— Юрий Маркович, для затравки каверзный вопрос. Почти двадцать лет назад на страницах «Литературной газеты» появилась ваша статья — «Увы, сценариев больше не пишу!» А ведь в то время вы уже были автором «Председателя», «Ночного гостя», «Самого медленного поезда» и еще десятков фильмов, ставилось «Бабье царство». К счастью, вы не сдержали слова и теперь число сценариев увеличилось до сорока. Скажите, сегодня ваши претензии к режиссерам и работникам сценарных коллегий столь же велики?
Вы обвиняли их в неуважительном отношении к сценаристам, в низведении сценария к полуфабрикату, с которым «повар-режиссер» может расправляться как ему вздумается.
Нагибин. Да, была такая статья, не отрекаюсь. Да и как можно отрекаться от того, что писалось кровью сердца?! Если б жизнь опровергла мои пессимистические соображения! Но, к сожалению, с тех пор мало что изменилось.
Жестокие споры о роли кинолитературы не утихают и сегодня. Что это? Пасынок «большой прозы» или самостоятельное произведение? Разумеется, было бы странным, если б я, профессиональный кинодраматург, придерживался первого мнения! Уверен, что сценарий имеет полное право на автономное существование, и, порою, даже более веское, чем фильм, снятый по этому сценарию. Поверьте, речь идет не о цеховых интересах! В моей жизни случалось, что после просмотра собственных (формально) картин мне хотелось воскликнуть вслед за Дмитрием Карамазовым: «В этой крови я не повинен!»
Сейчас случается, что кинокритики, собираясь писать о фильме, прочитывают — слава богу! — литературный сценарий. Но пока подобный акт доброй воли встретишь не часто. Обычно сценарии «вычитывают» из кинофильма, а ведь это абсурд. Мы же прекрасно знаем, что фильмы сплошь да рядом ставятся не по сценарию, а наперекор ему. В печати же режиссеру обычно достается первая чарка, а сценаристу — первая палка.
Конечно, главным лицом в кинематографическом королевстве всегда будет режиссер. Но в идеальном варианте он должен признавать права сценариста на полноценное участие в создании фильма, включая сюда выбор актеров и натуры, причастность к режиссерскому и операторскому решению. Нет режиссера, который сомневался бы в своей литературной компетентности. Почему же не считать, что и кинодраматург может что-то кумекать в реализации сценария, особенно если у него есть кинематографическое образование? Режиссер вправе предлагать какие угодно дополнения и изменения, пока сценарий находится в работе. Но коли он уже утвержден, тем более самим режиссером, занятия литературной самодеятельностью непростительны. Мечты-мечты! Как редко дарит нам судьба творческие тандемы типа Натан Зархи — Пудовкин, Брагинский — Рязанов, Миндадзе — Абдрашитов. Чаще всего союз режиссера и сценариста — это не братство, а недолговечный альянс, где каждый тянет одеяло на себя.
Единоличная власть режиссера рождает труднопреодолимый соблазн произвола. Режиссер, в отличие от автора, ни перед кем не отчитывается. Просмотр отснятого материала редакторами и даже директором студии просто игра в контроль. Как важно, чтобы на этой опасной грани в режиссере не притуманилось чувство нравственной ответственности, меры и просто уважения к своим коллегам! Опять маниловские мечты. Режиссер — царь и бог. Недаром сейчас все «киношники» потянулись к режиссуре. Актеры, операторы, художники, сценаристы, балетчики и певцы — все плечом к плечу двинулись в кинорежиссеры. Обосновано ли такое паломничество? Ведь не каждый обладает разносторонними дарованиями, подобно В. Шукшину или Н. Михалкову. А может быть, просто глядя на посредственные ленты, каждый думает: «А чем я хуже? Такое «действо» и я могу состряпать».
Конечно, нельзя все валить и на режиссера. Над сценарием так много мудрят самые разные люди, представляющие многоступенчатую иерархию инстанций, что часто до производства добредают весьма посредственные образцы кинодраматургии. А острые и злободневные отправляются в редакторские корзины. Не пора ли пересмотреть громоздкую и явно несостоятельную систему приема и утверждения сценария?
Между литературным произведением, предназначенным стать фильмом, и зрителем толпится множество в лучшем случае ненужных, в худшем — вредных людей. У семи нянек дитя без глаза, гласит старая мудрая пословица. Над сценаристом трясутся не семь, а семьдесят нянек. И почему все эти люди, так блестяще знающие, как надо писать сценарии, не пишут их сами? Почему все они давят на того жалкого человека, который один из всех не знает, как писать сценарий, но почему-то все-таки их пишет.
Сценарист еще может «сговориться» с режиссером (речь идет не о том печальном сговоре, унижающем человеческое достоинство «высоких договаривающихся сторон», который еще называют «спецификой кино», а о творческом взаимопонимании), он может найти общий язык со своим студийным редактором, но, когда сценарий покидает пределы студии для «рассмотрения» и «утверждения» верховным ареопагом Гнездниковского переулка, автору остается только переминаться с ноги на ногу у дверей начальственных кабинетов. Вместо табличек с указанием фамилий владельцев, на многих из них можно было бы поместить известную надпись, начертанную фантазией Данте на дверях ада: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Создание производственного сценария, то есть такого сценария, который содержит завершенную идейно-художественную концепцию будущего фильма, это, как ни крути, дуэт сценариста и режиссера, а отнюдь не хор, где административные подголоски глушат, забивают главных исполнителей.
Приведу только один пример. В свой сценарный однотомник я включил киноповесть о детстве Юрия Гагарина «Так начиналась легенда», но одноименный фильм не могу причислить к числу своих удач. Трудно винить в неудаче и режиссера Б. Григорьева: он отыскал прекрасного исполнителя для главной роли — московского школьника, необыкновенно похожего на маленького Гагарина и чертами лица, и самозабвенной улыбкой, и внезапной глубиной взгляда; режиссер правильно прочел сценарий и сам отлично сыграл главную отрицательную роль — предателя-полицая, от которой отказались все актеры, им противно было играть недочеловека, пытавшегося убить будущего космонавта. Но фильм не получился. Прежде всего из-за твердой (директивной) установки Госкино: ни в коем случае не подчеркивать необычности, исключительности Юры Гагарина — это, мол, самый обычный деревенский мальчик. «Директива» шла вразрез с моими намерениями, всем строем сценария, даже его названием «Так начиналась легенда». Гагарин был для меня, как и для всех людей, кроме Гнездниковских мудрецов, человеком-легендой. Даже в детстве проглядывали в нем те черты (иначе и быть не могло — весь будущий человек уже заложен в ребенке), что заставили предпочесть его всем другим великолепным парням для первого полета в космос. Королев говорил, что неповторимой улыбкой и легкостью, с какой он совершил свой беспримерный полет, Юрий Гагарин сразу подружил человечество с космосом.
Известный кинокритик А. П. Романов пишет в предисловии, что «…в фильме «Так начиналась легенда»… оказались стертыми присущие герою литературного сценария черты: смелость, настойчивость, бескомпромиссность, романтическая окрыленность. Впечатление такое, что режиссер Борис Григорьев остерегался показать в полный рост неординарность Юры и старательно избегал выпуклого отображения всех тех его качеств, которые, собственно, только и делают героя Героем».
Справедливые слова! Вина, правда, лежит не на режиссере, а на тех «героях», которые всегда остаются неизвестными и никогда ни за что не отвечают. Ибо, когда дело начинает пахнуть керосином, они поступают согласно предписаниям для американских водителей идиллических времен начала эпохи автомобилизма: при виде приближающейся конной повозки «наши герои» останавливаются и закрывают свой автомобиль тентом под цвет окружающей среды.
Как сценарист я был оправдан А. П. Романовым, но разве от того легче? Ведь не о таком фильме мечталось мне, когда с любовью и волнением я принимался писать об одном из самых красивых людей нашего века.
— А сценарист никогда не бывает виновен в том, что лента не получилась?
Нагибин. Конечно, бывает! Причем причины неудачи самые разные, порой весьма неожиданные. Например, недостаток уверенности в себе.
Восьмилетним мальчиком я упивался подвигом красинцев, вырезал из газет и журналов все статьи, заметки, очерки, фотографии, посвященные героям и жертвам арктической трагедии. Надо ли говорить, с какой радостью принял я предложение «Мосфильма» писать о них сценарий. Это было для меня как бы возвращением в детство.
Режиссер будущего фильма придавал чрезвычайно важное значение изучению материала. Подталкиваемый им, я отправился в наше главное кинохранилище — Ленинскую библиотеку. Странно, но вид старых, пожелтевших газет, журналов с полуистлевшими страницами не произвел на меня ожидаемого впечатления. Цепкая память сердца надежно сохранила в своих закромах то, что было упоением и страстью детской души, и свидание с пожухлыми свидетелями былой одержимости ничем не порадовало.
А дальше я отправился путешествовать по странам и городам, связанным с Нобиле и его спасателями. Путешествие было интереснейшим, но оно не только не обогатило, а скорее даже размыло чистый и цельный образ «нобелевской одиссеи», каким он у меня сложился в детстве. Сценарий я, конечно, написал добросовестно, в полном соответствии с исторической правдой и достаточно профессионально. Но крыльев не было. Впоследствии он подвергался столь многократной переделке многочисленных соавторов, а собранные мною воедино исторические реалии — столь вольной интерпретации, что на премьере я тщетно пытался пробудить в себе ощущение сопричастности экранному зрелищу. Справедливости ради следует сказать, что фильм был довольно интересен, он имел успех у зрителей, но не стал «нравственным событием», а мог, если б я отстоял свое изначальное видение.
«Председатель» принес М. Ульянову Ленинскую премию, а мне инфаркт миокарда. «Каждому — свое» — как написано на воротах Бухенвальда. В каких только смертных грехах меня не обвиняли еще на подступах к фильму, когда появился в печати литературный эквивалент сценария.
Но и после выхода картины пришлось отбиваться от жаждущих крови кинокритиков! Как и положено, более всего досталось сценаристу. Припомнили и то, что, «воплощая актуальную и важную тему», я пренебрег пресловутым «тщательным изучением материала». Не корпел над планами и обязательствами колхоза, не вынуждал к собеседованию усталых, недоверчивых и неразговорчивых людей, не мелькал своей неприкаянной и безликой фигурой на полях, фермах и деревенских улицах, когда все в запарке и ярости — сеноуборочная, с нее весь год кормится, не бродил как тень за председателем, не сдружился с дедом-пчеловодом, не выступал в клубе, не ходил на гулянья. Меня обвиняли, что я провел у Кирилла Прокофьевича Орловского, знаменитого председателя с Могилевщины, с которого во многом (но не во всем) был написан образ Егора Трубникова, всего три дня! Упрямство, с каким я доказывал, что был в хозяйстве вовсе не три, а целых четыре дня, положение, естественно, не спасало. А для меня это было важно: если б я уехал на день раньше, то не состоялся бы последний, самый интересный и откровенный разговор с председателем, который завершил для меня его образ. Кстати, кому какое дело до кухни писателя, каждый работает по-своему. Просиди я у Орловского чуть больше, мне бы расхотелось писать сценарий.
Потом взялись с другого конца. «Может быть, раньше, в военные и послевоенные годы, были такие председатели, но в нашей жизни, когда хозяйствами руководят тихие, интеллигентные люди с высшим образованием, это совершенно невозможно, не типично, а, следовательно, не только не нужно, но и вредно».
Правда, несмотря на все зубодробительные рецензии, фильм был понят и принят зрителями. А после появления отзыва «Правды» и критиками.
Прошли годы. Недавно «Председателя» показали по телевидению. И случилось совершенно неожиданное. Как и двадцать лет назад, после просмотра я получил множество зрительских писем. Нет, не от моих ровесников, полных ностальгическими воспоминаниями. От молодых людей. «Мне двадцать пять, — пишет один из них. — До этого телевизионного просмотра я не видел «Председателя». Когда я начал, как все мы, бегать с уроков в кино, фильм давно сошел с экранов, а по телевизору его, по-моему, крутили первый раз. Но из газет, из разговоров я привык считать, что «Председатель» — это классика советского кино. Уважаемая, но нелюбимая, мертвая, как я думал, за давностью лет и несовершенством кино, быстро устаревающего и технически и социально. И вот эта допотопная лента потрясла меня. В ней оказалась та сила правды, та яростность, над которыми не властно время. Она как бы встряхивает тебя изнутри, заставляя забыть все перепады во времени и пространстве».
— Значит, все трудности, все невзгоды, связанные с появлением Егора Трубникова на экране, с лихвой окупились и долгой жизнью картины, и тем, что она оказалась понята новым поколением зрителей, избалованных обилием самых разных кинолент. Впрочем, изобилие еще не гарантирует качество. А если говорить о героях, то немного найдется современных киноимен, которые можно было бы поставить рядом с именем Егора Трубникова.
Образу героя, как человека деятельного, страстного, несущего в себе идею, озаряющую всю его жизнь, вы остались верны и в дальнейшем своем творчестве. Скажите, зависит ли от времени представление о личности героя, подчиняется ли этот образ моде?
Нагибин. Изменения в отношении к герою могут происходить, только если изменяется наше понимание героического. Все остальное, на мой взгляд, лишь смена внешних аксессуаров. Замена кожанки двадцатых годов на элегантную тройку восьмидесятых не имеет значения, если под обеими бьется честное, открытое сердце.
В детстве я играл в д'Артаньяна. Я сделал деревянные шпаги и роздал их своим друзьям, и мы стали мушкетерами — смелым, находчивым племенем. Через несколько лет мушкетеры трансформировались в героев «Красных дьяволят» — таких же смелых, находчивых и дружных. Пришло время, игрушечные красноармейские треуголки на наших бритых головах сменились солдатскими пилотками.
Теперь, оглядываясь назад, анализируя детские и юношеские свои увлечения и сравнивая с тем, что люблю сейчас, я отчетливо вижу, что, по сути дела, мои пристрастия не изменились. Я по-прежнему преклоняюсь перед людьми яркими, активными, умелыми, ловкими, азартно и вдохновенно делающими свое дело. Мне нравится смелость и решительность их поступков, умение быстро ориентироваться в любой обстановке, принимать отважные решения.
Самым ценным в человеке кажется мне жизненная активность, — может быть, потому, что по роду работы я несколько лишен этого качества.
Не беда, что эти люди порой заблуждаются, важно, что они горят, неистовствуют, а не влачат жалкое, ползучее существование, что они полны заразительной жажды труда, что их подвижничество заставляет тебя глубоко почувствовать, что значит посвятить себя большому, настоящему делу!
Герой, на которого существует мода, по-моему, не может быть истинным, ведь истины вечны, а мода проходяща.
Я знаю, что с некоторых пор стало модно рекламировать свою беспомощность, отрешенность от жизни. «О! Я не боец!» — звучит из уст молодого человека как-то особенно мягко, застенчиво и… горделиво. Этакий обаятельный рохля из «Осеннего марафона», так точно подмеченный авторами: да, я бесхребетный, да, я не боец, но зато и не хапуга, не торгаш, не хам, рвущий от жизни все.
В стремлении сделать своих героев милыми недотепами и квелыми добряками я вижу раздражение современных художников против эгоистического практицизма, холодной расчетливости и дефицита чувств, так резко обозначившихся в нашей жизни. Словно со страниц Островского слетает к нам: «свои люди — сочтемся», «баш-на-баш», «рука руку моет» и прочие «мудрые» жизненные правила. Теперь это называется тоньше и жестче, если хотите, — закон компенсации: ты мне лекарство — я тебе запчасти для «Жигулей», ты мне путевку в Крым — я тебе финский гарнитур. Смысл вот только его в другом: зло, которое ты причинил людям, непременно вернется обратно. Наказание настигнет тебя не обязательно в материальной форме, скажем, крушением карьеры, болезнью, потерей близких, нет, разве оскудение души, потеря нравственной ориентации, душевная слепота — не жестокая кара?!
Вернется к тебе и сделанное добро. Может быть, оно обратится в теплый осенний день, от солнечной ясности и тишины которого полегчает на сердце. А может, станет улыбкой незнакомого человека в смутную минуту жизни или вовремя оказавшейся под рукой хорошей книгой, неожиданно донесшейся из открытого окна любимой мелодией, всколыхнувшей новые силы, новые надежды.
— То, о чем писал Шота Руставели: «Что отдал — то твое, что пожадничал, то потерял».
Нагибин. Да, можно сказать и так. Возвращаясь же к проблеме «антигероя», можно предположить, что он появился в пику кинематографическому валу «румяных, как вербные херувимы» персонажей, что заполнили наш экран; в пику облегченному разговору со зрителем, которого некоторые авторы совершенно объюродили, словно он не живет со сценаристом и режиссером в одной стране, не мучается теми же проблемами, не ходит по тем же улицам, а прибыл к нам по меньшей мере из страны гуингномов. Зашоренные, не обремененные думой и печалью герои, все жизненные сложности которых по мере приближения к финалу киноленты отлетают наподобие корейских воздушных змеев. Знаете, по старинному поверью у корейцев считается, если свои беды написать на полосках бумаги, привязать к воздушному змею и отпустить его на волю, то, подхваченный ветром, он унесет с собой и все огорчения.
Я считаю, что есть более достойный выход из создавшегося положения, показанный нам в фильме «Остановился поезд». Суховатый, не слишком привлекательный на первый взгляд, умный, честный, чуждый всякой фальши Ермаков являет собой образ истинно современного героя. Авторы фильма без надуманности и велеречия емко и остро охватили нашу сегодняшнюю, полную больших и малых сражений, жизнь.
— Однако в литературе есть талантливейшие писатели, которые почти все свое творчество посвятили людям маленьким, сугубо бытовым, чуждым даже мысли о каком-либо свершении. Ну, хотя бы Чехов.
Нагибин. Каждый писатель живет в своем времени. Но тот же Чехов в очерке о Пржевальском написал замечательные строки, значение которых нисколько не умалилось и теперь: «В наше больное время, когда всех обуяла лень, скука жизни и неверие… когда даже лучшие люди сидят сложа руки, оправдывая свою лень и свой разврат отсутствием определенной цели в жизни, подвижники нужны как солнце… Их личности — это живые документы, указывающие обществу, что кроме людей, ведущих споры об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба, что кроме скептиков, мистиков, психопатов, иезуитов, философов, либералов и консерваторов есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно осознанной цели…»
Как прекрасно было мне писать о таких разных, но единых в преданности своему осознанному призванию людях, как протопоп Аввакум, Тредиаковский, Лесков, Рахманинов.
Их нравственный пример бесценен. Знать своих предшественников и свои истоки — необходимо, тогда мы лучше начинаем осознавать, куда мы стремимся. Говоря «высоким штилем», мы должны знать свои корни, чтобы не совратиться от достойных стезей отцов своих.
Нагибин. Эту мысль, кстати, очень точно выразил П. В. Киреевский в одном из писем к Н. М. Языкову. Киреевский писал, что отличительным, существенным свойством варварства является беспамятность, что нет ни высокого дела, ни стройного слова без живого чувства собственного достоинства, что чувства собственного достоинства нет без национальной гордости, а национальной гордости нет без национальной памяти.
— Но если речь идет о кино, то, кроме самостоятельного обращения к истории (кстати, далеко не всегда удачному), имеет ли оно, по-вашему, право на экранизацию классики, возвращающей нас к героям прежних времен?
Нагибин. Уточним, что речь идет о моральном праве. Никаким законом не возбраняется экранизировать классику. А жаль!.. Не подлежит сомнению, что мы заведомо обедняем зрителя, предлагая, вместо пухлого романа на 500 страниц, фильм на полтора часа. Верно и то, что, «приобщая» таким образом к сокровищнице духа, к классическому литературному наследству многомиллионную аудиторию, мы этим же отвращаем ее от чтения, от вдумчивого, сосредоточенного размышления над книгой. Разговоры о том, что киноэкранизации повышают интерес к литературным первоисточникам, ничего не стоят. Я узнавал в читальнях и библиотеках: после того как телевидение показало многосерийных «Форсайтов», замечательный роман Голсуорси перестали спрашивать. Подавляющее большинство людей «читает» сюжет, и коли сюжет известен, то с книгой делать нечего. Напоминаю, речь идет о классике, у литературной макулатуры свой закон.
Не поправляют дела и длинные, ползучие телесериалы с их обстоятельностью и мнимой достоверностью; как правило, в художественном смысле они уступают своим односерийным или двухсерийным кинопредшественникам.
Когда же с классикой обходятся вольно, слышится дружный вопль: «О! Это вовсе не Чехов!..», «Тут Островским и не пахнет!..», «Какой же это Золя?..», «Пощадите Достоевского!..» и т. п.
Между тем сам Федор Михайлович высказался по этому поводу совершенно недвусмысленно: «Есть какая-то тайна искусства, по которой эпическая форма никогда не найдет себе соответствия в драматической, — писал он. (А следовательно, и в кинематографической — ведь и тут в основе драматургия. — Ю. Н.) — Другое дело, если вы как можно более переделаете и измените роман, сохранив лишь один какой-нибудь эпизод для переработки в драму, или, взяв первоначальную мысль, совершенно измените сюжет…»
Если даже экранизация удачна и доставляет эстетическое наслаждение — все равно это наслаждение уже иного качества, чем было при чтении. Что вполне закономерно. Фильм — это не сумма слагаемых, а новое произведение, внешне складывающееся из различных компонентов, но переплавляющее их в горниле творчества.
Если исходной точкой считать различие кино и литературы как самостоятельных видов искусства, то сопоставления, о которых я говорил ранее, сразу теряют смысл. Разве приходит нам в голову упрекнуть Чайковского в отступлениях от Пушкина в опере «Евгений Онегин». А там многое сделано совсем по-другому, хотя бы образ Ленского. У Чайковского он романтизирован и лишен даже намека на пушкинскую иронию. Кто возьмется сравнивать достоинства лермонтовского «Демона» с «Демоном» Врубеля? Новеллу Маттео Банделло с пьесой «Ромео и Джульетта» Шекспира и их обеих с одноименным балетом Прокофьева?
Значит, важно только то, что получилось в результате переложения одного искусства на язык другого. Было ли это сделано «с божеством и вдохновением» или с желанием спокойной, «непыльной» работы, а может быть, и по другим, более «веским» причинам.
Что касается степени вольности, то это, по-моему, целиком дело авторов. Они вправе, как уже говорилось, «взяв первоначальную мысль», совершенно изменить сюжет. Показывают ведь в Болдино приезжим пушкинскую усадьбу и парк, оговариваясь, что во времена Пушкина дом стоял на другом месте, обстановку собирали по частям, ориентируясь на наши знания о быте помещика средней руки, а парка раньше и вовсе не было. Но все эти допущения и «вольности» не мешают посетителям усадьбы прикоснуться мысленным взором к жизни любимого всеми поэта.
Если подобные «подтасовки» возможны в вещественной, материальной сфере, то что говорить о сфере искусства?
Так и в экранизации, — главное та внутренняя нравственная сила, которую обязано приобрести новое произведение, независимо от того, совпадают или не совпадают творческие индивидуальности писателя и режиссера.
— Юрий Маркович, назовите хотя бы одну, на ваш взгляд, удачную экранизацию, отвечающую поставленным вами требованиям?
Нагибин. Хоть две! Старый фильм Я. Протазанова «Бесприданница» и новый Н. Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино».
— А свои произведения вы легко отдаете в чужие руки? Или предпочитаете все-таки сами перекладывать рассказы и повести на язык кино?
Нагибин. Никогда не возражаю, если кто-то из сценаристов берется писать сценарий по моей прозе. У самого иногда просто духу не хватает корежить свой текст в угоду кинематографическим требованиям. Другим эта операция дается значительно легче. Так, скажем, получилось с лентой «Портрет жены художника». Я и узнаю и не узнаю в ней свой «Берендеев лес». Трагедии в этом нет, коли фильм в общем-то получился, состоялся отдельно от меня и моего рассказа.
Другое дело, когда выходит такая загадочная и малоприятная история, как с экранизацией «Терпения». Я уже встречался с режиссером И. Таланкиным в деле, поэтому отнесся с полным доверием к его желанию экранизировать мой рассказ. Сценарий, который он мне показал, не вызывал возражений. Отступления от литературной основы были мотивированы и вполне корректны. Сохранились в неприкосновенности идея и образы главных героев. Что произошло во время постановки — не знаю, но от сценария (не говоря уже о рассказе) остались рожки да ножки. Идея рассказа оказалась вывернутой наизнанку, а это недопустимо. Фильм получился не о несчастной и великой любви, не о чувстве, что пронесли через всю жизнь два одиноких человека в своих измученных душах, а о том, как не надо давать химерам прошлого омрачать сегодняшнюю жизнь.
Безусловно, писатель Нагибин не имеет права предъявлять к режиссеру Таланкину — или любой другой писатель к любому другому режиссеру — претензий, что тот не «перенес» на экран его произведение полностью, со всей его образной системой и стилистикой. Речь может идти о том, верно или ошибочно понял режиссер идею автора. Стилистически можно решать фильм как угодно. Нельзя лишь лгать в идее — ибо идея это то, за что умирают.
— В вашем творчестве на первом месте стоит кино или литература?
Нагибин. Мы ведь условились, что сценарий это тоже литература, самостоятельный ее жанр. Значит, не нужно противопоставлений. Хочу сказать еще вот о чем: я решительно против выражения: «Рассказ такого-то оживает в кино». Думается, что писатель, работающий над сценарием по своему произведению, преследует иную цель. Не рассказ должен ожить, а те люди, которых ты любишь, которые тебе интересны, должны продолжить свою жизнь на экране.
Жанр рассказа суров и требователен. Он безжалостно отсекает все, что «не работает» на данный характер, на данную ситуацию. Многое из того, что я знаю о своих героях, остается «за рамками» рассказа. Рассказать о моем герое то, что еще не сказано, — вот что в первую очередь привлекает меня в этой работе. Это желание было тем толчком, который побудил меня обратиться к экранизации рассказов.
Практика убедила меня, что прямая самоэкранизация — наименее плодотворный путь для писателя в кино. Если же автор расширяет рамки рассказа, расширяет сюжет, характеры героев — дело идет, как правило, лучше. Если экранизация идет путем, который у нас называется (условно, конечно) «по мотивам», — материал, не вошедший в рассказ, может послужить на пользу фильму.
Многие из моих рассказов легли в основу киноповествования, бывало и наоборот, когда работа над сценарием вызывала у меня желание перевести в прозу то, что так или иначе не вошло в фильм или не получилось на экране.
— Вот и расскажите об этом.
Нагибин. Не знаю, чем именно я привлек виднейшего кинокомпозитора США Дмитрия Темкина, задумавшего создать большой двухсерийный фильм о Чайковском. Сам он говорил, что если я, дескать, смог написать сценарий о «гении» колхозного руководства, то напишу и о музыкальном гении. Наверное, он шутил, но крупица серьезности в его шутке была. Я считал себя не вправе заняться этой работой в силу своей удручающей немузыкальности. Я начисто лишен слуха и в ту пору чурался серьезной музыки. О самом Чайковском мне было известно не больше, чем любому обывателю. Но Темкин сломил мое упорное нежелание писать сценарий о музыке.
Пытаясь увлечь меня, он навез кучу литературы на русском, немецком и английском языках. Из всего этого множества я выбрал и полистал книжку Берберовой, написанную бойко, но грубовато — о музыканте без попытки говорить о музыке, — и получил представление о канве жизни Петра Ильича.
Уже поняв, что мне не вырваться из мертвой хватки смекалистого выходца из России, усвоившего американскую деловитость и упрямство, я накатал заявку, обойдясь самым скромным запасом сведений, которые я почерпнул в книжке Берберовой. Заявка понравилась Темкину, и на «Мосфильме» ее передали М. И. Ромму в надежде, что этот старый, опытный и признанный в Америке режиссер возьмется ставить фильм.
«Писать такое вот, — задумчиво и без малейшей рисовки сказал мне Михаил Ильич, — можно, если знаешь все о герое или если не знаешь ничего». Эти слова меня как громом поразили, мне сразу и сильно захотелось писать о Чайковском. Я понял, что колебания и сомнения были вызваны страхом перед бесчисленной литературой о Чайковском, перед домиком в Клину и некими почтенными руинами, помнящими племянников и племянниц композитора, перед музыковедами, знатоками и пр. и пр. Я боялся, что, напичканный под завязку готовыми представлениями, мыслями, оценками, толкованиями, соображениями и теориями, окажусь неспособен на творчество, а лишь на иллюстрацию чужих мнений. А такая работа не для меня.
Но оказывается, в глубине моего сознания таились разные соображения о Чайковском, о вечном одиночестве этого редкостно общительного человека, о мужестве, с каким он шел своей дорогой, о верности своему пути. Мне стало хорошо и взволнованно думаться о Чайковском, о людях, его окружавших, о времени, в которое он творил. И ненужной оказалась вся навезенная Темкиным литература, нужна была только музыка. Уже через месяц я положил перед Темкиным законченный сценарий.
Прочтя его, старый киноволк заплакал. Утерев слезы, он спросил, почему фон Мекк стала у меня баронессой, а ее дочь Юлия превратилась в Лидию. «Я так их увидел», — прикрыл я шуткой конфуз. Что ж, ошибся, зато верно «высчитал» роман Юлии — Лидии с учеником Петра Ильича скрипачом Пахульским, ставшим впоследствии ее мужем. Меня несказанно удивило и обрадовало, что художественная вольность обернулась жизненной правдой. Значит, мною верно были прочувствованы и характеры этих людей, и атмосфера, их окружавшая.
Случилось так, что мы сразу разошлись с режиссером, и у меня оказался соавтор — хороший, опытный сценарист Б. Метальников. Он основательно переписал сценарий, из которого в результате выпал большой кусок. Наверное, для фильма он был ненужен, но мне был дорог как плод моего воображения. В меру погоревав, я вдруг обнаружил, что в куске этом заложена повесть. Я написал ее. С повести «Как был куплен лес» началась моя книга о «вечных спутниках», которой я отдал более десяти лет жизни.
— Юрий Маркович, сегодня многие считают, что с рождением телевидения для кино наступили тяжелые дни, а с появлением видеокассет дни кинематографа, можно сказать, сочтены. Как вы думаете, есть ли у кино шансы выжить с такой конкуренцией? И не этим ли объясняется некоторый спад, переживаемый им сейчас?
Нагибин. Обидно слышать подобные слова. До сих пор ни одна из форм искусства себя не изжила. Опера, балет, театр — все они лишь меняются со временем, и только кино почему-то должно отдать богу душу. Впрочем, эту злую судьбу прочили и литературе, и театру с появлением самого кино, а теперь пришла и его очередь.
Телевидение дарит нам многие удобства. Недавно японская фирма «Тошиба» уже продемонстрировала первый образец «разумного телевизора». Он снабжен электронным мозгом и синтезатором речи. С началом утренних передач чудо-телевизор включается, воскликнув: «Доброе утро!» Если вы садитесь к нему слишком близко, он просит вас отодвинуться, поберечь свои глаза. Если вы включили его слишком громко, то напоминает о горькой участи соседей. Когда же телевизор «засекает», что вы вышли из комнаты, он говорит: «В таком случае я выключаюсь» — и выключается. Не правда ли замечательно!
Но если составление телепрограммы все-таки от вас не зависит и вам хоть чуточку приходится беспокоиться в поисках и ожидании любимой передачи, то видеомагнитофон снимает и эти заботы. Дарит полное расслабление. Но бойтесь данайцев, дары приносящих.
Подумайте, стоит ли безоговорочно доверяться технике? Так ли непререкаемо ее могущество? Всем известен, например, анекдотичный случай на высокоавтоматизированной линии одного из заводов в английском городе Бридженте, которую удается заставить работать только пинком.
Представляете, на этой линии ежедневно один из слесарей-сборщиков ходит вдоль конвейера и при малейшей остановке пинает его со всего размаху окованным железом сапогом. Именно такую рекомендацию дала группа специалистов по автоматике, потратив на безуспешные поиски причин частой остановки линии несколько месяцев!
Шутки шутками, но какое отношение к искусству имеют чисто внешние удобства, дарованные нам достижениями научно-технического прогресса? Оказывается, большое и не всегда позитивное. Не это ли имел в виду Б. Шоу, замечая, что человечество околдовано неудержимо стремительным движением науки и только искусство способно вернуть его к реальности?
Механически перенося кинофильм на теле- и видеоэкраны, мы теряем слишком много.
Во-первых, пропадает эффект масштабности. Маленький четырехугольник телевизора отсекает восприятие второго плана, пейзажа, создающего душевный настрой, и движение толпы, дающее эмоциональный заряд. Все мелькает, смазывается.
Кино требует соучастия, соразмышления группы зрителей, превращая их из случайно набранных единиц в особую социальную категорию. Сравнивая свою реакцию с реакцией соседей, ты получаешь дополнительную информацию, корректируешь свое восприятие в соответствии с ней. Кино как бы усиливает ощущение общности с другими людьми.
Телевидение, наоборот, требует одиночества, своеобразной изоляции от общества, так как держит тебя дома.
Кино претендует на тебя всего. Оно выхватывает тебя из повседневной жизни, из твоего дома, требует твоего полного и неделимого внимания. Все пространство перед глазами занимает экран, остальное пропадает в темноте. Звук несется со всех сторон. Отвлечься от фильма ты можешь, только уйдя из зала.
Телевидение куда более покладисто. Оно не требует ничего, кроме нажатия на кнопку «ВКЛ». Дальше ты волен делить фильм с чем угодно: от бурной беседы с друзьями до телефонного разговора в другой комнате или мытья посуды на кухне.
Не знаю, существует ли самостоятельное телевизионное кино. Но, безусловно, у теле- и кинофильмов есть различия, сразу бросающиеся в глаза. На телеэкране можно мало двигаться, но много говорить, что несколько роднит телефильмы с радиоспектаклями. На телевидении важен крупный план, в кино — общий. Тем не менее для талантливых кинорежиссеров не существует запретов на использование тех или иных приемов в кино. Никита Михалков сумел поставить кинофильм с двумя действующими лицами в одной квартире, но лента не потеряла ни живости, ни выразительности зрительного ряда.
Я видел лишь несколько истинно телевизионных фильмов. Об одном из них, многосерийном «Леонардо да Винчи». Ренато Кастелани, я уже говорил.
Видел я и другой телефильм в Италии — Роберто Россилини о Людовике XIV, в котором он пытался расшифровать пресловутое «Государство — это я», иными словами, проанализировать, почему «король-солнце» стал воплощением идеи абсолютизма. В фильме не было попыток увлечь сюжетом, хотя эпоха давала к этому все возможности, показать россыпи интересных характеров, поразить роскошью интерьеров. Все было подано нарочито скромно, достоверно, просто, но анализ эпохи наличности захватывал.
Развитие, пусть даже начальное, телефильмов повлияло на кино не самым лучшим образом. Герои нынешних кинолент ударились в долгие разговоры, в скучное для просмотра в кинозале плетение словес, когда ждешь действия, движения жизни, динамики, эмоциональной спрессованности повествования. А авторам телефильмов не дают покоя лавры большого кино: охота запихнуть в деревянный ящик и пространство, и массы народа, и приключения.
Конечно же, о вкусах спорят. Говорят даже, что некий зловредный химик любил ссорить своих знакомых, предлагая им на пробу раствор некой удивительной натриевой соли, которая одним на вкус кажется сладковатой, другим кислой, третьим горькой, а некоторым вообще безвкусной. После пробы, как правило, на радость хозяину, начиналась перебранка: каждый сердился, почему другой не хочет говорить правды.
Поэтому я не удивляюсь, если среди моих читателей найдется немало ярых сторонников телевидения, и мое критическое отношение к телефильмам подвергнется в свою очередь жесткой критике. Но, не желая числиться в совершенных ортодоксах, хочу добавить, что и у телевидения, разумеется, есть свои преимущества. Никто не пойдет в кинотеатр на «Что? Где? Когда?», «Очевидное невероятное» или «А ну-ка, девушки», но у телеэкрана этих и многих других передач с нетерпением ждут миллионы людей. Особенно велика и почетна, на мой взгляд, роль учебного телевидения. Впрочем, успех этих передач я в первую очередь объясняю удачным использованием собственно телевизионного языка, а не засматриванием на чужой кинокаравай.
Кризис, который переживает сейчас кино, связан не столько с роковой ролью телевидения и с видеокассетным бумом, сколько с отходом многих авторов от истинного языка кино, нежеланием их согласиться с первостатейной важностью зрительного ряда в фильме, иначе говоря — движения.
Почему с таким интересом смотрели мы немые ленты? В них кипела жизнь. Отсутствие речи не мешало проникать в нее, наоборот, мобилизовало внимание. Чаплин был все время в движении, он не болтал. Кстати, когда Великий немой обрел голос, Чаплин, заговорив, стал быстро терять свое лицо.
Неожиданный стык кадров, ассоциативный монтаж, резкая смена плоскостей и углов зрения, глубина и пространство кадра, игра света и тени и еще многое и многое создает некую магию изображения, когда ты осознаешь не только то, что увидел, но и нечто большее, о чем сразу и не скажешь. Изображение действует на тебя сильным и таинственным образом — поэтому я считаю, что настоящий фильм нельзя рассказать, как нельзя рассказать оперу, балет.
Меня всегда смешат своей беспомощностью пересказы симфоний и концертов на обложках пластинок. Конечно, Чюрленис называл свои картины сонатами, а архитектуру у нас принято считать «застывшей музыкой», — но это только слова. Игра в слова.
Недавно я смотрел курсовой короткометражный фильм выпускника ВГИКа М. Аветикова. Небольшая лента произвела на меня очень сильное впечатление. Но начни я сейчас пересказывать короткометражку, и очарование исчезнет. Грубые слова исказят тончайшие зрительные ощущения. Символы, поразившие меня на экране, в пересказе станут плоскими, нищими.
«Театру, достигшему полного совершенства, уже трудно чем-нибудь помочь», — шутил в свое время Николай Акимов. Поскольку кино даже в лучшие свои дни было далеко от совершенства, ему помочь можно. Если пересмотреть структуру кинопроизводства и, главное, киноотношений. Главную роль должны играть люди, делающие кино, а не греющие возле него руки.
— По-моему, тот же Николай Акимов утверждал, что критика — прекрасное лекарство для лечения социальных, нравственных и профессиональных болезней. Особенно хорошо оно действует на здоровых, так как больные к нему обычно совершенно нечувствительны.
Критиковать всегда легко. А сами вы можете что-нибудь посоветовать? Дать позитивную программу действий на будущее? И если уж речь зашла о врачевании — признайтесь, есть ли у вас подходящий рецепт для деятелей кино?
Нагибин. Вижу, что завершить интервью вы хотите не менее каверзным вопросом, чем начали. Так сказать, кольцевая композиция.
Соображений у меня по этому поводу много, но улизну от смешной роли ментора и суммирую все в одной притче: когда великий индийский учитель Гаутама Будда стал известен по всей стране и собрал вокруг себя множество учеников и последователей, на склоне жизни он решил отправиться к буку, под которым на него снизошло божественное откровение. Прибыв на место, Будда остановился, задумчиво глядя на раскидистое, могучее дерево. В это время один из его молодых учеников опустился на колени и стал возносить горячую молитву священному древу. Заметив это, Гаутама поднял юношу и попросил его взять с земли горсть листьев. «Единственные ли эти листья на земле, что ты держишь в руках?» — спросил ученика Будда. «Нет, учитель. Сейчас осень, и все вокруг усыпано ими», — ответил тот. «Так запомни, те истины, что я принес вам, это всего лишь горсть листьев в твоей руке. На самом же деле их так много, как листьев у вас под ногами. Ваша цель — найти их, ведь суть моего учения заключается не в том, чтобы поклоняться Будде, а в том, чтобы быть Буддой».
Совет, данный Буддой своим ученикам, вполне сгодится и для нас, кинематографистов.