектаклей. И вот однажды вечером, когда актеры усаживались в театральную карету, подбежал какой-то офицер и бросил внутрь ее зажженную шутиху. При этом он злорадно хохотал, глядя в лицо Вари.
Шутиха пыхнула, упала в тяжелую шубу актера Петра Ивановича Григорьева… и тут же погасла. А ведь она могла не только изуродовать всех, кто был в карете, но и убить их!
Случившееся дошло до сведения шефа армии, великого князя Михаила Павловича. Он считал себя другом актрисы Асенковой и возмутился невероятно. Офицера разыскали — им оказался некто Волков, прежде безуспешно искавший Вариной благосклонности, а потом переметнувшийся в число поклонников Наденьки Самойловой.
Разумеется, у всех на языке вертелось имя если не виновницы, то прямой подстрекательницы случившегося. Однако Волков держался благородно, Наденьки и словом не упомянул, но, не умолкая, твердил о своей злобе к отвергнувшей его Варе. Даже гауптвахта не охладила его: он грозился, выйдя на свободу, похитить Асенкову и увезти бог весть куда, а потом бросить, опозоренную. Словом, он совершенно спятил. Его судили военным судом и приговорили к ссылке на Кавказ.
Правда, его судьба волновала Варю мало. Подъем, вызванный бенефисом, давно сошел на нет. Чудилось: распроклятая шутиха, хоть и не обожгла ей лица, но опалила душу дыханием злобной зависти. Варенька слегла и все реже приезжала в театр, а потом… настал день, когда она вовсе не смогла туда приехать.
Новый, 1841 год она встречала, прекрасно понимая, что он будет последним в ее жизни. Дважды она еще смогла справиться с болезнью и появилась в театре — к восторгу публики. На 14 апреля был назначен ее бенефис. И вот тут-то у нее кончились силы. Варя не смогла даже воспользоваться пособием, назначенным ей императором для поездки за границу, на лечение. Куда там ехать! Она и встать-то не могла!
В тот вечер роли Асенковой играла Надежда Самойлова.
По Петербургу пронеслась весть: Асенкова — божественная, фантастическая женщина, метеор русской сцены! — умирает. Множество людей хотели увидеть ее, однако она не принимала никого.
— Нет, они уже не узнают меня, не надо… — говорила она домашним.
И вдруг послала за той, которая ни разу не изъявила желания не то что увидеть умирающую, но хоть привет ей передать: за Наденькой Самойловой.
Надежда явилась с опаской, прижимая к лицу надушенный платочек. Все-таки чахотка заразна…
Варя приняла ее в затененной спальне: даже теперь она не могла допустить, чтобы соперница увидела ее поверженной. Мать и сестра сидели в прихожей под дверью, чувствуя себе оскорбленными: они не могли понять, зачем Варе понадобилось видеть эту особу, ставшую причиной стольких бед и, безусловно, ускорившую ее кончину. Им не было слышно ни единого слова: Варя уже не могла говорить громко.
Не миновало и десяти минут визита, как дверь распахнулась. Наденька вылетела вон, по-прежнему прижимая к лицу платочек, и ринулась из квартиры. На площадке она обернулась к испуганной Александре Егоровне. Отняла платок от лица, и стало видно, что оно залито слезами. Рыдая, судорожно всхлипывая, Наденька сдавленно выкрикнула:
— Скажите ей… никогда, ни слова… клянусь! — и кинулась вниз по ступенькам.
Ничего не понимая, Александра Егоровна вернулась к дочери.
Варя ничего не отвечала на расспросы, а потом стало уже не до них…
10 апреля актрисе Александринского театра Варваре Асенковой исполнилось двадцать четыре года. 19 апреля она умерла. В гроб ее положили в белом платье, в венке из белых роз.
— Офелия, — бессвязно бормотал Полевой, стоя над нею. — Офелия… Тебя любил я, как сорок тысяч братьев любить не могут… Плакать, драться, умирать, быть с ней в одной могиле? Да я на все готов, на все… получше брата я ее любил!
Окружающие посматривали с испугом, перешептывались: не сошел ли с ума знаменитый литератор? Но знавшие тайну его несбывшейся любви угрюмо молчали.
Хоронили актрису Асенкову на Смоленском кладбище в такой мрачный, такой дождливый день, что невольно напрашивалось тривиальное сравнение природы с печальной похоронной процессией. Варю положили рядом с могилой Николая Дюра, под кипарисом.
Полевой не отходил от гроба, пока не опустили крышку. Он плакал, не стыдясь. Впрочем, все тут плакали. И никто не обращал внимания на худенького юношу в студенческой тужурке, который тоже утирал слезы, пряча лицо. Еще один поклонник божественной Асенковой — да ведь имя им легион.
Этим юношей был Николай Некрасов — тот самый, которому еще предстояло сделаться знаменитым… Когда это произойдет, он напишет стихи «Памяти Асенковой»:
В тоске по юности моей
И в муках разрушенья
Прошедших невозвратных дней
Припомнив впечатленья,
Одно из них я полюбил
Будить в душе суровой.
Одну из множества могил
Оплакал скорбью новой…
Я помню: занавесь взвилась,
Толпа угомонилась —
И ты на сцену первый раз,
Как светлый день, явилась.
…………………………………………
Сама ты знала свой удел,
Но до конца, как прежде,
Твой голос, погасая, пел
О счастье и надежде.
Не так ли звездочка в ночи,
Срываясь, упадает
И на лету свои лучи
Последние роняет?..
Кумир моих счастливых дней,
Любимый и желанный,
Мне не забыть судьбы твоей,
Таинственной и странной…
После похорон Вари актеры Александринки устроили подписку — сбор денег на ее памятник. Участвовали все: актеры, костюмеры, ламповщики, суфлеры… Все до единого! Эскиз нарисовал актер Иван Иванович Сосницкий, скульптором был Иван Витали. В сборе средств участвовали даже зрители, которым стало известно о подписке. Больше всех пожертвовал молодой граф Яков Иванович Эссен-Стейнбок-Фермор, зять санкт-петербургского военного генерал-губернатора. А спустя некоторое время стало известно, что граф выстроил на Невском крытую галерею с расположенными в ней магазинами, кафе, ресторанами и театральным залом. Место для строительства было выбрано не случайно: именно здесь в последний раз повстречал граф Эссен-Стейнбок-Фермор женщину, в которую тайно был без памяти влюблен, — актрису Варвару Асенкову.
Не остались в стороне от подписки и Самойловы. У Любови было недовольное лицо, когда она сдавала деньги, а у Надежды — красные глаза. Замечено было, что она пресекает всякую попытку старшей сестры выразить недовольство, а тем паче — позлословить о бывшей сопернице. Вообще — ничего, что могло бы опорочить память Вари Асенковой, Надежда Самойлова не произносила никогда… Никогда, ни слова… Она исполнила последнюю просьбу умирающей.
Говорят, что в тот вечер, когда безмерно опечаленный Михаил Павлович сообщил императору о смерти Асенковой, Николай лишь нахмурился и холодно сказал:
— Грустное известие. Театр без нее будет…
И осекся, перевел разговор на другое.
Однако вечером он попросил принести ему роман Гюго «Собор Парижской Богоматери» и долго листал его перед сном.
Что искал на его страницах император? Может быть, снова и снова перечитывал бесхитростные слова Эсмеральды:
«Я буду твоей любовницей, твоей игрушкой, твоей забавой, всем, чем ты пожелаешь. Ведь я для того и создана. Пусть я буду опозорена, запятнана, унижена — что мне до этого? Зато любима! Я буду самой гордой, самой счастливой из женщин!»
Перечитывал — и вспоминал, как она смотрела на него… восхищенное, влюбленное дитя…