ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ПУТЕВОЙ ДНЕВНИК

На Луне, день…

Боже мой! Какую же дату мне поставить?! Этот чудовищный взрыв, которому приказали мы выбросить нас с Земли, разрушил то, что считалось там самым устойчивым из всего сущего, — он разрушил и разладил нам время. Это поистине ужасно! Подумать только, что здесь, где мы сейчас находимся, нет ни лет, ни месяцев, ни дней — наших кратких, прекрасных земных дней… Часы говорят мне, что прошло уже более сорока часов с тех пор, как мы упали на Луну; падали мы ночью, а Солнце все еще не взошло. Мы рассчитываем увидеть его только через двадцать с лишним часов. Оно взойдет и двинется по небу — лениво, в двадцать девять раз медленней, чем там, на Земле. Триста пятьдесят четыре часа будет сиять оно над нашими головами, а потом снова наступит ночь и продлится она триста пятьдесят четыре часа. После ночи снова день, такой же, как предыдущий, и вновь ночь, и снова день — и так без конца, без перемен, без времен года, без лет, без месяцев…

Если мы доживем…

Мы праздно сидим, запершись в своем снаряде, и ждем Солнца. О! Эта страшная тоска по Солнцу!

Ночь, правда, светлая, несравнимо светлее наших тамошних, земных ночей в полнолуние. Исполинский диск Земли неподвижно висит над нами на черном небе в зените и заливает белым сиянием ужасающую пустоту вокруг нас. В этом странном свете все так таинственно и мертво… И холод… какой страшный холод!..

О’Теймор с момента катастрофы еще не приходил в себя. Вудбелл, хоть и сам изранен, не покидает его ни на миг. Он опасается, что это сотрясение мозга, и не слишком нас обнадеживает. На Земле, говорит, я спас бы его. Но здесь, в этой омерзительной стуже, здесь, где чуть ли не единственная наша пища — это запасы искусственного белка и сахара, где нам приходится экономить воздух и воду… Это было бы ужасно! Потерять О’Теймора, именно его, кто был душой нашей экспедиции!

Я, Фарадоль и Марта, и даже Селена с ее щенятами — все мы здоровы. Марта словно ничего не видит и не слышит. Только следит взглядом за Вудбеллом — беспокоится за его раны. Счастливец Томас! Как любит его эта женщина!

Ах, этот холод! Кажется, что замкнутый снаряд наш вместе с нами превращается в глыбу льда. Перо выскальзывает из моих окоченевших пальцев. Когда же наконец взойдет Солнце!

Той же ночью, через 27 часов

О'Теймору все хуже, нельзя больше обманываться — это уже агония. Томас, ухаживая за ним, позабыл о своих ранах и теперь сам до того ослабел, что пришлось ему лечь. Марта сменила его у постели больного. Откуда у этой женщины берется столько сил? Едва опомнившись от удара при падении, она оказалась самой деятельной из всех нас. По-моему, она с тех пор еще не спала.

Этот холод…

Фарадоль сидит вялый и молчаливый. На коленях у него клубком свернулась Селена. Он говорит, что так им обоим теплее. Щенят мы положили в постель, рядом с Томасом.

Я пытался заснуть, но не могу. Холод мне спать не дает и это призрачное сияние Земли над нами. Теперь уж видна лишь половина ее диска. Это означает, что вскоре взойдет Солнце. Мы не можем точно вычислить когда, ибо не знаем, в какой точке лунной поверхности находимся. О'Теймор легко рассчитал бы все по расположению звезд, но он лежит без сознания. Придется Фарадолю вместо него взяться за работу. Не знаю, почему он медлит.

По расчетам, мы должны были упасть в Центральном Заливе, но бог один ведает, где мы находимся на самом деле. Над Центральным Заливом в эту пору уже светило бы Солнце. Видимо, мы упали дальше к «востоку» — как зовут на Земле ту сторону Луны, где для нас будет заходить Солнце, но не очень далеко от центра лунного диска, ибо Земля стоит над нами почти в зените.

Столько новых странных впечатлений обрушивается на меня отовсюду, что я не могу ни собрать, ни связать их. Прежде всего — это удивительное, прямо-таки пугающее ощущение легкости… Мы знали и раньше, что Луна, будучи в сорок девять раз меньше и в восемьдесят один раз легче Земли, станет притягивать нас вшестеро слабей, хоть мы и находимся ближе к ее центру тяжести; но одно дело — знать о чем-либо, а совсем другое — самому это почувствовать. Мы уже около семидесяти часов на Луне, а все еще не можем к этому привыкнуть. Не можем приноровить усилия мускулов к уменьшенному весу предметов, и даже к собственному весу! Стоит только быстро подняться с сиденья — и взлетаешь вверх почти на метр, хотя собирался всего лишь встать. Фарадоль хотел было согнуть крюк из толстой проволоки, прикрепленной к стене. Ухватился рукой за проволоку — и взлетел вверх, на одной руке! Позабыл, что весит теперь всего лишь тринадцать килограммов вместо семидесяти с чем-то! То и дело кто-то из нас внезапно сбрасывает какую-нибудь вещь, хотя собирался только передвинуть ее. Вбить гвоздь стало почти невозможно, потому что молоток, весивший на Земле два фунта, здесь весит от силы сто семьдесят граммов. Перо, которым я пишу, почти не ощущается в руке.

Марта сказала, что чувствует себя так, словно уже превратилась в призрак, лишенный тела. Это очень удачное определение. Действительно, от этого ощущения странной легкости становится как-то не по себе… Можно и вправду поверить, что ты уже в мире духов, особенно если глянешь на Землю, что сияет на небе, словно месяц, — только в четырнадцать раз больше и ярче того, который озаряет земные ночи. Я знаю, что это явь, но все мне кажется, будто я сплю или в зале оперы смотрю какую-то странную феерию. Вот-вот, думаю, опустится занавес и эти декорации свернутся, как сон…

Ведь и об этом знали мы прекрасно до отправления в путь — что Земля вот так будет гореть над нами, словно гигантская лампа, неподвижно подвешенная к небу. Я все время твержу себе, что это ведь так просто: Луна совершает свой путь, обратясь к Земле одной и той же стороной, а значит, Земля должна казаться неподвижной для тех, кто смотрит на нее с Луны. Да, это естественно, а все же страшит меня этот светящийся стеклянистый призрак Земли, уже семьдесят часов неподвижно и упорно глядящий на нас с высоты зенита!

Я вижу Землю сквозь окошко в обращенной кверху стенке снаряда и невооруженным глазом различаю темноватые пятна морей и сверкающие щиты материков. Неторопливо проплывают передо мной, поочередно возникая из тени, Азия, Европа, Америка, соскальзывают на край светозарного шара и уходят, чтобы снова появиться через двадцать четыре часа.

И кажется мне, что вся Земля превратилась в безжалостно и зорко раскрытый глаз и с изумлением неотрывно глядит на нас, которые покинули ее в телесной своей оболочке, — впервые из всех ее детей.

Мы увидели ее над собой тут же после падения, едва несколько опомнились и отвинтили железные крышки, защищавшие иллюминаторы нашего снаряда. Она была почти полной. Тогда она походила на глаз, широко раскрытый от изумления; теперь на этот страшный неподвижный зрачок медленно надвигается веко тени. В тот миг, когда Солнце, которому не предшествует рассвет, вспыхнет над скалами, словно пламенный шар без лучей на черном небе, этот глаз уже наполовину прищурится; а когда Солнце встанет над нами в зените, он сомкнется совсем.

Тремя часами позже

Меня позвали к О'Теймору, и я прервал эти записи, которыми заполняю долгие часы вынужденной бездеятельности.

Такой ужасающей крайности мы никогда не принимали в расчет — что нам придется остаться одним, без него. Мы были готовы к смерти, но к собственной смерти, а никак не его! А тут — нет спасенья… Томас тоже лежит в горячке и, вместо того чтобы ухаживать за О'Теймором, сам нуждается в уходе Марта ни на миг не покидает больных, от одного переходит к другому, а мы с Педро беспомощны и не знаем, как быть.

К О'Теймору не вернулось сознание и уже не вернется. Шестьдесят с лишком лет прожил он на Земле, чтобы тут…

Нет, нет! Не могу я выговорить этого слова! Это ужасно! Он! В самом начале!..

Мы так чудовищно одиноки здесь, в этой долгой, страшным холодом пронизывающей ночи.

Часа два назад Марта, словно охваченная внезапно этим ощущением безбрежной пустоты и одиночества, бросилась к нам, умоляюще сложив руки, крикнула:

— На Землю! На Землю! — И расплакалась.

А потом она вновь закричала:

— Почему вы не телеграфируете на Землю! Почему не сообщаете туда! Смотрите: Томас болен!

Бедная девушка! Что же могли мы ей ответить?

Она знает не хуже нас, что еще за сто двадцать с чем-то миллионов метров до Луны аппарат наш перестал действовать… Наконец Педро напомнил ей об этом, но она, будто веря, что передача известия спасет больных, принялась настаивать, чтобы мы использовали пушку, которую взяли с Земли на случай, если испортится телеграфный аппарат.

Этот выстрел — теперь уже одно-единственное средство связи с теми, кто остался там…

Мы с Фарадолем уступили ей — и отважились выйти из снаряда.

Признаюсь, меня страх охватывал при одной мысли об этом. Там, за охраняющими нас стенами, действительно почти полная пустота. Ведь по свидетельству барометра плотность атмосферы здесь не достигает и одной трехсотой плотности земного воздуха. Наличие атмосферы, пусть даже такой разреженной, — обстоятельство чрезвычайно для нас благоприятное, ибо позволяет надеяться, что на той стороне Луны мы найдем атмосферу, достаточно плотную для дыхания. С каким сердечным трепетом мы несколько десятков часов назад впервые выдвигали барометр наружу! Сначала ртутный столбик упал так стремительно, что нам показалось, будто он совершенно сравнялся с нижней чертой. Чудовищный ледяной страх сдавил нам горло: ведь это означало бы абсолютную пустоту, неизбежную смерть! Но мгновение спустя ртуть, вернувшись к равновесию, поднялась в трубке на 2, 3 миллиметра! Мы вздохнули свободней — хотя тем наружным воздухом дышать все равно нельзя.

И теперь нам предстояло выйти в эту пустоту! Надев свои гермокостюмы и прикрепив за плечами резервуары с запасами сжатого воздуха, мы стояли наготове в тамбуре у выхода. Марта плотно закрыла за нами внутреннюю дверь, чтобы не ушел из снаряда столь драгоценный для нас воздух, — и тогда мы открыли наружную крышку люка…

Мы коснулись подошвами лунной почвы, и мгновенно охватила нас ужасающая тишина. Сквозь стеклянную маску на лице я увидел, как Педро шевелит губами, я понимал, что он ко мне обращается, но ни слова не слышал. Воздух здесь слишком разрежен и не может проводить человеческий голос.

Я поднял обломок камня и бросил его под ноги. Он упал медленно — медленней, чем на Земле, и совершенно беззвучно. Я пошатнулся, как пьяный; казалось мне, что я уж и вправду нахожусь в мире призраков.

Нам приходилось объясняться жестами. Земля, которая нас вскормила, теперь своим сиянием помогала нам понять друг друга.

Мы извлекли из наружной ниши в стене пушку и банку со взрывчатым материалом, специально для нее приготовленным. Работа эта далась нам легко — ведь пушка весит здесь только одну шестую того, что весила на Земле!

Теперь оставалось лишь, нацелив пушку точно в зенит, зарядить ее и вложить записку в выдолбленное ядро; на Луне все весит так мало, что силы взрыва вполне хватит, чтобы доставить ядро по прямой линии на Землю. Но этого мы уже не могли сделать. Чудовищный, отвратительный, ужасающий мороз железными когтями сдавил нам грудь. Ведь тут уже триста с лишним часов не светило Солнце, а атмосфера слишком разрежена, чтобы так долго удерживать тепло камней, раскаляющихся за долгий лунный день…

Мы вернулись в снаряд, который показался нам блаженным теплым раем, хоть мы так экономим топливо.

До восхода Солнца, которое согреет этот мир, немыслимо повторять попытку выйти. А этого Солнца все нет как нет!

Когда же оно наконец появится и что нам принесет?

70 часов 46 минут по прибытии на Луну

О'Теймор умер.

Первый лунный день, 3 часа после восхода Солнца

Нас уже только четверо. Сейчас двинемся в путь. Все готово: к снаряду нашему приделали колеса, поставили на него мотор, и теперь он превратился в машину, которая повезет нас через пустыню туда, где можно будет жить…

О'Теймор останется здесь…

Мы покинули Землю, но смерть, великая владычица земных племен, вместе с нами пролетела сквозь космические просторы и вот напомнила сразу же, вначале, что она здесь, рядом — безжалостная и победоносная, как всегда. Мы ощутили ее присутствие, и близость, и всемогущество так живо, как никогда не ощущали там, на Земле. Невольно смотрим друг на друга — чья теперь очередь?

Была еще ночь, когда Селена вдруг сорвалась с места, выбежала из угла, где, свернувшись клубком, лежала последние два часа, и, вытянув морду к светящемуся в окне полумесяцу Земли, жутко завыла. Мы все вскочили, будто подброшенные какой-то внутренней силой.

— Смерть идет! — вскрикнула Марта.

А Вудбелл, который, почувствовав себя лучше, снова дежурил у постели О'Теймора, медленно повернулся к нам.

— Уже пришла, — сказал он.

Мы вынесли труп из снаряда. В этой скалистой почве невозможно выкопать могилу. Луна не хочет принимать наших мертвецов — как же примет она нас, живых?

Положили мы О'Теймора навзничь на этих суровых лунных скалах, лицом к небу и к сияющей на нем Земле и начали собирать рассыпанные кое-где на равнине камни, чтобы из них сложить могилу. Обнесли труп невысоким валом, но не нашли подходящей по размеру каменной плиты, чтобы прикрыть его сверху. Тогда Педро сказал в трубку, которая соединяла наши шлемы и давала возможность переговариваться:

— Оставим его так… Разве ты не видишь, что он смотрит на Землю?

Я взглянул на мертвеца. Он лежал на спине и, казалось, вправду всматривался раскрытыми остекленевшими глазами в око Земли, которое все сильнее жмурилось от блеска еще не видимого нам Солнца.

Пускай так и останется…

Из двух стальных брусьев, обломков раздробленной рамы амортизатора, который спас нас от гибели при падении, мы сделали крест и укрепили его на каменном валу над головой О'Теймора.

И тут — как раз когда мы, завершив свое печальное дело, собрались возвращаться — произошло нечто удивительное. Вершины гор, маячившие перед нами в мертвенном свете Земли, внезапно, без всякого перехода, на мгновение стали кроваво-красными и сразу же вслед за тем запылали слепяще-белым пламенем на фоне все еще черного неба. Подножия гор, теперь совсем черные от светового контраста, были почти невидимы, и лишь эти вершины, все словно из стали, добела раскаленной в огне, висели над нами в вышине, медленно, но непрестанно вырастая. Из-за отсутствия атмосферы тут не было перспективы, которая на Земле позволяет оценить расстояние, и эти сверкающие пятна на фоне черного неба среди звезд будто висели прямо над нашими головами, оторвавшись от каменного основания, тонущего в сумраке. Мы руку боялись протянуть, чтобы не уткнуться пальцами в эти куски живого пламени.

А они все разрастались на наших глазах, казалось, что они медленно и неумолимо приближаются к нам; мы уже только их и видели, они словно были совсем близко, прямо перед нами… Мы невольно попятились, забыв, что до вершин этих сотни, а может, и тысячи метров.

Потом Педро обернулся и вскрикнул. Я тоже обернулся — и остолбенел, пораженный новым, невиданным зрелищем на востоке.

Над черными зубцами горного хребта стоял тусклый серебристый столб зодиакального света. Мы глядели на него, позабыв на миг об умершем, и вдруг, немного спустя, у подножия этого светового столба, над самым краем горизонта, начали вспыхивать подвижные, пляшущие красные огоньки, образуя венец.

Это всходило Солнце! Долгожданное, желанное, животворное Солнце, которого О'Теймор здесь уже не увидит!

Мы оба расплакались, как дети.

Сейчас Солнце сияет уже над чертой горизонта, яркое и белое. Красные огоньки, что засверкали первыми, были протуберанцами — гигантскими выбросами пылающих газов, которые летят из Солнца во все стороны. На Земле они меркнут от света, рассеянного в атмосфере, и бывают видны лишь во время полного солнечного затмения. Здесь же, где нет воздуха, они возвестили нам появление солнечного диска и долго еще будут каждый раз его возвещать, бросая кровавый отблеск на горы, прежде чем те раскалятся добела в полном свете дня

Лишь минут через двадцать, когда свет уже спустился с горных вершин к нам в долину, мы вместо колеблющегося венца красных огоньков увидели над горизонтом белую кайму солнечного диска: целый час потребовался на то, чтобы этот диск целиком вынырнул из-за скалистых зубцов на востоке.

Все это время мы, несмотря на ужасающий мороз, занимались подготовкой к путешествию. Но действительно дорога каждая минута, больше медлить невозможно. Теперь уже все готово.

После восхода Солнца стало теплей. Лучи его, хоть и ложатся еще очень косо, греют в полную силу, не ослабленные, как на Земле, поглощающей атмосферой.

Странное зрелище…

Солнце сияет, как яркий шар без лучей, лежащий на горах, словно на гигантской черной подушке. Лишь два цвета, невыразимо терзающие взгляд своей контрастностью, существуют здесь: белый и черный. Небо черное и, хотя день уже наступил, усеяно бесчисленным множеством звезд; ландшафт вокруг пустынный, дикий, устрашающий — без смягченного света, без полутеней, слепяще-белый под лучами Солнца, непроглядно черный в тени. Здесь нет атмосферы, которая там, на Земле, придает небу этот чудесный голубой цвет, а сама, пропитанная светом, растворяет в себе звезды перед восходом Солнца и рождает рассветы и сумерки, розовеет зорями и хмурится тучами, опоясывается радугой и творит нежные переходы от света к тьме.

Нет! Глаза наши определенно не созданы для этого света и этого пейзажа!

Мы находимся на обширной равнине с монолитной каменной поверхностью, кое-где изрезанной небольшими расселинами и вздымающейся невысокими, пологими и продолговатыми холмами, которые тянутся в северо-западном направлении. На западе (восток и запад этого мира я обозначаю в соответствии с истинным положением дел, то есть противоположно тому, что мы видим на земных картах Луны) — итак, на западе виднеются невысокие, но чрезвычайно крутые взгорья, над которыми господствуют уходящие в небо неровные зубцы какой-то вершины. На севере равнина поднимается плавно, однако же, кажется, на значительную высоту. На востоке множество расселин, возвышений, разломов и маленьких котловин, похожих на искусственно сделанные выемки; к югу простирается необозримая равнина.

Фарадоль считает на основании наспех проделанных измерений высоты Земли на небе, что мы действительно находимся в Центральном Заливе, куда и должны были упасть по расчетам. Мне в это не очень верится, ибо вершины, окаймляющие долину Центрального Залива с запада и с севера, известные по лунным картам — Мёстинг, Зоммеринг, Шрётер, Боде и Паллас, ни по размещению, ни по высоте не соответствуют тому, что мы видим здесь. Но, в конце концов, не все ли равно! Мы отправимся на запад, чтобы, двигаясь вдоль экватора, где, судя по картам, грунт наиболее ровный, обогнуть лунный шар и попасть на т у сторону.

Минуту спустя ничего тут от нас не останется, кроме гроба да креста, на веки веков обозначившего место, где первые люди ступили на Луну.

Прощай же, могила товарища, первое сооружение, которое мы воздвигли в этом новом мире! Прощай, мертвый друг, дорогой и недобрый отец наш, который увел нас с Земли и покинул у входа в новую жизнь! Этот крест, водруженный на твоей могиле, словно знамя, свидетельствующее о том, что победоносная Смерть, прибыв сюда вместе с нами, уже причислила этот край к своим владениям… Мы бежим от нее, а ты спокойней нас, ты останешься тут с ней, любуясь Землей, которая тебя родила, с крестом над головой, которому ты свято верил!

Первый лунный день, 197 часов после восхода Солнца, Море Дождей, 11° западной лунной долготы, 17°21 северной широты

Наконец удалось мне собраться с мыслями. Что за ужасный, безжалостно долгий день, что за жестокое Солнце, чуть не двести часов пышущее пламенем с этого бездонного черного неба! Двадцать часов прошло после полудня, а оно стоит почти еще отвесно над нашими головами, среди непригасших звезд, рядом с черным кругом Земли в новоземлии, который окаймлен пламенным кольцом светящейся атмосферы. Какое странное небо над нами! Все вокруг нас изменилось, и лишь созвездия те же, на которые мы смотрели с Земли, но тут, где взгляду не мешает воздух, звезд этих можно увидеть несравненно больше. Весь небосвод усыпан ими, словно песком. Двойные звезды сверкают, будто разноцветные точки, зеленые, красные или синие, не сливаясь в белый цвет, как на Земле. Притом здешнее небо, лишенное цветного воздушного фона, не кажется гладким полым куполом; нет, чувствуется его безмерная глубина, и не нужны вычисления, чтобы определить, какая звезда ближе, а какая дальше. Глядя на Большую Медведицу, я чувствую, в какую громадную даль отодвинуты некоторые ее звезды по сравнению с другими, более близкими, а на Земле все они выглядели, как семь гвоздей, вбитых в гладкий свод. Млечный Путь здесь не полоса, а огромная толстая змея, ползущая по черным безднам. Мне кажется, будто я смотрю на небо сквозь какой-то волшебный стереоскоп.

А самое странное — это Солнце средь звезд, пламенное, страшное, но не затмевающее ни одного, даже самого убогого небесного огонька…

Зной ужасный; кажется, скалы вскоре начнут таять и растекаться, словно лед на наших реках в погожие мартовские дни. Столько часов тосковали мы по свету и теплу, а теперь пришлось прятаться от Солнца, чтобы не погибнуть. Мы уже часов пятнадцать стоим на дне глубокой расщелины, тянущейся от крутых обрывов Эратосфена вдоль Апеннин в просторы Моря Дождей. Только здесь, в тысяче метров под лунной поверхностью, нашли мы тень и прохладу…

Укрывшись тут, мы спали, парализованные усталостью, часов двенадцать без перерыва. Приснилось мне, что я еще на Земле, в какой-то зеленой прохладной роще, где журчит по свежей траве разлившийся кристально чистый ручей. По голубому небу плывут белые облака, я слышу пение птиц, и жужжание насекомых, и голоса людей, работающих на поле.

Пробудил меня лай Селены, требовавшей пищи.

Я открыл глаза, но, весь еще во власти снов, долго не мог понять, где я и что со мной творится, что означает эта замкнутая машина, в которой мы лежим, и эти скалы вокруг, пустынные и дикие. Наконец я понял все, и невыразимая тоска стеснила мне грудь. Селена тем временем, увидев, что я уже проснулся, подошла ко мне и, положив морду на колени, начала вглядываться в меня своими умными глазами. Показалось мне, что я вижу в этом взгляде какой-то немой укор… Я молча погладил ее по голове, а она жалобно заскулила, озираясь на щенят, весело игравших в углу. Эти щенята, Заграй и Леда, — единственные существа, которым тут весело.

Ах, правда! Иногда еще и Марта бывает веселой, как маленький зверек, но лишь в те минуты, когда Вудбелл, все еще прихварывающий, протягивает руку, чтобы коснуться ее необычайно густых и пышных темно-каштановых волос. Тогда ее смуглое лицо светлеет от улыбки, а большие черные глаза, сияющие безграничной любовью, неотступно глядят на лицо любимого, еще недавно такое мужественное и красивое, а теперь изнуренное, изглоданное лихорадкой. Марта делает все, чтобы развеселить его, чтобы каждым движением, каждым взглядом сказать ему, что она его любит и счастлива с ним даже здесь, где так трудно быть счастливой. Не могу сдержать мучительной зависти, когда вижу, как она своими полными вишневыми губами, такими страстными, касается его исхудалых рук, шеи, лица, как целует веки холодных стальных глаз, а потом, охватив его голову ладонями, прижимает ее, словно малого ребенка, к груди и поет ему странные, непонятные для нас песни. Он слыхал эти песни, наверное, из этих же так горячо целующих его уст в родном ее краю, на Малабарском побережье, и сейчас под их звуки ему грезится, должно быть, колыхание пальм и шум лазурного моря… Эта женщина тайком принесла сюда для него в душе своей весь тот мир, что для нас исчез безвозвратно.

Не забыть мне дня, когда я впервые увидел ее. Было это сразу после того, как мы получили известие об отказе Брауна. Сидели мы все четверо в Марселе, в гостиничном номере, окна которого выходили на залив, и говорили об этом отступничестве товарища, которое всех нас очень чувствительно задело.

В это время нам доложили, что какая-то женщина хочет немедленно увидеться с нами. Мы еще колебались, принять ли ее, когда она вошла сама. Одета она была так, как одеваются в Южной Индии дочери местных богачей; лицо ее, на редкость красивое, выражало и робость, и решимость. Мы все удивленно вскочили, а Томас побледнел и, перегнувшись через стол, пристально глядел на нее. Она остановилась у порога, поникнув головой.

— Марта! Ты здесь? — крикнул наконец Вудбелл.

Она шагнула вперед и подняла голову. На лице ее не было уже тени колебаний и сомнений, оно все пылало подлинно южной страстной любовью. Веки тяжело опустились на пламенные черные глаза, полураскрытый рот, округлый подбородок выдвинулись вперед. Она протянула руки к Томасу и ответила, глядя ему в глаза из-под полуприкрытых век:

— Я пришла вслед за тобой и пойду с тобой хоть на Луну!

Вудбелл был бледен как труп. Он схватился руками за голову и скорее простонал, чем крикнул:

— Это невозможно!

Тогда она обвела нас взглядом и, догадавшись, видно, по возрасту, что О'Теймор — наш руководитель, бросилась ему в ноги так быстро, что он не успел отступить.

— Господин! — молила она, цепляясь за его одежду. — Господин, возьмите меня с собой! Я возлюбленная вашего друга, я люблю его, я все для него бросила, так пускай он теперь не бросает меня Я узнала, что вам недостает товарища, и приехала прямо из Индии! Возьмите меня! Я вам хлопот не доставлю, я служанкой вашей буду! Я богата, очень богата, я дам вам золота и жемчуга сколько захотите, — отец мой был раджой в Траванкоре на Малабарском побережье и великие сокровища оставил мне! И я очень сильная, смотрите!

Говоря это, она протягивала к нам нагие смуглые округленные руки.

Фарадоль возмутился:

— Но ведь к такому путешествию надо подготовиться! Это вам не прогулка на пароходе из Траванкора в Марсель!

В ответ она рассказала, как втайне от Томаса проделывала те же упражнения, которые делали мы, все время надеясь, что в последнюю минуту ей удастся умолить нас и мы возьмем ее с собой. Теперь она лишь пользуется случаем, чтобы осуществить давно принятое решение. Она знает от Томаса, что там, на Луне, можно встретить смерть, но она не хочет жить без него! И опять она молила нас.

Тогда О'Теймор, все время молчавший, обратился к Томасу с вопросом, хочет ли он взять ее с собой, а когда Вудбелл, не в силах вымолвить ни слова, кивнул, О'Теймор положил руку на пышные волосы девушки и произнес, медленно и торжественно:

— Пойдешь с нами, дочка. Может быть, бог избрал тебя Евой нового поколения — лишь бы оно было счастливей, чем земное!

Так живо стоит в памяти у меня эта сцена…

Но Марта зовет меня. У Томаса снова горячка, надо дать ему лекарство.

Двумя часами позже

Зной не слабеет, а все усиливается. Мы продвинулись еще глубже, чтобы от него укрыться. Пока жара не спадет, нечего и думать о дальнейшем пути. Ужас меня охватывает, как вспомню, что мы должны проделать почти три тысячи километров, прежде чем достигнем цели… А кто поручится, что там можно будет жить?… Один О'Теймор не сомневался в этом, но его уже нет среди нас.

Путемер в нашей машине показывает, что мы прошли уже сто шестьдесят семь километров; если посчитать время, то выходит по одному километру в час. А мы ведь продвигались сравнительно быстро.

Мы двинулись в путь через четыре часа после восхода Солнца, направляясь прямо на запад. Полагая, что находимся в Центральном Заливе, мы хотели выбраться на равнину между горами Зоммеринг и Шрётер, а оттуда, обойдя Зоммеринг с севера и запада, приблизиться к экватору и продвигаться вдоль него прямиком в направлении кольцевой горы Гамбарт и более высокой Ландсберг, лежавшей дальше на запад по экватору.

Почва была на редкость ровная, почти без расщелин, поэтому машина шла быстро. Надежда и воодушевление возродились в наших сердцах, было нам тепло и легко, только воспоминание об О'Тейморе временами омрачало нашу радость. Томасу стало лучше, и Марта, видя это, сияла от радости. Вновь начали мы строить блестящие планы. Путь казался нам не очень дальним, труды не слишком тягостными. Мы восхищались невообразимо диким, великолепным в своей мертвенности пейзажем или же, развернув карту, пытались предугадать, какие фантастические картины нас ожидают. Фарадоль снова начал перебирать все расчеты и аргументы О'Теймора, по которым обратная сторона Луны наверняка пригодна для жизни, а уж занимательна и великолепна — сверх всяких мер. И правда, говорили мы себе, если там сверкают на Солнце такие же горы, как здесь, а вдобавок есть зелень и вода, то, воистину, стоит преодолеть триста восемьдесят четыре тысячи километров, чтобы повидать этот край! Мы оживленно переговаривались, а Томас и Марта, прижавшись, как обычно, друг к другу, строили радужные планы будущей своей жизни в том раю. Даже Селена, заслышав бодрые голоса, принялась радостно лаять и носиться по машине вместе с развеселившимися щенками.

Так прошло три часа, и мы проделали около тридцати километров, когда Фарадоль, заступивший на вахту у руля, вдруг остановил машину. Перед нами с юга на северо-запад протянулся невысокий округлый скалистый вал. Его легко было преодолеть, но следовало точно определить направление, в котором нам надлежит продвигаться. В северо-западной стороне вздымались какие-то изломанные, недосягаемо высокие пики, которые мы сочли зубцами кратера Зоммеринг. Правда, этот кратер, как называют здешние кольцевые горы земные астрономы, поднимается всего лишь на 1400 метров над окружающей равниной, а пики казались несравненно более высокими, но мы приписывали это легко объяснимой оптической иллюзии. Впрочем, можно было также предположить, что мы упали в юго-западной части Центрального Залива, на равнине, открывающейся к широкому полукругу цирка Фламмариона, и, значит, справа от нас находится кратер Мёстинг, достигающий изрядной высоты — 2300 метров. Во всяком случае, надлежало обойти эту гору с севера, чтобы не менять первоначального плана. Вудбелл советовал еще раз произвести астрономические измерения, чтобы определить, где мы находимся, но мы не хотели сейчас терять времени и отложили эту работу на более жаркую пору, когда все равно придется остановиться из-за слишком сильного зноя.

Итак, мы направили машину прямо на север. Дорога становилась все более трудной. Местность медленно поднималась; то и дело натыкались мы на расщелины, которые приходилось объезжать, либо на обширные площади монолитной скальной породы вроде гнейса, сплошь усеянные обломками Мы продвигались с большим трудом и все медленней. В нескольких местах пришлось выходить из машины, надев гермокостюмы, и прокладывать дорогу, отбрасывая нагроможденные обломки. В такие минуты мы благословляли малую силу тяжести на Луне — ведь нам легко было передвигать и перебрасывать даже большие глыбы. Поначалу нам эта работа даже нравилась. Ворочая огромные глыбы, любой из нас со стороны казался богатырем. Даже Марта помогала нам. Один Томас оставался в машине у руля — он был слишком слаб. Боль в ранах утихла, но лихорадка то и дело возвращалась.

Так двигались мы примерно километров десять от того места, где повернули на север. Слева все время тянулись невысокие, но чрезвычайно крутые предгорья, за которыми вздымались гигантские, невероятно отвесные пики. Местность перед нами постепенно поднималась, образуя гигантский вал; из-за него торчал одинокий острый пик. Направо, к востоку, тянулась цепь все более высоких гор.

Прошло уже двадцать четыре часа после восхода Солнца, когда мы выбрались на гладкое плато из скального монолита, где можно было продвигаться быстрее. Тут мы решили остановиться на отдых. Да и странный рельеф местности все более тревожил нас.

Мы уже были почти уверены, что находимся не в Центральном Заливе, а в каком-то другом районе Луны. Следовало наконец произвести точные измерения, чтобы определить лунную долготу и широту нашего местонахождения.

Наскоро перекусив, мы сразу же принялись за работу. Педро установил астрономические приборы. Центр земного диска был отклонен от зенита на шесть градусов к востоку и на два градуса к северу, следовательно, мы находились под 6° западной долготы и 2° южной лунной широты, иными словами, на краю Центрального Залива, рядом с кратером Мёстинг. В этом не приходилось сомневаться, измерения были очень точны. Поэтому мы решили продвигаться дальше в том же направлении.

Только собрались мы продолжать путь, как Фарадоль воскликнул:

— А наша пушка! Мы забыли пушку!

И точно, мы лишь сейчас вспомнили, что наша пушка, единственное и последнее средство связи с Землей, осталась вместе с зарядом и ядром у могилы О'Теймора. Отправляясь в дорогу, мы были так ошеломлены смертью О'Теймора и похоронами, что забыли взять с собой столь ценную для нас пушку. Это была невосполнимая потеря, тем более мучительная, что после обрыва телеграфной связи возможность послать снаряд с известием была последней нитью, соединяющей нас с Землей Мы вдруг ощутили себя безмерно одинокими, будто в этот миг оказались еще дальше от планеты, которую и так уже отделяют от нас сотни тысяч километров.

Первой нашей мыслью было вернуться и забрать оставленную пушку. Особенно настаивал на этом Вудбелл, который считал необходимым связаться с Землей, чтобы там приостановили дальнейшие намеченные экспедиции, пока мы не дадим знать, что нашли здесь условия для жизни.

— Если нам суждено погибнуть, — говорил он, — зачем же гибнуть еще и другим… Вы ведь знаете, что братья Ремонье уже готовы отправиться. Они ждут от нас телеграфного известия, но наш аппарат не действует. Нужно их задержать, хотя бы на время.

Однако вернуться было нелегко. Прежде всего потому, что перед нами лежал бесконечно долгий путь и дорог был каждый час: ведь если задержки будут повторяться, то запасы продовольствия и воздуха могут кончиться, а тогда мы будем обречены на неизбежную гибель. И так уже из-за болезни О'Теймора нам пришлось основательно задержаться, а мы знали, что мороз или зной еще неоднократно принудят нас останавливаться на десятки часов. А кроме того, кто поручится, что мы снова попадем на то место, где оставлена пушка?

Фарадоль пытался избавить Томаса от угрызений совести.

— Ведь братья Ремонье, — говорил он, — не отправятся в путь, пока не получат от нас известия. И вообще, почем знать, куда упадет на Земле ядро с посланием, может, в такое место, где его никто не найдет.

Припомнили мы и то обстоятельство, что пушкой, рассчитанной только на вертикальный выстрел, мы можем пользоваться лишь поблизости от центра лунного диска, где Земля будет находиться над нами в зените. Для параболического выстрела из другого района Луны не хватит силы заряда, да если б и хватило, то мы не смогли бы установить пушку столь точно, чтобы быть уверенными, что снаряд, летя по кривой, не минует своей цели — Земли. Так что, приостановив первым выстрелом последующие экспедиции, мы уже не могли бы потом, отыскав подходящие условия для жизни где-то на краю видимого с Земли лунного диска, повторным выстрелом призвать к себе новых товарищей. Таким образом, мы были бы обречены здесь на пожизненное одиночество Теперь же, если случится так, что братья Ремонье все же прибудут, у них, возможно, окажется более мощный телеграфный аппарат, и тогда мы приобретем и товарищей, и средство постоянной связи с жителями Земли.

Из этих соображений следовало, что не стоит тратить время на поиски орудия, по существу почти бесполезного для нас Поэтому после краткой задержки мы продолжили свой путь.

Снова прошло двадцать четыре часа, и за нами было уже около ста тридцати километров пути. Солнце стояло в 28° над горизонтом, и жара все нарастала. При этом мы заметили любопытное явление. Стенка машины, освещенная Солнцем, раскалилась так, что едва не обжигала, а теневая сторона ее была холодна как лед. И мы ощущали холод всякий раз, как попадали в тень какого-нибудь скального карниза, которые встречались нам все чаще. Эти резкие перепады жары и холода вызваны здесь отсутствием атмосферы, которая на Земле, правда, уменьшает прямую силу солнечных лучей, но зато, прогреваясь сама, распределяет тепло равномерно и препятствует слишком быстрой его потере через лучеиспускание.

По той же причине любая тень здесь — это ночь. Свет не рассеивается в атмосфере и достигает лишь тех мест, которые открыты действию солнечных лучей. Если б не отражение от освещенных Солнцем гор да не свет Земли, то, попадая в тень, мы вынуждены были бы включать электрические фонари.

Мы уже преодолели наклонную равнину и начали поворачивать к западу, чтобы обойти предполагаемый кратер Мёстинг. Дорога становилась все хуже, и мы продвигались вперед очень медленно и с большим трудом.

Мы находились в краях гористых и несказанно диких с виду Это ничуть не походило на земные альпийские пейзажи. Там среди горных хребтов простираются долины, продолбленные на протяжении тысячелетий воздействием воды; здесь ничего подобного и в помине нет. Почва тут вся складчатая и вздыбленная; повсюду множество глубоких круглых котловин с приподнятыми краями и отдельно разбросанных гладких куполообразных холмов, которые достигают порой значительной высоты. Вместо долин — глубокие расщелины, длиной в целые мили; они будто возникли от удара гигантского топора, который по прямой линии рассек плоскогорья и вершины. Нет никаких сомнений, что эти трещины возникли, когда застывала и сжималась кора Луны.

Зато мы нигде не встретили следов воздействия воды, не наблюдали столь могущественной на Земле эрозии. Я думаю, что в этих краях никогда не было ни воздуха, ни воды. Поэтому мы сначала удивлялись, видя множество обломков, рассыпанных по скальному грунту. Но несколько позже, когда зной достиг прямо-таки границ невозможного, мы поняли, какая сила взамен воды разрушает здесь скалы. Мы проезжали мимо высокой скалы из породы, чрезвычайно походившей на земной мрамор, как вдруг на наших глазах от ее вершины оторвался обломок диаметром метров десять и рухнул в пропасть, разбиваясь в крупный щебень. Происходило все это пугающе беззвучно. Из-за отсутствия воздуха мы не слышали грохота — только почва под машиной задрожала, будто Луна вдруг закачалась на своих устоях.

Это яростные клыки Солнца отгрызли кусок каменного мира. Скалы, стиснутые ночью морозом, словно железным обручем, во время страшного дневного зноя расширяются с той стороны, где на них падают палящие лучи. В тени все так же холодно; из-за неравномерного расширения монолиты трескаются и крошатся.

Эти колючие остроугольные обломки, устилавшие огромные площади, давали себя знать. Попадались такие участки, где машина на колесах вообще не могла продвигаться. Тогда мы надевали на нее «лапы», которые действуют точь-в-точь как ноги у животных, и, покачиваясь на них, пробирались через нагромождения раздробленных скал или карабкались по крутым склонам.

Несмотря на многочисленные испытания, которые проводились на Земле со снарядом, превращенным в машину, мы не могли себе представить всех трудностей такого продолжительного путешествия. Я уверен, что если б сила притяжения Луны, а следовательно, и тяжесть на этой планете была хоть наполовину больше, мы погибли бы среди этих нагроможденных скал и осыпей, не будучи в силах сдвинуться с места.

С восхода Солнца прошли уже третьи земные сутки, за эти последние двадцать четыре часа мы продвинулись всего на двадцать километров. Жара становилась уже невыносимой. Задыхаясь в душном, раскаленном воздухе кабины, страдая от непрерывной тряски, Вудбелл снова залихорадил. Раны, полученные при нашем падении на лунную поверхность, вновь начали мучить его. Счастье, что хоть мы трое целы и невредимы! Дрожь ужаса пронизывает меня, как вспомню об этом чудовищном сотрясении!

Сначала, еще в пространстве, глухо взорвались мины, размещенные под дном снаряда, чтобы снизить скорость падения, потом одним нажатием кнопки была выдвинута стальная защитная рама и… Нет! Это невозможно описать!

Я только видел в последнюю минуту, как Марта, перегнувшись из своего гамака, прижалась губами к губам Томаса. О’Теймор воскликнул: «Вот мы и прибыли!» И… я потерял сознание.

Когда я открыл глаза, О’Теймор лежал окровавленный, Вудбелл тоже, Фарадоль и Марта были без чувств… Из обломков раздробленной рамы мы сделали потом крест на могиле О’Теймора…

Наши хронометры показывали девяносто восемь часов после восхода Солнца, когда мы, изнемогая от усталости и зноя, увидели наконец, что приближаемся к вершине возвышенности, на которую с таким трудом взбирались. За эти четверо земных суток, что составляет чуть больше четверти лунного «дня», мы спали мало, а потому решили остановиться на некоторое время для отдыха. Особенно Вудбелл нуждался в сне и покое.

Машину мы поставили в тень скалы, чтобы не изжариться заживо в нестерпимых лучах Солнца, и легли спать. Я проснулся через два часа, превосходно отдохнув. Остальные еще спали. Не желая их будить, я надел гермокостюм и вышел из машины, чтобы исследовать окрестность. Едва я выдвинулся из тени, как почувствовал, будто очутился внутри раскаленной домны. Уже не зной, а просто белый огонь лился с небес, почва обжигала ноги даже сквозь толстые подошвы защитной обуви. Мне пришлось напрячь всю свою волю, чтобы не спрятаться в машину.

Мы находились в неглубокой горловине, разделяющей две куполообразные возвышенности; она заканчивалась чем-то вроде перевала между ними и дальше переходила — насколько можно было судить с того места, где я стоял, — в плоскогорье, тянущееся за этими возвышенностями к западу. Эти куполообразные горки заслоняли мне вид также с севера и с юга. Только к востоку видна была дорога, которую мы уже прошли. Я смотрел на каменные просторы, сплошь состоящие из провалов, расщелин, котловин и торчащих скал, и прямо глазам своим не верил, что мы смогли пробраться через все это в своей тяжелой, громоздкой машине.

На Земле, при тяжести вшестеро большей, это было бы абсолютно невозможно.

Тут я почувствовал, что меня кто-то толкает. Я оглянулся: за мной стоял Фарадоль и делал отчаянные знаки. Хоть я и вышел из машины в гермокостюме, но не взял с собой переговорной трубки, так что мы не могли понять друг Друга. Я только видел, что он бледен и чем-то необычайно смущен. Подумав, что Томасу стало хуже, я бегом бросился к машине. Фарадоль последовал за мной.

Как только мы оказались в машине и сбросили гермокостюмы, Фарадоль сказал, наклоняясь ко мне:

— Не буди никого и слушай: произошло нечто ужасное, я ошибся.

— Что? — воскликнул я, еще не понимая, о чем он говорит.

— Мы упали не в Центральном Заливе.

— А где же мы тогда?

— Под Эратосфеном, на перемычке, соединяющей этот кратер с лунными Апеннинами.

У меня потемнело в глазах. По фотографиям лунной поверхности, сделанным с Земли, я знал, что горный хребет, на котором мы находимся, обрывается почти отвесно к лежащей на западе огромной равнине Моря Дождей.

— Как же мы спустимся отсюда? — с ужасом воскликнул я.

— Тише. Один бог знает. Моя вина. Мы упали в Заливе Зноя. Смотри…

Он придвинул ко мне карту и листки, исписанные рядами цифр.

— А ты все же не ошибаешься? — спросил я.

— К сожалению, на этот раз не ошибаюсь! Те измерения тоже были точными, только я забыл, что Земля тогда не могла находиться в зените над центром лунного диска. Ты же знаешь, что Луна, вращаясь вокруг своей оси, подвергается либрациям и поэтому Земля над ней не висит совершенно неподвижно в небе, а описывает небольшой эллипс. Так вот, я забыл ввести поправки на это отклонение ее от зенита и потому неправильно определил лунную долготу и широту той точки, где производил измерения. Теперь все мы рискуем заплатить за мою рассеянность жизнью!

— Успокойся! — сказал я, хотя сам весь дрожал. — Может, нам удастся спастись.

Затем мы вместе принялись за проверку расчетов. На этот раз никаких сомнений не было. После введения необходимой поправки оказалось, что мы упали в Заливе Зноя, под 7°35 западной лунной долготы и 13°8 северной широты. Все это время мы продвигались вдоль крутых предгорий у подножия гигантского Эратосфена, имея прямо перед собой небольшой, но чрезвычайно обрывистый безымянный кратер, который располагался уже в отрогах начинающихся здесь Апеннин. В данный момент мы находились под 11° западной лунной долготы и 15°51’ северной широты.

Мы отметили этот пункт на карте Луны. Согласно ей, перешеек возвышался на 962 метра над уровнем Моря Дождей.

Это удивительно, что земные астрономы за сотни тысяч километров легко могут вычислить высоту любой лунной горы, измеряя в телескопы длину отбрасываемой ею тени, а мы, находясь на этой горе, должны прибегать к помощи карты, составленной на Земле, чтобы узнать, какова ее высота. Отсутствие атмосферы — такой, которую можно было бы принимать в расчет, — делало невозможным барометрические измерения высоты. Перемена, которую мы заметили в барометре, сводилась к тому, что ртуть в трубке упала, почти сравнявшись с поверхностью жидкости в сосуде. На той высоте, где мы находились, была почти абсолютная пустота.

Томас и Марта вскоре проснулись. Нельзя было скрывать от них наше подлинное положение. Поэтому я сообщил им, со всевозможными предосторожностями, как обстоят дела. Это не произвело на них особо сильного впечатления. Томас только нахмурился и прикусил губу, а Марта, насколько я мог судить по ее поведению, не вполне понимала всего ужаса ситуации.

— Ну и что ж, — заявила она, — как поднялись, так и спустимся, а не то так вернемся обратно.

Как поднялись, так и спустимся! Боже мой! Да ведь это же чистейшая случайность, что мы попали на дорогу, которая нас сюда привела! А возвращаться… Потерять столько трудов и столько времени?

В конце концов мы решили выйти на этот перевал, чтобы посмотреть, не удастся ли с него спуститься на равнину Моря Дождей. Машина двинулась с места, и минут через пятнадцать мы оказались над пропастью.

Мы остолбенели от того зрелища, что внезапно открылось перед нами. Скала почти отвесно обрывалась у наших ног, а там внизу, тысячью метров ниже, простиралась необозримая равнина Моря Дождей с кое-где торчащими на ней пиками. Из-за отсутствия воздушной перспективы даже далекие горы четко проступали перед нашим взором, выделялись своей немыслимой, блистающей белизной на абсолютно черном фоне звездного неба. Вид был поистине волшебный; мы даже забыли на миг о своем ужасном положении.

На севере у горизонта возвышался над необъятной равниной, словно остров над морем, величественный кратер Тимохарис высотой в семь тысяч метров; он был удален от нас на четыреста километров.

На Земле горы, если смотреть на них издали, сквозь слой воздуха, кажутся синевато-голубыми; здесь эта вершина в свете Солнца походила на добела раскаленную сталь с широкими черными полосами теней и багрово блестящими прожилками более темных пород. Чуть западнее столь же отчетливо рисовались на небе зубчатые края еще более отдаленного кратера Ламберт. Прямо к западу на горизонте виднелось множество небольших бугров и скал, примыкавших к предгорьям гораздо более близкой к нам цепи лунных Карпат, которая ограничивала Море Дождей с юга.

За этой цепью поднимались вдали, на юго-западе, опираясь на более низкие предгорья, невообразимо высокие крутые склоны Коперника, одной из величайших лунных гор. Я уже сказал, что Тимохарис сверкал, как раскаленная сталь, и не с чем мне сравнить слепящий свет, расходившийся на сотни километров от этого гигантского горного кольца диаметром в девяносто километров!

На северо-востоке над многочисленными возвышенностями безмерно далеко высились вершины широкого цирка Архимеда. Вид на восток и на юг замыкала с одной стороны недосягаемая гряда лунных Апеннин, а с другой — обрывистые склоны Эратосфена; он соединялся с Апеннинами перевалом, на котором мы и находились.

А в этом обрамлении — Море Дождей. Какой убийственной иронией прозвучало для нас это название, придуманное в давние годы земными астрономами! Пустыня, страшная, сухая, сумрачно-серая, изборожденная чудовищными трещинами, вспученная продолговатыми возвышенностями между величественным Тимохарисом на горизонте и Эрастосфеном. Нигде ни следа жизни, ни травинки зелени! Лишь ослепительно сверкают кое-где у подножий огромных отдаленных кратеров желтые, красные и синевато-стальные прожилки каких-то пород, подобные ниткам драгоценных камней…

Мы молча глядели вперед, не зная, какую дорогу избрать. Оказавшись на Море Дождей, мы имели бы перед собой равнину, по которой можно быстро продвигаться; но в том-то и состояла вся трудность, что неизвестно было, как выбраться на равнину, как спуститься с этой тысячеметровой отвесной стены!

Коротко посоветовавшись, мы пешком отправились к югу, надеясь найти дорогу по склонам кратера Эратосфена. Мы шли по узкому карнизу между скалами и пропастью, открывающейся к Морю Дождей. В одном месте он совсем сузился, и мы решили было вернуться, усомнившись, что здесь сможет пройти машина. К счастью, Марта вспомнила, что у нас есть запас мин, с помощью которых можно взорвать небольшой выступ скалы, преграждающий нам путь. Мы двинулись дальше по краю головокружительной бездны. Тут горный хребет заметно расширился, выровнялся и начал медленно подниматься вверх. Мы шли все время к югу; справа и слева уже громоздились чудовищные уступы кольца Эратосфена.

Через полчаса после того, как мы обогнули выступ скалы, нам пришлось остановиться над новой пропастью; она так внезапно возникла перед нами, что Педро Фарадоль, который шел впереди и первым взобрался на заслонявший ее скальный барьер, отпрянул с криком ужаса. Поистине трудно вообразить нечто более страшное, чем открывшийся нам вид.

Двигаясь все время на юг, мы оказались, сами того не зная, в глубокой зазубрине, прорезающей уже самое кольцо кратера. Справа и слева от нас громоздились две причудливо изломанные вершины — одна ослепительно белая на солнце, другая почти абсолютно черная в тени. А перед нами. Нет, кто смог бы это описать! Перед нами была бездна! Пропасть бездонная и несказанная, нечто столь жуткое, столь прямо-таки хищное в своей небывалой громадности, мертвенности, что даже и теперь, как только вспомню об этом, меня сковывает парализующий страх.

Перед нами было жерло кратера Эратосфена.

Мощный горный вал, весь иззубренный, как пила, описывал круг диаметром в несколько десятков километров, образуя громадную котловину — наверное, самую страшную из всех, какие видел взор человеческий. Вершины, вознесенные более чем на четыре тысячи метров над дном этой пропасти, падали к ней почти отвесно, какими-то неистовыми рывками. Казалось, будто рушатся в бездну каменные водопады, застыв на лету и разбившись об острые скальные грани. Дно кратера было примерно на две тысячи метров ниже уровня долины Моря Дождей, а вдобавок казалось гораздо более глубоким из-за окружающих громадных гор и густой тени, которая почти сплошь его заливала. Со дна вздымались кое-где конические вершины, едва достигавшие половины высоты кратерного вала. Мы смотрели на них сверху из нашего каменного окна. Из некоторых конусов время от времени вырывались небольшие облака темно-серого дыма, но тотчас опадали из-за отсутствия атмосферы и плоско стлались у их подножий, словно пепел. Несомненно, перед нами были непогасшие вулканы.

Ослепительные контрасты света и мрака усиливали ужасающее впечатление. Весь восточный склон кратера тонул в густом мраке, сливаясь с черным небом наверху в сплошную темную, таинственную пелену; зато на западном склоне сверкала под Солнцем белая стена, исчерченная темными трещинами, вся усеянная немыслимо острыми пиками, словно костяными башенками, белеющими на черных пятнах теней. На юге вал казался ниже из-за расстояния и был похож на ощетинившиеся шипами ворота в это страшное жерло. У наших ног — головокружительная пропасть.

А над всем этим по черному небу, усеянному немигающими звездами, ползло огненное Солнце без лучей, все приближаясь к мертвенно светящейся Земле, которая изогнулась узким, острым серпом и висела над этой юдолью страха, словно символ смерти.

Невольно зазвучали у меня в ушах слова Данте:

Мы были возле пропасти, у края,

И с трашный срыв гудел у наших ног…

И при звуке этих слов в мозгу моем, обессиленном усталостью, зноем и страхом, возникло видение Дантова ада, который поистине не мог быть ужаснее того, что простиралось перед моим взором! Дымы, двигающиеся на дне гигантской ямы, казались мне вереницами адских духов, которые кружатся вокруг чудовищного Сатаны, чей облик почудился мне в одном из вулканических конусов… Духи, души умерших, страшная процессия осужденных на вечные муки. Они блуждают повсюду, они свергаются гигантским потоком по скалистым склонам пропасти, сползают вглубь по расщелинам, валом валят, толпятся, теснятся… Некоторые пытаются подняться вверх, к свету, к Солнцу — целыми тучами отрываются от дна и вновь оседают, как свинцовые испарения, в долину вечной муки…

И все это происходит в такой страшной, наводящей трепет тишине…

Свет померк у меня перед глазами; я чувствовал, что вот-вот потеряю сознание.

И тут до меня донесся плач. Это меня так ошеломило, что я в первый миг решил, будто впрямь слышу голоса грешников… Но на этот раз мне не почудилось. Плач действительно был слышен через трубку, соединявшую шлемы наших гермокостюмов.

Я несколько опомнился и поглядел вокруг. Вудбелл, опершись спиной о скалу, стоял бледный, с поникшей головой. Фарадоль, словно хищник на привязи, беспокойно расхаживал по площадке, насколько позволяла длина переговорной трубки, и осматривался, будто ища дорогу среди этих пиков и пропастей, Марта, коленопреклоненная, уткнув лицо в колени, сотрясалась от рыданий.

Проникшись безмерной жалостью, я приблизился к ней и осторожно положил руку на ее плечо. Тогда она по-детски жалобно начала кричать, как в ту памятную долгую ночь перед смертью О'Теймора:

— На Землю! На Землю!

Такое глубокое, безысходное отчаяние было в ее голосе, что я не мог найти слов утешения. Да и чем ее утешить? Положение наше было воистину тяжким. Я повернулся к Фарадолю:

— Что же теперь будет?

Педро пожал плечами:

— Не знаю… смерть. Ведь отсюда спуститься невозможно.

— А если вернуться? — возразил я.

— О да! Вернуться! Вернуться! — рыдала Марта.

Фарадоль словно не слышал ее рыданий. Он посмотрел вдаль, а потом ответил, обращаясь ко мне:

— Вернуться… Только затем, чтобы потерять массу драгоценного времени, а потом встретить на ином пути преграду вроде этой. Смотри! — Тут он повернулся к северу и указал на необозримую равнину Моря Дождей. — Если б мы могли туда спуститься, перед нами была бы относительно ровная дорога, но мы туда не спустимся… Разве только очертя голову кинемся вниз…

Я посмотрел в том направлении. Море Дождей, ровное, залитое солнцем, выглядело раем, особенно по сравнению со страшным жерлом Эратосфена. Оно начиналось почти у самых наших ног, такое близкое, что, казалось, достаточно прыгнуть — и окажешься там. Однако от желанной равнины нас отделяла непреодолимая тысячеметровая крутизна.

Мы сбились в кучу и жадно глядели на этот спасительный простор. Мы не ощущали ни усталости, ни жгучих лучей Солнца, которое уже наполовину выглянуло из-за каменного гребня над нами.

Помолчав, Педро повторил:

— Туда мы не попадем…

Ему ответило громкое, судорожное всхлипывание Марты, которая уже перестала владеть собой.

Фарадоль нетерпеливо дернулся.

— Замолчи! — крикнул он, хватая Марту за плечо. — А то я сброшу тебя вниз! Мало нам еще хлопот!

Томас вдруг шагнул вперед:

— Оставь ее… А ты не плачь. Мы попадем на Море Дождей. Идемте к машине.

Такая решимость и уверенность чувствовалась в этих спокойно, отчетливо сказанных словах, что мы тут же, не смея ни возражать, ни спрашивать, повернулись, чтобы выполнить приказ.

Вудбелл остановил нас.

— Смотрите, — сказал он, указывая на внешние, обращенные к Морю Дождей склоны Эратосфена, — видите эту грань, что начинается вот тут, на пятьдесят метров ниже, у подножия крутой стены? Насколько можно судить, она довольно полого сходит к самой равнине; по ней мы сможем спуститься вниз…

— Но эта стена… — невольно шепнул я, глядя на отвесно обрывающуюся скалу, которая отделяла нас от широкого хребта ранее не замеченной нами грани.

— Ерунда! Мы же тренировались в лазании по скалам! Мы легко обойдем ее. А машину… машину мы спустим раньше, обвязав ее канатами. Не забывайте, что мы на Луне: здесь тела весят вшестеро меньше и упасть тут с высоты пятидесяти метров — это то же самое, что на Земле упасть с восьмиметровой высоты!

Мы сделали так, как советовал Томас.

Через 109 часов после восхода Солнца мы начали спускаться по крутому склону Эратосфена, чтобы попасть на равнину Моря Дождей. Почти трое земных суток продолжался этот спуск в долину, лежавшую прямо у наших ног. Большую часть пути мы прошли пешком, палимые безжалостными, все более отвесными лучами Солнца, изнемогая от усталости и напряжения.

Машину действительно удалось спустить на канатах с высоты нескольких десятков метров. Ей это не повредило, но запертые внутри собаки сильно ушиблись, несмотря на все наши предосторожности. Несколько раз мы останавливались, совершенно потеряв надежду, что живыми доберемся до равнины. Дорога по скальной грани не была такой удобной, как нам это показалось сверху и издали. Пересеченная завалами и расщелинами, она вынуждала нас к поворотам и обходам тем более трудным, что машину всюду приходилось тащить за собой либо спускать на канатах. Часто овладевало нами отчаяние. В такие минуты Вудбелл, хоть и ослабевший от лихорадки и ран, проявлял величайшее самообладание и силу воли. Ему мы обязаны тем, что живем и будем жить.

За эти трое суток мы вряд ли спали более двенадцати часов, всякий раз выискивая место как можно более затененное, чтобы не изжариться заживо в солнечных лучах. Временами жара доводила нас прямо-таки до исступления.

Был лунный полдень, и Солнце стояло прямо над нами, рядом с черным шаром Земли в новоземлии, окаймленным кровавым кольцом светящейся атмосферы, когда мы, изнуренные до предела, ступили наконец на равнину.

Зной был такой чудовищный, что перехватывал дыхание, а кровь туманила взгляд и молотками колотила в виски. И тень уже не давала защиты! Раскаленные скалы повсюду дышали пламенем, как жерло доменной печи.

Селена часто дышала, вывалив язык, щенята жалобно скулили, недвижно растянувшись в углу кабины. Все время то один, то другой из нас впадал в беспамятство; казалось, что смерть настигнет нас у входа на долгожданную равнину!

Нужно было бежать от солнца, но куда?

И тут Марта вспомнила, что, спускаясь с горы, мы видели глубокую расщелину, которую теперь, вероятно, заслоняли от нас скалы. Мы скорым ходом двинулись в ту сторону, и действительно, спустя час, который показался нам целым годом, обнаружили расщелину. Этот провал с отвесными стенами, возникший при растрескивании лунной коры, — глубиной в тысячу, шириной в несколько сот метров — ничуть, впрочем, не походит на земные ущелья и овраги. Он тянется, насколько мы можем судить отсюда, на десятки километров параллельно цепи Апеннин. На лунных картах он не обозначен; наверное, астрономы его не заметили потому, что он лежит вблизи высоких гор и почти постоянно покрыт тенью.

Для нас эта расщелина оказалась спасительной. Мы отыскали место, где она начинается, быстро спустились в глубину и лишь здесь, в тысяче метров под поверхностью Моря Дождей, нашли относительную прохладу…

Сон отлично подкрепил всех нас. Только Томаса, которого до сих пор поддерживала стальная воля, теперь вновь залихорадило. Он так ослаб, что шевельнуться не может. Тем не менее часов через двадцать мы продолжим свой путь. Солнце начинает склоняться к западу. Там, на равнине, зной, наверное, еще ужасный, но все же не такой, как в разгар лунного дня Да и мы после отдыха легче сможем его переносить.

Серьезно поразмыслив, мы изменили план путешествия. Мы не пойдем на запад, а повернем прямо на север, к лунному полюсу. Выигрываем мы на этом вдвойне. Прежде всего перед нами будет более тысячи километров относительно ровной и хорошей дороги по долине Моря Дождей, что значительно ускорит движение. Затем, приближаясь к полюсу, мы попадем в края, где Солнце не стоит днем так высоко над горизонтом, а ночью не уходит так глубоко за горизонт; поэтому мы надеемся найти там более сносную температуру. Ибо еще один такой полдень, как теперешний, и смерть наша неизбежна.

Море Дождей, через 340 часов после восхода Солнца

День уже на исходе. Скоро, через четырнадцать с половиной часов, зайдет Солнце, которое сейчас стоит над далекими округлыми взгорьями на западе лишь на несколько градусов выше горизонта. Малейшие неровности почвы, любая скала, каждое небольшое возвышение — все отбрасывает длинные неподвижные тени, прорезающие в одном и том же направлении огромную равнину, на которой мы находимся. Насколько видит глаз — ничего, одна лишь пустыня, бескрайняя, смертоносная, перепаханная с юга на север длинными каменными бороздами, поперек которых чернеют полосы теней… Далеко-далеко на горизонте торчат высочайшие шпили гор, которые видны были с Эратосфена, а теперь их почти заслоняет от нас кривизна лунного шара.

По мере того как мы удаляемся от экватора, стеклянистая Земля над нами отклоняется от зенита к югу. Теперь конец первой четверти, и Земля светит ярко — как семь полных лун. Там, куда не проникает слабеющий солнечный свет, серебрится ее призрачное сияние. Два небесных светильника над нами, и тот, что сильнее, кажется по контрасту желтым, а другой — синеватым. Весь мир вокруг наполовину ярко-желтый, наполовину — серо-синий. Когда смотришь на восток, желтизной отливает пустыня и отдаленные вершины лунных Апеннин; на западе же под алмазно искрящимся Солнцем все кажется холодным, синим и мрачным. А над двухцветной пустыней висит все то же бархатно-черное небо, усеянное разноцветными драгоценными камнями, овеянное сказочной дымкой мельчайшего золотистого песка…

Ночь приближается. Она уже выслала вперед своего вестника, единственного, как есть у нее в этом мире, лишенном сумерек и вечерних зорь… Холод идет перед ней по пустыне, затаивается в каждой расщелине, в каждом затененном месте и терпеливо ждет, когда по-черепашьи медлительное Солнце сползет с небосвода, соскользнет с пустыни, оставляя его и ночь на полновластное царствование…

Пока мы движемся в ярком солнечном свете, то еще не догадываемся о присутствии этого пришельца, но в тени наши разогретые тела пронизывает легкая дрожь, говорящая о его близости…

В закрытой нашей машине уже не так душно, и все мы стали как-то веселее и бодрей. Фарадоль, преисполненный надежд, снова строит планы на будущее или играет с Селеной и щенками; Вудбелл заметно окреп и, стоя у руля, разговаривает сейчас с Мартой. Стоит мне оторвать взгляд от бумаги, как я вижу их обоих. Особенно отчетливо Марту. Она сейчас стоит в профиль ко мне и смеется. Удивительно она смеется. Губы ее складываются так, будто она целует воздух. Этой улыбкой полны ее глаза и грудь, которая поднимается едва заметными, быстрыми движениями. Днем, в жару, грудь ее была приоткрыта — слишком жарко было даже для нее, опаленной индийским солнцем. Сейчас она закрыта до самой шеи. Я невольно ищу глазами эту великолепную смуглую грудь, такую теплую по цвету, и странно не хватает мне чего-то, когда я ее не вижу. Напрасно я так много думаю об этой женщине, но ею действительно наполнено здесь все. С того времени, как призрак смерти немного отдалился от нас, крохотный мирок машины весь словно пропитан присутствием Марты. Даже Фарадоль, будто бы играя с собаками, украдкой, я знаю, смотрит на нее. Меня это злит. Почему Томас не обращает на него внимания? А впрочем, какое мне дело до этого?

Мы в пути уже более шестидесяти часов. Машина все время движется вперед. Мы спим посменно, не останавливая машины, и сейчас я пишу тоже на ходу. Мы немного задержались лишь для того, чтобы подзарядить аккумуляторы нашего электромотора. Чтобы сэкономить топливо, которого много потребуется нам во время ночных холодов, мы запустили динамо с помощью расширяющегося сжатого воздуха. Аккумуляторы нуждаются в подзарядке, потому что одних батарей не хватает для быстрой езды.

А движемся мы быстро, и все вперед — насколько позволяет местность. Значительные неровности почвы помешали нам свернуть на север сразу после выхода из Ущелья Спасения (так назвали мы ту трещину под Эратосфеном, потому что она действительно спасла нас своей прохладой от смерти). Под 12° западной долготы мы натолкнулись на одну из тех блестящих полос, которые лучами расходятся от кратера Коперника на сотни километров вокруг. Полосы эти, отчетливо видимые даже в слабые земные телескопы, всегда удивляют астрономов. Как мы убедились воочию, это полосы расплавленных, словно стекло, скальных пород шириной в несколько десятков километров. Не знаю, как определить природу этих странных образований.

Здесь вообще многое для нас загадка — даже то, что находится прямо под рукой. Как возникла эта равнина, на которой мы находимся, как образовались эти кольцеобразные горы диаметром в несколько десятков, а то и сотен километров, окруженные валом высотой в несколько тысяч метров? Это наверняка не жерла погасших вулканов, как полагали некогда на Земле. Мы заглянули в недра Эратосфена и видели там вулканические конусы, ничем не отличающиеся от земных вулканов, но само это громадное кольцо никогда не было кратером! Об этом свидетельствуют — не говоря уже о его громадных размерах — и горные породы, из которых состоит вал, и то, что дно впадины ниже уровня окружающей ее равнины, и многое другое, что мы могли видеть собственными глазами.

Мне кажется, чтобы понять эти поразительные формации, нужно мысленно перенестись в те отдаленные времена, когда Луна была еще жидким, расплавленным шаром, поверхность которого лишь начала остывать в ледяных межзвездных просторах Тогда-то чудовищные, превосходящие силу человеческого воображения взрывы газов, растворенных в жидкой массе и выделяющихся при ее остывании, вздували ее податливую еще поверхность, образуя громадные пузыри и волдыри. Эти пузыри лопались и тут же застывали, не успев растечься по окружающей их равнине. Кольцевые горы — как раз следы этих пузырей. Позже Солнце выгрызло в них отдельные пики, выщербило и разрушило их, вулканические силы образовали внутри некоторых колец конусообразные кратеры — и вот они, не тронутые водой, все сглаживающей на Земле, высятся сегодня, как свидетельство созидательной мощи природы, для которой глыбы планет и огненные шары звезд — всего лишь покорная материя в гигантском тигле извечного созидания.

Так внятно говорят мне обо всем этом и огромные горы, и небольшие горки, густо рассеянные на нашем пути, и созданные по их подобию котловины, что, всматриваясь в окружающий пейзаж, я испытываю временами ощущение, будто эти скалы, ярко-желтые от солнца, — это масса, еще пламенеющая, текучая и почти живая; мне чудится, что вот-вот вся равнина заколышется, словно море, начнет изгибаться, вздыматься, расти, вспучиваться и под напором газов выбрасывать в черное небо первобытную лаву, застывающую гигантскими кольцами.

Но сколько же сотен тысяч веков минуло с той поры! Лунная кора застыла и растрескалась, непрерывно сокращаясь; какие-то таинственные огневые силы выжгли на ней огромные лучистые полосы остекленевшего камня; и здесь, где некогда бушевали необузданные противоборствующие силы творения, теперь стоит такая страшная и безнадежная мертвенность и тишина, что нас даже удивляет и смущает биение собственных сердец.

Мы продолжаем двигаться по светлой полосе, образованной стекловидной жилой, что тянется от самого Коперника. Она служит нам удобной и ровной дорогой. Северо-восточное ее направление очень нам на руку — мы выйдем прямо на равнину между Архимедом и Тимохарисом, которую нам предстоит пройти Сейчас, когда мы находимся на равнине, Архимед совсем не виден В той стороне, где он должен находиться, перед нами встают лишь невысокие крутые бугры, похожие на гористые острова среди моря. Это, по-видимому, группа «кратеров», вздымающихся на 11° западной долготы и 19° северной лунной широты. Мы рассчитываем обогнуть ее еще до захода Солнца А потом — на север, все на север, лишь бы подальше от этой ужасной зоны, где рядом со зловещим серпом Земли прямо над головой висит в зените убийственное Солнце, подобно яростному, обезумевшему огненному коню. О, этот ленивый белый шар без лучей — это не наше земное животворное солнце; нет, это некий бог, алчный и насмешливый, бог — разрушитель и пожиратель! А мы четверо — единственные живые жертвы, которые он высмотрел для себя на этой равнине смерти! Нужно бежать от него, прежде чем он вторично возникнет на черном, расшитом золотом саване небосвода.

Я прерываю записи. Фарадоль, сменивший в свое время Томаса, кричит, что теперь моя очередь становиться у руля. Те двое уже спят. Марта, как обычно, перегнулась из своего гамака и положила голову на грудь Томаса — единственного счастливого человека среди нас!

Первый лунный день, через 4 часа после захода Солнца, на Море Дождей, 10° западной долготы, 20 28 северной лунной широты

Итак, уже началась ночь — долгая ночь, для которой земные сутки меньше, чем часы для земной ночи. Земля, все заметней склоняясь к югу, сверкает над нами, словно огромный яркий циферблат. Наблюдая, как ползут тени по ее диску, можно без труда определять время. На закате Солнца она была в первой четверти, в полночь будет полноземлие, а последняя четверть наступит на рассвете. Роль минутной стрелки на этих небесных часах выполняют континенты. По тому, когда они уходят в тень, можно определять часы, которые для лунных долгих суток не более чем минуты.

После захода Солнца холод наступил так внезапно, что нам показалось, будто мы из парной бани прыгнули прямо в бассейн с ледяной водой. Но закат приготовил для нас великолепный сюрприз: мы ожидали, что вслед за ним немедленно наступит ночь, а между тем еще долго держалось какое-то странное сияние, спорившее с блеском Земли и несколько похожее на наши сумерки.

Как раз окончилась стеклянистая полоса, по которой мы ехали более ста километров, когда мы выбрались из тени небольших кратеров, о которых я упоминал ранее. Мы приближались к двадцатой параллели, направляясь теперь прямо на север, когда солнечный диск, не зарумяненный закатом, а все такой же светлый и сверкающий, как днем, начал медленно уходить за горизонт.

Внезапно охватила нас страшная тоска по этому исчезающему Солнцу, которое снова явится нам лишь через четырнадцать суток Мы стояли все рядом у западного окна машины. Марта простерла руки к уходящей дневной звезде и начала певуче и монотонно произносить слова индийских гимнов, которыми факиры на Земле прощаются с этим лучезарным божеством.

Вудбелл время от времени вторил ей, вспоминая, наверно, подобные минуты в Траванкоре, когда пламенное Солнце тонуло в безбрежном океане.

Между тем Солнце, укрыв часть своего диска, казалось, замерло на горизонте и ждало чего-то. Сияние его освещало простертые руки девушки, сверкало на ее белоснежных зубах. Невозможно было не поверить, что они говорят друг с другом — эта девушка и это Солнце.

Полчаса спустя виднелся уже лишь краешек солнечного диска. Каменная пустыня под этой ослепительно белой полоской почернела, будто обратилась в чернильное море. Лишь кое-где сверкали гладкие скалы, отражающие синеватый свет Земли. Марта уже кончила петь и молча всматривалась в пустыню, склонив голову на плечо Томаса.

Нами овладела странная грусть: даже Педро, наименее сентиментальный из всех, понурился и неслышно шевелил губами, словно отвечал каким-то своим мыслям или воспоминаниям. А я… Эх, как же безумно быстро пронеслась моя жизнь на Земле! Перед моими глазами развертывался причудливый танец воспоминаний и видений: мне чудились равнины над Вислой, и укрытые облаками вершины Татр, и неисчислимая вереница людей, знакомых лиц, дорогих, но оставленных теперь уже навсегда… Навсегда!

И тут Солнце внезапно погасло. Еще мгновение над горизонтом, подобно крохотным огненным язычкам, дрожали багровые протуберанцы, потом исчезли и они, и в сумраке, внезапно упавшем на пустыню, было нечто столь неожиданное, что мы невольно прижались друг к другу, словно пытаясь укрыться от чего-то метнувшегося на нас, как серый лесной кот на запоздалого путника. Но то был только сумрак, а не ночь. Ибо в ту же минуту, когда исчез последний краешек Солнца, на западе взвился световой столб, рассыпаясь вверху будто сказочный фонтан золотистой пыли и образуя подобие купола.

Это сверкал перед нами зодиакальный свет в таком неслыханном великолепии, какого на Земле никогда не видел человеческий глаз. Молча и долго смотрели мы на этот искрящийся столб, слегка склоненный к югу и усеянный разноцветными звездами, которые проглядывали сквозь эту космическую пыль, что вращается вокруг Солнца и после заката сияет перед нами, отражая исчезнувший солнечный свет.

Теперь погасло уже все, и над нами светит только Земля да звезды, странные звезды в глубине черного неба — разноцветные и немигающие. Эта многоцветность, которой не скрадывает отсутствующий здесь воздух, так удивительна, что к ней невозможно привыкнуть, хоть эти же звезды горели над нами на протяжении всего лунного дня.

Земля шлет нам столько света, что можно продолжать путь. Это очень благоприятное для нас обстоятельство — нам не приходится тратить время и за ночь мы сможем уйти так далеко на север, что назавтра уже не надо будет опасаться отвесных солнечных лучей. Только мысль о ночном морозе, который уже чувствуется изрядно, пронизывает нас страхом.

Местность снова стала неровной, вынуждает нас к многократным поворотам и обходам, замедляющим продвижение. На носу машины горит прожектор, освещая дорогу. Иначе мы рисковали бы провалиться в одну из трещин, плохо различимых в тусклом свете Земли. Ориентируемся по звездам, потому что в этом странном мире никак не можем разобраться в показаниях компаса. К тому же металлические стены машины искажают положение стрелки.

На Море Дождей, 7°45 западной лунной долготы, 24°1 северной широты, в первом часу вторых лунных суток

Уже миновала полночь, и мы позабыли даже, как выглядит Солнце; трудно понять, как можно было жаловаться на жару. Почти сто восемьдесят часов, с самого заката, нас терзает такой неслыханный холод, что кажется, будто мысли замерзают в мозгу. Наши печи работают во всю мощь, а мы, съежившись около них, дрожим от холода.

Я пишу, прислонившись к печи. Спину мне жжет, и в то же время я чувствую, как кровь во мне леденеет и сгущается от мороза. Собаки лезут к нам на колени и воют не умолкая, а мы уже с ума сходим. Молча глядим друг на друга с какой-то непонятной ненавистью, словно кто-то из нас виноват, что здесь Солнце не светит и не греет триста пятьдесят четыре с половиной часа кряду.

Я пытался превозмочь себя и записать кое-какие впечатления ночного пути, но вижу, что не способен связать даже самые простые представления. Мозг у меня замороженный, неповоротливый, словно он изо льда. В сознании сменяют друг друга то бессвязные картины, то какие-то отчаянные проблески, и мне никак не удается связать их друг с другом. Временами мне кажется, что я сплю с открытыми глазами. Вижу Марту, Томаса, собак, Педро, печь — и совершенно не понимаю, что это все значит, не знаю, кто я, откуда здесь взялся, зачем…

Действительно — зачем?

Хотел задуматься над этим, припомнить что-то — и не могу. Существовала же какая-то причина, по которой я вместе с этими людьми покинул Землю. Не помню… Мысли меня утомляют.

Кажется, мы стоим. Не слышно гудения моторов. Надо бы сходить посмотреть, что случилось, но я знаю — ни я, ни они этого не сделают. Ведь пришлось бы отойти от печки!

Что за мерзкий мороз!

В окно видны какие-то скалы, ярко освещенные Землей. Наверно, потому мы и стоим, что оказались среди скал… Все это страшно — и все безразлично…

Что я пишу? Может, я и в самом деле схожу с ума? Ужасно хочется спать, но знаю, что если усну, то замерзну и уже не проснусь. Нужно встряхнуться, прийти в себя… Странно, что в первую ночь в Заливе Зноя мороз был не так силен. Видимо, там под поверхностью тянутся какие-то вулканические жилы, и они немного согревают почву.

Писать, писать, чтобы не заснуть, — иначе смерть.

После заката мы непрерывно продвигались на северо-запад при все более ярком свете Земли, входящей в полноземлие, и все более жгучем морозе. Вблизи 9° западной долготы и 21° северной широты мы перебрались через низкие, покатые валы, преграждавшие путь. Не меняя направления, мы двигались на северо-запад, в сторону взгорья, широко раскинувшегося вокруг кольца Архимеда, в надежде найти здесь какой-нибудь действующий вулкан, а вблизи него — тепло. Мы уже на границах этой горной страны, но все вокруг застывшее и мертвое. Мы выехали на середину странного полукруглого плато, за которым вздымается амфитеатр скалистых уступов. Фарадоль сделал астрономические измерения, чтобы определить положение этих гор. Из его расчетов следует, что мы на возвышенности, которая на лунных картах обычно обозначается буквой Е и находится под 7°45 западной долготы и 24°1 северной лунной широты.

Холод, холод, холод… но нужно превозмочь себя и не спать, только не спать, потому что это — смерть! Она где-то поблизости, эта смерть. Там, на Земле, следовало бы изображать Смерть восседающей на Луне — потому что здесь ее царство…

Почему мы стоим? Ах, да! Все равно!

Нет, нужно превозмочь себя. О чем я писал только что? Ага, горы… Странный амфитеатр шириной около четырех километров, открытый к югу. Над ним, словно фонарь, висит Земля. Прямо перед нами, на севере, самая высокая из скал. Не меньше тысячи двухсот метров. Как-то жутко все это выглядит. Словно театр для гигантов — ужасающих, скелетоподобных гигантов. Я не удивился бы, если бы вдруг на склонах этих гор появились толпы огромных скелетов, неторопливо движущихся в земном сиянии, чтобы занять свои места в этом театре. На фоне черного неба, среди звезд, белели бы огромные черепа тех, что сели в верхних рядах. Мне даже кажется, что я их вижу. Восседают гигантские скелеты и переговариваются: «Который час? Уж полночь, и Земля, наш огромный и яркий циферблат, уже встала полной в небе — пора начинать…» и обращаются к нам: «Пора начинать, мы смотрим, умирайте же…»

Дрожь меня пробирает.

Гнилое Болото, на дне расщелины, 7°36 западной лунной долготы, 27° северной широты. Вторые сутки, шестьдесят второй час после полуночи

Итак, свершилось. Мы приговорены к смерти, без всякой надежды на спасение. Вот уже шестьдесят часов, как мы знаем об этом, — время достаточное, чтобы освоиться с этой мыслью. И все-таки — смерть…

Спокойней, спокойней, ведь это бессмысленно. Нужно смириться с неизбежным. В конце концов, это не так уж неожиданно для нас; ведь еще на Земле, собираясь в это путешествие, мы знали, что идем навстречу смерти. Но почему эта смерть не поразила нас внезапно, как молния, почему приближается так медленно, что мы можем рассчитать каждый ее шаг и знаем, когда ее ледяная рука схватит нас за горло и начнет душить…

Да, душить. Все мы задохнемся. Запаса сжатого воздуха при величайшей экономии едва хватит на триста часов. А потом… Ну, что ж, нужно заранее приготовиться к тому, что будет потом… Еще триста часов все будет, как прежде. Будем дышать, есть, спать, двигаться… За это время опустеет последний резервуар сжатого воздуха, единственный оставшийся у нас. Через триста часов… То будет лунный полдень… Солнце будет стоять еще довольно высоко. Будет светло и тепло, даже жарко, — может быть, слишком жарко. Какое-то время, несколько часов, все будет еще хорошо. Потом мы начнем постепенно ощущать вялость, шум в голове, сердцебиение… Воздух в машине, не освеженный кислородом, которого нам уже недостает, переполнится выдыхаемой нами углекислотой. Сейчас мы искусственно удаляем ее, но тогда — зачем же ее удалять, если не будет кислорода, чтобы ее заменить? Эта углекислота начнет отравлять нас. Гулкие удары пульса, вялость, удушье, сонливость… Да, сонливость, необоримая сонливость. Мы ляжем в гамаки, ожидая смерти; Марта, наверно, как всегда, перегнется из своего гамака и положит голову на грудь Томасу… Потом придут сны… Земля, родные края, зеленые луга, воздух — много-много воздуха, целое море, огромное, голубое, чистое! И во сне — ужасный удушающий призрак садится на грудь; я уже будто ощущаю его! Он ломает ребра, хватает за горло, стискивает сердце… Ужас меня охватывает. Хочется стряхнуть призрак, вскочить, бежать… А потом сны кончатся. На Луне, среди бескрайней равнины Моря Дождей, в закрытой машине будут лежать четыре трупа.

Нет! А может, иначе? В ту минуту, когда начнет не хватать воздуха, мы откроем двери машины настежь! Мгновение — и мы будем уже в пустоте. Кровь брызнет изо рта, ушей, глаз, носа; несколько судорожных, отчаянных вдохов — и конец. Зачем я все это пишу? Зачем я пишу вообще? Ведь в этом нет ни смысла, ни цели. Через триста часов я умру.

Часом позже

Возвращаюсь к запискам. Нужно чем-то заняться, потому что мысль о неизбежной смерти невыносима. Мы ходим по кабине и бездумно улыбаемся друг другу или разговариваем о совершенно безразличных вещах. Только что Фарадоль рассказывал, как в Португалии готовят какой-то соус из цыплячьих печенок с каперсами. При этом все мы, не исключая его самого, думали о том, что через двести девяносто девять часов умрем.

Если вдуматься, смерть вовсе не страшна — почему же мы так ее боимся? Ведь…

Ах! Как бессмысленны все эти философствования насчет смерти! Тиканье часов в моем кармане звучит отчетливей, чем голоса всех мудрецов, проповедующих спокойствие перед кончиной. Я слышу тихие, слабые металлические постукивания и знаю, что это шаги приближающейся смерти. Она будет здесь прежде, чем зайдет Солнце того долгого дня, что вскоре начнется. Она не опоздает ни на час.

Мы стояли среди этих подковообразных скал, цепенея от мороза, как вдруг Фарадоль, случайно взглянув на манометр одного из резервуаров сжатого воздуха, отчаянно закричал. Мы все вскочили, словно от удара тока, и уставились туда, куда Педро показывал дрожащей рукой, будучи не в силах от страха выговорить хоть слово.

В одно мгновение мне стало жарко: манометр не показывал никакого давления внутри. У меня мелькнула мысль, что, быть может, воздух в резервуаре, вделанном в стену, конденсировался от чудовищного холода. Я открыл кран — резервуар был пуст. То же самое во втором, третьем, четвертом, пятом. Только в шестом, последнем, был воздух.

Мы вдруг обезумели от ужаса. Не задумываясь над причиной загадочной, по сию пору, пустоты в резервуарах, над тем, что мы делаем, что нужно делать и можно ли вообще что-нибудь сделать, мы бросились разом к мотору, не ощущая ни холода, ни усталости, ни сонливости, ничего, — одержимые одной мыслью: бежать, бежать… Словно от смерти можно убежать.

Через несколько минут машина уже мчалась. Выбрав шись с площадки, окруженной скалами, мы будто в беспамятстве спешили что есть сил прямо на север, среди невысоких взгорий, простирающихся от кольца Архимеда и заполняющих всю западную часть Гнилого Болота, которое граничит с Морем Дождей. Дорога была на редкость тяжелая и неровная. Машина подпрыгивала, тряслась, то взлетала, то проваливалась, немилосердно швыряя нас, но мы не обращали на это внимания. В пароксизме отчаяния и страха мы воображали, что нам удастся добраться до обратной стороны Луны, прежде чем кончится наш скудный запас воздуха!

Какая смехотворная мысль! Воздуха хватит всего лишь на триста часов, а от северного полюса Луны нас отделяет по прямой около двух тысяч километров, и половина из них приходится на горные неприступные районы!

Холод сковывал кровь в жилах, перехватывал дыхание в груди, но мы, не замечая ничего, безостановочно мчались напролом через горы, серебрившиеся в свете Земли, через черные котловины, через заваленные осыпями участки — только бы дальше, дальше. Даже о желании спать, недавно так мучившем нас, никто теперь и не вспоминал.

Лишь внезапное препятствие прервало эту адскую гонку, столь же безумную, сколь и бессмысленную. Мчась вслепую напрямик, мы наткнулись на расщелину, похожую на Ущелье Спасения под Эратосфеном, но более широкую и несравненно более глубокую. Мы заметили ее лишь вблизи — еще немного и мы рухнули бы в нее вместе с машиной.

Машина остановилась — и внезапно какое-то странное равнодушие овладело нами. Энергия отчаяния, охваченные которой мы без памяти мчались столько часов, исчезла так же мгновенно, как и появилась, уступив место невыразимой, парализующей подавленности. Все вдруг сделалось совершенно безразличным. Зачем мучиться и выбиваться из сил, если это все равно бесцельно. Мы должны умереть.

Молчаливые и апатичные, уселись мы у печки. Мороз терзал все яростней, но мы уже не заботились об этом. Ведь смерть — это все равно смерть, что от холода, что от удушья. Прошло много времени. Так мы и замерзли бы, если б не Вудбелл, который опомнился первым и начал уговаривать нас серьезно обдумать ситуацию.

— Нужно искать выход, какой-нибудь способ спастись, — говорил он, — пусть даже мы ничего не найдем, но, будучи чем-то заняты, хоть на время забудем о смерти, призрак которой гнетет нас.

Совет, конечно, был неплохой, но мы так устали и окоченели, что выслушали его абсолютно равнодушно и даже ничего не ответили Томасу.

Помню, я смотрел на него и видел, что он продолжает говорить, но не понимал ни слова. В эту минуту меня занимало только одно: а как он будет выглядеть после смерти?

С упорством маньяка я вглядывался в его двигающиеся губы и мысленно сдирал мясо со скул и челюстей, потом обнажил череп, ребра, берцовые кости — и, глядя на человека, видел перед собой скелет, который будто говорил мне, злорадно оскалясь: такими вы все станете — скоро.

Увидев наконец, что с нами не договоришься, Томас сам стал у руля, и вскоре машина уже ползла вдоль края расщелины. Примерно через полчаса мы достигли того места, где расщелина кончалась. Увидев это, Фарадоль прыгнул к рулю, охваченный внезапно пробудившейся в нем энергией отчаяния, и закричал как безумный:

— Мы можем объехать ущелье и снова двигаться на север, к полюсу, где есть воздух!

Он смеялся и дергался, словно и впрямь сошел с ума. Но когда он попытался ухватиться за руль, Томас слегка отстранил его и произнес кратко и решительно:

— Мы не объедем ущелье, а въедем в него.

Педро мгновение смотрел на него бессмысленным взглядом, потом вдруг — видимо, в нервном припадке — бросился на Томаса и схватил его за горло.

— Убийца! — зарычал он. — Душитель! Ты хочешь нас убить, уничтожить, а я хочу жить! Слышишь, жить! На север, на север, к полюсу, там есть воздух!

Педро бесился, орал, будучи сильнее Томаса, он повалил его и придавил коленом, прежде чем мы успели прийти на помощь. Я бросился вместе с Мартой усмирять безумца, и началась борьба, сопровождаемая яростным лаем собак. Наконец мы схватили его, но тут он внезапно весь вытянулся, вскрикнул и безвольно повис у нас на руках. Томас, измученный и бледный, поднялся с пола. В эту минуту машина накренилась; я ощутил резкий толчок и потерял сознание.

Придя в себя, я увидел, что лежу в гамаке, а надо мной стоит Томас и трет мне виски эфиром. Марта и Фарадоль сидели тут же, молчаливые и понурые.

Томас действительно мужественный человек.

Во время его борьбы с Педро машина, лишенная управления, наткнулась на скалу. Брошенный этим толчком вперед, я ударился головой о стенку и потерял сознание. Томас и Марта вышли из происшествия невредимыми, так же как и Педро, который без сознания лежал на полу, обессиленный припадком. И тогда Томас, поняв, что произошло, поручил Марте уложить нас в гамаки, а сам подал машину назад, развернулся и въехал в глубь ущелья. Лишь здесь, на глубине, где, как он и предполагал, было несравненно теплее, чем на поверхности, он начал приводить нас в чувство. Первым очнулся Педро. Он даже не помнил вспышки безумия, которая так испугала нас. Потом и я пришел в себя.

Смерть от холода пока уже не угрожает нам, потому что в этом неимоверно глубоком ущелье мороз не очень силен. Видимо, недра Луны не целиком еще лишены собственного тепла, хотя Луна, будучи в 49 раз меньше Земли, и должна была остыть много раньше.

Томас предвидел это и потому ввел машину в ущелье. Он хотел, чтобы мы, защитившись от непосредственной опасности, которой угрожал нам парализующий мысли холод, могли спокойно посоветоваться, что делать дальше.

Мы начали совещаться. Нам пришло в голову, что, быть может, удастся настолько сгустить нагнетательным насосом окружающий разреженный воздух, что можно будет дышать им в кабине. Эта мысль сверкнула, как звезда надежды и спасения, и мы тотчас принялись сообща претворять ее в жизнь. Однако после часа напряженных, изнурительных трудов мы убедились, что это неосуществимая затея. Лунная атмосфера здесь настолько разрежена, что даже если вдвинешь поршень до упора, невозможно преодолеть давление воздуха в кабине и открыть клапан. Мы пытались еще сгущать, воздух в одном из пустых резервуаров, заделав в нем предварительно трещину, но и это оказалось невозможным.

Разочарованные и уставшие, мы бросили бессмысленную работу. Томас еще утешает нас, что, может, дальше к северу мы найдем более плотную атмосферу, где наши насосы смогут работать, но вряд ли он сам в это верит. На всем огромном пространстве Моря Дождей атмосфера будет такой же разреженной, иными словами, ее вообще почти не будет, а прежде чем мы одолеем это пространство, наши запасы воздуха исчерпаются и наступит неизбежное… Через двести девяносто часов мы умрем. Тем не менее, как только рассветет и станет теплее, мы выберемся из ущелья и двинемся дальше на север. Это ничего не даст, но ведь и стоять на одном месте — тоже ничего не даст. А вдруг… вдруг… мы действительно найдем где-нибудь более плотную атмосферу…

На том же месте, 70 часов после полуночи

Мы наконец открыли причину, по которой потеряли свои запасы воздуха. Резервуары были повреждены, когда мы спускали машину со склонов Эратосфена. Какой-то острый выступ на пути скольжения машины глубоко процарапал стенки, а внутреннее давление довершило остальное. Трещины видны отчетливо. Два лишь обстоятельства меня удивляют: что давление сжатого воздуха не разорвало поврежденных медных резервуаров и что мы не заметили своей потери много раньше. Я ломаю голову над этими загадками, будто их решение может чем-то нам помочь.

Ни о чем другом не могу думать — все стоит и стоит перед глазами этот призрак смерти. И самое тут страшное то, что, зная о предстоящей смерти, мы чувствуем себя совершенно здоровыми. Это увеличивает ужас того чудовищного, что должно на нас обрушиться. Томас спокойнее всех, но я вижу, особенно по его обращению с Мартой, что и он непрестанно думает о приближающемся. Нежным, почти женственным движением он проводит рукой по ее волосам и смотрит на нее так, словно хочет просить прощения. А Марта целует его руки, говоря ему этой лаской и взглядом: не печалься, Том, все хорошо, ведь умрем мы вместе…

Для них это, может, действительно какое-то утешение, но для меня, откровенно говоря, эта общность нашей судьбы нисколько не уменьшает ее чудовищности. Все чувства во мне так возбуждены, что никакие размышления на меня ничуть не влияют. Я трезво оцениваю все, во всем ясно отдаю себе отчет, мысленно повторяю сотни раз, что умираю вместе с этими людьми как добровольная жертва всемогущей жажды познания, которая оторвала нас от Земли и швырнула на эту негостеприимную планету, уговариваю себя, что нужно смириться с судьбой и сохранить спокойствие перед лицом неизбежности, — а несмотря на все эти замечательные рассуждения, непрерывно ощущаю только одно: страх, безграничный, отчаянный страх! Так это неумолимо и так медленно приближается…

Не понимаю, действительно, почему мы не решаемся разом покончить с этим отчаянным положением. Ведь в наших силах сократить эту жизнь, которая стала уже только пародией на жизнь, мучительной и тягостной…

Часом позже

Нет! Я не могу это сделать! Не знаю, что удерживает меня, но — не могу. Быть может, детская тоска по Солнцу, этой доброй дневной звезде, которая скоро должна взойти над нами, а может, какая-то смешная, почти животная привязанность к жизни, какой бы краткой она ни была, или остатки глупой, абсолютно беспочвенной надежды…

Знаю, что нас ничто не спасет, и все же так отчаянно хочу жить и так… боюсь…

Все равно! Пусть будет, что будет.

Я смертельно устал. Пускай бы уж наконец пришло это — неизбежное! При каждом вдохе думаю, что мне осталось на один вдох меньше. Все равно…

На восходе Солнца…

Через час мы отправляемся в путь. Западный край ущелья уже сверкает над нами в солнечном свете. Снова выберемся на широкую равнину, чтобы еще раз увидеть Солнце, увидеть звезды и Землю, спокойную и такую яркую на этом черном небе…

И двинемся на север. Зачем? Не знаю. Никто из нас не знает. Смерть бесшумно двинется рядом с нами через каменистые плато, через горы и долины, а когда стрелка манометра на последнем воздушном резервуаре опустится до нуля, смерть войдет в машину.

Мы молчим; нам не о чем говорить. Мы лишь стараемся чем-нибудь заниматься — наверное, не столько для собственного развлечения, сколько из ложного стыда перед другими. Какая работа может интересовать человека, который знает, что все его труды напрасны?

Итак, мы пойдем навстречу своей судьбе!

Вторые лунные сутки, 14 часов после полудня. На Море Дождей, 8°54 западной лунной долготы, 32°6 северной широты, между кратерами

Мы спасены! И спасение пришло так внезапно, так неожиданно, так странно и… страшно, что я до сих пор не могу опомниться, хотя миновало уже двадцать часов с той поры, как смерть, сопровождавшая нас две земные недели, отвернулась и отошла.

Отошла, но не без добычи… Смерть никогда не уходит без добычи. Если из жалости или по необходимости она позволяет жить тем, кто уже был в ее когтях, то берет за них любой выкуп, где попадется, без разбора…

На восходе Солнца мы отправились в путь, скорее по привычке, чем по какой-либо осмысленной необходимости. Мы были уверены, что не увидим вечера этого долгого дня. Ехали молча, а призрак смерти восседал среди нас и спокойно ждал минуты, когда сможет схватить нас в свои ледяные удушливые объятия. Присутствие смерти ощущалось так живо, будто она была осязаемым и зримым существом, и мы удивленно оглядывались, не видя ее.

Теперь это все уже только воспоминание, но тогда это было невыразимо ужасной действительностью. Даже понять невозможно, как мы смогли прожить эти триста с лишним часов — в отвратительном беспомощном страхе, с неумолимым призраком перед глазами. Без преувеличения скажу, что мы умирали ежечасно, думая, что неизбежно должны умереть. Ибо спасения — особенно такого — никто из нас не ожидал.

Не припомню уже подробностей пути.

Час тянулся за часом, машина все так же быстро двигалась на север, и мы, как сквозь сон, смотрели на проносившиеся пейзажи. Сейчас я понимаю, что все ощущения слились у меня тогда в одно целое с ощущением неумолимой смерти. Я не могу сейчас распутать этот клубок. Все, что помнится мне в этом пути, было ужасным. Сначала мы двигались по границе между Гнилым Болотом и Морем Дождей. Справа от нас была гористая дикая местность. Налево, к западу, простиралась равнина, переходившая вдали в невысокие волнистые взгорья, тянущиеся параллельно нашему пути. За этими нагорьями сверкали далекие вершины Тимохариса, освещенные отвесными лучами Солнца.

В памяти сохранились ужасное величие и странно гармонировавшее с ним неслыханное богатство красок этого пейзажа. Самые высокие пики кратера были абсолютно белыми, но от них спускались вниз полосы и кольца, играющие всеми цветами радуги. Не знаю, чем это объяснить; возможно, Тимохарис, горное кольцо размерами с Эратосфен, и вправду некогда действовавший, а ныне погасший огромный вулкан. Может, эти радужные полосы возникли оттого, что на склонах вулкана оседали полевые шпаты, трахиты, сера, лава и пепел? Не могу сказать, а в ту пору я и не задумывался над этим. Было только впечатление чего-то неправдоподобного, чего-то напоминавшего сказки о волшебных странах и о горах из драгоценных камней. Вглядываясь в эти искрящиеся на солнце вершины, подобные грудам топазов, рубинов, аметистов и бриллиантов, я ощущал в то же время их пронзительно-холодную мертвенность. В резком блеске разноцветных скал, блеске, не погашенном и не смягченном ничем, даже воздухом, было нечто безжалостно суровое и неумолимое… Какое-то мрачное великолепие смерти веет от этих гор.

Через несколько часов после восхода Солнца, все еще имея впереди вершины Тимохариса, мы въехали в тень невысокого кратера Беер. Миновав его, продвинулись вдоль подножия еще более низкого, расположенного рядом кратера Фейе и выбрались на бескрайнюю, необозримую равнину, тянущуюся на шестьсот километров до северной границы Моря Дождей. Повернув к северу, мы оставили вершины Тимохариса несколько сзади, зато на северо-западе показался на краю горизонта отдаленный, утонувший в тени кольцевой вал Архимеда.

Мне вдруг почудилось, что мы вступаем в гигантские ворота, настежь распахнутые на равнину смерти. Безграничный, гнетущий ужас обуял меня снова. Невольно захотелось остановить машину, свернуть в скалы, лишь бы только не въезжать на эту широкую равнину, с которой — я был в этом уверен — нам уже не выйти живыми.

Видно, не только у меня возникло такое ощущение, остальные тоже мрачно глядели на простирающуюся перед нами каменистую пустыню.

Вудбелл, угрюмо склонив голову и сжав губы, казалось, долго мерял взглядом просторы равнины, которым не видно было конца, потом медленно перевел глаза на стрелку манометра, прикрепленного к последнему резервуару со сжатым воздухом. Я невольно последовал его примеру. Стрелка в небольшом цилиндре опускалась все ниже — медленно, но безостановочно…

И вдруг страшная, чудовищная мысль сверкнула в моем сознании; воздуха не хватит на четверых, но, может, хватило бы на одного. С этим запасом воздуха один человек мог бы добраться к местам, где лунная атмосфера достаточно плотна, чтобы дышать, хотя бы нагнетая воздух с помощью насоса.

Эта гнусная мысль напугала меня, я хотел сразу прогнать ее, но она была сильней моей воли и возвращалась снова и снова. Глаза мои были прикованы к стрелке манометра, а в ушах неотвязно звучало: для четверых не хватит, но для одного… Украдкой, как вор, я взглянул на товарищей и — страшно сказать — прочел в их горящих тревожных взглядах ту же самую мысль. Мы поняли друг друга Молчание, гнусное, угнетающее, воцарилось в кабине.

Наконец Томас потер рукою лоб и проговорил:

— Если мы хотим это сделать, нужно делать быстро, прежде чем запас иссякнет…

Мы знали, о чем он говорит; Фарадоль молча кивнул; я почувствовал, как пылает от стыда мое лицо, но промолчал.

— Будем тянуть жребий? — вновь проговорил Томас, с явным усилием выдавливая из себя эти слова. — Но… — тут голос его дрогнул и изменился, становясь мягким, молящим, — но… я хочу… просить вас… Пусть Марта… тоже… останется в живых.

И снова глухое давящее молчание. Наконец Педро пробормотал:

— Двоим не хватит…

Томас каким-то надменным движением вскинул голову:

— Тогда ладно, пусть будет, что будет! Так даже лучше.

С этими словами он взял четыре спички, обломал у одной головку и, спрятав их в кулаке так, что видны были лишь концы, протянул к нам руку.

Все это время Марта стояла в стороне и ничего не слышала. Она подошла к нам именно в то мгновение, когда мы протянули руки к спичкам, и внезапно спросила совершенно спокойным голосом:

— Что вы делаете?

А потом обратилась к Томасу:

— Покажи, что у тебя в руке…

И вынула из его руки эти спички, в которых был смертный приговор троим из нас, чтобы мог жить четвертый.

Все это произошло так быстро и неожиданно, что мы не успели ей помешать. Мы до корней волос побагровели от стыда. Эта девушка разоблачила нас в тот миг, когда мы собирались совершить отвратительное преступление, продиктованное эгоизмом, подлостью и трусостью. Мы переглянулись — и вдруг обнялись, разразившись судорожными, долго сдерживаемыми рыданиями.

Не было уже и речи о том, чтобы тянуть жребий. Взаимная ненависть, вызванная близостью и неизбежностью нависшей над нами смерти, сменилась теперь чувством теплоты и задушевной откровенности. Удивительное, безграничное умиротворение снизошло на нас. Мы сели рядом — Марта своим гибким упругим телом прижалась к Томасу — и вполголоса, от всего сердца говорили о всем том, что некогда было дорого нам на Земле. Каждое воспоминание, каждая мелочь приобретали теперь огромное значение: мы знали, что этот разговор — прощание с жизнью.

А машина тем временем неустанно мчалась на север через безграничную равнину смерти.

Проходили земные часы и сутки; все ниже падала стрелка манометра, но мы уже были спокойны — мы смирились с судьбой. Мы разговаривали, ели, даже спали, словно ничего не случилось. Я только чувствовал странное, болезненное сжатие возле сердца и в горле: пытаешься забыть огромную утрату и не можешь.

К полудню мы находились уже между 31 и 32 параллелями. Зной, хоть и весьма сильный, не терзал нас, как накануне, потому что на этой широте Солнце поднимается над горизонтом всего лишь на неполных шестьдесят градусов. Земля, все так же висящая в южной части неба, была в фазе полноземлия, когда диск Солнца, коснувшись пламенного кольца земной атмосферы, начал медленно скрываться за ней.

Нам предстояло увидеть почти двухчасовое затмение Солнца, которое люди на Земле наблюдают как затмение Луны.

Яркое кольцо земной атмосферы, когда его коснулось Солнце, превратилось в венец из кровавых молний, охвативший громадное черное пятно — единственный участок неба, где не сверкали звезды. Около часа понадобилось Солнцу, чтобы зайти за этот чернеющий среди пламени круг Тем временем венец разгорался все багровей и шире. В тот миг, когда Солнце исчезло, сияние венца было уже столь ярким, что в его оранжевом полусвете призрачно проступали очертания местности. Черное пятно Земли зияло теперь будто отверстие гигантского колодца, вырытого в звездном небе; багрово-огненный ободок, окаймлявший его, далее переходил в красные, оранжевые и желтые тона, расплывался широкими кругами и постепенно таял в слабом бледном свечении на черном фоне. А из-за пламенного венца стремились на запад и восток два снопа лучей, как два фонтана золотистой пыли, — то был зодиакальный свет, который виден при затмениях.

Тем временем все вокруг из оранжевого стало багровым, словно кто-то залил кровью мрачную пустыню перед нами.

Нам пришлось остановиться — в этом тусклом багровом полумраке невозможно было найти дорогу. Вместе с темнотой вернулся мучительный холод. Укутавшись и прижавшись друг к другу, мы ждали появления Солнца. Над нами в несказанном великолепии все пылал сверкающий рогатый венец многоцветных лучей — и вдруг собаки принялись выть, сначала тихо, а потом все громче и все тоскливей. От этого воя пошла по спине ледяная дрожь, вспомнилась ночь перед кончиной О'Теймора, когда Селена вот так же выла, встречая смерть, вступавшую в нашу машину. И по контрасту с великолепием небосвода еще резче ощутили мы безмерно ужасную безнадежность нашего положения; казалось, будто весь этот небесный фейерверк зажегся в насмешку над умирающими, на которых Солнце глядеть уже не хотело.

Воздуха в резервуаре оставалось всего часов на двадцать.

Два часа спустя край Солнца появился из-за черного диска Земли, а сверкающий ореол сузился и потускнел. Вид Солнца сначала даже удивил меня — настолько я уже свыкся с этой багровой ночью, настолько ощутил в ней предвестницу иной ночи, глубокой, вечной, в которую мы уйдем, так и не дождавшись света, что зарождающийся день показался мне чем-то непонятным А потом вдруг — не знаю откуда — родилась во мне надежда, словно с появлением Солнца нас должно было спасти какое-то чудо.

— Мы будем жить! — воскликнул я так внезапно и так убежденно, что все обернулись ко мне с выражением недоумения и надежды.

В эту минуту произошло нечто странное. Из ящика, в котором был спрятан бесполезный теперь телеграфный аппарат, послышалось постукивание. Мы не верили собственным ушам, но стук доносился все явственней. Мы бросились к ящику и, открыв его, убедились, что аппарат действительно стучит, будто принимая идущую откуда-то депешу. Но тщетно пытались мы разобраться в ее смысле. Видимо, что-то испортилось или перепуталось, мы смогли уловить лишь несколько отдельных слов: «… Луна… через час… от центра диска… под углом… да… Франция… те… а если… смерть…»

Мы были поражены до крайности. Фарадоль метнулся к аппарату и простучал:

— Кто передает?

Мы ждали минуту — никакого ответа. Педро снова повторил запрос и снова, но безрезультатно. Аппарат замолчал, и стук уже не возобновился.

В абсолютной тишине прошло полчаса и уже начинало казаться, что все случившееся было какой-то непонятной галлюцинацией

Солнце вышло из-за края Земли и застыло в небе рядом с ней. Зной снова усиливался

И тут что-то мелькнуло в лучах Солнца и сверкнуло перед нами, и в ту же минуту почва под ногами дрогнула, как стена, в которую ударило орудийное ядро. Вскрикнув от удивления и испуга, мы бросились к окну. Какое-то металлически поблескивающее тело, отскочив от лунной поверхности, описало гигантскую дугу в пустоте, и вновь ударилось о грунт, и вновь отскочило — второй, третий, четвертый раз, чудовищными скачками уносясь на северо-запад.

Не понимая, что это такое, мы застыли в изумлении, и вдруг Педро крикнул:

— Это братья Ремонье!

Внезапно мы поняли все! Ведь прошло ровно шесть земных недель с того часа, как мы упали на поверхность Луны, — это тот срок, после которого вслед за нами должна была отправиться вторая экспедиция. Видимо, наш телеграфный аппарат стучал, принимая депешу, которую братья Ремонье посылали на Землю, приближаясь к Луне. Быть может, он и раньше стучал, но слабее, и звук внутри ящика, где он находился, не привлек нашего внимания. Видимо, и братья Ремонье, занятые в последние минуты приготовлениями к спуску, тоже не услышали нашу передачу.

Все эти мысли молниеносно проносились в моем сознании, пока мы с лихорадочной поспешностью запускали мотор. Мгновением позже мы уже мчались на полной скорости в ту сторону, где исчез снаряд. Одна мысль, заслонившая в этот миг все остальное, владела нами: у братьев Ремонье есть воздух!

Менее чем за полчаса добрались мы до места, где после многократных скачков замер наконец снаряд наших друзей.

Страшное зрелище представилось нашему взгляду: среди обломков разбитого снаряда лежали два окровавленных, изуродованных трупа.

Как можно быстрей натянув гермокостюмы и наполнив их остатками воздуха, мы выскочили из машины, дрожа от волнения, которое порождалось — что скрывать! — не столько ужасной гибелью друзей, сколько опасением, не повреждены ли резервуары с воздухом.

Два резервуара действительно лопнули и валялись пустые среди искореженных металлических плит, но остальные четыре остались невредимыми.

Мы были спасены!

На мгновение нами овладела безумная радость, так мало соответствовавшая тому, что нас окружало. Но мы ведь умирали вот уже триста пятьдесят часов кряду, а сейчас узнали, что будем жить!

Успокоившись насчет собственной участи, мы начали наконец раздумывать об участи, постигшей братьев Ремонье. Фактически то же обстоятельство, которое спасло нас, стало причиной их гибели. Из-за чисто случайной неточности в расчетах они упали там, где находились мы, а не в центре лунного диска, за тысячу километров отсюда. Эта случайность снабдила нас запасом воздуха, а их убила. Ибо на этой широте они падали на лунную поверхность не вертикально, а под углом, так, что снаряд ударился о твердую почву боком, где не было защитной рамы, и, отскочив несколько раз, в конце концов разбился. Ужас охватил нас, когда мы представили себе, что то же самое могло случиться и с нами…

Тщательно укрыв трупы камнями, мы принялись разбираться в печальном наследстве. Выбирая из обломков все, что могло пригодиться, мы, конечно, прежде всего перенесли в нашу машину драгоценные резервуары со сжатым воздухом, потом продовольствие, запасы воды и некоторые не слишком поврежденные инструменты. С замиранием сердца искали мы телеграфный аппарат, надеясь, что он окажется достаточно мощным и мы сможем связаться с жителями Земли. Однако эта надежда оказалась тщетной, аппарат разбился при падении. Та же участь постигла большинство астрономических инструментов. Мотор, хоть и сильно поврежденный, мы все же взяли с собой.

Какое счастье, что медные воздушные резервуары не пострадали в этой ужасной катастрофе!

Забрав имущество несчастных Ремонье, мы немедля двинулись снова на север, потому что зной, прерванный морозом во время затмения, теперь быстро усиливался и нужно было поскорей найти какую-нибудь тень.

Мы остановились лишь здесь, между небольшими кратерами С и Д.

Эти крутые конусообразные горки, почти соприкасающиеся подножиями, имеют, несомненно, вулканическое происхождение. Вся земля вокруг покрыта пленкой серы и в ослепительном солнечном свете отливает желтизной. Глубокие трещины, которыми изрыты склоны кратеров от вершин до подножий, представляют собой надежную защиту от жгучего зноя.

Мы спасены, но угнетенное состояние не оставляет нас. Невольно встают перед глазами жуткие искалеченные трупы Ремонье. Мы никак не повинны в их смерти, но что-то гложет мою совесть: ведь эта смерть нас спасла…

Я устал от этих событий, устал от этих долгих записей. Нужно лечь и отдохнуть перед продолжением пути. Ведь тяготы, да, наверно, и опасности для нас еще не кончились.

Я сейчас взглянул на Селену, играющую со щенками. Они удивительно выросли за эти недели… Странно — когда нам грозила смерть от удушья, мы готовы были принести в жертву троих, чтобы спасти четвертого, и никому не пришло в голову избавиться от собак, которые тоже ведь потребляют много воздуха, и продлить тем самым время жизни, оставшееся — как мы думали — нам! Как это было бы страшно, если бы мы действительно вот так пожертвовали кем-нибудь, а собак сберегли только по забывчивости! Ну, пока опасность миновала и лучше, что собаки уцелели. В своей звериной простоте они живее напоминают о Земле, чем мы сами можем напомнить о ней друг другу. Растроганно смотрю я на них… Мы так одиноки и так ужасно оторваны от Земли. Двух человек выслала она за нами, но нам довелось увидеть только их трупы. Как мы надеялись, что с прибытием братьев Ремонье обретем друзей, а заодно и возможность связи с Землей, а между тем они спасли нам жизнь, но зато мы приговорены к вечному одиночеству.

На Море Дождей, 9° западной, лунной долготы, 37° северной широты, вторые сутки, 152 часа после полудня

Почти сто часов, то есть около четырех земных суток, мы движемся по равнине, которой, кажется, нет конца. До самого горизонта — ни единой возвышенности, ни единой горной вершины, на которой мог бы остановиться взгляд, ничего. Это страшное однообразие угнетает и томит нас. На Земле я однажды путешествовал по Сахаре, но, воистину, по сравнению с окружающей нас пустыней Сахара кажется мне прекрасным и щедрым краем! В Сахаре то и дело встречаются гряды скал, волнистые песчаные возвышенности, за которыми нередко обнаруживаешь зеленые верхушки пальм, окруживших великолепный оазис; над Сахарой — голубое небо, которое серебрится на рассвете, сияет в полуденный час, румянится зарей или затягивается звездным покровом ночи; по Сахаре бродят ветры и, волнуя ее песчаное море, напоминают своим дыханием о жизни. Здесь ничего этого нет. Каменная равнина, изрытая неглубокими бороздами, искрошенная поверху солнечным зноем, однообразная, страшная, как это небо над головой, которое почти не меняется за триста с лишним часов! Ветер, лазурь, зелень, вода, жизнь — все это кажется отсюда милой, прекрасной, но неправдоподобной сказкой, услышанной или пережитой когда-то в детстве, давно, уже очень давно… По земному счету мы находимся на Луне неполных два месяца, но нам кажется, что прошла уже вечность с тех пор, как мы покинули Землю. Постепенно мы привыкаем к новым условиям жизни; нас уже не удивляет окружающее — скорее уж удивляют воспоминания, которые шепчут, что там, на светлом шаре, висящем в сотнях тысяч километров от нас в черном небе среди звезд, есть страна, где мы выросли, такая непохожая на этот мир и такая прекрасная, такая несказанно прекрасная!..

Нет, люди не умеют ценить красоту Земли! Если б им довелось побывать здесь, они любили бы ее так же, как мы сейчас любим ее, потерянную навсегда, и вспоминали бы о ней в тревожных, горячечных снах, наполненных упорной и мучительной тоской… Так утомительны эти сны! Просыпаешься через несколько часов и видишь, что Солнце стоит в небе почти там же, где стояло, когда ты засыпал, что машина, безостановочно мчась, все так же далека от горизонта, остается в центре все той же пустыни, и начинает казаться, что нет ни времени, ни расстояния, а есть лишь безмерность и вечность.

Чтобы развлечься, чтобы не сойти с ума в этой пустыне, мы подолгу рассказываем друг другу всевозможные истории или читаем взятые с Земли книги. У нас есть книги по естествознанию, обширная история цивилизации, несколько великолепнейших поэтов и Библия. Особенно часто мы читаем Библию. Обычно Вудбелл раскрывает ее и выразительно, звучным голосом читает Книгу Бытия или Евангелие…

Мы внимаем тому, как Бог сотворил Землю для человека, чтобы он ступал по ней, и Луну, чтобы было светло по ночам, как он повелел ночи приходить вслед за днем, как изгнал Адама из цветущего рая в пустынный, бесплодный мир, как пришел на Землю Спаситель, чтобы искупить грехи человеческие, как он ходил с толпой верующих по благовонным полям и зеленым холмам Галилеи, как страдал и умер; слушаем все это, глядя на Землю, подобную серебряному серпу на черном бархате небес, мчась по пустынной страшной равнине, под Солнцем, которое ползет лениво и забывает отмечать для нас дни и ночи…

Марта всей душой погружается в эти рассказы, а когда Томас окончит чтение, задает ему разные, порой довольно странные вопросы. Она все приспосабливает к нашему здешнему положению. Недавно она сказала Томасу «Мы с тобой здесь, как Адам и Ева» Действительно, они здесь — первая человеческая пара, изгнанная с Земли в пустыню, как некогда были изгнаны из рая первые люди. Но мы с Педро, кто же тогда мы с ним? Нечто противоестественное вижу я в нашем теперешнем существовании: смысл жизни Марты и Томаса заключен в них самих, но мы — зачем живем мы?

Мне вспоминается, что мы говорили на Земле, собираясь в этот заоблачный путь: мы отправляемся туда во имя познания! Теперь я вижу, что одно лишь познание не удовлетворяет человека, если он не может закрепить его результаты и передать другим. Мы видим такие чудеса, каких не видел еще ни один человек от сотворения мира, и с удивлением замечаем, что относимся к ним весьма равнодушно — ибо нам некому рассказать об увиденном! И поэтому же невольно мы не исследуем многое из того, что могли и должны были бы исследовать… О, если б у нас была возможность общаться с Землей! Без этого наша жизнь бессмысленна. Счастливый Томас, счастливая Марта! Они живут друг для друга!

Какая-то лихорадка жжет меня, когда я смотрю на них, думаю о них. Прожив на Земле тридцать шесть лет, я принадлежал к числу тех, признаю теперь, безумцев, для которых существует лишь тоска по истине. Теперь я тоскую по великой тайне человеческой жизни, которая заключена в женщине, и по тому священному безумию, в облике которого является человеку эта тайна, — по безумию любви.

До чего смешно выглядят эти слова, когда они написаны на бумаге! Я одинок и буду одинок до самой смерти, которая придет и задушит меня вместе с этой нерастраченной жизнетворящей мощью, вместе с этим бесполезным знанием, подобным роднику, бьющему среди неприступных и бесплодных скал…

Марта… Сам не знаю, почему вдруг написал я это имя. Что мне до этой прекрасной, словно молодой проворный зверь, полудикой малабарки, которую загнала в этот мир, удаленный на сотни тысяч километров от Земли, не благороднейшая жажда постижения тайн, а обычная глупая любовь к мужчине?

Да, мне нет до нее дела, и все же я думаю о ней непрестанно, упорно, даже мучительно. Нас трое мужчин, сильных и умных, и все же не мы перенесли в этот мир человека, а она — эта глупая, слабая женщина. Лишь один из нас что-то значит — тот, которого она выбрала…

А мы двое — ничто и, по существу, только служим этой паре своим мозгом, как рабочая скотина — мышцами.

Как это несправедливо, если вдуматься. Почему он, почему только он, почему именно он?

Марта говорила на Земле, умоляя нас взять ее с собой: «Я буду вашей рабыней». А по существу, это мы ее рабы, хотя она нам никогда ничего не приказывает и мы не стараемся ей служить. Мы ее рабы по той весьма простой причине, что невольно, хоть и по-разному, служим той цели, которую она одна может осуществить: создать здесь новое человечество.

Ого, куда меня занесли мои мысли! Стоило лишь призраку смерти исчезнуть с моих глаз, а уж я по старому земному человечьему обычаю размечтался о будущем, которое, возможно, никогда и не наступит. Человечество, новое человечество! А тут вокруг нас пустыня, а тут мир безвоздушный, безводный и мертвый. Луна пока ничего нам не дала, мы все еще живем той частицей Земли, которую взяли с собой. У нас вообще нет доказательств, которые убеждали бы нас в том, что здесь можно найти условия для жизни. Мы прошли вот уже несколько сотен километров, так и не заметив никакой разницы ни в рельефе местности, ни в плотности атмосферы. Воздух всюду разрежен до такой степени, что даже днем не может затмить звезды и окрасить голубизной черное небо; на скалистой поверхности нигде не видно следов воздействия воды.

И все же мы не теряем надежды. Почти все наши разговоры начинаются исполненными веры словами: «А когда мы уже доберемся до той стороны… Какая она будет, та сторона?» Мы знаем об этом так же мало, как в ту минуту, когда отправлялись с Земли, то есть ровно ничего не знаем.

Под Тремя Головами, 7°40 западнойлунной долготы, 43°6 северной широты, перед полуночью вторых суток

Мы стоим у подножия горы, вздымающейся в северной части Моря Дождей и совершенно не похожей на все возвышенности, встречавшиеся нам до сих пор. Свет Земли, поднятой здесь лишь на сорок с небольшим градусов над горизонтом, косо падает на скалы, напоминающие гигантский готический храм или сказочный замок великанов.

Ночной свет здесь много слабее, чем там, где Земля стояла в зените; однако и при этом свете можно различать общие очертания. Это первая вершина, которая не имеет формы кольцевого кратера. Она похожа скорее на обломок развалин такого кольца, уничтоженного каким-то ужасным стихийным катаклизмом или же медленным действием воды.

Да, мы уже говорим — действием воды, и хоть это всего лишь робкое предположение, но мы чувствуем такое радостное возбуждение, словно это уже истина… ибо если здесь была вода, то можно надеяться, что там, дальше, на той стороне, вода и сейчас есть; а если есть вода, то должен быть и воздух, пригодный для дыхания. Мороз, хоть и много слабее вчерашнего, все же мучительно угнетает нас, но, несмотря на это, мы вышли ненадолго из машины и в косом свете Земли исследовали окрестность, пытаясь найти что-либо, подтверждающее наши предположения. Ничего определенного мы не знаем, но несомненно, что эта гора создана иными силами, чем встречавшиеся до сих пор кольцеобразные возвышенности. Прямо перед нами высится почти вертикальный склон, увенчанный тремя мощными зубцами, словно обломок циклопической крепостной стены с выступающими башнями. Мы назвали ее Тремя Головами. Стена тянется на северо-восток и обращена к нам черной, неосвещенной стороной. Только зубцы сверкают гранями, обращенными в сторону Земли, и выглядят как три серебряных шлема на черных головах. Сама гора выделяется на фоне неба лишь как черное пятно без звезд, усеявших остальную часть небосвода. Ее очертания угадываются так же, как на Земле угадывается ночью темная туча на темном, но звездном небе.

Мы движемся в абсолютном мраке, потому что гора заслоняет свет Земли. Дорогу можно различить только с помощью электрических фонарей. Это неимоверно затрудняет путь. Каждый бугор отбрасывает длинную тень, и приходится продвигаться с величайшей осторожностью, чтобы не застрять в какой-нибудь неровности грунта или мелкой расселине, которые встречаются все чаще. По-видимому, мы немного успеем пройти за ночь, тем более что мороз, крепчающий перед рассветом, заставит нас, наверно, сделать привал. Хотелось бы добраться по крайней мере до вершины Пико, которая, судя по карте, находится в семидесяти километрах к северу от нас. По опыту мы знаем уже, что вблизи гор много теплее, чем на равнине. Мы объясняем это вулканическим характером многих из этих гор — там, должно быть, много ближе к поверхности проходят огненные русла лунной лавы.

После краткой остановки, необходимой для ремонта мотора, мы снова двинемся в путь. Приходится прервать записи, потому что во время езды о писании нечего и думать.

Неровности грунта и бесчисленные тени, которые отбрасывает спустившаяся к горизонту Земля, заставляют всех нас быть начеку. Даже сон мы организовали теперь так, что один спит, а трое бодрствуют, чтобы не останавливать машину. Сейчас спит Марта. Я слышу ее ровное, спокойное дыхание, вижу в свете пригашенного фонаря ее лицо, выглядывающее из-под груды мехов. Ее губы чуть приоткрыты, будто в улыбке или поцелуе… Что ей снится сейчас?

А, глупости! Мы отправляемся.

Третьи сутки, 30 часов после полуночи, на Море Дождей, 9°14 западной лунной долготы, 43°58 северной широты

Как странно, как странно все, что я вижу…

Почти в полночь мы двинулись от Трех Голов. Дорога была ужасающе трудная, мы то и дело попадали в тень небольших возвышенностей. В течение часа несколько раз пришлось останавливаться, чтобы разведать путь с помощью фонарей или измерить высоту звезд — наших единственных ориентиров. Равнина вокруг, перерезанная тенями, похожа на клубящиеся, слегка посеребренные сверху тучи. Ничего нельзя разглядеть, кроме общих очертаний. И все же… Может, именно поэтому…

За тридцать часов мы прошли всего сорок с лишним километров. И сейчас наконец добрались до странной серой полосы, напоминающей песчаную отмель. Она тянется на большое расстояние к северо-западу слегка изогнутой дугой, выделяясь более светлой окраской на темном фоне каменной пустыни. Насколько можно разглядеть при свете Земли, эта полоса кончается около диковинной группы скал, издали похожих на фантастические руины какого-то замка или города. Города?…

Мы направляемся по этой полосе: здесь дорога гораздо ровнее, чем усеянная камнями пустыня, а притом мы почти не отклоняемся от намеченного направления. Мы движемся довольно быстро, и эта группа скал, видимая издали, вырисовывается перед нами все более отчетливо. Можно уже ясно разглядеть отдельные камни, причудливо громоздящиеся друг на друга и поразительно напоминающие руины башен и зданий.

Не знаю, что и думать об этом. Стараюсь дать себе отчет… Нет! Это действительно слишком странно! Какой-то почти суеверный страх охватывает меня…

Неужели это…

Третьи сутки, 36 часов, на Море Дождей

Проклятье! Проклятье! Если мы потеряем Томаса… Он был и так страшно изможден болезнью, а теперь вновь… Боже! Спаси его, потому что мы уже… Этот город мертвецов…

59 часов после полуночи, наМоре Дождей под Пико, 9°12 западной лунной долготы, 45°27 северной широты

Собираюсь с мыслями… Надо наконец записать это. Помню, я прервал записи и, глядя на загадочные руины или нагромождения глыб, невольно воскликнул:

— Но ведь это действительно похоже на город!

Томас, который все время стоял у окна и с возрастающим интересом разглядывал скалы, быстро обернулся. Он был явно взволнован.

— По-моему, ты прав, — сказал он серьезно, с легкой дрожью в голосе. — Это действительно может оказаться городом…

— Что?!

Мы бросились к окну.

Даже Педро остановил машину и отошел от руля, чтобы поглядеть на это диво. Томас протянул руку.

— Смотрите туда, направо, — сказал он. — Ведь это же явно развалины каменных ворот. Видны оба столба, и даже остаток арки еще сохранился вверху. Или там, в глубине, — разве это не башня, только полуразрушенная? А тут, смотрите, какое-то большое здание, впереди низкая колоннада, а по бокам две усеченные пирамиды… Ручаюсь, что вот это ущелье, кое-где заваленное глыбами, когда-то было улицей. А сейчас все это разрушено и мертво… Мертвый город.

Я не могу выразить чувства, которое овладело мной.

Чем дольше я вглядывался, тем больше склонен был поверить, что Томас прав. Взгляд мой находил все новые башни, арки и колонны, обломки разрушенных оград, улицы, перегороженные развалинами зданий. Свет Земли серебрил эти фантастические руины; они возникали из черного озера тьмы таинственно, как привидения. Смутный страх наводили они. Словно лунные Помпеи или Геркуланум, только не выкопанные из-под пепла, а скорее сами в пепел рассыпающиеся, и еще более страшные, громадные, более мертвые в этом жутком одиночестве, в этом призрачном свете.

Фарадоль пожал плечами и пробормотал:

— Да, эти скалы действительно очень похожи на развалины… Но ведь здесь, на Луне, никогда не было живых существ.

— Кто знает! — возразил Томас. — Сейчас на этой стороне Луны нет ни воды, ни воздуха, но, возможно, они были тут когда-то, столетия, тысячи столетий назад, когда Луна вращалась быстрее и Земля всходила и заходила на ее небе…

— Это возможно… — шепнул я в раздумье.

— Мы нигде не встретили следов эрозии, — сказал Педро. — А это доказывает, что воды здесь никогда не было; значит, не было и воздуха, а стало быть, и жизни.

Вудбелл усмехнулся и, протянув руку, показал на почву под колесами машины:

— А этот песок? А Три Головы, которые мы миновали недавно? Ведь они же выглядели, как остатки размытой горы. Нельзя утверждать, что здесь никогда не было воды. Может быть, все, что она создала, уничтожено и стерто многовековыми морозами и зноем…

Некоторое время в кабине царило полное молчание, потом Вудбелл вдруг сказал:

— Мне кажется, перед нами самая любопытная загадка из всех, какие мы могли встретить на Луне. Надо ее разгадать.

— Что же ты предлагаешь? — спросил я.

— Да просто подъедем к этим развалинам и осмотрим их. Меня почему-то мороз пробрал. То не был страх, но было

нечто очень на него похожее. Эти развалины — зданий или все же скал — казались белыми скелетами среди необъятной пустыни.

Педро тоже неодобрительно пожал плечами:

— Странные причуды! Не стоит тратить время, чтобы разглядывать скалы, которые при свете Земли действительно слегка напоминают здания, только и всего.

Мы все-таки повернули машину к развалинам. Марта всматривалась в них напряженно и с явным беспокойством.

— А если это город мертвых, построенный мертвецами… — прошептала она, когда всего уже два километра отделяло нас от аркады, образующей вход в это странное место.

— Город мертвых… очевидно, — сказал улыбаясь Томас, — но поверь мне, что строили его когда-то живые.

— Или силы природы, — добавил Педро и в тот же миг резко затормозил машину.

Мы бросились к нему посмотреть, что случилось. Песчаная гряда кончалась как раз в этом месте, а дальше все было так завалено каменными глыбами, что нечего было и пытаться в машине приблизиться к городу. Томас, увидев это, задумался, но потом воскликнул:

— Я пойду пешком!

Сами не понимая почему, мы сразу же единодушно принялись отговаривать его.

Неужели это было предчувствие?

Однако он в конце концов настоял на своем. Педро чертыхнулся сквозь зубы и пробормотал, что это полнейшее сумасбродство — тратить время и выходить из машины на жгучий мороз ради пустой химеры. Я предложил сопровождать Томаса, но, когда он отказался, я не стал настаивать. По сию пору не знаю, что меня, собственно, удержало — то ли боязнь холода, то ли это странное, необъяснимое и тягостное ощущение какого-то страха перед мертвыми развалинами. Так или иначе, я не пошел с Томасом — и свершилось ужасное.

Выйдя из машины, Томас прямиком двинулся к причудливо громоздящимся развалинам. Стоя у окна, мы видели его в свете Земли, как на ладони Он шел медленно, часто наклонялся, видимо исследуя почву На мгновение исчез в тени небольшой скалы, потом мы увидели его вновь, но уже значительно дальше И тут случилось нечто непонятное Вудбелл, пройдя примерно треть пути, выпрямился и стал как вкопанный, и вдруг, повернувшись, отчаянными скачками кинулся обратно к машине.

Мы смотрели, ничего не понимая. В нескольких шагах от машины он споткнулся и упал. Видя, что он не поднимается, мы оба, уже охваченные тревогой, бросились к нему на помощь. Мы вышли не сразу — ведь нужно было надеть гермокостюмы. Наконец, управившись с ними, мы выбрались наружу. Томас лежал без сознания. Не время было соображать, что с ним случилось, — мы схватили его на руки и как можно быстрей внесли в машину.

Когда мы сорвали с него гермокостюм, нам представилось жуткое зрелище. Набрякшее и посиневшее лицо Томаса все было залито кровью, хлынувшей изо рта, из ноздрей и ушей; на отекших руках и на шее тоже проступали капли крови, хотя ран мы нигде не обнаружили.

Марта дико закричала и бросилась к нему — только силой удалось Фарадолю удержать ее и немного успокоить. Я тем временем принялся приводить несчастного в чувство. Сначала мы думали, что его сразил апоплексический удар, но, когда Педро осмотрел сброшенный гермокостюм, нам открылась истинная причина обморока. В первую минуту мы не заметили, что стекло в маске было разбито. Видимо, это случилось, когда Томас споткнулся и упал. Тогда воздух улетучился из гермокостюма. Прежде чем мы успели добежать, почти весь запас воздуха в резервуаре иссяк. Это вызвало кровотечение и обморок. Но пока оставалось загадкой, почему Томас так бежал.

Прошло довольно много времени, прежде чем нам удалось соединенными усилиями привести его в чувство. Первым признаком возвращающейся жизни был судорожный, глубокий вздох, после чего кровь снова хлынула изо рта. Затем Томас открыл глаза и, часто, тяжело дыша, окинул нас безумным взглядом, видно, не понимая, что с ним происходит Вдруг он пронзительно вскрикнул, протянул руки, словно отталкивая что-то, и снова потерял сознание. Мы опять привели его в чувство, но сознание к нему так и не вернулось: у него началась горячка, которая, кажется, предвещает длительную болезнь

Уложив больного как можно заботливей в гамак, мы двинулись в дорогу. Так встревожены мы были страшным происшествием и так горели желанием поскорей выбраться из зловещих мест, что никто уже не думал о диковинных скалах или таинственном городе.

Через двадцать с лишним часов мы наконец добрались до склонов Пико, где и стоим сейчас. Мы задержимся здесь до рассвета.

Состояние Вудбелла остается по-прежнему опасным. Кровотечение, правда, уже прекратилось, но горячка все усиливается. Временами он вскакивает, мечется, будто хочет бежать, бредит, выкрикивает непонятные фразы, в которых часто повторяются имена несчастных братьев Ремонье. За этими приступами следует полнейшее изнеможение. Томас становится тогда мертвенно-бледным, будто во всем его теле не осталось ни единой капли крови.

Мы встревожены всем этим до чрезвычайности. Марта сходит с ума от тревоги и горя, но старается владеть собой, понимая, что ее помощь нужна больному. Мы всячески утешаем ее, скрывая собственные опасения…

Во всем этом страшном происшествии кроется какая-то тайна. Не могу понять, что вынудило Томаса к отчаянному бегству, которое, собственно, и стало причиной несчастья. Это ведь ясно, что маска разбилась только при падении. Теперь я жалею, что мы не догадались выйти из машины и осмотреть дорогу, по которой он прошел. Может, в этом был ключ к загадке — что могло так устрашить Томаса? Ибо что-то уж там было, что-то произошло! Кто-кто, а уж Томас, который проявлял такое самообладание и трезвость в самых отчаянных положениях, не поддался бы беспричинному страху. Но что его испугало? Что вообще могло его испугать в этом мертвом море?… Он не прошел и полпути к воротам этого мнимого города мертвецов…

Под Пико, 148 часов после полуночи

Наконец-то мы вздохнули спокойней: кажется, нам удастся сохранить жизнь Томаса. Сейчас он уснул — это признак того, что кризис уже миновал. Мы стараемся двигаться как можно тише, даже говорим только шепотом, чтобы его не разбудить. Хочется верить, что этот сон его спасет.

Только бы собаки не залаяли, ведь сейчас разбудить Томаса — это значит убить его. Мы по очереди непрерывно дежурим около собак, если какая-нибудь из них залает, мы тотчас вышвырнем ее из машины. На наше счастье, собаки ведут себя спокойно. Селена, любимица Томаса, уселась недвижимо возле его гамака, словно на страже, и не сводит глаз со своего больного хозяина. Я убежден, что это разумное животное отлично понимает состояние своего господина. В ее глазах столько жалости и тревоги… Когда кто-нибудь из нас приближается к больному, она тихонько ворчит, будто предупреждает, что охраняет его и не даст в обиду, а затем машет хвостом в знак того, что верит в наши добрые намерения и радуется нашей заботливости.

По ту сторону гамака сидит Марта. Вот уже сто часов, как она молчит. Разжимает губы лишь для того, чтобы договориться с нами об уходе за больным. Не могу представить себе большей скорби. Она не плачет, не жалуется, нет, она спокойна, но в этом спокойствии, в этих сжатых губах и сухих, широко раскрытых глазах есть нечто такое страшное, что глянешь — и прямо сердце разрывается.

Мы ощущаем какое-то невольное уважение к ней и к ее скорби. Хотелось бы утешить ее, вдохнуть в нее бодрость и надежду, но мы просто не решаемся ни приблизиться к ней, ни заговорить. И она глядит на нас с удивительным безразличием; видимо, она замечает нас лишь постольку, поскольку мы помогаем ей спасать Томаса. Кажется, что помимо этого мы для нее вообще не существуем.

Под Пико, на рассвете третьего дня

Самая высокая вершина Пико уже засверкала на солнце; через три-четыре часа и здесь, внизу, наступит день. Всю ночь серебрился перед нами в сиянии Земли отвесный склон могучей горы; теперь эта стена посерела и потемнела по контрасту с сияющей вершиной.

Подобно Трем Головам, Пико не кратер, а скорее огромный обломок разрушенного горного кольца. Мы стоим под самым высоким из его зубцов, вздымающимся на северо-западе. Обрывается он здесь к долине почти отвесно и кажется еще выше оттого, что вокруг простирается равнина. Кружится голова, когда смотришь снизу на этот пик высотой в две с половиной тысячи метров.

Трудно понять, какие силы разрушили ту кольцевую гору, от которой остался только этот пик. Возможно, тут были мягкие породы, и они раскрошились от перепадов температуры, а может быть, их размыла вода?

Второй уже раз за время пути делаем мы такое предположение. Здесь в его пользу говорит и то обстоятельство, что нигде не видно вала из обломков скал, который должен был бы возникнуть, если б эти горы разрушились под воздействием мороза и зноя. Там, где некогда вздымался, надо полагать, хребет горного кольца, смутно виднеется в свете Земли невысокий сглаженный вал. Невзирая на страшный холод, Педро выбежал наружу, чтобы исследовать почву. Он не смог пробыть там долго, но принес осколок камня, удивительно похожего на осадочную породу. Когда взойдет Солнце и осветит окрестность, нам, может быть, удастся выяснить что-нибудь.

Томас спит уже почти тридцать часов подряд. Это снимает с нас часть забот, но, с другой стороны, такой долгий сон начинает нас тревожить. Страшно глядеть на это мертвенно-бледное лицо. Глаза закрыты, запавшие щеки обтянуты желтой, почти прозрачной кожей, губы спеклись и обескровлены. Он лежит неподвижно, только ребра чуть поднимаются от слабого дыхания. Временами мне кажется, что передо мной не живой человек, а мертвец. Хоть бы он наконец проснулся!

Марта, по-прежнему молчаливая, не отходит от его постели; побежденная изнеможением, она даже и засыпает так, сидя. Но сон ее длится не долго; она тут же просыпается и вновь глядит на Томаса широко раскрытыми глазами, словно хочет излечить его своим взглядом. Я начинаю всерьез беспокоиться за ее здоровье. Не хватает еще, чтобы и она расхворалась. Но все наши уговоры бессильны. Только с большим трудом нам удается заставить ее поесть. Меня тревожит, что будет, если Вудбелл не проснется до рассвета? Мы хотели бы сразу же двинуться в путь, но боимся прервать его сон. Первоначально мы собирались повернуть от Пико на восток, чтобы обойти цепь Альп, замыкающих Море Дождей с северо-востока, но в конце концов решили направиться прямо на север к громадному цирку Платона. Педро, детально изучив карты, утверждает, что нам удастся перевалить через это кольцо прямо на Море Холода, за которым находится горная страна, простирающаяся до самого полюса. Это значительно сократило бы нам дорогу.

На Море Дождей, 10° западнойлунной долготы, 47° севернойшироты, 20 часов после восхода Солнца третьего дня

Наконец-то мы приближаемся к границе необозримого Моря Дождей, для перехода через которое нам потребовалось почти два месяца. Здесь это два дня, но там, на Земле, Луна за это время дважды прошла все фазы — дважды сияла круглым диском и дважды исчезала в новолунии.

Вот уж часов пятнадцать, как появился из-за горизонта мощный вал цирка Платона. Его восточная часть уже сияет на солнце как громадная белоснежная стена на темном небе; на западе еще царит ночь, и только самые высокие вершины пылают в той стороне, словно факелы в ночи. Решительно, это самое великолепное и самое грандиозное зрелище из всех виденных нами до сих пор; мы, однако, так обеспокоены здоровьем Томаса, что почти не обращаем внимания на окружающее.

Томас проснулся на рассвете. Какое-то время он ошеломленно смотрел на нас, потом попытался сесть, однако сил не хватило. Он беспомощно откинулся назад, но Марта поддержала его и помогла сесть. Я сейчас же подбежал спросить, не нужно ли чего; Педро в это время стоял у руля машины.

Сначала Томас удивился, что уже настал день. Он не помнил ничего о своей болезни, забыл даже о том происшествии, с которого она началась. Я напомнил ему; он задумался, видимо припоминая, а потом вдруг побледнел — если можно это сказать о человеке и без того мертвенно-бледном, — и, закрыв глаза рукой, начал тревожно повторять:

— Это… было ужасно, ужасно!

Он содрогнулся.

Когда он немного успокоился, я попытался осторожно расспросить, что привело его в ужас и вызвало бегство, роковое по своим последствиям, но все мои старания были безрезультатны. Он упорно молчал или отделывался бессвязными словами, и в конце концов я прекратил этот бессмысленный допрос, увидев, что только утомляю и мучаю Томаса. Вместо этого мне пришлось рассказать ему со всеми подробностями, в каком состоянии мы его нашли и как протекала болезнь. Он внимательно слушал, негромко вставляя по временам медицинские термины по-латыни, допытывался о самых незначительных деталях и симптомах и, выслушав все, наконец сказал мне со странным спокойствием, даже слегка улыбаясь:

— Знаешь, я, кажется, умру.

Я живо и решительно запротестовал, но он только покачал головой:

— Я ведь врач и сейчас, когда нахожусь в сознании, смотрю на свою болезнь с профессиональной точки зрения. Я только диву даюсь, что до сих пор жив. Ты говоришь, при падении разбилось стекло в маске. Я не погиб сразу лишь потому, что вы быстро пришли на помощь, раньше, чем воздух из резервуара успел просочиться через отверстие и улетучиться. Но из того, что ты рассказываешь о состоянии, в котором вы меня нашли, я заключаю, что воздух в моем гермокостюме все-таки был уже, по-видимому, крайне разрежен, и поэтому кровь под давлением изнутри начала выходить не только через рот и нос, но даже через поры тела. Если б вы опоздали еще на несколько секунд, то застали бы только бескровный труп. Вообще удивительно, что при такой страшной потере крови мне удалось пережить многодневную горячку. Впрочем, она, конечно, не могла быть очень сильной — с чего бы? — при такой потере крови и такой слабой деятельности сердца. Так или иначе, горячку я выдержал и живу, но это вовсе не значит, что выживу. Во мне нет крови. Смотри, пульс почти не прощупывается; коснись груди — слышишь, как бьется сердце? Еле-еле. На Земле я, может быть, справился бы с этим, но здесь нет условий…

Он устало замолчал и прикрыл глаза. Мне показалось, что он вновь засыпает, но это было не так. Опершись о подушку, он глядел из-под полуприкрытых век на Марту, занятую приготовлением лекарства, которое он только что сам себе прописал. Невероятная, бесконечная тоска была в этом взоре. Он шевельнул губами, потом тихо произнес, глядя мне прямо в глаза:

— Вы будете добры к ней? Правда?

Судорожная боль сжала мое сердце, и в то же время мне почудилось, что какой-то наглый, мерзкий голос шепчет на ухо: когда он умрет, Марта достанется одному из вас, быть может, тебе…

Я опустил глаза, стыдясь самого себя, но Томас словно бы успел уже прочесть эту мысль на моем лице, хотя, клянусь богом, она мелькнула всего на мгновение!

Он усмехнулся с невыразимой скорбью и, протягивая мне мертвенную руку с тончайшими голубоватыми жилками под восковой кожей, добавил:

— Не ссорьтесь из-за нее. Оставьте ее… уважайте… уважайте…

Он не в силах был договорить. Замолчал, перевел дыхание и внезапно изменившимся жестким голосом сказал:

— В конце концов, я могу выжить. Вовсе не обязательно, чтобы я умер.

Я поспешно стал его уверять, что он выживет, но сам в этом сомневаюсь.

С тех пор прошло уже десятка полтора часов, но его состояние ничуть не улучшается; напротив, кажется, даже ухудшилось. Непрерывно повторяются приступы сердцебиения, удушье, обмороки. Не знаю, что будет дальше. Он стал вдобавок невероятно привередлив и раздражителен. Марта не может отойти от него ни на шаг; на нас он глядит как на врагов.

Я еще несколько раз пытался узнать причину его таинственного бегства, но стоит мне об этом заговорить, как он тотчас умолкает, а в глазах появляется выражение такого страха, что у меня не хватает духу мучить его расспросами. Да и что это мне даст, в конце концов? Несчастье уже произошло — и хоть бы только на этом кончилось!

Третьи лунные сутки, 66 часов после восхода Солнца, вблизи Платона, по дороге на восток

Предположения Фарадоля оказались совершенно неверными. Переход в машине через центр кольца Платона абсолютно невозможен. Нам придется обогнуть горную цепь Альп, что крайне удлинит наш путь. Но ничего не поделаешь.

Миновало чуть больше тридцати часов с восхода Солнца, когда мы остановились под вершинами Платона, пройдя за это время около ста километров, правда, по исключительно ровному грунту.

Гигантское, около девяноста с лишним километров в диаметре, кольцо Платона расположено на северном крае Моря Дождей. К юго-востоку от него тянется хребет лунных Альп до самого Болота Туманов, через которое Море Дождей соединяется с Морем Ясности.

Только в одном месте этот хребет прорезан широкой поперечной долиной, едва ли не единственной на видимой стороне Луны, — она ведет к Морю Холода, которое нам нужно будет преодолеть по пути на полюс. К западу от Платона на необозримое расстояние тянется высокий и крутой полукругом изогнутый обрыв, в который вдается широкий Залив Радуг. Само кольцо Платона образовано горным валом, охватывающим внутреннюю территорию площадью около 7500 квадратных километров! Самые высокие вершины в восточной части вала достигают двух с половиной тысяч метров.

Внимательно изучив по карте все эти детали, мы заметили, что в южной части вала Платона, неподалеку от расположенного на нем небольшого кратера, хребет понижается и делается пологим, образуя нечто вроде широкого перевала.

План Педро состоял как раз в том, чтобы для сокращения пути пройти через этот перевал на внутреннюю равнину цирка, а затем пересечь ее в северном направлении и снова поискать проход на возвышенность, полого спускающуюся к Морю Холода.

Подойдя к склонам Платона, мы легко отыскали место, отмеченное на карте. Нам помог в этом остроконечный кратер, торчащий над седловиной. Но мы не решились все-таки сразу пускаться через перевал в машине. Сначала надо было убедиться, что там действительно удастся проехать.

Оставив Вудбелла под опекой Марты, мы с Педро отправились вперед пешком. Машина должна была ждать нашего возвращения.

Поднимаясь все выше в гору, мы обошли с востока кратер в основании Платона. Дорога совсем не была такой легкой, как это казалось снизу. Нам встречались каменистые россыпи и обрывы, которые приходилось огибать. Но мы видели, что машина сможет здесь пройти. Оба мы были в наилучшем расположении духа. Солнце, стоявшее еще невысоко над горизонтом, грело в меру, нам было тепло и легко; вокруг нас простирались поистине чудесные места! Склоны скал, рассеченные черными, как смола, тенями, переливались в ослепительном солнечном свете всей симфонией великолепных радужных красок. Мы ступали по сокровищам, за которые на Земле можно было бы купить королевства и троны: среди выветрившихся каменных глыб кроваво рдели темно-красные рубины; малахитовые жилы издали походили на зеленые газоны; рассыпанные по ним топазы и ониксы сверкали, как чудесные цветы. Временами из какой-нибудь трещины, куда проник луч солнца, взлетал радужный фонтан ослепительного блеска, подлинная оргия света, преломившегося в огромных призмах горного хрусталя.

Это неслыханное богатство, по странной прихоти природы сосредоточенное в одном месте, вначале ослепляло и ошеломляло нас, но вскоре мы так привыкли к этому зрелищу и к этим бесполезным сокровищам, что ступали по ним, как по заурядным камням.

Этот сказочный пейзаж оказал на нас, однако, свое чарующее воздействие: нам стало весело. Мы позабыли обо всех огорчениях и заботах, о болезни Томаса, о пережитых тяготах и несчастьях, об опасностях, которые нам еще грозят, даже о ненадежном будущем! Мы, как дети, радовались чудесному утру и изумительным пейзажам К неудобным гермокостюмам мы уже вполне привыкли, а мысль об опасности, которой грозила нам окружающая пустота, почему-то не портила отличного настроения, несмотря на недавнее происшествие с Вудбеллом. Пользуясь легкостью тел на Луне и силой своих земных неослабленных мышц, мы перемахивали через огромные каменные глыбы или прыгали с высоких обрывов.

Только необходимость торопиться несколько сдерживала эти взрывы беззаботного веселья. Продовольствие и воздух мы взяли с собой на сорок часов, а это было совсем немного, если учесть, что могли встретиться какие-нибудь непредвиденные трудности, которые заставили бы нас задержаться в пути.

Не прошло и десяти часов, как мы уже стояли на перевале. Перед нами открылся вид на таинственную внутреннюю область Платона. Северный вал кольца, отдаленный от нас почти на сто километров, виднелся вдали как гигантская неровная пила с зубцами вершин. До самой этой зубчатой стены простиралась темно-серая равнина, гладкая, как застывшее недвижимое море. Лишь там и сям ее пересекали более светлые широкие полосы с кое-где разбросанными по ним низкими кратерами, походившими скорее на неглубокие котловины. У наших ног скалы обрывались к внутренней долине необычайно круто, не могло быть и речи о том, чтобы спуститься туда в машине.

Безнадежной тоской веяло от этого моря смерти. Трудно представить себе пейзаж, более неподвижный и мертвенно-оцепенелый. Даже скалы здесь будто не спускаются, а как-то замедленно и словно лениво стекают к глубинам, вершины вздымаются сонно, громоздко, и так угрюмы они в свете Солнца, будто поднялись с трудом, неохотно, — лишь только потому, что им велено встать на страже и оградить эту ужасную пустынную и серую равнину.

Наша прежняя веселость исчезла без следа.

Удивительно, как влияет пейзаж на душу человеческую! Я долго глядел молча, не в силах оторвать глаз от этой пустыни, и сердце мое все сильнее сжимала печаль — сам не знаю, о ком и о чем… Таким все стало для меня безразличным, и утомительным, и не стоящим усилий, и такой вожделенной показалась мне Смерть-утешительница, которая ведь недавно, нависнув надо мной, таким чудовищным страхом наполняла душу.

Я чувствовал, что меня убивает этот пейзаж, я не мог его больше выносить, однако мне понадобилась вся сила воли, чтобы от него оторваться.

Я повернулся лицом к югу, к сияющему в небе серпу Земли За вершинами кратера, который служил нам ориентиром при восхождении, а теперь лежал далеко внизу, простиралось передо мной Море Дождей. Огромная-огромная пройденная равнина! Я смотрел на нее так же, как некогда с перевала у Эратосфена, только тогда она еще лежала впереди, как неведомый путь к неведомой стране обетованной, а сейчас она уже была далеко позади…

Серая она была, мертвая и обширная, как и тогда, только вместо пылающих на солнце вершин Тимохариса и Ламберта здесь чернели передо мной укутанные тенями остроконечные вершины: Пико и дальше к востоку — Питон. Серп Земли стоял над этим морем, уже более близкий к горизонту, чем к зениту. И вдруг вся эта равнина показалась мне широкой дорогой, идущей от самой Земли. Какая страшная, какая тяжкая и дальняя дорога! Пока мы двигались по ней, дважды прошло над нами Солнце, словно огонь губительный и живой, и дважды окружал нас ледяной, нескончаемый мрак. А сколько сил, сколько страданий и опасностей! Спуск с Эратосфена, смертельный полуденный зной, а потом яростный мороз, а потом вновь призрак смерти, сопровождавший нас столько часов! А потом смерть братьев Ремонье, а потом несчастный случай и болезнь Томаса… Смертью О'Теймора началась наша дорога, но она еще не окончена.

Так я стоял, погруженный в эти печальные размышления и охваченный внезапной тоской по Земле, сиявшей над необозримой пустынной равниной, как вдруг возглас Фара-доля пробудил меня от задумчивости. Я стремительно обернулся, подумав, что вновь приближается какая-то беда, но Педро стоял рядом, невредимый, и только протягивал руку в сторону далекого северного вала Платона. Я поглядел туда и увидел нечто, похожее на тающее облачко — нет! — едва лишь на тающую тень облачка, которая заслонила подножие гор, за секунду до этого видневшихся совершенно отчетливо.

Я вздрогнул, словно это не облако двигалось, а сами горы сдвинулись с места и шли на нас. Педро же что есть силы кричал в трубку:

— Это облако! Значит, там есть атмосфера, там есть воздух, там можно будет дышать!

Безумная радость звенела в его переполненных надеждой словах. Да, над этой равниной смерти, как я назвал ее в мыслях, нам забрезжил первый луч жизни. Конечно, это облако еще не означает, что человек может дышать в тамошней атмосфере, но не подлежит сомнению, что воздух там плотнее, чем в пройденных ранее местах, если в нем могут рождаться облака и существовать хотя бы над самой поверхностью. Внутри Эратосфена дым кратеров сразу же оседал на землю, как лесок.

Вдохновленные этим явлением, которое укрепляло нас в надежде найти на той стороне Луны, а может и раньше, достаточно плотный воздух, мы начали обратный спуск к Морю Дождей. Настроение у нас вновь улучшилось, хотя цели нашей мы, собственно, не достигли — не нашли пути через кольцо Платона. Спускаясь, мы обсуждали, что делать. Быть может, дальше на запад от Платона мы и нашли бы место, где можно взобраться на крутые склоны возвышенности, но нельзя нам рисковать. Ведь если бы это не удалось, нам пришлось бы пройти почти тысячу километров, чтобы обойти границу Моря Дождей с запада. Куда надежней было сразу повернуть на восток. Быть может, нам удастся прорваться по той поперечной долине, что пересекает хребет Альп Но даже если это окажется невозможным, мы ненамного удлиним путь, обходя всю горную цепь с востока.

С этим решением мы и спустились в долину. Но каков же был наш ужас, когда мы не обнаружили машину на месте Мы сначала решили, что сбились с пути; но нет, это было то самое место — отчетливо виднелись скалы, под которыми мы оставили машину. Забыв об усталости, мы бросились к ним, еще не доверяя собственным глазам. Машины не было. Мы искали следы колес, чтобы выяснить, в каком направлении искать ее, но на скалистой поверхности ничего нельзя было распознать Отчаяние охватило нас Продовольствие, которое мы взяли с собой, было уже съедено, воды оставалось совсем немного, а воздуха — на несколько часов. Фарадоль принялся звать, позабыв, что если кто и может здесь услышать его зов, то лишь я, соединенный с ним переговорной трубкой!

Мы пустились на поиски, исходили всю окрестность, потратив на это шесть часов, но нигде не нашли и следа машины Голод уже начал нас терзать, вода кончилась, а запас воздуха был на исходе, когда мы вернулись на прежнее место после бесплодных поисков. Мы беспомощно опустились на камни в ожидании смерти. Фарадоль громко ругался, а я в отчаянии ломал голову, пытаясь понять, что могло их заставить двинуться с места до нашего возвращения…

И вдруг у меня мелькнула догадка: быть может, Томас бежал умышленно, обрекая нас на смерть под влиянием болезненной ревности, проблеск которой я ощутил, когда он говорил о своей смерти и о Марте Ярость охватила меня. Я вскочил и хотел бежать, догнать его, отомстить, убить и тогда

И тут шагах в десяти от себя я увидел Марту. Она неторопливо шла к нам, на ее лице за стеклянной маской была привычная уже печальная улыбка Мы бросились к ней и закричали, перебивая друг друга. Марта спокойно смотрела на нас, а когда мы умолкли, охрипшие и оглушенные собственными голосами, она знаками показала, что ничего не слышит1 Мы забыли про отсутствие воздуха. Вся наша злость вдруг испарилась, и мы расхохотались, показывая жестами, что хотим вернуться в машину. Марта повела нас — машина стояла невдалеке, за скалой, которая ее закрывала.

Лишь теперь все объяснилось. Вскоре после нашего ухода Солнце, описывая пологую дугу на небосводе, зашло за скалы и машина оказалась в тени Томас начал дрожать от холода. Тогда Марта двинула машину и, обогнув скалу, остановилась с ее южной стороны, где грело Солнце. Мы ужаснулись исчезновению машины и искали ее вдалеке, нам и в голову не пришло заглянуть за скалу, тут же рядом. Марта видела нас из машины, однако решила, что мы пошли исследовать местность в другом направлении, и терпеливо ждала нашего возвращения. Только увидев, что мы вернулись вторично и почему-то не подходим к машине, она вышла узнать, в чем дело, по-прежнему не предполагая, что мы просто не можем ее отыскать! Все происшествие окончились до смешного благополучно, хотя могло стать для нас роковым.

Вудбелла мы нашли в относительно хорошем состоянии За время нашего отсутствия он лишь четыре раза терял сознание. Сейчас он много спокойней и говорит, что чувствует себя лучше. Хотя по его мертвенно-бледному и жутко исхудавшему лицу этого не скажешь, но дай бог, чтобы так было. И без того хватит с нас жертв для начала.

Мы двинулись в путь согласно намеченному плану. Пока продолжаем двигаться на восток под громоздящимися все выше зубцами Платона. Скоро доберемся до хребта лунных Альп.

Надо спешить изо всех сил — ради Томаса. Чем быстрее он окажется там, где сможет выйти из закрытой машины, свободно двигаться и дышать, тем вероятнее его спасение. Поэтому мы будем мчаться днем и ночью — лишь бы подальше от этой пустыни и поближе к полюсу, где, вероятно, начнутся места, не лишенные воздуха и воды.

Вблизи Альп, 3° западной лунной долготы, 47°30 северной широты, 161 час после восхода Солнца, третьи лунные сутки

Все меньше надежд на то, что нам удастся сохранить жизнь Томаса. Мы гоним машину во всю мочь, насколько лишь позволяет местность, но полюс все еще далек, а Томас тем временем тает у нас на глазах. Мы дрожим от тревоги и нетерпения, а в довершение всего полоса Альп, преграждающая дорогу, вынуждает нас двигаться на юго-восток, и вместо того, чтобы приближаться к желанному полюсу, мы пока удаляемся от него. Через десяток-полтора часов мы доберемся до устья Прямой Долины; только бы нам удалось повернуть по ней на север! Все так же высятся слева от нас отвесные склоны Альп, рядом с которыми наша машина кажется крохотной букашкой, ползущей под стеной гигантской крепости. С нетерпением ждем мы минуты, когда в этой стене откроются перед нами ворота, а за ними — скальный коридор в полтораста километров длиной, ведущий к Морю Холода. Уже попадаются кое-где невысокие, но обрывистые скалы, торчащие, как столбы, на подходах к долине; это признак того, что мы действительно к ней приближаемся.

Вудбелл то и дело спрашивает, далеко ли еще до полюса. Ему хотелось бы поскорее быть там, а мы не прошли ведь еще и полпути от Залива Зноя. Страх меня берет, как подумаю об этом! Томас, видно, позабыл о расстоянии! Он говорит с тоской о полярных краях, о воздухе и воде, словно все это мы увидим не позже чем завтра, а ведь совершенно ясно, что лунное утро, хоть до него еще и далеко, не принесет нам ничего подобного. Чем заметнее тают силы Томаса, тем крепче он верит в свое выздоровление. Он уже строит планы на будущее и думает о том, как сложится его жизнь с Мартой… Тревожит меня его уверенность; на Земле говорят, что это дурная примета для больного.

Марта терпеливо выслушивает все, улыбаясь своей всегдашней печальной улыбкой. Как она, наверное, страдает! Ведь не может же она не видеть, что Томас умирает.

В Прямой Долине, 82 часа после полудня

Какой-то внутренний голос шепчет мне, что все напрасно. Меня охватывает отчаяние, ибо я хочу, чтобы Томас жил, хочу тем пламенней, что у меня в мозгу будто вьется мерзкая, гнусная змея и наперекор моей воле нашептывает: «Если он умрет, Марта достанется одному из вас, может быть, тебе…» Нет, нет! Он должен жить, должен, а если он умрет — я знаю, за ним последует и Марта. Что тогда? Что тогда? Зачем мы останемся? Для чего?… Некогда я сетовал, что мы оба служим этой паре, а теперь понимаю: это служение — единственный смысл нашего существования здесь. С их смертью начнется и наше умирание, ибо мы сами ничего из себя сотворить не можем, наша жизнь и наш труд не нужны будут никому, даже нам самим — зачем они нам? Зачем?…

Вот если б Марта после его смерти осталась в живых, если б так же прильнула губами к одному из нас — может, ко мне, — если б так же обвила руками, как сейчас Томаса… И мне кажется, будто огненный шар лопается в моей груди, перехватывая дыхание и разливая жар по всем жилам.

Прочь, прочь, подлая мысль! Да ведь этим избранником может оказаться и Фарадоль… Нет! Пускай лучше не будет этой женщины между нами! Я чувствую, как против воли начинаю ненавидеть Фарадоля и желать смерти Томасу… А она сидит спокойно и всматривается в лицо умирающего возлюбленного…

Вудбелл не хочет умирать, он так отчаянно сопротивляется смерти. То и дело — кажется, наперекор собственным мыслям — он принимается рассказывать о своей будущей жизни и требует от нас подтверждений. Мы подтверждаем, кривя душой; одна лишь Марта кивает с глубочайшей убежденностью и повторяет низким певучим голосом: «Да, ты будешь жить… ты мой…» И глаза ее при этом туманятся страстью и упоением… Неужто она и вправду обманывается и думает, что этот высохший труп, без сил, без капли крови в жилах, может жить?

А все же — чего бы я не отдал, чтобы он жил!

В полдень мы решили не останавливаться. Прежде всего зной был не так страшен, как в предыдущие дни, потому что мы уже в высоких широтах; а, кроме того, из-за Томаса мы крайне заинтересованы в быстром продвижении. Мы проделали уже изрядный путь от склонов Платона. Сейчас находимся на середине Прямой Долины, к закату доберемся, по-видимому, до Моря Холода.

Около полудня, миновав разбросанные на равнине невысокие скалистые утесы, мы неожиданно оказались перед широким входом в долину. Отвесная стена Альп здесь изламывается и отступает к востоку, разорванная горловиной огромного ущелья. Море Дождей входит туда широким полукругом, постепенно сужаясь в долину. Вход в нее прегражден округло выступающей террасой, чем-то вроде скального яруса высотой в несколько сот метров. По другую сторону этого полукруга, словно опора ворот, величественно вознесся почти на четыре тысячи метров лунный Монблан.

Мы несколько колебались, прежде чем въехать в долину. Нас напугала эта терраса. Если на пути встретятся другие такие же, рассуждали мы, то путешествие мы не ускорим, а, напротив, затянем, потому что придется то и дело взбираться на крутые склоны.

Фарадоль снова извлек фотографические снимки Луны. Они уже неоднократно подводили нас, в последний раз — на Платоне, но другого способа ориентироваться у нас не было. В конце концов, после недолгих размышлений, мы решились войти в долину. На решение наше повлиял и Томас. С упрямством больного, который не терпит возражений, он настаивал, чтобы мы повернули на север. Он ведь знает, что долгий путь в обход Альп через Болото Туманов несомненно убьет его.

Что сделала болезнь с этим человеком! Прежде решительный, сообразительный и хладнокровный, отличавшийся рассудительностью и несгибаемой волей, он стал теперь похож на капризного и упрямого ребенка. Он бранит нас за что попало, а потом начинает просить прощения и умолять, чтобы мы его спасли… Но уж лучше это, чем те периоды полного изнеможения, когда он целыми часами лежит навзничь, похожий скорее на мертвеца, чем на живого человека. В остальное время он говорит даже больше обычного, будто в звуках собственного голоса ищет подтверждения, что еще живет. Лишь если кто-нибудь из нас по рассеянности помянет о том, что с ним случилось, он тотчас умолкает и начинает дрожать всем телом, изъявляя величайшее беспокойство. Тщетно я ломаю себе голову, что это за тайна…

Уже миновал полдень, когда мы остановились перед скальной террасой, преграждающей вход в долину. С большим трудом удалось нам отыскать дорогу, по которой можно на нее взобраться. Поднявшись наверх, мы еще раз оглянулись назад, на Море Дождей, которое отныне теряли из виду навсегда. Что до меня, признаюсь, что прощался я с этой равниной не без некоторой печали, хоть не видели мы здесь ничего, кроме тягот, страданий и отчаяния… Странно устроено сердце человеческое. Целых два месяца, от полудня до полудня, мы пробирались через эту равнину, горя одним лишь желанием — как можно быстрее пройти ее, а теперь я оглядывался на нее чуть ли не с тоской.

По долине мы продвигаемся довольно быстро и относительно легко. Широкие террасы больше не попадаются, а возвышенности поменьше, не занимающие всю ширину долины, удается обходить. Солнце сейчас стоит в небе так, что освещает всю долину. По обеим ее сторонам вздымаются мощные горные кряжи до четырех тысяч метров высотой. Долина, которая у входа имела в ширину более десятка километров, к северо-востоку постепенно сужается. Так и кажется, будто ее массивные стены сближаются, все сильнее сжимая нас. Такое впечатление, словно мы движемся в гигантском коридоре, по прямой линии прорубленном среди гор. Глядя вперед, видишь вдалеке выход из этого коридора — словно узкую и глубокую расселину в белях скалах, закрытую куском неба. Не знаю, может, обманывает меня зрение, но мне кажется, что это небо не такое уж черное, а звезды на нем не так многочисленны и сверкают слабее. Это означало бы, что на Море Холода существует более плотная атмосфера… И барометр наш тоже едва заметно поднимается. Только бы довезти Томаса живым туда, где будет вдоволь воздуха!

В Прямой Долине, 168 часов после полудня, третьи лунные сутки

От восхода Солнца мы проделали уже пятьсот с лишним километров и приближаемся к выходу из долины. Широкая горловина в скалах все более сужается, а кряжи по обеим сторонам становятся все ниже. Зато выход из ущелья на Море Холода, отчетливо видимый теперь, будто расширяется по мере того, как мы приближаемся к нему, а утесы, обрамляющие его, словно растут на наших глазах. К закату мы снова выйдем на равнину — лишь бы только выйти всем вместе…

Какой мучительный крестный путь прошли мы сегодня! Вот уже много часов мы вздрагиваем от малейшего шороха, поглядывая на гамак, где лежит Вудбелл, — может, уже?… Он угасает, в этом нет ни малейшего сомнения. Он лежит теперь тихий и спокойный и только смотрит на нас молящим взором, и взор этот говорит, что он жаждет, мучительно жаждет жить! А мы ничем не можем ему помочь.

Толчки и сотрясения при переправе через трещину еще больше повредили ему. Мы прошли уже почти две трети пути, когда примерно на 3° восточной долготы наткнулись на препятствие, которое едва не заставило нас вернуться на Море Дождей. Солнце стояло уже низко над горизонтом, и вся западная часть долины тонула в непроницаемом мраке, лишь некоторые места были едва заметно высвечены косыми и слабыми лучами Земли. Нам приходилось держаться подножия восточного вала, чтобы не заблудиться во мраке Вал достигал здесь наибольшей высоты и громадной вертикальной стеной уходил в небо над нами, подобно отвесному обрыву Альпийского хребта, вдоль которого мы двигались до полудня.

И вот в этом месте мы вдруг заметили в сотне шагов впереди черную полосу, преграждавшую путь по всей ширине долины. Чуть заметный подъем помешал нам разглядеть ее раньше Приблизившись, мы увидели, что это трещина, поперек прорезающая обе скальные стены и дно долины Густая тьма заполняла ее по самые края, так что нельзя было судить о ее глубине. Тысячеметровые стены гор были разорваны этой трещиной до самой подошвы.

В полном отчаянии мы остановились перед этим новым непреодолимым препятствием.

Мы, конечно, видели на карте эту трещину, пересекающую возвышенность между Морем Дождей и Морем Холода в юго-восточном направлении и идущую от самого северного склона Платона, но мы не предполагали, что она настолько глубока, чтобы рассечь и дно Прямой Долины, расположенное на две-три тысячи метров ниже уровня окружающих ее плоскогорий При виде этой бездонной пропасти меня прошиб холодный пот. Педро начал тихонько ругаться.

Тем временем Томас, обеспокоенный и нашим поведением, и тем, что машина стоит, принялся допытываться, что случилось. Мы не решались открыть ему ужасную правду, но он, видимо, не поверил нашим уклончивым словам, собрал остаток сил и, приподнявшись, поглядел в окно. С минуту он смотрел, потом снова улегся — спокойный и с виду равнодушный. Из уст его лишь вырвалось:

— Они не хотят, чтобы я жил…

— Кто? — удивленно спросил я.

— Братья Ремонье, — ответил больной и замолчал, прикрыв глаза, словно уже приготовился к смерти.

Я больше не обращался к нему, и некогда мне было даже задуматься над смыслом этих странных слов, так как нам с Педро надо было решать, что теперь делать. Мы стали даже подумывать о возвращении к Морю Дождей, но тут у Педро мелькнула счастливая мысль осветить дно расщелины сильным прожектором, чтобы измерить ее глубину. Подойдя к самому краю провала, мы направили в него луч электрического света. В этом месте трещина была неширока и неглубока. Но дно ее было сплошь покрыто крупным щебнем, среди которого торчали огромные каменные обломки. Она напоминала высохшее русло могучего горного потока. И кто знает, не бурлила ли здесь и впрямь когда-то вода, воспользовавшись дорогой, проложенной другими стихиями?

Луч прожектора проползал по черным хаотически громоздящимся скалам, то и дело поблескивая на макушках самых высоких утесов, и тонул в глубоких, беспорядочно разбросанных мелких трещинах. Мы всматривались, не зная, на что решиться. Наконец Марта приблизилась к нам.

— Почему мы не двигаемся в путь? — спросила она таким тоном, будто приказывала.

И добавила, кивнув в сторону Томаса:

— Я должна жить для него… при мне вы не должны теперь ничего бояться…

Мы уставились на нее в изумлении. Что с ней произошло? Она никогда еще так с нами не разговаривала. Глаза ее странно сверкали, во всей фигуре, в словах и в движениях сквозила какая-то неожиданная и уверенная торжественность. Как она была прекрасна и желанна, эта женщина! Фарадоль впился в нее горящим взглядом, а я ощутил внезапную бешеную злость. Я грубо схватил его за плечо и крикнул, совершенно разъярившись:

— Ты что, не видишь: нам некогда! Говори, куда ехать — вперед или назад?

Педро резко повернулся ко мне, и какое-то мгновение мы мерили друг друга взглядом, готовые кинуться в бой.

И тут раздался негромкий, насмешливый и презрительный смех Марты. Мне показалось, будто в мое сердце вдруг впились сотни иголок. Мы пристыженно опустили глаза, а она отошла, слегка пожав плечами. Я почувствовал, что начинаю ее ненавидеть.

В конце концов мы решили спуститься в трещину и пройти по устилающим ее обломкам. Это легче было решить, чем сделать. В одном месте, под самой стеной восточного вала, мы отыскали пологий уступ и начали с величайшей осторожностью спускать по нему машину. Но самое худшее ожидало нас на дне расщелины. Сюда уже не проникал ни солнечный, ни земной свет, так что мы очутились в кромешной мгле. Я не в силах передать, каких трудов нам стоило преодолеть эти несколько сотен метров. Луч прожектора вырывал из тьмы только узкий коридор прямо перед нами, ориентироваться было невозможно. Поочередно один из нас шел впереди машины пешком, а другой стоял за рулем. Машина то и дело кренилась, подпрыгивала, ударялась о скалы и проваливалась; один раз она застряла так, что мы уже сомневались, сумеем ли ее вытащить. Наконец-то мы добрались до противоположного края расщелины. К счастью, здесь когда-то произошел оползень, так что образовался склон, по которому мы вскарабкались наверх с помощью «лап».

Примерно на середине склона мы снова оказались в солнечном свете. Переход от полного мрака к ослепительному блеску после очередного прыжка машины был так стремителен, что я невольно закрыл глаза, защищаясь от лавины света, внезапно обрушившейся на нас. Когда я поднял веки и оглянулся, весь переход через трещину показался мне кошмарным сном. В нескольких сотнях шагов позади я видел край внезапно обрывающейся дороги, а между ним и нами лежала полоса абсолютного мрака. Смутно казалось мне, что мгновение назад мы были там, на дне этой словно бездонной трещины, в этом непроницаемом мраке, что мы пробирались там среди ужасных черных скал, которые так внезапно и мгновенно сверкали перед нами в электрическом свете, будто вдруг возникали из небытия и тотчас снова в нем утопали, — попросту не верилось, что эта страшная переправа происходила в действительности.

Выбравшись на поверхность Прямой Долины, мы ненадолго остановились, чтобы снять «лапы» и осмотреть машину — не повреждена ли она. Все оказалось в порядке, можно было двигаться дальше. Все — кроме здоровья Томаса. Перенесенные толчки и сотрясения так обессилили его, что он пластом пролежал несколько часов подряд, лишь изредка тихо постанывая.

Мы прошли уже немалую часть пути, когда Томас внезапно приподнялся и сел в гамаке. В широко раскрытых глазах его вновь пылал лихорадочный огонь. Педро стоял у руля, но мы с Мартой тотчас подбежали к гамаку. Томас взглянул на нас невидящим взором, а потом вдруг воскликнул:

— Марта! Я умру!

Марта побледнела и склонилась к нему:

— Нет. Ты будешь жить, — тихо, но отчетливо проговорила она, и багровый румянец вдруг залил ее лицо.

Томас слегка встряхнул головой, но она, еще ниже склонившись к нему, о чем-то тихо заговорила на малабарском наречии. Я не понимал слов, но видел, что они произвели сильное впечатление на Томаса. Сначала лицо его прояснилось, потом по нему пробежала невыразимо печальная улыбка, и наконец слезы появились у него на глазах, и, тихо простонав, он принялся целовать волосы Марты, разметавшиеся по его груди.

Некоторое время он лежал спокойно, не выпуская руку Марты из своих истаявших горячих рук. Но вскоре вновь начал беспокойно вскакивать и садиться — видно, он задыхался.

— Марта, я умру, — тревожно повторял он.

А она неизменно отвечала:

— Ты будешь жить.

И всякий раз, услышав этот ответ, он затихал, как плачущий ребенок, которому мать положила руку на глаза. Но однажды в ответ на ее слова он произнес:

— Что мне с того, раз я не доживу…

А потом добавил:

— Они не позволят мне жить… Ремонье…

Я уже не мог больше сдержать свое любопытство и напрямик спросил, что общего имеют Ремонье с его болезнью.

Он поколебался немного и наконец сказал:

— Теперь уже все равно… теперь я могу вам рассказать…

И заговорил медленно, тихо, прерываемый сердцебиением и удушьем.

— Помните, — говорил он, — тот мертвый город в пустыне, за Тремя Головами? Он и сегодня еще маячит передо мной, с этими руинами башен и полуразвалившимися воротами… Я знаю, что скоро умру, и все-таки мне жаль, что я в нем не побывал… Но, понимаете, дело было так… Когда я вышел из машины, мне пришлось карабкаться по нагромождениям камней, похожим на разрушенное покрытие древнеримской дороги где-нибудь в Швейцарии или в итальянских Апеннинах… Наконец я выбрался на чуть более ровное место. Теперь город лежал передо мной как на ладони. Я уже отчетливо видел огромные ворота с сохранившейся половиной арки, и тут… тут…

Он схватил нас за руки и слегка приподнялся. Глаза его широко открылись, мертвенно-бледное лицо позеленело.

— Я знаю, — сказал он, — вам кажется, и мне… казалось… когда-то… что единственная истина — это знание… опирающееся на опыт и доступное выражению в математических формулах, однако же есть вещи непонятные и странные… Мы все еще очень мало знаем, очень, очень мало.

Он замолчал на мгновение и взглянул на нас, словно проверяя, не смеемся ли мы в душе над ним, но мы сидели неподвижно и задумчиво. Тогда он глубоко вздохнул и возобновил прерванный рассказ:

— И тут… я увидел… две тени — нет! — двух человек, то ли мертвецов, то ли призраков, — они вышли из ворот и двигались прямо ко мне… Ноги у меня подкосились. Я закрыл глаза, чтобы прогнать видение, но, разомкнув веки, вновь увидел… в четырех шагах от себя — братьев Ремонье! Они стояли оба, держась за руки, жуткие, опухшие, посиневшие, окровавленные — такие, какими мы их нашли, — и смотрели на меня таким ужасным взглядом… Вы знаете меня, я не трус, я не склонен к галлюцинациям, но говорю вам — они стояли там, и я оледенел от страха. Я не мог пошевельнуться, не мог отвернуться… Тогда они заговорили, да, заговорили! И я слышал их голоса, как слышу вас, хоть там не было воздуха…

— Что же они говорили? — невольно спросил я.

— Зачем вам это знать, — ответил Томас. — Довольно того, что я это слышал. О, счастье, счастье… Они рассказали мне, как я умру и как вы умрете, вы оба… Они назвали мне день и час. И еще сказали мне, что нельзя безнаказанно оставлять Землю и нельзя безнаказанно узнавать тайны, сокрытые от людского ока. Лучше вам было, говорили они, умереть там, на Море Дождей, чем красть воздух у мертвых, продлевая свою жизнь для мучений, лишь для мучений, лишь для мучений… «Мы пошли за вами, — так они говорили, я слышал, — и вы в нашей смерти повинны, но и вы…» И, говоря это, завистливо сверкали побелевшими зрачками и злобно усмехались страшными, распухшими губами. И тут я увидел, что за ними стоит О'Теймор, бледный, белый, иссохший… Он не усмехался и ничего не говорил, но был печален и смотрел на меня словно бы с жалостью… Я вскрикнул от ужаса и, собрав всю свою волю, бросился бежать. Я забыл в ту минуту о городе, обо всем на свете. Потом я споткнулся, хотел подняться и встать, но почувствовал, что мне не хватает воздуха, и потерял сознание.

Он устало замолчал, а нас охватила странная подавленность. В глубине души я убежден, что все это было только иллюзией, так же как и этот город считаю теперь иллюзией, порожденной причудливой группировкой скал. Но как-то не посмел я сказать этого Томасу. Да и в конце концов — почем я знаю? Есть странные тайны, удивительные загадки. В этот застывший мир уже пришли люди и пришла Смерть, и, быть может, вместе с людьми и их неразлучной спутницей Смертью пришло сюда и неведомое Нечто, которое на Земле извечно противится всякому познанию, всяким опытам и пробам…

Кончив свой рассказ, Томас заснул на полчаса.

Проснувшись, он начал спрашивать, где мы находимся. Я ответил, что мы приближаемся к концу Прямой Долины и скоро выберемся на Море Холода. Он слушал, словно не понимая, о чем я говорю.

— Ах, да, — сказал он наконец, — да, да… мне снилось, что я на Земле.

Потом он повернулся к Марте:

— Марта! Расскажи мне, как там, на Земле.

И Марта начала рассказывать:

— На Земле голубой воздух, а в нем плавают облака. На Земле много-много воды, целое большое море… На берегу моря лежит песок и разноцветные раковины, а дальше идут поляны, на которых цветут такие ароматные, сладкие, влажные цветы… А за полянами — леса, где полным-полно всяких зверей и щебечущих птиц. Когда веет ветер, море рокочет, и леса шумят, и травы шелестят.

Она говорила с детской простотой, а мы слушали ее слова, как прекраснейшую волшебную сказку… Томас беззвучно шевелил губами, словно повторяя вслед за ней: «И леса шумят, и травы шелестят…»

— Мы там уже никогда не будем, — громко сказал он наконец.

Ему внезапно ответило рыданье Марты. Она уже не в силах была сдержаться. Опираясь лбом о край гамака, она сотрясалась всем телом от неутешных, ужасных, отчаянных рыданий.

— Тише, тише, — шептал Томас, чуть касаясь рукой ее волос.

Но и его уже охватывал ужас.

Он обернулся к нам и снова заговорил прерывающимся голосом, будто с трудом исходящим из груди:

— Спасите меня! Сжальтесь! Спасите! Я не хочу умирать! Здесь не хочу! Здесь так страшно! Спасите меня! Я хочу… жить… еще… жить… Марта…

Он разрыдался, как женщина, и, рыдая, протягивал к нам худые умоляющие руки.

Что мы могли ему ответить? Как спасти его?

Мы приближаемся к устью долины, и плоскость Моря Холода уже видна впереди. И во мне растет томительная уверенность, что это море мы пройдем — увы — без Томаса!

На море Холода, третьи лунные сутки, 23 часа после заката

Смотрю на последние слова, записанные днем; они сбылись. На равнину Моря Холода мы выехали одни. Томас Вудбелл умер сегодня на закате.

Какая страшная пустота! Нас становится все меньше и меньше, нас осталось уже только трое…

Ни о чем не могу думать, только об этой тихой и такой ужасной смерти Томаса.

Солнечный диск коснулся нижним краем горизонта, когда мы наконец выбрались из коридора среди скал, по которому шли целую неделю. Перед нами простиралась гладкая равнина, позолоченная последними лучами Солнца. Я говорю «позолоченная», потому что в отличие от прежних закатов Солнце, клонясь к горизонту, приобрело желтоватый оттенок и чуть высветило черное небо вокруг. Это несомненный признак того, что атмосфера здесь уже гуще. И еще один благоприятный признак: вся равнина моря покрыта песком. Видно, и вправду эта равнина некогда была дном настоящего моря.

Надежда вошла в наши сердца, тем более что и Томас, по крайней мере на вид, чувствовал себя лучше. Мы уже слегка развеселились — нам казалось, что мы пролетим через эту равнину быстро, как птицы, и, прежде чем снова взойдет Солнце, уже будем стоять вместе с Томасом в Стране Жизни, ощутим веянье ветерка, услышим плеск воды, увидим зелень…

Суждено было иначе.

Едва мы проехали несколько десятков метров по равнине, как Томас попросил остановить машину. Малейшее сотрясение невыносимо терзало его.

— Я хочу отдохнуть, — сказал он слабеющим голосом, — и посмотреть на Солнце, прежде чем оно зайдет…

Мы остановились, и он начал глядеть на Солнце, льющее на его лицо широкий поток прощального золотистого света. С минуту он смотрел недвижимо, потом обратился к Марте:

— Марта, как это: «Солнце, о светлый бог…» Как там дальше?

И Марта, как в час первого солнечного заката, который мы видели на Луне, выпрямилась в потоках света, протянула руки и, обратив к исчезающему светилу глаза, полные слез, начала не то говорить, не то напевать странный, в волнах ритма тонущий гимн:

«Солнце, о светлый бог, ты уходишь от нас в страны, которых мы не знаем!

Солнце, о светоч неба, о радость земли, ты уходишь, оставляя наши очи в печали, чтобы воссиять тем, кто уже освобожден от тела…

Те, кто уже освобожден от тела, а нового себе еще не взял, — они как рабы, которых отпустили ненадолго, чтобы вкусили они день тишины и покоя, прежде чем вернутся они к мукам и оковам.

Милостив Он, милостив предвечный, несказанный и непостижимый, тот, кто создал день тишины среди борьбы и терзаний…

В нем источник и исход всего сущего, в нем тонут души тех, кто уже кончил борьбу и вернулся туда, откуда появился века назад…

О Солнце, светлый бог, ты движешься к стопам его, и в печали остаются здесь наши тоскующие очи».

Казалось, Томас засыпает под звуки этих слов. Но вдруг глаза его раскрылись:

— Марта! О'Теймор умер?

— Умер.

— Ремонье умерли?

— Умерли.

— Я тоже умру… И они… И они… — Он показал на нас глазами.

— Они умрут. Ты будешь жить, — снова ответила она все с той же непонятной и глубокой убежденностью.

На миг воцарилось молчание. Селена положила передние лапы на гамак и лизнула свесившуюся ладонь Томаса. Он поглядел и шевельнул рукой, словно хотел погладить верного пса, но, видно, сил ему уже недоставало…

— Собака моя, собака… — только и прошептал он.

Потом он сказал, что хочет взглянуть на Землю.

Мы повернули его так, чтобы он мог ее увидеть. Она стояла на юге над скалами в первой своей четверти. Он долго смотрел, в невыразимой тоске протянув руки к этому светлому серпу, на котором медленно плыла в эту минуту тень Индийского океана со светлым треугольником Индии.

— Смотри, смотри, там Траванкор! — воскликнул Томас.

— Там Траванкор, — словно эхо, откликнулась Марта.

— Там мы были счастливы…

— Да, счастливы…

Томас снова заволновался:

— Марта! Я пойду туда после смерти? Видишь ли, я не хочу… блуждать здесь… по этой пустыне… в этом городе мертвых… Марта, я пойду туда?…

Марта молчала, склонив голову, а Томас снова начал допытываться:

— Марта! Я пойду туда… когда умру?… На Землю? Судорога боли исказила ее лицо, но она сдержалась и

ответила голосом, дрожащим от слез…

— Пойдешь ненадолго, на день покоя… А потом вернешься ко мне.

Глаза у него уже затягивались смертной пеленой, ладони бессильно повисших рук посинели и похолодели. Он еще раз шевельнулся и еле слышно шепнул:

— Марта, как там, на Земле?

Марта снова начала рассказывать о море, о полянах, о цветах, а на его губах застывала страдальческая, но покойная улыбка, и глаза медленно закрывались. Он еще раз на мгновение поднял веки, взглянул на Землю, на Солнце, уже только узеньким краешком горящее над пустыней, еле слышно вздохнул и умер вместе с последним лучом гаснущего дня.

Судорожное, безумное рыдание Марты раздалось в стремительно наступающей мгле.

Уже в темноте мы вырыли могилу и песком засыпали ему глаза.

И вот почти двадцать часов, как мы снова в дороге.

Мы движемся по ровной песчаной пустыне. На выходе из Прямой Долины мы пересекли пятидесятую параллель, Земля стоит всего лишь в сорока градусах над горизонтом, но на этой равнине, к счастью, нет возвышений, которые отбрасывали бы тени. Если удастся, мы будем двигаться всю ночь без остановки…

Тяжкая печаль гнетет нас. Марта сидит обессиленная, одичавшая от боли, а у ее ног Селена воет по своему умершему хозяину. Мы пытаемся успокоить ее, накормить, но она отказывается есть. Она приучена брать все только из рук Томаса.

На Море Холода, 0°6 восточной лунной долготы, 55° северной широты, после полуночи, в начале четвертых суток

Поворачиваем прямо на север, к полюсу. Сто семьдесят с лишним часов, то есть с минуты смерти Вудбелла, мы двигались в северо-западном направлении. Теперь его могила осталась далеко-далеко позади… На Земле миновала неделя с тех пор, как мы похоронили его.

Целую неделю сеется песок сквозь колеса нашей машины, и только гуденье моторов нарушает безмолвие, царящее в кабине. Марта не плачет, она молча сидит, сжав губы и широко открыв глаза, в которых уже высохли слезы.

Селена погибла. После смерти Томаса она не хотела есть, только выла целыми часами и металась по кабине, обнюхивая все веши, которые ему принадлежали или которых он хотя бы касался рукой. Потом легла в углу, ослабевшая и вялая, и сердито ворчала, когда кто-нибудь из нас пытался к ней подойти. Мы боялись, что она взбесится, и потому нам пришлось, хоть и с большим сожалением, убить ее. Впрочем, я уверен, что она все равно не долго бы прожила.

И вот теперь ужасная тишина стоит в кабине, потому что мы… ну, о чем мы с Педро можем говорить? С нами стряслась беда. Смерть Томаса — это не только смерть человека, не только потеря мужественного, верного, дорогого друга, это страшная беда, чудовищная насмешка, внезапно швырнувшая меж нас двоих эту женщину, которая для обоих нас равно желанна. Я не в силах взглянуть на нее без того, чтобы не пронзила меня дрожь желания, — и в то же время я четко сознаю всю чудовищную низость этого святотатства над свежей могилой друга. Мне чудится, что душа Томаса все еще где-то вблизи и, видя эти мысли мои, она плюет мне в сердце, но я не могу им противиться, не могу, не могу! Жар сжигает мой мозг, кровь яростно клокочет в жилах, а взор мой так поглощен Мартой, что даже сквозь закрытые веки я вижу ее какой-то жуткой, неслыханной ясностью.

Усилием воли держу свои мысли, как свору взбесившихся псов, но они рвутся с цепи и бросаются все на Марту, и бесстыдно рвут с нее одежды, ластятся и трутся о каждый изгиб ее тела, вьются вокруг него и грязнят его своими отвратительными мордами, и, видя, что она все так же невозмутимо-холодна, начинают рычать, и хватать ее клыками, и грызть, и грызть! О, подлые мысли мои, как страшно они терзают меня!

С Фарадолем творится то же самое; я знаю, вижу, чувствую это. И он знает, что творится со мной. Отсюда эта глухая ожесточенная ненависть наша друг к другу. К чему обманываться, к чему украшать это красивыми словами! Мы исподличались оба, потому что между нами стоит она. Нас только двое в этом ужасном мире, а что-то в глубине наших душ вопит, что нас тут слишком много — на одного больше, чем нужно. Мы перестали разговаривать и не смотрим друг другу в глаза. Лишь иногда я ловлю краем глаза взгляды Фарадоля, страшные взгляды, в которых полыхает смерть, как пожар в окнах горящего изнутри дома.

Боюсь я его? Нет! Нет! Сто раз нет! Хоть и знаю, что он в любую минуту, даже не отдавая себе отчета в том, что делает, может ударить меня сзади и убить — например, сейчас, когда я пишу склонившись, а он стоит за мной и видит мою незащищенную шею… Дрожь пронизывает меня, но я не поворачиваюсь, не хочу перехватывать один из тех взглядов, в которых, как в зеркале, вижу собственную низость. Да и вправду, я не боюсь этой внезапной и неожиданной смерти — смерть лишь тогда страшна, когда приближается медленно и неотвратимо. Я знаю это на собственном опыте. Одного лишь страшусь — страшусь мысли, что он может обладать этой женщиной, на которую имеет не более прав, чем я, что он может разрумянить поцелуями ее лицо, еще бледное от слез, заставить ее грудь, еще раздираемую безутешными рыданиями, порывисто вздыматься… Нет! Я не могу думать об этом!

Мы так шпионим друг за другом, что, пока мы оба живы, она в безопасности!

Но по временам меня охватывает ярость. Мне хочется плюнуть самому себе в лицо, а после встать и громко сказать Педро: «Иди сюда! Будем драться за нее, будем грызть друг друга, как грызутся из-за самки разъярившиеся волки, — мы изгои в этом мире, не знающие, что ждет их завтра, не знающие, выживут ли они, будем драться из-за этой презрительно равнодушной к нам любовницы нашего недавнего умершего друга! Может быть, завтра мы умрем — иди сюда! Будем драться сегодня!»

Но я слишком лицемерен и труслив, чтобы так поступить… О, как я презираю себя!

И ее презираю, и ее ненавижу! Есть мгновения, когда я готов броситься на нее, ударами вырвать крик из этих молчаливых, печальных губ, а потом задушить этот крик вместе с жизнью. Возможно, так было бы лучше… Мы остались бы одни, без цели, без всяких стимулов к жизни, может, мы бы тогда добровольно ушли из нее, но по крайней мере не возникла бы между нами…

Зачем она живет? Что ее держит? Как она может еще жить, если любила того человека, если он действительно был для нее всем и с его смертью все кончилось для нее? Мы подлые, но и она подлая! Собака, неразумное животное, и та проявила большую преданность, не пережила смерти хозяина, выкормившего ее! А ведь собака не получила и сотой доли той нежности, не знала и тысячной доли той любви, которой он одарил эту женщину! Но женщина продолжает жить… И кто знает, кто знает, быть может, эти глаза, на вид погасшие и застывшие от страдания, украдкой уже бросают на нас взгляды, быть может, в этом сознании, еще заполненном образом того, умершего, уже зарождается исподволь вопрос: кого из этих двух живых выбрать, чтобы вершить извечное дело женщины?

Может быть! Может быть, есть во всем этом та первобытная, стихийная, заложенная в нашем существе самой природой, а потому священная жажда существования и творения, которая действует без оглядки, не считается с прошлым, не думает о будущем, — но мне все это кажется сейчас таким омерзительным, таким чудовищным и гадким!

Зачем она живет, эта женщина!

И все-таки — чувствую — я не пережил бы ее смерти.

На Море Холода, 0°30 восточной лунной долготы, 61° северной широты, 172 часа после полуночи

Марта была права, когда говорила Томасу: «Ты будешь жить!» Ах! Ну как это я сразу же, еще тогда, не понял!

Прошло уже три четверти ночи, когда, сидя у руля, я заметил, что Педро все похаживает около меня, будто хочет затеять разговор. До этого времени мы ограничивались лишь самыми необходимыми словами, так что меня удивило его намерение, но вместе и обрадовало. Я чувствовал, что настало время сбросить наконец с себя этот невыносимый, гнетущий кошмар и выяснить наши взаимоотношения. Я спросил его с наибольшей вежливостью, на какую был способен:

— Тебе что-нибудь угодно от меня?

— Да, да, — торопливо подхватил он, присаживаясь рядом, — я хотел с тобой поговорить…

Я заметил, что он заставляет себя улыбаться, но лицо его судорожно подергивается. Невольно я взглянул на его руки. Он словно бы понял смысл моего мимолетного взгляда, покраснел и, вынув руки из карманов, праздно положил их на колени. Помолчав, он заговорил, чуть запинаясь:

— Да, да, видишь ли, я хотел… Мне кажется, что этой ночью нам не следует останавливаться, потому что сильных холодов нет, а дорога ровная, и довольно светло, хотя Земля и низко стоит над горизонтом; впрочем, ты ведь не будешь отрицать, что нужно торопиться и, стало быть…

Я не сводил с него глаз, а он запутывался все более.

Внезапно изменившимся голосом он порывисто воскликнул:

— К черту! Мы идем на север без остановки, верно?

— Да, — согласился я, силясь быть спокойным.

Снова наступило напряженное молчание. Фарадоль вскочил и принялся нервно расхаживать. Я вполне отдавал себе отчет, что с ним происходит, знал, о чем он хочет со мной говорить, и понимал — он потому лишь бормотал ничего не значащие фразы, что не мог выдавить из себя вопроса, который рано или поздно надлежало наконец решить. На миг я ощутил злорадное удовольствие от того, что он так мучается, но тут мне, и притом совершенно внезапно, сделалось его жаль. Было такое мгновение, когда я готов был броситься ему на шею и — почем знать! — заклиная давней нашей дружбой, уступить ему эту женщину или просить, чтобы он дал согласие на ее смерть. Но я тотчас опомнился — ведь это вообще ни к чему бы не привело. Напротив, я понял, что нельзя оттягивать решительный разговор.

— Ты только это и хотел мне сказать? — внезапно спросил я его.

Он остановился, видимо пораженный доброжелательностью моего тона, и испытующе взглянул на меня. Потом усмехнулся со странной печалью и провел ладонью по лбу. Я видел, что рука его дрожит, как в лихорадке.

— Да, правда, я еще хотел…

Он вдруг замолчал и посмотрел на Марту. Поколебался еще мгновение, но наконец сдвинул брови и сухо, отрывисто спросил по-немецки, чтобы Марта не могла его понять:

— Что мы сделаем с этой женщиной?

Я ждал этих слов, и все равно они хватили меня, словно обухом по голове. Я стремительно затормозил машину — кровь ударила мне в голову и темной волной застлала глаза. Сердце отчаянно колотилось в груди, во рту я ощущал неприятную сухость. Решительный миг настал.

Я взглянул на Фарадоля. Он стоял передо мной, бледный, как мертвец, и пристально смотрел мне в глаза. Этого взгляда я не забуду до самой смерти! Было в нем смятение, и подлая, почти собачья мольба, и в то же время какая-то страшная угроза.

Не отвечая ни слова, я порывисто отстранил его и, сам не понимая еще, что делаю, подошел к Марте, сидевшей за каким-то шитьем. Он последовал за мной.

— Почему ты живешь, женщина? — неожиданно произнес я с немыслимо смешным, как мне кажется сейчас, трагизмом, хотя в ту минуту, бог свидетель, мне было вовсе не до смеха!

Марта удивленно посмотрела на нас, а потом, заливаясь багровым румянцем, проговорила медленно, слегка дрожащим голосом, словно оправдываясь:

— Я жду возвращения Томаса…

Меня охватила яростная злоба.

— Хватит этих дурацких басен! — крикнул я, вырывая у нее из рук шитье, над которым она склонилась.

Не знаю, что было бы дальше, но тут я кинул взгляд на этот кусок полотна: то была детская распашонка.

Я вдруг все понял. Не в силах выговорить ни слова, я только протянул руку, показывая распашонку стоявшему сзади Педро. Он слегка вскрикнул и поспешно отошел к рулю.

Так вот почему она говорила умирающему Томасу с такой убежденностью: «Ты будешь жить!» Вот почему не последовала за ним!

Ведь, согласно верованиям ее народа, в ребенка, родившегося после смерти отца, переходит душа умершего. Значит, она ждет, что Томас вернется к ней в ребенке, духом облетев перед этим Землю, по которой он так тосковал, умирая? Видимо, она сообщила ему это «радостное известие» и то, что будет его вот так ждать, может быть, тогда, когда перед смертью говорила ему что-то по-малабарски.

Все это молнией промелькнуло в моем мозгу.

Я взглянул на нее: она теперь беззвучно плакала, укрыв лицо в этой маленькой рубашке, выкроенной из белья умершего.

И вдруг со мной случилось нечто странное. Я ощутил, словно что-то прорвалось в моем сердце, какой-то мучительный нарыв, и одновременно пелена спала с моих глаз. Марта показалась мне совсем иным существом. Я смотрел на нее с изумлением, будто впервые увидел. Это уже не была та женщина, за обладание которой минуту назад я почти готов был драться с моим другом и единственным сотоварищем в этом мире, — это была мать нового поколения, побеждающая смерть великой тайной жизни и любви.

Невыразимая признательность заполнила мне душу, признательность за то, что благодаря ей мы не будем здесь одни, и за то, что этим ореолом материнства она заслонилась от нас, слепцов, видевших в ней только вожделенную добычу. Я безотчетно склонился и поцеловал ее руку.

Она вздрогнула, но, видно, поняла мой поцелуй, ибо тотчас подняла лицо, еще заплаканное, но уже освещенное новым, гордым достоинством.

Удивительна натура человеческая! Ведь это не решает дела, а лишь отодвигает его на какое-то время, однако мы оба так спокойны сейчас, будто все уже улажено. Мы убеждены, что эта женщина не принадлежит никому из нас живых, а лишь тому, кто умер, и мы чтим ее, не задумываясь, что придет, возможно, время, когда снова…

Но нет! Нет! Я даже думать об этом не хочу!

Теперь — только на север, все время на север!

Вблизи Тимея, на восходе Солнца четвертых лунных суток

Ни один восход Солнца не пробуждал в нас такой радости и такой надежды, как этот последний. Ему предшествовал рассвет — явление, которого мы здесь, на Луне, еще не наблюдали!

Ночь уже кончилась, и мы ожидали, что вершина горы, которая смутно виднелась перед нами в свете Земли, подтверждая, что мы приближаемся к северной границе Моря Холода, вот-вот внезапно вспыхнет в первых лучах восходящего Солнца. Но раньше, чем это случилось, мы увидели, что черное небо на востоке чуть посветлело, словно подернулось легкой опалово-молочной дымкой. Мы сначала подумали, что в этих высоких широтах — а мы уже миновали шестидесятую параллель — каким-то непонятным образом появляется зодиакальный свет, видный лишь вблизи экватора. Но нет, то был не зодиакальный свет; небо слегка серебрилось по всему горизонту, и звезды еле мерцали сквозь это белесоватое свечение. Вскоре и вершины Тимея (именно к этому кратеру мы приближались) запылали в лучах Солнца, но — о чудо! — они расцвели на фоне ночи, как бледно рдеющие розы. Больше нечего было сомневаться — этот рассвет и эти розовеющие горы возвещали нам, что здесь воздух уже достаточно плотен, чтобы посветлеть от рассеявшихся в нем лучей и окрасить румянцем их белизну.

Великое, сладостное блаженство овладело мной, я, улыбаясь, взглянул на Педро, который самозабвенно упивался этим зрелищем, а потом обратился к Марте.

— Смотри, — воскликнул я, — твой ребенок родится уже там, где можно будет дышать так же, как на Земле!

Она подняла голову и взглянула на восток, где возникало легкое, как сон, золотистое свечение и разливалось по горизонту, как по нашим сердцам разливалась надежда на новую жизнь.

Солнце всходило медленно, еще медленней, чем в предыдущие дни, потому что оно шло не прямо вверх, а ползло по дуге, круто изгибавшейся к югу, где низко над горизонтом висела Земля. Выйдя целиком из-за горизонта, оно встало в небе, окруженное широким ореолом, похожим на белесый туман, на краях он переходил в синеву и постепенно сливался с черным небом вокруг. Поблизости от Солнца звезд уже не видно В отдалении от него они еще сверкают, но уже исчезла их многоцветность и они все больше походят на те мерцающие огоньки, которые там, на Земле, расцветают в ночном небе.

Еще сутки, самое большее — двое лунных суток, и мы сможем выйти из этой машины и впервые вдохнуть полной грудью лунный воздух.

За прошедшую ночь мы пересекли немалую часть этого мира.

Здесь, вблизи полюса, ночные холода значительно слабее, чем у экватора, ибо Солнце не уходит глубоко за горизонт, так что мы не останавливались в пути ни на минуту. На закате въехали мы на Море Холода, а сейчас эта равнина осталась уже позади.

С запада подступает к нам горная стена; Тимей — это ее пограничный столб, который мы сейчас минуем.

Прямо перед нами уходит на север долина, врезаясь в предгорья, подобно широкому заливу; карты свидетельствуют, что она доходит до шестьдесят восьмой параллели. Поверхность здесь не такая ровная, как на Море Холода, — она кажется волнистой от параллельно расположенных низких продолговатых холмов; это, однако, не препятствует нашему продвижению, так как их склоны чрезвычайно пологи. Мы, по-видимому, пройдем эту равнину прежде, чем кончится день, так что следующая ночь застанет нас уже в горах От полюса будет нас тогда отделять еще около шестисот километров.

Но что значит шестьсот километров, когда мы столько уже прошли!

Мы исполнены бодрости и надежды, все недоразумения между нами развеялись; исчезли, как туман в свете солнца, те ужасные кошмары, что мучили нас по ночам; нас поддерживает блаженная дума о том, что к желанной цели нашего тяжкого паломничества мы привезем росток новой жизни — и так нам хорошо, так спокойно как-то, что временами кажется даже, будто мы не сожалеем о разлуке с Землей.

Почему же нет с нами Томаса! Он делил наши муки; чего я не отдал бы за то, чтоб могли мы поделиться с ним надеждой на жизнь!

Четвертые лунные сутки, 78 часов после восхода Солнца, 0°2 восточной долготы, 65° северной лунной широты

Странная печаль удручает меня. Не знаю, откуда она взялась и чего хочет от меня? Мы движемся быстро, небо над нами постепенно становится темно-лазурным, неподвижные ранее звезды начинают мерцать, все предвещает близость той «земли обетованной», где мы наконец отдохнем после несказанных тягот, длящихся уже четвертый месяц, а я, вместо того чтобы радоваться, печалюсь, все сильнее печалюсь.

Что тому виной? Быть может, Земля, склоняющаяся все ниже к горизонту, Земля, которую мы вскоре совсем потеряем из виду; быть может, могилы, которыми отмечен наш путь через ужасные безвоздушные пустыни Луны; быть может, те потрясения, от которых душа моя еще не опомнилась, а может быть, мысль об этом ребенке умершего, которому предстоит родиться в неведомом краю и для неведомой судьбы…

Я спокоен; вот только эта нестерпимая грусть и эта усталость! Глаза уже ослепли от разящего блеска Солнца; утомляет меня вид диких, бескрайних равнин и круто склоненных гор, что торчат над нами… О, если бы хоть небольшой, крохотный пруд, хоть бы веточку, хоть травинку!..

Вся эта местность похожа на огромное кладбище. Мы едем по дну моря, пересохшего столетия назад, по разрыхленным осадочным грядам известняка, из которых торчат остатки древних кольцевых скал.

Что сталось с тем морем, которое некогда колыхалось здесь, вздымая изогнутые гребни волн к Земле, видневшейся тогда, словно золотой диск, среди туч, ползущих над волнами? Только берег возвышается над сухой котловиной, отвесный, громадный, изглоданный ударами уже не существующих волн… Ветер развеял его обломки, истертые в пыль, теперь и ветров здесь уже нет. Пустыня и смерть…

Как мучительно я жажду попасть в края, где наконец-то увижу жизнь! Только бы поскорей! Сил может не хватить.

Из нас троих Марта, наверно, самая терпеливая… Да ведь что ж! Ее мир теперь в ней самой! И, кажется, об этом своем мире она думает даже больше, чем об умершем возлюбленном. Я часто вижу, как, сидя за работой, она вдруг роняет руки и смотрит куда-то в будущее, улыбаясь собственным мыслям. Уверен, что очами души она уже видит в такие минуты крохотное розовое дитя, простирающее к ней ручонки. Лишь изредка глубокие вздохи сгоняют с ее лица эту улыбку невыразимого блаженства и наполняют слезами глаза. Это воспоминания о Томасе, который уже не увидит своего ребенка. Но потом она вновь улыбается, она знает, что, если б он не умер, его душа не смогла бы вернуться к ней в ребенке.

Вечно занятая своими мыслями, Марта мало разговаривает с нами, но однажды она сказала мне: «Хорошо, что я пришла сюда вслед за Томасом, потому что теперь я дам ему новую жизнь…»

Как же ей не чувствовать себя счастливой, если она может такое сказать о себе!

Четвертые сутки, 17 часов после полудня, на плато вблизи Гольдшмидта, 1°3 восточной лунной долготы, 69°3 северной широты

Равнины окончились; мы находимся в горах, простирающихся до самого полюса. Это, собственно, нечто вроде горного плато, по которому всюду разбросаны кольцеобразные возвышения, а среди них поднимаются обширные и высокие цирки, например огромный Гольдшмидт, что перед нами, или соприкасающийся с ним на востоке еще более высокий Барроу. Подумал я сейчас — до чего это странно, что мы видим горы и долины, по которым люди никогда еще не ходили, но которым уже дали имена… Смешные мысли!

Сегодняшний полдень застал нас на вершине граничного вала этого плато. Оглянувшись назад, мы увидели низко над краем пустыни Землю в фазе новоземлия, подернутую легкой воздушной дымкой. Светящееся кольцо ее атмосферы сверкало сквозь эту завесу еще багровей, чем в прежние дни. Прямо над ней, почти касаясь ее огромного черного шара, стояло Солнце в узком радужном ореоле лучей.

Впечатление такое, будто Земля за эти четыре месяца свалилась с зенита на горизонт, но на самом деле это мы убежали от нее, приближаясь к полюсу. Климат здесь уже совсем иной. Послеполуденное Солнце, едва поднимаясь над горизонтом, не палит нас зноем, не ослепляет блеском. Каким-то печальным и усталым кажется это Солнце — совсем как мы… Длинные тени тянутся через все плато. Небо к северу все гуще голубеет; звезды там уже не видны, хотя на юге они еще сверкают белесовато и тускло, отодвинувшись подальше от Земли и от Солнца.

Устал я немыслимо. Хоть и мало весит мое тело на Луне, временами мне кажется, что голова моя, руки и ноги налиты свинцом. Боюсь, как бы не расхвораться. Бесконечно долгим кажется мне это путешествие, и, хотя по всем признакам путь наш близится к концу, я начинаю сомневаться, что мы когда-либо дойдем до цели… Впрочем, — цель? Где, какая цель? Ах, все утомляет, все печалит.

Марта невероятно добра. Мне кажется, если б не она, я бы и пальцем не шевельнул, чтобы повернуть руль машины к полюсу, куда мы движемся с такими трудностями. Но она видит мою страшную усталость и умеет какими-то теплыми, хорошими, душевными словами придать мне бодрости, поддержать мои силы. Чем я заслужил такую доброту с ее стороны? Той обидой, которую наносил ей своими мыслями и вожделениями? Я так устал, что все мне безразлично, кроме — клянусь! — счастья этой женщины. Я хотел бы выжить, может, буду ей в чем-то полезным. Но кто знает, выживу ли я.

Перед нами горы, высокие, крутые горы. Их нужно перейти. Эти горы, и другие, и снова горы, потому что до полюса еще далеко… У меня больше нет сил. Я даже писать уж не могу.

Фразы не вяжутся, я то и дело забываю, что собирался сказать. Только мне и хотелось бы растянуться в гамаке и сквозь полуприкрытые веки смотреть на Марту, которая все улыбается мыслям о своем ребенке.

Счастливица!

На перевале между Гольдшмидтом и Барроу, 161 час пополудни четвертых лунных суток

Из последних сил борюсь с непрерывно гнетущей меня усталостью. Чувствую, что болен, и боюсь этого. Как они справятся без меня? Дорога становится все хуже, а ночь, долгая ночь приближается. Дождусь ли я ее конца? Может, настал теперь мой черед, вслед за О'Теймором и Вудбеллом? Ведь братья Ремонье будто бы предсказали…

Жаль мне было бы умереть. Я бы хотел увидеть ребенка, которому предстоит родиться, хотел бы еще раз вдохнуть полной грудью.

Ну когда же придет конец этой дороге! Судя по карте, горы, через которые теперь мы переходим, — это последняя серьезная преграда, отделяющая нас от полюса. Спустившись с перевала, на котором сейчас находимся, мы повернем по широкой долине на запад, вдоль северных склонов Гольдшмидта, потом, снова свернув на север, пройдем мимо кратеров Халлис и Мэйн, обойдем с востока цирк Гиойя, перейдя через его невысокий отрог, тянущийся вдоль параллели, и выберемся на равнину, отделенную от приполярного края уже лишь одной узкой горной цепью.

Так выглядит наша дорога по картам. Но карты этих мест, плохо видных с Земли, очень неточны. К тому же большую часть этого пути нам предстоит проделать ночью, даже без света Земли, которую заслонят от нас горы.

Здесь, с этой высоты, просматривается изрядный участок местности, но уже лишь вершины гор ало блещут на Солнце, а внизу разливается черное море тени. Когда мы спустимся туда, звезды будут нашими единственными проводниками.

В голове моей что-то испортилось или надорвалось. Чтобы трезво мыслить, мне приходится до предела напрягать волю. То и дело возникают какие-то видения, какие-то полусонные грезы и кошмары. Неужели у меня горячка? Я кусаю руки, чтобы прийти в себя. Но и это не помогает. Все качается у меня перед глазами, я вижу мрачное море, по которому плавают багровые вершины гор, наша машина кажется мне кораблем, который вот-вот рухнет в эту бездну… Я так ужасно устал. Куда мы поплывем по этому черному океану? А может, к Земле?… Ах, да! Земля осталась далеко-далеко в небесных просторах; туда мы не вернемся уже никогда. Никогда…

В голове грохочут чудовищные жернова; кажется, у меня горячка.

После захода Солнца, в ущелье среди гор

Я еще сполз с гамака. Марта велела мне лежать, но что она знает! Мне нужно еще что-то сделать или записать — не помню, но я должен припомнить. Я уверен, что мы утонем во мраке, если я этого не сделаю… Но что же это я должен был сделать?

Почему так темно? Видимо, какая-то бомба взорвалась у меня в голове, наверняка взорвалась, потому что голова у меня раздувается, распухает, растет, она уже величиной с Луну…

Как забавно, что мы на Луне! А может, мне это только снится? Ведь откуда бы взялись на Луне собаки? Где Вудбелл? Что-то с ним случилось, но я не помню… Звали его Томас…

Кто-то стоит рядом и говорит, чтобы я лег, потому что у меня горячка. А, все равно! Почему бы ей и не быть? Что, нельзя мне?…

Перо стало ужасно тяжелым… да и пальцы у меня тоже тяжелые… Не знаю, что все это значит… слышу какие-то два голоса рядом… больше я не могу…

Загрузка...