ПУТЕШЕСТВИЯ ПРИКЛЮЧЕНИЯ


Юрий Иванов
БОЛЬШАЯ ОХОТА


Повесть

Рис. К. Дорона


I

Небосвод на востоке набухает сочным апельсиновым светом. Влажное, прохладное утро. Палуба судна, планшир, стрелы — все, будто «гусиной кожей», покрыто блестящими пупырышками от обильной росы.

Где же этот чертов Андре? Алая краска растекается по небу. На покрытой мазутом и нефтью воде бухты вспыхивают оранжевые, зеленые и голубые разводы. Становится светлее, предметы приобретают ясные очертания. Портальные краны кажутся скелетами доисторических животных — вытянули свои железные костлявые шеи к небу, застыли все враз, замерли напряженные и величественные.

Время идет. Где же Андре? Вон как светлеет небо. Еще немного, и солнце выкатится из-за горизонта. Пора, пора ехать!

— Четверть шестого, — говорит вахтенный матрос Сашка Хлыстов, мучительно зевая в кулак. — Не заводится, видно, «Чарли». Плюнь ты на эту дохлую рыбалку, поехали-ка лучше на коралловый риф за ракушками. А, вот… слышишь?

— Это не Андре, — уверенно говорю я. — Грузовик. За волопасовцами.

Я угадал. Между складами и механической мастерской показывается зеленый с брезентовым верхом грузовик. Он тормозит у «Волопаса», траулера, стоящего позади нашего теплохода, и тотчас в кузов грузовика с криками и смехом лезут загорелые, в белых рубашках и шортах парни с траулера. Ярко посверкивают лезвия мачете. На сафру отправляются моряки. Наиграются они там! Вернутся к вечеру чуть живые.

Уж я-то знаю: шесть воскресений подряд рубили мы сахарный тростник. Кажется, до сих пор першит в горле от красной едкой, как перец, пыли.

— А это он! — восклицает Сашка. — Пари?

— Проиграешь, — отвечаю я.

Мимо судна проезжает оранжевый кадиллак. Такси. Возле тунцеловного клипера «Акула», что стоит у пирса впереди нас, машина резко тормозит. Хлопают дверцы. Слышны возбужденные голоса. Из машины вылезают и просто вываливаются низенькие, похожие на очень чистеньких, опрятных мальчишек японцы: из ночного клуба вернулись. Галдят, щебечут, как воробьи, потом враз замолкают: на палубе клипера показывается широкоплечий, могучего сложения, весь оплывший жиром пожилой японец. Это боцман, «Дракон», как его зовут тунцеловы. Слышны тяжелые удары и вскрики. Боцман лупит матросов широкой и увесистой, как кирпич, ладонью по спинам и задам. Пирс и палуба мгновенно пустеют. Сейчас матросы переоденутся и закопошатся на палубе судна, как муравьи. Они сегодня уходят в океан: от слабых порывов ветра чуть шевелится на фок-мачте «Акулы» «лысый флаг» — флаг отплытия.

— Видал, как он им по задам? Жуткие обычаи загнивающего общества, — говорит Сашка. — Ага, слышишь?

Слышу. «Чарли» мчится по улице Сан-Педро. Ревет, как гоночный автомобиль: глушитель, прогоревший за долгие годы службы, уже давно потерян, и чудовищный треск будит, кажется, весь город. Пальба приближается. Стая чаек, сидевшая на крыше механической мастерской, взмывает в воздух. Я поднимаю тяжелую сумку, в которой лежат спиннинговая катушка, блесны, крючки да кое-что поесть, и сбегаю по трапу на бетонный пирс. Из-за угла мастерской показывается «Чарли» — видавший виды, проживший на свете уже лет тридцать двухместный фордик. Пронзительно заверещав тормозами, машина останавливается. Зеленая крыша «Чарли» продавлена, как яичная скорлупа, заднего буфера нет и правой дверки тоже, фара лишь одна — левая. Такие машины, как «Чарли», редко увидишь. Но что поделаешь? Запасных частей к ним давно нет, и наряду с великолепными крайслерами, поптиаками и мерседесами встречаются в Гаване и такие «крокодилы». Для полиции важно одно: чтоб тормоза держали мертвой хваткой.

В проем правого борта машины я вижу согнутую фигуру Андре: конструкторы автомобилей не предполагали, видимо, что шоферы могут быть такого высокого роста — колени Андре находятся на уровне руля, спина изогнута колесом, внушительный нос упирается в ветровое стекло.

— Давай-давай!.. — кричит он мне, высовываясь из машины. Одной своей огромной ручищей Андре держит рвущийся из пальцев руль, другой — ручной тормоз. Машина глухо урчит и трясется. — Давай-давай, прильдятель, чьерто тебя растяни!

Я прыгаю на продырявленное пружинами сиденье и вцепляюсь рукой в скобу, прикрученную под ветровым стеклом. Андре выжидательно глядит на меня: когда мы вдвоем, он практикуется в знании русского языка. А я — в освоении испанского. И это доставляет нам порой много веселья. Но сейчас мне не до того: почти час заставил нервничать, вечно опаздывает.

— Не прильдятель, а приятель, — говорю я, — не растяни, а раздери.

— О-оо! Раздери! Раз-де-р-ррри! Чьерто тебя раз…

— Андре! Трогай.

— О-ооо, тр-рбг-гай?! А что это есть?

Я не отвечаю. Закусив нижнюю губу, Андре осторожно отпускает рычаг, жмет ногой на акселератор, и «Чарли», взревев двигателем и пальнув из выхлопной трубы, срывается с места. У меня замирает сердце. Всякий раз, когда сажусь в машину Андре, становится страшно: так и кажется, что вот-вот раздастся взрыв и полетишь вместе с железками и болтиками в тартарары… Едва не зацепив колесом угол, «Чарли» проносится мимо механической мастерской, и я привычно гляжу в громадное застекленное окно. В обычные, рабочие, дни там у станка можно увидеть Арику. Точит она разные детали, в том числе и для нас. И мастерица «на большой», и девчонка, что — ах! Чуть-что — бежим к Арике «детальку сделать»…

— А, чьерто! Карррамба!.. — вскрикивает вдруг Андре. — Мой собак пришел. Джо, иди назад, иди каса!..

Рядом с автомобилем несется, вывалив язык, пес неизвестной породы. У него добрая, заросшая густой жесткой шерстью морда, мягкие, болтающиеся, как две тряпки, уши, веселые карие глаза. Обычно Андре берет его с собой на работу, и пес целыми днями слоняется по пирсам порта. Как старый знакомый, он поднимается по трапам на палубы теплоходов, знает, что перепадет что-нибудь вкусное.

— Оставил дома, закрыл на ключ, — поясняет Андре, прибавляя скорость. — В окно выпрыгнул. Джо, назад!

— Возьмем, — говорю я, — пускай подышит морским воздухом.

Андре сбрасывает газ, «Чарли» чуть замедляет бег, и пес с ходу прыгает в машину. Тяжело дыша, он пробирается за сиденья и затаивается там. К едкому запаху бензина примешивается острый дух псины.

— Вперед!.. — командует сам себе Андре, отпуская ручку.

Быстрее, быстрее в Морской клуб! Стрелки прыгают в приборах, но ни один из них не работает. Уровень бензина в баке Андре измеряет палкой с зарубками, а что в радиаторе, подтекающем во многих местах, уже мало воды, Андре узнает по белому пару, который начинает струиться из-под пробки. Машине, конечно, давно пора на покой, но Андре вновь и вновь чинит ее, что-то прилаживает, заменяет одни детали другими, и опять «Чарли» мчит своего хозяина на побережье, к коралловым рифам, где можно понырять с подводным ружьем, или в Морской клуб.

Познакомились мы в порту: Андре работает в механической мастерской, а я в ремонтной команде, которая приводит в порядок советские рыболовные суда, промышляющие рыбу в Карибском море, на Патагонском шельфе и в Мексиканском заливе. Андре «шлепает», как о его работе отзывался наш стармех, на механическом молоте. Специалист: крышку карманных часов может закрыть своим громадным, тяжко ухающим молотом…

Резкий визг тормозов отрывает меня от размышлений: на светофоре вспыхивает красный глаз. Упираясь спиной в сиденье, Андре топчет ногами педали и тянет рукоятку ручного тормоза на себя. «Чарли» сопротивляется и, глухо охая, ползет к перекрестку, который уже пересекают автомашины. К счастью, зажигается желтый свет, потом зеленый, и Андре, шумно выдохнув воздух, отпускает ручку. Но теперь что-то заело. Двигатель ревет, а колеса еле крутятся, тормозные колодки словно влипли в диски. Шепча проклятия, Андре раскачивает ручку из стороны в сторону, тянет опять на себя, со всей силы бьет по ней кулаком. Зажигается желтый свет, ручка наконец-то поддается. «Чарли», прыгнув вперед, сразу развивает бешеную скорость и проносится через перекресток. Вслед несется оглушительное разнозвучье сигналов выезжающих на перекресток машин.

— Мустанг, — хохочет Андре. Он утирает тыльной стороной ладони пот с лица и дотрагивается толстыми, грубыми пальцами до щегольской щеточки усов под крупным носом.

«Морской рыболовный клуб Барловенго» — виднеется еще издали громадная вывеска, стоящая у дороги на бетонных опорах. Андре резко поворачивает, «Чарли» кренится (наверняка он бежит сейчас только на двух колесах), весь его многострадальный корпус скрипит и стонет, потом выпрямляется. Впереди показывается здание с изображением синей меч-рыбы на стене и стоянка автомобилей. Среди блестящих морд разноцветных лимузинов, выстроившихся тесными рядами у клуба, побитая, много раз крашенная и много раз облуплявшаяся физиономия «Чарли» выглядит удручающе. Согнувшись пополам, Андре вылезает из машины. Он уже повернул ключ зажигания, но двигатель продолжает работать. На всякий случай я держу рукоятку тормоза двумя руками. Андре поднимает капот (при этом слышен скрежещущий звук петель) и вырывает из чрева машины толстый, похожий на жирную гусеницу красный проводок. Я морщусь: «Чарли» кажется мне живым существом. Вздрогнув, он затихает.

II

— …Андре, старый болван, зачем ты взял своего вонючего пса? У тебя в башке мозги или песок? — низенький, краснолицый человек не идет, а стремительно катится нам навстречу. Козырек его спортивной фуражки надвинут на глаза, брюки на животе еле сходятся. Это Энрико Гонсалес, по прозвищу Бип, в прошлом — юрист, а ныне — коммерческий директор судоремонтного завода и по вечерам преподаватель испанского языка курсов Пабло Лафарга. К тому же он еще поэт и страстный рыболов, всю жизнь мечтающий поймать громадного, пятисоткилограммового, марлина. Я занимаюсь у него, учу испанский и кое-что понимаю, но имею в запасе не более пятисот слов да три десятка зазубренных предложений.

Бип жмет мою руку и, не дожидаясь ответа, продолжает:

— Двигатель я уже опробовал, но этого мальчишки Рикардо все еще нет. Что? Ты взял запасную катушку? Списки экипажей утверждены, выход в океан в восемь, взвешивание рыб до восемнадцати ноль-ноль. Катушку запасную, я спрашиваю, ты не забыл? Андре, собаку на судно мы не возьмем, разве ты не знаешь, что это дурная примета? Что?

— Черт с тобой, Бип, заткнись же наконец! — восклицает Андре.

Мы идем по скрипящим доскам пирса. Тут уже много народу. Большинство в синих, как и у Бипа, спортивных фуражках и белых майках с изображением меч-рыбы, с надписью: «Приз Эрнеста Хемингуэя»[1]. Джо, важно, добродушно и приветливо помахивая хвостом, идет рядом с нами, но порой с тревогой косится на Бипа, видно догадывается о его намерениях.

Почти все тут, на пирсе, друзья Андре. Он на ходу здоровается, жмет руки.

— Хеллоу, Хосе, как твоя крошка? Передай ей привет. Хеллоу, Санчес, чего так осунулся? — весело, громогласно гудит он. — Да ты в руках удилище не удержишь! Я же тебе говорил: либо Росита, либо рыбная ловля… Привет, Арика. Опять никто не берет? Жаль, что команда «Морского конька» уже подобрана.

Арика Менендес, тоненькая, сероглазая мулатка, сидит на пирсе, свесив над водой ноги. Волосы у нее распущены, и ветер колышет тяжелые пряди. Она улыбается в ответ грустной улыбкой и, как обиженный ребенок, ковыряет пальцем настил.

— Андре, я ведь все умею, — говорит она нам вслед. — Андре, ты мужчина или нет? Я так хочу в океан! Ну же, Андре, ты обещал…

Андре, словно споткнувшись, замедляет шаг. Бип хватает его за локоть, шепчет яростно и настойчиво:

— Святая Мария! Явно у тебя сегодня не все дома, Андре. Взять с собой женщину на рыбалку! Что? Да каждому мальчишке с Малекона известно: если взять женщину в море, то…

— Какая она женщина, — вяло сопротивляется Андре, — она еще ребенок.

— Ты меня решил сегодня убить: ребенок! Да это дьяволенок в юбке. Да если моя Анна узнает, что с нами была Арика, то она сдерет с меня скальп ногтями! Да если и твоя Карина пронюхает про Арику, то… Катушку ты взял? Запасную? Что?

— Взял! — рявкает Андре. — Оставишь ты меня сегодня в покое или нет?

Шум, смех… Я отстаю, Арика догоняет меня и, приподнявшись на носках, касаясь горячими губами моей щеки, шепчет:

— Упроси Андре и Бипа, пускай возьмут меня. Понял? А не то больше ни одной детали вам не выточу, хоть стреляйтесь.

— Но я же…

— Я сказала: упроси!

Жаль, что ничего нельзя поделать: команда у пас подобрана, да и не я хозяин катера. Вот если бы вдруг не пришел Рикардо, с ним такое порой случается… Если бы он не пришел!

Урчат разогреваемые двигатели, лопочет вода, похрюкивает в шпигатах. Суда, суда вдоль пирса. Сверкают бронзовые леера, обода иллюминаторов, ручки рулевых колес, буквы надписей: «Спек», «Пикуда», «Эмпирадор», «Анна-Мария», «Мучача». Хороши посудины. Какие обводы, как блестят надраенные палубы, сколько стремительности в длинных белых, голубых или благородного шоколадного цвета из настоящего красного дерева корпусах! А вот и наш «Морской конек»: вишневые борта, золотистая палуба, маленькая каютка и крошечное машинное отделение со стосильным двигателем «Вулкан». Мы часто ездили вместе с Андре на этом славном «Коньке» и на подводную охоту, и на рыбалку в открытый океан. Много раз я его мыл, скреб, подкрашивал, драил «медяшку» и соскабливал ракушки морских желудей с днища.

Андре, попыхивая сигарой, выволакивает из чехла разобранное на три колена спиннинговое удилище. Кивает мне на другой чехол: у меня своего удилища пет, я пользуюсь снастями Андре. С легким трепетом развязываю тугие брезентовые тесемки, потом снимаю с чехла резиновые кольца, они плотно стягивают разобранное удилище в чехле, не позволяя ударяться частям друг о друга. Вот комель с большой пробковой рукояткой. Вот средняя часть, янтарно золотистая, склеенная из восьми крепчайших планок, и вот хлыст — конец удилища. Тяжела эта морская удочка: в океане обитают такие крупные рыбки! Прилаживаю катушку. Толстая, зеленая леса способна выдержать пятьсот килограммов. Проверяю тормоз, который возбуждающе трещит. Андре то улыбается, то хмурится. Видно, и он волнуется, как и я, наверно, вспоминает и о пойманных рыбах, и о сорвавшихся. Настроив свое удилище, Андре вставляет его в специальный паз на корме. Место моего удилища с левого борта, Бипа — с правого. А все же, где Рикардо? Он должен идти на «Морском коньке» как механик. По правилам соревнований на каждом судне может находиться лишь три ловца… Без четверти восемь. Если Рикардо не придет, кому-то придется следить за двигателем, а не за своим удилищем… Андре садится на край борта, расстилает на палубе газету и высыпает из большой брезентовой сумки блесны — длинные и узкие, широкие, изогнутые, самодельные и магазинные. Вот каучуковые рыбки: синяя спинка, белое брюшко, внутри — стальной крючок. И еще пяток кальмарчиков. Резиновые туловища, резиновые щупальца и опять же внутри — крепчайший, кованый из нержавеющей стали крюк. Немного подумав, Андре прикрепляет к стальному поводку каучуковую рыбку.



На берегу гремит колокол. Все мы вздрагиваем, Бип растерянно глядит на Андре. Тот разгибается, вынимает изо рта сигару, тушит ее о борт и сует в карман рубахи. Ревут моторы. Мимо в сторону океана проносится голубой «Снек», за ним легко, почти беззвучно (отличный, новый двигатель!) скользит по воде канала изящная «Анна-Мария».

— Берем Арику, — говорю я, — она ведь знает двигатель «Конька» лучше, чем этот соня Рикардо.

— Только через мой труп, — заявляет Бип решительно. — Что?

— Вот тебе запасная катушка, — говорит Андре и поднимается на пирс, оборачивается: — Заводите. Сейчас я кого-нибудь приведу. Джо, хоть ты не крутись под ногами!

Двигатель завелся сразу, лишь только я нажал на белую кнопку стартера. Осматриваю приборы: давление масла нормальное, бензомер показывает, что бак залит горючим по самую пробку. За моей спиной слышится слабое восклицание. Оборачиваюсь. Бип, сняв с головы фуражку, тискает ее, потом с ожесточением швыряет на палубу: по пирсу бегут Андре, Арика и Джо.

— О мадонна, не зря мне Анна говорила: сегодня тринадцатое число, оставайся дома, разве можно ждать удачи в тринадцатый день месяца? — говорит Бип, устало опускаясь на скамейку.

Андре отвязывает швартовый конец. Арика прыгает в катер.

— Бип, дорогой, я так мечтала прокатиться с тобой в море! — восклицает она, чмокая Бипа в щеку. — Ну, мужчины, за дело. Готовьте снасти, пустите-ка меня к двигателю.

— Но если вы возьмете еще и собаку! — предостерегает Бип и поднимается, — то я… то я…

— Ладно, так и быть, сделаю тебе приятное, — соглашается Андре, сбрасывая с тумбы гашу швартового конца. — Но пусть тебе икается всю дорогу! Джо, дружище, это же не человек, аллигатор, но я тебя возьму в следующий раз. Арика, полный!

Под кормой катера вспухают голубые пузыри. Покидаем бухту последними. Джо мчится по сырому пирсу, лает обиженно и просяще. Но вот и конец пирса. Джо испускает отчаянный вопль и с разбегу бросается в воду. Выставив из воды лохматую морду с темным носом, он шлепает по воде лапами. Андре разворачивает катер. Бип в безмолвной ярости сжимает кулаки и бьет себя по потному лбу. Наклонившись, я выволакиваю из воды Джо. Тот встряхивается, веер брызг разлетается во все стороны и достигает Бипа, но тот, тупо уставившись за борт катера, даже внимания не обращает. Он — в шоке.

Снова разворачиваемся. Крупная зыбь, вкатывающаяся в канал, поднимает и опускает катер. Арика прибавляет обороты. Глазам открывается колеблющаяся, сверкающая ослепительными золотыми искрами океанская ширь. Джо вскакивает на крышу каютки, жмурится, втягивает влажными, трепещущими ноздрями резкий, душистый морской воздух и, радостно, шумно вздохнув, ложится. Арика глядит на меня:

— Спасибо. Если бы не ты, меня бы не взяли.

— Пустяки, — говорю я.

III

Берег удаляется. Солнце, превратившееся в маленький, ослепительно белый сгусток, поднялось в самый зенит. Небо от зноя словно выцвело, стало не голубым, а желтым. Брызги, летящие из-за борта, кропят лицо, руки, но не освежают: вода за бортом теплая, как в ванне. Ветер и солнце осушают брызги, и они испаряются, оставляя на коже белый едкий налет соли. Покосившись на Арику, Бип снимает куртку, рубаху, стягивает майку, но, передумав, вновь заправляет ее в брюки. Андре уже давно сбросил рубашку. Он смугл и костляв. На спине, правом плече и левом боку белеют шрамы. Тут вся биография Андре: шрамы на спине — память о демонстрации против батистовского режима. Арестовали, били в полицейском участке мотоциклетной цепью. Вмятина на боку — след пули, полученной в бою за город Санта-Клара. Два года воевал в отряде Камило Сьенфуэгоса. Бежал по узенькой, заваленной горящими машинами улочке, за углом наткнулся на вражеского солдата — безусого мальчишку. Крикнул «бросай винтовку», а тот пальнул, вот и скользнула пуля по ребрам. А шрам на плече совсем свеж. Год назад как командир портовой организации комитета защиты революции ездил он со своим отрядом на побережье Карибского моря. Там, в джунглях болотистого, населенного крокодилами полуострова Сапата, ликвидировали они банду Антонио Гомеса, по кличке Барракуда. Был приказ: взять Гомеса живым, но не получилось. Окруженный в хижине углежогов, Гомес застрелился… О своих ранах Андре любит поговорить в любую минуту. И о том, каким жирным был полицейский, который лупил его цепью, а устав, долго пил холодное пиво «Сибоней», вытирал лицо и грудь мохнатым полотенцем, а потом снова лупил, допытываясь, куда делся Рауль Санчес, организовавший рабочих порта на выступление. И о том, как не может себе простить, что ухлопал того мальчишку из Санта-Клары, хотя, конечно, не пальни он, чико[2] продырявил бы его насквозь второй пулей. И что Барракуда был очень красивым парнем. Но вот душа-то у него оказалась черная.

IV

Мягко урчит двигатель, плещет вода. Жужжит, сматывая с себя прозрачную леску, катушка спиннинга Андре. Бип готовит резинового кальмарчика, а я подсоединяю к карабину стального поводка блесну, называемую «сарган».

— Ловись рыбка большая и маленькая, — говорю я и плюю на блесну. — Бип, как это по-испански?

— Ты самый бездарный мой ученик, — ворчит Бип, — ну-ка, вот тебе задание: вспомни слова и составь фразу по-испански.

Пристроив кальмарчика, он, прежде чем пустить его в воду, подходит ко мне и плюет через левое плечо. Андре вытирает лицо ладонью и показывает Бипу кулак, но тот пожимает плечами: каждый мальчишка с Малекона знает, что для удачи надо плюнуть в воду с левого борта судна и обязательно через левое плечо.

— Гм… большая — «гранде». Маленькая — «покита», — начинаю свинчивать я испанскую фразу. — Да, кажется, «покита». А вот рыба как? А, вспомнил: абуело!

— Рыба — «абуело»? Пор-разительно! — удивленно подняв густые выцветшие брови, восклицает Бип. Вставив комель удилища в специальный паз, он с интересом вглядывается в мое напряженное лицо. — Великолепно! Да вы не так глупы, мой друг, как мне казалось на уроках. Ну-ка, целую фразу.

Всю фразу? Пожалуйста. Я произношу ее громко, с выражением. Глаза Андре лезут из орбит, Арика хохочет, а я, сохраняя невозмутимый вид, жду.

— Значит: «ловись дедушка большой и маленький»? — переспрашивает Бип немного растерянно. — Святая Мария! Ну-ка произнесите любую фразу на выбор. Что?

— Ео ту керо, — говорю я, глядя на Арику. Ее щеки розовеют.

— Считайте!

— Хоть до миллиона, — бодро соглашаюсь я. — Уно, дос, трес…

— Хватит. Экзамен принят, — прерывает меня Андре. — Человек. который может произнести фразу: «Я тебя люблю» и умеет считать на любом языке до трех, не пропадет ни в одном порту мира.

Арика все смотрит на меня. Ей-ей, с интересом! Ждет, может, я еще что-нибудь придумаю. Гляжу ей в глаза. Они у нее теперь не серые, а голубые. Наверное, это отблеск воды играет в них. До чего ты хороша, Арика. до чего же ты красива. Помню, как в портовом клубе мы болели за тебя, когда проходил конкурс на сеньору «Рыбный порт». Увы, Арика тогда заняла лишь четвертое место, почетное звание присудили накрашенной машинистке из управления порта. Мы громко свистели, когда объявили результаты конкурса: Арика — и четвертое место!.. Правда, у нее не такие плавные, мягкие движения, как у той машинистки, но зато Арика ловко и быстро вытачивает самые сложные детали! И маникюр она не делает. Пальцы Арики темные от въевшегося под кожу масла, в рубцах шрамов, ведь она все время возится с металлом. Что поделаешь, девчонка стоит у станка, а не сидит за сверкающей лаком пишущей машинкой «Рейнметалл». Может, мы судили по-своему, по, посоветовавшись, присвоили ей звание «сеньора Ариадна» (в те дни мы потрошили траулер «Ариадна»). И еще мы преподнесли ей подарок — ожерелье из зубов акулы, боцман наш Федосеевич две ночи корпел над этой штуковиной…

Ладно, Арика, я еще что-нибудь придумаю, но только потом: сейчас надо следить за спиннингом, мы же на соревнованиях, а не на прогулке в парке «Рио-Кристалл».

V

Ровно гудит мотор, похрюкивает и бормочет трубка, через которую выбрасывается горячая вода из охлаждающей системы. Мечется в кильватерной струе искусственная рыбка.

Увы, не клюет. Из горловины морского канала, стиснутого берегами, выходит «Акула». Мне и надписи читать не надо, уж очень характерен силуэт тунцеловного клипера. Высоко задранный острый нос, надстройки на корме. Как букашки, мечутся по нему фигурки матросов. Гоняет их «Дракон». Теперь появится «Акула» в гаванском порту месяца черед два, не раньше.

А вдоль Малекона поднимаются белые, розовые и голубые прямоугольники небоскребов. Похожий на мехи растянутой гармони стоит четырнадцатиэтажный дом. А вон и отель «Девиль». Когда у нас простой, нет судов для ремонта, мы живем в «Девиле». Там на седьмом этаже отличный бассейн, и так хорошо оттуда глядеть и на Малекон, на вереницы мчащихся по набережной жуков-автомобилей, и на суда, возвращающиеся в порт из рейса пли уходящие в открытый океан.

Джо гулко, возбужденно гавкает. Оглядываюсь. Пес лежит на самом носу катера и лает на летучих рыб, которые из-под самого форштевня «Морского конька» разлетаются веером в разные стороны. Вначале они, разгоняясь, виляют хвостиком, как бы скользят у самой поверхности, и на воде остаются извилистые следы. Потом, выскочив и широко расставив грудные, сверкающие фиолетовым и красным, как крылья у стрекозы, плавники, рыбы летят, вернее, парят над самой водой, отражаясь в ней серебряными брюшками. Все мы внимательно следим за их полетом. Рыбы падают одна за другой в волны и тотчас взмывают в воздух вновь.

— Право руля, — командует Андре.

Катер послушно уходит вправо. Летучих рыб могли вспугнуть кроме нас лишь хищники-макрели.

— Глядите — вот они! — кричит Бип, поспешно выхватывая удилище из паза. — Морские псы!

Теперь рыб вижу и я. У самой поверхности воды мчатся с большой скоростью несколько крупных золотисто-зеленых рыбин. У них уплощенные с боков тела и крутолобые, будто обрубленные под прямым углом, головы с выступающими мощными нижними челюстями. Рыбы своим видом и стремительным «бегом» в воде действительно напоминают псов, точнее, бульдогов. Эх. если бы какая-нибудь из морских собак схватила мою блесну! Я тоже держу удилище в руках. Конец его слегка гнется и вибрирует. Пальцы чувствуют эту вибрацию, и я представляю себе, как моя сверкающая блесна скользит в воде, виляя из стороны в сторону.

Оп! Словно тяжелый удар по ладоням. Удилище чуть не выскальзывает из рук, конец его изгибается к самой воде, а леса, вспарывая воду, уходит отвесно в глубину, влево от борта. Пронзительно трещит тормоз. Чуть придерживая катушку, я даю смотаться лесе: рыба сильна, рывком может порвать и такую крепчайшую снасть.

— Арика, самый малый… — просит Андре.

Его удилище тоже изгибается колесом. Значит, и его резиновой рыбкой соблазнился морской пес. Катер замедляет бег, Андре вставляет комель удилища в специальный кармашек на широком кожаном поясе. Такой пояс имеет каждый морской рыболов: удобнее держать удилище. И у меня есть, по я его на сей раз не достал. Стыдно при Арике надевать самодельный брезентовый пояс, не то что у Бипа и Андре — широченные, кожаные, с бронзовыми бляшками, горящими, словно золотые.

Рывок!.. Удилище рвется из рук, мне кажется, что я слышу, как похрустывает клееное дерево. Рывок, еще один. Леса рубит воду, но ней ползут сверкающие капли воды, всем своим напрягшимся телом я ощущаю, как рыба мечется, крутится, как она извивается и дергается, пытаясь освободиться от крючка. Рядом, возле своего плеча, я чувствую горячее, возбужденное дыхание: Арика, широко раскрыв глаза, вглядывается в воду. Ветер треплет ее волосы, и она, нетерпеливо мотнув головой, забрасывает их на спину.

— Трави! Не давай натягиваться лесе, — советует Андре. Он то коротко, быстро поворачивая голову, следит за мной, то, откидываясь назад, подтягивает свою рыбу к корме катера. — Остерегайся резких рывков.

«Остерегайся»! Легко сказать. Попробуй-ка удержи такую рыбину!

— Тебе нужен пояс. Слышишь? — говорит Арика. Она слизывает языком с верхней губы бисеринки пота. — Почему у тебя нет рыбацкого пояса?

— Их дарят рыбакам девушки… А у меня нет ее…

— Вот как? Ладно. Я подумаю… Может, и подарю. Ну, подводи ее, рыба устала.

Осторожно мотаю лесу на катушку. Рыба сопротивляется, но идет: выдохлась. Возбужденно лает Джо, скребет задними лапами палубу. Еще оборот катушки, еще… Только бы не сошла с крючка. Рыба все слабее дергает лесу, которая уже не уходит отвесно под воду, а вытягивается параллельно поверхности океана. Кручу катушку быстрее… В зеленой воде дробятся солнечные лучи. Вот она, моя рыба! От нее отваливаются и ярко вспыхивают разноцветными огоньками чешуйки. Рыба разевает пасть, грызет стальной поводок, но нет, даже такими зубами его не перекусить. Всплеск воды. Краем глаза вижу, как Андре ловко выдергивает багорчиком из воды свою добычу.

Рывок!.. Верещит тормоз катушки. Рыба опять пытается уйти в глубину, но ничего у нее не выйдет. Там, за бортом, осталось всего метров сорок лесы. Двигатель катера выключен. «Морской конек» раскачивается в волнах, Андре шумно, жадно затягивается сигарой. Бип обмахивается носовым платком, Арика нетерпеливо глядит вниз: из глубины скользит к поверхности тень рыбы. Джо. свесившись через планшир, щелкает зубами и ворчит. Ну вот, кажется, все. Сверкнув боком, будто золотой поднос, макрель всплывает. Наматываю последние метры лесы.

Красив же ты, морской пес! Бока рыбы будто покрыты чистейшим, начищенным до ослепительного блеска золотом. Выше к спине оно переходит в зелень, зелень — в глубокою небесную синеву.

И по всему телу разбросаны синие же звездочки. Макрель вяло шевелит жабрами. Я подцепляю ее багром за бок и бросаю в катер. Совершив несколько прыжков, рыба успокаивается, и чудесный небесный цвет ее спины меркнет; рыба словно линяет, становится почти белой, только точки-звездочки проступают четче, потом цвета вновь восстанавливаются, но это уже не то. Золото тускнеет, на спине появляется серый налет, потом синий цвет густеет и становится траурно-черным.

— Поздравляю тебя… абуело! — говорит мне Андре, хлопнув тяжелой ладонью по спине. — Как по-русски «абуело»?

— Дед, — устало говорю я. Руки мелко дрожат, а лицо влажно от пота.

Арика протягивает полотенце. Измотал меня основательно морской пес.

— Молодец, дед, но пояс тебе надо. Парусника или марлина в руках не удержишь.

— Я ему обещала. Подарю, — говорит Арика.

— Ого! Значит, в любом иностранном порту достаточно уметь считать до трех и знать всего одну фразу? — саркастически спрашивает Вин. — Выпьем по этому поводу кофе. Такой удивительный кофе может готовить лишь одна женщина на свете — моя Анна. Арика, а ты что же? Давай, дитя, свой стаканчик.

— Я не дитя, Бип, запомни это, — отвечает Арика. — С чего ты взял, что я дитя? Да и кофе я умею готовить не хуже твоей Анны. Дед, в следующий раз я тебя угощу своим кофе. Или и ты считаешь, что я ребенок?

— Нет. Я так не считаю. Ты… — нет, мне не произнести того, что я хочу сказать. Видно, все же нельзя обойтись в иностранном порту лишь одной фразой.

VI

Свежий ветер, немного остужая лица и тела, дует со стороны открытого моря. Там, у самой кромки горизонта, чуть виднеется голубой силуэт военного судна. Это американский эсминец. Каждое утро он появляется на границе территориальных вод Кубы. Через мощные телеобъективы оттуда вглядываются в Гавану и фотографируют каждое судно, заходящее в порт, чтобы потом не пустить в порты США.

Табунок чаек пролетает над самой водой; птицы лениво переговариваются. Всплескивает крупная рыба. По воде расходятся круги. Легкие и стройные силуэты небоскребов словно парят над волнами. Белой, гранитной иглой вонзается в небо обелиск Хосе Марти. В порт мимо мрачных стен крепости Моро вползает грузно осевший в воде танкер, а навстречу ему спешит из порта в открытый океан рыболовный траулер. Андре кивает мне в сторону судна: «Паллада». Мы ремонтировали этот корабль. Пришел он с Патагонского шельфа помятый и проржавевший до рыжего цвета за полгода рейса. Полтора месяца копошились мы — русские и кубинские ремонтники — в чреве судна, обдирали старую краску, выпрямляли помятые борта, ставили железные заплаты, заменяли проржавевшие трубы новыми. И вот, вылеченный, сверкающий свежепокрашенными бортами и надстройками, траулер уходит на промысел. А мы уже лечим другую посудину — траулер «Альферас»… Счастливого пути тебе, «Паллада», хороших уловов и три фута под килем!

VII

— За дело, крокодилы! — восклицает Андре и поднимается. — Бип, мы тебя взяли в море, чтобы ты ловил рыбу или пил кофе? Лови рыбу, лентяй, ведь ты родился на берегу океана. Арика, заводи двигатель.

Бип, обиженно надувшись, убирает термос и, хмуря мохнатые брови, переоборудует спиннинг: снимает резинового кальмара и прикрепляет длинную и узкую блесну… Помню, как я впервые, немного опоздав, пришел к нему на занятия и еще с улицы услышал рев многих глоток, разносящийся из открытых окон одного из зданий. «А! Бе! Се! Че!..» — дружно, во всю силу легких орали слушатели. Я вошел в дом, поднялся на второй этаж и просунул голову в дверь аудитории. За столами сидели красные от духоты люди — капитаны рыболовецких судов, инженеры, матросы. Бип ходил между рядами и взмахивал рукой. «О!.. Пе!.. Ку!.» — выпаливали курсанты. Через минуту я тоже сидел за столом и выкрикивал буквы испанского алфавита. Потом учили счет и слова. «Уно! Дос! Трес! Абриго! Абрир! Абертура!» Не знаю, кто и где еще так изучает язык, но слова запоминались легко. Правда, я оказался весьма неспособным: понимать — понимаю, а сказать почти ничего не могу. Но теперь, Бип, я буду самым внимательным, самым прилежным твоим учеником.

— Арика, подними два маленьких вымпела на мачте, — говорит Андре.

Его спиннинг уже укреплен на корме, и синяя резиновая рыбка ныряет в мелких волнах. Чайка-дуреха думает, что это живая рыба, то и дело бросается в воду, пытаясь схватить ее. Андре оглядывает небо, жмурится на солнце, говорит задумчиво:

— А не испортилась бы погодка…

Паутинка какая-то на небе появилась, будто множество серебристых нитей затянули небосвод и солнце запуталось в них, потускнело, умерило свой жар. Бип наконец-то прицепил к поводку «стилет» и пустил блесну в воду, а девушка подняла на мачте два узких голубых вымпела с черными силуэтами рыб. Невдалеке от нас прошел «Эмпирадор». На его мачте тоже развевается голубой вымпел, только чуть больше, чем наш. Значит, они поймали парусника или меч-рыбу. А вот если попадется марлин, должен быть поднят самый большой, почти метровый, голубой вымпел. Эх, нам бы марлина!.. Но немногим удается победить эту рыбу, даже если она попадается на крючок. Того, кому посчастливится это сделать, ожидает прекрасный приз — рыбацкий кожаный пояс с серебряным марлином в качестве украшения.

— Фоладора! — вскрикивает вдруг топким, сорвавшимся голосом Бип.

— Двигатель, — резко, коротко произносит Андре.



Слышу шумный всплеск воды и быстро сматываю на катушку лесу, убираю спиннинг. Андре тоже убирает свой. Наши лесы могут только помешать, к тому же Арика выключила двигатель, и катер вот-вот остановится. Вставив комель удилища в кармашек ремня, покрасневший от натуги Бип еле удерживает рвущийся из рук спиннинг. Вода метрах в сорока с правого борта вскипает. «Д-дззз-зззыыы!..» — пронзительно, резко трещит тормоз катушки, с которой убегает в воду леса. Какая-то рыбина крутится в волнах. Парусник?.. Или тарпун, гигантская рыбина из породы сельдевых, достигающая ста килограммов веса, прозванная за свою красоту «серебряным королем» Мексиканского залива? Одинокий морской бродяга — марлин? Или стремительная, яростная меч-рыба?.. Бип, по лицу которого струится пот, почти падает на спину. Он пытается сдержать бег лесы, но рыба легко уволакивает с катушки десяток за десятком метров в воду. Андре закуривает сигару и отходит в сторону, а я взбираюсь на крышу маленькой каютки и всматриваюсь в глубину. Опять всплеск. Круги по воде. Брызги. Удилище дугой. Только бы не разогнулся крючок… только бы удилище не поломалось, леса не лопнула. Длинная, черная тень несется из океанской глубины к поверхности. Вот она как бы проявляется, становится четче, яснее. Вздымаются каскады брызг, и в воздух взлетает удивительное создание — длинный, острый, будто мушкетерская шпага, нос, фиолетовое, в светлых — полосах, тело, громадный черно-синий, похожий на парус спинной плавник. Да, это фоладора, или парусник. Несколько мгновений рыба стоит на хвостовом плавнике, а потом тяжко рушится в воду.

— Тормоз! — кричит Андре. — Тормоз отпусти!

Бип отпускает тормоз. Когда рыба выскакивает из воды, а потом вновь падает в нее, в этот момент она может легче всего порвать лесу. Парусник. Конечно же он! Когда я работал на тунцеловном клипере, нам нередко попадались на ярус такие красавцы, как этот, что крутится сейчас в глубине, пытаясь освободиться от крючка.

— Бип, сбрось еще десяток метров, — командует Андре. — Опять!

Парусник вновь мчится к поверхности. Теперь он не выпрыгивает, а как бы вывинчивается из воды. Вращаясь вокруг своей оси и колеблясь из стороны в сторону, рыба выскальзывает из океана, какую-то секунду стоит на развилке хвостового плавника, и нам прекрасно видны громадные, черные, в желтом янтарном ободке глаза парусника. Потом он шлепается с гулким звуком плашмя в волны. Ах, рыбка! Ах, хороша! Бип, не упусти ее, держи покрепче удилище, тебе так повезло, Бип!

Рыба ходит за кормой. Катер мотается на волнах — мы и не заметили, как они разрослись, взгорбились. Белых гребешков еще нет, всего балла три-четыре, но и такое волнение океана усложняет рыбную ловлю. То стравливая лесу, то немного выбирая ее, Бип от правого борта переходит к левому, потому что рыба пошла влево, и, выбрав момент, плюет на всякий случай еще разок через левое плечо.

— Хватит плеваться, рыба уже устала, подтягивай к борту, — говорит Апдре. — Ну же, старина, не расслабляйся, на тебя смотрит женщина.

Бп, согнувшийся под тяжестью напрягшегося удилища, распрямляется, вскидывает голову и даже приподнимается на носках, чтобы казаться выше. Улыбнувшись, Арика подходит к нему и отирает полотенцем пот, заливающий лицо Бипа. Осторожно, парусник еще шив, он не перестал сопротивляться. Какой рывок!.. Замешкавшийся Бип падает на колени, а парусник уходит за корму; вибрируя, леса ползет по кромке борта. Наконец Бип вздергивает удилище выше, леса опять решет воду, и катер кренится то на один, то на другой борт. Бип поднимается, тяжело выдохнув воздух, подтягивает парусника к катеру. Помочь бы ему, но это запрещено правилами спортивной ловли. Да и какой рыбак позволит помогать ему? Он, только он, и никто другой должен победить рыбу — один, а не вдвоем или втроем! Теперь парусник словно уперся во что-то. Удилище гнется, леса туго вибрирует. Бип, напрягая мышцы, крутит катушку, но не может сделать и одного оборота.

И вдруг леса слабеет… Что, неужели?.. Нет, рыба на крючке. Длинная черная молния мчится к катеру. Никак, он решил пас таранить?.. Оттолкнув Арику, Андре включает двигатель, катер делает бросок вперед, и парусник проносится в пяти метрах за кормой, а Бип крутит катушку, выбирая излишнюю лесу. Андре выключает двигатель, опасаясь, что винт обрубит лесу, когда она будет проходить под кормой. Вдруг катер вздрагивает. Бип растерянно оглядывается, крутит катушку, леса туго натягивается и уходит отвесно под корму.

— Зацеп, — растроенно говорит Андре и ударяет кулаком по крыше каютки. — Леса захлестнулась вокруг ступицы винта.

Он бежит на корму, становится на колени и заглядывает в воду. Я тоже гляжу вниз. Точно: леса захлестнулась петлей вокруг ступицы. Андре берет багорчик и, свесившись за борт, пытается отцепить лесу, но ничего не получается.

— Дед, давай-давай, — говорит он мне, кивая в воду.

— Глядите! — восклицает Арика.

Мы вскакиваем на ноги. Метрах в шестидесяти от катера торчит из воды высокий синий, в черных пятнах парус. Маленькая шхуна курсирует невдалеке от катера. Это наш парусник. Устав, изнемогая, он пытается теперь уйти от нас, выставив из воды свой великолепный плавник. В море, на промысле, мне приходилось не раз видеть такую картину. Бразильские рыбаки рассказывали нам, тунцеловам, что, когда парусники переходят из одной части океана в другую в поисках более обильных кормом мест, они для экономии сил вот так и плывут армадами, выставив из воды свои паруса.

— Дед, — трогает меня за плечо Андре, — давай-давай!

Раздеваюсь, прыгаю в воду. Расставив лапы, валится за мной в воду Джо. Я дергаю его за хвост, тяну в глубину, пес шлепает лапами, кашляет. Отпускаю его. Возле самого лица колеблется на волнах красное брюхо «Морского конька», и тень от него косым столбом падает в густо-зеленую глубину. Мелькают какие-то тени, ощущается движение… Немного жутковато. Так и кажется, что выплывет сейчас оттуда какое-нибудь морское чудовище и — хап!

Вынырнув и набрав в легкие воздуха, снова погружаюсь и разглядываю блестящий бронзовый винт. М-да, вот так штука. Леса глубоко засела в зазор между винтом и ступицей. Пробую перекинуть лесу через винт, но нет, одному не справиться, кто-то должен помочь.

— Андре, лезь в воду, — говорю я, вынырнув, — одному ничего не сделать.

— Сейчас, — отвечает Андре, расстегивая ремень.

Ныряю. Слышу всплеск воды и чувствую легкое прикосновение к плечу. Это не Андре, Арика. Все же у нее глаза не синие, а серые… Они широко раскрыты, намокшие ресницы слиплись острыми стрелками. Волосы колеблются и раскачиваются, поднимаются вверх к поверхности, как диковинные черные водоросли. Я берусь за туго напрягшийся конец лесы, тяну к себе, Арика перебрасывает другой конец через винт. Раз, еще раз… Вот и все. Мы оба выныриваем у правого борта катера и держимся за брошенный в воду штормтрап. Океан качает нас. Вверх-вниз, вверх-вниз. Арика серьезно, внимательно вглядывается в мое лицо и в ее глазах скользят зеленые отблески воды.

— Встретимся? Не в море, а на суше? — говорю я.

— Все может быть, — отвечает она. — Отчего бы и нет?

— Вылезайте. Быстрее! — кричит вдруг Андре. — Арика, руку!

Девушка протягивает руку. Я карабкаюсь вверх, штормтрап мотается из стороны в сторону, уходит под днище. Андре помогает мне, и я наконец перекидываю ноги через планшир. Все смотрят в воду. Вспенивая поверхность, к катеру мчится парусник. Он уже сложил свой великолепный парус. Теперь это не шхуна — торпеда!.. Бип судорожно крутит катушку, наматывая лесу, он не то пляшет, не то прыгает на палубе и что-то выкрикивает. Арика стоит наклонившись, она выжимала воду из волос, да так и застыла. Слышен тяжкий удар, катер вздрагивает, каскады воды обрушиваются на палубу. В воде мелькает черное тело. Слышен хруст. На поверхности показывается бурое облако. Волны относят его в сторону, и мы видим всплывающую рыбу. Парусник лежит на боку, из его широко раскрытой пасти бегут струйки крови. Нос-шпага обломан у самого основания. Андре берет багор, но Бип, бросив удилища, вырывает багор из рук Андре.

— Я сам… — кричит он. — Пустите! Что?

Острый крюк багра скользит но скользкой блестящей чешуе. Бип пыхтит, Андре насмешливо смотрит на него, уперев руки в бока, но Бип наконец зацепляет парусника багром под правую жабру и выволакивает рыбу из океана. Парусник слабо шевелит хвостом, вздрагивает, с него стекает вода. Вот Бип переваливает рыбину через борт, и она падает на палубу.

— Это ты говорил, что Бип — лентяй? Что? — восклицает Бип, поворачиваясь к Андре. — Значит, Бип лентяй? Если ты поймал какую-то жалкую макрель, то, значит, Бип лентяй? Арика, кофе. Значит, Бип не умеет ловить рыбу? Что? Арика, налей, пожалуйста, руки дрожат. Ах, какой кофе… Только Анна… видела бы Анна, как «лентяй» Бип поймал такую громадную, такую прекрасную рыбу. Андре, или ты возьмешь свои слова обратно, или я буду сожалеть, что в свое время вырвал тебя из лап полиции… Лентяй! А?

— Бип, вы молодчина, — говорит Арика и целует его в щеку. Тот испуганно оглядывается. Наверное, Анна не менее ревнива, чем жена Андре. Засмеявшись, Арика успокаивает его: — Не бойтесь, Бип, это поцелуй ребенка.

— Ты молодчина, поздравляю, — говорит Андре, звонко хлопнув широкой ладонью Бипа по плечу, потом наклоняется, поднимает что-то с палубы и разжимает кулак. В ладони маленькая, с рубчатой присоской на голове рыбка. Это прилипала. Как и акулы, парусники содержат свиту — юрких серебристых, в синих поперечных полосках рыб-лоцманов и прилипал. Рыбешки путешествуют в океане вместе с парусниками и кормятся с их «стола». Лоцманы не боятся никаких расстояний, они могут плыть и плыть без устали, сопровождая хозяина, а вот прилипалы плохие пловцы. И когда устают, присасываются к телу рыбы-хозяина своими присосками. Андре разглядывает находку, потом говорит рыбешке:

— Теперь у тебя будет новый хозяин.

Он прижимает рыбку к руке Бипа, и та накрепко присасывается к коже. Бип доволен, жмет руку Андре.

Потом я спускаюсь по трапу в воду. Костяная шпага парусника врезалась в днище сантиметров на пять, и я с трудом выдергиваю ее из доски. Придется днище немного подлатать.

VIII

Ветер усиливается, волны становятся круче, а серебряная паутина плотнее затягивает небосвод. Все небо будто задернуто тюлем, и на солнце можно глядеть не щурясь. Возвращаются в порт «Снек», «Анна-Мария», «Бонито». На мачте «Бонито» развевается длинный голубой флаг. Неужели им удалось поймать марлина?.. Обедаем.

— И все же ты меня, Андре, обидел: я — лентяй? Нехорошо. Если бы ты знал, как я боролся за твою дырявую шкуру в суде, ты бы никогда, Андре, не назвал меня лентяем. Что? — говорит Бин, разрывая руками холодную курицу. — Мне припомнили все. Даже песенки. Я сам, защищая тебя, чуть не угодил в каменный мешок, а ты…

— Заткнись, Бип, — говорит Андре, — ты отличный парень, хоть тебя Анна и держит под каблуком…

— А тебя лупят туфлей по башке. И никакие там не пули, а все это дело рук Карины.

Они дружно смеются, наступил подходящий момент, и я небрежно говорю:

— Эй, Бип, а мы решили сократить ремонт «Альфераса» на две недели. Ну-ка, оторви мне лапку курицы… Так вот: дело это выгодное, но нужна помощь завода.

— Он рехнулся, — благодушно произносит Бин, подавая мне кусок курятины. — Сроки и так сжаты до предела.

— Надо им помочь, — говорит Арика. — Правда, Андре?

— Ну хорошо, — говорит Бип. — Что-нибудь придумаем.

Качаемся, как на качелях: вверх-вниз… вверх-вниз… В сон клонит. Арика сидит рядом, и я ощущаю тепло ее смуглого плеча, чувствую легкий, горьковатый запах сохнущих волос и дешевого одеколона. Вверх-вниз, вверх-вниз… Тонко посвистывает в снастях ветер, голубые вымпелы порой резко хлопают, и черные рыбы на них трепещут, как живые. Вверх-вниз… Арика опускает голову на мое плечо и закрывает глаза. Девушка дышит ровно и спокойно. Будто издалека доносятся голоса Андре и Бипа.

— …Нет, не в Гаване. Мы с ней познакомились под Санта-Кларой, — неторопливо рассказывает Андре. — Она была тоненькая и гибкая, как росток сахарного тростника, а таскала на себе ствол ручного пулемета, Бип, честное слово. Там же, после штурма, мы и поженились. Свадьбу сыграли в ресторане «Каллипсо». Это была настоящая солдатская свадьба, Бип, какие все были славные ребята и девчата!.. Пришел Камило, все встали двумя шеренгами посреди зала, и над нашими головами подняли винтовки и автоматы… Когда мы проходили с ней под этой крышей, парни палили в потолок и гильзы сыпались на паркет. А потом мы пели твою песню, Бип, «Плечом к плечу, ребята!». Отличная песня, с нею наша третья колонна вошла в Гавану.

— Спасибо, Андре. Я ее сочинил в крепости Моро. Уж и не думал, что выберусь оттуда. Что? Трое суток сидел в «нише», потом полдня в «лягушатнике». Три раза тонул, три раза меня выволакивали из «лягушатника» и опять в «нишу» заталкивали, а бедняга Рафаэль не выдержал — на бутылку с отбитым горлышком его сажали, я тебе говорил про него. Взяли нас вместе, и он сказал, что списки людей из портовой организации у меня. Что? Я уж думал: конец. Кинут к акулам, они меня притащили к «аквариуму» поглядеть, как это делается: какого-то мальчишку бросили к рыбкам, так они его за пять минут разорвали в клочья. И вдруг выстрелы, крики, вбегают бородатые парни, вытаскивают меня из «ниши»…

Вверх-вниз, вверх-вниз… Крепость Моро маячит за кормой. Белые, покрытые налетом соли стены, уходящие в воду; башни, узкие бойницы. Когда-то крепость охраняла вход в бухту от карибских пиратов, но в годы диктатуры Батисты там была тюрьма. Душили обручем, пытали. «Нипш» — это узкие зарешеченные выемы в стене, «лягушатник»— бассейн три метра на два, но глубокий, с отвесными стенками. И еще в тюрьме был «аквариум», в котором жили акулы. Их кормили трупами заключенных, а иногда и живыми людьми.

— … Толстомордого, что колотил меня цепью, я нашел на другой день, после того как мы вошли в Гавану. С ним рассчитались по заслугам. Плакал, как баба…

— …А мои тюремщики все сбежали. Что? Сбежали.

— …Карина научилась готовить курицу по-бразильски. Приходи. Ты давно у нас не был.

— …Работа, Андре. С утра до ночи: видишь, как русские парни жмут? «Давай-давай!» Думал, после Революции отдохну, черта с два. А помнишь, какую я речь закатил на твоем процессе? Что?

Когда-то Бип защищал Андре в гаванском городском суде и сумел добиться его освобождения. Андре рассказывал, что Бип в первую очередь вел дела рабочих, пока сам в конце концов не угодил в тюрьму за связи с революционерами. И стихи неплохие сочинял. Всем известна его песенка «Бип-бип» — ее он написал, когда в небе летал первый советский спутник, а «Плечом к плечу, ребята!» пели повстанцы в батальонах Че и Камило Сьенфуэгоса. Отличный парень, Бип. «Уно… дос… трес…»

IX

— Подъем! — кричит Андре. — Арика, дитя, проснись!

— Я не дитя, — бормочет девушка. — Только я чуть-чуть полежу. Я сегодня так рано встала.

Она перебирается в каюту, устраивается на диванчике. Андре заводит двигатель. За кормой вскипает вода. А погода-то портится: усиливается ветер, и волны становятся все круче. Когда катер проваливается между ними, днище с громом ударяется о воду. Удилища вставлены в пазы, мечутся в волнах блесны и резиновые рыбки. Чайки табунками летят со стороны океана к берегу. Наверное, будет шторм. Пора возвращаться.

Обгоняя нас, один за другим проходят в бухту Морского клуба катера участников соревнований. Вот уже и пирс показался и на самом его краю… Что это так забеспокоились Андре и Бип? Там стоят две женщины. Одна — высокая, худощавая, брюнетка, другая — низенькая, розоволицая, огненно-рыжая толстушка.

— Дед, обними Арику, — говорит Андре. — Быстрее.

— Вот еще! — восклицает Арика.

— Арика, это Анна и Карина, — осипшим вдруг голосом шепчет Бип. — Святая мадонна, если Анна что-нибудь заподозрит! Что?

— Ладно уж, Бип, так и быть. Дед, обними меня, если хочешь, — засмеявшись, говорит Арика. — И это — революционеры, продырявленные вражескими пулями?! «Плечом к плечу, ребята!»

Я обнимаю Арику. С лиц женщин на пирсе соскальзывает настороженное выражение. Бип и Андре реабилитированы полностью.

Х

Потом мы взвешиваем и измеряем рыб возле столика судейской коллегии. Две макрели потянули на двадцать шесть килограммов, парусник — на сорок три. Рыб подвешивают к специальной перекладине, и, довольный, улыбающийся, Бип с одной, Андре с другой стороны от парусника фотографируются.

Через час мы едем домой. Бип и обе женщины — в его еще почти новом кадиллаке, а мы — Андре, Арика, я и Джо — в нашем «Чарли».

Вечереет. Вспыхивают огни рекламы. Со стороны океана слышен гул: разгулявшиеся волны со всего маху ударяются о гранитную набережную и кое-где выплескиваются на асфальт. Хорошо так ехать. Тесно, неудобно, но хорошо. Ехать бы и ехать, все мчаться бы по набережной и слушать рокот мотора, грохот бьющихся в гранит волн, видеть, как в глазах девушки мелькают алые, фиолетовые, синие и зеленые блики рекламных огней. Но лепта набережной не бесконечна, вот уже и улица Сан-Педро. «Чарли» втискивается в ее узкое русло, показываются корпуса холодильника, портовых мастерских, мачты рыболовных судов. Визжат тормоза. Приехали.

— Прости, дед, но мы не сможем встретиться на суше, — говорит Арика и показывает обручальное колечко, тускло блеснувшее на пальце. — Такое тесное стало, не снять… Ждут меня дома. Но если тебе понадобится деталь…

— И рыбацкий пояс, — вздохнув, говорю я. — И черный кофе.

— Конечно! Мы же еще пойдем в море.

— Дед, забирай рыбу, — прерывает ее Андре. — Чао!

Машина уходит. Волоку рыбину. Сейчас я приду на теплоход и отдам ее коку — пускай пожарит, прополоскаюсь в душе и лягу. Конечно, если Сашка не натащил ракушек и кораллов. Тогда их придется чистить. Почему-то у меня лучше всех это получается. Нет: спать. Кончился выходной, завтра новый рабочий день. Завтра все тут наполнится грохотом и лязгом, заскрежещут портальные краны, забухают в железные листы тяжелые кувалды. И будет еще очень много таких гремящих, прокаленных солнцем рабочих дней, недель, месяцев.

Покрытый красной пылью проезжает грузовик и останавливается возле борта «Волопаса». Обожженные солнцем, осунувшиеся, тяжело вылезают из кузова парни с траулера. Не слышно ни смеха, ни разговоров. Такими и мы возвращались когда-то после первых поездок на сафру.

— Эй, ребята, наш кормилец идет, — слышу я голос Сашки. — Кок, смотри рыба по пирсу топает. Ну подними свою физиономию, рыболов, я тебе во-от такую ветку кораллов приволок! И раковин!

Так и есть. Я же знал: теперь возиться с ними будем до полуночи.

Поднимаюсь по трапу. Прислушиваюсь. Нет, не слышно уж «Чарли». До свидания, Арика, конечно же, мы еще встретимся. Только меня тоже ждут. Далеко-далеко от этих соленых и знойных мест.


Об авторе

Иванов Юрий Николаевич. Родился в 1928 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский институт физической культуры имени Лесгафта. Работает первым помощником капитана в управлении «Мортрансфлот» в Калининграде. Член Союза писателей СССР. Им опубликовано девять книг, в том числе такие: «Путь в тропики», «Атлантический репс», «Карибский сувенир», «Тайна Красного камня», «История погибшего корабля», «Кассиопея» и другие. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над сборником морских повестей и рассказов «Всем, кто меня слышит…»

Окмир Агаханянц
ТРИ ПУТИ К САРЕЗСКОМУ ОЗЕРУ


Очерк

Заставка Л. Кулагина

Фото автора


Путята пошел вниз по Мургабу до непроходимой теснины….

П. П. Семенов-Тян-IIIанский, 1896 г.


ПУТЬ ПЕРВЫЙ

Парадом командовал Гурский. Ему принадлежала идея. К тому же он был нашим директором да еще и профессором. Техническое оснащение экспедиции возложили на Запрягаева. У него был к этому талант. На мою долю оставалась работа «на подхвате», так как у меня не оказалось ни идей, ни технической одаренности. Такое распределение обязанностей было справедливым и по соображениям стажа; Анатолий Валерианович Гурский к тому времени разменивал свой пятнадцатый памирский год, Михаил Леонидович Запрягаев — четвертый, а я — только первый, если не считать кратковременной поездки сюда за два года до описываемых событий. А событиям предшествовали споры, и весьма жаркие. На Памирской биологической станции обсуждалась идея Гурского. Кирилл Владимирович Станюкович — директор станции и тоже профессор — назвал всю затею авантюрой. Гурский же доказывал реальность идеи и перечислял ее достоинства. Идея зародилась на Западном Памире и теперь вместе с сотрудниками Памирского ботанического сада была импортирована его директором на Памирское нагорье. Оба директора спорили в каждую свободную от работы минуту. Сотрудники поддерживали своих директоров. На стороне биостанции было большинство, опиравшееся на двадцатилетний памирский опыт Станюковича, на нашей стороне был Гурский, переспорить которого представлялось просто невозможным. Полемика закончилась неожиданно:

— Кирилл Владимирович, дадите вы нам мешковину или нет? — спросил Гурский.

Станюкович молча посмотрел на него, ушел на склад, вернулся с рулоном мешковины и буркнул с высоты своего роста:

— Берите! Это лучше, чем потом тратиться на венки…

Капитулировал Кирилл Владимирович с обычным для него юмором, который на сей раз прозвучал мрачновато. Отныне план больше не обсуждался, и вчерашние оппоненты помогали нам, чем могли. Запрягаев, получив мешковину, оклеил ею дно фанерной плоскодонки, просмолил несколько раз, и на том сборы в путь к Сарезскому озеру окончились. Плоскодонка нужна была для того, чтобы реализовать идею Гурского о сплаве на озеро по реке Мургаб. Именно этот способ достижения цели и вызвал споры. Сказать, что сплавляться по бурным рекам на Памире — необычный способ передвижения, — значит ничего не сказать. Насколько нам было известно, тогда еще ни одна экспедиция не рисковала пуститься в такое плавание.

Вечером состоялся прощальный ужин. Под дружный хохот Гурскому было присвоено звание адмирала Сарезского, озера. Даже блестящие эполеты из фольги нацепили. Потом все разошлись спать.

Я уснул не сразу. Таращил глаза в темноту, слушал богатырский храп моих товарищей и перебирал в памяти все, что знал об удивительном озере, к которому предстояло плыть.


В ночь на 7 февраля 1911 года огромный участок склона Музкольского хребта обрушился и завалил мирно спавший кишлак Усой. Все жители — около двухсот человек — погибли, не успев, видимо, даже сообразить, что случилось. Отчего произошла катастрофа, остается неясным: то ли землетрясение вызвало обвал, то ли обвал огромных масс породы повлек за собой денудационное землетрясение, толчки которого ощутили в эту ночь в пяти тысячах километров от Усоя — в Пулкове. Может быть, этот случай, как ни трагичен он был, постепенно забылся бы. Но кишлаку Усой суждено было войти в географическую литературу, даже в энциклопедии и учебники. Завал, который с тех пор называют Усойским, перегородил реку Мургаб огромной плотиной, выше которой уровень воды стал быстро подниматься. Через год после катастрофы вода затопила кишлак Сарез, жители переселились в другие места. Выше завала образовалось озеро, которое стали называть Сарезским. Длина его сейчас 88 километров, а глубина возле завала — более полукилометра. Скопившаяся вода вскоре стала фильтроваться через завал, и дальнейшее увеличение размеров' озера прекратилось. Вытекающая из-под завала вода образовала нижнее течение Мургаба, который после впадения в него реки Кудары называется уже Бартангом.

Рассматривая как-то топографическую карту 1904 года, я нашел на ней несуществующие сейчас кишлаки Усой и Сарез. Там были отмечены и абсолютные высоты. Я сравнил их с цифрами на современных картах, и получилось, что сейчас кишлак Сарез находится под двухсотметровой толщей воды. Мне даже снился этот подводный кишлак…



Парадом командовал Гурский… Лесовод, организатор и в течение четверти века директор Памирского ботанического сада, носящего теперь его имя, путешественник и общественный деятель, профессор Анатолий Валерианович Гурский возглавлял наш Сарезский поход 1954 года

Такова история образования озера. Когда о нем пишут, всегда оперируют астрономическими цифрами: столько-то кубометров породы свалилось в Мургаб, столько-то кубических километров воды скопилось над завалом… Это вызывает беспокойство. Мургаб ежегодно приносит воду кубическими километрами, а прочность завала неизвестна. А ну как озеро прорвет завал? Страшно подумать! Все эти кубические километры буквально сметут тогда поселения ниже завала. К озеру посылались экспедиции, о судьбе завала спорили ученые, на озере поставили метеостанцию, организовали гидрологические посты.

Добраться туда было трудно: тропы по Мургабу затоплены озером, по Бартангу путь шел по опасным навесным тропам — оврингам, а с юга тропа была хоть и безопасной, но изнурительной, так как пролегала через высокий перевал. Собственно, по южной-то тропе летом и поддерживалась связь с метеостанцией. Из-за труднодоступности окрестности озера изучены были слабо.

У нас этот район вызывал интерес с равных точек зрения: Запрягаев надеялся отыскать в этом изолированном месте редкие растения для пересадки в ботанический сад, Гурского, креме того, интересовали пойменные леса по нижнему Мургабу, а мне просто-таки необходимо было изучить растительность, которую десятки лег не топтал и не травил скот: все скотопрогонные пути были затоплены водами озера.

По южному пути Гурский ходил когда-то на Сарез (так сокращенно называют озеро). Для него южный маршрут казался слишком банальным. Вот он и придумал этот сплав по Мургабу. В общем идея казалась здравой: пока река текла по плоскому нагорью Восточного Памира, течение не могло быть бурным, а когда начнется уклон русла в сторону глубоких ущелий Западного Памира, оно должно было замедлиться благодаря подпору вод Сареза: как-никак точка, к которой стремилась вода Мургаба, начиная с 1911 года стала выше на полкилометра. Если подобрать хорошие «плавсредства» и надежный экипаж, Мургаб сам донесет путешественников до озера со всем снаряжением. Плавсредством стала фанерная плоскодонка, а экипажем — мы с Гурским и Запрягаевым, научным сотрудником Памирского ботанического сада, бывалым и умелым во всех отношениях человеком. Я не знаю, кто лучше него мог собрать гербарий, связать оборвавшийся трос, выкопать и довезти в полной сохранности живое растение, упаковать любой груз так, что приятно смотреть. Что касается меня, то я, геоботаник, тогда сотрудник того же ботанического сада, моложе всех в нашем «экипаже». Наш директор Гурский, крупный ученый-лесовод, поражал умением делать своими руками все то, что требовал от подчиненных. Многочисленные таланты, чудовищ; ная эрудиция, неустрашимость и некоторая доля артистизма сливались в очень сложный образ блестящего, но не всегда легкого в общении человека.

…За первый день сплава — 14 августа 1954 года — мы проплыли километров тридцать. По нагорью Мургаб бежал неторопливо. Местами его русло даже петляло. Если бы не горы вокруг, можно было подумать, что плывем мы не через горную страну, а по равнине. Но заблуждаться на этот счет не приходилось: гигантские осыпи сползали со склонов к реке, а гребни гор сужали обзор. Если не считать нескольких участков с более бурным течением, мы плыли спокойно, даже с некоторыми удобствами. Такое плавание располагает к неторопливым размышлениям. Гурский размышлял вслух, мы с Запрягаевым молчали. Не хотелось перебивать эти феерические монологи, слушать которые можно было без конца. Временами мы причаливали к берегу, собирали коллекции, делали описания, фотографировали. Доплыли до лагеря геологов, попили у них чайку, поспрашивали о состоянии русла реки внизу, но геологи дать сплавную характеристику Мургабу не смогли. Поплыли дальше. Довольные итогами первого дня, крепко уснули под импровизации Гурского.



Маршруты экспедиций к Сарезскому озеру

…За второй день мы проплыли уже около ста километров. Вокруг ни души. Даже тропы не видно. Плыли уже без комфорта. Река несла все быстрее. Берега проносились мимо, почти не привлекая нашего внимания, которое полностью поглотила река. Перед бурными перекатами мы приставали к берегу, выбирали путь, по которому должна проскочить лодка, а потом очертя голову направляли ее в кипящую воду. Временами лодка «чиркала» дном о камни, но просмоленная мешковина, которой было оклеено дно нашей посудины, предотвращала проломы. Иногда мы прыгали в воду и торопливо сталкивали лодку с мели, чтобы воды стремительного Мургаба не успели перехлестнуть через борта. Па всякий случай у нас под рукой были автомобильные камеры, игравшие роль спасательных кругов.

Течение становилось все быстрее. Широкая в начале путешествия, долина Мургаба делалась все уже и глубже. Уклон русла возрастал. Еще утром мы проплыли мимо первых прирусловых ивовых лесов. Нагорье безлесно, и появление лесов знаменовало переход к Западному Памиру. Когда мы причаливали к берегу для работы, то все больше убеждались в том, что район необитаем. Лес умирал естественной смертью. Засохшие ивы и тополя лежали тут же: они погибли от старости. Ни следа топора. И это среди пустынных склонов, на которых топлива не сыскать.

Поражали кусты терескена. Стравленные на нагорье скотом, они были там высотой не более 30 сантиметров, а здесь достигали человеческого роста. Появились первые кусты смородины. Дыхание теплого запада становилось все ощутимее, а сплав все быстрей и опасней. В тех местах, где русло расширялось, течение замедлялось, и Гурский каждый раз говорил, что это уже подпор вод Сарезского озера. Но за очередным поворотом Мургаб снова ревел между камнями, и мы с Запрягаевым тактично воздерживались от критики прогнозов Анатолия Валериановича. Впрочем, для этого времени уже не оставалось: только успевай поворачиваться!

Конец предприятия определился к вечеру второго дня, когда впереди послышался особенно грозный рев. Мы решили было, что это очередной порожистый перекат, каких немало осталось позади. Но потом Гурский вдруг забеспокоился и велел пристать к берегу. И вовремя! Мургаб входил в узкую теснину, он бежал здесь между скальной стеной и отвесно размытым конгломератным склоном. Над тесниной временами появлялась радуга, но нам она не сулила ничего доброго. Пешая разведка показала, что перед нами каскад. Пройти его на лодке нечего было и думать: склонности к самоубийству ни у кого из нас не обнаруживалось.

На этот раз перед сном Гурский уже не импровизировал. Разговоры велись о том, как преодолеть каскад. Предлагались и отвергались проекты один смелее другого. Наконец уснули, мудро решив, что утро покажет, что к чему.

Но ничего вдохновляющего оно не принесло. Со скалы, на которую я забрался, за каскадом виднелось устье Западного Пшарта, ниже которого шансы доплыть до Сареза резко возрастали. Были хорошо видны плоские, покрытые ивняками террасы урочища Чат-Токой. Но до него два километра каскада. Нести лодку по скалам? Но она намокла, отяжелела, и мы втроем еле вытащили ее на берег. Пройти вдоль русла левым берегом? Тоже невозможно: сверху время от времени с грохотом падали камни. Перевалить скалы без лодки? Но на Сарезском озере с его крутыми берегами без нее делать нечего.

Подвели итоги. Выходило, что Кирилл Владимирович как в воду глядел: операция провалилась. Надо было возвращаться. Но как? Троп нет. Если идти пешком, не все прибрежные скалы можно обойти. А лодка против течения сама не пойдет, ее надо тащить бечевой. Тянуть могли только двое. Третий должен оставаться в лодке и отталкиваться шестом от берега. Попробовали. Получается. На том и порешили. Я написал записку, в которой изложил суть дела в юмористических тонах и подвесил ее в бутылке к одиноко стоявшей иве… Потом двинулись. Бечеву тянули Гурский и я, в лодке оставили Запрягаева, у которого от холода и сырости открылась фронтовая рана. Превозмогая боль, он исправно отталкивал лодку от берега.



Спуск «судна» па воду. Здесь Мургаб тих и спокоен. Высота над уровнем моря 3600 м. До Сарезского озера предстоит около 150 км сложного сплава

Не хочется вспоминать подробности возвращения. Закон сохранения энергии действовал неумолимо. Вниз мы плыли по течению два дня, вверх тащили лодку мускульной силой почти неделю. Шли по колено, а то и по пояс в ледяной воде: высота-то над уровнем моря около трех с половиной километров. От холода кожа на ногах и руках лопалась, струпья кровоточили. Ноги обмотали тряпьем, так как обувь, которая в воде вмиг бы раскисла, берегли для сухопутной части путешествия. Решили, что как только встретим надежную тропу, пойдем по ней пешком, а лодку бросим. Тропа появилась к концу недели…

На биостанцию заезжать не стали: очень уж неказистый был у нас вид. Адмиральские эполеты и торжественные проводы вспоминать тоже не хотелось. Оставили на мургабской почте открытку для Станюковича и уехали попутной машиной в Хорог «зализывать раны». Открытку, как потом выяснилось, Кириллу Владимировичу вручили только через две недели, и на биостанции очень беспокоились о нас. Запрос послали метеорологам на Сарезе, расспрашивали геологов, которых мы на обратном пути не застали на прежнем месте, даже пытались создать поисковую группу. Но потом все же догадались запросить Хорог. В телеграмме сотрудникам ботанического сада Кирилл Владимирович рекомендовал не сообщать родственникам о гибели нашей группы.

ПУТЬ ВТОРОЙ

Парадом командовал я. В моем распоряжении находились двое рабочих, а они командовали конем и мулом. Это уже была целая система субординации. Мы шли вверх по Бартангу к Сарезскому озеру. В сезоне 1955 года это был уже второй заход на Бартанг. Первый совпал с половодьем и кончился неудачно: навьюченный мул ступил мимо края затопленной тропы и со всем грузом сорвался в бурную реку. Мула мы вытащили, груз тоже, но он был безнадежно испорчен. Продолжать путь без продовольствия и снаряжения не имело смысла. Теперь, к осени, Бартанг поутих, и мы рассчитывали добраться до Сареза, выполнив по пути кое-какую работу. В прошлом году не удалось добраться до озера с востока, сплавляясь по Мургабу, и я решил дойти до него с запада по долине Бартанга.

Долина — это громко сказано. Здесь не было и намека на широкое долинное раздолье. Бартанг течет в узком ущелье, почти в каньоне. Течет бурно, несет миллионы тонн песка, ила, всевозможных взвесей. Горы вокруг медленно, сантиметра натри в год, поднимаются, а Бартанг, тоже медленно, но неуклонно, врезается в свое ложе, пропиливая борта ущелья, как ленточной пилой. Процесс этот длится вот уже добрый миллион лет, и глубина ущелья местами достигает полутора километров. Над краем ущелья горы более пологие, а потом снова круто вздымаются к гребням хребтов. Со дна ущелья их не видно, только кусок синего неба очерчивается рваными краями скал. Солнце освещает дно ущелья лишь несколько часов, в остальное время здесь лежат глубокие тени. По склонам ползут вниз каменистые осыпи. Вода подмывает их снизу, каменные глыбы и щебень падают в реку, а на их место наползают все новые тонны камней.

По осыпям проложены временные тропы. Временные потому, что стоит пройти по ним, как они тут же оползают, и следующему путнику надо протаптывать новую тропу, выше первой. На особо подвижных сланцевых осыпях шагать надо быстро, чтобы не сползти вместе с ними в реку. А как тут быстро пойдешь, если в поводу идет завьюченный конь.

Но тропы на осыпях — это еще цветочки. Ягодки же представали в виде оврингов. Это навесные тропы. Там, где река отшлифовала отвесную стенку какой-нибудь скалы, обойти которую невозможно, строят овринг. В расщелины забивают колья, на них укладывают и крепко привязывают жерди, затем кладут хворост, а на него плоские камни. Все это сооружение укрепляют снизу подпорками, косо упирающимися в скалу. Получается что-то вроде балкона без перил шириной до полутора метров. Это и есть овринг. Длина некоторых оврингов достигает двух-трех сотен метров. Ходить по оврингам, даже если они исправны, опасно и неприятно. Но если овринг давно не ремонтирован, камни осыпались сквозь разлезшийся хворост в реку и в дырах под ногами виднеется бурная стремнина Бартанга, становится и вовсе не по себе.

До первого овринга мы добрались на второй день пути. Овринг был коротким, всего метров тридцать, но на вид обветшалым, ненадежным. Когда я ступил на него, он заскрипел и зашатался. Я тут же очутился на исходной позиции. Рабочий Шакар Шамиров, родом из Шугнана, имел не больший успех: не пройдя и пяти метров, он совсем было перестал двигаться, потом, тихонечко ступая, вернулся, сплюнул и сказал, что неплохо бы отказаться от нашего предприятия. Спас положение Гулямад, принятый в отряд рабочим в одном из бартангских кишлаков. Он спокойно прошелся по всему оврингу, попрыгал кое-где для пробы и сказал, что овринг хороший, крепкий, только его надо немного починить. Командование парадом перешло к Гулямаду. Мы с Шакаром таскали хворост, обрубая ветви прибрежных ив, выворачивали из осыпи плоские камни и несли Гулямаду, который ловко ремонтировал овринг. По всему было видно, что дело это для него привычное. Часа через два все было готово. Я прошел по оврингу туда и обратно, и, хотя он скрипел и шатался по-прежнему, уверенность Гулямада передалась и мне. Сначала мы перенесли на себе груз. Потом Гулямад расседлал коня и мула, снял с них уздечки, подвел коня к оврингу и слегка шлепнул его по крупу. Это был решающий момент. Коня за светло-серую масть нарекли Зайчиком. Был он холеным, хорошо упитанным на травах ботанического сада, избалованным и норовистым. Если он откажется идти, заставить его сделать это нельзя будет никакими силами. Зайчик долго нюхал камни овринга, потом осторожно ступил на него и медленно пошел, все время что-то вынюхивая под ногами. Прошел овринг, стал на твердый склон и обернулся к нам, как бы требуя похвалы. Тогда мы пустили мула. Он всегда верно следовал за Зайчиком и сейчас, видя его с другой стороны овринга, смело пошел вперед. Потом по одному перешли и мы. Испытание было выдержано. Навьючив мула и Зайчика, двинулись дальше, обогащенные не только переживаниями, но и ценным опытом. По правде говоря, этот опыт пригодился лишь частично, поскольку каждый овринг был совершенно индивидуален и тактику приходилось менять. Но мы уже верили в свои силы и в мудрость наших животных, а вера — великая сила.

Когда мы прошли наш первый овринг, я стал расспрашивать Гулямада, чего это конь вынюхивал под ногами на овринге? Гулямад усмехнулся:

— Я нарочно старые камни, что лежали на овринге до нас, оставил везде, где можно. Конь идет и нюхает: ходили ли до него другие кони? Если ходили, не страшно. И шагает. А старые камни всегда конем пахнут.

Н-да! Целая наука…

Если была малейшая возможность не ходить по оврингам, мы не пренебрегали ею. Некоторые скальные откосы можно было обойти верхом. Тогда мы двигались по склону извилистой тропой, поднимались, пыхтя и обливаясь потом, в лучшем случае на полкилометра, а иногда и на полтора. Потом следовал крутой спуск. Вьюки сползали коням на загривки и постоянно требовали дополнительного крепления. Спускались к Бартангу метрах в трехстах выше того места, откуда начинали подъем, уже за оврингом.

Количественный выигрыш был ничтожен, но качественный бесспорен: не нужно было преодолевать овринг, рисковать и нервничать.

Преодоление оврингов и подвижных осыпей, постоянные перевьючивания животных, обходы скал порядком изматывали нас. За день мы редко продвигались вверх по ущелью больше чем на 10–15 километров. Правда, много времени отнимала и работа — описания растительности, сбор гербария, необходимые измерения. Но ведь… для того и шли.

На четвертый день пути показался симпатичный зеленый кишлак, который прилепился на подмытой террасе. Среди поливных полей и садов, за неторопливым чаепитием мы узнали, что верхние овринги по этому берегу обрушились и пройти там нельзя, но на противоположном берегу путь надежен. Я посмотрел на ревущий Бартанг и поежился: а как туда перебраться? Мне сказали, что проще ничего нет, надо только дождаться бригадира, который вернется к вечеру с пастбищ.

Бригадир оказался молодым долговязым парнем. Узнав, что дам нужно переправиться через Бартанг, он сказал, что делать это надо утром, когда воды будет поменьше и кони по известному ему броду смогут перейти реку. Потом он кликнул добровольцев и собрал со всего кишлака турсуки. Это бараньи шкуры, снятые целиком, как чулок. Все отверстия в шкуре туго завязаны, кроме одного. Через него шкуру надувают и тоже завязывают. Получается пузырь. Десяток таких пузырей-турсуков прикрепляют к раме из жердей. Вот и готов плот. Все приготовления делались обстоятельно, неторопливо.

Рано утром подъехали к броду. Рассвет чуть брезжил, было холодно, и от мысли, что нужно лезть в ледяную воду, по спине бегали мурашки. Часть поклажи положили на турсуки, часть, крепко привязав, оставили на коне и муле. Двое добровольцев сели на них верхом и, пронзительно крича, погнали животных в воду. На середине реки течение чуть не опрокинуло мула, но он устоял и перебрался на противоположный берег. Потом бригадир велел мне раздеться и лечь животом на турсуки рядом с поклажей. Он столкнул плот в воду, сам впрыгнул на него в чем мать родила, и мы помчались вниз по реке. К берегу мы пристали в полукилометре от того места, где вышли из воды Зайчик и мул. Их развьючили, снова прогнали через Бартанг, на них уселись Шакар и Гулямад и благополучно переправились. Вся операция заняла считанные минуты. Когда, помахав нам на прощание, бригадир и его товарищи потащили плот к себе в кишлак, а мы, ежась от холода, одевались, еще как следует не рассвело, и в нашем распоряжении был длинный день, полный неожиданностей…

Неожиданности на Бартанге не заставляют себя ждать. Мост через него вполне соответствовал той характеристике, которую ему дали несколько часов назад жители другого кишлака, где мы тоже чаевали и говорили о дороге. Пам сказали, что мост цел и по нему свободно проходят кони. Перил у моста, конечно, не оказалось, поскольку у местных жителей голова никогда не кружится от такого пустяка, как несущаяся внизу вода. Это был типичный перекидной мост, какие строили прежде в Таджикистане. С обоих берегов укладывали переложенные камнями бревна так, чтобы каждый верхний ряд выдвигался над нижним к середине реки. Верхние ряды бревен, далеко выдвинутые с обоих берегов навстречу друг другу, соединяли длинными жердями, поперек которых прикрепляли прутья или доски. В данном случае использовали доски. Все мосты такой конструкции пружинят и прогибаются под ногами. Они могут и раскачиваться подобно качелям.

Наш мост выглядел вполне внушительно. Первым на него взошел Гулямад, ведя в поводу мула. Я шел следом. Мы миновали мост благополучно. Но когда я оглянулся, мне стало не по себе: Шакар с Зайчиком на поводу не стал дожидаться, пока мост перестанет раскачиваться после нас, и смело двинулся вперед. Длина моста была метров двенадцать. Я увидел Шакара с конем ужена середине моста, который раскачивался, как качели в парке. Зайчик шел как-то не по-лошадиному, широко расставив ноги, а Шакар шагал впереди, ничегошеньки не замечая. В любую секунду коня могло сбросить в реку, а за ним полетел бы и Шакар, намотавший повод на руку. В голове у меня пронеслось, что Шакар плавать не умел. Да если бы шумел… Внизу не река, а мясорубка какая-то. И тут Шакар взглянул на меня. По-видимому, выражение моего лица было достаточно красноречивым, так как Шакар тут же бросил повод и вмиг проскочил мост. Не желая отставать, Зайчик в два прыжка оказался рядом с ним. Такого обращения мост не вынес: одна продольная жердь лопнула и провисла, часть досок слетела в кипящую воду, но… все были уже на другом берегу. И тут мы начали хохотать, вспоминая детали переправы. Хохотали долго. Кажется, это называется нервной разрядкой…

Сентябрь надвигался на нас быстрее, чем мы приближались к цели. Когда мы добрались до Рошорвских даштов, расположенных на высоте 3000 метров, с утра стало примораживать. За неделю мы прошли 90 километров и поднялись лишь на километр. А сколько раз на пути мы поднимались и на километр, и на полтора, а потом снова спускались к Бартангу… Километр подъема оказался, так сказать, суммарным итогом за неделю. Маловато!

Даштами в Таджикистане называют плоские участки в горах. Рошорвские дашты — это древние террасы. К Бартангу они обрываются почти полукилометровой стеной, и добираться до них надо было по длиннущему оврингу. На даштах нам предстояла работа дней на пять. Мы ее выполнили и двинулись дальше. Оставалось пройти еще километров тридцать и подняться на двести с небольшим метров. Но сначала надо было снова спуститься с дашта к притоку Бартанга реке Рохац. Поскольку овринг был уже знаком нам по подъему, обратный путь не вызвал опасений.



Река Ляыгар стекает с Ирхтских гор в Сарезское озеро. В него впадают также Мургаб, Марджанай и многие другие реки. Из озера же вода вытекает только через Усойский завал

Сначала действительно все шло нормально. Овринг петлял крутыми зигзагами, то расширяясь на скальных площадках, то снова сужаясь. На одном из поворотов навьюченный мул стал. Поскольку пять дней назад он прошел это место и тоже с грузом, я счел его остановку капризом и пустил в ход камчу. Ни в какую! Мул словно врос в овринг. Он косил на меня глазом, вздыхал, но не двигался. Шакар понаблюдал некоторое время эту сцену, а потом сказал:

— Знаешь, мул, конечно, ишак. Но давай на этот раз его послушаемся. Не зря же он упрямится.

Мула развьючили, и он тут же шагнул вперед, прошел поворот и остановился, покорно дожидаясь, пока его снова навьючат. Только тогда я догадался, в чем была загвоздка. Оказывается, жри переходе снизу вверх мул ступал на этом повороте овринга с узкого места на широкое, на обратном же пути ему предстояло, круто развернувшись, ступить на узкий карниз. Вьюк при этом мог зацепиться за скалу, а мул — сорваться вниз. Животное поняло все это значительно раньше меня. Нет, мул явно не был ишаком…

К реке Рохац благодаря мулу мы спустились благополучно. Но при переправе через эту бурную, уже знакомую нам речушку Зайчик оступился, рухнул в воду, сбросил с себя Гулямада, а заодно ухитрился стряхнуть и вьюки. Наверное, их крепление ослабло при спуске. Зайчик и Гулямад выскочили на противоположный берег. Вьюки, зацепившиеся за камень, удалось вытащить. Но этот эпизод предопределил неудачу похода. Беда была в том, что большая часть продовольствия, фотоаппарат, альтиметр и многое другое от пребывания в воде пришли в полную негодность. После двухчасовой инвентаризации стало ясно, что придется возвращаться. И на этот раз добраться до Сарезского озера не удалось.

ПУТЬ ТРЕТИЙ

Парадом снова командовал Гурский. На этот раз нас было пятеро. Кроме Гурского и меня в походе участвовали геоморфолог Р. И. Селиванов, коллектор В. И. Андреев и рабочий ботанического сада Миралибек. Транспортным средством служили те же Зайчик и мул. На них навьючили всю поклажу. Люди шли пешком.

Обсудив весь накопленный нами опыт продвижения к Сарезу, мы решили летом 1957 года идти наверняка, то есть южным путем, относительно торным. Он шел через перевал Лянгар на условном стыке между хребтами Рушанским и Северо-Аличурским, переходящими друг в друга без заметного перерыва.

Против Кишлака Байкала на Памирском тракте мы переправились в три приема через Гунт, широко расплескавшийся здесь по каменистым перекатам, и пошли вверх по реке, начав свой путь с абсолютной высоты 3000 метров. Пришлось еще несколько раз переправляться через притоки Гунта. Тропа становилась все менее заметной. Видно, не часто заходили сюда жители нижних гунтских кишлаков.

Сначала мы проходили мимо пойменных лесов Гунта. Потом свернули в долину реки Лянгар. Во время изнурительного подъема, не требовавшего, правда, никаких технических ухищрений, под нашими сапогами то шуршали кусты полыни и жесткий ковыль, то хрустели колючие растения-подушки и наконец стали поскрипывать эдельвейсы и мелколепестники. На высоте 4600 метров подъем кончился: перевал Лянгар. Начали спуск в озерную котловину Уч-Куль, лежавшую всего на 300 метров ниже перевала. От котловины тропа ринулась вниз, вдоль круто падающей реки, стекавшей к Сарезскому озеру. Высотные пояса пошли в обратном порядке. При подходе к озеру в долине появились можжевеловые редколесья, кусты жимолости, шиповника, смородины, ивы. Тропа скатилась к отметке 3239 метров. Перед нами сверкал неправдоподобной синевой Ирхтский залив Сарезского озера. Весь путь с момента переправы через Гунт занял три дня. И… никаких приключений.

Вечером работники метеостанции угощали нас вкуснющей дикой козлятиной, пространно отвечали на наши расспросы о их жизни и работе, наперебой расспрашивали нас. По всему было видно, что нам рады. Гость в этих местах редок, да и вообще на Памире гостеприимство традиционно и являет здесь свои лучшие образцы.

С утра начали работу, каждый свою. Я ползал по осыпям, уходившим прямо в воду залива. Таких гигантских осыпей мне до тех пор не приходилось видеть. Добрых полкилометра по вертикали каждая, они перекрывали почти целиком склоны гор в окрестностях залива. На осыпях росло множество интересных растений, и гербарная папка к концу дня еле вмещала собранную коллекцию. Чтобы добраться к верхней части осыпи, нужно было долго пыхтеть, преодолевая не только крутизну уклона, но и сползавшие под ногами камни. Зато вниз я скатывался за несколько минут. Перебирая ногами, в клубах пыли, я скользил вниз вместе со щебнем прямехонько к воде. Она была до того прозрачной, что на подводной части склона виднелся на большой глубине каждый камушек. Попробовал искупаться, но тут же выскочил как ошпаренный. Вода оказалась ледяной. Увидев меня одевающимся, Гурский поинтересовался: «Как водичка?» Я сказал, что вода отличная. Он мигом скинул одежду и бросился в воду. Вынырнул, подмигнул мне и стал неторопливо плавать. Розыгрыш не получился.

Через несколько дней, закончив работу в окрестностях залива, решили сходить на Усойский завал — цель нашего путешествия. К вечеру надо было вернуться на метеостанцию, поэтому вышли чуть свет. Миралибек тащил треногу, Андреев — теодолит, остальные нагрузились рюкзаками с едой и снаряжением, а конь с мулом остались пастись возле метеостанции. Тропа сначала шла вдоль берега залива, потом стала круто забирать вверх, и мы выбрались на перевал Шадау.

С шестисотметровой высоты озеро выглядело до того красивым, что прямо дух захватывало. Бывшая долина Мургаба была залита водой цвета берлинской лазури. Причудливо изгибаясь, озеро терялось на востоке за несколькими выступами склонов. Слева под нами был виден Усойский завал, в который упирались все эти кубические километры синей воды. Сбоку от завала лежало еще одно озеро — маленький Шадау-Куль. С другой стороны виднелся участок Музкольского склона, с которого в 1911 году сорвалась вся масса завала. Тишина стояла космическая, даже ветра не было. Разговаривать не хотелось. Стояли смотрели совершенно очарованные. Потом спохватились, стали отщелкивать пленку. Гурский предложил каждому из нас вообразить, как выглядела долина до затопления. Это было нетрудно: в 1883 году горный инженер Д. Л. Иванов составил очень точное описание этой части долины Мургаба, тогда цветущей и приветливой, а теперь затопленной холодными водами…



Ирхтский залив Сарезского озера ослепительно блестит в лучах заходящего солнца. Зеркало воды в озере находится на абсолютной высоте 3239 м. Вдали — вершина высотой 5277 м

Спустились к Усойскому завалу. Это было грандиозное сооружение, сложенное каменными глыбами, часть которых превышала размеры двухэтажного дома. Глыбы громоздились хаотически. Некоторые из них качались, когда на них ступали, и тогда становилось не по себе. С внутренней стороны завала вода озера завихрилась воронками: здесь она просачивалась через пустоты завала. Точная дата его образования делала завал привлекательным объектом изучения для ботаников. Можно было провести детальную инвентаризацию флоры и установить, какие растения поселились здесь за 46 лет. Этим мы с Гурским и занялись. А Селиванов с Андреевым стали прокладывать теодолитный ход через завал. Оказалось, что самая низкая перевальная точка возвышается над озером на 40, а над внешним подножием завала на 210 метров. Значит, вода выбивалась из-под завала на 170 метров ниже озерного зеркала.

Когда мы спустились сюда, Гурский ахнул. Фронт выбивавшейся под огромным давлением воды достигал нескольких сотен метров, а восемь лет назад он был вдвое меньше. Вода выдавливалась в виде множества кипящих белых струй. Шум стоял невообразимый. А ниже разрозненные потоки сливались в единое русло Мургаба.

…День клонился к вечеру. Чтобы вернуться на метеостанцию, нужно было подняться на завал, пройти перевал Шадау и километров пятнадцать шагать по пологим осыпям. Добраться до темноты нечего было и думать. И тут у Гурского, который был мастером подобных импровизаций, неожиданно возник новый план. Он предложил не возвращаться уже пройденным путем, а двигаться вниз по Бартангу и вернуться в Хорог с другой стороны, сделав кольцо в двести километров. Селиванов и Андреев бурно поддержали идею. Ни они, ни Гурский до этого по Бартангу не ходили, а я ходил. Для меня этот маршрут уже не представлял особого интереса, и я настаивал на возвращении к озеру. Но их было трое. К тому же они не знали бартангских дорог, им необходим был мой опыт. Пришлось уступить. Еды у нас при экономном расходовании хватило бы еще на день. А там пойдут населенные пункты, не пропадем. Правда, не было спальных мешков, но ведь мы двигались вниз, к теплу…

Написали записку друзьям с метеостанции, отдали ее Мирали-беку, отдали ему треногу с теодолитом и велели возвращаться к заливу и ехать обратно в Хорог пройденным уже маршрутом. Сами же померзли ночку под завалом и с рассветом двинулись вниз по Мургабу, а потом по Бартангу. К вечеру впереди показалась стена Рошорвских даштов. Для меня круг замкнулся. Для моих спутников он замкнулся в Хороге через пять дней…


С тех пор прошли богатые событиями годы. Но я никогда не забуду моих трех путешествий на Сарез. Не забуду и лазурную тишину этого уникального озера, угрожающе нависшего над ущельем Мургаба-Бартанга. Впрочем, через год после нашего третьего похода эта тишина была нарушена: экспедиция Кирилла Владимировича Станюковича спустила на сарезскую воду моторно-парусный плот и положила на карту растительный покров этого района, не считающегося с тех пор малоизученным. Еще через несколько лет по Бартангскому ущелью пробили автомобильную дорогу. Другую дорогу по Кударе тянут к Рошорвским даштам. Овринговая экзотика уходит в область преданий.

…Осенью 1968 года в шести тысячах километров от Сарезского озера на экране кинотеатра я прочел свою записку, оставленную мной когда-то на берегу Мургаба перед каскадом. Бутылка с запиской провисела на одинокой иве 12 лет. В 1966 году я рассказал о ней начальнику кино экспедиции Андрею Вагину. Экспедиция собиралась осуществить идею Гурского и сплавиться на Сарез, но уже на более высоком техническом уровне. Вагин разыскал меня на Западном Памире, чтобы учесть наш опыт. И учел. Экспедиция обошла непроходимый каскад с помощью каравана, предусмотрительно посланного ей навстречу по долине Западного Пшарта, и благополучно доплыла на надувном понтоне до Сарезского озера. Был отснят интересный кинофильм. Моя записка послужила в документальном киносюжете своеобразной завязкой.

Вот, кажется, и все. Впрочем, нет… В 60-х годах мне доводилось подолгу летать над Сарезским озером на специальном самолете экспедиции. Сверху оно производило грандиозное впечатление. Но для былого очарования чего-то не хватало. Может быть, трудностей пути? Или молодости?


Об авторе

Агаханянц Окмир Егишевич. Родился в 1927 году в Ленинграде.

Окончил географический факультет Ленинградского педагогического института имени Герцена. Профессор биогеографии Минского педагогического института имени Горького, доктор географических наук. Автор 96 научных работ, в том числе шести монографий, а также научно-художественной книги «За растениями по горам Средней Азии», вышедшей в издательстве «Мысль» (1972 г.). В нашем сборнике выступает впервые. Сейчас работает над научно-популярной книгой по биогеографии.


Йорген Бич
СРЕДИ ПЕРВОБЫТНЫХ ЛЮДЕЙ


Фрагменты из книги «Улу — край земли»

Перевод с датского О. Козловой

Заставка Б. Даля

Фото автора


Келабиты утверждают, что человек из племени пунан может превратиться в тень дерева, а та обернуться человеком.

— Он даже не касается земли, когда ходит, он парит в воздухе. Его не видно и не слышно. О встрече с ним узнаешь лишь тогда, когда в твоем теле уже торчит стрела, — говорят келабиты.

Пунаны и келабиты враждуют друг с другом, но все же торгуют, правда весьма оригинальным образом: пунаны постоянно кочуют по джунглям, редко задерживаясь на одном месте дольше одной-двух недель. Когда они приходят туда, где, как они полагают, обитают боги джунглей, то приносят им дары. Приношение может состоять из наконечников копий и плетеных циновок. Все племена на Калимантане умеют плести, но наиболее искусно это делают пунаны. Их циновки мягки и в то же время прочны. Плетением циновок занимаются женщины, мужчины куют наконечники копий.

Через неделю после обряда приношения даров пунаны возвращаются на то же место и забирают рис, который боги джунглей положили взамен их даров. Роль богов в данном случае играют келабиты, знающие обычаи пунанов. Однако келабиты должны быть очень осторожны при таком товарообмене: случись пуна-нам оказаться поблизости от священного места, очень легко стать мишенью для ядовитой стрелы «лесных дьяволов», прежде чем обнаружишь их самих.

Хотя келабиты относятся к числу наиболее рослых и сильных обитателей Калимантана, они не выдерживают никакого сравнения с пунанами. Последние передвигаются по джунглям бесшумнее леопарда; на своем пути они не повредят листика, не сомнут травинки.

Стрелу, которой боятся келабиты, пунаны выпускают или, вернее, «выдувают» из духовой трубки. Стрела всего с вязальную спицу, но яд ее смертелен.

Несколько лет назад произошел такой случай. Небольшая община пунан покинула территорию, на которой обычно охотилась, и неожиданно появилась на лесной поляне рядом с домом келабитов. Келабитов охватил ужас, когда они увидели своих «торговых партнеров» в непосредственной близости. Они бросились к реке, к своим каноэ, вскочили в них и уплыли прочь. Беглецы построили себе другое жилище на новом месте.

Пунаны с любопытством вошли в старый дом келабитов и зажили в нем на широкую ногу, найдя здесь рис, кур, свиней и т. д. Этот «подарок» привел их в такое хорошее расположение духа, что, когда другая семья келабитов, ничего не знавшая о происшедшем, приехала навестить своих сородичей, пунаны встретили ее обильными дарами. Однако келабиты не осмелились надолго остаться в гостях у «лесных дьяволов» и вскоре отправились в путь вниз по реке. По дороге они рассказывали, какой приветливый прием был им оказан.

Келабитам — бывшим хозяевам дома — очень захотелось вернуться и тоже получить дары в качестве компенсации. Однако никто из них не отважился на обратный путь. Именно в той деревне, где келабиты обосновались после своего бегства, я впервые услыхал о мирных «лесных дьяволах». Именно здесь мне в конце концов удалось уговорить четырех человек проводить меня за щедрое вознаграждение к этим оседлым пунанам. Я надеялся, что последние отведут меня потом к своим кочующим сородичам, живущим в Улу, на «краю земли». Все четыре келабита, которых я нанял, казались настоящими атлетами, особенно великолепен был их предводитель Техуга. Но предстоящая поездка совсем их не веселила.

Путешествие на «край света», вверх по реке было нелегким. Из-за засухи, длившейся необычайно долго, водопады на реке стали опаснее, чем всегда, из воды везде выступали подводные скалы. Но мои келабиты были непревзойденными гребцами, я отлично понимал, что заполучил для этой опасной поездки четырех храбрейших людей, каких только можно пожелать…

Однажды мы преодолели участок водного пути, где было особенно много скал и камней. К вечеру мы увидели дом, где жили мирные пунаны, и я несказанно обрадовался, предвкушая встречу с ними. Но, пробыв в их доме всего несколько часов, я твердо решил уехать оттуда на следующее же утро… Оказалось, что оседлая жизнь, в которой такой кочевой народ, как пунаны, не имеют никакого опыта, имела для моих хозяев самые губительные последствия. Пока пунаны свободно кочуют, они здоровый ловки. Эти же люди, ставшие оседлыми, представляли собой грустное зрелище, удручающий пример того, каково приходится детям природы, меняющим образ жизни.

Во время своих скитаний в джунглях пунаны оставляют отбросы на том месте, где они разбивают стоянку. Это не имеет для них никаких неприятных последствий, потому что вскоре они переходят на другое место. Но у дома, где пунаны жили теперь уже длительное время, выросла зловонная куча. Поскольку пунаны в отличие от большинства других племен не держат свиней, то пожирать отбросы было некому. Собаки, жившие под домом, были невероятно худы, страдали чесоткой и другими болезнями.

Многие из них уже не выдержали соприкосновения с цивилизацией. Теперь очередь была за людьми. Будущее этой маленькой общины нетрудно себе представить. Ее члены неизбежно погибнут, если не вернутся в лес.

Долго не мог я заснуть в первую ночь пребывания в доме пунан. Размышления о судьбе этих людей не давали мне покоя. Я вспоминал небольшой эпизод, свидетелем которого оказался в тот вечер. Вокруг вождя Тумолунгери расселись его молодые сородичи, и он начал свой рассказ. Позднее переводчик передал мне содержание его повествования. Тумолунгери рассказывал о жизни в лесах, о той вольной жизни, которую он вел, когда был ребенком. Видно, он тосковал по прошлому и таким завуалированным способом выражал свои чувства. В рассказе упоминался «большой враг» — орангутанг. Наверное, вождь говорил обо всем этом уже не первый раз, но молодые пунаны слушали его с напряженным вниманием. Их фантазия была разбужена, но вряд ли у них хватило бы решимости вернуться к свободной жизни.



На лице старого вождя пупан отражались его размышления о новом времени: «Жизнь кажется легче, но я не уверен в том, что она стала лучше»

Закончив, Тумолунгери сидел несколько минут молча. Во всем доме не раздавалось ни звука. Все ждали, когда вождь сделает заключение.

— Теперешняя жизнь кажется более легкой, но я не уверен, что она стала лучше, — произнес он.

Вскоре все поднялись и разошлись спать. Вероятно, они теперь лежали и раздумывали о словах вождя. Может быть, они признавали, что лучше было бы вернуться к прежней жизни, которую вело их племя, но… «теперешняя жизнь кажется более легкой». А может, они даже и не желали размышлять о таких вещах, эти молодые пунаны, к которым обращался Тумолунгери.

Некоторое время откуда-то доносились приглушенные голоса, шепот. Но скоро маленькая община заснула. Лишь иногда покой нарушала какая-нибудь чесоточная собака, издавая протяжный вой.

Однако мне довелось познакомиться с пунанами в гораздо более приятной обстановке, более того, посчастливилось прожить среди лесных пунан несколько недель.

На следующий день в доме оседлых пунан я проснулся, не ожидая ничего интересного. Мне очень не хотелось возвращаться к действительности из крепкого сна, которым я наконец забылся. Не хотелось просыпаться и вновь видеть моих немощных хозяев, сознавая, что встреча с пунанами потерпела фиаско.

Похоже было на то, что и обитатели дома не испытывали большого желания начинать новый день. Я хорошо понимал их и сочувственно наблюдал, как бесконечно медленно принимались они за самые неотложные утренние дела.

Я сидел в доме на полу и укладывал свои вещи. И тут мои хозяева вдруг оживились, начали переговариваться друг с другом. Это возбудило мое любопытство, и я выглянул наружу: пришли гости — лесные соплеменники.

Мое появление вызвало настороженную тишину, длившуюся несколько минут. Затем пунаны вновь принялись болтать, словно меня здесь и не было. Я порадовался тому, что пришел сюда днем раньше, и теперь меня считали другом оседлых пунан и могли доверять.

Непостижимо, что между представителями одного и того же племени могут быть такие различия! Гости и хозяева казались совсем разными людьми как внешне, так и по своему поведению. Лесные пунаны были стройны, держали себя независимо, с достоинством, но без всякой кичливости.

Сюда пришли человек десять, общины же их состоят из 40–50 членов. Предполагают, что сейчас насчитывается около 1800 пунан, но эти данные весьма приблизительны.

Когда гости из леса отправились к себе домой, я пошел вместе с ними. Два дня мы пробирались через густые заросли. Маленькие пунаны с трудом прорубали путь для своего рослого спутника, и поэтому мы проходили задень совсем небольшое расстояние. Иногда приходилось балансировать над рекой на поваленных стволах деревьев, которые были такими скользкими, что зачастую легче было передвигаться так, как ото делает ленивец, — повиснув спиной вниз и цепляясь за ствол всеми четырьмя конечностями.

На третий день мы увидели несколько хижин.

Они были небольшими и так сливались с окружающим лесом, что я долго не мог осознать, что нахожусь в населенном месте.

Хижины эти были выстроены на сваях, но резко отличались от тех, какие мне довелось видеть до сих пор. И, уж конечно, они совсем не походили на дома других племен острова. Жилище лесных пунан представляет собой хижину для одной семьи.

Оно приподнято над землей примерно на полметра. Пол в хижине на разном уровне, в одном ее конце поверхность пола на 20–30 сантиметров выше, чем в другом, там, где находится очаг. Приподнятая часть хижины — спальня. Потолок здесь так низок, что нельзя встать во весь рост. Крыша делается из больших кусков коры, довольно небрежно набросанных друг на друга.

В этом селении я насчитал всего пять хижин, разбросанных по лесу. Хотя хижины и невелики, в каждой живет человек десять. Но пунаны малы ростом, большинство взрослых не выше полутора метров. Мужчины причесывают свои волосы таким образом, чтобы возле ушей кокетливо торчала прядь. Иссиня-черные волосы женщин доходят почти до поясницы, а иногда до колеи. У женщин чрезвычайно красивый овал лица и живые темные глаза. В ушах они носят большие металлические серьги, как правило довольно тяжелые. Эти серьги совершенно одинаковы, в ушных украшениях пунан нет такого разнообразия, как, например, у ибанов, кайянов и других племен Калимантана.

Когда видишь взрослого пунана впервые, то изумляешься тому, как поразительно узки его брови. Представители племени тратят много времени на их выщипывание. Часто можно наблюдать такую сцену: голова мужчины покоится на коленях женщины, которая выщипывает ему брови при помощи небольшого металлического или бамбукового пинцета, пока от бровей не остаются две тонкие линии. Такие брови чаще встречаются у мужчин. Женщины, видимо, проявляют больше интереса к уходу за бровями своих мужей, чем за своими собственными.



Девушка с серьгами из племени пунан

Меня удивляла эта своеобразная косметическая процедура, а когда через несколько дней я познакомился с пунанами поближе, то получил разъяснение.

Выщипывание бровей, так сказать, форма ухаживания. Этим объясняется, почему женщины вечером могут часами заниматься этой процедурой, даже если брови молодых мужчин уже почти выщипаны.

В скромном ухаживании пупан было что-то трогательное. Когда солнце заходило и вечерняя трапеза была закончена, пожилые сидели еще часок-другой, занимаясь чем-нибудь при свете смоляного факела, а молодые удалялись в хижину или усаживались перед входом в жилище. При этом они никогда не садились напротив или друг подле друга, а всегда мужчина занимал место позади своей избранницы, положив подбородок на ее плечо. Так они могли молча сидеть часами, никак больше не проявляя своей нежности…

Как мне удалось выяснить, у пунан нет церемонии вступления в брак. Если девушка ждет ребенка, семья решает, кто должен быть его отцом. Теоретически можно выбрать любого мужчину, но важно, чтобы он был достаточно силен и крепок и мог содержать семью. После такого выбора пара должна жить совместно до самой смерти. Если мужчина очень хороший охотник и приобрел большое влияние среди своих соплеменников, он может взять еще одну жену.

Пунаны любят детей и всегда заботятся о них. Может показаться странным, что матери кормят детей грудью примерно до трехлетнего возраста. Подобные обычаи существуют у различных первобытных племен, и это оправдано в условиях джунглей, где всегда трудно найти подходящую еду для маленьких детей.



Трехлетним детям из племени пунан продевают в уши тяжелые латунные серьги. Детей, достигших этого возраста, прекращают кормить грудью, и они начинают курить табак

Как женщины, так и мужчины носят бисерные ожерелья, на которых вяжут большие узлы. Мужчины надевают и особое украшение — шапку из шкуры орангутанга, она придает своему обладателю весьма воинственный вид.

Снова и снова ловил я себя на том, что сравниваю пунан с моими африканскими друзьями — пигмеями, у которых я прожил много месяцев. И те и другие малы ростом. И те и другие занимаю!ся охотой, сбором диких плодов и постоянно кочуют. И те и другие улыбаются и поют с утра до вечера и всегда в хорошем настроении.

Подобно тому как пигмеи — специалисты кузнечного дела в Африке, пунаны — признанные кузнецы на Калимантане.

Рядом с одной из хижин находилась небольшая кузница с мехами. Мехи очень примитивны: это две связанные вместе трубки из выдолбленных пальмовых стволов. Внутри их имеются поршни. Это устройство и служит для нагнетания воздуха в горн.

Африканские пигмеи давно научились добывать бурый железняк. Есть основания полагать, что пунаны разработали аналогичную технологию добычи. Правда, в наши дни они не слишком увлекаются кузнечным ремеслом, хотя и продолжают изготовлять хорошее оружие, которое пользуется спросом у большинства племен Калимантана. Пунаны изготовляют только металлическую часть оружия, например лезвия ножей. Их ближайшие соседи — келабиты или кенья — делают деревянные рукоятки.

Таскать с собой в джунглях железный товар и инструменты тяжело, поэтому, когда нужно, пунаны приходят в то место, где спрятана их мастерская, и разбивают временную стоянку. Изготовив все необходимое для товарообмена, они снимаются с места, оставляя кузницу с мехами и все прочее.

Кочуя, пунаны берут с собой лишь очень скромные пожитки. Но одну вещь они всегда носят с собой — плетеные циновки из лыка особого рода. Одна из циновок прикрепляется за спиной так, что, если пунан захочет присесть, у него уже наготове подстилка… Я видел, как женщины одного из конголезских племен ходили с прикрепленной подобным образом подушкой для сидения. А вообще пунаны используют циновки для того, чтобы укладывать в них свой скарб.

Во время скитаний пунаны питаются в основном сердцевиной саговой пальмы, корнями, личинками и тем, что они добывают во время охоты.

Племя достигло фантастического умения в изготовлении и применении духовых трубок с отравленными стрелами. Индейцы иваро в Южной Америке делают духовые трубки, связывая и склеивая два куска дерева, в середине которых с помощью песка и железного дерева выточен желобок. В отличие от иваро пунаны изготовляют трубки из ветвей деревьев; длинным тонким стержнем они удаляют из них сердцевину. Иногда можно увидеть духовую трубку с приделанным к ней лезвием ножа наподобие штыка.

Главная причина, заставляющая пунан кочевать, это, конечно, охота, но не всегда она единственная. Всякий раз, когда в общине кто-нибудь умирает, все немедленно отправляются в путь. Если встречаешь подобную покинутую стоянку, кажется, будто ее обитатели бежали оттуда сломя голову. Это действительно так. По представлениям пунан, в умершего вселяется злой дух и угрожает остальным членам общины.

Можно, конечно, покачать головой, услышав о таком суеверии, по так ли уж оно бессмысленно? Злой чух убил человека. Не перейдет ли этот злой дух, которого мы назвали бы заразной болезнью, из умершего в других? Поэтому пунаны и спасаются бегством.

Пробыв в лесной деревне несколько дней, я достал из чемодана кинокамеру, чтобы попытаться приучить моих хозяев к такому аппарату. Сначала они не проявили к нему особого интереса и встрепенулись только тогда, когда камера начала стрекотать. Пунаны думали, что туда залетела цикада, и очень хотели достать ее. Когда я открыл камеру и показал, что там никого нет, их интерес остыл. Я держал камеру на виду в течение целого дня, и назавтра уже никто не желал больше смотреть на нее. Тогда я приступил к съемкам. Кадры вышли естественными и удачными, потому что снимавшимся было совершенно безразлично, что я делаю.

Когда я снимаю среди первобытных людей, то всегда стараюсь подружиться с ними и заранее ознакомиться с их бытом. В первую очередь я хочу запечатлеть их повседневную жизнь, причем без какого-либо предварительного инструктажа с моей стороны…

Записывать звуки на магнитофон — другая проблема. Реакция представителей некоторых племен, когда я воспроизводил их голоса, великолепна: все шумно веселятся. Вначале они не могут узнать свои голоса. Когда же до них, наконец, доходит, что они слышат себя, то веселятся еще больше. Таким путем удается очень быстро сломать лед недоверия, и тогда все изъявляют готовность выступать перед микрофоном, петь.

Однако подобный метод не годится для очень отсталых, пугливых или недружелюбных племен. Тут нужно приниматься за дело чрезвычайно осторожно. Никогда не забуду, как однажды я записал несколько песен конголезских пигмеев и дал им послушать запись. Через несколько секунд все пигмеи разбежались: бедняги вообразили, что я похитил их души.

У пунан я записал вначале несколько песен и отложил магнитофон до поры до времени. Закончив кино- и фотосъемки, решил воспользоваться случаем и включил запись. Пунаны очень перепугались, и лишь через несколько дней мне удалось вернуть их доверие. По магнитофон пришлось убрать.

Чтобы делать съемки ночью или в хижинах — а это очень важно для получения полной картины жизни первобытных народов, — я взял с собой большой электрический фонарь, получающий ток от дорогостоящей и ужасно тяжелой никелевой батареи. Я не мог удержаться от соблазна включить его в один из последних вечеров своего пребывания у пунан.

Сначала они были потрясены, сидели минуту словно окаменевшие, и кто-то громко вздыхал. А затем все разразились бурным ликованием и бросились к ослепительному свету. Это напоминало кульминацию какого-то фильма, кадры которого неожиданно возникли на темном экране.

На яркий свет слетелся рой насекомых всех видов и размеров. Они ошалело толклись в снопе лучей, бились крыльями о фонарь и друг о друга. Это была почти копия в миниатюре буйной пляски пунан.

Но через несколько минут напряжение в никелевой батарее упало, и я вынужден был выключить фонарь…

Дни в джунглях летели незаметно, словно играючи, ибо все существование пунан кажется игрой. Картины их повседневной жизни полны идиллической безмятежности. Особенно много очарования в том, как женщины направляются к реке и возвращаются оттуда, неся воду в длинных бамбуковых трубках. Их прогулки к реке длятся долго, потому что всякий раз они услаждают себя музыкой, которую воспроизводят при помощи водной глади и своих рук!

Это весьма своеобразная музыка, но мне уже довелось познакомиться с ней у африканского племени бабембе. Тот, кто никогда не слышал такой музыки, не поверит, конечно, что, играя по воде руками, можно извлечь какую-либо мелодию. Тем не менее это так, хотя здесь, на Калимантане, ритм всегда был главным элементом музыки.



Подобно многим первобытным племенам обитатели джунглей Калимантана любят детей, они никогда их не бьют и дают им возможность расти в соответствии с традициями и законами племени


Когда я жил среди племени бабембе, мне удалось узнать, каким образом можно «играть по воде», но это отняло много времени… Я разгадал загадку лишь с помощью киноаппарата и магнитофона, на который записал эти удивительные музыкальные сочинения. Я просматривал отснятый фильм, включив малую скорость, и, сопоставляя кадры с магнитофонной записью, уяснил принцип. Музыка получалась в результате того, что струю воздуха прибивали одной рукой к поверхности воды, а другой поперечным ударом разбивали эту воздушную струю под водой. От места, куда приходился поперечный удар, зависела высота тона; делая этот удар в различных местах, можно было сочинить целую мелодию.

Увидев, что пунаны применяют, видимо, тот же метод, что и бабембе, я, конечно, заинтересовался, так ли это. Анализ записи «водяной музыки» позволил сделать вывод, что это абсолютно тот же способ.


Занятия женщин в маленькой общине пупан носят чисто женский характер. Довольно много времени тратят они на приготовление пищи. Я погрешил бы, однако, против истины, утверждая, что какое-либо блюдо, созданное их стараниями, показалось бы европейцу вкусным. Как уже говорилось, пунаны питаются в основном сердцевиной дикой саговой пальмы (в обработанном виде знакомой нам в виде саго).

Саговая пальма, растущая на Калимантане, представляет собой очень импозантное дерево. Она цветет и плодоносит на двенадцатом — пятнадцатом году жизни, затем погибает. Но пальма редко умирает «естественной смертью», потому что, когда ее ствол достигает примерно десяти метров в высоту и полметра в диаметре, ее, как правило, рубят. Кора вокруг сердцевины составляет к тому времени три-четыре сантиметра толщины. У основания ствола сердцевина ржаво-красного цвета, а выше снежно-белая. Сердцевину переплетают жесткие волокна, и при дальнейшей обработке ее выколачивают, вытряхивают, промывают в долбленых стволах из саговой пальмы. Сердцевина становится густой липкой массой.

За годы моих странствий по свету я ел весьма диковинные блюда, но мне никогда не доводилось пробовать такую неудобоваримую пищу, как саго, которую едят пунаны. Эта сероватая клейкая масса весьма отталкивающая по виду и еще хуже на вкус.

В некоторых местах сердцевину саговой пальмы сушат на солнце, после чего она легко отделяется от волокон. Затем ее просеивают и пекут в глиняных формах на слабом огне. Возможно, после такой обработки она становится немного аппетитнее.

В пищу идут также корни некоторых лесных растений. Их измельчают сучковатой палкой. Лесные пунаны почти не едят риса, разве только тот, что доставляют им боги, то есть келабиты. Лишь в одном месте я видел, как пунаны толкли рис в ступках. Это были оседлые пунаны, живущие в доме келабитов.

Каждый час, проведенный в общине лесных пунан, был наполнен впечатлениями, но самое интересное я наблюдал по вечерам.

Я много странствовал среди отсталых народов, знакомился с племенами, о которых до тех пор не имел никакого представления. И всякий раз я убеждался, что среди них находишься в большей безопасности, чем в каком-либо цивилизованном обществе. Если уж тебя приняли как гостя, то с тобой ничего плохого случиться не может. Также — я был уверен в этом заранее — будет и здесь, и потому мог спокойно укладываться на боковую.



Помогать женщинам по хозяйству не входит в обязанности мужчин племени. Однако длинная палка, которой они толкут рис, была для оседлых пунан чем-то новым, а кроме того, при работе она издавала приятный звук, поэтому мужчины приняли участие в приготовлении


Но в один из первых вечеров, когда меня уже сморила дремота, я был внезапно разбужен. Казалось, пела вся деревня. Вот две семьи одновременно затянули песню, напоминающую колыбельную. Когда они кончили, пение продолжали другие.

Нежные женские голоса журчали, как ручейки, а время от времени в хор вступали низкие голоса мужчин. В ночном мраке это звучало просто сказочно, и я даже ущипнул себя за руку, чтобы убедиться, что все это наяву.

В маленькой хижине, где я спал, лежало много людей. Некоторые из них держали в руке палку, чтобы отгонять собак. В селении было полно собак, и нередко они становились слишком назойливыми, нарушая чей-нибудь сон. Пунан, разбуженный лизнувшей его собакой, ударял ее как следует палкой. Как правило, он попадал в животное, но случалось, что, промахнувшись, колотил палкой людей, лежавших рядом. Тогда раздавались громкие вопли, врывавшиеся в пение резким диссонансом.

Но вот крики стихали, и над деревней опять звучало пение, словно прекрасная музыка ночи. Часто пение длилось по нескольку часов.

Затем начинали петь цикады. Ночной концерт продолжался…


Об авторе

Датский путешественник и писатель Йорген Бич родился в 1922 году в семье служащего. Работал преподавателем. Затем занялся этнографическими исследованиями пародов разных стран мира. Он — президент датского Клуба международных путешествий. Й. Бич принимал участие в нескольких экспедициях в различные части света — Южную Америку, Азию, Африку. Результаты этих поездок отображены автором в 15 книгах и 12 кинофильмах. Книги Й. Бича переведены на многие языки. На русском изданы две из них — «За аравийской чадрой» и «К сердцу Африки» (издательство «Мысль»). В нашем сборнике печатается второй раз. В публикуемом нами отрывке рассказывается о путешествии автора в Индонезию в конце 50-х годов.

Владимир Ковалевский
ИДЕТ ПУТИНА


Очерк

Рис. А. Добрицына


Мы могли бы отправиться в рейс еще засветло. Но 3 августа был понедельник. А по давней морской традиции в этот день покидать порт нежелательно.

— Уйдем ночью, можешь не торопиться, — предупредили меня на судне, когда я пошел в гостиницу за своим чемоданчиком.

И действительно, «Бауска» отошла от причала в полночь, когда часы начали отсчитывать первые минуты следующих суток. Наступил вторник. В этом и заключался смысл нехитрой уловки, к которой прибегают моряки, отдавая дань все еще бытующему предрассудку. Но конечно, когда нужно, суда выходят в море и в понедельник и тринадцатого числа.

Выбравшись из скопища кораблей у причала, «Бауска» движется к выходу из Авачинской губы. Слева проплывают россыпи огней ночного Петропавловска. Скоро огни города пропадут из виду, и перед рассветом нас станут покачивать волны Тихого океана.

Где-то под палубой, в машинном отделении, отбивают бесхитростную чечетку клапаны двигателя. Кажется, что они работают в том же ритме, в котором бьются сейчас сердца рыбаков. Еще бы! Кончилась суматошная жизнь — ремонт судна, подготовка к выходу в море. Сейчас вахтенный штурман прокладывает по карте курс к району промысла. Мы идем за рыбой.

Для рыбацкой Камчатки август — самая горячая пора. Ее можно сравнить с разгаром уборочной страды в хлеборобных областях страны. Предельно расширяется фронт рыбного промысла, на лову все суда, какие есть в наличии. В первой половине года у камчатских рыбаков лишь четыре-пять районов лова. А в августе — больше десятка. К тому же вовсю идет речной лов, а также прибрежный с малых судов.

Рыбная промышленность Камчатки и Корякского национального округа располагает ныне самыми современными промысловыми судами. Бат, лодку-долбленку из тополевого ствола редко где увидишь. Такому суденышку место в музее. И колхозные рыбаки выходят сейчас в море на больших и средних морозильных траулерах, океанских сейнерах.

По заданию радио Корякского национального округа я должен был попасть в район работы Охотоморской рыболовецкой экспедиции. Там среди прочей рыбы добывается сельдь, которая поступает на прилавки магазинов под названием «тихоокеанская». В Охотском море ее ловят рыбаки Камчатки, Сахалина, Приморья, Магаданской области. Участвуют в осенней путине и суда всех семи рыболовецких колхозов Корякского округа.

В Камчатском областном союзе рыболовецких колхозов мне предложили на выбор два варианта. Можно было лететь в Магадан и там ждать оказии, чтобы добраться до района промысла. Или же подождать в Петропавловске, где заканчивался ремонт нескольких колхозных траулеров. Первым должен был выйти в море СРТ «Бауска». Я решил остановиться на этом варианте, обо всем договорился с капитаном «Бауски», раздобыл необходимые разрешения и справки.

Средний рыболовецкий траулер «Бауска» заканчивал подготовку к своей первой путине в дальневосточных водах. Судно не новое — у него около десятка лет трудового стажа. На этом СРТ ходили в Атлантику рыбаки одного из колхозов Латвии. Потом латыши сочли, что для них это промысловое судно нерентабельно, и продали его камчатскому колхозу имени Горького.

Последние дни перед отходом были, как водится, самыми беспокойными и напряженными. После ремонта судно было предъявлено Государственному Морскому Регистру. Проводилась девиация компасов. Объявлялся аврал, во время которого экипаж накладывал пластырь на воображаемую пробоину в борту. Только после всего этого портнадзор дал «добро» на выход в море. Но еще оставалась прорва неотложных дел. Капитан оформлял судовые документы, боцман добивался от матросов полнейшего порядка в палубном хозяйстве, кок разрывался между камбузом и продовольственной кладовой, которую продолжали набивать и набивать, старпом поехал сдавать экзамен на киномеханика, так как без этого нельзя было получить в прокатной конторе фильмы, радист доставал у своих коллег на других судах какие-то дефицитные детали к локаторам и эхолотам.

Словом, у каждого члена экипажа была масса дел и забот. И еще всем приходилось выступать в роли гостеприимных хозяев, особенно в самый последний день, когда пришли прощаться члены семей рыбаков. Детишки сновали по всем закоулкам «Бауски», исследуя «папин корабль».

Однако все это было днем, а сейчас ночь. Но никому не спится. Даже те, кто свободен от вахты, не спешат разойтись по каютам.

Когда уходишь в море надолго, кроме радостной приподнятости ощущаешь и грусть расставания с берегом. Это у всех: и у новичков, и у бывалых моряков.

Кок Володя Мананников курит, стоя в дверях камбуза и поглядывая в сторону удаляющегося берега. На крышке люка сидят трое матросов, вполуха слушают байки боцмана, а мысли их (по всему видно!) тоже где-то на берегу. Над поручнями мостика ходовой рубки светятся огоньки сигарет. Там стармех, два штурмана и рыбмастер. Не скоро увидят их родные, месяца через четыре, когда «Бауска» вернется с путины…

Утро как на заказ: спокойное море, безоблачное небо. С левого борта — тысячекилометровые просторы Тихого океана, который сейчас вполне оправдывает свое название. Справа виднеется побережье Камчатки. Кажется, что берег стеной поднимается из океана. Обрывы розоватые, желтые, коричневые. Они напоминают мне знакомые скалистые обрывы на западном побережье, только там с моря не увидишь вулканов, как здесь. Уже начало августа, а снег на вершинах вулканических конусов еще не растаял. Похоже, и не растает…

Утки и чайки сидят на воде поодиночке и небольшими стаями. Даже когда они оказываются в нескольких метрах от борта, судно их нисколько не пугает. «Бауску» сопровождает стадо дельфинов. Стремительные тела их проносятся у бортов, некоторые подныривают под судно у кормы и выскакивают из воды перед форштевнем. Одни цвета кофе с молоком, другие светлые с черными пятнами на спинах и боках.

— Пройди на нос, редкое зрелище увидишь, — советует мне боцман.

Я перевесился через поручень у носового флагштока и ахнул. В брызгах, поднятых форштевнем, вспарывающим морскую гладь, стояла радуга. Точнее, не стояла, а словно летела впереди «Бауски». А из этой радуги один за другим выскакивали дельфины и снова без всплеска уходили в глубину. Такое зрелище не забывается.

Три дня идти нам до района промысла. Но на «Бауске» уже готовятся к лову. На палубе рыбмастер Олег Гончаренко и несколько матросов ладят сетевой порядок, связывая одну за другой двадцативосьмиметровые сетки. Из сотни таких сеток они делают примерно трехкилометровый «забор», который будет выставляться на пути рыбных косяков. Вдоль нижнего края сетевого порядка пройдет стальной трос, который играет роль грузил. У него есть и другое назначение: наматывая этот трос на лебедку, вытаскивают сеть из воды. Он как бы ведет за собой сеть, поэтому в обиходе рыбаки называют его вожаком. На плаву сетевой порядок будет держаться с помощью надутых резиновых кухтылей. Их тоже надо заблаговременно подготовить — накачать воздухом.

Радист Виктор Василюга еще и еще проверяет поисковые гидролокаторы. Эти приборы прощупывают звуковыми импульсами толщу воды под днищем судна и по сторонам. Незаменимые помощники в поисках скоплений рыбы.

Боцман, орудуя малярной кистью, обновляет на носовой надстройке предупредительную надпись: «Берегись вожака!» Когда тащат из воды сеть, трос-вожак натягивается как струна. Конечно, его прочность рассчитана с запасом, но все-таки необходимо соблюдать правила техники безопасности.

Бондарь Владимир Крысин занят своим делом — бочками. Штабеля новеньких пустых бочек громоздятся на палубе. Нужно поплотней насадить на них обручи, приготовить крышки, поднять из трюма мешки с солью, пересыпать ее в большой ящик, из которого она будет подаваться в рыбопосольный агрегат.

Механики, понятное дело, не вылезают из машинного отделения. Двигатель должен работать «как часы». А капитан… Капитан распоряжается всеми приготовлениями к началу промысла. Время от времени поднимается в радиорубку послушать сводки о ходе осенней путины. Эти сводки регулярно передает радиоцентр Охотоморской экспедиции.

Промысловая обстановка в этой экспедиции в последние дни июля была скверной. То рыба неплохо ловилась, а то вдруг исчезла. Косяки ушли куда-то за кормом, но куда? Неделю потребовалось на поиски рыбы, неделю рыбаки брали мизерные уловы. Несколько поисковых судов экспедиции метались по морю в погоне за исчезнувшими косяками. Как назло, погода стояла ненастная, и нельзя было использовать самолеты. Только на днях определились новые границы района промысла.

Огибаем мыс Лопатку — южную оконечность Камчатского полуострова. Проходим через Первый курильский пролив. Теперь на штурманском столе лежит карта с иной надписью: «Охотское море». По карте видно, что мы идем неподалеку от острова Камбального. Стрелка на картушке компаса перед глазами рулевого стоит против цифры «300». Это прямой курс к району промысла. Каждые четыре часа сменяются на вахте рулевые, но стрелка остается на одном и том же делении.

Дрожит, вибрирует корпус судна, четыреста лошадиных сил главного двигателя крутят винт, который гонит нашу «Бауску» по вспененному морю туда, где под волнами ходят рыбные косяки и где сейчас собрались десятки судов.

Третий день плавания. После обеда из радиодинамика звучит извещение: «Всем свободным от вахты членам экипажа собраться в кают-компании на общесудовое собрание».

Оно короткое и деловое. Слово берет капитан.

— Нам надо добыть девять тысяч центнеров рыбы. Это вполне по нашим силам, но поработать придется как следует. Из-за того, что задержались в ремонте, нам остается ловить сетями месяц и двадцать дней. А если учесть время штормовой погоды, то считайте, что у нас всего месяц. Немного опоздали мы к началу путины, но это ничего. Пока рыба идет неважно. Правда, некоторые суда, пусть их и немного, все же берут хорошие уловы. Вот сегодня «Камчатский пионер» взял уже 600 центнеров, и в сетях за бортом у него кое-что еще есть. Но в основном флот из четырех десятков колхозных судов Камчатки пока отстает от плановых показателей.

— Как с прогнозом? — не выдерживает кто-то из рыбаков. — Поговаривали, в этом году косяки ожидаются малочисленные.

— Отвечу на этот вопрос. Действительно, прогноз в этом году скромный. Очень скромный. Но я по своему опыту знаю, двадцать лет рыбачу, плохой прогноз — для плохих рыбаков. Сколько раз случалось, что напугают нас, а мы все равно возвращаемся с рыбой. Тут от нас всех очень многое будет зависеть. Мы должны организовать работу так, чтобы на промысле ни минуты не терять впустую. Все — палубная команда, штурманский состав, механики — будут участвовать и в выборке сетей, и на погрузочно-разгрузочных работах. Когда найдем косяк, он от нас не должен уйти. Эхолоты у нас в этом рейсе хорошие, новые. Думаю, уже сегодня вечером они нам помогут взять улов…

После собрания спускаюсь в каюту капитана. Перед отплытием мы с ним беседовали лишь урывками: я старался не отнимать у него времени. И в первые дни плавания мне не удавалось поговорить с капитаном обстоятельно. Но дальше уже нельзя откладывать: через несколько часов мы окажемся в районе промысла, и тогда ему будет не до интервью.

Человек, занимавший на «Бауске» капитанскую каюту, по судовым документам числился вовсе не капитаном. В списке членов экипажа было написано: Попов Иван Евгеньевич — матрос. В чем дело? Оказывается, в прошлом рейсе инспектор Морского Регистра на год лишил его капитанского диплома. Наказали его за то, что судно было загружено больше, чем разрешается. Перегруз может привести к печальным последствиям. Вот почему такие проступки наказываются столь сурово.

— Рыбы в тот раз в сетях много было, — вспоминает Иван Евгеньевич. Почти в каждой ячее по рыбине застряло. Ну и не поднялись у нас руки половину улова выбросить за борт. А погода стояла хорошая, почти штиль. До плавбазы, на которую мы сдавали улов, рукой подать. Посовещался я с командой и решил рискнуть. Забили трюмы бочками, на палубу навалили рыбы вровень с фальшбортом. И тронулись потихоньку к плавбазе. Пришвартовались благополучно. Тут к нам на палубу и спустился по трапу инспектор Морского Регистра. Никаких объяснений он не принимает, раз факт перегруза налицо. Составили протокол. И лишили меня диплома. Чтобы и мне, и другим капитанам неповадно было…

Диплом можно и отобрать, но богатейший двадцатилетний опыт рыбацкий ведь остается. В правлении колхоза рассудили так: капитан допустил перегруз, он за это наказан, и справедливо, но за что наказывать колхозных рыбаков, лишая их опытного судоводителя, прекрасного рыбодобытчика? И, переговорив с Поповым, все-таки доверили ему командовать судном, хотя формально он мог числиться в этом рейсе лишь матросом. А в глазах всего экипажа он по-прежнему оставался капитаном.

У того же причала, где перед отходом в море стояла «Бауска», был пришвартован полузатонувший СPT, на ржавом борту которого можно было разобрать название — «Ястреб». На этом судне Иван Евгеньевич проплавал много лет. Начинал третьим помощником капитана вскоре после окончания мореходного училища, потом стал капитаном.

— Я и горел на этом «Ястребе», и на камнях сидел, — рассказывает Попов. — Судно было старое, давно отслужившее все сроки. Электропроводка тоже была аховая, и вот однажды произошло короткое замыкание. Краска на рубке костром вспыхнула. Пока провода вырубили, пока погасили пожар, всякое перечувствовал. А еще как-то раз скисла у нас машина. Да почти у самого берега. Ветром стало сносить на каменистый мыс. Якоря за дно не могли удержаться. В тот миг, когда днище «Ястреба» заскрежетало на камнях, слезы у меня выступили. Так жалко стало свое судно.

К своему судну у моряка особое отношение. Несколько раз я проходил с Иваном Евгеньевичем мимо приговоренного к переплавке «Ястреба» и обращал внимание на то, как каменело лицо капитана. Так проходят возле последнего пристанища человека, который был очень дорог.

Кроме капитана на «Бауске» еще несколько человек из экипажа «Ястреба». Большинство остальных Иван Евгеньевич знал по прежним путинам. Но есть на борту и новички, еще не просоленные морем. Это трое парней, недавно демобилизовавшиеся из армии. Служили в Приморье, оттуда и завербовались на Камчатку. Что их сюда позвало — мысли о завидных рыбацких заработках, жажда романтики, желание испытать себя в большом деле? Сейчас на этот вопрос они, пожалуй, и сами не ответят. Вот будет за плечами хотя бы одна путина, узнают, как достается нелегкий рыбацкий хлеб, почувствуют цену морской дружбе — тогда все прояснится. Парни крепкие, с армейской закалкой. Пока привыкают к морю, присматриваются. А вообще из таких со временем получается хорошее пополнение для рыбацкой гвардии Камчатки.

У моряков и рыбаков особая работа, поэтому в их лексиконе и слов немало специфичных. Кроме слова «радист» на судне часто слышишь и другое название этой профессии — «маркони». Фамилия итальянца, одного из изобретателей радио, стала здесь понятием нарицательным. Рыбмастера обычно кличут «тузлуком», и он не обижается: кому, как не ему, приходится иметь дело с тузлучным раствором? Когда же говорят о капитане, то кроме фамильярного «кэп» употребляют еще и уважительное «мастер». Оно в ходу на палубах судов, плавающих под самыми разными флагами. Это слово английского происхождения. В языке британцев «мастер» — это не только знаток своего дела, но и учитель, хозяин и руководитель. Когда так называют капитана судна, все эти смысловые оттенки имеются в виду.

Мне хочется понять, в какой степени успех рыбаков зависит от мастерства капитана рыболовецкого судна. Ведь сейчас большинство сейнеров и траулеров оборудованы рыбопоисковыми приборами. Но приборы на судах одинаковые, а уловы разные. Чем это объяснить?

Этот вопрос я и задаю капитану «Бауски».

— Приборы… — задумывается Иван Евгеньевич. — Что приборы? Во-первых, они не рыбу указывают, а ловят отраженное от чего-то сигналы. Лента самописца лишь регистрирует эти сигналы. Надо еще уметь в них разобраться. Иногда запись вроде многообещающая, но поставят сети на ночь, а утром они пусты. Почему? К примеру, был косяк молоди. Мелкая рыба не застревает в ячейках сетки, «прошивает» ее насквозь, как иголка марлю. Бывает, что густое скопление медуз неопытный капитан примет за косяк рыбы. Записи в том и в другом случае очень похожие. Но если глаз наметан, все же углядишь различие. Ну, а не углядишь… Зря сети будут всю ночь полоскаться в воде, да и медуз из них надо будет потом выбирать, а это дело не из приятных. Они ведь жгучие, как крапива, медузы-то… Выбираешь их из сетей — на лицо и руки попадают киселеобразные брызги. Кожа от этого воспаляется, болезненные ожоги долго не проходят. Ну, опытный рыбак на медуз не клюнет.

Второе обстоятельство. Нужно хорошо знать повадки рыбы. Сейчас, в период нагула, густые косяки рассеиваются ночью на огромных пространствах. А днем рыба ненадолго собирается в плотный косяк. В это время ее и ищут. Допустим, нашли. Думаете, поставить сети вблизи большого косяка — верная гарантия доброго улова? Как бы не так. Тут тоже нужно соображать. Сети ведь можно и у поверхности поставить, и в глубину опустить. Наугад сети ставить — толку не будет. — Надо предвидеть, как рыба станет себя вести, когда косяк рассеется. На какой она глубине будет держаться, в каком направлении пойдет. Для этого и температуру воды учти, и ветер, и облачность. Как сказывается облачность, спрашиваете? Знаете ведь, рыба планктоном питается, а он перемещается вверх и вниз в зависимости от освещенности воды. И еще: в лунные ночи косяки зачастую почему-то не рассыпаются…

Стук в дверь. Появляется вахтенный штурман.

— Иван Евгеньич, — говорит он, — самописец интересные картинки начинает малевать. Может, взглянете?

Мы поднимаемся в рубку. Прибор с рыбьим названием «Омуль» включили Несколько часов назад, когда наш СРТ только подходил к району промысла. Сначала на ленте самописца фиксировалось только морское дно. Но сейчас перо прибора рисует какое-то штриховое пятно. По лицу капитана чувствую: это рыба.



— Косяк?

— Косяк-то косяк… Только… Смотрю вот, не минтай ли. Эта рыба дает почти такую же запись, как и сельдь. Правда, от минтая пятно на ленте самописца не такое четкое, оно как бы образовано мозаикой темных капелек, похожих на кометы. Но здесь… Нет, это явно сельдь!

Стоящий у ручки машинного телеграфа старпом Анатолий Черевань по команде капитана сбавляет ход до среднего. Рулевому отдается команда: «Лево на борт». Накренившись, судно разворачивается и ложится на обратный курс. Мы снова приближаемся к косяку, над которым прошли несколько минут назад.

— На палубе! — командует капитан в микрофон. — Приготовиться к постановке сетей.

Для рыбаков эта команда — как объявление боевой тревоги. Все знают свои места, понимают, что действовать надо быстро и сноровисто.

Вспыхивают на гребнях волн отсветы прожектора, падает в воду концевой буй, и за ним начинает соскальзывать с борта сетевой порядок. К каждой из сотни сетей, привязанных одна за другой, нужно успеть прикрепить надувной резиновый кухтыль. Рыбмастер вяжет узлы столь быстро, что глазом как следует не схватишь его манипуляции, отточенность движений можно оценить, видимо, лишь с помощью замедленной киносъемки.

Кухтыли желтые. Этот цвет лучше других различается на водной поверхности. Поддерживаемый кухтылями, сетевой порядок тянется от борта «Бауски» к горизонту.

Сети выставлены. Судно лежит в дрейфе, держась за порядок, как за плавучий якорь. По судовой трансляции объявляется отбой. До утра все, кроме вахтенных, могут отдыхать. Завтра, похоже, экипажу будет работенка.

Рассветает. Море тихое, негустой туман рассеивается, как только солнце всплыло над горизонтом. Пологие волны лоснятся, будто смазанные жиром. Даже на борт «Бауски» они накатываются без всплесков. Пора приниматься за выборку сетей. Есть ли в них рыба? Да, должна быть. Вдоль гирлянды кухтылей кружатся шумные стаи чаек — вестников рыбацкой удачи. Рядом о пустыми сетями птицы не стали бы устраивать такой базар, это рыбаки знают.

Взвывает лебедка, начиная вытягивать из воды стальной трос, к которому прикреплена нижняя подбора сетей. Первая из сеток переваливается через борт и подается к сететряске. Есть рыба, есть! Сетка ощетинилась застрявшими в ячеях рыбинами. Взбудораженные чайки носятся над палубой. Специальное устройство — сететряска вытряхивает рыбу из сетей на палубу.

Первая за путину выборка сетей. Опытный глаз капитана замечает иногда неслаженность между теми, кто работает на вытряске рыбы, на лебедке, на засолке. Ио ведь это первая выборка. Еще несколько раз поднимут рыбаки «Бауски» на борт сети с уловом и приладятся друг к другу, сработаются.

Галдят чайки у бортов, стучит сететряска, тарахтит, как пулемет, рыбопосольный агрегат, бухает молоток бондаря, бочка за бочкой заполняются уловом. Уже палуба сплошь покрыта живым серебром, уже по колено рыбы, по пояс.

Какая же она красивая, только что вынутая из воды тихоокеанская сельдь! Она играет в солнечных лучах голубыми и фиолетовыми отблесками перламутровых тонов. Краски чистые, сверкающие. Жаль, что они быстро тускнеют и блекнут. Селедка, которую мы покупаем в магазинах, внешне похожа на свежевыловленную не больше, чем содержимое банки с говяжьей тушенкой на сочную отбивную из говядины. Только рыбаки и могут ею любоваться. Но им не до этого.

Боцман Тарас Строгуш и матрос Сергей Антонов сноровисто цепляют закупоренные бочки стропами, опускают в отверстие трюма.

Оранжевые рыбацкие робы облеплены чешуей. Палуба и, борта тоже. И вода у бортов «Бауски» замешана на рыбной чешуе. Даже на капитанской фуражке с «крабом» она посверкивает.

Капитан, словно режиссер на репетиции, старается, чтобы каждый понял суть своей роли. Особенно внимателен он к новичкам. Поправляет их, дает советы, а если надо, сам встанет на месте матроса, покажет, как надо справляться с делом. Он все знает и умеет: и принимать из воды сеть на бортовой барабан-ролл, и характер сететрясной машины ему известен, и тонкостями работы с лебедкой он может поделиться, и в засоле рыбы хорошо разбирается. Недаром ведь на судне его называют мастером.

Кок сегодня старался вовсю, готовил прямо-таки праздничный обед, чтобы отметить начало путины. Но у рыбаков нет времени обедать, они отмахиваются: потом, потом, когда будет выбрана из сетей рыба. Аврал продолжается почти одиннадцать часов. Только в шестом часу вечера вахтенный штурман Петр Каурцев записывает в судовом журнале: «Закончили выборку порядка. Продолжается посол полуфабриката. Начинаем поиск косяков».

Опять винт будет вспенивать воду за кормой, опять будет звякать эхолот, прослушивая морские глубины. А потом снова зазвенит авральная трель, снова уйдет к горизонту гирлянда кухтылей, и снова бочка за бочкой станут заполняться пересыпанными крупной солью серебристо-жемчужными рыбинами.

250 бочек заполнили рыбаки «Бауски» в первый же день путины. Это примерно 200 центнеров рыбы. Для начала неплохо.

«Бауска» пахнет рыбой. С первого промысла этот запах пропитывает все на рыбацком судне и само судно. Он будет держаться несколько месяцев, пока длится путина. Завершат ее рыбаки, пойдут снова в Петропавловск, отмоют свою «Бауску», запах исчезнет.

После ужина вместе с капитаном поднимаемся в радиорубку. По радио будет проводиться вечерний капитанский час. Интересно, как обстоят дела на других судах?

«Говорит «Мангали», говорит СРТ «Мангали»! Добрый вечер всем, кто меня слышит! Сообщаю обстановку. Координаты: 151—10, 58–35. Улов 300 центнеров, всего на борту 700 центнеров. Идем к плавбазе «Ламут». Как меня поняли? Прием!»

Прозвучал в эфире доклад Бориса Михайловича Максимова, капитана траулера «Мангали». Это судно принадлежит корякскому колхозу имени XX партсъезда. Вслед за ним рапортуют капитаны других колхозных судов. На соседних радиодиапазонах переговариваются сахалинские рыбаки, магаданские, можно поймать торопливую скороговорку японцев.

По окончании капитанского часа я поднимаюсь на верхний мостик. Куда ни глянешь — всюду на горизонте огоньки. Каждый огонек — рыбацкое судно. Днем столько не увидишь — их скрывает туманная дымка. А в темноте огни на мачтах хорошо заметны. Начинаю считать: одно судно, второе, третье… десятое… двадцатое…

Пока я считал огни на горизонте, над палубой опять прогремела команда:

— Приготовиться к постановке сетей!

Все занимают свои места, вспыхивает прожектор на мостике, и при свете его видно, как с борта уходит в воду трехкилометровый сетевой порядок.

Всего пять часов прошло с тех пор, как кончился аврал на палубе. Но отдохнуть времени у рыбаков не было. Помылись, пообедали. Потом снова на палубу: укладывали сети для очередной постановки, готовили запас пустых бочек, поднимали из трюма мешки с солью. И вот теперь новый аврал. Когда он кончился, я прикинул: в этот день рыбаки проработали около 20 часов.

— Ничего, — подбадривал боцман новичков. — Крепитесь, коль взялись рыбку ловить. Вот скоро пойдут осенние шторма, тогда отдохнете. Сутками будете на койках валяться. И будете мечтать о том, что вот шторм кончится и опять можно будет сети с рыбой тянуть. Пока погода хорошая, надо работать и работать.

Из записей в судовом журнале «Бауски».

«10 августа. 00.00. Стоим на порядке. За бортом — 90 сеток. 6.10. Начали выборку сетей. Улов на, сетку 1–2 центнера. 12.00–13.00. Обед. 17.00. Закончили выборку порядка, продолжается посол полуфабриката. 20.00. Начали ходить переменными курсами в районе лова. Включены приборы «Омуль» и «Судак». 22.40. Начали выметку сети. 23.20. Закончили постановку порядка.

11 августа. 4.00. Лежим в дрейфе на порядке. 05.30. Подъем. 06.25.Начали выборку сетей. Улов в первых сетках 5–6 центнеров, потом до 10 центнеров на сетку. 28.00. Закончили выборку порядка. Идем сдавать рыбу».

Дни лова похожи один на другой. Это рыбацкие будни с поисками рыбы, с постановкой сетей и выборкой улова. Но вот судно загружено рыбой. За три дня на «Бауске» были заполнены все 720 бочек, взятые на борт в Петропавловске, завалена рыбой и палуба — на ней метровый слой. Прежде чем продолжать лов, надо освободить трюмы и палубу, получить новую тару, пополнить запас топлива.

Сначала — забота об улове, для которого не хватило бочек. Капитан связался по радио с буксиром «Олимпиец», который тащит баржу для приема россыпной рыбы. Идем к нему. Море разыгралось, из-за сильной качки нельзя пришвартоваться к барже и передать ей часть груза. Посовещавшись, капитаны решают отойти под прикрытие острова. Там море поспокойнее.

Идти туда больше двух часов. Качает все меньше и меньше. Наконец «Бауска» швартуется к барже. Между нашим бортом и баржой натягивают сетку. С палубы «Бауски» на нее льется живой поток, который матросы подталкивают лопатами. Рыбонасос на барже засасывает рыбу с сетки через резиновый хобот.

Для рыбаков такая форма сдачи улова удобна. Вытряхнул его из сеток на палубу, подошел к судну-приемщику и сдал рыбу. И хотя за рыбу, сданную в виде полуфабриката (то есть присоленную в бочках), платят дороже, трудов приходится затрачивать больше.

Не всегда, однако, поблизости оказывается судно, на которое можно сдать улов. Если до него несколько часов ходу — куда ни шло. А если дальше? Свежая рыба — вещь деликатная, длительного хранения не выносит. Полуфабрикатный засол — иное дело.

После того как рыбонасос выкачал 220 центнеров рыбы, мы идем сдавать бочки с полуфабрикатом на плавбазу «Северодонецк», к которой прикреплена «Бауска».

Наш «маркони» вызывает радиостанцию «Северодонецка». Договариваемся о том, где состоится встреча. Ночью поступает радиограмма с плавбазы: обстановка изменилась, ищите другого приемщика. Капитан опрашивает по радио приписанные к рыболовецкой экспедиции плавбазы. Откликается находящийся неподалеку от нас «Генерал Багратион». На рассвете «Бауска» швартуется у базы. В 8 утра начинается выгрузка бочек и продолжается до полуночи. Одна за другой бочки с рыбой извлекаются из трюма. В каждой примерно 100 килограммов. Из них в среднем 80–85 килограммов придирчивый приемщик засчитывает первым сортом. Бочки проверяются выборочно. Поврежденная при вытряске из сетей или подавленная рыбацкими сапогами рыба (по ней ведь ходили) считается непищевой, идет на рыбную муку, на тук. За нее рыбакам платят отнюдь не густо. После долгих споров с приемщиками капитан получает квитанцию о сдаче 538 центнеров рыбы первым сортом. Он недоволен, считает, что приемщики завысили процент поврежденной рыбы. Но попробуй поспорь с ними. Услышишь в ответ: «Недоволен — сдавай на другую плавбазу». А пока с другой плавбазой договоришься, пока дойдешь до нее, выстоишь очередь на сдачу (бывают и очереди), можешь потерять сутки и больше. Упустишь возможность лишний раз выставить сети, поднять на борт еще сколько-то там центнеров рыбы. Так что с приемщиками приходится соглашаться. Без сомнения, существующий порядок приемки рыбы с промысловых судов нуждается в усовершенствовании. Требуется объективный способ оценки работы рыбаков. Сейчас приемщики делают это фактически на глазок.

Отошла «Бауска» от борта «Генерала Багратиона» ровно в полночь, а уже через 20 минут эхолоты обнаружили три близко расположенных косяка…

Наутро нас ждало разочарование. Рыбы в сетях немного, а та, что застряла, мелкая, при подъеме на борт вываливается из ячей, падает в воду. По оценке капитана, из каждой сетки теряется примерно около центнера. Пустые сети выбирают быстро.

Не успели поднять на борт половину сетевого порядка, как «маркони» позвал капитана в радиорубку. Принята тревожная метеосводка. В нескольких десятках миль от нас бушует шторм. Семь-восемь баллов. Часа через полтора, глядишь, он и до нас докатится. Поторапливайтесь, рыбаки, поторапливайтесь. Ведь если налетит шторм, придется перерубить стальной трос и отдать морю оставшиеся за бортом сети. Но терять их не дело. Чем же ловить рыбу потом, когда шторм кончится?

— Понятно, почему улова в сетях нет, — растолковывает мне капитан. — Рыба, предчувствуя шторм, заблаговременно ушла в глубину.

Сети успели выбрать незадолго до того, как море стало кидать траулер словно щепку. Оно стало седым от пенистых прядей на гребнях волн. Направляемся туда, где нашла убежище от шторма плавбаза «Северодонецк». Ее называют супербазой — так внушительны размеры судна. СPT рядом с ним как дачный домик у подножия многоэтажной громадины.

Мне пора прощаться с рыбаками «Бауски»: надо воспользоваться возможностью попасть в штаб Охотоморской экспедиции. С борта «Северодонецка» спускают штормтрап. Палуба «Бауски» то взмывает на волне, то проваливается. Амплитуда — метра три. Выбрав подходящий момент, цепляюсь за штормтрап и карабкаюсь вверх. Матрос с плавбазы кидает на СPT канат, к которому внизу привязывают мой чемоданчик.

Знакомлюсь с «Северодонецком». 23 тысячи тонн водоизмещения, может взять на борт семь тысяч тонн груза. К плавбазе, сменяя друг друга, швартуются рыболовецкие суда. Иногда по шесть — восемь судов одновременно сдают уловы.

Эта супербаза — огромный плавучий рыбокомбинат. «Северодонецк» из рейса привозит десятки тысяч банок рыбных консервов, тысячи бочек соленой рыбы, много кормовой рыбной муки, минтаевой икры и даже витамина А. На плавбазе работает около 200 человек. Комфортабельные каюты, отделанные пластиком. В помещениях кондиционеры, телевизоры. Солидно выглядят производственные цехи. За сутки от рыбаков принимается до 160 тонн рыбы. Часть ее перерабатывают, часть перегружают на транспортные суда-рефрижераторы.

Ходом осенней путины руководит штаб Охотоморской экспедиции. Начальник Камчатского отряда колхозных рыболовецких судов Валентин Александрович Чевочин ежесуточно посылает радиодонесения в Петропавловск. Он сообщает обстановку на промысле. Это не только цифры уловов. Приходится оперативно решать массу всякого рода проблем. На СРТ «Муксун» сломалась сететряска. В эфир летит просьба: срочно самолетом доставить детали для ее ремонта. Рыбаки с «Ильичевска» недовольны своим капитаном. Он молод, неопытен. И уже одиннадцать раз сети после ночного дрейфа оказывались пустыми. А ведь на «Ильичевске» те же самые поисковые приборы, что и на других судах. Ничего не поделаешь, придется дать «Ильичевску» другого капитана…

Радиоцентр штаба на плавбазе «Северодонецк» — вот где особенно чувствуется напряженный пульс путины. Отсюда держат связь со многими десятками рыболовецких судов, с плавучими и береговыми базами, с областными рыбопромышленными организациями Дальнего Востока, с поисковыми судами и самолетами.

Эдуард Измайлов, флагманский специалист по добыче рыбы судами Камчатского отряда, ежедневно составляет карты промыслового района, вырабатывает рекомендации для капитанов. Многое приходится ему учитывать. Следить за перемещениями рыбных косяков помогают поисковые суда. Они, кстати, не только ищут косяки, чтобы наводить на них рыбаков. Выставляя сети с различными размерами ячеи и на различных глубинах, поисковики определяют еще и оптимальную технологию лова. Вся эта информация поступает в штаб на «Северодонецке». На основе ее предлагается оптимальная расстановка судов на ближайшие сутки, а значит, и обслуживающих экспедицию плавбаз. К работающим здесь базам скоро должны подойти еще несколько: с каждым днем путина набирает темпы.

По радиорасписанию наступает время выходить на связь с Петропавловском. Валентин Александрович сообщает в облрыбаксоюз итоги трудового рыбацкого дня…

Кроме колхозных судов Камчатки здесь ловят рыбу и другие суда камчатских управлений океанического рыболовства и тралового флота. И в это же самое время в других промысловых районах Тихого океана камчатские рыбаки добывают треску и сайру, камбалу и десятки других пород рыбы. Отсюда, с Камчатки, она поступает во многие районы нашей страны.


Об авторе

Ковалевский Владимир Степанович. Родился в 1936 году в Новосибирске. Окончил Московское высшее техническое училище имени Баумана. Занимался переводом художественной литературы. Член Союза журналистов СССР. Автор многих статей и очерков в научно-популярных журналах, для АПН и Всесоюзного радио и ряда переводов научно-художественных книг. Три года работал корреспондентом радиоредакции Корякского национального округа на Камчатке. В нашем сборнике выступал несколько раз. В настоящее время заканчивает книгу очерков о своих поездках по Камчатке.

Лев Лебедев
О МАЛЬЧИКЕ, СПАВШЕМ НА УЛИЦЕ, И МАЛЬЧИКЕ С ВЕТКОЙ САКУРЫ


Очерк

Заставка А. Соколова

Фото Л. Иовлевой


…Почему мне вдруг вспомнился тот мексиканский мальчишка? И где: на другом конце земли, на севере Японии… Был поздний вечер в заснеженном Саппоро, а тогда — яркое солнечное утро в веселом Мехико. Улучив несколько свободных от дел часов, мы отправились взглянуть на знаменитый «Меркадо курьезес» — «Рынок диковинок». Спешить не хотелось: приятно шагать по незнакомому городу, разглядывая и улицы, и публику, порой останавливаясь выпить сок или коктейль из молока и свежей клубники, приготовленный уличным торговцем. Город еще хранил ночную свежесть, солнце ласкало, и трудно было поверить, что к полудню это нежное светило разъярится и начнет немилосердно преследовать, словно прицеливаясь в тебя жгучим лучом фантастического гиперболоида. Но до полудня было далеко, и ничто не мешало наслаждаться утром.

Люди спешили на работу, по своим делам, густой поток машин нескончаемо мчался мимо. Картина, обычная для большого города. Но тут мы увидели сценку, выпадавшую из общей идиллической картины.

На широком мраморном подоконнике шикарной витрины спал мальчик лет семи-восьми. Босые ноги он поджал под себя, руки спрятал на груди, ворот поношенной рубашонки натянул на голову, прикрываясь от слепящего солнца, но и не решаясь перебраться в тень: ночи в Мехико прохладны, и бездомному малышу, видимо, хотелось утром погреться.

Заметили мы парнишку в тот момент, когда к нему приближался полицейский. Он неторопливо коснулся мальчика концом дубинки. Тот, кажется, спросонок не сразу сообразил, где он и кто рядом. Но пауза, которую полицейский выждал с каменным спокойствием, длилась недолго. Малыш вскочил и сонно побрел по улице. Полисмен зашагал в другую сторону, даже не обернувшись ему вслед: порядок восстановлен, чего же, мол, больше? По-видимому, встреча с беспризорным ребенком была для него привычной. А тот, пройдя десятка два метров, вновь свернулся калачиком на ступеньках подъезда…

Вечером в отеле к нам подошли инженеры-строители из Перу:

— Простите, сеньоры, правда ли, что вы из Москвы? Первый раз встречаем русских…

Разговорились и незаметно просидели в холле допоздна. Один из перуанцев спросил:

— Нравится Мехико?

— Очень красивый город. И народ здесь приветливый. Но-…

И мы рассказали о том мальчике, которого видели утром неподалеку от «Меркадо курьезес».

— Да, сеньоры, дети — огромная проблема для Латинской Америки, — сказал наш собеседник. — Причем в нашей стране еще более острая, чем в Мексике. Накормить их досыта, одеть, дать образование — многие семьи об этом только мечтают. Ваше государство решило многие социальные проблемы, и вам нельзя не позавидовать, если встреча с беспризорным мальчишкой для вас столь непривычна…

«Непривычна» сказано, пожалуй, слишком мягко. Несколько лет прошло с тех пор, а мексиканский мальчишка все не выходит из головы. Но почему вдруг он вспомнился в Японии, в Саппоро?

Столица Хоккайдо затихает рано. С наступлением коротких зимних сумерек все реже и реже поток машин, все пустыннее и пустыннее улицы. Час пик миновал, и вот уж вагоны новенького метро, построенного к открытию XI зимних Олимпийских игр, полупусты. Оживленно лишь в центре, теперь он обозначен здесь довольно точно, что можно сказать далеко не о каждом японском городе. Их веками застраивали без какого-либо единого плана.

Ну а в Саппоро есть подземный центр, которым очень заинтересовались в Токио. Дело в том, что главный город Японии, как утверждают, упустил несколько отличных возможностей перестроиться по плану. Первая такая возможность представилась после страшного землетрясения в 1923 году. Но разгребли развалины, ставшие могилой для ста тысяч человек, и учинили тот же «строительный хаос», в котором путаются даже всезнающие шоферы такси. Еще раз Токио оказался в развалинах во время второй мировой войны после налетов американской авиации. И вновь каждый владелец земли на принадлежащем ему участке строил то, что было ему по вкусу и деньгам. Третью возможность «отцы города» использовали, насколько могли: во время подготовки к летним Олимпийским играм 1964 года проложили ряд современных магистралей, построили много новых зданий. И тем не менее от широких планов, способных кардинальным образом преобразить облик города, пришлось отказаться из-за той же частной собственности на землю: выкупить многие подорожавшие участки оказалось не под силу.

В Саппоро дело обстояло попроще: здесь, на севере страны, серьезное освоение которого началось лишь недавно, земля не столь дорога, да и незанятых участков вокруг столицы Хоккайдо было немало. Тут и выросли в период подготовки к Белой Олимпиаде кварталы новых домов, лишь на короткое время предоставленные участникам Игр, журналистам, гостям, а затем перешедшие к хозяевам Олимпиады. От новых районов на окраине города к центру протянулась ветка метро. Огромная труба, в которой мчатся поезда, пролегла по поверхности там, где не было строений, чтобы затем уйти под землю в старых районах Саппоро.



На перроне Токийского вокзала

— Если бы не зимняя Олимпиада, наш город еще долго не имел бы того, что построено в период ее подготовки, — сказал мэр Саппоро, имея в виду не только спортивные сооружения, но в первую очередь кварталы современных домов, метро, дороги, водопровод, канализацию, появившиеся в ряде районов, и, конечно, «подземный город», ставший своего рода центром Саппоро.

На подземные проспекты можно попасть прямо из вагонов метро. Потоки людей движутся под низким, ярко освещенным «небом», замедляя шаг у бесчисленных витрин. Здесь покупают мало: цены в магазинах прямо пропорциональны стоимости помещения на таком бойком и удобном месте. А вот столики подземных кафе не пустуют.

Надо отдать должное японским архитекторам, мастерам интерьера, удачно разместившим среди бесчисленных магазинов и кафе фонтаны, экзотический, в несколько метров длиной аквариум, яркие цветники, при виде которых ив голову не придет, что они искусственные. Здесь можно увидеть даже клетку с пестрыми тропическими птицами. Чисто, светло, тепло. Сначала кажется, что отсюда и уходить не захочется. Но вскоре с удивлением замечаешь: тянет подняться на поверхность, пусть там валит мокрый снег и посвистывает ветер с Тихого океана. Оказывается, никакие ухищрения архитекторов и оформителей не могут скрыть чисто коммерческую «направленность» подземного сооружения, в общем-то оказывающегося огромным торговым центром.

Улицы же на поверхности гораздо интереснее своей необычностью для европейца. На широкой Одори, вдоль которой по центральной оси протянулся бульвар, высятся огромные снежные фигуры и постройки. Тысячи людей толпятся около сверкающих дворцов и храмов, разглядывают ледяных великанов, мальчишки несутся с гор… Десятки мелких торговцев, пользуясь конъюнктурой, не жалеют ни горла, ни ног: снуют в толпе, расхваливают свой немудреный товар, стараясь всучить его каждому пришедшему на традиционный «Снежный фестиваль», который проводится здесь ежегодно.

Как всегда, оживленно и на Экимаэ — Привокзальной улице, перпендикулярной к Одори. Залитая светом реклам, беснующихся в темном небе и, словно полчища хамелеонов, ежеминутно меняющих свою окраску, улица жадно всасывает вечернюю пеструю толпу. Тут идет откровенное соревнование: кто больше народу заманит. Витрины подмигивают лампочками, манекены ослепительно улыбаются, приглашая заглянуть в магазин. Девушки в ярких кимоно и с ультрасложными прическами изящно склоняются на пороге в поясных поклонах. Так многочисленные кафе привлекают клиентуру. На этом фоне действия торговцев пластинками и радиотехникой выглядят грубовато. Вынесенные из лавок динамики оглушающе хрипят модные мелодии: авось кто-нибудь завернет.

Некоторые уличные торговцы взяли на вооружение… запахи. Над тротуарами плывут ароматы вареной кукурузы, печеных каштанов, даров моря, начиная от жареных осьминогов и кончая совсем уж неизвестными новичку обитателями глубин. Такая «реклама» действует весьма эффективно: невольно поведешь носом на запах и увидишь тележку с японскими лакомствами или железный бочонок, где автомат перемешивает какую-то темную массу, или котел, пар из которого отводится в неумолчно свистящую трубку.

Впрочем, усилия торговцев в большинстве случаев тщетны. Толпа равнодушно течет мимо. Куда? В кинотеатры, бары, дансинги. Некоторых соблазняют рекламы… бань, где посетителям обещают и просто массаж, и специальный массаж, и даже «сверхмассаж». О последнем уличные зазывалы говорят, многозначительно подмигивая…



У Национального музея в Токио в дни работы советской художественной выставки

Развлечения незатейливые. А многие предпочитают убить время в пачинко.

Вдоль Танукикодзи — Барсучьей улицы (барсук в Японии — символ гуляки и прожигателя жизни) среди небольших магазинчиков, кафе и сувенирных лавок, увешанных гирляндами бумажных фонариков, то и дело видишь за стеклянными дверями ряды каких-то механических коробок. Это — пачинко.

В помещении, где установлены десятки одинаковых автоматов, неумолчно звучат щелчки. Получив у входа за сотню иен пластмассовую коробочку с шариками, посетитель высыпает их в лоток автомата и, нажимая никелированную рукоятку, один за другим посылает шарики в цель. Шарик мчится по ободу за стеклом, потом срывается, скачет в лабиринте из гвоздиков… Мгновение — и он уже безвозвратно пропал в чреве автомата, легко миновав отверстия, в которые его нужно загнать.

Щелкают рукоятки, с легким звоном металлические шарики ударяются о гвоздики, чтобы тут же быть проглоченными автоматом. — Можно с разной силой нажимать спусковое устройство, можно колотить по ящику кулаком, незаметно толкнуть его плечом, даже пнуть в сердцах ногой — результат обычно один и тот же. Вскоре посетителю приходится вытаскивать новую стоиеновую монету, чтоб получить очередную порцию шариков. Коробочку из-под них на всякий случай ставят на специальный лоток: вдруг повезет и насытившийся автомат отрыгнет часть шариков обратно. Тогда сонная кассирша может выдать приз: куколку, шоколадку или подобную мелочь. Но призы, видимо, мало кого интересуют.

Новички задают наивный вопрос: «Ну а дальше-то что?» Да ничего! Просто времяпрепровождение. Скучно? Для кого как. Пачинко не пустуют, иногда около кассирши даже выстраивается очередь…

А вот рекламные щиты зарубежных фильмов. Супергерой нескончаемой серии боевиков Джеймс Бонд, прижав одной рукой полуобнаженную красотку, между делом от кого-то отстреливается. С другого щита в прохожего целится этакая «белокурая бестия» в лихо заломленной шляпе. Не нужно разбирать иероглифов, чтобы понять: здесь крутят вестерн.

Ну, а что предлагает японская кинематография?

…Маленький прокуренный зал. Лениво пережевывая резинку, зрители равнодушно взирают на очередную историю «из современной жизни». Ловкие дельцы в погоне за выгодными контрактами подсовывают богатым клиентам своей фирмы специально подобранных молоденьких сотрудниц в мини-юбчонках. Девицы оказываются тоже не промах: пускаются в ловкий шантаж и заполучают довольно кругленькую сумму с тех, кто боится огласки своих тайных похождений. Хэппи-энд сводится, таким образом, к старому: «вор у вора дубинку украл».

Нет, это не Курасава и не Синдо, создавшие своими работами всемирную славу японской кинематографии. Да и вряд ли стоило ждать каких-то глубоких, интересных мыслей от авторов такого фильма: их задача сводилась к показу нескольких скабрезных сцен.

В Японии нам говорили, что бизнес все больше губит истинное искусство. Не так-то просто даже известному режиссеру найти средства для съемки серьезного фильма. Гораздо охотнее дельцы вкладывают деньги в производство бандитских, шпионских или любовных лент.

Конечно, было бы в корне неверно представить дело таким образом, будто только низкопробная продукция определяет лицо сегодняшнего искусства Японии. В том же Саппоро зал был переполнен во время выступления симфонического оркестра крупнейшей японской радиотелевизионной компании Эн-Эйч-Кей. С трудом удалось достать билеты на гастроли национального театра Кабуки, которому была отдана сцена Косей Ненкин Кайкан — огромного общественного здания, построенного в период подготовки к XI Белой Олимпиаде за счет все тех же 180 миллиардов иен, которые правительство Японии, префектура Хоккайдо и городской муниципалитет выделили на реконструкцию Саппоро.

Ведущий свою историю с XVII века, этот театр, созданный, по преданию, уличной танцовщицей О-Куни, отличается от европейского и мизансценами, и декорациями, и символическим гримом артистов. Короче говоря, общее лишь то, что действие происходит на сцене. Собственно, действия-то как раз предельно мало. Актеры на протяжении почти всего спектакля предпочитают сидеть, по японскому обычаю подложив под себя пятки, и обмениваются репликами. Произносятся они особо, с непривычными модуляциями голоса. Условностей в этом театре значительно больше, чем в европейском. Скажем, жесты должны строго соответствовать давно выработанной канонической системе. Например, актер, играющий роль слуги, сделал плавное движение веером над чашей своего господина, и даже мы, не посвященные в таинства Кабуки, поняли, что сосуд уже полон…

Все необычно. Но интересно ли? Безусловно, как и Ноо — театр масок, который давал представления в том же Косей Неикин Кайкан. А всего в нескольких кварталах совсем иные представления предлагала Барсучья улица.

Подобные контрасты в Японии встречаешь часто, и каждый раз они просто поразительны. Примеров сколько угодно.

Отношение японцев к природе прямо-таки трогательное. Сначала не догадываешься, зачем рядом с деревьями у домов в Саппоро поставлены высокие шесты, к которым подвязаны ветви. Выясняется: чтобы во время сильного снегопада (а они здесь не редкость) ветви не обломились. Потом с интересом разглядываешь небольшой водопад около шоссе. Наверное, при прокладке дороги самым простым было отвести поток по кратчайшему пути в протекающую поблизости реку. Но его аккуратно расчистили, поставили каменную ограду, чтобы брызги не летели на дорогу, а под ней проложили трубу, из которой вода попадает в ту же реку, но тем путем, каким она текла века. Наконец, узнаешь, что некоторые огромные сооружения для олимпийских соревнований в окрестностях Саппоро были снесены после окончания Игр, так как оказались на территории национального парка. После этого уже не решишься сломать прутик бамбука, торчащий из-под снега в березовом лесу, чтобы просто убедиться, что видишь действительно бамбук, столь теплолюбивое растение.

Но вот парадокс: как-то вечером телеэкран показал, во что превращаются моря у японских берегов из-за отходов химических и нефтяных предприятий, какие свалки мусора стихийно растут там, где совсем недавно были нетронутые уголки природы, во что может превратиться популярная туристская тропа. Потом во весь экран показалась труба, изрыгающая тучи дыма, и другая, из которой в море лился грязный пенистый поток… Тут, конечно, виноват капиталистический способ производства, алчная погоня за прибылями, заставляющая не останавливаться ни перед чем.

— А вот другие «почему», невольно возникающие при посещении японских домов. Речь идет не об «одноэтажной Японии». Здесь, пожалуй, все объяснимо: веками люди строили небольшие дома и жили в них так же, как их предки. И хотя в наше время островное положение страны уже вряд ли позволяет сохранить традиции, японские города, даже Токио, в основном застроены по-прежнему одно-двух этажными домиками. Но все больше и больше их теснят современные здания. Однако вновь сталкиваешься с парадоксом: внутри они точные копии все того же старого японского дома.

Квартиру делят деревянные, затянутые бумагой перегородки, которые можно раздвинуть и превратить две комнаты в одну. В ванной комнате, правда, вместо бочки появился квадратный чан. Рядом — пластмассовые доски. Для чего? Чтобы, забравшись в него, прикрыть чан, оставив снаружи только голову, как это практиковалось издавна. Утверждают, что нет большего удовольствия для японца, чем попариться таким образом. Впрочем, оно и не удивительно, если учесть, что печей в старых домах не клали, да и в современных не повсюду есть отопление, а помещения обогреваются жаровнями с углями.

По-прежнему чуть ли не все население страны спит на циновках, лишь немногие жители предпочитают кровать. В банке, в оффисе не увидишь японца, сидящего на плоской подушке, но дома или в ресторане он предпочтет сесть так, как его предки. Оказывается, как сказал нам один японец, от сидения на стуле можно… устать.

Разумеется, несерьезно было бы обвинять японцев в излишнем пристрастии к традициям: каждый сидит или спит, как ему нравится. Столь же неверно бросить им упрек в консервативном пристрастии к одноэтажным деревянным домикам. Кстати, их конструкция за века отработана столь умело, что хрупкие на вид строения вполне успешно противостоят землетрясениям. Но столь же уверенно выдерживают толчки и новые многоэтажные дома, даже небоскребы, все больше и больше нарушающие «горизонтальный» пейзаж японских городов. Многие жители с удовольствием, как нам говорили, переселились бы в современные здания, поменяв плохо греющие хибати и котацу с древесным углем на систему водяного отопления. И если они не справляют новоселья, то вовсе не потому, что жизнь в старом доме позволяет сохранить пресловутую «близость к природе». Какая уж тут близость, когда в больших городах дома чуть ли не вплотную лепятся друг к другу. Дело в стоимости жилья. На его оплату рядовой японец тратит приблизительно треть заработка. А для переселения в новую квартиру со всеми удобствами нужны миллионы. Вот и попробуйте подсчитать, за какой срок удастся собрать необходимую сумму при среднем заработке 70–80 тысяч иен в месяц.



Один из спортивных олимпийских комплексов Токио

Как нам сказали, молодежь уже предпочитает европейский образ жизни. Японская статистика утверждает: современный юный житель островов стал выше своего сверстника начала века на целых десять сантиметров. Объясняют это, в частности, более массовым развитием спорта, лучшим питанием…

Спорт в Японии в последнее время действительно сделал большой шаг вперед во многом благодаря двум Олимпиадам, прошедшим здесь впервые в Азии, — летней и зимней. В стране построено много первоклассных спортивных сооружений. Правда, осматривая их в Токио, мы были немало удивлены тем, что многие пустовали: арендная плата далеко не всем по карману.

Трудно судить, насколько лучше стали питаться жители Страны Восходящего Солнца, приходится верить на слово статистикам. Но, как и прежде, стол здесь во многом морской; видимо, не последнюю роль играет его дешевизна.

Признаться, до посещения Японии мне никогда не приходилось видеть, чтобы домохозяйка покупала всего 300–400 граммов мяса. Здесь такая покупка в мясной лавке весьма обычна. За обедом в ресторане можно наблюдать, что большинство присутствующих удовлетворяются лапшой или рисом. Таблица в одном из токийских журналов свидетельствует: хотя потребление мяса в стране выросло, японец за целый год съедает его не больше, чем европеец или американец за месяц. Зато что касается рыбы, соотношение обратное.

Европейцу, прежде чем отправиться в японский ресторан, где угощают дарами моря, следует отрешиться от некоторого недоверия к ним. Раздвинув легкую стенку, с улицы попадаешь сразу в небольшой зал, заставленный низенькими столиками, около которых на татами сидят завсегдатаи. Если вы предпочитаете стулья, вас подведут к стойке и усадят напротив длинной витрины, за стеклом которой морские растения, рыба, моллюски и многое такое, что не знаешь, отнести это к флоре или же к фауне. Стоит попробовать все подряд: и свежего тунца, и осьминога, и морскую капусту, и трепангов, и икру морского ежа. Главное — справиться с непослушными палочками для еды, выскальзывающими из пальцев…

Собственно, приезжему не обязательно осваивать столь необычный столовый прибор. В большом ресторане вам подадут нож и вилку. И при желании угостят японскими блюдами, но…

— Слишком японское, — с иронией говорят о таком заведении местные жители.

Выражение довольно точное. Подобное, наверное, можно сказать о русском ресторане в Париже, где все настолько прусское», что не хватает, пожалуй, лишь развесистой клюквы. Оно и понятно: рассчитано-то на иностранцев, а им, подавай «самое-самое». Вот так и в Японии. Уж если в большом отеле взор гостя решили усладить «типичным японским интерьером», то здесь будет и крохотный ярко-красный мостик, и ручеек, струящийся из бамбуковой трубы, и удивительно искусные, но словно мертвой водой политые кусты, в которых даже поют птички (механические, естественно). Хозяин отеля доволен, так как гости, начавшие знакомство со страной в его заведении, задерживаются здесь, даже фотографируются. Сами же японцы (люди тонкого вкуса, непревзойденные мастера интерьера и оформительского искусства, особенно садового) при виде подделок «под Японию» страшно смущаются.



Вид в окрестностях горы Корохимэ. Район Нагано — Уэда

Времена изоляции островов давным-давно канули в вечность. Кого только не встретишь сейчас в Токио! Едут деловые люди, туристы из стран Азии и Латинской Америки, из Европы и Соединенных Штатов, расширяется культурный, научный, спортивный обмен. Разумеется, каждый хочет увидеть как можно больше запечатлеть в памяти и на пленке какие-то специфические приметы страны. А бизнес, пресловутый бизнес тут как тут! Есть спрос на «типично японское»? К вашим услугам! Ну а почему не всучить подделку, если гость все равно не отличит ее от оригинала? Так появляются псевдояпонские интерьеры, кушанья, сувениры…

Единственное, пожалуй, что невозможно подделать, — это гейш. Чтобы овладеть этой профессией, мало быть красавицей, надо еще научиться петь, танцевать, знать поэзию, уметь поддержать разговор. И не просто поддержать, но «потрафить» клиенту, вдохнуть в него уверенность в своих силах, восхититься его умом, тонким вкусом, щедростью, даже если он не слишком-то глубоко залез в свой кошелек.

Хорошие гейши нарасхват. По вечерним улицам Токио их мчат в крохотных легких колясочках рикши, к услугам которых, кажется, никто больше в наши дни не прибегает.

Чтобы пригласить гейшу и провести с ней вечер, нужна довольно приличная сумма. Но оценить их искусство танца и пения можно на солидном приеме, который без них не обойдется: ведь гейша олицетворяет верх гостеприимства.

Мадам Баттерфляй (по-английски — «бабочка») — имя, выбранное очень точно. Опера Пуччини сразу же всплыла в памяти, едва я увидел на сцене в большом зале, где давался прием для участников XI зимних Олимпийских игр, почетных гостей и журналистов, танцующую гейшу. Рукава яркого желтого кимоно и впрямь напоминали крылья бабочки. Каждое движение точеной, словно статуэтка, фигурки было необыкновенно пластично и грациозно. И чтобы подчеркнуть изящество танца, возле головы гейши трепетала в воздухе, не решаясь сесть, бабочка — два легких крылышка на конце тонкой бамбуковой ветви, которую держала в руках другая участница выступления.

Танец был нежным, заставлял затаить дыхание, как это невольно делаешь, когда берешь в руки бабочку и боишься сдуть с ее крыльев легкую пыльцу. Была в нем непостижимая выразительность, чего никак не скажешь о лице танцовщицы, остававшемся бесстрастным за толстым, как маска, слоем грима. Он покрывал и лица гейш, выступавших затем с исполнением народных мелодий на семисене — трехструнном музыкальном инструменте.

Кроме слова «гейша», столь же широко известно и японское слово «самурай». Но стоит ли вспоминать его, когда самураи канули в прошлое? Лишь в музеях демонстрируются их широкие мечи. Однако люди, следящие за политическими событиями, не без основания утверждают, что осталось кое-что еще.

Включив однажды в Японии телевизор, мы увидели торжественную встречу в токийском аэропорту Ханэда пожилого человека. Им оказался сержант бывшей императорской армии некий Ёкои. Чем же прославился этот человек?

В начале 4972 года он вернулся на родину… с фронта, просидев в джунглях острова Гуам со времен второй мировой войны! Давным-давно отгремели сражения, оставшиеся в живых солдаты вернулись домой, у многих из них с той поры родились дети, а потом внуки, которые ни разу не слышали разрывов снарядов, душераздирающего звука падающих с неба бомб. Годы шли, а Ёкои все боялся высунуть нос из джунглей, страшась не только противника, но и своих, которые могли потребовать ответа: почему не сражался до конца, как предписывал устав императорской армии, почему не покончил с собой, не сделал харакири в соответствии с «духом Ямато», когда положение оказалось безнадежным, почему предпочел сбежать в лесную чащу?

Он долгие годы прятался в лесной яме, питаясь рыбой, выловленной в ручье, лягушками, улитками, пока не был случайно обнаружен туристами. Из Ёкои решили сделать героя, а заодно на разные лады принялись шуметь о «верности», «солдатском долге» и т. п.

Возникает вопрос: кому нужна вся эта шумная кампания? Не тем ли, кто, уже возродив вопреки конституции вооруженные силы, хотел бы теперь дополнить «экономическое чудо» соответствующей военной мощью?

— Даже во время Олимпиады лавочки в Саппоро были забиты различным военным обмундированием. Здесь предлагалась форма воевавших во Вьетнаме «зеленых беретов», мундиры солдат и офицеров гитлеровской армии, ордена германского рейха. Можно было бы отнестись ко всему этому, как к тщетной попытке гальванизировать труп японского милитаризма, если бы дело этим и ограничивалось. Но нам не раз приходилось встречать в некоторых органах печати и даже видеть на. улицах реваншистские лозунги. В то же время подавляющее большинство японцев понимает, что страна не должна и не может вернуться на рельсы изжившей себя самурайской политики, и только трезвый подход к действительности служит успешному развитию ее — международных отношений, в том числе с Советским Союзом.

Интерес к северному соседу в Японии огромен. На прилавках книжных магазинов множество переводов с русского. Тут и произведения классиков, и книги советских писателей. В Японии невозможно соскучиться по нашей музыке: она регулярно транслируется местными станциями. С огромным успехом проходят гастроли советских исполнителей, различные выставки.

Связи между двумя странами крепнут во всех областях. Нет такого дня, чтобы в японских портах не швартовались советские корабли, а суда под флагом с красным диском солнца на белом фоне не брали бы курс к нашим гаваням. Островное государство, практически не имеющее природных запасов промышленного сырья, крайне заинтересовано в торговле с одной из самых богатых этим сырьем держав, да и не только сырьем.



Древняя садовая скульптура в парке одного из музеев

Культурный, научный, экономический обмен взаимовыгоден обеим странам, и, естественно, он расширяется с каждым годом, имеет хорошие перспективы.

Японцы производят много замечательных товаров. На весь мир прославились, например, японская оптика и радиотехника. Однако они завоевали себе рынок не только высоким качеством, но и сравнительно низкими ценами. Что это: следствие умелой организации производства, применения новых методов труда, совершенной техники? Не только. Экономисты утверждают, что дело и в низкой стоимости рабочей силы. Для получения высоких прибылей используются даже национальные черты характера японца — строгая дисциплинированность, трудолюбие, старательность.

Казалось бы, можно ли не воздать должное школе, воспитывающей в своих питомцах такие добрые качества и программирующей: «Главное — с малых лет научить ребенка прилежанию, аккуратности, умению хорошо делать любое дело». Но стоит ознакомиться с мнением учителей страны, борющихся за демократические основы просвещения, как идиллическая картина меркнет.

Красные повязки на рукавах людей, собравшихся на уличных перекрестках. Над головами — плакаты, демонстрирующие рост семейных расходов на образование детей и призывающие трудящихся принять участие в забастовке учителей…

В стране раздаются протесты и против роста платы за обучение студентов, особенно педагогических вузов. Увеличить и без того немалые взносы — значит создать выходцам из семей трудящихся новые препоны на пути к учительской работе. А ведь кто воспитывает школьников — вопрос немалой политической важности. Отстраняя неугодных, в школах между тем вводят курс этических дисциплин под тем предлогом, что «моральное воспитание молодежи» осуществляется недостаточно. И вновь в учебниках начинают восхваляться герои захватнических войн, камикадзе, жертвовавшие жизнью «за императора».

Темным силам, пытающимся вернуть Японию на старый курс, противостоят все реально мыслящие люди страны, мощное демократическое движение. Как память о Стране Восходящего Солнца я храню красочную открытку, созданную прогрессивным художником Томита. На ней барельеф В. И. Ленина и лозунг: «Да здравствует славное 50-летие Союза Советских Социалистических Республик!» Указан и издатель — Комитет по созданию музея В. И. Ленина в Японии.

В день отъезда из Японии, когда мы, собрав немудреный журналистский скарб, уже собирались покинуть квартиру, где жили, с нами пришла попрощаться женщина, которую мы между собой называли хозяйкой. Нет, она не владела домом, но была действительно для нас доброй хозяйкой, следя, чтобы мы с моим коллегой ни в чем не испытывали неудобств, чтобы нам спокойно работалось. С ней был скромный и воспитанный мальчик. Он с поклоном вручил отъезжающим гостям пластмассовые веточки с розовыми лепестками. Ведь до начала цветения сакуры было еще далеко, а как же можно уехать из Японии и не захватить с собой ее символ — знаменитую вишню?

Вот в этот момент я и вспомнил его мексиканского сверстника, спавшего на подоконнике витрины. Нет, они не были похожи, эти ребята. Маленький японец был аккуратно одет, судя по всему, не испытывал голода, рядом с ним стояла его мать. Но я все же пристально вгляделся в лицо ребенка: захотелось предугадать, что ждет его в жизни?

Кем он станет: пополнит армию безработных или в нем обнаружится талант инженера-радиоэлектроника, окажется ли смелым мореходом, проникнет в глубины искусства икэбана или проведет годы за лотком мелкого торговца?

К кому примкнет он: к тем, кто с фанатичным блеском в глазах разглагольствует о «великой миссии» Японии, или к тем, кто понимает, что не может она возвратиться на прежний путь, и готов ради процветания и прогресса своей страны на борьбу за мир, социальные права, развитие дружеских отношений со всеми народами?

Невелика страна этого малыша — цепочка островов в огромном океане, которые легенда сравнивает с каплями, скатившимися с копья бога Изанаги, когда он отделял твердь от земли. Но сколько здесь дорог, ведущих в противоположные стороны! Разве можно разобраться во всем за короткий срок?

Да и разве прочтешь судьбу на лице? Остается надеяться, что она не закружит малыша, так и оставшегося в моей памяти с веточкой сакуры, не завертит его, будто жестокий тайфун, что он, подрастая, не запутается в сложных противоречиях современной Японии.


Об авторе

Лебедев Лев Георгиевич. Родился в 1934 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ в 1959 году. Работает заместителем редактора Отдела информации газеты «Правда», — член Союза журналистов СССР. Автор нескольких рассказов, опубликованных в журналах «Юность», «Смена» й других, и многих статей в центральной печати. В нашем сборнике выступал дважды. В настоящее время работает над книгой о советских торговых моряках, с которыми автор недавно совершил большое плавание.

Анатолий Онегов
БАЛЛАДА О РЫБАКАХ


Рис. Б. Даля


Памяти Анатолия Полякова,

рыбака и охотника


Ивана Михайловича четвертый день не было дома. Я ждал его один в большой рыбацкой избе на берегу таежного озера. Завтра он должен приплыть — таков уговор. Если он не придет, я отведу от берега свою лодку, пройду озеро, оставлю лодку в другом конце, в Концезерье, и пойду навстречу ему по- трудной таежной тропе на его озеро…

У каждого из нас в тайге были свои озера. Я ловил рыбу на Долгом озере, длинном и глубоком, как темная река среди черных еловых берегов. Мое озеро было порой тяжелым и неверным и от этих угрюмых берегов, и от кривых ветров, что сваливались с еловых вершин дерзко и неожиданно.

Такие ветра легко держала шитая онежская кижанка, но только не наши долбленки-челноки, в которых для двух рыбаков порой не хватало места.

На моем озере стояла охотничья избушка. В избушке была рудная, с дымом в дом, печь. Когда печь топилась, я открывал доску под потолком, и плотные полосы дыма сначала лениво, потом все быстрей и быстрей тянулись к этой прорези-трубе и долго качались в свете прореза. Когда было солнце, на полосы дыма падали тени осиновых листьев. Эти тени качались вместе с дымом, и казалось, не дым выходит из избушки, а листья осин плывут и плывут ко мне.

Протопив печь, я выгребал угли, выметал под печи, готовил рыбу: чистил, потрошил, резал на куски. Потом на широкой осиновой лопате-весле рыба уходила в печь и плотными рядами ложилась поверх омоченных стеблей тростника. Так рыба сохла. Сначала пеклась, дымилась. Иногда я вынимал из печи дымящийся печеный кусок, круто посыпал его солью, дул, чтобы не обжечься, и с аппетитом ел. Остальные куски к утру высыхали и становились тем самым сушником, который в мешках я носил с Долгого озера в наш рыбацкий дом. Там сушник складывался в корзины, а потом снова за плечами или в плотных тюках на спине сельповской лошади отправлялся по таежной дороге к магазину, к людям.

Зарабатывали мы немного: я меньше, Иван Михайлович чуть больше. Но мне хватало на муку, на сахар, на крупу, на махорку, на спички, вполне хватало, чтобы снова уйти в тайгу, сначала в наш рыбацкий дом, а потом на свое Долгое озеро, которое в общем рыбном промысле страны, наверное, значилось малым неопромышленным водоемом…

У Ивана Михайловича в тайге было свое собственное озеро, обманчивое, как леший. Оно встречало рыбака всегда добро, будто собиралось рассказать тихую, теплую сказку. Сказка манила. Но стоило уйти на долбленке далеко от берега, забыв об осенней кривой погоде, как тут же старик леший, обещавший добрую лесную сказку, вдруг оборачивался настоящим чертом.

Ветер хрипел в еловых вершинах, волна гудела под лодкой, как огонь в сумасшедшей печи. Кол, за который ты привязывал лодку, не выдерживал хрипа и воя, с треском разлетался и долго волочился сзади тяжелым, тупым обрубком. Этот обрубок, как якорь, держал лодку по ветру, и тебе оставалось резать и резать веслом волну за волной, перебарывая ветер.

В такой ветер казалось, что ты не плывешь, а только держишься на гребнях крутых волн. Но вот берег. Последняя волна все-таки догнала тебя и швырнула в лодку с десяток ведер ледяной воды. Если бы ты не обогнал волну там, на озере, если бы она успела схватить тебя далеко от берега, то этих десяти — пятнадцати ведер вполне хватило бы утлой лодчонке, чтобы она остановилась и оставила тебя одного посреди воды…

Два дня кряду ветер-черт хрипел над тайгой. Я ушел с Долгого и вернулся в наш рыбацкий дом. Ивана Михайловича не было, он отправился на свое озеро и оставил записку: «Жди в субботу». По зарубкам, которые старик делал на косяке двери, и своему календарю я подсчитал, что суббота завтра.

Я топил печь, варил крутую уху из окуней, жарил окуневую икру, уже нагулянную до туготы за лето, курил, прихлебывал из кружки чай-деготь и не смотрел на озеро.

Потом ветер сорвал под окном пролет забора. Я вышел, занес упавший пролет за дом и обернулся к озеру.

Далеко за Сухим мысом то подскакивала, то снова падала в волну лодка. Она шла из Концезерья. Старик не выдержал, устал ждать погоду и вернулся.

Озеро, где стоял наш дом, было нестрашным: ни мелких луд-камней, что разом прошьют осиновое дно долбленки, ни глубоких ветров, как на озере старика, ни ветров-изворотней, как у меня на Долгом. На Домашнем, как мы звали свое озеро, ветра всегда шли прямо и ясно. И даже в самый яростный шквал можно было скрыться за мысом или свернуть в тихую лахту. Но старик не сворачивал. Я спустился к воде и ждал его.

У старика было правило — привозить со своего озера тройку-пяток окуней для пирога. На уху рыбу доставал я, а вот пирог пек сам Иван Михайлович, и только из тех окуней, которых ловил на своем озере.

Это были чудесные рыбы. Тяжелые, как карп-двухлетка, жесткие чешуей и острые перьями, они всегда были какого-то неокуневого, красно-багрового цвета. И только тонкая зелень поперечных полос не давала ошибиться — конечно, это окуни.

Ловил их старик не в сети, а на удочку у какой-то средней луды, известной только ему одному. Вылавливал мало, будто берег, но привозил всегда.

Вот сейчас он подъедет, выбросит на берег весло, выставит за борт деревянную ногу-протез, потом появится и сам из своей лодчонки-душегубки, встанет в воде прямо, крепко, подберет из лодки мешок с сухой рыбой и лишь потом наклонится за окунями…

А затем начнет творить тесто, пресное, без закваски. Раскатает широкую лепешку будущего пирога на березовых досках стола, засеет ее солью, аккуратно положит три рыбины: две головами к себе, одну от себя, чтобы пирог получился ладным, опять засеет крупной солью, завернет края пирога и будет ждать, когда протопится печь.

Печь под пирог Иван Михайлович топил сам. А потом на столе задымится, задышит ржаным духом темная шершавая корка. Острый нож, который потрошит рыбу, шкурит лося и белку, спасал от медведя, самым краешком лезвия-бритвы пройдется по печеному боку, чуть-чуть сдвинет крышку пирога и даст дохнуть сочным запахом не то выстоявшейся ухи, не то жареной рыбы…

Это был особый запах — запах печеного рыбника. Им можно наслаждаться долго, собирая по струйкам аромат ржаного теста и распаренных окуней. А потом надломить корочку свежего пирога и, пока не трогая рыбу, почувствовать необыкновенный вкус сочного от окуней пресного теста…

А потом будет чай, будут рассказы, скупые, таежные. А потом я в последний раз прикурю от коптилки, задую тоненький огонек, лягу на свою постель и буду вспоминать то ли свое неверное Долгое озеро, то ли широкие волжские плесы и тяжелый бой осетра на ямах, а может, те самые кусты на берегу уральского озера, откуда меня по просьбе матери как-то вытащили рыбаки, но не отвели домой, а оставили у рыбацкого костра навсегда…

В этот раз Иван Михайлович окуней не привез. Правда, по пути в Домашнем озере он подцепил на дорожку пару щучек, но из них пирога печь не стал. В тот вечер печь топил я. Потом мы пили чан, молчали, я прикурил от коптилки, погасил ее, лежал, старался что-то рассмотреть на темном потолке и не мог спать.

Старик поднялся с постели, снова засветил огонь, покашлял, простучал на своей деревянной ноге к двери, вышел на улицу, вернулся, снова лег, не гася коптилки, с грохотом спихнул на пол тяжелый протез и стал рассказывать о ряпушке…


Ряпушку старик ловил еще до войны. К осени, когда в наших лесных озерах рыба уходила на глубину, замирала там до весны, рыбаки запрягали лошадей в легкие волокуши, грузили снасть, продукты, привязывали к волокушам лодки-долбленки и по лесным дорогам шли на северо-запад. Там, где кончалась Архангельская земля и начиналась голубоглазая Карела, среди скал и извитых ветрами сосен до самой зимы светились глубокие озера. В конце долгой дороги рыбаки выпрягали лошадей, спускали на воду лодки и до ледостава ловили ряпушку…

Ряпушка — небольшая проворная рыбка размером с короткий ножик. Чем-то походила она на неугомонную салаку, что с весны до середины лета сплошными бестолковыми стаями теребила утреннюю и вечернюю воду наших озер.

Эту салаку ловили все деревенские мальчишки на крючок, сеткой-черпаком, собирали бьющихся о камни нерестовых рыбешек просто руками. От салаки за неделю жирели деревенские коты, ее подбирали вороны и сороки, салаку сушили и жарили в каждом доме, но эта несмышленая рыбешка никогда не оставляла у рыбака чувства победы.

Салаку можно было ловить и ловить на тихой воде в ясные теплые дни, не думая ни о волне, ни о ветре. Другое дело ряпушка.

Где таится весной и летом эта небольшая, но удивительная рыбка, почему не хватает ей теплых дней показаться, заявить о себе озеру?

Весной и летом ряпушка всегда куда-то исчезает. Но вот зарядят ледяные дожди, под хлестким северным ветром закипит озеро и с глухим тяжелым рокотом начнет крушить прибрежные камни тяжелая осенняя волна. Эта волна вместо пены и брызг швыряет на берег комья сырых листьев, измочаленные ветром метелки тростника и набухшие кубышечки с семенами кувшинок.

Когда волна уходит, ненадолго откатывается от берега, озеро стихает перед ночным морозом. Мороз появляется тут же, покрывает камни толстой ледяной коркой и запекает метелки тростника, обрывки листьев в мерзлые крутые валы.

После ледяного шквала рыбаки с трудом отводили от берега лодки. Вода, попавшая в нее, замерзала ночью и оставалась на дне мутной тяжелой льдиной. Корма и бок, подставленные шквалу, как и прибрежные камни, оплывали льдом, и тогда лодка больше походила на ледяную глыбу, чем на ладную рыбацкую посудинку.

Но когда лодку все-таки удавалось столкнуть на воду, а потом в наступившем затишье добраться к дальним островам, рыбака всегда ждала встреча с ряпушкой…

У островов в это время ряпушка метала икру, нерестилась глубокой осенью, под самую зиму. Лицо приходилось отворачивать от острого, резкого ветра, коченели руки, пальцы не чувствовали весел. Но ряпушка шла удивительно верно, попадала в лодку и светло и чисто, как только что отчеканенная из металла, серебрилась даже в густом месиве ветра, дождя и ледяных волн.

А потом в теплой избе на столе будет кипеть ряпушка, сваренная по-карельски, в глубокой сковородке с луком и картошкой. И усталые, промерзшие насквозь люди ждали эту кипящую сковороду, стакан крепкого вина, потом кружку чаю и папиросу. А потом теплый, спокойный сон до утра, в избе, у печки, а утром снова лодки, оплывшие льдом, снова ветер, дальние острова, сети, коченеющие руки, крутые волны, бьющие в борт, и снова ряпушка…

Ряпушка шла недолго. Рыбаки возвращались домой, когда уже падал снег и под полозьями волокуш трещал коричневый болотный ледок.


За ряпушкой старик не ходил уже давно. После войны в дорогу долго не пускал протез, а когда с ним пообвыкся, рыбацкая артель распалась и идти уже было не с кем.

И теперь каждую осень, когда начинались холодные ветра, старик болел. Он лежал молча, и о его болезни я догадывался лишь по тому, с какой неохотой уезжал он на озеро.

Казалось, к октябрю наши озера старику начинали надоедать. Его упрямое терпение, что помогало переждать любую погоду, кончалось, он, не выдерживая одиночества в тайге, раньше приходил со своего озера, реже уходил туда и даже пресные рыбники пек не так весело и легко. Правда, и в наших озерах к октябрю качались от берега до берега тяжелые вымороженные волны, и здесь ветер выбрасывал на камни комья сырых листьев, метелки тростника и кубышки кувшинок. Все было как там. Но в наших озерах ряпушка не водилась.

Теперь каждое утро я уходил на лодке к островам и проверял переметы. К октябрю мое Долгое озеро становилось мелким, рыба из него уходила, я забывал дорогу в тайгу и промышлял на Домашнем, на глубоких зимних ямах.

В этих ямах собиралась щука. Длинный и прочный шнур перемета жег холодом руки. Я поднимал шнур из воды и уже заранее чувствовал толчки больших рыбин.

Шнур натягивался, легкая лодка шла от крючка к крючку. Толчки рыбин ближе. Лодка замирала, ждала. Шнур перемета поднимался вверх, и на синей от мороза и низкого северного неба воде взыгрывал темный круг от щучьего хвоста.

Щука стояла у самой поверхности, выставив спинной плавник, и ждала. Ждал и я. Это была охота, непростая и долгая охота — взять в лодку пудовую рыбину, зацепившуюся за крючок. Метр за метром я крался к щуке, которая еще не стала добычей. В сак рыбина не входила. Левой рукой я держал шнур, выравнивал лодку. Правой взводил курок ружья, вжимал приклад в плечо и вел вороненую планку двустволки снизу вверх по воде. Вода оставалась под срезом стволов. Они чуть прикрывали темный плавник ближе к голове. И вслед за выстрелом в воду врезалось весло.

Рыбина подтягивалась к лодке тяжелая, неживая. Темно-зеленое тело щуки переваливалось через низкий борт и вытягивалось у ног замшелым метровым поленом.

А шнур перемета снова жег холодом руки. Когда упрямо подбивал встречный ветер, шнур резал ладонь. И снова и снова чувствовались далекие толчки в глубине. Я заранее угадывал, где сейчас расплывется по тяжелой октябрьской воде мелкий медленный круг от щучьего хвоста, снова выводил лодку, одной рукой поднимал ружье — и еще одна зеленая рыбина с оранжевыми разводами по бокам вытягивалась у ног.

С озера я приезжал мокрый. С трудом стягивал высокие сапоги, сбрасывал ватник. Ледяными ногами искал голенища валенок, горячих от печи, забирался на печь — курил и ждал, пока пройдет холодная боль в руках и ногах.

Когда старик был дома, он всегда встречал меня и протягивал горячую кружку. Кипяток, наверное, жег губы, горло, но я не чувствовал этого, как не чувствует тело, распаренное в бане, холода, снега и ледяной воды.

А к вечеру над низким бортом долбленки снова подпрыгивала ледовитая волна, норовя перескочить через борт, обдать тебя, щук, ружье. Когда к ночи на озеро ложилась морозная фиолетовая тишина, лодка возвращалась домой, уже ломая хрусткие густые льдинки. Сезон заканчивался. Пора было убирать снасть, чтобы ночной мороз не укрыл ее льдом и не оставил на озере до самой весны.


Снег глубоко закидал лесные дороги. Из тайги мы выходили трудно, оставив в рыбацком доме рыбу и вещи. Когда мороз сковал болота, я вывез на лошадях рыбу и снасть, рассчитался с сельпо, простился со стариком и ушел в город.

В городе получил разрешение на отстрел лосей и снова собрался в тайгу. Но сборы затянулись. Я жил у древней старушки, слушал ее песни и сказки, пил чай из большого медного самовара старой тульской работы. Мне было тепло и просто здесь, в крепком, уютном доме, и, наверное, поэтому не хотелось пока никуда уходить.

По вечерам я отправлялся в городскую столовую и долго сидел за кружкой хорошего ячменного пива.

Я любил этот городок, небольшой, северный, ладный и простой. Любил эту столовую, куда можно было прийти с собакой, где никто никуда особенно не торопился, никто не спорил, не ругался, где весь вечер можно было смотреть и смотреть на самых разных людей, заходивших спросить тарелку кислых щей, отварную картошку с мясом.

У моих ног лежал пес, лежал всегда спокойно. Он не обращал внимания на чужих и тоже чего-то ждал вместе со мной.

Зима уже торопила. Я знал, что снега в лесу уже много, что ходить по тайге с каждым днем все трудней и трудней. Стояла настоящая лосиная погода с ветром, когда к животному можно подойти вплотную, снять его чуть ли не с лежки, а потом, свистнув, чтобы объявить о себе, бросить на лося собак.

Лесной бык пойдет широким махом, но собаки остановят его. Он опустит крепкие рога, будто упрется в стену, и чуть приподнимет переднюю ногу с острым грозным копытом.

Потом услышит человека, рванется через собак и снова пойдет чащиной, мелькнув темно-бурым крутым крупом.

На зимний лес хлестко ляжет короткий выстрел. Лось вздрогнет, качнется, чуть осядет на бок, встретивший пулю, а потом второй выстрел тут же остановит лося навсегда.

А дальше — дорога в деревню за лошадью и санями. Лосятину, как и рыбу, сдашь в сельпо, оставив себе совсем немного. А вечером хозяйка дома, где ты остановился, будет хлопотать у печи, выставляя на стол печеное и вареное мясо…

Все это было мне очень хорошо известно, и, наверное, поэтому я не торопился в лес.

По дороге моя собака встретилась с каким-то задиристым кобелем, ввязалась-в драку, отстала, и я пришел в столовую один. Долго сидел, писал письма домой, трудные, длинные письма, в которых уже который раз без конца не то объяснял, не то оправдывал свои лесные дороги.

Письма я не успел дописать. Грызня псов за окном оторвала от бумаги. Я вышел на улицу. У крыльца хрипели две собаки: одна — моя, дурная и свирепая, другая — тоже свирепая, но чужая. На верхней ступеньке крыльца стоял человек в ватнике и резиновых сапогах и с интересом разглядывал псов.

Мы поздоровались коротко и сухо и продолжали ждать, когда кончится собачий хрип.

Псы, пожалуй, не собирались серьезно выяснять отношения. Каждый из них чувствовал себя здесь хозяином и просто не желал уступать другому в свирепых нотах.

Я позвал своего кобеля. Человек в ватнике окликнул другую собаку — это был его пес, красивая палевая лайка. Невысокие уши, густая псовина по хребту и широко расставленные лапы. Чем-то этот пес-зверовик походил на своего хозяина.

Я спустился с крыльца, чтобы разнять собак. Хозяин палевого кобеля подошел к моему псу.

— Молодой?

— Третий год.

— Моему четвертый. Медведя держит?

— Держит.

— Серьезный пес.

Он улыбнулся легко и просто, толкнул меня в плечо, будто хорошо знал, а утром мы вместе ушли в тайгу.

Зима была трудной и бедной на охоту. Лоси стояли в наших местах недолго, вскоре ушли. Откуда-то появились волки, и мы дважды только чудом отбили от них собак.

Белки в лесу почти не было: в лесу не было шишки. За куницей ходили далеко и не всегда удачно. По льду я пытался спускать сети, но рыбу доставали только для себя и для собак.

К февралю со светлыми днями снова ходили за куницей. Потом оставили охоту, перебрались к Ивану Михайловичу в шумную семейную избу и принялись сажать сети и вязать мережи.

Старик следил за нами молча: видимо, знал, что в эту весну я уйду с наших озер и он останется один.

Расставаться было нелегко, но я уже твердил про себя имена далеких буйных озер, где осенью с Толькой Поляковым, моим новым знакомым, мы будем ждать ряпушку.


На Кинозеро мы уходили еще по насту. Впряглись в санки, груженные снастью и продуктами, и с первой льдистой коркой на снегу попрощались со стариком.

Это была та самая лесная дорога, по которой когда-то Иван Михайлович ходил с рыбаками за ряпушкой. Только они шли осенью с лошадьми, а мы в начале весны, от зимовья к зимовью без лошадей, на лыжах, волоча за собой гнутые из березовых полудужий охотничьи санки.

Первый раз ночевали на берегу Домашнего озера в нашем рыбацком доме. Топили ту самую печь, в которой старик пек рыбники, варили уху из сухой рыбы, душистую, крепкую. Кормили собак. Вечером пели.

Утром пошел снег, наст раскис. Мы остались еще на день, потом еще и еще до нового наста. На старом точиле подправили топоры, выбрали с лезвий ножей севший металл, перетрясли сети, мережи. Снова все уложили на санки. Потом двинулись. Ночевали в старых избушках.

По дороге собаки связались с медведем, вставшим из берлоги. Мы оставили псов и пошли дальше. Собаки явились через день, вымотанные, но живые. У моего пса на спине светилась недавняя рана, но она уже подзатянулась.

Под настом била весенняя вода, и мы торопились к ручью, что входил в Кинозеро, чтобы опередить плотву.

Ручей еще не сбросил лед, но плотва уже шла. Мы пробивали лед, ставили мережи, подправляли старую печь и без конца чистили и сушили рыбу.

Рыбы было много. Уставали руки, тупились ножи. Мы рубили склад рядом с избушкой, под потолком на жердях, подальше от мышей, вешали в мешках сухую рыбу и ждали, когда откроется озеро.

Лодок у нас не было. Мы нашли подходящие осины и за неделю после ловли плотвы сделали лодки. Осина глухо падала на сырой снег. Топор обводил будущие борта, нос, корму и наносил по стволу узкую щель, куда следом за топором входило тесло и слой за слоем выбирало лишнюю древесину.

От осины оставалась лишь легкая скорлупка. Мы парили ее над медленным огнем, разворачивались борта — и вот уже свежая, пахнущая спелым деревом лодка-долбленка осторожно ложится на мелкую воду весеннего разводья.

По разводьям мы ловили щук, темных от зимовки подо льдом. Каждый день на косяке двери появлялись новые зарубки, по которым мы считали дни сезона и пойманную рыбу. Когда зарубок набиралось много, один из нас прихватывал ружье, собак и шел через тайгу на почту, куда приходили нам письма «до востребования».

Путь до почты и обратно занимал сутки. Письма читали молча — каждый свои. Эти письма долго потом лежали на столе рядом с папиросами, ножом, миской, деревянной ложкой. Мы перечитывали их, подолгу держали в руках. А потом задумчиво молчали и не пели по вечерам.

Весна шла медленно и тяжело, устав от мокрого снега и северо-западных холодных ветров. Когда они успокаивались, становилось проще и снова хотелось петь. Тогда далеко по озеру можно было слышать веселые и разгульные, как в настоящий праздник, слова широкой песни.

Я любил петь «Коробейники». Петь громко, не думая ни о голосе, ни о слухе, — просто петь и слышать, обязательно слышать, себя.

Лодка послушно веслу вслед за песней качалась, переваливаясь с борта на борт, вскакивала на волну и дрожала вместе с волной, будто отбивала жаркую чечетку по хорошим тесовым половицам…

А навстречу мне с берега, тоже отплясывая и звеня, неслась шальная посудинка Полякова.

Две легкие осиновые лодки встречались, расходились, снова сбивались бортами и отплясывали на волнах.

На берегу настораживали чуткие уши наши псы. Они слышали нас и молчали. Они хорошо знали, что вот сейчас две лодки разом коснутся береговой гальки, из них медленно поднимутся два человека. А потом теплая рука ляжет на голову собаки.

За лещом мы уходили по узким протокам на лесное озеро. Там в старой избушке мы снова подправляли печь и ждали рыбу.

После нереста щуки ушли на глубину, отдышались, а с первыми цветами черемухи появились опять и с голодной жадностью набрасывались на любую насадку.

Щуки бушевали по заливам до конца мая, снова скрылись в глубинах, и теперь мы ждали, когда следом за черемухой по берегу озера вспыхнет махровый огонек первых цветов рябины.



В протоках, у густых кустов, оступившихся в воду, стояли наши мережи, снасть с крыльями, хитрая глубокая снасть. По крылу рыба добиралась до горла мережи, по конусу горла попадала в мешок и оставалась там ждать рыбака.

Мы проверяли мережи утром и вечером и внимательно следили за рябиной. Она разгоралась не сразу, не везде одинаково сильно. Вот на высоком бугре появился первый белый, еще в зеленоватых тонах от нераскрывшихся цветов огонек. К вечеру он стал ярче. И тут же в мережу у Попова куста вошел первый лещ.

Он был темен от возраста и глубокого дна озера. Упругие костяные латы-чешуя не сразу поддавались ножу.

Мы справляли праздник — чуть сладковатая вязкая уха из лещевой головы и лещевого хвоста и белые, распаренные на сковороде куски жирной рыбы.

Ночью мы не спали, стерегли мережи. И утром, еще в тумане летней северной ночи, мережа у протоки сильно вздрогнула. Рванулся кол, прижимавший хвост мережи ко дну. Закачалась вода. Волна, выбитая из мережи тяжелыми хвостами, дошла до берега и затерялась в молодой осоке.

К вечеру лещ пошел широко по всему заливу. Мы еле успевали вывозить рыбу к избушке, чистить и сушить. Чтобы не переводить рыбу, мы сняли снасть там, где лещ бросал икру, и ловили только на подходе.

Шершавые, бугристые лещи-молочники, вылив молоку, безразлично валили в сеть и спокойно лежали на дне лодки, будто заранее смирились со своей участью после яркого праздника, которому отдали все свои силы.

Пять дней без сна и отдыха, на одном табаке и чае… Потом лещ ушел из залива. А мы еще жили громким лещиным боем, плеском широких хвостов-лопат, свинцовой тяжестью громадных рыб, запахом печеного леща и сладким вкусом лещевой ухи.

Спать не хотелось. Хотелось снова и снова сидеть в лодке посреди залива и смотреть, смотреть, смотреть, как вдоль берега всплывают, горят в утреннем солнце, тяжело переворачиваются и снова тонут серебряные лещи-подносы. И, не сговариваясь, мы отводили от причала лодки и тихо плыли туда, где еще вчера бушевал праздник.

Это было безумие охоты, настоящей охоты-искусства, когда ты уже все нашел, что искал, но завершать охоту просто не хочется.

За лещом свалилось парное болотное лето. Ловить рыбу больше не хотелось. Мы лежали в избушке на нарах в дыму курной печи, спасавшей от комаров. Третий день наши куртки и кепки висели на стене и за эти три дня стали черными от смолистой копоти.

Кончались продукты. Давно не было почты. Мы собирались в дорогу. Забивали лодки мешками с сухой рыбой и шли по воде; по озеру, по ручью и снова по озеру — к людям. Шли осторожно, обходя и выжидая волну и ветер, чтобы не намочить рыбу. В конце пути на последнем озере сделали навес, протянули под ним жерди, оставили рыбу и снова вернулись к избушке за новой рыбой.

Часы, сутки дороги с веслом в руках сливались в одно бесконечное время. Это была работа, та самая работа, цену которой знает лишь тот, кто умеет по-настоящему трудиться.

От работы вытерлось под рукой осиновое весло. Его неудобно стало держать. Надо было бы сделать новое. Но сначала надо вывезти всю рыбу.

Мы ночевали и в избушке, и под навесом, а в дороге и под елкой, когда прихватывал ветер или рвались над озером тяжелые грозы. Собаки давно пробили следом за нами по тайге свою собственную тропу. Иногда они теряли нас. Заявлялись к избушке, обегали ее и снова берегом шли к берестяному навесу.

С последнего озера из-под навеса рыбу вывозили на лошадях. В деревню попали к какому-то празднику, пели песни, плясали и, наверное, могли показаться со стороны чудными. Но вокруг были люди, которые из века в век промышляли в лесу. Они, наверное, смотрели на нас с завистью. У них была уже другая работа. Вместо сетей, мережей, лодок они чаще упоминали в разговорах сено, молоко, мясо — они уже теряли лес, озера, и от того, что мы, двое, нашли почти потерянные ими лес и воду, людям было и радостно, и немного грустно.

Все дни мы писали письма, ждали ответы, косили сено, пасли стадо. А по вечерам, когда пряталось солнце и над деревней оставался лишь белый свет недавнего дня, мы сидели на крыльце, дымили папиросами, кормили пряниками собак и молча ждали первой осени и первых северных ветров.


За ряпушкой мы уходили опять на Кинозеро, уходили на лодках по протокам и лесным озерам. Оно было большим, неспокойным. Его давно не опромышляли.

Наши лодки были слабыми против озера. Мы уже заглядывали туда, останавливали лодки у входа в плесо и присматривались к дальним островам.

Низкие острова терялись за вздыбившейся водой. Когда волна укладывалась и лодки не трепало ветром, мы видели эти острова-камни, поднявшиеся из озера.

На березах легла первая желтая проседь. Следом за березами осень схватила осину. Осина разгоралась на глазах, и скоро вода лахты, прижатой к осиннику, стала красной из-за отсветов осеннего листа.

Осень шла тихо и мягко, будто извинялась перед нами за беспокойную весну и бешеное грозовое лето.

К озерам вышли лоси. Они скручивали рогами стволы рябин и готовились к осенним боям. Хрип дерущихся лосей тревожил тайгу. Собаки нервно прислушивались и ворчали на каждое эхо, принесшее рев лесных быков.

По утрам, разводя веслом опавший лист, мы гнали лодки к дальним островам и подолгу рассматривали каменистые отмели. На отмелях пока было тихо. Правда, среди камней уже ползали отдышавшиеся от летней жары пятнистые налимы, но ряпушка еще не появлялась.

По ночам крышу избушки рвал ветер. Но это был пока северо-западный ветер, приносящий сырость, а мы ждали крепкий северик — с первым ночным морозцем и первым ледком у причала.

Северик сорвался в ночь. Он шел сильно и упрямо, будто давно готовился в дорогу, но его все не пускали, а теперь он вырвался и примчался.

Северик улегся через сутки, оборвал с берез и осин последние листья, облепил камни по берегу льдом и поломал весь тростник.

Мы опускали сети, поднимали, отогревали руки над медленным огнем костра, сложенного среди камней, и снова уходили на воду.

Собак на острова мы не взяли. Они сидели на берегу около избушки, и, когда было тихо, мы хорошо слышали жалобный подвыв наших псов.

Лодки с трудом стояли на волне. Волна обжигала осиновые борта, обжигала ноги и руки, врываясь в лодку. Лед с бортов приходилось все время сколачивать. Если один из нас не справлялся с сетями и льдом, мы втискивались в долбленку вдвоем. Я держал перегруженную посудинку на волне и сбивал ледяные вершинки волн с лодки и куртки товарища. Когда ветер и мороз побеждали, мы бросали сети, зло вгоняли лодки в берег и отдыхали.

Когда выпадали ясные, тихие утра, в лодке было проще и спокойней, но озеро замерзало на глазах. Вместе с сетью мы поднимали полотнища новорожденного льда. Этот тонкий ледок-одночаска сыпался с поплавков сети, хрустел и тут же схватывался с другими льдинками в мутные слоеные куски. Острые края ледяных кусков резали сети. Но ряпушка шла, шла красиво и сильно, вырвавшись вслед за севериком из глубин.

Мы видели эту быструю, юркую рыбку и забывали все на свете — и ветер, и лед, и мороз, и волны, а когда спохватывались, понимали, что эта ворожба-ловля то ли поздней осенью, то ли ранней зимой могла вот-вот оказаться последней.


Ряпушка постепенно уходила на глубину. Заканчивались десять дней праздника-работы.

Мы оставили острова, вернулись к избушке и молчали, будто что-то потеряли и собрались искать…

Непогода, что принесла с собой ряпушка, стихла перед настоящей зимой. Ветер вдруг оборвался, но не на ночь, не на полдня, а на сутки-другие. Каждый новый день рождался теперь под яркими и близкими звездами-снежинками. Каждое утро залив все шире и шире укрывался льдом, и мы держали лодки на выходе в плесо, куда лед пока не добрался.

Впереди нас ждала охота, звон собак по ельникам и соснякам. В этом году в лес пришла белка, много белки. Был лось. Но ни белки, ни лося, ни куницы не хотелось. Хотелось, наверное, сказки.

Ночью мы не спали. Мы вспоминали сига.

Сиг на Кинозере, как и ряпушка, шел только в холода, шел на далеких лудах, под самый лед. Он должен был вот-вот пойти, но для сига у нас не было лодок, которые держали бы упрямую ледовитую волну посреди гудящего плеса…

Что-то точило меня, звало вырваться к неизвестным лудам и вот на этой самой лодчонке попробовать все-таки найти сига, хотя бы посмотреть, только посмотреть.

Я молчал, слушал ветер над крышей избушки, но уже знал, что завтра утром, чуть стихнет озеро, попробую поискать сиговые луды. Я ничего не скажу товарищу, уйду один, как уходят в сказку, чтобы потом рассказать ее другим…

Ночью я долго курил и только под утро, когда ветер стал стихать, чуть забылся.

Очнулся я от странного чувства — опоздал! За окном уже был день, яркий, чистый день близкой зимы. Товарища не было. У избушки не видно было и собак.

Моя лодка лежала на берегу, а от его лодки на серой сухой гальке осталась лишь неширокая гладкая полоса. Он уехал, пробив утренний ледок. Пробитый лодкой коридор уже успел затянуться новым ледком. Я вывел на лед лодку, подтолкнул ее вперед и, как на санках, перевалившись через борт, отъехал от берега. Под лодкой лед треснул, выбил наверх воду. Я расколол веслом остатки ледяного поля и встретил бортом тяжелое, как свинец, озеро.

Где товарищ? Высоко и мутно торчали обледеневшие камни наших островов. От берега к плесу тянулись вершинами, как в зеркале, высокие ели. Там, где ели ложились отражением на лед, они казались седыми, а там, где лед кончался, — черными.

Вода молчала. Или она сегодня замерзнет и остановит меня на полпути, или сорвется шквал. Чувство беды, опасности, близкой и неотвратимой, не покидало меня. Небо на северо-востоке казалось мутным. Эта муть плыла к озеру все гуще и гуще. Я остановил лодку. Ее кидало и било о клочья льда, сорванного с берегов. Плыть дальше было нельзя. Я повернул обратно и резал волну за волной. Весло было слишком легким для ноябрьской волны.

Лодка оплывала льдом, оседала. У меня не было с собой ни топора, ни ножа. Лед натекал, и его нечем было скалывать. Ледяные волны били в спину и оставались на ватнике. Пальцы не чувствовали весла. Волна ходила через борт…

Берег показался каким-то странным, будто я и не стремился к нему. Лодку ударило о кромку льда, она качнулась, схватила воду и замерла, чуть выставив над водой корму и нос.

Под ногами не было дна. Лед ломался, на него нельзя было подняться, но с каждой отломанной льдиной берег становился ближе.

Наконец ноги почувствовали дно. Потом я долго открывал дверь избушки и долго не мог снять ватник и сапоги.

У печи стоял холодный котелок. Пальцы не чувствовали спичек. Я никак не мог развести огня. Потом огонь согрел, заставил очнуться. Желтые языки пламени лизали бесчувственные пальцы.

За стеной я услышал ветер — он не унимался. Я взял ружье и пошел по берегу. Мою лодку забило под лед и приморозило. Но она была уже не нужна.

Я долго обходил озеро, несколько раз стрелял. Мне не отозвались даже собаки. Где они? Где товарищ?

Ночь застала меня под елкой. Утром я раздул угли костра, согрелся и пошел дальше. Ветер, последний раз качнув еловые лапы, унялся. Наступила тишина, и в этой тишине я разобрал тоскливый вой. Волки? Нет, выли собаки. Выли с той стороны, куда мчался вчера северо-восточный ветер…

Собаки сидели на берегу около лодки. Ее выбросило на берег, и она лежала ледяной глыбой замерзшей воды. Товарища не было.

Я снова стрелял, звал. Я не нашел его. Не нашли его и другие. У него тоже не было с собой ни топора, ни ножа — они остались в избушке. Наверное, он тоже очень торопился вырваться на озеро до очередного шквала. Он тоже хотел увидеть сига…

По старым письмам я разобрал имена тех, кто писал ему. Я читал эти письма. Ему писала мать. Но больше всего писем было от нее. Почему он был не с ней, когда она его так ждала?

Впрочем, рыбаков и охотников всегда кто-то очень ждет…


Зима не пришла в этот раз. Лед растаял, и будто снова вернулась поздняя осень — предзимье.

Ветер и непогоды успели обломать, сокрушить стены тростника, и теперь от недавних неприступных стен остались робко торчать у самого берега лишь хилые, щербатые частоколы. И на этих редких тростниковых столбиках красовались, переливаясь цветами морозной радуги, ледяные колокольчики.

Колокольчики вырастали от воды и крепкого ночного мороза. Вода тяжелыми брызгами либо самими вершинами пологих волн попадала на тростник и тут же замерзала. Замерзали и новые капли, и новые вершинки волн, и теперь по всему заливу над самой водой светились звонкие прозрачные льдинки.

Свою лодку я все-таки вытащил на берег, выбил из нее лед, и, когда выпал тихий день, медленно поплыл вдоль берега. Порой я разгонял лодку, брал весло и осторожно проводил им по колокольчикам-льдинкам. И льдинки оживали…

«Динь-динь, тинь-тинь» — чуть испуганно раздавалось следом за мной… И тут, рядом с ледяными колокольчиками, раздался другой звук, неожиданный и по-летнему громкий, — плеск крупной рыбы.

Плеск повторился. Я обернулся и увидел круги, мелко и медленно расходившиеся по тяжелой морозной воде. И тут же у самой лодки мелькнул иссиня-белый бок большой рыбины. Мелькнул хвост. Узкий и сильный, хвост разрезал воду и, отвалив в сторону половину волны, пустил по заливу новый круг.

Брызги упали на тростник, хотели скатиться обратно в воду, но тут же потемнели и остались заледенелыми каплями.

Новый резкий выворот хвоста, новая волна, новые брызги метнулись тяжело в сторону и замерзли на тростниковых столбиках, поймав скупую зимнюю радугу…

Можно было верить и не верить своим глазам: сиги играли у самого берега, недалеко от нашей избушки. Я сидел в лодке, видел эту сказку и уже точно знал, что на будущий год обязательно вернусь к сигам…


Об авторе

Онегов Анатолий Сергеевич. Родился в 1934 году в Москве. Окончил Московский авиационный институт имени Орджоникидзе и два курса биолого-почвенного факультета МГУ. С 1965 года занимается природоведением и литературным трудом. Член профессионального комитета литераторов при издательстве «Советский писатель». Автор многих очерков и рассказов в различных научно-художественных и научно-популярных журналах. Автор периодической передачи Всесоюзного радио «Школа юннатов». Им опубликованы книги: «Я живу в Заонежской тайге», «Избушка на озере», «Детский сад». Как автор текста принимал участие в создании альбома «Кижи» (издательство «Аврора»). В нашем сборнике выступает второй раз. В настоящее время работает над книгой о природе Карелии.

Вера Шапошникова
МАНГО ИЗ ЮЖНОГО ПОЛУШАРИЯ


Очерк

Заставка М. Худатова




РОЖДЕННЫЙ ВУЛКАНОМ

За окном нарядной, отделанной резным темным деревом гостиной премьер-министра росло манговое дерево. Из густой его кроны на тонких, как проволока, зеленых стеблях свисали крупные овальные плоды. Солнце жгло их, и те, что висели на самых концах ветвей, охваченные со всех сторон тропическим жаром, начали созревать, становясь оранжево-кирпичными и тугими от сока. Остров, на котором росло это дерево, лежал среди просторов Индийского океана. Треть его населения составляли креолы — потомки африканцев, вывезенных рабовладельцами с материка. Прошли столетия, представители различных африканских племен смешались, в их жилы влилась французская кровь. Они потеряли родные речения и говорят теперь на диалекте, состоящем из множества языков, нанизавшихся на французскую основу, тоже претерпевшую изменения. Две трети населения — индийцы, китайцы и пакистанцы. Мой первый знакомый островитянин оказался выходцем из Пакистана.

Мы познакомились с ним еще на аэродроме в Дар-эс-Саламе, ожидая, пока самолет подготовят к полету над океаном. Рядом со мной сидел сухощавый, замкнуто-сдержанный человек. Его лицо и вся поза выражали какую-то особую терпеливость. Как впоследствии мне стало известно, на остров Маврикий когда-то приехали его предки, гонимые голодом, да так и остались там, положив начало поколениям пакистанцев-островитян. Возможно, голодное существование многих из них оставило печать на внешности островитянина, приучило скрывать свои чувства. Но глаза его горели, как угли, заставляя догадываться об огне, бушующем в сердце этого темнокожего человека.

— Как долго готовят самолет, — сказала я, устав от жары и суеты аэродрома.

— Путь дальний и опасный. Внизу вода. Если случится поломка, сесть негде. — Сосед покосился на меня, словно сожалея о сказанном.

— Компания, надеюсь, выплачивает страховку?.. — в шутку спросила я.

— Да, конечно, — без улыбки ответил он. — А вы на Маврикий или дальше?

— На остров. Я слышала, там красиво…

И тогда он заговорил о Маврикии.

— Этот остров — порог между Африкой и Индией. Каждый, кто пересекает Индийский океан по воздуху или по воде, обязательно бывает на нашей земле. Все самолеты садятся в Плезанс — так называется аэродром. А корабли пристают в Порт-Луи в большой глубоководной гавани. Город у самой воды — столица Маврикия.

А потом, когда мы уже летели над океаном, маврикиец (он оказался учителем, возвращавшимся с какого-то симпозиума) под мерное, приглушенное гудение моторов рассказал о том, что остров в начале шестнадцатого столетия был обнаружен арабами и нанесен на карты. Несколько позже его захватили голландцы, они завезли сюда первых рабов.

В давние времена — дат островитянин не знал — эта земля принадлежала корсарам. Их не интересовало ни плодородие почвы, ни черное дерево, которым были покрыты долины и горы. Морских разбойников привлекала уединенность острова. Скалы служили наблюдательными пунктами. В ущельях пираты хранили сокровища. Тенистые рощи, прозрачные ручейки, вечное лето — все это, конечно, нравилось и корсарам. Но главное для них было в другом: подводные рифы, окружавшие остров, преграждали вход в гавань преследовавшим их кораблям. Они разбивались на рифах и становились добычей морских разбойников.

В те времена скитавшийся по морям путешественник-португалец обнаружил однажды среди океана группу живописных необитаемых островов. Он обследовал этот архипелаг и подарил ему имя, оставшееся и доныне на географической карте, — Маскаренские острова. Португальца звали Маскаренья.

Потом на этих широтах появились голландцы. Маленькая страна, обладавшая флотом, шарила в те времена по миру, прибирая к рукам многие земли. Захватила она и остров. Он был назван Маврикием, в честь принца Морица Оранского — штатгальтера нидерландского, прославившегося успешной войной с Испанией.

Это время было началом рабовладельческого периода на Маврикии, и первым торговцем живым товаром стал некий Ван дер Стельм.

То, что рассказывал островитянин, было одной из бесчисленных трагедий многовековой истории рабства: голландец обманом заманил свои жертвы в лавку мадагаскарского мясника. Там их связали и ночью переправили на корабль. В трюмах они лежали «как шпроты в банке». Большая часть людей задохнулась, погибла от жажды. Немногие оставшиеся в живых и начали на острове ту тяжелую работу, результаты которой поражают каждого прибывающего на остров иностранца.

— Маврикий — величайший памятник человеческому труду, — сказал мой попутчик. — Вы, вероятно, знаете, что он появился в эпоху земных катаклизмов. И нынче здесь сохранились кратеры. Одни заросли травой, в других — озера. Вместе с огнем из недр вылетали камни. Маврикий засыпан камнями, гигантскими глыбами. Вырубить джунгли было, конечно, нелегко: у черного дерева ствол как железо. Рубить его топором — это каторжный труд. И все же, по-моему, легче, чем выбрать из почвы все камни; она набита ими, как винная ягода зернами. Из них сложили пирамиды — тысячи каменных пирамид. Если их убрать, то, как говорят у нас на Маврикии, стало бы вдвое больше земли. Шутка, конечно, но близкая к истине.

Наша беседа то затухала, то разгоралась вновь. В самолете пахло ананасами, дымом сигар и какой-то ароматической жидкостью, которой служитель время от времени опрыскивал салон. Мельчайшие серые капельки облачком вылетали из пульверизатора и медленно оседали, распространяя запах цветов. Стюардессы разносили аперитивы, соки и воду, запаянную в консервные банки.

Почему-то иногда ослабевал, потом опять нарастал гул моторов, и тогда я слышала только голос соседа, скрипучий и суховатый. Он говорил:

— Первым французским губернатором на Маврикии был Лабурдонэ. В Порт-Луи вы увидите памятник: бронзовый губернатор с картой в руке. На карте название — «Иль де Франс» — остров Франции. Англичане вернули ему голландское имя. Это было в начале прошлого века.

Французы, которые приехали с Африканского материка, занимали под сахарный тростник все новые и новые площади. Рабов на плантации привозили из Мозамбика, Ганы, с Коморских островов. Столицу перенесли к морю: удобнее и для торговли, и для связи с внешним миром. Дороги тогда, конечно, были не такими, как теперь. Нынче по главной Великой дороге можно за час пересечь весь Маврикий. А тогда на повозках от Кьюрпайна — из центра страны — до океана нужно было тащиться чуть ли не целый день.

При французах были построены дворцы (некоторые сохранились до наших дней). Порт-Луи укрепили. Вы увидите на горе остатки редута.

Скованность маврикийца все более исчезала; люди в дороге повсюду ведут себя естественнее и откровеннее.

— Вы спрашиваете, почему англичане так хотели владеть островом? Сахар им нужен был, Маврикий до сих пор иногда называют «сахарницей Британии». Большая часть маврикийского экспорта идет на Британские острова. И все же главное заключалось в другом.

Маврикий для англичан был необходим как опорная база, так сказать Мальта Индийского океана. Они так и говорили, что никогда не будут чувствовать себя в Индии прочно, пока Франция держит в своих руках Маврикий.

Англичане все взвесили, рассчитали. Осаду Маврикия они начали исподволь. Вначале захватили Сейшельские острова, потом блокировали Маврикий. Сдался он только после падения Наполеона. Англичане укрепились в океане и уже без всякой опаски двинулись в Индию, захватили часть Китая. У британского колониализма челюсти были крепкими, их сравнивали с бульдожьими. А вот посмотрите, как теперь все обернулось. Даже Маврикию, маленькому острову, и тому пришлось в конце концов предоставить независимость… Правда, флаг Маврикия утвердила королева Елизавета. Ведь владычество британской короны продолжалось здесь долгие годы. Когда в тридцатых годах прошлого лека отменили рабство, англичане вместо африканцев стали вводить из Индии, Китая наемных рабочих. Тысячи нищих разноплеменных людей, как и прежде, ехали в трюмах на остров. Цепью для них был контракт, подписанный у вербовщика. Условия кабальные. Гроши — за каторжный труд. Попробуй отложить на дорогу, уехать. Кругом океан… На чашку рису и то не всегда хватало! Клочка своей собственной земли удалось добиться немногим.

Сосед мой вежливо поблагодарил стюардессу, предлагавшую пассажирам журналы, и задумался. Какие истории приходили ему на память?

В 1968 году остров стал независимым. Все страны, сбросив колониальный гнет, очень скоро убеждались, что сделали только первый шаг.

— Что дала маврикийцам независимость? — спросила я.

— По существу измен лось не так уж много. Вся экономика в иностранных руках. Будете в городах, обратите внимание на вывески банков. Это о многом расскажет. «Пост оффис сейвингс бэнк», «Барклейз бэнк», «Меркантайл бэнк» — английские филиалы. А также американцы… Кто-то умело использует безработицу, голод, религиозные разногласия, национальную пестроту. Стоит подлить лишь масла в огонь. Не раз на улицах строили баррикады. Тогда прибывали английские войска и «восстанавливали порядок»…

Пока мы летели над океаном, я глядела в иллюминатор на порожденные испарением гигантские облака. Они возникали у самой воды и росли вертикально, ослепительно белые, ветвистые, как кораллы. Иногда в их просветах внизу появлялся кораблик, маленький, как игрушка.

Нам навстречу начал свой бег Мадагаскар. Узкая кромка берега, горы, селения, нити дорог, тени ущелий. Среди лесов — озерца с водой, похожей на малахит. Красные реки, желтые островки, коричневатая земля с заплатами пепельно-серых вкраплений. Пашни — перетасованные цветные квадраты… Вся эта необычная гамма красок казалась картиной художника, нашедшего непривычные для глаза сочетания цвета и линий.

— Маврикий походит на него? — оторвалась я от окна.

Спутник сжал губы еще плотнее.

— Мы, маврикийцы, считаем, что бог прежде создал наш остров, а уж потом по его подобию рай.

Однако печальное выражение глаз собеседника заставило предположить, что раем не всегда можно только восторгаться.

Остров корсаров, остров сокровищ, остров рабов. Падали под топорами тропические леса. Красным и черным деревом голландцы отделывали суда. Быстро истребили здесь наивных нелетающих голубей — дронтов, гигантских черепах.

— Нам, получившим остров в наследство от колониального прошлого, досталось совсем немного природных богатств. Конечно, красота… «Но будешь ли ею сыт?» — казалось, говорили глаза маврикийца.

— А океан?

— Да, рыбы много. Обильны его океанские банки Ляперль, Сирена. Но чтобы ее ловить, нужны суда и снасти, заводы и холодильники на берегу. У нас пока этого пет…

Он помолчал, посмотрел в окно и произнес, как бы отвечая самому себе:

— Рыба, пожалуй, еще прокормит. Но на острове большая рождаемость.

В некоторых семьях по пятнадцать детей. Рты прибавляются, а земля не растет. Как было семьдесят на пятьдесят километров, так и осталось.

И снова начал хвалить свою землю. Опыт, интуиция, восточная мудрость, унаследованные, вероятно, от предков, подсказывали учителю, что землю, которая приютила и кормит, нужно любить. История беспристрастна, в конце концов она исправляет несправедливость, хотя иногда приходится долго ждать…

В ГОСТЯХ У ПРЕМЬЕРА

Одним из поворотов этой истории и диктовалось событие, в силу которого мы очутились в пути. Совсем недавно оно кому-то могло, наверное, показаться невероятным.

В год, знаменательный ленинским юбилеем, в Москву, в Дом дружбы, пришло приглашение с Маврикия принять участие в открытии библиотеки, которой присваивалось имя вождя. Волею судеб я оказалась в составе небольшой делегации, направленной из Москвы для участия в торжествах…

На острове нас принимал специалист-математик Р., окончивший Московский университет. Ему мы и были обязаны встречей с премьер-министром страны в первый же день нашего пребывания на Маврикии.

Произошло это неожиданно просто. Мы ехали в отель, и остров раскрывал перед нами все новые краски. Навстречу бежали плантации, города с двухэтажными домами. Мелькали витрины, сливаясь в одну разноцветную ленту. Окраины городов занимали заводы, близко к дороге подходили плантации.

— Как называется этот город? — спросила я, когда мы оказались затертыми лавиной машин.

Дома здесь были повыше, стояли теснее, по улицам двигались толпы людей, катились велосипедисты, а в сквериках все цвело.

— Это и есть Порт-Луи, наша столица, — ответил Р., который правил машиной.

Он выбрался из толчеи, свернул на более тихую улочку и остановился возле дома, который не выделялся ни высотой, ни пышностью архитектуры, но в то же время отличался какой-то особой солидностью. Р. вышел из машины, а я рассматривала этот дом, не обратив внимания на двух солдат, стоящих у входа. Вернувшись, Р. сказал, что премьер-министр приглашает нас в гости.



Бульвар в столице Маврикия — Порт-Луи, на берегу Индийского океана

— Нет, нет, официальный прием будет позже. Премьер-министр хочет приветствовать посланцев большой страны от имени дружески расположенных к вам маврикийцев, — сказал наш радушный спутник.

И тут я увидела невысокого седого индийца, вышедшего из застекленной двери подъезда. По широкой, с тяжелыми резными перилами лестнице мы поднялись на второй этаж, в ту самую нарядную гостиную, за окном которой на манговом дереве, зрели чудесные плоды. Светский разговор о дороге, о погоде, о красотах острова сам собой перешел к животрепещущим темам. Остров — это вулкан, и не только в прямом смысле. Безработица. Недостаток продуктов, денег… Если бы можно хотя бы часть незанятых островитян переправить в страны, нуждающиеся в рабочей силе. Министр по делам эмиграции побывал во Франции, в Англии, в ФРГ. Некоторые семьи уезжают в Австралию. Но это проблемы не решает.

Премьер говорит о событии, которое привело нас на остров. Он примет участие в открытии библиотеки. Книги — его постоянные спутники. Он тоже собрал большую библиотеку. Это внизу, можно туда заглянуть.

Жар за окном разгорается все сильнее. Я поглядываю на манговое дерево, мне кажется, что плоды его на глазах стали еще спелее и ярче.

— Это в моем саду, — говорит премьер. — В нем несколько деревьев и дом, в котором я жил когда-то. Маленький, тесный, как и у всех, кто возит камыш. Да, да, я с этого начинал. Потом учился в Англии, стал врачом, увлекся политической деятельностью.

Он что-то сказал вошедшему на его звонок человеку. И вот уже манговый плод на столе. Я с благодарностью принимаю подарок. Плод теплый, полный солнца и сока земли; мне хочется довезти его до Москвы.

— Главное, уберечь его от толчков, — говорит премьер.

Мы спускаемся вниз, где находится библиотека — большая высокая комната, от пола до потолка уставленная книгами. На английском, французском, хинди. Произведения Ганди, Рабиндраната Тагора — поэта, прозаика, драматурга, философа. Книги об академике Павлове, о Черчилле, мемуары, произведения английских писателей всех времен. Две полки заняты марксистской литературой. Тома «Капитала», труды В. И. Ленина.

Что глубже всего в них затронуло владельца библиотеки? Он говорит, что идущая от действительности мысль Ленина, мысль, обобщающая общественные явления, постигающая законы развития человеческих отношений.

Остров корсаров. Остров рабов. Остров, обретший независимость. Премьер, читающий ленинский труд «Государство и революция». Что ищет в нем политический деятель, глава маврикийской партии лейбористов?

Мы попрощались с любезным хозяином. И вот уже снова мелькают плантации и груды камней, глаза упираются в базальтовые скалы. Шагают, торопятся вдоль дороги юные жители острова. А я ощущаю в ладони теплую тяжесть плода, созревшего под палящим тропическим солнцем и вобравшего в себя соки маврикийской земли.

САХАРНЫЕ ПЛАНТАЦИИ

Стоял ноябрь, и сбор тростника почти повсеместно закончился. Еще кое-где по грунтовым дорогам, соединяющим большие и малые селения, медленно двигались арбы, доверху нагруженные пожухлыми стеблями.

Рядом шли женщины в развевающихся при каждом движении сари, опрятные тихие дети, помогавшие взрослым убирать урожай, мужчины торжественно-молчаливые, преисполненные ответственности за всю многочисленную семью. Кажется, что семейные группы участвуют в священном шествии, сопровождая скрипящую, подпрыгивающую на выбоинах дороги арбу с тростником, которую тянут медлительные горбатые зебу.

Земля на плантациях обнажилась, стали видны валуны, темно-коричневые, обожженные в горячих материковых глубинах. Огромные камни уложены в пирамиды, навалены в груды и гряды, уходящие по межам к близкому, замкнутому холмами горизонту, отчего все эти плантации кажутся придавленными тяжелыми грудами камней. Именно этот первозданный хаос, укрощенный человеком, стал мерилом титанического труда африканцев, индийцев и пакистанцев — людей, веками обрабатывавших здешнюю землю.

Но когда дорога взбегает на вершину холма, панорама расширяется. Горизонт уходит к черным базальтовым причудливой формы скалам, за которыми невидимый, но дышащий влагой океан. На обширной равнине, окруженные зеленью, островками пестреют селения, раскинулись корпуса заводов, вьются ленты дорог. А между ними плантации в темных пятнах каменных пирамид, которые сверху напоминают термитники.

Климат Маврикия благоприятен для земледелия. Остров не знает засух. И столько солнца!.. Дождливый сезон еще не наступил. Короткие ливни — его предвестники. В январе над островом часто проносятся циклоны и даже ураганы. Гибнут урожаи, тысячи людей остаются без крова.

В период дождей облака опускаются, набухают и начинаются обильные непрерывные ливни, особенно сильные на высоком центральном плато, отличающемся к тому же более прохладным климатом.

Но сейчас еще только ноябрь, и тростник почти повсеместно убран. Лишь кое-где он стоит, шурша засохшими длинными, похожими на кукурузные листьями. Черными бархатными ночами над этими неубранными плантациями полыхают зловещие темно-красные зарева. Огонь бежит по стеблям, жадный и торопливый. Край зарева тяжело поднимается, словно силится одолеть густую, плотную тьму. Стоит непрерывный треск и щелканье огненных челюстей, залпы искр вылетают из красного чрева, бешено кружатся, пляшут в дымных клубах.

Тревожно. Где-то рядом лежит затаившийся океан. Чувствуешь зыбкость островного существования.

Пожар отнюдь не стихийное бедствие. Огонь специально пускают по тростнику, чтобы он уничтожил пожухлые листья. Жадные красные языки в торопливом беге своем оставят стволы. И как только огонь угаснет у края плантации, тут надо не зевать. Рубить, скорее рубить стволы! Упустишь срок — ив стеблях уже забродят сладкие соки и тростник потеряет ценность.

Стебли срубают вручную, везут на завод, где машины дробят их, превращая в кашицу, выжимают, сгущают сладкие его соки в мелассу — темный тягучий сироп. Из этого сырья делают сахар и спирт — первооснову маврикийского рома.

Сахарные заводы тоже почти закончили свой сезон, выбросив за ворота толпы уже ненужных рабочих. Сверху, с холмов, видны на равнине корпуса. Трубы не дымят. Все замерло, все отдыхает.

Сейчас на Маврикии двадцать шесть заводов, перерабатывающих тростник. Когда-то было больше двухсот мелких полукустарных предприятий. От них остались одни только трубы, похожие на полуразрушенные старинные башни, на остовы мельниц, которые сиротливо торчат на полях. Владельцы их давно разбрелись кто куда, не выдержав конкуренции технически более сильного противника. Одним из таких противников стала на острове английская фирма «Ландро». Ее филиалы разбросаны по многим странам, производящим тростник.

Раньше эта земля обладала сказочным плодородием. Трехсотлетняя эксплуатация истощила ее. Землю необходимо удобрять. То там, то здесь на полях пестреют разноцветные сари и ситцевые платья. Женщины разбрасывают удобрения из полиэтиленовых мешочков. Издали это похоже на танец: женщины медленно передвигаются по полю, взмахивают руками…

ЦЕПНАЯ РЕАКЦИЯ

Мы в деревне Триоле. Это большое селение в западной части Маврикия. Чистенькие, аккуратные домики, большинство их сложено из камня, снаружи они обмазаны глиной. Что-то патриархальное во всем облике селения — крыши, покрытые толстым слоем сухой травы, терраски, задернутые пестреньким ситцем, развесистые кроны высоких кокосовых пальм, резные крупные листья хлебных деревьев-гигантов. Скрипят на дорогах арбы, плетутся медлительные зебу. Мелькают ноги всегда куда-то спешащих молодых маврикийцев, блестят на солнце темные волосы. Здесь, в Триоле, половина населения, как и повсюду на острове, не старше двадцатилетнего возраста. Это и счастье, это и забота. Жаждущей деятельности молодежи нужно есть, куда-то расходовать свою энергию, чем-то увлекаться.

В деревне пахнет жареным луком, острыми пряностями и пальмовым маслом. Торгуют лавчонки, набитые консервами, склянками с соусами, приправами, чаем, конфетами и, конечно, сахаром. Он в мешках, в корзинах. Он дешев, дешевле всего: на рупию — два килограмма, тогда как мясо пять — восемь рупий за килограмм, рис — основная еда маврикийцев — рупия, а то и больше. Рис и травы… Впрочем, как горько шутят местные жители, едят здесь всё, кроме ножек от обеденного стола.

Большинство населения Триоле — бедняки. Этим деревня немногим отличается от других маврикийских селений, даже тех, которые расположены в центре страны, с большей плотностью населения, где люди работают на предприятиях, в городах, находятся в услужении у богатых купцов, плантаторов, дипломатов. Шесть тысяч жителей Триоле — в основном земледельцы и их дети. Есть несколько кустарей, кузнецов, учителей, торговцев, шоферов.

В дни празднования ленинского юбилея на Маврикии состоялось открытие выставки, где рассказывалось об СССР. Во многих селениях проходили футбольные и волейбольные состязания. Проводились лодочные гонки и соревнования пловцов, а призы победителям выдавал капитан советского рыболовного судна. Демонстрировались кинофильмы о Ленине, о Советском Союзе.



В дни ленинского юбилея жители Триоде назвали одну из улиц своего селения именем вождя мирового пролетариата

Три дня отмечался ленинский юбилей. Было выпущено сто тысяч юбилейных марок, распроданных за несколько часов. В Триоле одна из улиц получила имя Ленина — человека, шившего за тысячи километров от острова, в другом полушарии, выросшего среди другого народа. Но его учение оказалось понятным и близким труженикам Маврикия.

Тысяча четыреста детских ног ежедневно проходят по этой улице в школу. Тысяча четыреста глаз читают имя Ленина на табличке, установленной в начале этой широкой улицы.

— Это будет как цепная реакция, — сказал один из мудрых жителей острова, родившийся в Триоле.

И у них, сегодняшних детей, возникает желание узнать, кем он был, этот человек, раз его именем названа улица.

ОКЕАН В СТОЛИЦЕ

Старинный особняк в Порт-Луи занимает музей природы Маврикия. Здесь господствует океан. Он вошел сюда, в эти комнаты особняка, со всеми своими богатствами, расплескался по стендам, витринам, взметнулся до потолка, приоткрыв фантастический мир пучин, мир вечного мрака и молчания.

Он изумляет, захватывает воображение разнообразием видов, причудливостью форм животного мира, сочетанием красок. Рыбы, похожие на луну, спруты, гипнотизирующие своими холодными взглядами, гигантские, словно бревна, угри, морские ежи, покрытые черными и серыми шипами, рыбы — радужно-голубые, с оттянутым, как кошель, полосатым брюхом, другие — огромные, с выдающейся вперед верхней челюстью, разящей, как меч. Акулы, тунцы, морские угри, электрические скаты, кораллы — губчатые, ветвистые — целые сверкающие подводные деревья. Морские звезды — сотни форм, цветов и оттенков: ярко-красные, пушистые, словно сотканные из нитей; синие, с тонкими иглами, маленькие, будто снежинки; толстые, как подушки, состоящие из множества игл. Звезды, звезды, бесчисленные, как во Вселенной.

Крабы — морские, древесные, живущие в норах на берегу, лангусты, актинии, раки-отшельники, ракушки — от маленькой, с бобовое зернышко, до гигантской, словно сундук, в котором может спрятаться человек. Пестрая гамма цветов, оттенков и переливов.

Иной мир, иная жизнь, обступая остров, бьется о его берега. Не поскупилась на богатства этого подводного мира природа.

Но земная фауна Маврикия куда беднее. Разноцветные бабочки, черепахи. Множество птиц, среди которых я увидела и знакомую утку, и длинноклювого альбатроса.

А вот местный житель — крошечная, словно бабочка, ярко-красная птичка, за свое оперение прозванная кардиналом. По утрам во время прогулок я наблюдала, как эти птички порхают над клумбами. На стены зданий выползают огромные жадные улитки, домики которых с кулак величиной. Они пожирают штукатурку, и ребятишки сбивают их палками. Отряд пресмыкающихся представлен главным образом ящерицами.

В одной из комнат музея я увидела чучело дронта — здесь этих истребленных ныне голубей называют додо. Когда-то они жили на Маскаренских островах. Эту неуклюжую, похожую на огромного гуся птицу можно было убить палкой. И вот теперь осталось только чучело… У дронта перепончатые лапы, длинный загнутый клюв и белая нежная грудка.

Исчезли на острове многие виды животных и насекомых. Предполагают, что обеднению фауны немало способствовали пауки, которые когда-то попали сюда вместе с европейцами. Они выносливы, хорошо переносят перемену погоды. Другие же виды насекомых, которые погибали в паучьих тенетах, тем самым предопределяли и гибель некоторых видов птиц, животных… Наглядный пример нарушения биологического равновесия, сложившегося за миллионы лет.

БИБЛИОТЕКА ОТКРЫТА

Манговый плод лежал на моем столе в картонной коробке. Комната пропиталась сладким запахом, исходящим от этого одного-единственного плода — столько в нем было аккумулировано энергии щедрого тропического солнца. Возвращаясь домой, я вдыхала душистый, прогретый воздух, наполненный испарениями океана, и в меня проникала эта энергия. Еще не присаживаясь в удобные легкие кресла, чтобы расслабиться, отдохнуть, я уже думала о том, чтобы мчаться куда-нибудь на водопады, к озеру, заполнившему кратер вулкана и ставшему местом паломничества индийцев. Любоваться желтыми колокольчиками, обвивающими, каменные изгороди в селениях, пышными тропическими садами, окружающими богатые особняки с площадками для гольфа и тенниса. Кружить вокруг живописных базальтовых скал и созерцать отвесно уходящие в океан берега Томбо-бей, бухты, возле которой все еще ищут сокровища, якобы спрятанные пиратами.

И мы действительно ехали на водопады, образованные порожистыми реками острова, главные из которых — Гранд ривер, Блек ривер и Ривьер дю Пост — не превышают в длину тридцати километров каждая. Гуляли в окрестностях города Бо-Бассен по саду, в котором на пышных зеленых газонах цветут олеандры и растут могучие деревья с серыми гладкими стволами и щупальцами корней, ползущими по земле.

Поражало многообразие пейзажей на столь небольшом клочке земли. Но над всем господствовала распаханная красная земля с бесчисленными пирамидами и грудами валунов. Это величественные памятники человеческому труду, созданные теми, кто не оставил даже своего имени. Но вся эта ухоженная, возделанная земля— бесценное наследство для потомков.

Дни бежали быстро. На многих плантациях посаженные черенками зеленые длинные, словно у лилий, листья тростника, развившиеся в нежно-зеленые метелочки, начали прикрывать наготу земли. Это происходило буквально на глазах. Приближалось лето — период дождей, роста и созревания тростника.

Мы объездили все районы острова, пересекали плато в центральной части его. названное Мока в память об Аравии, откуда впервые попал на Маврикий кофе, присутствовали на заседании парламента, где представители многочисленных на острове партий вели полемику по острейшим проблемам жизни острова. Осмотрели одну из школ.

Показывая нам кабинеты, лаборатории, библиотеку, кладовую спортивного инвентаря, маврикиец сказал, что всем этим в школе пользуются бесплатно. Немногим школам предоставлена такая возможность. Обычно за все приходится платить, даже за консультации…

Но куда бы мы ни ехали, если путь наш лежал через Порт-Луи, обязательно заглядывали в район де Форш, расположенный в центре города. Здесь, в красивом здании библиотеки имени Ленина, шли последние приготовления к открытию. Нижний этаж занимали шкафы и стенды для выставки новых книг и журналов, на стенах развешивали портреты. На деревянные тумбы ставили горшки с кактусами и розанами. Мягкий рассеянный свет, падавший сквозь решетки, вырезанные из дерева искусными мастерами, создавал в помещении атмосферу задумчивого покоя.

Стулья, фены, часы, пачки нераспакованных книг — все расставляли и разносили по своим местам. В открытые двери с улицы заглядывали любопытные черноглазые ребятишки. Они с радостью помогали, если им представлялся случай, разгружать машины, по пути задерживались у витрин с фотографиями, пытались взбежать на второй этаж, посмотреть, что там. Несколько верхних комнат отводились для общества маврикийско-советской дружбы.

Ныне библиотека имени Ленина стала культурным центром столицы. Сюда ходят заниматься, читать газеты, послушать рассказы тех, кто побывал в Советском Союзе. Появились свои постоянные читатели. Но в то время шла подготовка к открытию библиотеки. Наконец все было приведено в порядок.



Библиотека имени В. И. Ленина на острове Маврикий открыта

В назначенный день, в послеполуденный час, в помещении библиотеки собрались члены, правления общества Маврикий — СССР, представители прессы, многочисленные жители Триоле, Порт-Луи.

Я разговорилась с двумя маврикийками — сдержанной индианкой лет тридцати пяти и молодой энергичной креолкой, на платье которой был приколот значок с изображением Ленина.

— Мы боремся за равноправие. Мы добиваемся справедливости, — сверкая глазами, говорила креолка. — Разве это справедливо, — почти крикнула она, вскинув с возмущением руки, — что за одну и ту же работу женщине платят меньше, чем мужчине?

Ярко-малиновое платье плотно облегало ее стройную фигуру. Черные волосы блестели, как вороново крыло.

— Здесь у нас есть кружок. Девушки учатся шить, вкусно готовить. Если девушка собирается замуж, советуем ей, как лучше вести домашнее хозяйство. Мы можем делать и больше, но как? С чего начинать? Мечтаю поехать в Москву. Увидеть все своими глазами, поговорить, поучиться.

Индианка — она была директором технического училища — тоже интересовалась Москвой, но несколько в ином плане — как мать. Ее дочь — студентка московского вуза, и в нас она видела людей, среди которых живет ее чадо.

— Дочь пишет, что уже говорит по-русски. Теперь и мне придется изучать язык. Будут ли при библиотеке курсы?..

Но вот приехал премьер-министр, и советский посол открыл церемонию.

После коротких речей о значении более тесных контактов между Маврикием и Советским Союзом премьер-министр перерезал красную ленточку. Все присутствующие вошли в библиотеку, с интересом разглядывая книги. А они — бескорыстные мудрые советчики и помощники в жизни — уже ожидали своих читателей…


Манговый плод я довезла до Москвы. Он стал совсем красным. У него был особый, полный жизненной силы цвет, сладкий запах и пряный, острый вкус. Большую лохматую косточку я посадила в цветочный горшок. Вскоре она дала толстый белый росток. Его быстро погнало вверх, на изящном длинном стволике появились два тоненьких красных усика. Мне казалось, что они шевелятся, «ощупывают» непонятную обстановку, ищут солнце. Был конец декабря, небо покрывали снежные тучи. И тем не менее усики все удлинялись. Светлея, они превратились в узкие светло-зеленые листики, похожие на ракитовые. А сверху из почки уже вылезали еще два усика, тоже красные. Затем еще два.

В банке стояло стройное деревце. В феврале торопливый рост прекратился, деревце словно замерло, уснуло. Почти все лето оно находилось в этой «спячке». Вдруг отвалились два нижних листка. Оставшиеся привяли и истончились, однако держались.

Его рост возобновился лишь в конце октября. Из почечки снова проклюнулись красные усики и также «ощупывали» воздух, прежде чем вытянуться в листки.

Растение было «запрограммировано» на другие сроки роста, определенные природой для южного полушария. Однако оно росло.

Сейчас в моей московской квартире стоит в горшочке стройное и зеленое манговое деревце с Маврикия. Это ниточка дружбы, связавшая меня с далеким островом, лежащим среди просторов Индийского океана.


Об авторе

Шапошникова Вера Дмитриевна. Родилась в Рязани. Окончила Московский полиграфический институт. Член Союза писателей СССР и Союза журналистов СССР, член редколлегии и заведующая отделом очерка и публицистики журнала «Москва». Автор нескольких книг-очерков («Миллионерша», «Большое сафари», «По тропам Экваториальной Африки», «Жемчужина в ожерелье»). В нашем сборнике выступала несколько раз. В настоящее время работает над книгой о своих путешествиях по Восточной Африке.


Феликс Свешников
НА ВЕРШИНЕ — РАДУГА ЗНАМЕН


Очерк

Заставка В. Захарченко

Фото А. Волгина


Июльская погода нас не баловала. Вершина показывалась редко, только ранним утром. Тогда в разрыве облаков был хорошо виден ее скальный купол. И все взгляды в базовом лагере устремлялись к ней: туда предстояло идти.

Наш лагерь расположился на широком ровном травянистом поле, под левой боковой мореной ледника Фортамбек. Такое поле в горах Памира — редкость, оно вполне достаточно для посадки вертолета. Базовый лагерь, и верно, напоминал аэродром, точнее, международный аэропорт. Кого только здесь не встретишь! Широкоскулые, солнцеподобные лица монголов, библейские лики армян, оливковоглазые узбеки, а рядом — курносый славянин с берегов Влтавы, рослые белесые эстонцы, наша Россия-матушка. Потомки Ильи Муромца и Давида Сасунского, Гесера и Калева, Манаса и Фархада — современные богатыри-альпинисты, участники Международной альпиниады в честь пятидесятилетия образования СССР, собрались для массового восхождения на высочайшую вершину пашей страны — пик Коммунизма (7495 метров).

На пути к цели альпинистам предстояло штурмовать крутое скальное ребро Буревестника, прокладывать путь в глубоких снегах Памирского фирнового плато, преодолевать острый, как лезвие, гребень перед вершиной. И все это на высоте до семи с половиной километров.

До сих пор пик Коммунизма покорялся только сильнейшим высотникам страны. Восхождение на эту вершину требует высокого мастерства, безукоризненной спортивной формы.

И вот было принято смелое решение — организовать массовое межу народное восхождение на семитысячник. История мирового альпинизма не знала подобных примеров. Мы не касаемся здесь советского опыта массовых восхождений на пик Ленина, куда за один сезон поднимались до 300 человек.

Итоги же международных высотных экспедиций в Гималаях настораживали. Так, например, международная экспедиция на Джомолунгму 1971 года под руководством известного исследователя Гималаев Г. О. Диренфурта потерпела крах. Причины — отсутствие единого спортивного духа, психологическая несовместимость участников из разных стран, слишком болезненно воспринимаемые вопросы национального престижа. Та же участь постигла экспедицию доктора Херлигкофера из ФРГ в 1972 году. Руководителям нашей Альпиниады было над чем задуматься.

Есть у альпинистов и туристов такое понятие — схоженность. Это не только навык совместного преодоления сложного рельефа, но и нечто большее — взаимопонимание, духовная общность.

В начале Альпиниады такой схоженности у нас не было. Да и откуда ей было взяться? К нам на Памир приехали спортсмены из восьми стран социализма, в базовом лагере собрались советские альпинисты-высотники изо всех 15 республик страны, всего около 120 человек. Это были спортсмены с разным «почерком». Наши гости из европейских стран были в значительной мере воспитаны в духе альпийской школы, которая отличается от советской школы альпинизма. Правда, многие из иностранных спортсменов прошли хорошую горную закалку на Кавказе, участвовали в совместных восхождениях с советскими альпинистами на вершины Памира. Схоженность, взаимопонимание у всех участников должны были появиться во время тренировочных выходов на высоту.

Экспедицию щедро обеспечили современным снаряжением, продуктами, транспортом. Мы располагали легкими переносными рациями, высокогорной утепленной обувью, пуховыми костюмами из каландрированного капрона, двойными высотными палатками, обезвоженными сублимированными продуктами, нужными медикаментами. И все же… Высота есть высота! Мы знали по собственному опыту: в горах рано или поздно наступает такой момент, когда каждый остается один на один с высотой и никакая техника не может помочь трусливому сердцу. Кто — кого? Человек или гора?

Но все это было впереди. А пока мы жили в базовом лагере, готовясь к тренировочным выходам в высокогорье. И вот, чтобы уже здесь, в лагере, как-то сблизить людей, помочь им раскрыться, тренерский совет экспедиции решил организовать концерт. Пусть люди расскажут о себе языком искусства, не требующим перевода.

Эстрада этого необычного международного концерта находилась на высоте 3900 метров. Певцам не хватало воздуха, да и сами исполнители вовсе не были артистами. Сменяли друг друга польский физик Станислав Кулиньски, директор югославского мебельного комбината бывший партизан Альбин Венгуст, шофер из Таллина Кальё Пальмисте, учитель из Балкарии Азерт Тебердиев, болгарский кинооператор Милан Огнянов. Над ледником Фортамбек звучали в тот день немецкие иодли, гуральские напевы поляков, гортанные мелодии монголов, песни словенских партизан, русские частушки и, конечно же, неизменная туристская гитара.

Хотя шум лавин иногда заглушал аплодисменты, концерт удался на славу. Каждый почувствовал неповторимый духовный склад другого народа. Благодаря искусству мы были не просто вместе, мы были заодно — высотники из Москвы и Ленинграда, скалолазы из Саксонских Альп, горнолыжники из болгарских Доломитов, альпинисты со склонов Хангайского хребта в Монголии, верхолазы-монтажники Токтогульской ГЭС, горные проводники из чехословацких Высоких Татр.

Может быть, в тот день и начался сложный процесс превращения отдельных групп, команд в единый спортивный отряд.

…Когда в заключение концерта монгольский альпинист Зорин Раднабазар спел по-русски «Песню о Родине», раздался стрекот вертолета.

— Все! Концерт окончен! — только и успел крикнуть в мегафон ведущий.

Зрители уже бежали к посадочной площадке. Вертолет в лагере — всегда событие номер один. У альпинистов с вертолетчиками особые отношения. Гул вертолетного мотора — самая сладкая музыка для тех, кто ходит в горы. Вертолет — это помощь, продукты, это письма из дому, вертолет — это Большая земля. Как в пустыне каравану мерещится вода, так в горах бывает «вертолетный мираж».

На этот раз вертолетчики привезли свежие фрукты, трех живых баранов (будет шашлык!) и — самое главное — письма.

— Завтра с утра, если будет погода, летим на заброску, — сказал командир экипажа.

— Одно место для прессы, пожалуйста! (Кажется, мой голос звучит умоляюще.)

— Только грузчиком.

— Согласен.

Не просто согласен — счастлив.

Известный английский альпинист сэр Джон Хант однажды в шутку сказал, что для покорения Джомолунгмы нужно в сущности сделать очень немногое — доставить последнюю необходимую для штурма банку консервов в нужное место.

В нашем случае этим местом было Памирское фирновое плато. Вертолетчикам предстояло доставить туда около тонны грузов для штурма: ящики с консервами, бочку с горючим, шанцевый инструмент для рытья пещер, лыжи, сани, деревянные вешки для маркировки плато, контейнеры с аптечками, финскую сырокопченую колбасу, какао из Братиславы, воблу и русский черный нечерствеющий хлеб в целлофане, тибетский плиточный чай с бараньим салом, любимое блюдо наших друзей — монгольских альпинистов, лущеные грецкие орехи с медом, ржаные соленые сухарики и еще многое другое.

…Мы летим над ледником Фортамбек. Лента ледника как бы надвигается на вертолет, машина задирает нос, карабкаясь в высоту. Ледник словно впитывает в себя кисло род: чем выше мы поднимаемся, тем меньше его в воздухе. Далеко внизу остались причудливые рощицы саксаула, лужки с эдельвейсами. Теперь под нами серо-голубые глыбины, источенные солнцем, причудливые промоины, ажур сосулек. Могучие каменные хребты стиснули Фортамбек, и оттого лед вспучился мениском.

Фортамбек — это бунт и хаос пластики, зыбкость плоскостей и изломов. Наш вертолет карабкается в высоту. Под куцыми вертолетными крылышками — гениальная декорация инопланетного мира с голубой марсианской ряской горных озер. Такого не встретишь больше нигде. Представьте себе высотное здание со множеством башен и шпилей, стоящее на высоком берегу реки. Что, если бы эти башни и шпили обледенели и рухнули в реку?

Под нами зияли разломы и трещины земной коры, взгляд проваливался в глубокие пропасти. И тут же глаз отдыхал на плавности поворота ледника, спокойной округлости горных озер. Как осмыслить это сочетание хаоса и гармонии?

— Сброс! — командует летчик Иванов.

Резким толчком сталкиваем вниз «заброску». В ней килограммов триста. Ящики и мешки сначала по инерции летят рядом, потом по крутой касательной сваливаются в пике. Успеваю заметить, как трепещут маркировочные ленточки на ящиках. Бочка падает в снег, подпрыгивает и глубоко, метра на полтора, уходит в наст.

…Под нами — Памирское фирновое плато. Там, внизу, группа альпинистов. Они должны принять нашу «заброску», перетащить грузы в снежные пещеры.

МИ-4 летит со снятыми задними створками. Мы с механиком надежно застрахованы грудной обвязкой. В гондолу врывается ветер с плато, он пахнет снегом, высотой. Чем выше, тем холоднее. Этот холод приятен здесь, в Таджикистане. Внизу все дышит тяжкой жарой, а наверху горный ветер напоминает человеку с севера морозный звон русских равнин.

Видна цепочка медленно бредущих альпинистов. Вот и снежная гряда, здесь будут пещеры.

— Сброс! — снова командует Иванов.

Груз падает в нескольких метрах от тропы, к нему подбегают люди, вытаскивают ящики из-под снега.

В вертолете трудно дышать — высота 6000 метров, а мы без кислородных приборов. Но что там одышка, когда под нами распахнулся весь Памир!

Могучие каменные кряжи, широкоплечие фирновые поля, громадные морены. С грохотом срываются в пропасть снежные карнизы, бурлит красная вода в гигантских саях — ложах временных водотоков.

Памир — окаменевшее эхо веков. Здесь чувствуешь, как мир идет из бездны времени в бездну времени.

Мощные хребты тают в далекой синей дымке, языки ледников опоясывают скальные бастионы, словно связующие нити между снегами вершин и теплыми долинами Таджикистана.

Узнаю знакомые по прошлым экспедициям ледники Беляева, Москвина. Виден Сурковый лагерь — приют альпинистов. С высоты около 7000 метров вдали виднеются синие горы — там Афганистан. А прямо под нами на боковой морене ледника Фортам-бек едва различимы крохотные палатки нашего базового лагеря.

Вертолет начинает снижаться широкими кругами. Болит голова — то ли от резкого перепада давления, то ли от обилия впечатлений. Вон далеко внизу зеленая лужайка, флаги Альпиниады.

Все ближе и ближе буква «Т», выложенная из обломков скал, ровный строй палаток. До земли сто метров, пятьдесят… толчок, пробежка — и мы снова в базовом лагере.


Давно известно, что экспедиция — это подготовка. Для руководителей Альпиниады восхождение началось задолго до того, как первые альпинисты появились в базовом лагере. Трудно даже перечислить все то, что было сделано. Вот несколько записок начальника экспедиции заслуженного мастера спорта В. М. Абалакова. Эти записки, адресованные его заместителю заслуженному мастеру спорта А. Г. Овчинникову, Абалаков пересылал вертолетом вниз, в Джиргаталь.

«5 июля 1972 года. Поляна Сулоева была болотистой, пришлось провести мелиорацию, теперь стало почти сухо, можно размещаться. Очистили территории от прошлогоднего мусора, подготовили погреб для овощей.

6 июля. Тренеры на рассвете вышли на очистку и опериливание (навешивание перил. — Ф. С.) ребра Буревестника до Верблюда (ночевка на 5200.— Ф. С.). Старые веревки глубоко под снегом, придется их откапывать. Пришлите в лагерь большие палатки, стройматериалы и хорошо акклиматизировавшихся ребят — человек 6–8 — для строительных работ.

8 июля… Дела идут, все работают, копают, ставят «город», дежурят по кухне, сортируют грузы и т. п. По внешнему виду народ чувствует себя прекрасно, грузы от вертолета таскают ходко, аппетит отменный».

Кто не слышал об авторе этих записок? Имя этого замечательного советского горовосходителя овеяно легендами. Мне довелось близко познакомиться с Абалаковым во время Альпиниады.

Виталий Михайлович сухощав, всегда собран, подтянут. В лагере он носил обычную штормовку, кеды. Ни разу не видел я его в новомодном эластике. Жил он в низенькой и неудобной палатке-памирке в базовом лагере, не признавая никаких модерновых двухкомнатных шатров. Каждое утро в любую погоду купался в ледяном ручье.

Абалаков часто повторяет слова Суворова: «Чем больше удобств, тем меньше храбрости». Они чем-то похожи, видимо солдатской неприхотливостью, верой в русского чудо-богатыря, острым, порой ехидным словцом… Но говорит Абалаков всегда в открытую: сказывается сибирский характер, родом он красноярец.

— Я много ходил в горах вместе с Виталием, — сказал мне однажды ветеран альпинизма Михаил Иванович Ануфриков. — Это было трудно, зато всегда надежно.

Да, Абалаков в горах суров, крут, но прежде всего по отношению к самому себе. Он знает, что только так можно победить свою собственную слабость и великую силу гор.

Мне часто приходилось слушать переговоры Абалакова по рации с восходителями. Сидя в базовом лагере, он быстро ориентировался в обстановке наверху, принимал верное решение так, будто сам находился в гуще событий. В назначенные часы в эфире слышались позывные Виталия Михайловича — «Интер», и альпинисты знали: что бы ни случилось, «Интер» бессменно у рации, он все знает, всегда поможет.

…Это произошло после первого тренировочного выхода на высоту. В базовый лагерь спустилась группа литовцев. Добравшись до своей палатки, Юозас Антонавичюс расшнуровал правый ботинок. Побаливала натертая нога. Наконец-то можно расслабиться, умыться, отдохнуть. Чем-то вкусным тянет из кухни, неужели сегодня шашлык? Завхоз Николай Иванович Шалаев хорошо знает, какой аппетит у ребят после выхода в горы. К палатке подошел Казимир Монствилас, товарищ по связке.

— Хорошие новости, Юозас. Вертолет привез из Джиргаталя дыни и арбузы. Это раз. Наши соседи, ребята из Уфы, приглашают вечером в гости, приготовят для нас парную баню в двух палатках. Это два.

Когда вечером они возвратились к себе после парной бани, повалил густой мокрый снег, похолодало. Они залезли в теплые мешки. Казимир разжег походный примус. Из соседней палатки пришли узбеки, принесли сушеную дыню, виноградный сахар. Пошла неторопливая беседа. Так уютно бывает в палатке после трудного похода…

— Надо идти на ледник, — неожиданно сказал Юозас.

— На какой ледник, зачем?

— Мы опередили группу немцев примерно на полдня. Они могут спускаться сейчас в лагерь. Идет сильный снег, в темноте можно не заметить маркировочных туров. Надо их встретить.

Юозас решительно вылез из мешка.

— Я с тобой, — Казимир тоже начал зашнуровывать ботинки.

— Ребята, приготовьте, пожалуйста, кофе, он должен быть горячим к нашему приходу. Гейнц и Вернер любят кофе, — сказал на прощание Юозас.

…Теплые огоньки лагеря вскоре исчезли за перегибом склона, людей обступила ночь. У Юозаса ныла нога, в лицо бил мокрый снег. Они дошли до борта ледника, включили фонарики, освещая друг друга. Прислушались.

Безмолвие. Снег.

— Ойларарипи! Ойларарипи! — закричали они по-тирольски.

Тишина. Молчало даже эхо, наверное оно увязло в мокром снегу. Они спустились ниже, к бергшрунду, покурили.

Вдруг на леднике послышался лязг ледоруба о камни. Идут!

— Ойларарипи! Хельфрид, Вернер! — снова закричали литовцы.

Наконец на леднике показалась чья-то одинокая, сгорбленная под рюкзаком фигура. Плечи, капюшон были густо припорошены снегом.

— Ого! — откликнулся человек и тоже зажег фонарик, осветив себя.

— Драчук? Это ты, один?

— Здоровеньки булы! Кого шукаете? — услышали парни знакомый голос Казимира Драчука — украинского шахтера, участника Альпиниады.

Юозас подхватил у Драчука мокрый, отяжелевший рюкзак.

— Где немцы?

— Они заночевали под Верблюдом, Завтра утром должны быть здесь. Пошли в лагерь, хлопцы. Надо предупредить на кухне насчет ужина, за мной идут человек шесть.

Они встретились со своими друзьями из ГДР на леднике на следующий день. Когда Юозас Антонавичюс из Вильнюса, Вернер Румп и Хельфрид Геринг из Дрездена, Казимир Драчук из Кривого Рога ввалились в палатку литовцев, кофе был горячим к самому их приходу.


Вспоминается еще одна встреча на леднике. Вниз спускались разведчики из группы Владимира Шатаева — тренеры Даниюс Макаускас, Юрий Арцишевский, альпинисты Махмурод Ашуров, Иван Шомаев, спортсмены из Чехословакии Лео Паленичек, Милан Кришак. Все — бородатые, охрипшие, в просоленных от пота, продранных штормовках. Скулы у ребят обострились, лица были обожжены морозом. Это была горная пехота, которая сражалась в окружении.

Несколько дней группа разведчиков пробивала тропу через памирское фирновое плато — настоящее чудо! огромное поле размером 3x12 километров на высоте около 6000 метров. Со временем середина плато осела, и теперь оно напоминает вогнутую линзу. Не позавидуешь тем, кто окажется в фокусе этой гигантской линзы в солнечный полдень: становится невыносимо душно среди льдов, снега на плато кипят, испаряясь под лучами солнца, — не тают, а сразу улетучиваются.

Впрочем, неизвестно, что хуже на плато, — солнце или метель. Представьте себе зимний Таймыр, тундру на высоте шести тысяч метров. Щека, в которую дует ветер, обмерзает в минуту. Пуховая штормовка кажется марлевой.

Сначала на плато работали советские альпинисты, потом им на помощь пришла четверка чехословацких опытных высотников. Им тоже пришлось не сладко. Метель порвала палатку, одну ночь на плато чехам пришлось ночевать в снежной яме — «могиле». Все обошлось благополучно, нашим друзьям из ЧССР помог опыт гималайских восхождений на Нанга-Парбат. Там, наверху, в общем деле и состоялось настоящее знакомство наших и чехословацких альпинистов. Один из них — Лео Паленичек. Он горный проводник-профессионал из Высоких Татр. Живет в маленькой горной хижине, водит в горы молодежь. Проблемы акклиматизации в горах для Лео не существует. Горы — это его работа. Вечно он в пути, триста дней в году ночует в палатке.

Лео мечтает покорить Макалу — восьмитысячник в Гималаях — и серьезно к этому готовится.

— Может быть, в этом соль жизни? Человек в горах находит себя, утверждает себя, — сказал мне Лео. — А еще я люблю альпинизм за то, что при восхождении быстро узнаешь истинную цену каждому. На ваших ребят можно положиться, надежный народ.

Посредине плато-линзы в толще снежного гребня советские и чехословацкие разведчики построили несколько «двухкомнатных» пещер с кухней. Работали снежными пилами, легкими титановыми лопатками, а своды пещер оказалось удобно выскребать с помощью… кастрюль. Пещеры получились «полного профиля», в них можно было стоять в полный рост, поставить палатку. В такой «гостинице» никакой буран не страшен. Правда, сыровато, зато просторно. На сборы тратишь втрое меньше времени, чем в тесной палатке.

Разведчики постарались не зря: их снежные пещеры долго служили альпинистам многих групп. Отдыхая в просторных пещерах, многие и не догадывались, сколько сил было затрачено на подготовку штурма.

Ростовский тренер Юрий Арцишевский из группы разведки, собирая грузы на плато, почувствовал слабость. Накануне он целый день выпиливал снежные кирпичи для пещер, потом пришлось немало побегать.

— Если я потеряю сознание, массируй мне сердце, — попросил он товарища и продолжал работу.

Альпинисты не просто поднимаются к горным вершинам. Каждый из них совершает своеобразное внутреннее восхождение к вершинам собственной личности. Главное в альпинизме — это вовсе не сама вершина, а люди на вершине, когда они заодно.


…Один за другим отряды альпинистов покидают базовый лагерь. Впереди — штурм!

Высота 6200. Летчики на такой высоте работают в кислородных приборах. Альпинисты обходятся без них — это итог тренировки и ступенчатой акклиматизации. И все-таки…

Торопясь глотнешь из фляжки — перехватывает дух. Горы не любят резких движений. Ночью вдохнешь два раза нормально, на третий судорожно хватаешь ртом воздух. Медики называют это чейн-стоксово дыхание. Воздух высоты голодный, синий, словно снятое молоко. Как не хватает ночью в палатке плотного, жирного воздуха равнин. Все бы отдал за глоток лесного озона!

Штурмовые отряды поднимаются все выше. Но не каждый смог преодолеть барьер высоты. Сто десять спортсменов вышли на штурм, двадцать три сошли с дистанции.

Кто-то заболел, кто-то спасовал, не у всех хватило духа преодолеть себя.

…Высота 6500. Минус тридцать с ветром. Сечет метель. Словно автогеном, мороз приваривает к щекам металлические дужки очков. Стальная головка ледоруба леденит руку сквозь пуховые рукавицы. Пурга рвет его из рук. Тебя заносит, разворачивает вокруг воткнутого в снег ледоруба, рюкзак становится парусом. Ты поднимаешь ногу — ветер хватает ее и старается отбросить…

Но чем выше мы поднимались в горы, тем ближе становились друг другу. Если в базовом лагере мы еще придерживались кое-какого дипломатического протокола, то выше 5000 о нем уже никто не вспоминал. Там наверху, в тесной палатке, когда твое дыхание смешивалось с дыханием товарища, вся дипломатия кончилась.

…7000. Гипоксия атакует мозг. Нарушается координация движений, меняется походка. Пропадает аппетит, остается только жажда. Горная болезнь начинается здесь даже у конфет: они ссыхаются, сморщиваются.

Да, все это так. Зато вокруг… Ледовые стены пика Кирова кажутся отсюда изваянием чутких пальцев гения. Многолетние спрессованные снегопады плато отливают голубизной.

Как описать гармонию в хаосе ледопада, с чем сравнить пульсирующий ритм лавины? В нашем словаре еще нет таких слов. Вспоминаешь австрийского альпиниста Г. Тихи: «Мы, люди, — нежеланные пришельцы в эту зону абсолютной и абстрактной красоты, созданной не для глаз человека».

Мало кто спал в ночь накануне штурма. Ударил сильный мороз. Высотная палатка обросла изнутри инеем от дыхания, было, как говорили чехи, «зимно». Но мороз радовал: будет погода.

30 июля 1972 года. Ясный солнечный день, ни облачка в небе. Пора!

…7200. Свирепый ветер сбивает с ног.

Волю в кулак! Плотно вгоняешь левую ступню в снег.

Теперь вдох, еще вдох.

Следующий шаг — правой. Снова — упорство в кулак, ногу— в снег, вдох. Шаг, еще шаг, еще… Гребень кажется бесконечным. То ли сон, то ли явь… Осторожно, это подкрадывается горная болезнь. Вниз лучше не смотреть, но и небо не радует: оно здесь чужое, тревожно фиолетовое. В уголке сознания горит одно — цель, та далекая черная полоска скал. Туда надо дойти, обязательно дойти. Бредешь по снегу, стараясь не потерять одну, самую важную мысль — дойти до скал. Больше мыслей нет, на другие просто не хватает сил. Дойти до скал.

Потом будет вершина, палатка, ужин…

Но это очень далеко, почти недосягаемо. А пока ты наедине с великим снегом Памира. С тобой только сердце и ледоруб.

Сердце тренированное, оно немного расширено, это хорошо — так говорят врачи. Значит, сердце не подведет.

А ледоруб… Держи его крепче, у него прочная стальная головка, ясеневое древко — опирайся на него, он твой надежный друг. Кто-то там впереди, кто-то шагает за тобой, и это помогает успокоить дыхание, укрепить волю.

…7300. Это четыре вдоха — и один шаг. Только один. В этот шаг надо вложить все. Потом отдышишься — четыре вдоха. Снова собрать все свое упорство и снова плотно вогнать ступню в снег. И в этот шаг надо тоже вложить все. И таких шагов — тысяча.

Обыкновенный высотный альпинизм.

И вот ты идешь, даже что-то соображаешь… Надо постараться все запомнить, но это трудно. Память тоже потребляет энергию, пусть немного — как карманный фонарик, но и эту энергию надо сберечь, потому что главное — идти вперед. Ведь каждый шаг отнимает все.

Почему-то кажется, что темные очки мешают дышать. Вот скинешь их — и станет легче. Очки сужают обзор, ты и так плохо ориентируешься в пространстве, а тут еще эти темные стекла.

Но не вздумай и на самом деле сбросить очки, через три минуты от нестерпимого сверкания — куриная слепота. И все-таки хочется сорвать очки, глянуть вершине глаза в глаза! Столько мечтали, наконец-то свиделись!

А вершина улыбается, вся залитая солнцем манит. Последние метры и…

Красный флаг над вершиной!

Один за другим альпинисты подходят к туру, и вот вся вершина расцвела радугой знамен. Это флаги наших республик и стран социализма трепещут над высшей точкой страны. Далеко видны эти флаги, на полмира — от Эльбы до Керулена, от Балтики до Каспия, от Аму-Дарьи до Дуная.

У тура на вершине пика стихийно образовался целый музей. Шахтер Казимир Драчук принес сюда кусок железной руды из Кривого Рога, монтажник с Токтогульской ГЭС Мамасали Сабиров оставил вымпел комсомольцев-гидростроителей с берегов Нарына, монгольские спортсмены положили у тура свой национальный сувенир, а тренер Анатолий Севастьянов принес сюда фотографию своей дочери.

Восемьдесят семь человек на пике Коммунизма! Такого еще не знала история мирового альпинизма. Товарищи, братушки, панове, юлдаши, камераден, соудруги — сорок языков, девять социалистических государств подняли Государственный Герб и Флаг СССР на вершину.

Только потом, внизу, когда «температура события» пришла в норму, мы сообразили, что никому точно не известно, кто же первый взошел на вершину. Впрочем, для нас это не имело решающего значения, не в пример экспедиции Г. О. Диренфурта. Конечно, кто-то был первым, но не для того, чтобы возвыситься над другими, а чтобы помочь им одолеть вершину.

Среди нас были очень разные люди — и по специальности, и по привычкам, и по национальности. Что сплавило всех воедино, помогло создать монолитный отряд, штурмующий высотную крепость?

Как бы далеко друг от друга мы ни жили, каждый понимал, что кроме родной Москвы, Праги или Улан-Батора у нас всех есть еще один общий большой дом — мир социализма, наш мир, в котором мы живем. Доброжелательные соседи в нашем большом доме, мы удивительно легко понимали друг друга, находили общий язык — не в словах, а в мыслях, делах, чувствах. И это было нашей силой. Нас объединяла любовь к горам.

— Нам было трудно на этой гигантской горе. Но мы здесь приобрели друзей на всю жизнь, — сказал болгарин Аврам Аврамов.

— Ваши парни показали нам пример того, каким должен быть настоящий альпинист, — выразил свои чувства монгол Жамц Лувсандаш.

— Мы готовы штурмовать Джомолунгму, если с нами будут советские спортсмены, — это слова немецких восходителей.

А в каждом из советских альпинистов жило особое чувство ответственности за успех восхождения. В своих родных горах мы отвечали за все. Альпиниада еще раз дала остро почувствовать каждому из нас свою высокую, трудную роль в мире — быть советским человеком.

Участники Международной альпиниады были удостоены правительственных наград своих стран. Но была и еще одна награда, не зафиксированная ни в одном официальном протоколе. Ее увезли в своих сердцах все участники высотной экспедиции.

Горы — это праздник.

Щедрой мерой альпинизм дарит радость. Вот ты, горный отшельник, спускаешься вниз — и закипает новая жизнь: радуешься траве, улыбаешься воробьям, слышишь по междугородному телефону родной голос — и счастлив. Ты обновлен, у тебя необыкновенная острота чувств, мир воспринимается свежо, возникают вихри творческих планов. Ты азартно включаешься в работу, каждой клеткой, каждым нервом, каждым мускулом чувствуешь упругий пульс жизни.

Так перерождают человека горы.

Наверное, прав французский летчик и писатель Антуан Сент-Экзюпери, который говорил: «Человек познает себя в борьбе с препятствиями». В горах человек начинает мыслить по-новому, понимая свою власть над природой. Ибо альпинисту-высотнику, преодолевшему тысячеметровую отвесную скалу или совершившему многодневный высотный траверс, это помогает, по словам того же Экзюпери, «понять себя, как не помогут никакие книги».


Об авторе

Свешников Феликс Михайлович. Родился в 1928 году в Москве. Окончил Московский полиграфический институт. Работает в Государственном комитете по телевидению и радиовещанию. Член Союза журналистов СССР, альпинист, участник ряда высокогорных экспедиций. Автор многих статей и очерков на радио и в периодической печати, а также повести «На горной тропе». В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над книгой «Путями снежных барсов» о советских горовосходителях.

К очерку Феликса Свешникова «НА ВЕРШИНЕ — РАДУГА ЗНАМЕН»




Такая посадочная площадка у ледника Фортамбек на Памире считается идеальной. Вверху слева виден скальный купол пика Коммунизма



Звонкое чистое утро в горах. Июль, а ночью в базовом лагере выпал снег





Снежный бивак на Памирском фирновом плато. Высота — 6200 м. А небо здесь темно-фиолетовое, почти как в космосе
В сердце гор. Перед выходом на штурм вершины




Это спуск: здесь надо быть особенно осторожным

Игорь Фесуненко
ТАМ, ГДЕ ПРОЙДЕТ ТРАНСАМАЗОНИКА


Очерк

Заставка М. Худатова

Фото автора




Трассы строящейся Трансамазонской магистрали


НА НУЛЕВОМ КИЛОМЕТРЕ
ТРАССЫ БЕЛЕН — БРАЗИЛИЯ

— Пожалуйста, проходите. Доктор Педро ждет вас, — сказала Режина и пропустила нас в кабинет.

Поднявшийся навстречу человек не имел ничего общего с медициной. «Доктором» в Бразилии принято называть любое начальство, каковым в данном случае был директор департамента транспорта в городе Белепе Педро Смит до Амарал — ладно скроенный и крепко сшитый скуластый мулат. Он руководил строительством первой очереди Трансамазонской автострады, которое было начато в сентябре 1970 года, за два месяца до того дня, как мы вошли в кабинет директора и представились:

— Игорь Фесуненко — корреспондент Московского радио.

— Карл Рейдекер и Юлиус Вандилла — корреспонденты журнала «Штерн» из ФРГ.

— Меня предупредили радиограммой из Рио о вашем желании побывать на Трансамазонике, — сказал Смит до Амарал, — и я уже отдал указание подготовить для вас самолет. Вылет завтра утром. А сейчас, если не возражаете, я познакомлю вас с планом работ и маршрутом вашей поездки.

Мы, разумеется, не возражали. Доктор Педро расстелил на столе карту и склонился над ней.

— Наша автострада пересечет Амазонию южнее Амазонки с востока на запад, от Ресифи до бразильско-перуанской границы. Перпендикулярно этой магистрали будет проложена автострада от Сантарена — у слияния рек Тапажос и Амазонки — до Куябы, столицы штата Мату-Гросу.

— О, это очень интересно, — сказал Карл.

Юлиус ничего не сказал: он не знал португальского и лишь с выражением живейшего любопытства кивал головой каждый раз, когда взгляд доктора Педро рассеянно скользил по его лицу.

— Первая очередь нашей дороги — от городка Токантинополис до поселка Итайтуба, — продолжал Смит до Амарал. — Ее длина около тысячи трехсот километров. Почти на всем протяжении она пройдет по девственной сельве, где ни разу не ступала нога человека. Точнее говоря, белого человека, ибо индейцев там полно, и многие из них еще не имели контакта с цивилизацией.

— Это очень интересно! — воскликнул Карл.

Улыбающаяся Режина принесла кофе. Мы сняли пиджаки и взволнованно закурили. Даже белокурый Юлиус, объездивший весь мир от Австралии до Канады, не изведал еще приключений, которые сулила нам эта карта. Темно-золеный массив Амазонии был рассечен на ней вызывающе яркой красной линией Трансамазоникп. Лишь в нескольких местах на ней были обозначены населенные пункты — Мараба, Алтамира, Итайтуба. Три крохотных островка в океане сельвы, и там нам предстояло побывать.

— Вас будет сопровождать сеньор Журандир, один из наших самых компетентных инженеров, — продолжал доктор Педро. — Завтра утром он заедет за вами в отель. Вылет назначен на семь пятнадцать. А сегодня советую как следует отдохнуть: программа весьма напряженная, сил понадобится много.

Мы поблагодарили Смита, улыбнулись Режине и распрощались. Немцы направились в свой «Гранд-отель», а я — осматривать город. В не слишком богатом достопримечательностями Белене есть одно место, посещение которого столь же обязательно для туристов, как Эйфелевой башни в Париже или Эрмитажа в Ленинграде: это существующий с начала XVII века рынок под названием Вер-о-Пезо, что означает «глядеть на весы». Когда-то тут находился пост по сбору пошлин. Поскольку налоги на рынке взимались в зависимости от веса товара, название Вер-о-Пезо прижилось.

С рассвета крохотная прямоугольная бухта рядом с портом заполняется лодками и баркасами разных типов. Вплотную друг к другу стоят наполненные рыбой маленькие монтарии, парусники — вижиленды, моторные баркасы — желейры. Трепещут на свежем ветру яркие флажки. Над скользкой набережной повисает разноголосый гомон. Лавочники спешат к своим постоянным поставщикам. Грузчики торопятся договориться с рыбаками и лавочниками. Ровно в пять утра начинается отлив, и рыбачьи посудины садятся на черный ил. В мокрых корзинах на берег выгружают рыбу. Полуголые негры взваливают корзины на голову и тащат в рыбные лавки. Между баркасами неторопливо расхаживают черные стервятники — урубу, питающиеся падалью птицы.

Впрочем, не только рыбу привозят на Вер-о-Пезо монтарии, вижеленды, кальеботы и желейры. С далеких и близких фазенд, с острова Маражо, из деревушек, рассыпанных вокруг Белена, везут они на рынок кур и черепах, гроздья бананов и мешки с орехами, мандарины и муку из маниоки, горы зелени и связки шевелящихся раков, продолговатые арбузы и круглые луковицы, темно-зеленые плоды абакате и чешуйчатые ананасы.

А на набережной из промтоварных и скобяных лавок призывно звучат граммофонные голоса Валдика Сориано и Джерри Андриани. На деньги, вырученные от продажи рыбы, зелени и фруктов, в этих лавках покупают посуду, батарейки для фонарей и ткань на платья, гвозди, ножи, башмаки.

Возле длинных открытых прилавков выстроились дородные женщины, помешивающие черпаками вареную фасоль и рис. На жаровнях дымится «шураско» из говядины и филе из молодого крокодила. А уж рыба самая разнообразная.

В крохотных лавчонках курятся тлеющие на углях ароматические травы. Тут продается «святой товар»: амулеты от «сглаза» и нечистой силы, снадобья против заговоров, четки, статуэтки святых, фиги — крохотные, чтобы носить на шее, и гигантские, чтобы ставить на комод или шкаф.

Тут же висят всевозможные побрякушки и предметы, назначение которых для непосвященных весьма загадочно: ожерелье из зубов крокодила и ягуара, засушенный глаз тупца, желчный пузырь морской свинки, чучело крохотной птички упрапуру и шкура гигантского буффало, раковины и змеиные кожи, чучела крокодилов и пираний.

Рядом с рынком на горбатом холме расположилась еще одна достопримечательность Белена: форт Кастело. Там тихо и торжественно. Несколько старых пушек уставились черными стволами в сторону реки. На скамейках в тени цветущих фламбоянтов обнимаются влюбленные. Когда-то форт преграждал доступ к городу. Часовые, расхаживая возле орудий, внимательно наблюдали за свинцовой гладью залива, откуда могли неожиданно нагрянуть челны индейцев тупинамба. Форт был первым португальским форпостом в Амазонии.

Капитан Франсиско Калдейра Кастело Бранко 12 января 1616 года построил у подножия холма сторожевой пост «Фелис-Лузитания». Несколько десятилетий продолжались кровопролитные схватки с аборигенами этих мест — тупинамба и пакажа, не желавшими отдавать без боя свои земли, и с бандами конкурентов — английскими, французскими и голландскими пиратами, заглядывавшими в устье Пары и Амазонки. Поэтому Фелис-Лузитании была уготована беспокойная судьба. Постепенно крепость разрасталась, и непритязательное «Фелис-Лузитания» было заменено на «Муй-амада-сидаде-де-Санта-Марта-де-Назаре-де-Белен-де-Грао-Пара-до-Амазонас». Это полновесное название вполне соответствовало стратегическому значению нового города.

Вскоре после основания Белена его окрестности начали пустеть: индейцы бежали в сельву, спасаясь от португальцев, отряды которых прочесывали в поисках рабов низовья Пары и Амазонки. В 1720 году некий Белшиор Мендес де Мораис хвастливо сообщал губернатору Белена, что его экспедиция уничтожила свыше 20 тысяч индейцев.



Белен. Вид на рынок Вер-о-Пезо с беленского форта

К концу XVIII века в городе насчитывалось 1083 «очага» и 10 620 жителей. К этому времени уже была налажена почтовая служба, создан ботанический сад, выстроена судоверфь и проложены деревянные тротуары. Деньги появились в городе лишь в 1748 году. До этого Муйамада почти полтора века обходилась натуральным обменом.

В середине XIX века на Амазонке была открыта свободная навигация для торговых судов всех наций. Началась каучуковая лихорадка. Число жителей города к началу XX века возросло до 100 тысяч. В этот период он был куда более тесно связан с европейскими и североамериканскими столицами, чем с Рио-де-Жанейро или Сан-Паулу. В то время как у его причалов еженедельно швартовались суда под флагами разных государств мира, связи с югом страны практически не было. Этой изоляции пришел конец лишь немногим более десяти лет назад после прокладки автомобильной дороги Белен — Бразилия, соединившей город с новой столицей страны. У «нулевого километра» этой автострады, на окраине Белена, находился департамент транспорта, возглавляемый доктором Педро. Вторично ступить на трассу Белен — Бразилия нам предстояло завтра вечером ровно на тысячу кило метров южнее — под городом Токантинополисом.

АПИНАЖЕ, КОТОРЫМ «ПОВЕЗЛО»

Часа через полтора после старта в Белене мы приземлились в Марабе. Не успели заглохнуть моторы нашего «баркрайфта», как Журандир уже бежал к джипу, стоявшему около белого домика радиостанции. Нужно отдать должное этому смуглому, крутолобому, удивительно обаятельному и веселому парню: стремясь самым добросовестным образом выполнить поручение доктора Педро, он с первых же минут после знакомства с нами закипел энергией, заставляя всех, кто с ним соприкасался, суетиться, убыстрять шаг, говорить громче, — одним словом, вовлек в орбиту своей деятельности. Пилоты Перондини и Рейс еще устанавливали колодки под колеса самолета, а джип, в который мы бросились вслед за Журандиром, уже рванулся с места и устремился по пыльной дороге к поселку.

— До обеда мы должны посмотреть первый фронт работ, — кричит Журандир.

Немцы послушно кивают головами. Им явно импонирует его энергия и деловитость, столь неожиданная в этих безмятежных краях.

Не успев перевести дух, мы оказываемся на первом участке Трансамазоники, километрах в двадцати от поселка. Натужно ревут, покачивая тупыми мордами и ковшами, бульдозеры, тягачи, скреперы. Рабочих мало. Инженеров и того меньше. Журандир объясняет, что основная масса людей впереди, там, где валят лес и куда нам не добраться по этой грязи, раскисшей после вчерашнего ливня. Мы хватаемся за фотоаппараты, ловим в видоискатели тракторы, рабочих, лужи, катки. Немцы совещаются насчет лучшей точки съемки, но Журандир уже сигналит гудком, подзывая нас к джипу.



Прокладывается участок дороги Мараба — Эстрейто

— Сеньоры, мы опаздываем на обед, — кричит он, пытаясь перекрыть рев проползающего мимо бульдозера.

Немцы послушно лезут в джип, и мы возвращаемся в Марабу, скользя по размытой колее будущей Трансамазоники.

В домике на высоком берегу Токантинса нас уже ждут инженеры фирм «Жозе Мендес Жуниор» и «Кристо Редентор», ведущих прокладку дороги от Марабы к Эстрейто и Алтамире.

После недолгих, но сердечных приветствий мы оказываемся за столом. По мере того как опустошаются темно-зеленые пивные бутылки и наполняются желудки, атмосфера за столом оживляется. По просьбе хозяев Карл рассказывает о новых моделях «фольксвагена» и главном бомбардире сборной футбольной команды ФРГ Герде Мюллере, а я — о сибирских морозах и космических кораблях «Союз». Постучав вилкой по тарелке, кто-то встает и произносит речь, в которой Трансамазоника сравнивается с лучом прожектора, освещающим будущее Великой Бразилии, с плугом, вспарывающим девственную целину Гордой Амазонии, высокомерно отвергавшей притязания человека и теперь вынужденной покориться неудержимому натиску Первопроходцев, героический подвиг которых вызывает восхищенные рукоплескания всего цивилизованного мира.

Пока оратор выпутывается из сложной паутины деепричастных оборотов и придаточных предложений, мой сосед, молодой негр со звучным именем Эберленд, шепчет мне на ухо, что не далее как через три месяца, когда начнутся ливни, техника потонет в грязи и работы придется приостановить.

К концу обеда появился: еще один инженер — Фернандо Отони. Приветственно помахав над головой руками, он сел на свободное место, быстро проглотил кусок мяса и стал рассказывать о первой встрече бригады топографов, идущих по направлению к реке Репартименто, с индейцами:

— Они заставили наших ребят плясать вокруг костра. Хорошо, что ни у кого не сдали нервы…

Отони сказал также, что руководство фирмы направило радиограмму генералу Бандейра, директору ФУНАИ — Национального фонда индейцев, требуя присылки специалистов, которые смогли бы сопровождать отряды топографов в сельве. Генерал обещал помочь.

Мы еще смакуем кофе, а Журандир уже выразительно поглядывает на часы:

— Если сеньоры не хотят опоздать в Эстрейто до окончания рабочего дня, нужно поторопиться.

И вот мы снова трясемся в джипе, придерживая сумки с фотоаппаратами, кинокамерами и магнитофонами, чертыхаясь, когда нас подбрасывает особенно сильно, и с опаской поглядывая на тучу, нависшую над дорогой.

На аэродроме Рейс и Перондини уже сидят в самолете. Лететь до Эстрейто недалеко. Минут через тридцать мы снижаемся и Жураидир кричит:

— Глядите, индейцы!

Схватив фотоаппараты, мы прилипаем к окнам и просим Рейса не спешить. Он закладывает глубокий вираж, что-то в животе обрывается, появляется ощущение сосущей, пронзительной пустоты, но мы, толкая друг друга локтями, пытаемся снять убогие, крытые соломой хижины.

— Это — апинаже, — говорит Журандир. — Километров тридцать от Токантинополиса, где мы сегодня заночуем. Если хотите, можно съездить к ним.

— Если хотите?! Разумеется, мы хотим!

— Но тогда мы не сможем осмотреть здешний участок Трансамазоники.

Мы проводим небольшую летучку и выясняем, что горим единодушным желанием увидеть всамделишных индейцев.

Карл, деликатно покашливая, доводит до сведения Журандира наше решение. Тот кивает головой в знак согласия и, словно помогая нам снять камень с души, сообщает, что тракторов и бульдозеров мы еще насмотримся в Алтамире и Итайтубе.

— Конечно, это не те индейцы, которых встретили топографы под Марабой, — говорит он. — Эти апинаже — уже почти цивилизованные, они лет двести мирно соседствуют с белыми. Но все равно любопытно.

Деревня апинаже расположилась на большой поляне не очень густого леса неподалеку от крохотной речушки Москито. Полтора десятка хижин, сооруженных из соломы и сухих листьев, стояли вокруг гигантской мангейры, увешанной тяжелыми зелеными плодами. В тени мангейры рылись в грязи серые свиньи с поросятами. Тощие собаки лениво выкусывали блох из свалявшейся шерсти. У каждой хижины сидели на грубо сколоченных табуретках или стояли смуглые мужчины в шортах и женщины в юбках. Ползали по земле детишки.

Журандир подвел нас к одной из хижин и протянул руку пожилому, атлетически сложенному индейцу.

— Здравствуй, Ларанжа! Это — мои друзья. Они пришли посмотреть, как живут апинаже.

Ларанжа — «капитан» племени — посмотрел на обвешанных фотоаппаратами пришельцев и равнодушно кивнул головой: «Пускай смотрят…» Сразу стало ясно, что к зевакам вроде нас тут давно привыкли.



Ларанжа — «капитан» племени апинаже

Мы расчехлили наши камеры и отправились в обход деревни в сопровождении предложившего себя в качестве гида Франсиско — четырнадцатилетнего мальчишки, сносно объясняющегося по-португальски.

Да, к белокожим «гостям» здесь привыкли. Был конец дня. Деревня отдыхала. И апинаже равнодушно провожали глазами чужаков, проходящих мимо хижин, заглядывающих в двери, сующих конфеты детишкам и торопливо щелкающих затворами фотоаппаратов.

Единственным предметом домашней обстановки в этих убогих хижинах были самодельные гамаки. Кое-где, правда, мощно было заметить топчаны и даже столы. Помимо брюк и юбок эти столы были едва ли не самым заметным свидетельством благотворного влияния «белой цивилизации» на быт апинаже.

Стройная девочка в светлой клетчатой юбочке застенчиво отворачивается, заметив нацеленный на нее объектив моей «яшики». Я протягиваю ей шоколадную конфету. Она кладет ее за щеку.

— Деньги дай. Деньги, — слышится скрипучий старческий голос за стеной хижины.

— Кто это? — спрашиваю у Франсиско.

— Ее мать.

— А зачем ей деньги?

— Рис покупать. И фаринью[3] тоже.

— А где же она их купит?

— Да в лавке, — Франсиско кивает головой на маленький глинобитный домик на противоположной стороне деревни.

Оказывается, здесь есть нечто вроде сельского кооператива, где апинаже могут выменивать собранную на плантациях кукурузу, маниоку и орехи бабасу на керосин, спички, конфеты и нехитрые принадлежности своего туалета.

Я протягиваю застенчивой девочке несколько монет.

— Теперь снимайте, снимайте, старуха ругаться не будет, — подбадривает меня Франсиско.

Я щелкаю затвором «яшики». Девочка равнодушно глядит куда-то сквозь меня.

— Как зовут тебя? — спрашиваю я.

— Жандира.

— Сколько тебе лет?

— Не знаю.

— Не знаешь, сколько тебе лет?

— Тринадцать, — говорит Франсиско.

— А почему ты знаешь, а она — нет?

— Она не знает, потому что не ходила в школу, — назидательно говорит Франсиско.

Оказывается, тут открыта сельская школа, где учат читать, писать и считать.

— А почему же ты не ходишь в школу? — спрашиваю я Жандиру. Девочка молчит.

— Ну, а чем же ты занимаешься?

— На плантации работаю.

— Что вы сеете там?

— Кукурузу, маниоку.

— Бусы купишь? — раздается за спиной тоненький голос.

Я оборачиваюсь и вижу мальчика лет шести, протягивающего мне связку бус: на тонкой бечевке нанизаны ярко-красные орешки и маленькие высушенные плоды каких-то растений вперемежку с сухими обрезками тростника и разноцветными перышками.

— Сколько стоит?

— Пять крузейро.

Я покупаю несколько ниток.

Экскурсия по деревне апинаже завершилась визитом в аккуратный белый домик, принадлежащий инспектору ФУНАИ Жонасу. Самого Жонаса не было в деревне: он с утра уехал в Токантипополис. В доме нас ожидала его жена с усталым, чуть тронутым морщинками лицом. Она поила нас кофе и жаловалась на скуку и однообразие своей жизни. Прощаясь, она спросила, не купим ли мы у нее несколько ниток бус.

Настоящие индейские. Всего по десять крузейро… В Токантинополисе они стоят пятнадцать.

Когда, уезжая из деревни, мы спросили «капитана» Ларанжу, мирно ли живут апинаже со своими белыми соседями, он сказал, что вообще-то живут мирно, но иногда белые засевают свою кукурузу на землях апинаже. И год назад один из богатых белых протянул проволоку, которой отгораживает свои владения почти до самой деревни.

Журандир, нервно поглядывая на часы, пояснил, что захват индейских земель — дело обычное. Даже сам епископ Токантинополиса купил недавно плантацию, которая всегда принадлежала апинаже.

На обратном пути мы миновали несколько маленьких крестьянских деревушек. Быт, жилища, орудия труда, даже одежда (если не считать того, что у себя в деревне женщины апинаже пользуются одними юбками, не прибегая к верхней части туалета) — все это было одинаково у апинаже и их белых соседей. Правда, апинаже все еще продолжают мастерить свои бусы, корзины, луки и стрелы. Но делают их уже только ради жалких монет, которые дают за эти изделия туристы.

Много-много лет прошло с тех пор, как до индейской деревни добралась «белая цивилизация». В общем-то апинаже даже повезло: белые не расстреливали их, не травили собаками, не сжигали хижины и даже не спаивали тростниковой водкой. У них только отобрали землю и свободу. И с тех пор началась гибель самобытной культуры апинаже. Лишь самые ветхие старики помнят сейчас ту весну, когда состоялся последний праздник посвящения юношей в мужчины. И лишь самые древние старухи знают племенные песни, которые давно уже никто не поет. В официальных справочниках племя апинаже именуется «интегрированным». Когда я спросил Журандира, что это означает, он пожал плечами.

Мы помолчали, глядя на бегущую под колеса серую ленту дороги. Наш шофер Жозе как бы подвел итог.

— Эти апинаже, — сказал он, — уже перестали быть индейцами, но еще не стали белыми. И никогда не станут…

ГЛАВНАЯ ДОРОГА СТРАНЫ

Направляясь в Токантинополис, где нам предстояло заночевать, часть пути — километров двадцать — мы ехали по уже упомянутой мной главной дороге страны Белен — Бразилия. Ее проложили всего лишь немногим более десяти лет назад через болота и реки, через непроходимую сельву, через забытые богом и людьми поселки, которые с появлением этой дороги встрепенулись, ожили и разрослись.

Сейчас не верится, что прокладка трассы началась так недавно: в 1957 году на первом участке было повалено первое дерево. Сегодня на всех бензозаправочных станциях, постоялых дворах, в лавках, кабаках, аптеках можно увидеть фотографии этого первого дерева и ставшего легендарным инженера Бернардо Сайана. Он погиб, прокладывая трассу, и из раздавившей его гигантской жекетибы был сооружен на месте гибели крест.

С тех пор на обочинах трассы Белен — Бразилия прибавилось много крестов, отмечающих роковую оплошность водителя или вспышку безрассудной ревности в придорожном ботекине, где пьют пиво и тростниковую водку — кашасу. Но чаще всего, впрочем, умирают здесь от тяжких тропических болезней.

Умирать-то умирают, но еще больше людей приходит сюда по новой дороге осваивать необжитые места. Десять лет назад в полосе дороги Белен — Бразилия обитало пятьдесят тысяч человек. Сегодня — около двух миллионов. Возможно, так же сложится и судьба Трансамазоники, которая именно здесь, близ Токантинополиса, пересечет трассу Белен — Бразилия. И выглядеть Трансамазоника будет лет через двадцать так же, как сегодняшняя Белен — Бразилия. И поэтому с особым вниманием разглядываем мы проносящиеся назад бензоколонки «Ипиранга» и «Эссо», «Шелл» и «Атлантик», придорожные харчевни, одинокие глинобитные хижины, лотки маленьких базаров с бананами, кокосовыми орехами и густым соком сахарного тростника в глиняных кувшинах. На холмах серый колючий кустарник и скрученные самбаибы — деревья с шершавыми твердыми листьями. А в низинах, где побольше влаги, светло-зеленые кудрявые канавиалы — тростниковые плантации. Пальмы бабасу словно зеленые фонтаны, брызнувшие из-под земли и опадающие под тяжестью гигантских ореховых гроздьев. Колючие стволы карнаубейр с растопыренными остроконечными созвездиями листьев. Узловатые, вцепившиеся толстыми корнями в землю кажуэйры. И время от времени возникающие за поворотом дороги маленькие поселки, прилепившиеся к ленте шоссе. Почти все они обязаны дороге своим рождением. Сначала на пыльной обочине близ родника или ручья какой-нибудь пришлый Жуакин открывает убогую хижину для водителей грузовиков: столовую с гамаками за занавеской, где можно переночевать. Вслед за тем по соседству вырастает еще один барак: какая-нибудь донна Мерседес набирает в соседних поселках полдюжины девчонок и открывает «кабаре».

Еще через две недели рядом появляется крошечный сарай «боррашейро» — резинщика Педро, латающего гигантские камеры и покрышки грузовиков, пока мотористы обедают у сеу[4] Жуакина или развлекаются у донны Мерседес. Затем поблизости строится бензоколонка «Эссо» или «Шелл». За ней — «офисина»: мелкая ремонтная мастерская. Не проходит и года, как на дорожных картах появляется новый поселок. Сначала он именуется по придорожному указателю: «347-й километр». А затем изобретают и название.

Забавны бывают имена этих маленьких поселков на трассе Белен — Бразилия. Романтические вроде Агуа Азул (Голубая вода), Талисман, Эстрела до Норте (Северная звезда). Или смешные: Тиририка (Раздраженная), Кабелудо (Волосатый). Видно, занесло каким-то ветром в эти далекие края случайного «хиппи». Неподалеку от Токантинополиса находится Пиза-но-Фрейо («Жми на тормоз») — скопище «веселых домов», мимо которого не проедет ни один грузовик.

«Трансбразилиана», «Дорога надежды», «Большая дорога» — называют трассу Белен — Бразилия… Мы едем по ней, шарахаясь в сторону от летящих навстречу автобусов и глотая пыль из-под колес лениво ползущих грузовиков. У каждого из них на бамперах тщательно выписанные изречения — философские («От судьбы не спрячешься»), лирические («Не плачь, Мария, я вернусь») или шутливые («Извините за пыль!», «Прочь с дороги, задавлю!»). Свернув на ведущий к Токантинополису проселок, мы читаем на бампере старого дребезжащего, но кокетливо раскрашенного форда сентенцию, выражающую всю немудреную философию здешнего люда: «Надейся на бога и не ропщи на судьбу».


В Токантинополисе нас разместили на ночевку в одноэтажном, как и весь городок, домишке, гордо именуемом «отелем». В ожидании ужина мы сидим на табуретках в крошечном палисаднике.

Худой старик на другой стороне улочки с грохотом опускает металлические жалюзи бакалейной лавки «Португеза». Я протягиваю Карлу сигарету. Юлиус щелкает ронсоновской зажигалкой. В жарком застоявшемся воздухе медленно смешивается дым трех сигарет. Солнце лениво опускается на крыши домов, стиснувших улочку, на которой находится наш «отель». Впрочем, улочка эта носит гордое имя — авенида Гояс.

— Тоже мне — авенида! — качает головой Карл. — У бразильцев прямо какая-то мания величия. Бьюсь об заклад, что у нашего «отеля» весьма пышное название.

— По-моему, он должен именоваться «Экселсиор», — говорю я.

— «Гранд-отель», — лениво говорит Карл.

— «Эмбассадор»[5], - заключает Юлиус. — Ну, а теперь проверим, кто из нас прав. Донна Раймунда!

— Си, сеньор, — послушно откликается хозяйка. — Сеньор хочет еще пива?

— Нет, я хочу узнать, как называется ваш уважаемый отель.

— «Президент», — отвечает хозяйка, вытирая измазанные мукой руки.

Мы весело смеемся, а донна Раймунда испуганно смотрит на нас, не понимая, в чем дело.

Потом мы ужинаем, поглощая жареную рыбу, салат из креветок с яйцами и бифштекс из говядины. Перондини расспрашивает Карла о причинах сенсационного успеха Мюллера на чемпионате мира в Мексике, а я безуспешно пытаюсь убедить Рейса и Журандира в том, что не вся Россия покрыта льдом и что даже в Сибири бывает лето. В ответ Рейс и Перондини, перебивая друг друга, яркими мазками рисуют нам картину пробуждающегося благодаря Трансамазонике Великого Зеленого Гиганта.

За соседним столом чинно ужинает какое-то многочисленное семейство, пришедшее в «ресторан» донны Раймунды, вероятно, для того, чтобы разбить вылазкой «в люди» унылое однообразие семейных вечеров. Дочь хозяйки разносит кофе.

— Завтра вылет в семь ноль-ноль, — строго говорит командир самолета Рейс. — Следовательно, утренний кофе — ровно в шесть, а подъем — в пять тридцать.

Немцы дружно кивают и встают из-за стола. Мы удаляемся в нашу комнатку. Ровно в пять тридцать я просыпаюсь от пения электробритв: мои попутчики бреются. Ровно в шесть, благоухая одеколоном, мы сидим за столом и глядим, как заспанная дойна Раймунда суетится у буфета.

Проходит десять минут, двадцать, полчаса, и лишь около семи со скрипом отворяется дверь комнаты, где почивают наши пилоты. Показывается всклокоченная голова Рейса. Сладко потягиваясь, он потрясает львиным рыком глиняные стены отеля «Президент» и спрашивает, все ли у нас в порядке.

— Так точно, — учтиво отвечают немцы, и только дрожащий кадык Карла выдает бушующее в его груди негодование.

Около половины восьмого экипаж садится пить кофе, и лишь четверть девятого мы отправляемся на аэродром.

ТРАНСАМАЗОНИКА: «ЗА» И «ПРОТИВ»

Да, утро второго дня нашего путешествия складывалось по слишком удачно: во-первых, проспали пилоты, во-вторых, подъезжая к аэродрому, мы попали под грозовую тучу, которая обрушила на нас безжалостный тропический ливень.

Придерживая над головами невесть откуда появившийся зонтик, Журандир подсаживает нас в самолет, крича Рейсу, чтобы скорее заводил моторы. Он озабоченно поглядывает на часы: рабочий день еще не начался, а мы уже выбились из расписания. Захлопывается дверца. Натужно чихают двигатели, выплевывая клубы сизого дыма. «Алло! Алло! Контрольный пост! Прошу разрешения на взлет!» — кричит в микрофон Рейс. В такую погоду разрешения на вылет вообще-то не дают, но так как график нашего путешествия, утвержденный в Белене, не предусматривает никаких задержек, приходится лететь, и Рейс диктует диспетчеру программу полета: пункт назначения — Алтамира, альтернатива в случае непогоды — Сантарен, высота — триста метров, ориентировка — визуальная, автономия полета — семь часов.

— Это значит, — поясняет, устраиваясь поудобней, Журандир, — что если через семь часов мы не объявимся в Алтамире или в Сантарене, нас начнут искать.

— И найдут? — спрашиваю я.

— Бывает, находят, — отвечает Перондини.

— Но редко, — заключает Рейс.

Взметая каскады воды из-под колес, наша машина скользит по грязи, врубаясь пропеллерами в водопад дождя. Чернеющая в конце взлетной полосы сельва приближается с вселяющей трепет скоростью. Но Рейс знает свое дело: самолет отрывается в той самой точке, где исчезают наши последние надежды на благополучный взлет. Вздохнув с облегчением, мы повисаем над провалившимися вниз деревьями и медленно, словно на ощупь, плывем куда-то на запад.

Дождь кончился довольно быстро, хотя густая облачность продолжала прижимать нас к сельве, лениво ползущей назад под фюзеляжем «баркрайфта». Он удивительно напоминает микроавтобус. На пилотских креслах сидят Перондини и Рейс, за их спиной — Журандир и Юлиус, на задней паре кресел расположились мы с Карлом. Каждый занят своим делом. Пилоты ведут самолет, время от времени советуясь друг с другом по поводу ориентиров: редких речушек, невысоких холмов и бурых проплешин в серо-зеленой сельве — следов лесных пожаров. Журандир, обладающий удивительной способностью отключаться, сладко всхрапывает, откинув голову на спинку кресла. Юлиус делает пометки в записной книжке. Карл возится со своими бесчисленными камерами и объективами. А я читаю толстую книгу, купленную в Рио за день до командировки, — «Трансамазоника: про и контра» Ошни Перейра Дуарте.

Через час-полтора после вылета, приглядевшись повнимательнее к пейзажу, Журандир пошептался с пилотами и торжественно сообщил, что под нами Серра-дос-Каражас. Мы приникли к окнам. Внизу проплывали невысокие лесистые холмы. Рейс показал на стрелку магнитного компаса. Она вздрагивала и металась: в Серра-дос-Каражас открыты залежи железной руды. «Крупнейшие в мире запасы железа!» — кричали бразильские газеты.

Одновременно с началом работ по прокладке Трансамазоники сюда прибыли американские геологи из «Юнайтед стил»; корпорация заключила с бразильским правительством соглашение о совместной разработке месторождений. Газета «Трибуна да импренса» писала, что содержание железа в здешней руде вдвое больше, чем в той, которую используют металлургические комбинаты «Юнайтед Стил» в Питсбурге. Поэтому кое-кто в Рио поговаривал, что трасса Трансамазоники не случайно проходит близ Серра-дос-Каражас.

Впрочем, не только эти железные холмы подогревают в США интерес к Трансамазонике. Фирма «Кинг Рэнч», владеющая скотоводческими фермами и мясокомбинатами в Техасе, Австралии, Африке и Аргентине, прослышав о прокладке магистрали, купила между Беленом и Марабой громадное поместье, собираясь превратить его в крупнейшее в Бразилии скотоводческое хозяйство.

Большие лесные массивы закупила в окрестностях будущей Трансамазоники «Джорджия-пасифик» — американская компания по переработке древесины. Вслед за ней кинулись в эти края другие американские фирмы. «Оксидентл петролеум» закупила значительную часть акций бразильской компании «СИВА», занимающейся разработкой полезных ископаемых в Амазонии, в частности залежей оловянных руд в Рондонии — на западной оконечности будущей Трансамазоники.

Одним словом, «Нью-Йорк таймс мэгэзин» не преувеличивал, когда писал, что американские бизнесмены испытывают настоящее восхищение от перспектив освоения Амазонии после прокладки Трансамазоники. Ну а бразильцы?.. Сначала по стране прокатилась волна патриотического энтузиазма. Многих зажег этот грандиозный замысел прокладки дороги через непроходимую сельву, занимающую почти половину Южной Америки. Вскоре появились, однако, и сомнения. Географы и ботаники высказали опасения, что энергичное наступление на сельву может привести к необратимым изменениям в экологическом равновесии этого края. Ряд тревожных вопросов вызывает и дальнейшая судьба индейских племен, обитающих в сельве и пока не сталкивавшихся с «цивилизацией». Кстати сказать, в Бразилии осталось не более 150 тысяч индейцев.

Заволновались руководители северо-восточных штатов — самых бедных в стране: строительство Трапсамазоники потребовало значительных ассигнований, и потому была урезана и без того скудная программа помощи Северо-Востоку. Одним словом, страна разделилась на два лагеря. На сторонников и противников. На энтузиастов и скептиков. На тех, кто был «за», и тех, кто кричал «долой!». И если можно было найти в Бразилии место, где не кипели бы страсти, где не бурлили бы споры, где все были «за» и ни одной души «против», то таким местом была, конечно же, Алтамира — крошечный поселок на берегу Шингу, ожидавший Трансамазонику, боясь поверить в свое счастье.

ЛЕТАРГИЧЕСКИЙ СОН АЛТАМИРЫ

Месяца за полтора до нашего прилета в Алтамиру этот поселок принимал президента республики, прибывшего на церемонию открытия работ по прокладке Трапсамазоники.

Дернув за шнур, президент повалил заранее подпиленное дерево. На оставшемся пне была укреплена бронзовая мемориальная доска, которую Журандир продемонстрировал нам как выдающуюся историческую реликвию. Мы благоговейно помолчали. К нам подошел инженер Карлуш Вас де Мелло.

— Мы ведем прокладку участка дороги на восток, к поселку Мараба, — заговорил он, поеживаясь на сыром ветру. — Работают у нас около шестисот человек. Впереди — отряды топографов, километрах в пятидесяти за ними матейрос — рубщики леса, а позади — главный фронт: механизированные отряды. Из Марабы нам навстречу прокладывает трассу другой отряд. Мы должны встретиться где-то посредине.

— О, это очень интересно! — воскликнул Карл. — Но когда произойдет эта встреча?

Карлос пожал плечами:

— Многое зависит от погоды. Когда начнутся дожди, работы прекратятся.



Матейрос за работой

На пути в поселок Журандир пригласил нас заглянуть в столовую для рабочих. Нас встретил Франсиско Атасилио дос Сантос — лысеющий, вспотевший от жара плиты владелец и шеф-повар этого заведения.

С женой и семью детьми добирался он сюда из поселка Салгей-ро на северо-востоке страны:

— Мне дали на переезд кредит в две тысячи крузейро. Теперь я выплачиваю его.

— И откуда берутся деньги на это?

Франсиско молча кивнул головой в сторону дымной плиты, возле которой суетились с поварешками две кухарки.

— И это дает вам прибыль? — удивился Карл.

— Да как сказать… Жить можно. Цены тут у нас, слава боту, высокие, и мы можем кое-что зарабатывать.

— Какие же тут цены?

Франсиско принялся перечислять, сколько стоят в Алтамире курица, фасоль, рис, яйца, кофе. Немцы аккуратно фиксировали все это в своих книжечках, однако истинный смысл того, что такое Амазония, дошел до них, когда Франсиско упомянул цену на пиво. Для Карла, который поглощал пиво в гигантских количествах, цена на этот напиток служила безошибочным барометром стоимости жизни в данном населенном пункте. В Рио-де-Жанейро он платил за бутылку «Брамы» один крузейро, в Белене — два, в Марабе — уже два крузейро и восемьдесят сентаво, а тут, в заведении Франсиско, такая же бутылка стоила четыре крузейро!

— Это еще не так дорого! — улыбнулся Франсиско. — Если вы попадете на золотые прииски, то там заплатите за бутылку десять крузейро.

В такой же пропорции подымаются по мере удаления от «очагов цивилизации» цены и на все остальные товары.

— Черт возьми! — сказал Юлиус. — Тут надо или быть миллионером, или умирать с голоду.

Франсиско предложил нам пообедать с ним, но беспокойный Журандир уже снова поглядывал на часы.

— Этот устроился не так уж и плохо, — заметил он, усаживаясь в джип. — А вообще-то переселенцам приходится трудно. Каждая семья, прибывающая на Трансамазонику, получает по сто гектаров земли во временное пользование. Но чтобы освоить ее, нужно выжигать лес, корчевать пни, удобрять участок пеплом, оставшимся от пожарищ. Чтобы нанять рабочего, владелец участка должен платить ему пять крузейро. Это — официальная ставка за сутки работы. Но поскольку таких денег у колона ист, он должен все делать своими руками. А лет через пять, когда хозяйство начнет налаживаться, земля истощится, и все надо будет начинать сначала на новом участке.

Маленькая Алтамира встретила нас тишиной и афишами цирка «Орион», обещавшими «почтеннейшей публике» выступления эквилибристов, дрессированных обезьян и глотание шпаг. Хозяин заведения чилиец Луис Альберто Тапиа Мартинес разъезжает по Амазонии с труппой, набранной в бразильском городке Макапа. Все артисты говорят, однако, по-испански, выдавая себя за иностранцев.

— Это придает особый шик спектаклю, — говорит Луис.

Дырявый шатер «Ориона» торчит на одном месте до тех пор, пока каждый из жителей данного поселка не посмотрит его «красочный, неповторимый, лучший в мире спектакль с участием интернациональных сверхзвезд» по крайней мере трижды. Только когда несколько вечеров подряд не приходит ни один зритель, Луис решает, что пришло время трогаться в путь…

Кроме цирка в Алтамире есть маленькая «синема», закрытая из-за отсутствия кинофильмов, и буате, крохотный ночной кабак, где в основном развлекаются «гатейрос» — охотники на диких кошек.

Вообще-то жизнь в этом сонном городке тихая и спокойная. Но года два назад, в тот самый день, когда сюда прибыла нынешний судья Алтамиры молодая и энергичная Мария-Елена Феррейра, в городе вспыхнула перестрелка. Не потерявшая присутствия духа жрица правосудия тут же издала указ: «Тот, кто отныне будет стрелять на территории города, подлежит аресту на 24 часа с обязательной конфискацией оружия». С тех пор на улицах Алтамиры царит покой. В городе даже нет тюрьмы, и преступники остаются на свободе в ожидании суда. По субботам они являются в участок: «Я здесь, доктора Мария…» Те, кого Мария-Елена осуждает на тюремное заключение, отправляются на отсидку в Белен.

Чем еще примечателен этот городок? Вероятно, своей похожестью на сотни иных поселков, затерянных в Амазонии. Одноэтажные глиняные домики с окнами без стекол, но со ставнями, закрывающимися на ночь. Старушки, выползающие под вечер на улицу со своими табуретками и плетеными креслами-качалками. Пропахшие лимонной водкой безлюдные ботекины с выцветшим призывом пить кока-колу и жевать резинку «Адамс». Булочная «Бон-диа» («С добрым утром»), хозяин которой знает по имени всех покупателей. Парикмахерская с налепленными на стену фотографиями сан-паулуских кинозвезд, с потрескавшимися зеркалами и пузатыми флаконами из-под французского одеколона, в которых давно уже налита лавандовая вода. Храм Святого Себастьяна — всегда самое импозантное сооружение такого городка. Перед ним — маленькая площадь. Сквер со скамейками, на которых по утрам отдыхают мамаши с младенцами, днем резвятся мальчишки, а по вечерам воркуют влюбленные.

— Алтамире повезло, как в лотерее, — говорит Журандир. — Трансамазоника разбудит ее. Но это произойдет через три или пять лет. Если вообще произойдет. А сегодня, когда мы едем по этим пыльным улочкам, она все еще погружена в летаргический сон.

БЕЗУМЦЫ ИЛИ ГЕРОИ?

— Сеньоры! — торжественно провозглашает Журандир, словно готовясь вытащить за уши кролика из шляпы. — Здесь вас ждет самый компетентный знаток индейских проблем!

Мы с почтением смотрим на табличку, извещающую, что в крошечном белом домике на берегу Шингу находится контора комиссара ФУНАИ полковника Педро Рондона. В следующее мгновение раздраженный голос Журандира слышится уже из окна:

— Но где же, черт побери, полковник?

— Доктор обещал скоро вернуться, — отвечает застенчивый тонкий голос.

Через минуту Журандир вытащил за руку на улицу обладателя этого голоска — худенького мулата и скомандовал:

— А ну задери рубаху!..

Брови у Юлиуса ползут на лоб, а рука тянется к кинокамере. Вероятно, он предположил, что станет свидетелем экзекуции.

Хихикая, словно его щекочут, парнишка поднимает рубаху, обнажив на спине у самого плеча белый шрам.

— Видали? — торжествующе спрашивает Журандир. — А ну, Франсиско, расскажи «грингос», откуда у тебя эта отметина!

Франсиско вздыхает и, словно затверженный урок (видно, рассказывать это приходится далеко не первый раз), сообщает следующее:

— Нас было трое лесников. Мы прорубали тропу. Вдруг засвистели стрелы. Я пригнулся. Один лесник упал. Другой побежал. Я тоже побежал. Потом почувствовал, как в меня воткнулась стрела. Она попала в кость, и поэтому я остался жив. И убежал. Вот и все…

— О, это очень интересно, — говорит Карл, а Журандир глядит на нас с такой гордостью, словно это он бежал от индейцев с вонзившейся в плечо стрелой, и поясняет, что племя, напавшее на Франсиско и его спутников, за несколько дней до этого нападения подверглось жестоким издевательствам со стороны группы сборщиков каучука.

— Эти негодяи похитили из деревни нескольких женщин, и индейцы начали мстить всем «белым» без разбору. Индеец никогда не нападет первым. И если в вас внезапно летит стрела, то она наверняка пущена рукой того, кто уже был обижен кем-то из пас…

Качая головами, мы изучаем шрам, фотографируем Франсиско и пожимаем ему руку. Больше всего нас тронуло в его истории то, что этот парень после ранения не только не бросил свою профессию, но нанялся недавно в алтамжрскую контору ФУНАИ добровольцем-проводником для участия в экспедициях по установлению контактов с индейцами. Об этом нам сообщил его непосредственный начальник полковник Педро да Силва Рондой, невысокий, круглоголовый, с лицом, слегка испещренным оспой, и густыми черными усами. Он появляется в тот момент, когда Франсиско, застенчиво улыбаясь, заправляет рубаху в штаны.

— Ола, полковник! Как живем? — приветствует его Журандир. — И, обращаясь к нам, говорит: — Теперь, сеньоры, вы можете быть спокойны. Все, что вас интересует относительно индейцев, вы можете узнать у этого человека, — он приятельски похлопывает полковника по плечу. — Задавайте любые вопросы, да побыстрее, ибо мы опаздываем на обед.

Мы с готовностью вытаскиваем магнитофоны и блокноты. Но полковник, озабоченно наморщив лоб, говорит:

— Видите ли, дело обстоит несколько сложней, чем предполагает мой друг Журандир. Мы, служащие ФУНАИ, получили недавно из столицы приказ, в котором нам, так сказать, запрещено э… э… давать интервью по вопросам, связанным с нашей служебной деятельностью. В частности, мы не имеем права ничего говорить об индейцах…

— Но с кем же можно об этом поговорить? — изумляется Карл.

— Только с руководством ФУНАИ.

— Значит, чтобы узнать о положении дел с индейцами тут, в Алтамире, мы должны лететь в Бразилия? — вежливо осведомляется Карл.

— Видите ли… — мнется полковник, — это вызвано тем, что в европейской печати появилось в последние месяцы много статей о тяжелом положении индейцев. Как считает мое руководство, это наносит ущерб престижу Бразилии.

— Подожди, Педро, — перебивает полковника Журандир. — В конце концов нет правил без исключений. Почему бы тебе не помочь нашим друзьям? Я уверен, что они не станут публиковать какие-то материалы, компрометирующие нашу страну, не правда ли?

Мы с Карлом утвердительно киваем. Глядя на нас, послушно мотает головой и Юлиус, не знающий португальского.

В конце концов срабатывает знаменитое бразильское «жейто»: умение обходить закон, находя утешение в сладкой мысли о том, что таким образом ты помогаешь другу. Правда, ничего сенсационного связанный служебными инструкциями полковник нам не сообщил. И все же после абстрактных рассуждений о месте и роли индейца в жизни бразильской нации нам удалось — не без труда свести беседу к региональным проблемам. И тут мы узнали, что недавно поблизости от Алтамиры была обнаружена брошенная индейская стоянка.

— Что это за племя? — спрашиваю я.

— Не знаю. Мы не подозревали о его существовании. Но если судить по несовершенству этих изделий, — полковник взял в руки небольшую корзину, — этих индейцев можно сравнить лишь с наименее развитыми из известных нам племен.

Полковник щелкает зажигалкой, прикуривая. А мы глубокомысленно молчим, разглядывая рваный гамак, грязное веретено, стрелу с обломанным деревянным наконечником. Все это попало в уютный домик ФУНАИ из каменного века, находящегося всего лишь в 80 километрах отсюда.

— Завтра утром я отправляю экспедицию в район, где были найдены эти предметы. Мои люди попытаются войти в контакт с этим племенем.

— А потом? — интересуется Карл.

— А потом мы постараемся следовать инструкции, утвержденной в Бразилия: увести индейцев в сторону от полосы, через которую пройдет трасса дороги.

— А если они не уйдут?

— Должны уйти…

— Ну, а если потом, когда дорога будет проложена, — не унимается дотошный Карл, — они снова вернутся?

— Пусть возвращаются. Ведь дорога тогда уже будет проложена…

— И по ней будут ездить?

— Конечно.

— И в один прекрасный день в одну из машин вдруг полетят стрелы?

Полковник смеется и разводит руками.

— А нельзя ли нам пойти с этой экспедицией? — спрашивает вдруг Карл.

— Ого! — восхищается Журандир, но, спохватившись, вопрошает: — А что я скажу моему шефу в Белене?

— Видите ли, — спокойно отвечает полковник. — Чтобы взять вас, я должен получить согласие президента ФУНАИ. Но если мы запросим его, то это будет означать, что он узнает о том, что я нарушил официальный запрет, давая вам, сеньоры, это интервью…

— Все ясно? — облегченно вздыхает Журандир. — Вопросов больше нет? Тогда я позволю себе поблагодарить полковника за это интересное сообщение и напомнить сеньорам, что нас ждут к обеду.



Трансамазонская магистраль вышла к реке Тапажос

Да, нас действительно ждали к обеду, который был организован в каком-то местном ресторанчике и на котором нас трогательно и сердечно приветствовали представители алтамирской общественности. Мы пили пиво, поднимали тосты за мир и дружбу. После того как немцы рассказали о Мюллере, а я — о сибирских морозах, кто-то из хозяев произнес взволнованный экспромт о просеке, рассекающей девственную сельву, и о Первопроходцах, бросающих вызов «Зеленому Аду».

— Все это очень хорошо, — задумчиво сказал Карл, когда мы снова тряслись в джипе, торопясь на алтамирский аэродром, — но когда же мы наконец увидим, как прокладывают Трансамазонику?

— Что?!.. — захлебнулся потрясенный Журандир.

— Я хотел бы знать, когда мы увидим то, ради чего ехали сюда?

— Но разве…

— Да, конечно, мы видели тракторы, беседовали с полковником об индейцах, пили пиво, очень, кстати сказать, неплохое… Мы выслушали доклад этого мальчика Карлоса и поглядели на мемориальную доску. За все это мы признательны вам, Журандир, по я до сих пор не знаю, что я предложу редакции: я не видел ни одного лесоруба, не говорил, например, с топографом, не сфотографировал даже падающего дерева!



Мемориальная доска в Алтамире

— Сеньоры, — торжественно сказал Журандир, — мы летим в Итайтубу, и там я вам гарантирую все, что вас интересует. Все, что вы еще не видели!

Нужно отдать должное Журандиру: в Итайтубе мы сфотографировали и лесорубов, и топографов, и падающие деревья, и завалы еще не убранного леса. Мы видели шалаши рубщиков и даже воплощение амазонской экзотики — змею, которая незаметно забралась под фотосумку Юлиуса, повергнув его в состояние шока. Мы смотрели в теодолиты на вставшую вверх тормашками сельву и были жестоко покусаны какими-то крошечными паучками, после чего даже дотошный Карл перестал жаловаться на бедность впечатлений.

Все это мы нашли на восемнадцатом, если считать от восточного берега Тапажос, километре Трансамазоники, где матейрос, гулко ухая, рубили толстые кастанейры, зарабатывая по два крузейро за каждый погонный метр просеки.

— О, это очень интересно! — сказал Карл, доставая записную книжку. — Ио сколько же это получается в месяц?

Журандир пояснил, что бригада в двадцать человек проходит в среднем один километр за десятидневку, получая за это две тысячи крузейро. В месяц на каждого приходится примерно по триста крузейро.

Это означает шестьдесят долларов. За двенадцатичасовой рабочий день и семидневную рабочую неделю. Без суббот и воскресений. Без праздников и выходных дней…

— Эти люди — или безумцы, или герои, — сказал мне Карл, когда мы летели обратно в Белен. — Но, сеньоры, кто мне объяснит, во имя чего приносятся эти жертвы? Что станут возить по этой дороге, когда она будет закончена и соединит Северо-Восток Бразилии с ее Западом?..

Журандир, к счастью, не слышал этого кощунственного вопроса. Безмятежно всхрапывая, он спал в узком кресле «баркрайфта» спокойным сном человека, добросовестно исполнившего свой долг.


Об авторе

Фесуненко Игорь Сергеевич. Родился в 1933 году в Оренбурге. Окончил Московский государственный историко-архивный институт. Работает корреспондентом Центрального телевидения и Всесоюзного радио в Республике Куба. Член Союза журналистов СССР. Побывал в ряде стран Южной Америки, Африки и Европы. Регулярно публикуется в журналах «Вокруг света», «Новое время», «Журналист» и других. Автор двух книг — «Пеле, Гарринча, футбол» и «Чаша Мараканы». В нашем сборнике выступает впервые. В настоящее время работает над книгой очерков «Последний из трумаи» о жизни индейцев Бразилии для издательства «Молодая гвардия», а также над очерком о бразильских индейцах для нашего сборника.

Валентин Зорин
СЛЕД ЗМЕИ


Повесть

Рис. С. Кравченко


Описание некоторых событий из жизни картографа и путешественника гвардии капитана службы российской Александра Бековича-Черкасского


1

Кошма, остро пахнущая конским потом и овчиной, оцарапала щеки, лоб. И в глаза ударил ослепительный свет: кто-то сорвал мешок с головы Ходжи-Нефеса. Он зажмурился. Было такое ощущение, словно в глаза бросили горсть песку. Зеленоватый жаркий свет проникал сквозь сжатые веки, а может, это просто в мозгу старика билось и пылало отчаяние?

Ходжа-Нефес почувствовал, что его плечи и локти уже не стискивают грубые руки, ощутил под подошвами привычную зыбкость песчаной почвы. Он бессильно опустился на песок, коснулся его руками. И только тогда открыл глаза — очень медленно, словно еще надеялся, что вот кончится сон и все будет по-прежнему, как вчера, позавчера…

— Святой человек недоволен? — сиплый, как бы простуженный голос подрагивал насмешливыми и грозными нотками.

И Ходжа-Нефес поднял голову, окинул взглядом обладателя этого сиплого голоса — от зеленых, порядком поношенных сапог с задранными афганскими носками до пышного тюрбана, ниже складок которого нездорово желтело плоское, безбородое лицо с налитыми кровью глазами — лицо курильщика анаши и терьяка.

— Мир тебе, — пробормотал Ходжа-Нефес и подумал, что сейчас может прийти безразличие ко всему на свете, а это самое опасное. Не для него лично, нет. А для того дела, ради которого он и оказался здесь, хотя и находится сейчас в таком недостойном человека жалком виде.

— Мир и тебе, почтенный, — с теми же нотками в голосе отозвался безбородый и положил веснушчатые короткопалые руки на искусно скрученный пояс, на рукоять ножа, богато изукрашенную бирюзой. — Разве святой человек думает, что он в гостях? Или отступники отличаются тем же смирением, что и прочие дети аллаха?

И заржали, закатились хохотом обступившие их хивинские воины, пропахшие потом и кизячным дымком, увешанные оружием и еще не остывшие от упоения легкой победой. И Ходжа-Нефес понял, что его погибшим товарищам повезло, его смерть будет в тысячу раз мучительнее. И еще понял: от него ждут развлечения — между блеском мечей и дастарханом всегда есть место для молитвы и веселья…

Ходжа-Нефес оперся ладонями о песок, подумал о его ласкающей горячей сыпучести, тотчас забыл об этом и поднялся, выпрямился во весь рост. Смех вокруг него постепенно начал смолкать, замер. Старик стоял слегка пошатываясь и смотрел не на полосатые халаты, не на медные и стальные бляхи доспехов и плоские шлемы-мисюрки, не на безбородого, а дальше — на желтые песчаные волны, уходящие к недальним горам, уже теряющим сумрачность под лучами встающего все выше солнца.

— Безухие собаки, сожравшие прах своего отца, — тихо и; отчетливо проговорил Ходжа-Нефес и по огонькам, мгновенно вспыхнувшим в сотнях, тысячах окружавших его глаз, догадался, что достиг желаемого. — Проклинаю путь ваш, и хлеб ваш, и семя ваше! Именем аллаха милосердного! А теперь убивайте скорее!

— А ты, святой старец, хитер, но ум твой — ум ребенка, — оскалился безбородый, и злобный стон, лязг обнажаемого оружия, пронесшиеся по толпе воинов, смолкли. — Это было бы слишком просто: перерезать твое дряблое горло… Это было бы слишком просто, незаслуженно просто. Муртазали-хан!

Из толпы вышел кривоногий горбун с заткнутыми за фарсидский кашемировый пояс полами драного халата. Он сверкнул из-под седых кустистых бровей щелками глаз, с готовностью посмотрел снизу вверх на безбородого. А тот махнул рукой, полыхнув сиянием перстней, и, уже потеряв интерес к Ходже-Нефесу, как к падали, пошел прочь, переваливаясь — походкой человека, пресыщенного властью и не привыкшего ходить пешком.

Горбун ловко ощупал худое тело старика, зачем-то похлопал его по плечу, почти ласково мурлыкнул что-то. Потом стянул ноги Ходжи-Нефеса волосяным арканом, легко, толчком сбил пленника с ног и отошел, перебирая в пальцах серый сплетенный в двенадцать прядей конец.

Свистнула и щелкнула камча. И все тело Ходжи-Нефеса пронизала несильная, но какая-то тягучая боль. Его перевернуло лицом вниз, поволокло куда-то. Подбородок Ходжи-Нефеса ободрало о песок, старик застонал, взмахнул несвязанными руками, и его скрюченные пальцы провели по желтизне десять неглубоких бороздок.

Старый облезлый верблюд тащил за собой пленника — сначала вскачь, а потом неторопливо и почти лениво. Очередной рывок позволил повернуться на бок — и словно теркой обожгло ухо, надбровье. Рука Ходжи-Нефсса стиснула попавшийся клочок ткани — обрывок парусины от палатки, русской палатки. И он увидел, что вокруг лежат, раскинув руки и ноги, в выцветших зеленых мундирах с вывернутыми, вырванными карманами обезглавленные тела. И песок вокруг — черен и плотен.

2

— Пей! За успех предистинации, коей начатой и завершенной быть во благовремении! — громко и твердо сказал царь, стоя над склонившимся в поклоне Ходжой-Нефесом.

И кто-то, мазнув по лицу туркмена пахнущими салом буклями парика, сунул ему в руки увесистый кубок.

С ужасом и благоговением смотрел Ходжа-Нефес на огромного, чуть сутулящегося царя, на его тяжелые квадратные башмаки, нитяные чулки, на одном из которых спустилась петля, на зеленый мундир с медными пуговицами, небрежно повязанный галстук. Хотел и боялся встретить взгляд круглых, по-орлиному пронзительных глаз.

Туркмен стоял на коленях у крыльца большого бревенчатого дома, раскрашенного так, словно он выстроен из кирпича. От широкой реки тянуло ледяным ветром. Но Ходжа-Нефес не ощущал холода. Не слышал он и грома музыки в доме, стука каблуков, звяканья шпор, мужского хохота и взвизгивания женщин, не видел отчаянно чадящих плошек, которыми был богато иллюминирован весь фасад этого странного дома.

Шагнув к Ходже-Нефесу, царь наклонился, крякнул добродушно и взял из окаменевших пальцев туркмена кубок.

— Запамятовал, что Бахус вере вашей противен. И потому не настаиваю… И поднимись-ка! Я не шах персицкий и ценю не по раболепству.

Уже стоял рядом дьяк Посольского приказа Шафиров, черноволосый, остролицый человек с умными и веселыми глазами и припухшими веками, ждал, склонив голову по-птичьи, чуть набок.

— Скажи ему, Шафиров, что доведенный прожект интерес представляет сугубый. И потому без участия оставлен не будет. И еще: утеснения какого не терпит ли, коштом доволен?

И, не дождавшись, пока переведут ответ, поняв его смысл по лицу Ходжи-Нефеса, царь потрепал туркмена по плечу, круто повернулся, ушел в дом.



А на крыльце уже позванивал шпорами, зябко поводил широкими плечами мужчина лет тридцати, смотрел внимательно, цепко. Он стоял вполоборота. Ветер, трепавший витые кольца прядей парика, открывал тонкий, с заметной горбинкой нос, немного приподнятые скулы, брови вразлет и негустые усы, обрамлявшие губы полукольцом.

— Высочайшим повелением назначен руководить предприятием гвардии капитан Александр Бекович-Черкасский, — назвал незнакомца Шафиров.

И Ходжа-Нефес невольно подивился быстроте, с которой здесь принимались решения.

Капитан Бекович улыбнулся, положил ладонь на рукоять шпаги, задирая ею полу мундира, произнес по-тюркски, явно наслаждаясь растерянностью, мелькнувшей в глазах туркмена:

— Люди говорят, аллах знает… Возможно, имя Девлет-Кизден-Мурзы для вашего слуха, почтенный Ходжа-Нефес, прозвучит приятнее?

— Господин — мусульманин? — сделал шаг вперед туркмен, и стоявший рядом Шафиров пожал плечами, то ли поражаясь недогадливости гостя, то ли осуждая за некую бестактность. Бекович же посерьезнел, как бы подтянулся.

— Сто людей, сто мыслей… Мусульманин… В это слово вкладывают различный смысл. Ведь и ты, почтенный Ходжа-Нефес, нынче не в своем краю. Другим ли ты стал от этого? А если и другим, то кому от этого лучше или хуже?

3

Солнце поднималось все выше, и Ходжа-Нефес уже несколько раз проваливался в забытье. Одежда старика порвалась в клочья, тело покрылось глубокими кровоточащими ссадинами, горькая и жгучая пыль набилась в бороду, в уши. Губы пересохли и снова запеклись. Все чаще перехватывало дыхание. То ли верблюд был так выучен, то ли просто пуглив и дик, но едва Ходжа-Нефес пытался, изогнувшись, вцепиться пальцами в арканную петлю, захлестнувшую ноги, тут же пускался тряским галопом. Порой верблюд останавливался, и это было еще мучительнее: одно неосторожное движение — и снова начиналась скачка.

Быстро накалившийся воздух висел стеклянным куполом, мир, казалось, тонул в желтизне, бескрайности и равнодушии. Сознание туманилось. Лежа навзничь в минуты кратких остановок проклятого богом животного, Ходжа-Нефес почти не ощущал боли, а видел то какие-то города, всплывающие на горизонте, то птиц, стремительно летающих над водой, то свинцовое небо Петербурга, роняющее мелкий, холодный дождь, то самого себя в дервишеской латаной хирке, с выдолбленной сухой тыквой у пояса, в старом войлочном колпаке, надвинутом пониже, чтобы никто не мог узнать его, уходящего под вечер из Хивы через Мазандаранские ворота…

С чего все началось? С раздумий над сурами корана, пропитанного непримиримостью к тому, что не осенено зеленым знаменем ислама? Или еще раньше — когда маленький туркмен Нефес, проданный на хивинском невольничьем рынке и попавший в слуги к старику писцу, удивил того любознательностью и благочестием? Тогда он спросил у старика: почему туркмены — геоклены, иомуды, тэкэ — данники хана хивинского? Почему, отдавая Хиве свои стада, жен и детей, они еще и враждуют между собой?

— Пути аллаха неисповедимы, — ответил старик писец и долго смотрел на минареты, на голубых изразцах которых медленно плавился день. — Молись и молчи, ибо язык подобен ядовитой змее в твоем доме…

Старик был, конечно, прав. И все дальше в памяти Нефеса отступали родные кочевья, блеяние скудных отар, стук копыт и комариное пение стрел во время ночных схваток. Нефес был уже не слугой, не живой домашней утварью в доме писца, а его учеником. И старик с умилением смотрел, как тростинка-калям в мальчишеской руке умело вычерчивает на пергаменте замысловатую вязь письма способами таалик, нестаалик и совсем уже замысловатые узоры способов стиякат и джели дивани.

— Верно ли, что по мудрому повелению благородных и славных властителей ханства Хивинского было некогда изменено русло великой Аму, чтобы текла она в Аральское, а не Каспийское море? Зачем это? — спрашивал юноша.

— Молчи, — шептал старик, поднимая сухой, как сучок карагача, палец. — Ты накличешь беду! Пески, залегшие до Красных Вод, хранят благочестие веры от посягательств неверных!

Клонился к закату день, протяжно кричали муэдзины-азанчи, призывая правоверных к вечернему намазу.

Когда старик умер, Нефес уже был писцом на хивинском базаре — достаточно прославленным за умение цветисто и убедительно изложить суть любого послания, снабдив ого приличествующей случаю цитатой из священной книги пророка. Сидя под полосатым навесом неподалеку от лавки менялы, Нефес-ака выполнял заказ очередного клиента, время от времени опуская килям в медную чернильницу и выводя похожие на сказочные цветы буквы. Потом вслух читал написанное под восхищенное чмоканье любопытных:

«…Четырнадцать арроб риса доставлены в караван-сарай Джемалледдина-оглу, суннита из Гурганджа, чем и было выполнено обязательство, данное в месяце Барана достопочтенным аль-Зухри, караванщиком астрабадским. Ибо сказано в коране, в главе «Трапеза», в стихе 91: «Бог не накажет вас за празднословие в ваших клятвах, но накажет вас за то, что вы связываете себя клятвами». Истинно мусульманин и не клянясь должен обещание свое выполнить с твердостью стали дамасской, вгрызающейся в дынную мякоть…»

А вокруг шумел, гремел и клубился многоцветный и многоязычный хивинский базар — облака пыли поднимали шествующие мимо караваны; вопили зазывалы, тряся перед ошеломленными зеваками переливчатыми кусками шелков, стучали молотками медники, чеканщики, оружейники. Брадобреи роняли в пыль клочья мыльной пены. То и дело испускала хриплые и тревожные звуки кожаная труба глашатая.

Однажды после ее рева обнаженные по пояс палачи в желтых замшевых шароварах провели по площади нескольких связанных одной веревкой людей. Нефес-ака привстал, ощутив внезапное стеснение в сердце.

— Зачем волнуешься, почтенный? — усмехнулся заказчик. — Это только туркменские собаки, пытавшиеся обмануть милосердного хана, да пребудет с ним милость аллаха!

Наверное, с помощью знающих его богатых и славных людей Хивы Нефес-ака смог бы попасть в медресе, а потом когда-нибудь, возможно, даже получить одну из доходных вакуфных должностей. Но ото мало привлекало Нефеса. И сколько бы он ни слушал споры сладкоголосых мулл и седобородых ишанов, не переставал дивиться их умению жонглировать словами, словно базарные фокусники плодами граната. Одни и те же изречения пророка приводились в самых разноречивых случаях, лишь бы это пошло на пользу сборщику.

Ища свет истины, Нефес-ака ушел с караваном паломников в счастливую Аравию, в Мекку.

Он постарел и высох, он видел тысячи мест и сотни народов. Он возвратился в зеленой чалме хаджи и с твердым убеждением, что жизнь любого человека — пылинка на конце посоха времени. И что един для всех закон бытия? муху съедает лягушка, лягушку — цапля, цаплю — шакал. Беспределен и случаен кругооборот судеб, нет справедливости, а существует только извечная необходимость выжить, усиленная столь же извечной жадностью. Но каждому отпущен в жизни неведомый никому срок, использовать его можно по-разному, что бы там ни говорили о воле аллаха. И Ходжа-Нефес поклялся посвятить свои дни поискам хоть чего-то похожего на справедливость.

Вольнодумство — самое страшное преступление. Слишком много вокруг тех, кто собственную трусость оправдывает всемогуществом сильнейших мира сего. Недаром сказано в святом коране, который читают многие, а понимает каждый по-своему. «Они хотят, чтобы вы были неверными, так же как неверны сами они… Вам доставляем мы полную власть над ними». И упасть бы Ходже-Нефесу со связанными руками и мешком на голове с Башни Смерти под хриплый рев кожаных труб — выручил судейский писец, которого Нефес когда-то обучил искусству красочной и сладостной речи. Он сообщил о надвигающейся беде.

Так, пройдя десятки путей, избежав счастливо многих опасностей, попал туркмен Ходжа-Нефес в далекий северный край, в строящуюся столицу на холодной реке.

«Река Карагач, которая выпала в Хивинской земле из Дарьи-реки, из древних лет шла через степь и меж гор и устьем пала в Каспийское море выше Красных Вод езды три дня. Пересечена буди загородью, пересохла. Плотины той видеть не мог, но, по сказам людей Омуцких, такова была. А от той-де плотины степью меж гор суходолом, а в других местах и нанесенными песками, где промеж сего шла Карагач-река, сухим путем ходу будет до Каспийского моря двенадцать дней.

В стране, лежащей при реке Аму, добывается песочное золото, и хотя речка эта, впадавшая прежде в Каспийское море, ради безопасности от русских узбеками отведена в Аральское море, но, перекопав плотину, можно обратить реку в ее прежнее русло…»

Ходжа-Нефес, Апрель 1714 года.

29 мая 1714 года Петр Великий подписал указ о снаряжении в Хиву экспедиции — разведать земли окраин владений русских и соседние, а также проверить сообщение туркмена о «песочном» золоте.

Два месяца спустя гвардии капитан князь Александр Бекович-Черкасский с малым отрядом, в котором находился и Ходжа-Нефес, прибыл в Астрахань. Отсюда предстояло начинать поход.

4

«…В приезд свой в Астрахань осведомился через жителей астраханских о реке Дарье — откуда течет, где падает устьем. Сыскал таких людей, которые знают оную реку, называют Амударья. Сказывают, что немалая река, берется вершиной от Индии, течет Бухарскою землей и Хивинскою, падает в озеро названием Аральское море, то, которое от Каспийского моря четырнадцать дней ходу; иные сказывают, будто малый приток есть от озера в море Каспийское — токмо такого человека нет, который видел: сказывают, что видели…»

Бекович отложил перо, присыпал страницу песком из оловянной песочницы и устало откинулся на лавке-рундуке, покрытом потертым персидским ковром. Бекович помнил, что царь ждет от него обстоятельных, снабженных достоверными сведениями донесений. Но что он мог пока донести в Петербург, если подготовка к походу до сих пор велась еле-еле? Немного пока находилось добровольцев, согласных идти в пределы ханства Хивинского. Кто не знал о нежелании хана пускать в свои земли неверных!

Тишина и прохлада властвовали в доме астраханского воеводы. В отведенной гвардии капитану горнице чуть пахло ладаном и укропом. Теплилась лампадка перед темным, старого письма образом Николая-чудотворца. Жужжала муха, стукалась о мутные стекла низкого оконца. И трудно было представить, что за этим оконцем стоит душный день, что бревенчатые дома и стены крепости словно плавают в туманном мареве. И тяжелая, горчащая на губах пыль, поднятая ногами редких прохожих, ложится серым слоем на все кругом. Где-то протяжно замычала корова, прозвякала железной низанкой воеводская ключница, перебегая через двор, закричала пронзительно, черным словом поминая какую-то Дашку.

Воевода, пузатый и коротконогий, то и дело снимал с коротко стриженой шишкастой головы парик и вытирал обильный пот. Он вел себя уклончиво и ласково. Необходимыми ссудами обещался снабдить, однако от включения в экспедицию части астраханского гарнизона отговаривался настойчиво. То ли вправду еще слишком свежа была в Астрахани память о взятии города разинской вольницей, то ли другие какие были причины, но на своем воевода стоял твердо.

Самое главное — нужен был проводник. Ходжа-Нефес последнее время что-то прихварывал. Кроме того, никак не хотелось Бековичу полагаться на него одного. Не потому, что не доверял. Доверял, конечно, но все-таки двое вернее.

— Три вещи недоступны пониманию, говорил Сулейман ибн Дауд, да будет милость аллаха с ними обоими! — сказал Ходжа-Пефес, когда недавно они обсуждали уже сделанное для экспедиции. — Но он мог бы добавить еще одну.

— Та-ак, — улыбнулся Бекович, снова удивляясь умению туркмена выражать свои мысли длинно, порой излишне витиевато, по отнюдь не надоедливо. — След орла в небе, змеи на скало и мужчины в женщине… Какая же четвертая, почтенный?

— Таинственные, по, увы, почти неизбежные препятствия в любом важном деле.

— Ты говоришь о возможном предательстве?

— Неведомое не имеет имени. Я говорю о препятствиях… Ведь не завтра же мы отправляемся в путь?

— За небрежение с воеводы будет спрошено, — сказал Бекович и тут же поинтересовался: — Отчего же ты полагаешь, почтенный, что дело, порученное нам, важно? Во все времена народам надлежало знать границы земли своей. А что касается четвертой мудрости, о которой мог сказать Сулейман ибн Дауд, то она прекрасно укладывается в понятие второй.

— То есть следа змеи на скале?

— Именно. Следа змеи.

После ухода Ходжи-Нефеса Бекович еще долго думал об этом разговоре. Подобно змее подкрадывается измена и подобно змее жалит внезапно… Но не изменой же объясняется задержка экспедиции. Жаль, что нельзя быть до конца откровенным с этим туркменом.

Вспомнилась последняя, перед самым отъездом в Астрахань, аудиенция в доме Меншикова, в пустой и холодной комнате. Дымил только что растопленный камин, и на подоконнике были разложены образцы серы, древесного угля, селитры. Петр широкими шагами мерил комнату, стучал каблуками заляпанных грязью ботфортов по навощенному полу. А Бекович стоял в предписанной уставом позе — в правой, согнутой руке треуголка, левая — на рукояти шпаги.

— Дело тебе предписывается сколь великое, столь же и опасное. Но могущее немалую пользу государству Российскому принести! — говорил Петр, не останавливаясь и словно беседуя не с замершим офицером, а с самим собой. — Золоту своя честь. Золото нам надобно. Но поискам и открытиям земель новых честь больше. Как здесь нынче прорублено надежное окно в Европу, так надлежит сделать и на южных окраинах наших! Ибо человек, в одну сторону зрящий, подобен единоглазому… В начале самом потребна ланд-карта подлинная. Ну, а ежели доступно будет впоследствии отвести ток воды и поворотить упомянутую Аму-дарью снова в Каспийское море… В Персию путь исстари ведом, так она — рядом. А тут прямой и открытый — в Индию! О том крепко помни!

Знал, хорошо знал Петр, кому следовало поручать столь нелегкое и почетное дело. Потомок одного из пришедших на русскую службу еще при Иоанне IV кабардинских князей Гиреев-Мурз Александр Бекович-Черкасский наряду с полной преданностью России сохранил в себе черты, присущие человеку восточному: мягкость и уклончивость характера, разумную, к месту, вспыльчивость, способность к дипломатической расчетливости. И мечтательность, без которой человек, как известно, грешит излишней прямолинейностью суждений.

В 1707 году Александр Бекович был ненадолго прикомандирован к штабу Августа Саксонского, а затем побывал в Париже с русской миссией ко двору Людовика XIV, показав быстроту ума, способность к мгновенным и правильным решениям. Четыре года спустя поручик Бекович посетил свою давнюю родину — Кабарду и сумел склонить кабардинских старейшин-шихов отказаться от помощи туркам. По возвращении Бековича произвели в капитаны.

Известна была Петру и записка Бековича, в которой он излагал свои планы развития торговых и дружественных отношений с Персией. Основное место в этих планах занимало освоение каспийских берегов.

…Гвардии капитан прикрыл глаза, перед его мысленным взором замелькали, замельтешили строки, читанные у многих авторов, а также написанные им самим, давняя мечта воплощалась в нынешней экспедиции, в действительности ли было у Амударьи другое русло? Или это лишь красивая легенда?

О Каспийском море писали Геродот, Страбон, Клавдий Птолемей, Плиний… Уже на картах Птолемея море изображено замкнутым.

В 712 году Хорезм, расположенный в дельте Амударьи, был завоеван арабами. И арабские географы ибн-Хордадбех, ибн-Русте, Масуди, Истахри и другие свидетельствовали: Дарья-Джейхун впадает в Аральское море. Но путешественник и писатель Махдиси упоминал, что слышал предание, будто некогда Джейхун впадал в Каспий и будто своими глазами видел старое, ныне сухое, русло — Узбой.

Шесть веков спустя, после завоевания Хорезма монголами, арабский географ ал-Омари писал, что Амударья повернула и стала вторым своим рукавом впадать в Каспий: «Ургенч оказался между двумя рукавами Джейхуна, похожими на шаровары». А еще через триста лет сам хан хивинский Абу-Гази, составлявший историю своего государства, свидетельствовал: река Аму проложила себе путь от тугая Кара-уйгур, выше Хастмипаре, направилась к крепости Тук и стала впадать в море Сыра. И что по этой причине Ургенч обратился в пустыню.

Были, были в России попытки получить достоверную карту Каспийского моря. Николай Витсен, голландец Иоганн Стрейс, Семен Ремезов и другие пытались составить более или менее точный чертеж берегов и островов Хвалынских. Эти карты позднее перерисовывали в Амстердаме, Лондоне, Копенгагене, Лиссабоне, на них ссылались ученые.

На последней аудиенции Петр показывал Александру Бековичу две карты, составленные Иваном Зотовым и капитаном Еремеем Мейером. Но точность этих карт была довольно сомнительной.

…Поцарапав вежливо дверь, отворил ее и вошел воевода. Поклонился пристойно государеву посланцу, походил, отдуваясь, вперевалку, по горнице. Бекович встал, отвесил короткий и четкий поклон.

— А ты, князенька, сиди себе, — как в бочку бухал воевода. — В ногах правды нет. По здорову ли?

— Благодарствуйте, Иван Пафнутьевич.

— Нет ли докуки какой?

— Едина: промедление.

— А ты, князенька, не торопясь поспешай… Дашка!

На пороге выросла румяная девка, засмотрелась на приезжего офицера, почесывая пяткой ступню другой ноги, белевшей из-под высоко подоткнутого сарафана.

— Ну, что молчишь, бесстыдница? — рявкнул воевода.

— Приказывай, боярин-воевода, — пискнула девка.

— Взвару!

Девушка исчезла, и гвардии капитан мысленно улыбнулся желанию воеводы из худородных дворян казаться важным и тароватым.

— Не торопясь не поспеешь. Государево указание околичностей не терпит.

— Помилуй бог, какая околичность! Только, князенька, до Питербурха тут, ох как далековато! И людишки наши зело туго-думны…

— Что ж, доброхотов не сыщется государеву волю исполнить?

— Прости, князенька, стар я… Только про капитана Еремея Мейера, поди, и ты наслышан?

— Наслышан и знаю предостаточно. Тому капитану государь за карту изволил 500 дукатов и собственную парсуну пожаловать.

— Истинно! — закивал воевода. — Только тридцатого дня месяца июлия тыща семьсот пятого года от рождества Христова капитан Мейер тут, в Астрахани, претерпел от воров-стрельцов кончину мученическую… А ведь как ни кинь, а я за тебя перед государем в ответе…

— Этому одно слово, — тихо проговорил Бекович, поднимаясь и стискивая рукоять шпаги. — Небрежение, измене подобное!

— Помилуй, батюшка! — заохал, запричитал воевода. — За что же слова поносные? Я ли не пекусь о нуждах града, мне подопечного? Я ли доброхотов не кликал? Азиатца тебе второго разыскал, как и велено было…

Он замолчал, засопел обиженно, и Бекович подумал, что, возможно, он несправедлив к этому рыхлому, явно неумному человеку. Как спросить больше, чем он способен сделать?

Пришла дворовая девка Дашка; приседая от робости, поставила на стол тяжелую братину со взваром. В доме пахнуло погребным холодом, имбирем. И Бекович внезапно ощутил сильную жажду, махнул рукой и припал к посудине пересохшими губами.

Появился в дверях холоп — рыжий, с нагловатой усмешкой на сытом лице, в посконной рубахе до колен. Поклонился большим поклоном, тряхнув разделенными надвое и обильно намасленными русыми кудрями.

— Вашего сиятельства азиатец просится войти. А с ним иной человек…

— Звать! — крикнул Бекович, радуясь, что сейчас Ходжа-Нефес избавит его от продолжения неприятного разговора с воеводой. — Ну, чего стоишь? Я сказал: звать!

— Пусти его, рыбонька, — покивал воевода и ласково заглянул в глаза капитану. — То ж второй азиатец, моими хлопотами отыскан, князенька.

— Ваалейкум ваассалям, — ответил Бекович на приветствие Ходжи-Нефеса.

Капитан удивленно всматривался в человека, который стоял рядом с туркменом, прижимая руки к груди и кланяясь.

У незнакомца, одетого в рваный халат, лицо было иссечено глубокими, недавно зажившими шрамами. И оттого трудно было сказать, молод он или стар. Криво сросшееся, вывороченное правое веко беспрестанно моргало.

— Спаси и помилуй, — пробормотал воевода, потянулся с кряхтеньем и вышел, брезгливо покосившись на Ходжу-Нефеса и его спутника.

— Его зовут Манглай Кашка, он из тех мест, — сказал Ходжа-Нефес. — И он знает путь в Хиву так же хорошо, как и я. Он бежал сюда от несправедливости хана хивинского.

— Ты согласен идти с нами? — спросил Бекович, рассматривая Манглая со странным чувством: то ли жалость испытывает к нему, то ли недоверие?

— Да, господин, согласен, — человек с иссеченным лицом опустился на колени.

И Бекович, видя его низко склоненную бритую голову, поблескивающую от пота, грязное, худое тело, проглядывающее сквозь прорехи в халате, подумал уже более уверенно: все-таки именно жалость.

5

Ходжа-Нефес знал, что если я сейчас его попытка окажется напрасной, то повторить ее у него уже не хватит сил. Борясь с подступающим беспамятством, он с трудом разлепил распухшие веки. Верблюд стоял неподвижно, дрожь пробегала по его облезлой, в пятнах, шкуре. Аркан свисал с шеи, извивался по песку, как змея… Если бы успеть перехватить его, а затем удержать! «Стой же, не двигайся!» — билось в воспаленном мозгу, и Ходжа-Нефес медленно, очень медленно выгибался всем телом, тянулся к своим ногам, стянутым петлей и как бы уже неживым.

Верблюд оглянулся, взбрыкнул задом, рванулся. Но руки, сначала одна, а потом и другая, уже намертво вцепились в аркан. Ходжу-Нефеса ударило лицом о песок, ослепило, но это уже было неважно: его волокло в согнутом положении, но пальцы, когда рывки хоть чуточку ослабевали, перехватывали аркан все дальше и дальше. И вот он уже волочится головой вперед, повиснув на вытянутых, одеревеневших руках.

Когда верблюд утомился от скачки, а может, просто решил передохнуть, Ходжа-Нефес сбросил петлю с ног, упал лицом вниз и потерял сознание.

6

Весла вздымались и опускались равномерно и четко, словно и не в воду, а в расплавленный металл — таким спокойным и плоским было морс, так ослепительно сияли капли на лопастях, так резало глаза от света, в котором утопал этот знойный, густо насыщенный солью мир!

Привставая на корме своей флагманской скампавеи, Александр Бекович протягивал руку к деревянному бочонку-анкерку, зачерпывал из него кружкой, жадно пил теплую воду, отдававшую старым колодезным срубом. И смотрел на флотилию экспедиции, медленно плывущую по глади, — двадцать челнов, прикрытых от солнца кое-как сооруженными еще в Астрахани камышовыми навесами. По сравнению с ними скампавея — парусно-гребная галера — казалась гигантом.

Убранные паруса лежали вдоль бортов тяжелыми серыми валиками. Флаг над кормой — подобием шканцев— свисал безжизненным, уже выцветшим полотнищем. Пустынными и негостеприимными выглядели берега: пески, черные скалистые обрывы, редкая камышовая поросль. Изредка на почти неразличимом горизонте проползала зубчатая черточка купеческой фелюги.

Медь подзорной трубы обжигала ладонь. Бекович поднимал трубу, и стеклянное окружье толкало навстречу все те же желтые песчаные осыпи, потрескавшийся, похожий на шкуру какого-то сказочного зверя черный камень, края гряды, сползающей в воду, и дальше — бесконечные волны барханов.

— Тюб-караган, — вполголоса произнес Бекович и подумал, что даже название этого мыса, звучащее гортанно и отрывисто, производит впечатление чего-то колючего и жестокого. Так может звучать крик диковинной птицы, летящей в одиночестве над бесконечностью мертвых песков.

— Высадка!

На мачту пополз красно-белый сигнальный флаг, обозначающий приказ поворачивать к берегу. Жгутами мышц напряглась обожженная солнцем потная спина штурвального. Гребцы начали в предвкушении отдыха более равномерно поднимать и опускать весла.

Денщик принял подзорную трубу из рук командира и положил ее на разостланную прямо на палубе карту — между квадрантом и песочными часами — клепсидрой. Бекович проследил взглядом за движениями денщика. Тот, словно почувствовав на себе пристальный взгляд, весь подобрался и даже зачем-то попробовал рукой упругость натянутой снасти.

— Фомка! — негромко окликнул Бекович, и парень обернулся, вытянулся. — Вниз иди, Фомка!

И тотчас торопливо зашлепали босые подошвы.

За полтора месяца плавания — иссушающего, доводящего до потери памяти зноя, внезапных шквалов и ходящей пологими гребнями мертвой зыби, высадок на незнакомые берега, ночных костров и тоскливого воя шакалов, застоявшейся солоноватой воды в анкерках и несвежей пищи — изменился до неузнаваемости бывший дворовый холоп воеводы астраханского. Он как-то весь подсох, стал угловатым и костистым, исчезло нагловатое выражение глаз и подобострастное, одновременно и недоброе выражение лица.

Впрочем, что Фомка? Ничего не осталось от прежнего облика всей команды экспедиции — солдат, матросов и астраханских бродяг, которых все-таки удалось набрать «в греби», посулив им государевым именем забвения прошлых прегрешений. Обносилась и посеклась одежка, покоробилась и разлезлась обувь. И только оружие содержалось в полном порядке, ибо с самого начала похода было доведено до каждого: за небрежение к оружию взыщется особо и без всякой жалости. Да и каждый сам понимал: своя кожа посаднит и перестанет, заживет, мушкет же с багипетом, тесак в трудную минуту выручат.

А с Фомкой дело обстояло так. Всю зиму в Астрахани шли приготовления — смолили челны, вили из пеньки канаты, чинили скампавею, устройство и управление которой известны были Бековичу еще со времен славной баталии у Ганге-Удда. Конопатили рассохшиеся борта, заново обтягивали такелаж. И амбары, отведенные для экспедиционных припасов, медленно, но неуклонно полнились мешками с крупой, вяленой и соленой рыбой.

Приходил на берег воевода, стоял, раскорячившись, опираясь на толстую трость с набалдашником. И нелепо выглядели на нем предписанный парик с нерасчесанными космами и зеленый, волосатого сукна мундир с позеленевшими пуговицами. Ему бы ферязь с расшитым воротом, оплечье узорчатое. Да на ноги бы не башмаки с пряжками, а сапоги с высокими каблучками, с мягкими сафьяновыми голенищами…

— Али, князенька, холопских да служилых рук не хватает, что сам топорищем руки мозолишь? Тщусь мыслить сие, лишь забаву как…

— Государь в Заандаме и Воронеже плотницких дел не чурался. Паче того, уменье сие превыше многих иных почитал! — зло, едва сдерживаясь, отвечал Бекович. — И от того России не поруха, а честь великая! Или государь тебе не в пример, воевода?

И с удовлетворением видел, как багровел воевода, как начинали трястись его студенистые щеки, как уходил он прочь, глубоко язвя песок своей тростью.

В один из таких пыльных и ветреных дней пришел к Бековичу дворовый холоп воеводы Фомка, ударил челом, прося принять его в ватагу. Гвардии капитан увидел томление на лице парня, уловил тягучую нарочитость в его голосе и слегка усмехнулся.

— Душой ли идти ко мне хочешь?

— Душой, боярин! Вольная жизнь мнится…

— Служба государю не гультяйство! И не боярин я.

— Прости на слове, господин капитан. Как на духу: от злодейств воеводиных уйти лажу. Крут и заушает походя.

— Ой ли? — усомнился Бекович и пристально взглянул в вильнувшие глаза холопа. — Доподлинно ведомо мне, что ты любимый, паче того, доверенный раб воеводы Ивана Пафнутьича… Тыркин!

— Здесь! — вытянулся рядом широкоплечий солдат, выполнявший в команде обязанности профоса.

— Взять! И… два десятка батогов! Погорячее!

— За что, боя… Господин капитан!

— За ложь и поклеп на воеводу.

— Как на духу…

— Тыркин, еще десяток добавишь.

Парень рухнул Бековичу в ноги, пополз по пыли.

— Облыжно сказывал, господин капитан… Истинно добр воевода ко мне. Велено было мне так говорить.

— А как не возьму?

— Кнутом грозил.

— Отставить, Тыркин!

Бекович отвернулся, покусал губы. Умысел воеводский был не очень-то хитрым, но отличался расчетливостью. И участие воеводы в государевом деле холоп потом подтвердить сможет, да и знать воеводе не помешает: так ли уж облечен доверием государевым этот что-то уж очень молодой офицер? Удачей предпринятое кончится — воевода первый пособник; промашка какая — тоже знать вовремя не помешает. Вот и тут он — невидимый след змеи…

— Денщиком моим будешь. А воеводе доводить можешь, как и велено. У меня утайки ни в чем нет.

…«Тюб-караган» — еще раз сверился по карте командир экспедиции, глядя на приближающийся берег. Малая осадка скампавеи, не говоря уже о плоскодонных челнах, позволяла начать высадку с борта на отмель, где чуть выше колена. Но Александр Бекович уже хорошо знал, что все в жизни как бы уравновешено: за стечением благоприятных обстоятельств следуют неудачи. Недаром так памятна легенда про перстень царя Поликрата. Кто знает, не ждут ли именно тут, на отмелях, за камнями, недруги с туго натянутыми тетивам луков…

— В добрый ли час начинаем путь свой? — озабоченно говорил Ходжа-Нефес накануне отплытия. — Опасности предвижу немалые.

— Тяготы — да. Но опасности? Мы на своей земле.

— Это сегодня. А завтра? Слишком много говорят о песочном золоте. А где корысть, там верности не сыщешь.

— Не каркай вороном, старик, — устало оборвал туркмена капитан. — Запамятовал, что со слов твоих в Петербурге и поход сей решен был?

Ходжа-Нефес склонился в длительном поклоне, попятился к выходу. И Бекович поймал себя на внезапно закравшемся мучительном сомнении: а не чей ли злой умысел — само появление этого старого туркмена в Петербурге? Не лазутчик ли он? Не хивинцев, конечно, а хотя бы тех же турок, в чьих интересах пресекать русские начинания? Взятие Азова с придонскими городками, посольское плаванье в Константинополь… Кто скажет? Князь Ромодановский далеко, а государь почему-то с самого начала поверил этому человеку.

Недоверие, сомнения — они тоже как след змеи. Но так или иначе, а свой долг Александр Бекович-Черкасский, гвардии капитан, знал. И готов был ради достижения поставленной перед ним цели к любым тяготам. Пусть хивинский поход — всего только одна, даже не козырная карта в игре, которую начинал в масштабе мира великий русский царь, круто повернувший руль корабля российского.

А что касается разговоров о песочном золоте, то это не страшно — так легче было набрать ватагу «в греби».

— Может, стоит отказаться от второго проводника? — как-то спросил Бекович у Ходжи-Нефеса, видя, что тот молчалив и хмур.

Туркмен сузил щелочки глаз, огладил бороду.

— Это было твоим желанием, капитан-ака, не моим. Манглай Кашка — человек знающий. Позволь мне в сем случае не давать тебе совета…

За день до отплытия возвратившийся с берега раньше обычного гвардии капитан привычно толкнул окованную железом калитку и остановился пораженный. Оголенный по пояс Фомка был привязан к столбу, вкопанному посреди двора. А воевода, багроволицый, с выпученными глазами, с блестящей полоской слюны на подбородке, хлестал парня ременной плеткой.

Бекович рванулся, перехватил руку воеводы, выдернул из нее плеть, наступил на окровавленный жгут кованым каблуком ботфорта.

— Пошто зверствуешь?

— Мой холоп! — прохрипел воевода, напирая расхристанной, потной грудью на офицера. — Хочу — убью!

— Ныне он слуга государев!

— Знать не знаю никаких слуг! — взъярился воевода, но, словно натолкнувшись на стальные острия капитанских глаз, попятился, вытер пот рукавом. Парень обвис на веревках, тряс головой, мычал.

— Так говоришь, государевых слуг не знаешь? За это в железа забивают.

— В беспамятстве я, прости, князь.

— За что бил? — Бекович перерезал веревки, стягивающие Фомкины запястья, и тот, пошатываясь, побрел прочь.

— За небрежение.

— Не все довел, чего ждал? Руками не маши, о соглядатайстве твоем говорю, воевода. За одно то тебя в Приказ следует. Или я, по-твоему, доверием не облечен, что свой сыск чинить вздумал?

— Конь о четырех ногах и то спотыкается, князь… Едино о пользе пекусь. Тому верь. Ты прости, молод, горяч. А мне тут все ведомо… Предостеречь от какой порухи мыслил…

— На том и порешим, воевода. Однако опасись. Я добр, но сие в последний раз!

Тем же вечером Бекович съехал с воеводского подворья, взяв под постой на последнюю ночь дом стрелецкого старосты в слободе, неподалеку от пристани.

— За что терпел? — спросил он у Фомки, когда уже были в море, несколько дней спустя.

Тот пошмыгал носом.

— Да вишь, господин капитан, боярин помыслил, что не все довожу…

— И не облыжно помыслил? — хитря, но с надеждой спросил командир экспедиции.

Фомка вздохнул.

— Облыжно. Про все доводил, как велено было.

— Пойдешь в гребцы, — сумрачно сказал Бекович.

Но через неделю отменил приказ.

…Челны с разгона, с ходу вылетали один за другим на отмель. Люди, чернея загорелыми спинами, прыгали, поднимая брызги, в воду. Вытягивали посудинки на песок, на мелкие камни, горланили весело и отчаянно. Со скампавеи бултыхнулся якорь, гребцы убрали весла. В небе медленно плавал коршун, вычерчивал круги. С берега тянуло густым жаром, как из печки.


«…На сей стороне Каспийского моря сыскали несколько гаваней, которых в других картах не описуют; только рек мало. Сего августа 3 числа доехал до места званием Актам, где текла Аму-дарья-река в море Каспийское. Ныне в том месте нет воды, понеже нет в ближних местах, для некоторых причин оная река запружена плотиною, на урочище Харакае, от Хивы в четырех днях езды. От той плотины принуждена течь оная река в озеро, которое называется Аральское море…»

А. Бекович-Черкасский. 4 августа 1715 года

7

Под золоченым куполом спокойно и таинственно лежал черный камень, упавший некогда с неба, — священная Кааба. Он отсвечивал глубокой неземной тьмой, словно матовый уголь, слегка отполированный временем. А вокруг купола кружились в экстазе паломники — бесконечная вереница изможденных, с безумными, провалившимися глазами людей. Они были одеты в просторные арабские аба и галабии или в какое-то невообразимое тряпье, а то и вовсе ходили полуголыми. Смуглые, желтоватые, с сероватым отливом кожи и совсем черные лица — магрибинцы, йеменцы, жители Хорезма и Дамаска, Курдских гор и Ливанских долин, Каира и Бейрута, суданцы и берберы… Пестрота, многоязычие, исступленность…

Поток паломников лился безостановочно. И все новые и новые толпы выкатывались с приглушенным гулом голосов из-за Касбы, глинобитных каменных башен, из-за сияющих белыми и синими изразцами минаретов Мекки. Вертелись в танце, мелькая бурыми лохмотьями и завывая, дервиши-каландары. Жужжали мухи, надрывно кричали верблюды. И какой-то шейх с опущенным на люб клетчатым шнурком-агалом раздавал людям горстями сухие финики.

И журчала вода в источнике, прозрачной струей стекая на пожелтевший мрамор плит, которыми был выстлан маленький прямоугольный бассейн пророка.

Ходжа-Нефес наклонился над бассейном, зачерпнул горстью прохладную влагу, весь содрогнулся от мучительного нетерпения утолить жажду. Но горячий ком стоял в горле. И никак нельзя было поднести влажную ладонь к губам… Медленно открыл Ходжа-Нефес глаза.

Бородатое коричневое лицо смотрело на него без улыбки, с тревогой. И морщины на этом лице были как трещины на солончаке-такыре. Седоватая редкая борода обрамляла тонкие губы и костлявый подбородок. Над бровями сидела плоская шапка коричнево-рыжего меха.

— Брат! — простонал Ходжа-Нефес.

Морщинистое лицо напряглось, на нем промелькнули удивление, потом сочувствие. Коричневолицый обернулся к кому-то.

— Он туркмен, — голос был жесткий, как старая ременная подпруга, не привыкший к беседам.

— Он не нашего племени, — возразил другой голос, такой же скрипучий и жесткий.

— Но он туркмен и он умирает.

— Соловей увидел змею и сказал; какой красивый ручей!

— Сказано: сотвори добро и брось в реку… Он наш брат.

— Если у тебя большое сердце, пусть твое седло станет шире.

Ходжа-Нефес то проваливался в забытье, то приходил в себя.

Во время коротеньких проблесков он пытался осмыслить, что происходит с ним, и понимал; вот его несут куда-то, вот он лежит поперек седла. А вот лежит на кошме, лицом вверх и сквозь дыры в ветхом чадыре видит крупные и холодные звезды. И губы еще ощущают вкус чуть солоноватой воды, от которой минуту назад он никак не мог оторваться.

8

Выгоревшие добела шатры русского лагеря стояли почти у самого моря. Дымились костры, и уже у кого-то в руках затейливо трещали, выбивали дробь деревянные ложки. Осушив казан с мучной похлебкой, ватажники заводили песню. Людям было сказано, что высадка произведена ради длительного отдыха: А под вечер Бекович вызвал в палатку Ходжу-Нефеса.

Лицо командира экспедиции при неверном свете корабельного фонаря со скампавеи казалось особенно усталым и измученным. Отросшая бородка — смоляная, курчавая — делала Бековича похожим на какого-то восточного военачальника.

На потертом паласе разостлали карту. Ходжа-Нефес всмотрелся и узнал очертания мыса Тюб-караган, возле которого они сейчас и находились.

— Садись, почтенный. Кампания наша, почитаю, к концу подходит, однако сделано мало. Крайне мало.

— Я слушаю, капитан-ака.

За эти месяцы Ходже-Нефесу давно уже стало ясно, что нечего и вспоминать о том песочном золоте, с которого, как будто, — начинался этот поход. Несколько проб, взятых в устьях малочисленных речек, никак не обнадежили, и это, судя по всему, не особенно огорчило капитана. Флотилия медленно шла вдоль побережья, делая замеры глубин, по нескольку раз проходя одни и те же местами ложились на бумагу вот эти линии, нанесенные свинцовым карандашом, записывались названия, обмерялись острова. Бекович делал пометы обо всем, что удавалось разузнать… О корысти, о погоне за золотом, за личной удачей тут не могло быть и речи. Казалось, все в экспедиции уже знали об этом. И Ходша-Нефес с грустью думал, что, хоть поход сей и начат с его слов, он остается в нем пока лишь проводником. Да еще и одним из двух.

— Я слушаю тебя, капитан-ака.

— Сделано мало, крайне мало, почтенный. И огорчительнее всего, что до сих пор неведомо: возможно ли, Амударью плотиной перегородив, направить ее в старое русло? Велико ли оно, надежно ли? Не помешают ли такому предприятию? За барханами снова видели чьи-то дозоры…

— Хивинский хан осторожен и многоопытен. Пока не знает он дорог наших, а узнав…

— Отряд не пройдет незамеченным…

— Я понял и готов. На караванных тропах одинокий паломник — муравей в зарослях джидды.

— Почему одинокий? С тобой пойдет Манглай Кашка.

— Ты оставляешь отряд без проводника?

Бекович опустил голову, несколько секунд молчал. Как объяснить туркмену, что сейчас, когда решается судьба экспедиции, он может верить до конца лишь самому себе? Манглай Кашка ревнив, старателен, ему не нравится, что командир отличает перед всеми не его, а туркмена. Кашка сделал все, чтобы доказать свою верность. Кроме того, донесение, полученное от двоих, всегда проще проверить.

— Сроку вам даю восемь ден… Я буду крейсировать в виду этого мыса.

Манглай Кашка встретил сообщение Ходжи-Нефеса спокойно, даже равнодушно. Выплюнув на песок жвачку «наса», он вытер пегую бороду рукавом халата, и вывороченное веко проводника дрогнуло, открывая налитый кровью белок.

— Русские так верят мусульманам, что посылают нас вдвоем? А не собираются ли они идти за нами следом, всеми своими силами?

— Не собираются. Капитан-ака верит нам.

Они вышли на рассвете, взяв посохи и дорожные мешки со скудной снедью, тыквенные калабашки с водой — просто паломники, возвращающиеся с поклонения святым местам; почерневшие от солнца, пропыленные, а Ходжа-Нефес еще и с зеленой чалмой посетившего Мекку. Шагали среди барханов к месту наиболее вероятной встречи с караваном. Манглай Кашка шел первым, распевая молитвы, то и дело взбирался на вершины песчаных холмов, смотрел вдаль.

— Видит аллах, не думал я, что столько сил в твоем теле, уважаемый.

— Кто знает, что в душе истинно скромного?

— Взявший посох уже одолел половину пути…

— Сладостны цветы мудрости в осеннем саду жизни.

Так, перебрасываясь редкими, порой ничего не значащими фразами, «паломники» к восходу солнца ушли довольно далеко от стоянки флотилии. Но еще много часов пришлось им увязать в песке, ощущать сквозь подошвы чарыков жар накалившихся такыров, прикладываться к тыквенным посудинам с мутной водой. А затем они услышали равномерное позвякиванье бубенчиков.

— Слава аллаху, наш путь теперь прям, как стрела! — обрадованно воскликнул Ходжа-Нефес.

Манглай Кашка обернулся, блеснул глазами из-под низко надвинутого войлочного колпака. Блестевшее от пота, иссеченное уродливыми шрамами лицо его было тревожным, почти злым.

— Если уподобил ты себя стреле, то кто же уподоблен наконечнику?

— Не понимаю тебя, уважаемый.

— Мысль моя — как бег сайгака: нелегок путь, и много на нем охотников.

— Сейчас охотники мы.

— Люди говорят, а аллах знает.

Ходжа-Нефес промолчал.

Они пристроились к хвосту большого каравана и шли так до самого ночлега, ни в ком не вызывая ни сомнений, ни желания расспрашивать о чем-либо. Только несколько раз проехал мимо них старший караванной стражи — широколицый хорезмиец в посеребренном шлеме. Погарцевав рядом минуту-две, он снова уносился в голову цепочки навьюченных верблюдов.

На стоянке песок визжал под ногами вертящихся дервишей, выкрикивающих священные стихи. Варили плов в большом медном котле, терли лица и руки песком, свершая намаз, — закон позволял в таких обстоятельствах пользоваться им вместо воды. Тогда и подошел к «паломникам» широколицый хорезмиец в посеребренном шлеме, неуклюже пошаркал кривыми ногами, встал подбоченясь.

— Далек ли ваш путь, почтенные?

— В благородную Хиву, высокорожденный, — смиренно ответил Ходжа-Нефес.

— Разве вы оттуда родом?

— Ты сказал истину, меч пророка!

— Гм, — задумался хорезмиец. — И в самом деле я, кажется, видел тебя там. Не был ли ты когда-либо писцом, почтенный ходжа?

— Ты ошибся, молния храбрости, — покачал головой Ходжа-Нефес, внутренне обмирая. — Ты ошибся, я был всегда только скромным лекарем.

— Да-да, я, конечно, ошибся, — закивал блестевшим в свете костра шлемом хорезмиец. — Прости меня, табиб.

А в час, когда тьма ночи борется с наступающим утром, когда все черты мира становятся расплывчатыми и обманчивыми, Ходжа-Нефес открыл глаза, как от толчка. И увидел, что Манглая рядом с ним нет.

Еще не веря в это, он привстал, пошарил вокруг руками и даже несколько раз окликнул своего спутника по имени.

— Ты ищешь того, кто шел рядом с тобой? — раздался приглушенный голос из темноты.

— Он страдает недугом, и я боюсь, не случилось ли с ним чего-нибудь недоброго.

— С ним вряд ли, святой человек… Я видел, он разговаривал с воинами, и ему дали коня. Сейчас твой друг с таким ужасным лицом скачет по дороге в Хиву. Разве он не сказал тебе об этом?

Час спустя Ходжа-Нефес уже лежал, зарывшись в песок, довольно далеко от караванной тропы. Несколько раз ему слышалось, что его как будто окликали, звякало поблизости не то оружие, не то сбруя. И только когда караван ушел и затихли вдали крики погонщиков и звон бубенцов, осторожно выбрался из-под тяжелого, сдавившего все тело слоя песка. Потом долго лежал за барханом, тяжело дыша и проклиная доверчивость — свою и командира экспедиции.

На седьмой день, оборванный и выбившийся из сил, Ходжа-Нефес добрел до Тюб-карагана.

— Где Манглай? — только и спросил Бекович, догадываясь, что произошло нечто непредвиденное.

— Змея может не оставить следа, а может и оставить, — тихо ответил туркмен. — Манглай Кашка сейчас в Хиве.

— Я думал о нашем пути, — после долгого молчания сказал гвардии капитан. — Я думал, так будет лучше… Останемся живы, твоя верность…

— Я не виню тебя, таксыр, — опустил голову Ходжа-Нефес.

9

— Верую во единого бога, господа нашего… — зашептал скороговоркой Бекович, внезапно вспоминая слова молитвы, которую вдалбливали в его мальчишескую память еще в кадетском корпусе для дворянских недорослей. Крепко доставалось им от седовласого и громогласного отца Гермогена за неусердие в постижении слова божьего. Тогда и подшутил он над стариком священником, сказав, что остался в вере магометанской и потому преклоняться иной вере для него предосудительно и греховно.

Но отец Гермоген знал, что дед Бековича крестился еще в молодости, и Александра без малого сто раз заставили петь «Верую» в тесной и темной церквушке корпуса.

Бекович, задыхаясь, обливаясь потом, еще плотнее укутал голову кошмой, теснее прижался к горячему, остро пахнущему верблюжьему боку. Мир вокруг был наполнен ровным, слитным гулом взбесившегося песка.

Где-то рядом, закрыв головы кошмами, под хлещущими жаркими потоками лежали все остальные участники экспедиции, весь отряд, вышедший из Гурьевской крепости две недели назад и сумевший пройти до самых берегов Арала.

Новым царским указом, присланным из Либавы, Бековичу предписывалось идти прямо в Хиву, а кроме того, «над гаваном, где было устье Амударьи-реки, построить крепость человек на тысячу. Ехать к хану хивинскому послом, а путь иметь подле той реки, также и плотины, ежели возможно оную воду паки обратить в старый ток, к тому же протчие устья запереть, которые идут в Оральское море».

Сверяя путь с помощью квадранта и астролябии, Бекович вывел отряд на аральские берега. И здесь понял, что никакого прежнего устья Амударьи отыскать не удастся.

Вполне возможно, что когда-то оно и существовало. Но сейчас вокруг лежали сплошные пески, покатые барханы с застругами от ветров и со скудными стеблями безлистных растений.

Что ж, это была хоть какая-то определенность. Не радостная, но все же несшая в себе пользу — иные, следовательно, нужно искать пути и ничто уж не связывать со старым руслом Амударьи. О том теперь можно с уверенностью довести до государя.

Оставалась единственная реальная ценность — законченная опись берегов каспийских от устья Лактама, предположительно бывшего когда-то местом впадения Амударьи в Каспийское море, и до Астрабадского залива.

Бекович знал, что в Астрахани сейчас находится поручик Александр Кожин, которому предписано продолжить съемки Каспийского моря — сначала под наблюдением его, капитана Бековича, а затем и самостоятельно.

Что знал Александр Бекович о своем помощнике? Лишь то, что в 1711 году учился тот в навигацкой школе в классе астрономии, а год спустя производил опись берегов Финского залива. Впоследствии Кожин составил карту и был за то произведен в поручики.

Знал, что в указе, собственноручно государем подписанном, сказано было: «Ехать ему, поручику Кожину, в Астрахань и там взять две скампавеи или иные суда, как потребнее ему будет, и на оных все берега того моря описать, также реки, гаваны и острова, близ берегов лежащие, и сделать карту. Посмотреть описи и карты Бековичевы, и ежели прямо сделано, то туды не ездить; ежели непрямо, то самому то учинить. Когда берега опишет, тогда взять судно поболее, морское, и все море крейсовать и положить на карту».

Знал, что не в ущерб его, Александра Бековича-Черкасского, самолюбию назначено было это, а для большей пользы государству Российскому. Но томила мысль о том, что, может статься, не успеет сам он довести до конца дело, а справится ли с ним молодой поручик, никому пока неведомо.

На последнюю перед Хивой стоянку расположились часа за два до полудня. Но не было ни песен, ни обычного веселого шума, сопутствующего привалам… Давила жара, и с десяток солдат уже лежали под полотняными навесами с пеной на губах и закатившимися белками беспамятных глаз.

Упорно не хотел разгораться, дымил костер, и вода в бочонках отдавала еще большей застойной тухлостью. И щемило, щемило сердце, как перед бедой. Небо на горизонте побагровело, потом побелело. А затем стало наливаться зловещей синевой.

— Хамсин, — сказал Ходжа-Нефес.

Возникшее вдали облако приближалось со страшной быстротой — темно-желтое, пышущее нестерпимым жаром.

Все теперь беспрекословно подчинялись распоряжениям Ходжи-Нефеса: положили верблюдов головами внутрь круга, в середину легли сами, укрывшись поплотнее кошмами. Анкерки с водой закопали поглубже, и места те отметили вешками из палаточных шестов.

И едва успели сделать ото, налетел хамсин — горячий ветер из Аравии, песчаная буря.

— Верую во единого бога, господа нашего…

Мгновениями казалось, что уже нет сил выдержать этот непрерывный вой ветра, эти хлещущие удары песчаных вихрей. Кружилась голова. Хотелось сбросить с головы вонючий войлок, встать, выпрямиться и броситься навстречу ветру. А там будь что будет.

Дружеская рука обхватила капитана за плечи, пригнула плотнее к песку. Знакомый голос Ходжи-Нефеса крикнул в самое ухо:

— Надо ждать! Еще немного, ветер слабеет!

Сколько продолжался сумасшедший песчаный танец — час, пять часов, сутки? Время остановилось…

Будто просыпаясь, Бекович вдохнул воздух всей грудью — глубже, еще глубже… Сознание отметило тишину. Страшно болела голова, тело было слабым, как после долгой и мучительной болезни, ломило кости. Бекович пересилил себя, сбросил с лица кошму, медленно повернулся, привстал на колени.

Лагерь был засыпан песком и казался одним покатым барханом, над поверхностью которого торчали три или четыре палаточных шеста, так и не сбитых ветром. Хрипло и протяжно, будто жалуясь, ревели верблюды — поднимались, отряхивались, и песок пластами отваливался от их боков. Из-под песка, как воскресшие мертвецы, стеная и ругаясь, выползали люди. А вокруг стояла тишина — было довольно прохладно, словно песчаная буря выпила весь зной. И небо как-то странно светилось — было чуть розоватым.

Мучительно, до зубовного скрежета Бековичу-Черкасскому захотелось оказаться вдруг далеко-далеко от этих проклятых мест, увидеть величавое течение Невы, вдохнуть запах пиленого леса, смолистый и терпкий. Услышать стук копыт по новой, еще гулкой торцовой мостовой. Или увидеть горы, снежные, молчаливые, покрытые у подножий густыми лесами, родину его отца и деда…

Ударил выстрел. В первый миг он показался продолжением полусна, полуяви. Но грянул второй, и на стоянку хлынули всадники. Они надрывно визжали, размахивали саблями.

— Хивинцы! — прозвучал чей-то отчаянный вопль и оборвался.

Пахнуло потом, кислой горечью немытых тел, пороховым дымом, сыромятиной седел и сбруй.

— Стойте! Что вы делаете? Здесь посол! — подняв руки, как дервиш на молитве, выпрямился Ходжа-Нефес и шагнул навстречу всадникам.

Морщась от раскалывающей голову боли, еще не вполне понимая, что происходит, Бекович потянул лежавший рядом с ним большой седельный пистолет. Взвел его кремень, встал на подгибающиеся от слабости ноги.

Вокруг вспыхивали и гасли крики злобы и боли, страха и ужаса, ненависти и торжества. Грохали редкие выстрелы. Глухо шуршали лошадиные копыта, раздавался храп, звучали вязкие, мокрые удары.

— Ложитесь, что вы, господин капитан! — встал перед Бековичем и заслонил его собой высокий угловатый детина. Он размахивал схваченным за дуло мушкетом. Бекович узнал своего денщика Фомку, бывшего дворового холопа астраханского воеводы. Но Фомка тут же рухнул, выронив мушкет и вскинув руки к рассеченной голове. И поднялся над Бековичем на дыбы показавшийся гигантским пятнистый конь, вскинул ощеренную морду, роняя комки пены. Изогнувшийся над конской шеей хивинец, в полосатом халате, с распахнутой бронзовой грудью, замахнулся тонкой и светлой саблей-клычом.



Пистолет в руке гвардии капитана ударил огнем, дымом, и хивинский конь запрокинулся, упал, давя собой всадника.

Несколько солдат стояли спина к спине, с руганью и выкриками тыкали перед собой остриями багинетов. Бекович двинулся к солдатам, наметив для себя валявшееся поодаль ружье. Но налетели новые толпы, набежали пешие — чернобородые, в чалмах и папахах, с пиками, широкие острия которых вспыхивали, как холодные огни.

В следующий миг лезвие мелькнуло перед самыми глазами Александра Бековича-Черкасского. Блеск был коротким и ослепительным, как молния.

10

На коне, который ему дали в туркменском кочевье, Ходжа-Нефес сначала ехал к морю, руководствуясь каким-то, даже ему самому непонятным чутьем. А потом остановился, повернул коня и поехал обратно. Он знал, что делает, знал — зачем. И не мог поступить иначе.

— След орла в небе, след змеи на скале… — как в полузабытьи бормотал Ходжа-Нефес, почти ложась на теплую и жесткую конскую гриву, прислушиваясь к шелесту песка под копытами. — Так говорил Сулейман ибн Дауд, да пребудет милосердие аллаха с ними обоими. Вещи, недоступные пониманию… А как быть с истоками мужества тех, кто прокладывает путь для грядущего? Разве можно понять, где и как рождаются эти истоки? Живая собака лучше мертвого льва. Но лев и мертвый — лев!

Солнце клонилось к закату, когда Ходжа-Нефес добрался до того места, где обессиленные люди стали на рассвете жертвами коварства и жестокости.

Пришла смутная мысль о засаде, хивинских дозорах. Пришла и тут же исчезла. Сейчас Ходжа-Нефес ничего не боялся, словно был неуязвим для врагов. Он сошел с коня и, согнувшись, как-то внутренне оцепенев, побрел среди раскиданных там и тут холмиков, уже припорошенных песком. Ощутимо тянуло сладковатым и удушливым трупным запахом — солнце пустыни безжалостнее самого времени. А может, они были заодно — солнце пустыни и время?.. Ходжа-Нефес брел, поглощенный глубокой печалью. И еще горечью и ненавистью к тем, кто всегда готов погубить любое доброе дело.

— След змеи… — снова прошептал туркмен, вспоминая давний разговор с Бековичем.

На миг он остановился, увидев знакомый узор халата.

Так и есть: навзничь, с забитым песком ртом, раскинув руки со скрюченными пальцами, лежал Манглай Кашка, проклятый аллахом предатель. Кто сейчас скажет, что толкнуло его на это: надежда ли на награду, как у того, кто когда-то предал за тридцать тетрадрахм христианского пророка Иссу, стремление ли загладить перед ханом хивинским какую-то вину? Или был он просто ханским лазутчиком, посланным следить за русским отрядом и сообщать о путях и намерениях неверных? На эти вопросы уже никто не ответит. Но даже хивинские воины, увезшие с собой трупы погибших в схватке единоверцев, оставили убитого Кашку здесь, на песке, среди тех, кого он предал.

А в нескольких шагах лежал непогребенный командир хивинской экспедиции гвардии капитан российской службы князь Александр Бекович-Черкасский.

Стиснув зубы, Ходжа-Нефес склонился над иссеченным клинками телом, осторожно, словно боясь потревожить спящего, отодвинул покрытые бурой коркой лохмотья рубахи. И нащупал то, что искал, — тоже ставший жестким плоский замшевый мешочек. Там была карта каспийских берегов — драгоценный результат похода.

Теперь путь Ходжи-Нефеса снова лежал на север, в город на холодной реке Неве, в молодую столицу, которую ему было суждено увидеть еще раз…

ПОСЛЕСЛОВИЕ

230 лет спустя советский академик Л. С. Берг писал, что подлинная карта Бековича-Черкасского 1715 года пока не разыскана, но в рукописном отделении библиотеки Академии наук СССР хранятся две копии этой карты, составленные позднее картографами Кожиным и Урусовым. Астрономических наблюдений Бекович не производил, и потому восточный берег оказался вытянутым по меридиану. Однако общие очертания этого берега гораздо точнее, чем на всех иных картах того времени.


Об авторе

Зорин Валентин Николаевич. Родился в 1930 году в Ленинграде. Окончил Батумское мореходное училище. Ходил на различных судах в Черном и Средиземном морях, в Индийском и Атлантическом океанах. Сейчас работает литературным сотрудником краевой курортной газеты «Черноморская здравница». Член Союза журналистов СССР. Автор нескольких сборников повестей и рассказов о советских моряках и странах, в которых он побывал, а также ряда рассказов и повестей, опубликованных в литературных журналах. В нашем сборнике выступал дважды. В настоящее время работает над новой книгой повестей и рассказов о путешественниках и исследователях, оставивших свои имена на карте мира.


ПОЛЬША — ДРЕВНЯЯ И МОЛОДАЯ


Фотоочерк

Фото Л. Вдовинского, Б. Рогалинского,

З. Камыковского, Р. Дудлея,

Р. Оконьского, М. Биллевича.

Текст Сергея Ларина


Наш сосед — Польская Народная Республика расположена почти в центре Европы. О Польше иногда говорят, что эта страна древняя и молодая. Ее называют древней, потому что у нее сложная и бурная история, уходящая в глубь веков, и богатейшая национальная культура. Недаром старейшие польские города значатся на карте Птолемея, а имена великих сынов Польши — достаточно назвать только Коперника, Мицкевича, Шопена — известны во всем мире. Ее называют молодой, потому что Польша как социалистическое государство отмечает в этом году лишь свое тридцатилетие.

Природа этой страны отличается большим разнообразием: на севере, вдоль берегов Балтики, тянется цепь поозерий, из которых наиболее живописны Мазуры, именуемые краем тысячи озер. Это излюбленное место летнего отдыха поляков. Центральная Польша, между Бугом и Одрой, — главная житница страны, местность с преимущественно равнинным рельефом, оживляемая невысокими возвышенностями. Южные районы страны полукольцом охвачены цепью древних гор и горных кряжей — Судет, Татр, с их знаменитым высокогорным курортом Закопане, и Карпат, в своей западной части называемых Бескидами, а в восточной — Бещадами.

Географическое положение Польши в Европе во многом определило ее исторические судьбы: свободолюбивому польскому народу не раз приходилось с оружием в руках отстаивать свою независимость.

Особенно неисчислимые беды и разрушения принес стране немецкий фашизм. Лишь после разгрома гитлеровской Германии Польше были возвращены ее древние исконные земли. Ныне страна простирается от предгорий Татр на юге до берегов седой Балтики на севере, а ее западные границы проходят по Одре и Нысе. Польша — морская держава, и торговые отношения связывают ее со многими странами мира. Особенно тесны эти связи с братскими социалистическими государствами, в первую очередь с Советским Союзом. Щецин, Гданьск и Гдыня — это не только прославленные польские порты, но и крупные центры судостроения новой Польши, продукция которых во всевозрастающих масштабах поступает на мировой рынок.

Польша сегодня — это и поднятая из руин трудами ее народа Варшава, и первенец ее социалистического строительства металлургический гигант Новая Гута имени В. И. Ленина, и крупнейший нефтехимический комбинат в Плоцке, и современные силуэты новых жилых массивов Катовиц и Вроцлава, и знаменитые здравницы, и курорты на Балтике и в живописных горах… Предлагая читателям фотоочерк о братской Польше, мы понимаем, что он весьма не полон. Однако отдельные яркие черты облика социалистической Польши объектив аппарата, несомненно, запечатлел.

* * *


Один из центральных кварталов современной Варшавы





Варшавские Лазенки — обширный парк в одном из районов столицы, на территории которого раскинулись старинные архитектурные ансамбли
Старе Място, «Старувка», как любовно называют район Старого города, было до основания разрушено гитлеровцами. Ныне «Старувка» восстановлена в первоначальном виде



Кашубское поозерье, к западу от Гданьска, иногда называют «Кашубской Швейцарией». Оно славится своим благотворным, целительным климатом





Плоцкий нефтеперерабатывающий комбинат, возведенный на трассе нефтепровода «Дружба», «перегоняет» в год 2 млн. т советской нефти, поставляя народному хозяйству страны бензин, дизельное топливо, смазочные масла
Катовицы — столица Силезии — современный научно-исследовательский, университетский и культурный центр шахтерского края



Желязова Воля под Варшавой — дом-усадьба Фридерика Шопена — место паломничества многих тысяч польских и зарубежных туристов




Если по объему «перевалки» грузов Гдыня занимает второе место среди польских портов на Балтике, то ее верфи в последние годы явно лидируют в производстве океанских судов грузоподъемностью в 50 тысяч т. и более



На берегах высокогорного озера Морске Око всегда масса туристов: полюбоваться жемчужиной Польских Татр приезжают люди со всех уголков страны Вавель — скалистый холм над Вислой — в прошлом резиденция польских королей.





Королевский замок и Кафедральный собор составляют единый архитектурный ансамбль. Ныне в залах замка — исторический и художественный музеи
Новая Гута — промышленный гигант социалистической Польши, который был построен с помощью Советского Союза




Ягеллонский университет в Кракове — один из старейших в Польше — располагает обширной научной библиотекой, в его фондах хранится знаменитый Ягеллонский глобус, на котором впервые обозначена Америка




Традиционным праздникам урожая в Польше нередко сопутствуют шумные, полные веселья свадебные обряды. Одна из таких колоритных свадебных сцен в Ополе и запечатлена здесь




Дети в Польше, как и повсюду, — это будущее страны, ее гордость и надежда

Элизабет Маршалл Томас
ЛЮДИ ВЕЛЬДА И НЕБА


Фрагменты из книги «Безобидный народ»

Перевод с английского В. Панкратьева

Заставка Л. Кулагина

Фото Музея Пибоди, Гарвардский университет


От переводчика

Ниже публикуется несколько отрывков из книги ЭЛИЗАБЕТ МАРШАЛА ТОМАС, которая провела многие месяцы среди бушменов в неисследованных районах африканской пустыни Калахари. Она делила с ними трудности их существования, помогала попадавшим в беду и подружилась со многими бушменскими семьями. По материалам трех экспедиций в Калахари, в которых принимала участие вся семья Томас, был создан фильм и написана книга. Это достоверный рассказ о быте, обычаях, поверьях, песнях и танцах бушменов. Книга представляет не только научный интерес. Написанная рукой пытливого ученого, она разоблачает расистский режим ЮАР, хозяйничающий на территории Намибии. Возмущение и гнев у прогрессивных людей всего мира вызывают тяжелейшие условия существования бушменов.

* * *


Области расселения бушменов

После долгих дней пути через центральную часть Калахари в Ботсване мы въехали в более плодородные приграничные с Намибией районы, где в основном живут скотоводческие племена бечуана. Здесь находится озеро Нгами, обычно представляющее собой пересыхающее болото. Но на сей раз его впадина была наполнена водой, чего не случалось, пожалуй, со времен Ливингстона.

Ландшафт сильно изменился. Бесплодная ровная пустыня уступила место небольшим холмам, покрытым лесом и кустарником. Трава порой была настолько высока, что доставала до капотов автомашин. Местами она была съедена и вытоптана скотом. Пять или шесть огромных стад бродили возле озера. В каждом из них было примерно по тысяче голов. Вперемежку с коровами паслись южноафриканские газели. Здесь же расхаживали страусы и марабу. Мы заметили следы шакалов, гиен и даже леопардов и львов среди выбоин, оставленных копытами, и борозд от волокуш крестьян. Несмотря на огромные стада домашнего скота, край все же был диким.

Озеро Нгами представляло собой сейчас громадное водное пространство в несколько квадратных миль. Мы выбрались из автомашин и пошли вдоль берега. Вода была покрыта коричневой ряской. над ней вилось множество маленьких мушек. Неподалеку плавали дикие утки и гуси. На отмели бродили цапли и фламинго. Пока мы любовались озером, на водопой подошло громадное стадо коров. Пастух пробирался верхом к берегу среди лениво расступавшихся животных, пожалуй, не менее часа.

Покинув озеро, мы пересекли границу Ботсваны и начали путешествие по пустыне Калахари в Намибии, где она носит название Ньяе-Ньяе.

Бушмены различают шесть сезонов года. Мы приехали зимой, в июле, когда начиналась засуха. В сентябре воздух стал теплее. Мы знали, что скоро начнутся сильные ветры и пыльные бури. В октябре неожиданно зазеленело дерево около нашего лагеря. Пришла весна — начало самого жаркого и сухого периода, голодный сезон. Вода в источниках осталась только на самом дне. Высыхающие корни растений стали посылать последние соки верхним побегам, которые зазеленели и дали отростки. Настало самое трудное время для людей.

Незадолго до этого объединение бушменов, у которых мы гостили, распалось на небольшие семейные группы. Они разбрелись по вельду и шили вблизи источников. В сухой период вода в малых водоемах высыхала. Это заставило бушменов собраться у последнего колодца в Гаутша Пэн. Здесь постоянно жила довольно большая группа из трех-четырех семей. Они считали себя счастливчиками, так как Гаутша была для них чем-то вроде рая, где всегда имелась прохладная вода.

К источнику круглый год приходили животные, чтобы полакомиться солью. Она очень высоко ценится и у людей: бушмены предпочитают ее любым сладостям, даже их любимому меду. Собирают соль у прибрежной затвердевшей кромки, смачивая водой ее верхний слой.

В сухой сезон в Гаутше собрались двести человек. Они жили в кустарниках, окружающих водную впадину. Их было слишком много, чтобы природа могла прокормить всех. Но они имели бесспорное право находиться здесь. По неписаному закону любой бушмен имеет право жить на земле, где источником воды пользовались его родственники. В Гаутше было достаточно воды, ноне хватало пищи. Бушмены исхудали. По ночам они сидели вокруг костров не смыкая глаз. Положение ухудшилось, когда в местности вспыхнула какая-то эпидемия. Заболевание вызывало рвоту, лихорадку, боль в груди и сильнейшее кровотечение из носа. Больные лежали целыми днями не в силах пошевелиться. Мы делали все возможное: доставали пищу, раздавали лекарства, приносили хворост и воду, дежурили по очереди. Через две недели эпидемия прекратилась. Но многие решили, что судьба против них в Гаутше, и ушли искать другие места в вельде, забрав свои пожитки, унося на плечах родственников, еще не оправившихся после болезни. Осталось всего несколько групп, постоянно живущих здесь.

Наступило лето. На горизонте стали появляться громадные тучи. Бушмены стали более активными. Окрестности наполнились голосами, запахом дыма от множества костров. Один из охотничьих отрядов убил жирафа; у бушменов стало достаточно мяса.

Однажды, когда мы вернулись в Гаутшу Пэн, бледная луна поднялась высоко над головой. Мы вошли в лагерь. У ритуального костра бушмены исполняли танец дождя. Женщины пели. Мужчины ходили по кругу. Пыль, поднятая ими, в свете костра удлиняла фигуры танцоров, превращая их в таинственные привидения, прыгавшие между землей и луной. Танец был темпераментным, захватывающим. Мужчины кружились все быстрее. Пение достигло самых высоких нот. И в этот момент появился колдун. Он пел и прыгал, подражая леопарду, отделяясь от земли мягкими сильными толчками. На мгновение он остановился и огляделся вокруг. Луна осветила белое перо страуса, воткнутое в его волосы. Он улыбнулся и неожиданно повел за собой извивающуюся цепочку танцоров через огонь костра. Сильный ветер гнал дым в сторону вельда. Пение стало одень громким. Когда танцоры завертелись, убыстряя темп, неожиданно пошел дождь, первый за долгие дни зноя и засухи. Сначала на землю упало несколько капель. Затем дождь забарабанил ровно и монотонно, заставив танцоров сбавить темп. Но они все продолжали танец, несмотря на то что промокли насквозь. Темноту разорвала молния, осветив на многие мили вокруг зелено-голубым неземным светом деревья и кустарники застывшего вельда. Затем раздался оглушительный удар грома. На момент воцарилась тишина. И в этой тишине вдали раздалось грозное рычание льва. Ему ответил второй, находившийся ближе к нам. Затем новый раскат грома заставил замолчать все, даже мощный голос царя зверей.

Дождь шел всю ночь. Он превратился в ливень, затушил костер, загнал танцоров в их травяные хижины. Утром впадина была до краев наполнена водой. Повсюду распустились лилии. Начался дождливый сезон. Дождь обрушивался на землю целыми потоками, сплющивал травяные хижины. Он одел вельд в зелень. Появились цветы и разнообразные дикие фрукты. К озеру слетелось множество птиц. Сюда на водопой приходили леопарды и львы. Антилопы оставляли в грязи у берега глубокие следы. На мелком месте барахтались ребятишки.

Однажды ночью я вышла наружу с фонарем и неожиданно обнаружила массу летающих термитов. Они совершали брачный танец. Сотнями они выбирались из термитников и искали себе пару, кружась в сумасшедшей пляске. Женщины быстро пришли на мой зов. Они сразу начали ловить насекомых и отправлять добычу в рот, повторяя: «Гурико гам». «Гурико» — означает термит, а «гам» — что-то вроде леденцов.

Земля вокруг стала белой от крыльев, сброшенных насекомыми. Как только термиты освобождались от крыльев, они находили себе подруг и спешили воспроизвести потомство. Все больше и больше слеталось их на свет. Женщины увлеклись охотой. Над нашими головами носились ночные птицы и летучие мыши, а у ног ползали огромные розовые пауки. Они тоже охотились на термитов, унося их прочь в темноту. Вскоре брачный танец был окончен. Всего несколько запоздавших насекомых бились о стекло фонаря. Исчезли ночные птицы и летучие мыши, уползли пауки. Ничего не осталось, кроме крылышек на земле. Женщины стряхивали с себя блестящие чешуйки крыльев. Одна из них пела:

Гурико гам, ах,

Ах, ах.

Я заметила, что каждая женщина собрала в маленький мешочек или кулек из листьев «гурико гам» для супруга. Это было поздней весной. За ней пришел благодатный сезон, лучшее время года, начинающееся в марте. Он называется сезоном «обильного вельда». Кончились большие дожди. Воздух стал теплым, но не горячим. Вельд наполнился водой, фруктами, кореньями, дичью.



Тома — вождь бушменов

Самая любимая еда бушменов, встречающаяся повсюду, — земляной орех «тси». В нем столько растительного жира, что если положить зернышко ореха на лист бумаги, то останется жирное пятно. «Тси» считается пищей, дающей силу. Чтобы подчинить себе магическую силу ореха, бушмены совершают специальный ритуал «чоа». Его смысл заключается в том, чтобы защитить детей и молодежь от голода. «Стариками» у бушменов считаются те, у кого есть трое и больше детей. Они должны оказывать покровительство молодежи того же пола.

Ритуал «чоа» совершается в сезон «обильного вельда», когда созревают плоды. Он очень прост. Старая женщина берет горсть орехов «тси», разжевывает их, добавляет к этой массе несколько порций корня «шаша», сплевывает получившуюся пасту себе на ладони. Если она заговаривает себя, то «омывает» свои руки, если заговаривает молодую женщину, то натирает ей пастой руки и грудь: Никто из молодежи не решается есть «тси» без этого обряда. Чаще всего его совершают утром перед завтраком или когда женщины отдыхают в вельде, прервав поиск корней, чтобы налиться воды и распрямить спину. После обряда можно спокойно есть «тси» целый год, пока не созреет новый урожай орехов.


В сезон «обильного вельда» произошли два события: одно — трагическое, другое — радостное. Первое случилось поздно вечером, когда ребенок, игравший с огнем, сжег до основания дом своего деда. Все, что было добыто в течение трудной жизни, погибло в пожаре. Прибежавшие сюда люди увидели, как из-под рушившейся крыши, охваченной огнем, выбежала девочка. Она бросилась к матери и уселась у ее ног как ни в чем не бывало. Не обращая внимания на собравшихся, она засунула в рот и стала жевать обгоревший сандалий старика. Никто не сердился на ребенка. Все были счастливы, что девочка не пострадала. Люди обменивались мнениями о пожаре, с сожалением качали головой. Каждый сообщал, где был, когда заметил огонь, спрашивал, почему не могли погасить его. Вскоре от хижины осталась куча золы. Ее владельцы были слишком стары, чтобы начинать все сначала.

Несколько дней спустя состоялась свадьба. Невеста была хорошенькой, а жених пользовался славой доброго охотника. Но даже при таких благоприятных обстоятельствах возникли непредвиденные затруднения. Тетка невесты невзлюбила жениха. Она вдруг припомнила скандал, бросивший тень на его семью. Оказалось, что мать жениха разошлась с супругом и вышла замуж за другого. При этом выяснилось, что женщина поддерживала связь с ним еще до того, как получила развод. Это считается у бушменов крайне предосудительным. К тому же они были родственниками и преступили табу кровосмешения. Все это вызвало нарекания.

Однако семья жениха вела себя благопристойно, проявляя терпение и выдержку. Молодой человек отравился на охоту и убил антилопу. В соответствии с обычаем он принес большую часть добытого родителям невесты, доказав, что может прокормить ее семью. Так была скреплена помолвка. Вскоре после этого матери построили молодым хижину и зажгли в ней огонь от углей своих очагов. Они принесли также хворост и воду. На следующий день рано утром мать невесты украсила дочь бусами, напудрила красной сладко пахнущей пудрой, посадила в хижине на возвышение, подстелив под невесту плащ и накрыв другим. Невеста должна была просидеть неподвижно целый день, дожидаясь, когда придет жених.

Так как считается, что солнце несет смерть, то ни одна церемония не происходит при ярком свете дня. Когда наступил вечер и солнце склонилось к горизонту, три брата жениха привели его в новый дом. По обычаю он «упирался», и братья применили «силу». Невеста также «отказывалась» идти к жениху. Подруга девушки подняла ее на плечо и понесла, точно подстреленную газель. Потом положила невесту, завернутую в плащ, на пол новой хижины и оставила лежать, пока не соберутся гости. Жених не обращал внимания на невесту. И вообще все делали вид, что ее не замечают. Родители не имели права присутствовать на свадьбе, не могли даже упоминать имен молодых. Запрещено это и всем остальным взрослым людям. Гости жениха и невесты — дети и подростки. Они живописно расселись вокруг очага и степенно вели свои разговоры: мальчики — на мужской половине очага, девочки — на женской. Когда пришло время идти спать, все разошлись.

Утром матери смазали молодоженов жиром. Свадебный обряд был окончен. Молодые начали совместную жизнь.



Любознательный

Рождение ребенка считается обыденным делом. Днем или ночью, несмотря на присутствие хищников или «злых духов», бушменка рожает в одиночестве. Она никому не скажет, зачем и куда идет, не попросит помощи. Это запрещено законом. Исключение делается только для рожающих впервые. Тогда помощь может оказать мать или подруга роженицы. Бушмены говорят, что женщина не должна показывать вида, что боится или что ей больно. Когда начинаются родовые схватки, женщина спокойно ложится и ждет, когда отпустит боль, чтобы уйти в заранее подготовленное место. Если оно не подготовлено, роженица собирает траву и устраивает подобие ложа. Когда ребенок появляется на свет, она перерезает палочкой пуповину и вытирает его травой. Затем тщательно закидывает место камнями, чтобы ни один мужчина не мог коснуться его ногами, так как, по поверью, это может лишить способности охотиться. Однажды мы видели, что молодая женщина поднялась и ушла в кустарник. Вернулась она с малышом в плаще, спокойно вымыла ноги водой из скорлупы страусиного яйца и прилегла отдохнуть, прикрыв ребенка от лучей солнца. Она не промолвила ни слова, только приоткрыла плащ, показав нам дитя. Это была девочка. Несколько позднее вернулся отец. Он молча сел с мужской стороны костра. Руки его покоились на коленях. Он мягко произнес имя ребенка. Когда посторонние разошлись, он протянул палец малышу, и девчушка крепко ухватилась за него. Отец счастливо улыбнулся.


Однажды нас попросили помочь охотнику, которого ужалила мамба. Мы хотели тотчас отправиться к нему, но оказалось, что несчастный случай произошел год назад. И нам рассказали об этом целую повесть.

Охотника звали Короткий Куи. О нем складывали легенды. Он зачастую добывал за год больше, чем некоторые охотники за всю жизнь. Если он поражал одно животное и замечал другое, то стрелял и в него, затем — в третье, в четвертое. Потом отыскивал след первого подстреленного животного, которое должно было уже потерять силы. Короткий Куи никогда не упускал добычи. Он различал едва заметные следы даже на камнях и твердой почве. У него всегда было мясо. Он приглашал других помогать сушить мясо и распределял его между семьями.

Однажды Короткий Куи и трое охотников преследовали раненую антилопу. Когда они нагнали обессилевшее животное, то увидели и львов. Хищники первыми подоспели к ней и считали добычу своей. Но люди долго преследовали антилопу и не собирались уступать ее львам. Они сказали; «Большие Львы, мы знаем о вашей силе и храбрости. Но это наше мясо. Вы должны отдать его нам». Но и после этого обращения львы не ушли прочь. И тогда четверо людей, почти безоружных (пустить в ход единственное копье было бы безрассудно), начали наступать на львов, бросая в них мелкие камни и комья земли. Хищники стали пятиться. Только самые храбрые не отступали, но в конце концов и они испугались и пустились наутек. Но и после этого оказалось нелегко добыть антилопу. Она пыталась встать на ноги, чтобы встретить рогами людей. Короткий Куи взял копье и метнул его. Оно застряло в шее животного.

Теперь у охотников не осталось никакого оружия. Стрелы были бесполезны. Пытались сбить копье палками и камнями — не помогло. Пробовали подкрасться к животному сзади и выдернуть копье, но каждый раз охотников встречали острые рога. Наконец, когда удалось отвлечь внимание антилопы, Короткий Куи, зайдя сзади, подскочил к животному и перепрыгнул через него. В прыжке он выдернул копье, а потом прикончил им раненую антилопу.

Но большей частью Короткий Куи охотился в одиночку. Ему был известен каждый куст и каждый камень на тысячу миль вокруг. Вся его жизнь проходила в охоте.

Жена обожала его. С ней он коротал вечера. Когда мяса было достаточно, Короткий Куи отдыхал дома, грелся на солнце, беседовал с женой, мастерил охотничью снасть или шил одежду. Когда кончалась еда, он снова отправлялся в вельд.

У бушменов есть обычай срезать полоску кожи со лба каждой убитой антилопы и делать женский браслет. Руки дочери и жены Короткого Куи были буквально унизаны этими браслетами. Сам Короткий Куи не носил никаких украшений, кроме головного убора, сделанного из гривы дикобраза. И вот однажды Короткий Куи утратил осторожность и наступил на хвост мамбы. Змея ужалила его в ногу ниже колена.

Мы поехали в лагерь Короткого Куи, так замаскированный в кустарнике, что, если бы бушмены пс вышли нам навстречу, мы бы его не отыскали. Знаменитый охотник настолько исхудал, что кожа обтягивала ребра. Первое, что он сделал, увидя нас, — спрятал больную ногу под одеяло. Мы присели у костра и завели разговор. Жена охотника преподнесла нам горстку «са» — мелко истолченных желтых листьев, пахнувших розой и шалфеем. По обычаю, мы попудрили лица. Запах был очень приятным.

Затем мы попросили Короткого Куи показать ногу, сказав, что попытаемся помочь. Он улыбнулся нам радостной улыбкой. Его жена тоже заулыбалась. Но постепенно их радость растаяла, когда они по выражению наших лиц поняли, что не в наших силах вылечить ногу.


Два дня мы гнали машины через пустыню Ньяе-Ньяе, а на третий подъехали к озеру, расположенному неподалеку от деревни Гэм. Впадина озера была до краев наполнена голубой водой. Вокруг росли деревья с желтыми листьями. Неподалеку ходила пара страусов. Они молча уставились на нас широко расставленными над квадратными клювами глазами, потом бросились прочь, хлопая короткими крыльями и отчаянно работая серыми ногами. Когда мы тронулись дальше, из травы выскочил дикий кабан. Он побежал впереди машины, точно рысак, задрав кверху кисточку хвоста. У него была широкая шея, покрытая рыжей жесткой гривой, длинные загнутые клыки.

Вскоре мы увидели соломенные крыши, над которыми курился дым. Обитатели жилищ, услышав шум моторов, вышли встретить нас. Большинство из них блестели коричневыми телами, лишь немногие были в лохмотьях. Над группой бушменов возвышались мужчина и женщина — пастухи бечуана. Он был одет в рубашку и шорты, на ней было длинное платье, на голове — тюрбан.

Женщина, узнав нас, протянула вперед руки и бросилась навстречу. За ней последовало несколько бушменов. В мгновение ока мы очутились посреди толпы. Наши старые знакомые старались обнять нас, другие — заглянуть в лицо. При этом все одновременно говорили, так что у нас звенело в ушах. Когда радость встречи немного улеглась, мы увидели группу бушменов, с которыми встречались в Гаутше, и среди них нашего знакомца Ленивого Куи. Свое прозвище он получил не за леность, а за то, что был плохим стрелком. Зато умел хорошо расставлять силки и всегда добывал для семьи птиц и ящериц. Но вкусного мяса ему не доставалось, и он довольствовался лишь теми кусками, которые перепадали по существующей у бушменов системе распределения. И это ставило Ленивого Куи в положение бедного родственника. Порой ему приходилось есть даже то, к чему другие не прикасались из-за отвратительного вкуса.

К счастью для его семьи, тесть Ленивого Куи делал замечательные стрелы, пользующиеся спросом у охотников. А по охотничьим законам тот, кто одалживает стрелу, становится владельцем большей части добычи.



Сын вождя Тома с украшением из шерсти барсука на голове

Когда мы стали разглядывать окружавших нас бушменов, то заметили, что многих наших знакомых нет. На наши расспросы бечуана не ответили, а повели нас в деревню, чтобы мы могли там спокойно поговорить. Мы прошли через ворота в колючем плетне, защищавшем деревню от нападения диких животных, миновали приземистые шалаши бушменов и оказались у двух хижин бечуана. Охапка колючих веток лежала на пороге одного из домов, преграждая вход собакам и козам. Это был признак того, что хозяин покинул дом на длительный срок. Тыквенные фляги, наполненные молоком, висели на центральном столбе второго дома. У стены стояла корзина с замоченным для варки пива зерном. С дерева свисала тушка освежеванной козы, красная от лучей солнца.

Пастух-бечуана сходил в дом и вынес маленькие стулья. Во время разговора выяснилось, что сын пастуха, которого мы встречали в Гаутше, и многие бушмены из Гэм были схвачены европейцами и увезены на фермы. Фермеры приехали в селение и предложили бушменам прокатиться на грузовиках, пообещав привезти их обратно. Бушмены поверили. С тех пор их никто не видел. Вот, оказывается, почему мы не встретили многих своих знакомых. Одна из групп фермеров украла даже детей, игравших в вельде. Когда матери стали звать их домой и отправились на поиски пропавших, то увидели грузовики. Женщинам сказали, чтобы они сели в машины и ехали за детьми. Так и матерей заставили принудительно работать на фермах. Фермер, который увез сына пастуха, предложил юноше за работу только одежду и еду. Родителям же пригрозил, что, если они будут протестовать, выселит их из этих мест и отправит в Ботсвану. Жена пастуха, приняв фермера за правительственного чиновника, испугалась. Она начала было строить новый дом, но, помня об угрозе, не стала заканчивать строительство, думая, что их скоро выселят из этих мест.

Было очень грустно слушать о таких вещах. Пастух зажал голову руками. Его жена едва сдерживала слезы. Над раскаленной серой землей вилось множество мух. Порхали птицы. Все вокруг казалось пустынным и одиноким.

Когда мы вернулись в свой лагерь, уже стемнело. Ленивый Куи с семьей перебрался поближе к нам. Он выглядел жизнерадостным и веселым. Члены его семьи сидели вокруг костра, протянув ноги к теплу. В свете огня их кожа казалась красной.

В тот вечер тесть Ленивого Куи принял решение двинуться с нами к озеру Нгами, расположенному неподалеку от Гаутши. Он хотел помочь отыскать другие знакомые нам семьи бушменов. В тот сезон люди ушли из Гаутши и рассеялись по вельду: повсюду было обилие влаги и пищи.

Мы хотели отправиться на следующее утро. Но старик сказал, что хочет собрать на дорогу дикого меду, и пригласил нас о собой. «Пчелиное» дерево находилось в небольшом леске, в двух милях от Гэм. Почва кое-где была перепахана кабанами, искавшими съедобные корни. В небе распевали горлицы.

Мед обычно собирают ранним утром — в самое прохладное время, пока пчелы вялы. Старик и Ленивый Куи нарвали травы и разожгли небольшой костер, чтобы окуривать пчел. Усевшись на корточки, они грели руки в ожидании, когда костер как следует задымит. Жена и сестра Ленивого Куи отправились собирать на завтрак ягоды. Женщины наткнулись на дерево с выгнившей серединой, наполненной дождевой водой. Они позвали нас напиться. Ленивый Куи вынул из охотничьей куртки камышинку, просунул ее в щель в коре, напился и протянул следующему. Тянуть воду было очень трудно. Единственное, что мне удалось, это слегка освежить рот. Потом все вернулись к костру, он уже хорошо разгорелся, и мужчины направились к дикому улью. Ленивый Куи постучал топорищем по стволу: сердцевина оказалась пустой. Затем он взял травинку, просунул ее через дырочку в коре и вытянул обратно. На ней были мед и две пчелы. Старый бушмен взял дымящуюся траву, поднес ее к отверстию и стал задувать дым внутрь. Пчелы угрожающе загудели. Низкий гул все нарастал, пока прорубали отверстие. Четыре или пять пчел выбрались наружу, одна из них ужалила меня в лицо. Щека онемела и моментально распухла. Ленивый Куи вытащил жало ногтями. Старик тем временем прорубил большое отверстие, и пчелы стали массами вылетать наружу. Но дым дурманил их, и они бестолково метались в поисках разорителей. Старик повернулся спиной к отверстию, втянул голову в плечи и ждал, пока рой немного успокоится, чтобы закончить дело. Бушмены говорят, что пчелы опасны только вначале. Через какой-то промежуток времени они теряют организованность и только летают вокруг, но не жалят. При окуривании пчел нужно быть осторожным, чтобы не опалить и не задушить их дымом.

Ленивый Куи и старик не очень пострадали от укусов. Не пострадали и пчелы. В стволе оказались коричневые соты. Ленивый Куи положил их в деревянную миску. Прежде чем отправиться назад, мы поели меда. Он был двух сортов: старый, очень сладкий, из зимних сухих цветов вельда, и молодой, светлый и менее сладкий.

После обеда мы упаковали вещи, чтобы отправиться в Гаутшу. Ленивый Куи наполнил свою сумку орехами «тси» и плодами баобаба, созревающими в начале сезона. Старик также упаковал свои пожитки — миски, мешочки с едой, палочки, с помощью которых бушмены добывают огонь.

Мы сели в машины и поехали. Позади остались сухие холмы, окружавшие Гэм. Когда мы разбивали на ночь лагерь, небо на западе было красным, затянутым дымкой. Нашего фоне выделялись синие акации с плоскими верхушками. Неожиданно неподалеку из зарослей леса выбежало стадо жирафов. Они то вытягивались в линию, то сбивались в кучу. Их миниатюрные головки раскачивались взад и вперед на бегу. За самками скакал громадный самец, вдвое больший своих подруг. Он мощно выбрасывал вперед ноги, чтобы перегнать стадо.


Было очень холодно. Ветер дул всю ночь, он сорвал дымку тумана с блестевшей, точно бриллиант, луны. В предрассветный час, когда мы окончательно продрогли, пришлось встать. Бушмены проснулись еще раньше. Они лежали, скорчившись и дрожа, у костров.

Когда взошло солнце и воздух немного прогрелся, мы покинули лагерь и двинулись к Нама Пэн через редкие леса, пустынные равнины, миновали скалы, где я однажды видела гревшегося на солнце леопарда, проехали мимо изящного дерева, ядом которого бушмены смазывают свои стрелы. В Нама мы были в полдень. Посредине большого луга блестело кристально чистой водой каменное блюдце. Вокруг раскинулся песчаный пляж. Дальше росла густая темная трава.

Так уж повелось, что никто не жил в Нама Пэн, хотя там всегда была вода, даже когда пересыхало озеро. В окружающем лесу зрели фрукты, в изобилии водилась дичь. Это был затерянный в вельде рай, где мне однажды уже довелось побывать с группой бушменов.



Бушмены отправляются на охоту

Стоял сезон перед дождями, когда вельд цветет. Охотники собирали сок деревьев, соскребая его кончиками копий. Женщины срывали «кару» — зеленые, похожие на огурцы плоды, свисавшие с ветвей гроздьями. Ребятишки заметили барсука, а охотники закололи его копьями. Тогда в озере было мало воды, и оно все заросло травой. Когда мы подъехали к впадине, то заметили в высокой траве грифов. Птицы неуклюже побежали нам навстречу и тяжело оторвались от земли. Размахивая огромными крыльями, они поднимались все выше и выше. На нас обрушился душ из помета. Вскоре вся стая затерялась в небе. Мы шли по темной траве, утоптанной птицами, к центру впадины. По пути нам попалось небольшое розовое яйцо, по-видимому оброненное грифами в спешке.

На этот раз нам не удалось обнаружить у озера следов бушменов. Но мы надеялись, что встретим кого-либо из тех, с кем встречались в Гаутше. Особенно хотелось увидеть вождя Тома. Он был знаменитым человеком. В детстве работал на бечуана, таскал воду, пас коров и коз. Потом стал отличным охотником. Его ноги не знали усталости, а руки — промаха.

Когда Тома было около восемнадцати лет, его охотничья слава привлекла внимание вождя бушменов в Гаутше. Он предложил Тома руку своей дочери Ту. Тома принял предложение. По обычаю, он стал жить с родственниками жены. Когда умер отец Ту, Тома принял руководство над племенем. Он не был наследственным вождем, поэтому не мог передать свой титул сыну, как это делается по бушменским законам. Но пользовался Тома огромным авторитетом.

Его лицо было обычно задумчивым и озабоченным, но иногда он смеялся громким заразительным смехом. Он всегда внимательно слушал собеседника, при этом смотрел в землю и повторял фальцетом наиболее важное в сообщении.

— Мы были в Кейтси Пэп, — говорил ему приятель.

— В Кейтси, — отзывался Тома.

— …мы остались ночевать там, но слепни не давали нам покоя…

— Да, да, не давали покоя…

— А утром мы заметили двух дикобразов…

— Да, дикобразов…

— И мы убили их. Мы заставили их плакать…

— Заставили плакать…

Надеясь отыскать Тома и его семью, мы громко звали его по имени, стреляли в воздух, думая, что он мог разбить стоянку где-нибудь невдалеке от воды. Но все тщетно.

Мы начали поиски в буше вокруг озера. Убедившись, что здесь нет никаких следов присутствия человека, вернулись к озеру, чтобы отдохнуть в тени кустов. Ленивый Куи, глядя на залитый солнцем вельд, высказал предположение, что Тома и его соплеменники покинули эти места год назад. Затем он надолго задумался и вдруг сообщил, что слышал от бечуана в Гэм, что пастухи завербовали Тома присматривать за скотом в местности Каи-Каи, расположенной на востоке.

Было далеко за полдень и так жарко, что ничто не шевелилось, даже насекомые. Но мы решили отправиться в Каи-Каи тотчас, чтобы добраться туда до наступления ночи. Мы взяли с собой мяса, воды, одеяла, погрузили все это в джип и тронулись. К концу дня достигли неглубокой впадины между двумя скалами, заросшей густым кустарником. Здесь не было следов ни коз, ни людей — только тропа, протоптанная дикими животными. Что могло случиться с Тома? Может быть, он решил бросить свою «службу» и теперь скрывается от бечуана?

Мы слишком устали, чтобы расчищать место для нашего бивака, и просто подожгли траву. Маленькие язычки пламени казались такими веселыми и теплыми, что сразу стало легче на душе. Мы развели костер и поджарили мясо. Ветер стих, и тепло костра согревало. Мы пили кофе и разговаривали, посматривая на вельд — не мелькнет ли где-нибудь огонек костра? Но нет, нигде ничего не видно. Быть может, Тома схватили белые фермеры?

Ленивый Куи заявил, что Тома где-то неподалеку, но не выдает своего присутствия. Бушмен рассказал, как Тома ждал нашего возвращения после отъезда экспедиции. Однажды, прибежав на шум моторов, он попался белым фермерам, приняв их за нас.

— Теперь он не повторит своей ошибки, — сказал Ленивый Куи.

Перед сном, когда мы уже лежали под одеялами, он рассказал нам историю, которая случилась с ним и с Тома во время нашего отсутствия.

Вскоре после того как Тома принял фермеров за нас, наступила пора дождей. В вельде появилась обильная растительность. Из заболоченных районов реки Оковамо сюда пришли животные, которые обычно не живут в пустыне. А однажды, рассматривая с вершины баобаба окрестности, Тома заметил буйволов, стоящих по брюхо в воде. Он взял лук и стрелы и побежал к озеру. Подкрался сзади к животным и выстрелил в большого быка из зарослей камыша. Стадо унеслось прочь. Тома осмотрел следы и определил по ним, что животное ранено. Потом ушел домой. Через два с половиной дня Тома с Ленивым Куи пришли к тому месту, где был ранен буйвол. Охотники отправились по его следу и вели себя очень осторожно, зная, как опасно раненое животное. Они обходили стороной кусты, когда след уходил в буш. В ту ночь они не нашли буйвола. Следы показывали, что он обессилел и не мог далеко уйти. Утром бушмены обнаружили место ночевки животного. Тома поколдовал над ней отравленной стрелой. Три дня охотники преследовали животное, утром четвертого дня увидели с пригорка тушу. Преследователи не подошли сразу, а наблюдали весь остаток дня. Бык ни разу даже не пошевелил хвостом. Его бока были неподвижны, будто животное бездыханно. Тогда Тома осторожно приблизился, покачивая вытянутым вперед копьем. Но только он занес над головой оружие, чтобы нанести смертельный удар, как буйвол вскочил на ноги и бросился на охотника, нагнув смертоносные рога. Бушмен остался лежать на земле без сознания. Ленивый Куи отнес его домой. Позднее охотники отправились к месту схватки, нашли буйвола, уже частично растерзанного грифами, и принесли в стан мясо. Никакие лекарства Тома не помогали. Все ждали, что он умрет. Гаутша была для него чужим местом. И когда Тома понял, как серьезно болен, ему захотелось вернуться в Гэм. Ленивый Куи и еще один бушмен доставили его туда. Там и схватили его белые фермеры, так как от слабости он не мог ни бежать, ни сопротивляться.

На ферме Тома раздобыл какое-то лекарство. Раны постепенно затянулись. И к началу сухого сезона Тома чувствовал себя уже неплохо. Однажды ночью он собрал всех бушменов на ферме и увел их на свободу через пустыню Ньяе-Ньяе. Это был большой и трудный переход. Но Тома выдержал его.

— Теперь, — сказал в заключение Ленивый Куи, — раны Тома болят от холода, и в глазах порой плывут круги. Но он очень рад, что вернулся в родные места.

Бушмен был также доволен за своего друга и улыбнулся, окончив рассказ.

Забрезжил рассвет, мы встали и развели костер. Было очень холодно, изо рта шел пар. Мы разогрели остатки ужина на завтрак, а потом снова отправились на поиски. Вскоре мы увидели дым костра. Когда мы подъехали к нему, от кустов отделилась темная фигура и устремилась к нам. Человек махал нам руками, и тут мы узнали Тома. Из-за других кустов появился и Гао Большие Ноги, двоюродный брат Тома. Бушмены, радостно смеясь, говорили, что были уверены в нашем возвращении. Мы подогнали машину к кустам, чтобы забрать копья и стрелы; бушмены никогда не приветствуют людей с оружием в руках, ибо это может быть принято за признак враждебности. Затем мы отправились в бушменский лагерь, расположенный на краю долины в укромном месте. Отсюда Тома и Гао Большие Ноги в тени раскидистых ветвей могли следить за антилопами, как это делают львы.

Мы расположились под деревьями, чтобы решить, что делать дальше. Оглянувшись по сторонам, поняли, что здесь находятся только две семьи. Женщины не построили хижин, а лишь вырыли под деревом углубления в земле, которые выложили мягкой травой. Около каждой лежанки связанные и воткнутые в землю ветки образовали арку, которая обозначала вход в «дом». Бушмены нуждаются хотя бы в условном доме. Без своих травяных «постелей» и арок-«дверей» они чувствовали бы себя бездомными. Их лежанки напоминали гнезда фазанов, запрятанные в листве.

Бушмены закурили трубки. Каждый делал затяжку и передавал следующему. Трубки медленно описывали круг за кругом.

Олег Кузнецов
ЖИВИ, СОХАТЫЙ!


Повесть

Рис. Г. Валетова


Бледным утром, когда озеро еще лохматилось клочьями тумана, мать собралась уходить с острова. На прощание она шершаво лизнула лосенку шею, чуть помедлила, свесив над ним большую толстогубую морду, и затем тихонько пошла к берегу. Он напрягся, завозился, хотел вскочить, но лосиха, обернувшись, сердито притопнула копытом. Лосенок замер, покорившись… Она вошла в воду, и тотчас гребень дальнего леса начал плавиться, растекаться по озеру. Став для лосенка черным силуэтом, мать обернулась еще раз: видно, хотела убедиться в послушании сына, и теперь показалась ему незнакомой. Он испугался, сник и даже закрыл глаза.

Довольно долго он пролежал не двигаясь. Вздрогнуть его заставили два коротких эха, примчавшихся к острову по уже ровной заголубевшей воде. Он поднял голову: какие-то крики, шум движения донеслись издали. Откуда было ему знать, что это отзвуки удачной охоты на крупного зверя?..

И еще, наверное, целый час он пролежал неподвижно. Серая полевка, жившая под кочкой, торчавшей метрах в трех от его лежки, появилась в отверстии норы, наскоро почистилась и приступила к своему каждодневному занятию, смысла которого невозможно было понять: она носилась во всех направлениях и вроде бы что-то выискивала. На этот раз она увлеклась чересчур: даже не заметила, что тут как-никак живое существо, и забралась на ногу лосенка. Тот очень удивился, но стерпел.

Солнце выползло наконец на чистый простор неба над озером и, понемногу разгораясь, нагрело лосенку спину. Самое время было вставать, он попробовал пошевелиться и сослужил этим великую службу своей маленькой соседке. Полевка за хлопотами совсем забыла об осторожности. А тут как раз пролетал над островом ленивый болотный лунь. На неподвижного лосенка он не обратил внимания, решив, вероятно, что это лежит коряга, но вот полевка его очень заинтересовала. Сделав небольшой круг, лунь спикировал, но, когда уже почти мог дотянуться до оцепеневшего со страху зверька, краем глаза заметил шевеление мнимой коряги. Озадаченный, он свернул в сторону. Полевка этим воспользовалась и скрылась в норе.

А лосенок приступил к выполнению своего намерения. Да только не простое это дело — встать, если природа наградила тебя не обыкновенными ногами, а несуразными ходулями! Пока он лежал, эти приспособления, сложенные под ним в кучу, не причиняли особенных хлопот. Но как только он стал подниматься, вся нелепость их устройства сразу же обнаружилась. Сначала невозможно было разобрать, где передние и где задние ноги. Потом одна правая нога зацепилась за левую, а та в свою очередь переплелась еще с какой-то ногой. Кое-как с этой неразберихой лосенок справился, но тут возник вопрос: а на какую пару копыт следует вначале опереться — на ту, что впереди, или на ту, что сзади? Он доверился задней. И, оглянувшись через минуту, убедился, что поступил правильно: волосатый бугорок, который был у него вместо хвоста, виднелся вверху. Тогда он приналег и на передние ноги и в конце концов достиг желанной цели: он стоял!

Между тем лунь, любопытствуя, все еще парил над островом. Увидев юного зверя крепко стоящим на всех четырех ногах, он разочарованно взмахнул крыльями и полетел восвояси.

Лосенок остался в одиночестве. Он немного прошелся, разминаясь. При этом неожиданное, невыносимо яркое воспоминание о теплом молоке возбудило его аппетит. Он позвал мать: «Мбе!» Она ниоткуда не появилась, не ответила; пришлось кричать снова и снова.

Собственный голос помешал ему сразу услышать всплески и бульканье, которые донеслись как раз оттуда, куда утром ушла мать. Когда они раздались уже явственно, лосенок, примолкнув, насторожился. Ну да, это она! Он взбрыкнул задними ногами и помчался к берегу, туда, где кусты расступались, образуя неширокий проход к воде. Здесь, в безветрии, крепко держался запах матери, потому что на ветках висели клочки ее линялой шерсти, а на черной влажной земле виднелись отпечатки копыт. Казалось, она уже рядом.

Лосенок остановился у воды и, по-лосиному близоруко всматриваясь, призывно завопил навстречу приближающемуся шуму. В ответ раздались незнакомые звуки:

— Ах ты, сердешный… Ну как же так-то? А? И куды же тебя теперя, этакого мальца?! И-эх, что за люди!

И почти тотчас обрисовалась странная фигура, вовсе не похожая на мать. Лосенок замер.

Если бы кто другой вот так увидел деда Ефимыча, обязательно бы подумал: водяной лезет! И ничего удивительного! На портах и армячишке невыразимое разнообразие свисающих клочьев, а серая бородища, начинаясь у вислокрылых бровей, тянется, оставляя самую малость для весьма колких глаз и гневно-розового носа, до самого пояса.

Дед был по колено в воде, саженях в двадцати от острова, и простирал перед собой руку. Другой рукой он придерживал закинутую за плечо косу.

Лосенок некоторое время смотрел на деда в полном недоумении — как бы не верил, что мать, такая ласковая и теплая, могла превратиться в это страшилище. Но голос деда был приветливым и чем-то отдаленно напоминал зов матери. Лосенок поэтому счел возможным пока не пугаться.

Дед подошел. Остановившись шагах в пяти от берега, он протягивал корку хлеба. Незнакомый, возбуждающий запах заставил лосенка вздрогнуть. Он резво повернулся и отбежал к середине острова.

Дед вышел на твердое. Некоторое время они с лосенком смотрели друг на друга, и тот мекнул с надеждой. Дед к нему шагнул; он отступил на шаг. Дед еще двинулся, двинулся и лосенок.

— Глупое, ну и есть глупое! — проворчал дед сердито.



Лосенок даже от такой безобидной ругни отпрянул почти панически. Дед покачал головой и привел в действие косу: принялся шваркать ею по прошлогодней отаве, лишь кое-где выпустившей яркие стрелки новой зелени.

Всякий другой сразу бы понял, что тут, с этой косьбой, ему просто морочат голову: какая, спрашивается, трава в апреле?! Но лосенок поддался на дедову хитрость: сначала наблюдал настороженно, а потом заскучал, стал рассеянным и дал косарю приблизиться.

Ефимыч воспользовался моментом, положил косу на землю, сделал, крадучись, шаги — раз! — обнял зверя за тонкую шею. Кусок хлеба был наготове, он тотчас втиснул его лосенку в рот.

Ефимыч правильно придумал с хлебушком! Хлебушек — его и зверь способен понять. Притом же дед, тоже с расчетом, предварительно вмял в мякиш щепоть крупных камушков соли. Лосенок, почувствовав их у себя на языке, в момент перестал трепыхаться.

— Кушай, кушай, — умилился старик. — Теперича вот ко мне пойдем… Молочка дам… А ты, чай, и пить не умеешь, горемычный… Али в село бежать, рожок у какой бабы одолжить?..

Восторгу Ефимыча не суждено было длиться долго. Как только он, взяв лосенка в охапку, вошел в воду, сильный удар копытом поразил его в колено. Дед охнул, но, понимая, что ругней не поможешь, не сказал ничего. Прихрамывая, побрел по мелководью к берегу, видневшемуся верстах в полутора. Лосенок, выждав немного, капризно мекнул и что есть силы треснул по второму колену, Дед, не взвидев белого света, громко застонал. Но лучше бы он и на этот раз помалкивал: звереныш с испугу забился в руках и нанес еще множество ударов. Дед закачался и едва не сел в воду.

— Уж и я тебя ужотко! — смиряя голос, прохрипел он.

Пустая угроза! Пока не достигли берега, истинным хозяином положения оставался лосенок. Не то что наказывать, прижать его посильней Ефимыч не решался.

Пеший путь с острова оказался весьма замысловатым, состоявшим из множества переходов от какого-нибудь приметного кустика к черной проплешине, а оттуда к сухим прошлогодним зарослям тростника, от зарослей — по гладкому мелководью с неожиданно твердым дном — к причудливой коряге. А по сторонам — топи, глубины, тартарары…

Но приблизился лес: каленая медь сосен, терпкий запах смолы, хвойная подстилка под ногами. А на высоте уклонного берега выглянула из-за деревьев корявая крыша избушки. Выйдя на берег, Ефимыч опустил пленника на землю — не смог больше держать, руки занемели. Лосенок, перебрав тонкими ножками, сделал несколько шагов. Самое бы время ему удрать, но он и не попробовал — тревожно и вопросительно оглянулся на деда.

— Иди, иди, — сказал старик. — Чижолый ты…

Слабым движением руки он направил лосенка вверх по склону, тот спокойно подчинился. Так они оба — лосенок впереди, а дед, чавкая разбухшими лаптями, чуть сзади — поднялись к избушке, огороженной сухой, ломкой оградой. Лишь у калитки зверь помешкал, и дед, чуть тронув его за круп, проговорил:

— Заходи. Тут тебе дом твой.

Лосенок забежал во двор.

Дед Ефимыч был лесником. Пятьдесят, а может, и все семьдесят лет сторожил Бельмишинское урочище — значительное лесное пространство, принадлежавшее неким Астартовым, графскому роду. Был он слуга верный, деятельность свою понимал как посильное притеснение мужиков окрестных деревень, за что и сносил за жизнь множество ругательных прозвищ. Но ни одно из них почему-то не прирастало к нему насовсем, а, помотавшись какое-то время на устах обидчивых соседей, начисто забывалось. Лет двадцать назад Ефимыч овдовел; позапрошлою зимой волки сожрали Соболька, его собаку. И теперь все хозяйство составляла одна лишь Буренка — вопреки своему имени вовсе не бурая, а совершенно рыжая корова. Молоком она не слишком баловала старика, но Ефимыч не в том видел ее назначение — все-таки компания для одинокого человека. Это было существо совершенно некоровьего ядовитого характера: то исчезнет на целую неделю, то не подпустит доить. В начале марта родилась у нее хорошенькая телочка, которая Ефимычу была ни к чему, по каковой причине он и свел ее известному в округе Егору Силычу в погашение кое-каких долгов. Так проклятая корова не простила! Когда Ефимыч, чуть навеселе, возвратился из Бельмишина, Буренка, вырвавшись из хлева, устроила погоню на испанский манер и три раза чувствительно боднула деда в спину. Всегда-то она норовила наступить на ногу, хлестнуть липким хвостом по глазам, но самым большим для нее удовольствием было опрокинуть подойник, чтобы и те крохи молока, которые она способна была исторгнуть из себя, хозяину не достались. Понятно, на такое поведение Ефимыч отвечал соответствующим образом, и отношения между ними никак нельзя было назвать дипломатическими.

— Ну, холера, принимай пасынка! — с этакой разлюбезной речью обратился Ефимыч к корове, подталкивая лосенка под заплот хлева.

Буренка почти по-лошадиному фыркнула, шарахнулась и, явно задрожав, попятилась. Ее страх привел Ефимыча в веселое расположение духа.

— А, ядреный корень, напужалась! Вот то-то и оно! Будешь знать! — злорадно прохрипел он.

Лосенку же корова, верно, приглянулась. Он, расставив слегка ноги, смирно стоял посреди хлева и смотрел на нее с наивным любопытством. Решив в конце концов, что она гораздо больше подходит на роль матери, чем Ефимыч, лосенок, подавшись к пей, заискивающе произнес: «Мбе!» Буренка, отпрянув, забилась в угол.

— Балуй у меня, балуй! — придвинулся к ней Ефимыч с подойником.

Однако напоить пленника молоком оказалось делом невозможным. Дед вначале намочил ему морду, надеясь, что он слижет, но тот, глупый, не догадался. Тогда Ефимыч, начиная сердиться, сунул голову лосенка прямо в ведро. Бедняга захлюпал, зафыркал, стал вырываться. Тут произошло у них что-то вроде борьбы, и молоко разлилось.

В эту самую минуту и случилось с Ефимычем то, что неизбежно должно было случиться как следствие двойного путешествия через озеро, по холодной апрельской водичке: вступило в поясницу. «Ох!» — с некоторым даже удивлением (ибо до сих пор надеялся, что бог милостив, пронесет) сказал Ефимыч и поплелся в избу. С превеликим усилием взобрался на печь и весь остаток дня ворочался там, стонал и охал.

Разломило надолго — это он знал по опыту. Он знал и то, что назавтра будет еще хуже. Выходило, что жизнь окаянная, что бога он чем-то прогневил, что корова будет теперь недоенная и окончательно взбесится, а звереныш сдохнет с голоду. Придется горемычного выпустить на волю. А там он все равно сгинет…

Ввечеру Ефимыч выполз из избушки. В руке он держал прощальный подарок пленнику — посоленный ломоть хлеба.

Дед открыл хлев и увидел там в полумраке нечто такое, что по крайней мере вполовину уменьшило его страдания от поясничной боли. Лосенок, полулежа под брюхом коровы, деловито сосал молоко. Он даже не дрогнул при звуке отворяемой двери, только скосил в сторону Ефимыча упругие уши.


Долгое время никто из окрестного честного народа и ребятишек не знал, что у лесника на положении обыкновенной скотинки проживает редкостный зверь. А откуда и узнаешь? Дед Ефимыч вообще бирюк бирюком (за многие годы не протоптал даже порядочной тропинки до ближайшего Бельмишина), а тут и вовсе перестал показываться в селе. Никому про лосенка сказано не было; сами же люди заподозрить ничего не могли, потому что хватало всякого другого интереса — шел семнадцатый год.

Дед не просто помалкивал. Он скрытничал. Рассохшуюся ограду починил с ненужной, казалось бы, тщательностью; калитку всегда запирал. И если кто из мужиков приходил потолковать насчет дровишек или дельного бревна, то разговоры разговаривать ему приходилось не в усадьбе, а в лесу. К себе старик никого не приглашал.

На первый взгляд непонятно, зачем тут таиться? Не от дурного же глаза берег Ефимыч лосенка — не такой он был человек, не суеверный, говорят, и в бога-то не верил. Но по-видимому, старик ждал от людей чего-то недоброго, оттого и остерегался…

Дряхлая лесникова усадьба с появлением чужеродного жителя приобрела другой вид. Засверкали стекла окон; крытая жухлой дранкой крыша изукрасилась свежими заплатами; выправилось кривое крыльцо; клочья пакли, свисавшие из пазов стен, исчезли. Кроме того, большие изгнившие сани, нелепо громоздившиеся посреди тесного дворика и вечно вызывавшие болезненные столкновения, были наконец изрублены и сожжены. Сделал это Ефимыч под тем предлогом, что зверенышу нет простору побегать — как бы не изломал свои тонкие ножонки.

Преобразования коснулись и самого Ефимыча. Для него отыскалась в недрах сторожки почти новая рубаха голубого цвета. Но не это самое удивительное. В одно прекрасное утро дед вышел в столь необыкновенном виде, что, наверное, ахнули бы деревья, если б имели голоса, — он окоротил бороду!

День Ефимыч обыкновенно начинал встречей с виновником всех этих превращений. Держа руку за спиной, он выходил на крыльцо. Солнце, поднявшись над лесом, старательно пригревало, но еще зябкой была тень под плетнем. Лосенок, заслышав движение, начинал шевелиться на своей подстилке в углу дворика, поднимался и, завидев голубую рубаху, трусил навстречу — сонный, неловкий, с трудом, казалось, державший прямое направление.

— Ну что, снились нынче волки? — ехидствовал дед. И угрожал: — Ужотко они с тебя спустят шкуру. Потому как кто ты такой перед ними есть? Ленивый лодырь и дармоед. Ошибочное создание господа бога, мясо. Да тебя не то что волки — комары съедят! Вона! И хвоста нет — отмахнуться нечем!

Лосенок терпеливо сносил оскорбления и настойчиво тянулся мордой за спину деда, стараясь достать спрятанную руку. Но дед не спешил с подарком.

— Нету у меня ничего! — убедительно говорил он, перекладывал за спиной свое приношение из одной руки в другую и показывал лосенку пустую руку.

Губастая мордашка обрадованно шлепалась в ладонь, пахнувшую хлебом, и, не найдя его, делалась ужасно обиженной. Отступив шага на три, лосенок сердито ударял по земле копытом, словно приказывал деду, чтобы сию же секунду вот на это самое место выкладывал утаенную корку!

В хлеву облегченно вздыхала и начинала громче чавкать разбуженная Буренка. Ефимыч, отдав приношение, отправлялся отпирать хлев. Сосредоточенно двигающий челюстями лосенок оставался возле крыльца.

— Вставай, холера! Разлеглась! — слышалось из хлева.

Эти звуки заставляли лосенка поторопиться; через минуту он, нырнув под заплот, вставал рядом с присевшим для дойки дедом.

Буренка влажно оглядывалась на лосенка и что-то такое длинное, выразительное басила, а лосенок отвечал сдержанным «мбе». Дед усмехался, поднимал плечи, бормотал:

— Ишь! Еще разговаривают!

Ефимыч ругал корову не со зла — по привычке. В глубине души он восхищался происшедшим улучшением ее характера. Подумать только! Не бодается, не стремится сбежать — ангел, а не корова. И наконец, факт, объяснимый, может быть, лишь действием высшей силы: несмотря на то, что кормит приемного сосунка, молока на долю хозяина остается столько же, сколько и прежде, — почти полные две крынки.

Управившись с хозяйством, дед выгонял Буренку за ограду, на вольный лесной выпас, без привязи, которая теперь и не требовалась: корова больше не злоупотребляла доверием, пощипывала травку всегда поблизости от усадьбы. Сам Ефимыч садился на крыльцо отдохнуть, выкурить цигарку и насытить неожиданно возникшее в нем острое любопытство к действиям плененного зверя.

Наевшийся молока, но, как видно, все еще не сытый лосенок в задумчивости обходит дворик: чего бы еще такое съесть? За оградой Буренка с хрустом рвет траву — пищу, увы, недоступную тому, у кого ноги длинны, а шея коротковата. Травы и во дворе много, но уже обкусаны верхушки высоких былинок… Есть еще ограда — она тоже съедобна, особенно в местах недавнего ремонта, где прутья свежие. Только пристроиться к ней трудно… Лосенок возится с неподатливым прутом, пытается подцепить его зубами, но прут сидит плотно. Раздражаясь, зверь пробует ковырнуть плетень копытом. Никакого результата. Печально он оглядывается на смеющегося деда.

— И нечего! — назидательно говорит Ефимыч. — Сие продукт труда людского. Его ломать нельзя.

Старик поднимается, идет к озеру и, найдя на берегу ивовый куст погуще, нарезает охапку веток. Это как раз то, что нужно, хотя и удивительно…

Ну ивняк — хорошо. А как же все-таки трава? Не мог зверь примириться с неподвластностью зеленого подножного богатства. Бывало, расставит свои ходули пошире и тянется, тянется к травинкам, которые преехидно щекочут ему губы. Смотреть со стороны смешно, и жаль несмышленыша. Как-то дед даже всерьез подумал, что создатель определенно неразумен, раз допускает к жизни этакую неполноценно устроенную животную тварь.

Но лосенок взял да и преодолел несовершенство природы — догадался согнуть ноги! Может, это и не бог весть что; но дед даже и слов не нашел, когда увидел странную фигуру, опиравшуюся на колени передних ног (задняя пара, пользуясь своей отдаленностью, упрямо стояла). Лосенок увлеченно жамкал травой и был до смерти рад своему изобретению.

Вскоре в Ефимычевой усадьбе не осталось и былинки, которая тянулась бы к солнцу с прежним спокойствием. Все было измято, оборвано, затоптано — даже заросли крапивы за домом. И уже с опасной решимостью лосенок все чаще подступался к ограде. В ней появились значительные дыры, куда заглядывала скучавшая на воле Буренка.

«А что, — раздумывал дед, — не пустить ли его с холерой? Звереныш он рассудительный, зазря не побегет. А ежели какой случай, так на то я сам буду рядом… Вот разве привязать веревкой?»

Из-за разных сомнений дед не скоро решился бы освободить лосенка. В этом деле зверь проявил себя сам.

Был июнь-сенозорник. В рассветный час Ефимыч собрался на покос, который располагался у лесника на том самом островке, откуда он притащил лосенка. Там было неплохое место: ровное, без пней и кочек, и трава к этому времени вымахивала в пояс — хватало на стожок для Буренки. Косить старик ходил путаным водным путем, вброд, а зимой, когда озеро застывало, одалживал у Егора Силыча лошадь и перевозил сено к своей избушке.

Уходя на этот раз, старик сильно сосредоточился на вопросе, не забыто ли что-нибудь нужное, и замешкался прикрыть калитку. Лосенок это приметил, разбежался и, обдав деда ветерком, пролетел прямиком в лес. «Ну вот и все. Пропал», — опечалился дед. Он в первую минуту даже не подумал пуститься в погоню — разве дикого зверя в лесу поймаешь?! Но потом, когда минута растерянности прошла, все же побрел наугад в чащу. И как же обрадовался, когда, пройдя немного, услышал: «Мбе!» Дед раздвинул колючие ветви елей. Зверь стоял в темноватой тесноте и имел вид заблудившегося.

— Чего ты тут? — мирно спросил дед.

Лосенок кинулся к нему.

Посчитав, что беглецу вышла хорошая наука на будущее, Ефимыч запер его и ушел в полном спокойствии. Он, однако, ошибся. Оказывается, встреча со свободой произвела на лосенка то самое впечатление, что и на всякое вольное по духу существо. Вечером, когда дед, усталый, еле волоча ноги, вернулся с покоса, он нашел свою усадьбу пустой, а ограду в одном месте развороченной. Впрочем, у него даже не было времени расстроиться: в калитку, шумно дыша, входила Буренка, за ней невинно трусил лосенок. «Ну и ладно, — решил дед. — Что будет, то и будет. Гуляйте!» — и с тех пор не стал запирать калитку.

Вначале домашнее животное и дикий зверь паслись вполне беззаботно и не причиняли никакого беспокойства. Они ходили поблизости от сторожки, не лезли без надобности в опасное озеро и не проявляли строптивости, когда ввечеру Ефимыч, вооружась хворостиной, загонял их домой.

Заботу о лосенке корова считала своей обязанностью и глаз с него не спускала. Чуть он увлечется, забредет в глубину леса, как тотчас же слышит призывный рев. Иной раз она, обеспокоясь, поднимет настоящую панику и мчится на розыски, задрав хвост.

Найдет зверя и давай его лизать. «Тьфу!» — скажет дед, если увидит.

Но день ото дня крепчал найденыш, рос и все чаще удивлял мамку. То гриб выкопает из-под земли и съест, то вдруг закричит каким-то дурным, прямо ослиным голосом, то, когда поведет она его на водопой, залезет с головой в воду да еще вытащит со дна пучок водорослей. Волнуется корова, потому что разве разумно такое поведение?! Но больше всего поразилась она, когда однажды ее любимец, поднявшись на задние ноги, стал преспокойно срывать с высокой рябины едва закрасневшиеся ягоды!

Находясь под этими необыкновенными впечатлениями, Буренка надоумилась сводить своего подопечного в бельмишинское стадо, которое паслось за лесом, неподалеку от села. Какую выгоду она намеревалась извлечь из путешествия? Может, просто хотела похвастать успехами пасынка? Или, может, серьезно сомневаясь насчет его трюкачества, решила посоветоваться с подругами? Кто ее знает…

Ефимыч в тот день улаживал претензии каравайковских мужиков касательно порубки барского леса и поэтому отсутствовал. Уходя, он хотел запереть лосенка, но тот не дался в руки, убежал. Надо бы погнаться, применить прут, да спешил Ефимыч — боялся, как бы разбойники-каравайковцы не наделали делов во вред лесу и, главное, самим себе, горячие головы.

Буренка, по-видимому, ждала такой благоприятной возможности и, как только дед ушел, припустилась бежать, призывным мычанием позвав за собой лосенка. Они выбрались из леса. Невдалеке паслось стадо. Под гору уклонялось село. Буренка устремилась к товаркам; пришлось и лосенку, не оглядевшись толком, следовать за нею.

Навстречу взмыла волна свойских запахов, таких сильных и раздражающих, что кругом пошла голова, лосенок понесся как шальной, и Буренка, не умевшая бегать столь же быстро, приотстала.

Коровы, телята и овцы, увидев незнакомца, сгрудились и замерли, встревоженно повернув к нему головы. Когда лосенок подбежал уже совсем близко, старая черная корова, стоявшая впереди всех, вдруг страшно напружилась, сделавшись черней, чем была на самом деле. Что-то рявкнув, она повернулась и ринулась прямо в гущу стада. От ее сильного движения стадо как бы треснуло и разорвалось на множество частей. Тревожный рев, блеяние и дробный топот огласили окрестности.

Пастух на ту пору преспокойно спал в холодке поодаль и даже не пошевелился от начавшегося гвалта. Но зато проснулась его большая кудлатая собака, спавшая рядом. Она подняла голову и сразу увидела, что овцы в овсах, часть коров топчет чью-то яровую пшеницу, два или три теленка улепетывают, взвив хвосты, к селу, а черная корова с недопустимой для нее резвостью галопирует к лесу.

— Гав! — произнесла собака и, выбрав первым объектом наведения порядка овец в овсах, побежала к ним, возбуждая себя собственным же хриплым лаем.

На полпути она заметила среди группы шарахающихся коров незнакомую скотинку и приостановилась: что это еще? И уже через секунду безошибочным чутьем определила: это зверь лесной, исконный враг!

Лосенку передалось общее волнение, и он попробовал спрятаться за какую-то рыжую коровенку, с перепугу приняв ее за свою опекуншу. Но коровенка очумело отпрянула и едва не вышибла дух из подвернувшейся под ноги собаки.

Собачий ужасный вопль довел шум до той точки, когда никакой человек спать уже не может. Пастух проснулся, медленно поднялся, длинно посмотрел из-под ладони на разбежавшееся стадо, сказал: «Вот те, мать честная, и вздремнул», поднял кнут, примерился и оглушил всех громогласным щелчком.

Этот звук, подобный выстрелу, привел лосенка в исступление, свойственное только диким животным, вся жизнь которых — бережение от гибели. Стремительной лосиной рысью полетел он туда, где, как ему казалось, меньше шуму. Этим местом было село.

Первую улочку, слегка уклонявшуюся к центру — а центром Бельмишина был пруд, — лосенок миновал никем не замеченный, и вот уже впереди возник возвышающийся над прудом большой дом Егора Силыча Лопухова.

У ворот двое работников таскали с подводы мешки, хозяин распоряжался, стоя на высоком крыльце.

Егор Силыч Лопухов, басовитый человек довольно высокого роста, с большим животом, был не мужицкого, а купеческого, третьей гильдии, звания, держал лавки с приказчиками в разных селах и магазин в губернском городе.

Командуя разгрузкой, он ревел:

— Тихон, такой-сякой, разэдакий! Чего встал, будто пень?!

— Я рази встал? Я иду, — смиренно отвечал Тихон.

— Пров! Ты чего же это мешок берешь криво?!

— А и как его брать?! Чай, не бревно, — столь же смиренно отзывался другой работник.

Тут Егор Силыч увидел лосенка. Вначале он принял его за обыкновенного бычка, но некоторые странности телосложения и масти беглеца заставили купца присмотреться попристальнее.

— Сохатый! — сказал он, поразившись. И заорал: — Эй, Тихон, Пров, держите его!

Но Пров и Тихон, поглядев на протрусившего мимо лосенка, оба разом решили про себя, что они не нанимались ловить диких зверей.

— Рази ж его удержишь? — приостанавливаясь, из-под мешка проговорил Тихон. — Бог с тобой, Егор Силыч, лови его сам, а мы этого не могём.

Однако Егор Силыч, уже решив во что бы то ни стало разжиться дичинкой — давно он ее не едал! — преисполнился охотничьего азарта и, угрожающе зарычав, бросился к лосенку, стуча сапогами.

До сих пор у лосенка не было причин бояться людей. Поэтому он спокойно встретил приближение купца. Тут бы зверенышу и конец, если бы Лопухов подступился понежней. Но купчина навалился со страшной силой. Лосенок удивленно скакнул, вывернулся из хватающих его рук и довольно споро потрусил вдоль пруда, Егор Силыч, простирая руки, забухал следом.

Село Бельмишино можно было сравнить с тарелкой, на дне которой, как щи, зеленел пруд. Вокруг воды, поднимаясь по склонам, теснились избы; чуть выше стояла красивая церковь. Из-за такого расположения села необычная охота, затеянная Лопуховым, привлекла всеобщее внимание. Зрители разделились на две чрезвычайно неравные партии. Одну представлял только поп Аннипадист, сразу взявший сторону Егора Силыча, другая объединяла все остальное народонаселение, сочувствовавшее лосенку. Собственно, и отец Аннипадист думал не столько о Егоре Силыче, сколько о самом себе, ибо уже решил послать к Лопухову пономаря за частью добычи на нужды церкви.

Между тем события развивались драматически. Обогнув половину пруда, оба бегуна выдохлись и плелись еле-еле. И уже перед ними возникли стоявшие кучкой мужики, которые окружали Прохора Терентьева — инвалида, недавно вернувшегося с войны и теперь много говорившего на разные острые темы — о свободе, о большевиках и о земле. Егор Силыч, увидев людей сквозь застилавшую глаза влагу, сообразил, что, если они разойдутся и возьмутся за руки, зверю ни за что не проскочить. Он сипло приказал им сделать это. Однако мужики, словно не поняв его, наоборот, посторонились и пропустили лосенка. Больше того. Когда купец с ними поравнялся, Терентьев поднял костыль и, оставшись стоять на одной ноге, как шлагбаумом загородил ему дорогу.

— Постой-ка, Егор Силыч, — сказал он. — У нас тут аграрный вопросец к твоей милости…

Задержанный Егор Силыч вопроса понять не смог: он как-то обмяк, в глазах у него все затуманилось.

Лосенку представилась возможность удрать. И уже отец Аннипадист, стоявший на церковной паперти, помянул черта, ибо понял, что не видать ему лосятины, но неразумный звереныш решил, видно, что все неприятности кончились, остановился, отбежав лишь шагов тридцать. Он постоял немного у озера, потом вошел в воду и стал жадно пить.

Егор Силыч пришел в себя. Зверь, которого он считал потерянным, по-прежнему был рядом. Купец растолкал мужиков, подкатился к берегу и присел, чтобы снять сапоги. Это, однако, ему не удалось. Из-за большого живота он давно уже не снимал их сам. Плюнув, купец полез в воду обутым.

Лосенок подпустил его и, казалось, дал себя схватить. Тут все увидели нечто удивительное: зверь и купец вдруг превратились в одно барахтающееся существо. Из воды показывалась то испуганная морда лосенка, то круглое с вытаращенными глазами лицо Егора Силыча, то мельтешили в воздухе копыта, то на их месте вдруг возникал черный сапог.

Внезапно вся эта возня закончилась. Бельмишино увидело человека и зверя поодаль друг от друга. Лосенок дрожал, почти касаясь мордой воды. Егор Силыч срывал с себя водоросли и кричал:

— Витька! Витька! Тащи скорей ружье! Убей его!

Он звал своего сына — мордастого и, как говорили, придурковатого парня. Заспанный и лохматый, тот как раз появился на берегу пруда и, несмотря на придурь, мгновенно сообразил, что от него требуется. Через минуту в руках у него оказалось большое двуствольное ружье. Он приложился, прозвучал выстрел. Мелкая дробь вздыбила воду возле Егора Силыча, часть заряда угодила в него. Купец взвыл. Обозленный неудачей, Витька лег на траву, положил ружье перед собой и прицелился так тщательно, как только мог.

Но над стрелком нависла тень. Нога в поношенном лапте наступила на дорогое «аглицкое» оружие.

Это был дед Ефимыч. Он сразу прекратил приключения лосенка. Витьке дал тумака, отнял у него патроны и бросил их в воду. Старшему Лопухову, все еще продолжавшему стоять в воде, крикнул так:

— Стыдно тебе, Егорка! Мало тебе людей заедать, ты теперь, значит, за малых зверей принялся! Стыдно!

Такое обращение к самому Лопухову поразило село. Но еще больше удивились все огромной власти старика, когда он, встав на берегу, сказал лосенку:

— Ну куда ты залез?! Вылезай сей же секунд!

И тот послушался — вылез! Не привязав его даже веревкой, Ефимыч направился вверх по улице, к выходу из села. Зверь покорно побежал за ним.

Возле леса увидели они виновную Буренку, которая сделала вид, что не узнает их.

— Смотри у меня! — сказал старик и страшно погрозил пальцем.


И опять стала неодолимой ограда! Набычась, зверь мчится на неприятеля. Он врезается в ограду тем местом головы, которому в будущем суждено взрастить крепкие рога. Но пока оно ничем не защищено, и… из глаз летят искры.

— Ха-ха-ха! — закатывается Ефимыч. — Вот именно! Лбом — стену!

Между тем бельмишинская экспедиция вызвала те самые последствия, которых опасался Ефимыч: лосенок сделался знаменитостью. Зачастили к сторожке непрошеные посетители; каждый норовил погладить чудного лесного жителя, вовсе не понимая, что тут человеческая ласка подобна яду. С мужиками, бабами и девками Ефимыч не церемонился — поднимал такую сокрушительную ругню, что они живо поворачивали. Причем кто уходил, посмеиваясь от дедова красноречия, а кое-кто и удирал, подхватив юбки, с визгом. Однако когда появлялась стайка белоголовых ребятишек и, попискивая, прилипала к щелям плетня, дед становился безоружным, тем более что огольцы прибегали не с одним любопытством, а приносили корочки и кусочки, утаенные не столько от сварливых родителей, сколько от самих себя: все они были голодны тем застарелым голодом, когда человек уж и не помнит, какой бывает полная сытость.

Вначале слышалось:

— Эвон лежит!

— И где? Ванятка, ну, Ванятка, ну, пусти!

— Сурьезный какой нонче!

— Ну, Ванятк, не видать же, не толкай!

— Ч-шш! А то как тресну!

— Эй, вы, голопятые, молчите!

Чуть покачивался плетень, отражая этим движением драматическую борьбу за лучшее зрительское место. Лосенок резво шевелил ушами, раздувал ноздри и со смешной свирепостью смотрел в сторону пришельцев. Дед оставлял работу, какую делал, и вытаскивал кисет.

— Дедушка Ефимыч! — раздавался тоненький голосок. — Отвори. Мы твому сохатому хлебца принесли. А у Ванятки вон — соль!

Дед открывал калитку и сурово смотрел сверху вниз на белые головы, на ручонки, которые дружно вытягивались к нему, показывая на чумазых ладошках скудные, ни на что не похожие комочки.

— Пострелята! — говорил дед. — Ели бы сами. Мой зверь в энтом не нуждается. Для него в лесу сколь хошь пропитания.

И лосенок встречал своих данников с притворной неласковостью. Как только достигали они какой-то невидимой пограничной линии, он, как посохом, ударял ногой, фыркал, с угрозой прижимал уши, требовал остановиться. Тут дети протягивали угощение и наперебой начинали уговаривать:

— Сохатенький! Сохатенький! Возьми у меня кусочек скусненький!

Лосенок брал, соблюдая какую-то ему одному ведомую очередность. Возьмет с одной ладошки и отойдет на свое место, пока не съест. Потом опять приблизится. А детям интересно, у кого первого возьмет? И те, кого он отметит милостью, рады.

— Дедушка, как его кликать?

— А никак. Он зверь лесной, имя ему ни к чему.

— Ты его отпустишь?

— Непременно. Вот окрепнет, и пущай идет, куды глаза глядят, — полная ему свобода.

— А Лопуховы говорят, ты для них его держишь. Дескать, как только он жиру наберет, так ты его и приведешь на веревочке.

— На веревочке! Ишь! Нет уж, выкуси! — дед начинал волноваться, злиться и поскорей выпроваживал ребятишек.

Ах, Лопухов, Лопухов… Дал, что называется, задачу — ни дна тебе, ни покрышки…

Шли дни, наступила осень, холода, и интерес окрестного населения к лосенку сильно ослаб. Взрослые, видно, порешили: мол, так и надо, чтобы дикий зверь содержался лесником до совершеннолетия его сил, а ребятишки уже все сидели на печках, ибо никто не имел обувки, босыми же ногами по октябрю — ноябрю не очень попрыгаешь.

Дед почему-то поохладел к своим обязанностям. Проснувшись ночью от звуков дальнего топора, он не спешил, как прежде, накрыть незаконного лесоруба. Он лишь выходил из избы, прислушивался и объяснял подбегавшему лосенку: «Однорукий Левонтий рубит… Слышь, как неловко тюкает? Еще бы, рука-то левая!..» На следующий день он отправлялся в Бельмишино и возвращался оттуда, как правило, пьяненький.

Лосенок страшно скучал, оставаясь в обществе одной лишь Буренки, но хмельные возвращения деда все же невзлюбил — уж очень шумным становился дед.

— Кто мне указ?! — кричал он. — Алферову — девять лесин, солдату! Позволяю! А вы как думали?! Я что, по-вашему, чувства не имею на то, как его ребятишки в худой избе болезнями исходят?! А?! Нет, ты мне скажи!

Лосенок отступал, оттесненный самогонным духом, а однажды не удовлетворился и этим — отбежал к ограде и там, поднявшись на дыбы и занеся полусогнутые передние ноги над сухими прутьями, вдруг с треском перевалился через них. Только и мелькнули вскинутые в воздух задние ноги, а затем топот послышался.

— Вот тебе и раз! — озадачился дед, но, подумавши, решил, что лично ему по такому случаю только радоваться надо: большим лосенок стал, будет добывать пропитание сам, на то он и зверь.

С тех пор Ефимыч оставлял калитку открытой. Питомец приходил и уходил, когда вздумается. А дед, бывало, то веток осиновых для него припасет, то болтушки наготовит, то кусок хлеба посолит и даст… Только в хлев к Буренке не пускал, как ни звала она.

— Ишшо привыкнешь к теплу, — оправдывался он. — Куды тебя тогда?

Но все ж таки сильно омрачало жизнь Ефимыча существование аглицкой двустволки Лопуховых. Он ясно представлял, как купеческий сын Витька подманит доверчивого зверя куском хлеба, а затем выстрелит в него из ружья в упор. Это была верная картина: Егор Силыч действительно подучивал свое большое и глуповатое чадо распорядиться событиями таким именно образом.

Ефимычу даже сон об этом приснился. Будто ужасная пурга разразилась, а он вдруг вспоминает, что выпустил лосенка. В голове мысль, как ядовитое жало: не найдет дороги, замерзнет! Бросается Ефимыч искать. Снег колючий режет глаза. Деревья, едва видные, кланяются в разные стороны, как богомольцы в церкви. И вдруг откуда-то возникает вооруженный дорогим ружьем Егор Силыч. «Ты, — кричит, — зверя свово ищешь?! Я тоже — его! Давай вместе искать, быстрей найдем!» Глянь, а лосенок милый выбегает из пурги прямо на них. Егор Силыч мгновенно вскидывает ружье; Ефимыч хочет толкнуть его, но не поднимаются руки, отнялись; ба-бах! — выстрел. А лосенок повернулся боком и жалко-жалко оглядывается. «Вот я тебя!» — кричит Силыч и снова прицеливается. «Не стреляй, сво-о-о-олочь!» — хрипит старик. Егор Силыч исчезает, а Ефимыч просыпается у себя на печи.

Он никак не смог объяснить себе этот сон, и поэтому на следующий день отправился в Бельмишино, чтобы на месте реальной обстановки выяснить намерение врага.

Вернулся он поздно и в таком странном, возбужденном состоянии, что лосенок, топтавшийся во дворике, не захотел к нему подойти.

— Слыхал?! — сказал дед. — Вся власть Советам! Советы, брат, вот… Такое, брат, содеялось, что твоей глупой голове и не понять. Егорка при закрытых ставнях сидит! Сказывают, инда похудел! Это что-нибудь да значит, да… Земля, понимаешь, как есть вся — крестьянам. А лес? Конешно, и лес. Он ведь, чай, тоже на земле растет…

В ту зиму началась для Ефимыча новая жизнь. Он неожиданно был облечен полномочиями, ездил куда-то, гремел, командовал мужиками, и мужики его безоговорочно слушались.

Конечно, лосенку было невдомек, что дед теперь заседает в комбеде и окончательно уверился в своем бессмертии, потому что когда же это было, чтобы человек, увидевший всеобщую в себе надобность, хотел помирать? Оставаясь без присмотра, зверь быстро дичал. Вначале держался большей частью поблизости от сторожки, но потом стал где-то пропадать. Весной, ставши уже ловким годовиком с небольшими рожонками-спичками, отсутствовал как-то целых две недели, а заявившись, не сразу пошел на зов деда.

Ефимычу в глубине души была обидна подобная неблагодарность за хлеб, за соль, но виду он не показал. Примирился: пусть все так и будет, как зверь решит; пусть теперь судьба сама им занимается. Может, есть ему удача жить в этой жизни…


Второй раз он осиротел в ту самую осень, когда его голова впервые отяжелилась настоящими лосиными рогами…

Эти рога!.. Они кому хочешь способны внушить уважение. С каким достоинством он носил их! Морду держал высоко, ноги ставил степенно, плавно и не пускался в бег без особой надобности. Появившись у лесниковой усадьбы, он произвел фурор.

— Ишь ты! — изумился вылезший из избушки старик, когда лось, как бы не замечая раскрытой калитки, чинно прошелся мимо ограды. — Экая осанка! Вас, батюшка, не дворянским ли званием пожаловали? Так ноне дворяне не в чести. Ну, надулся! Вот ужотко всадят еще пулю в мягкое место, посмотрим, какова твоя прыть! Да ноне с такими, как ваше благородие, разговор краткий: раз-раз — и к стенке!

Деду вторила Буренка, призывно мычавшая из хлева, но самодовольный лось даже не повернул в ее сторону упругих ушей. Правда, к деду, высунувшемуся в калитку, он все-таки приблизился, соблазнившись щепоткой соли, которую тот протягивал на ладони.

Ругательная речь Ефимыча была, конечно, просто шуткой. На самом деле дед до полного уныния боялся за лося. В те времена люди повсюду ходили с винтовками и чуть что палили. Прошедшим летом две пули выковырял дед из зверя: одну — обыкновенную, от трехлинейки, а другую — от английского пулемета «льюиса». Слава еще богу, обе, видно, были шальные и на излете, особенного вреда не причинили, только шкуру продырявили.

Визит лось нанес утром; а после него не ушел от избушки далеко и в полдень услышал донесшийся из Бельмишина шум боя. Крики, винтовочные выстрелы — это бы еще ничего, но там забухала пушка — звук слишком сильный, чтобы к нему притерпеться. Каждый удар вынуждал вздрагивать, переступать, а один раз лось даже сел на задние ноги по-собачьи и подломил под себя колкий малинник. Он резво вскочил, раздраженный, попытался пастись, но безуспешно: он успел лишь надкусить ветку, и в тот же момент звенящий невидимый коготь с фантастической ловкостью выдернул ее изо рта. Раздраженный, лось затрусил берегом озера.

Бой стихал. Замолкла пушка — внезапно, как будто ей с налета заткнули глотку. Взлаял и осекся пулемет. Лишь винтовочные выстрелы все шарахались между лесом, водой и небом. И вот над головою зверя просвистела крыльями шилохвость, раздался комариный звон…

Лось тишине не верил. Он ждал, чтобы она как-нибудь подтвердила себя, доказала свою подлинность… Но тишина все больше наполнялась таинственностью, словно замыкаясь в себе… И вдруг услышал близкие голоса и отчетливый топот. Через минуту он даже увидел в просвете между деревьями цепь из тринадцати несоединенных звеньев: первое — блистающий потной головой Егор Силыч Лопухов в роли проводника, а за ним — остальные двенадцать, прозмеившие жирные ленты лампас. Они ушли, развесив в лесу клочья речи:

— Поспешай, утроба! Сгубить нас хошь?! — любезность, сопровождаемая сильным подталкиванием проводника в спину.

— Так я ж, господи, как тебя…

— Ой, конь мой, конь…

— Не ной, Коперченко!

Они не заметили лося. Он продолжал стоять, когда до него донеслись первые фразы из усадьбы лесника. В них можно было уловить просительные интонации, похожие на те, которые звучали в голосах приходивших к леснику местных мужиков…

Но почему же тогда оцепенело бельмишинское урочище, пряча в темных непролазностях ошалевших своих обитателей? Дрозд-деряба кувырком переметнулся из одной кроны в другую, словно солдат, рискнувший перескочить через простреливаемый участок в соседний окоп за табачком. Где-то заверещала сойка, призывая соседей к бегству. Другая ответила ей: «Бестолковая, нынче опасность всюду и бежать некуда!» Заяц спрятался под папоротниковым опахалом и, верно, надеялся, что там в полной безопасности, потому как едва не дал лосю наступить на себя, вскочив лишь в последний момент и сразу развив бешеную скорость. Лось тоже не выдержал, сорвался с места и на доброй полуверсте пообломал все попавшиеся по дороге сухостоины.

Он неприкаянно мотался по рединам и чащам и вскоре оказался довольно близко от лесниковой усадьбы, откуда слышались громкие голоса. Он возмущенно ринулся в бегство и через полминуты был у озера, направляясь к сенокосному Ефимычеву острову, который знал не хуже старика и любил за спокойствие. Пусто там, даже гнус оттуда сдувало ветром.


— Здорово, кум, — сказал Лопухов, с треском распахивая калитку. — Давай-ка быстрехонько собирайся. Дельце тебе нашлось, поручение. Магарыч с тебя — я устроил. Встань же, да шапку-то скинь, чай, господин офицер перед тобой, их благородие, есаул.

— Я рази тебе кум? — сказал Ефимыч, оставаясь сидеть, как сидел, на ступеньке крыльца.

Между тем во двор входили казаки: звякали оружием, вполголоса матерились. Кто останавливался, переводя дух и отирая со лба пот, кто без особого раздумья делал по двору круг, вглядываясь с привычной зоркостью в предметы, которые могут пригодиться в кочевой жизни, а двое или трое, отстранив Ефимыча шашкой, нагнувшись, пролезли в избу. Только Коперченко, как вошел, так и приткнулся головой к ограде и завел: «Ой, конь мой, конь!»

Лопухов и молоденький есаул подступились к Ефимычу. Очень толково, внятно и по-дружески разъяснил Егор Силыч задачу:- дескать, господина есаула и его подчиненных необходимо сберечь от снующих повсюду красноармейцев; надо, чтобы они переждали военную передрягу в каком-либо тайном месте: «Скажем, на известном тебе островке — ну, откуда ты сено-то возишь! Само собой, ты, Иван Ефимыч, дорогу туда знаешь». И свою роль разъяснил Лопухов; он достанет казакам коней взамен потерянных, потому как казак без коня — это все равно что, ну… Вот это самое… Чего не бывает в жизни. Коперченко в это время вскрикнул плачущим голосом: «Ой, конь мой, конь!»

— Веди сам, — сказал Ефимыч.

— Дык… Откудова же, Иван Ефимович?!

В разгар этого разговора на крыльцо вышли казаки, искавшие чего-нибудь в доме. Один из них держал в руках главную находку — початую ковригу, не столько похожую на хлеб, сколько на булыжник средних размеров. Казак, державший ковригу, выразил удивление и негодование по поводу такого сходства.

— Последний хряк нашей станицы жрать не станет… — сказал он, пробуя, однако, отгрызть от ковриги кусочек.

Казаки обступили его; начался дележ. Предварительно по ковриге нанесли несколько ударов острой шашкой.

Особое впечатление произвела коврига на есаула. Он с нее перевел взгляд на драные порты лесника, на его растоптанные лапти и понял, что старик ненадежен. Но раз старик ненадежен…

— На этот ваш остров поведете оба, — сказал есаул и, подозвав хорунжего, приказал выступать.

Но — новое дело! Уже казаки, почти все, вышли за калитку, а Ефимыч продолжал сидеть на ступеньке и не думал подниматься; возле него и Егор Силыч маялся.

— Быстро вперед! — скомандовал есаул.

Но Ефимыч только ниже опустил голову, упер бороду в колени. Есаул вернулся, встал над стариком, заслонив его тенью.

— Встать!

— Ты чего здесь орешь, щенок?! — дед вдруг выставил вперед колюче напруженную бороду. — И что вы за такие, за люди и зачем шляетесь?! Казачки, да?! Знаем казачков, как третьего года пороли каравайковских мужиков! И братьев Обуховых, Алексея да Митрия, угробили шомполами насмерть! Теперя, значит, пожаловали восстанию чинить! И Егорку с собой, вора — в компанию!..



Последняя фраза слилась с хрястким звуком удара по лицу. Но неудачно бил есаул, повредил палец и сам сморщился от боли сильней, чем старик.

Тут один из казаков, еще за несколько минут до этого разочаровавшийся в Лесниковой усадьбе и шаставший где-то вне ее, вдруг вернулся и доложил есаулу, что видел лося, который пешим ходом перебирался на остров, — пенистый след после него остался, как дорога.

— Верно, ваше благородие! — воспрял Лопухов. — По следу и дойдем. Животная, она в топь не залезет.

Есаул махнул рукой: скорей!

Но наверное, и двадцати шагов не сделали, как Лопухов, шедший впереди, обернулся вдруг, и выражение его лица, побелевшего, выпученными глазами, заставило всех остановиться. Казаки вздрогнули, вскинули винтовки.

— Ваше благородие! Господин есаул! — жарким шепотом начал Лопухов. — Он красный! Я намедни забыл вам сказать! Красный он и комбедовец! Большевик! Все «товарищам» будет про нас от него известно!

Есаул разразился несвойственной для его возраста и звания бранью. Купец, выходило, учит его уму-разуму, это все-таки было обидно молодому офицеру.

Казаки зашевелились: кому прикажут? Но есаул, бегло взглянув на нижних чинов, уставился в белое лицо Егора Силыча и поманил пальцем.

— Вот вы… — сказал он, протягивая револьвер.

Есаул, вероятно, думал, что купец испугается, сникнет, но тот с готовностью взял револьвер и пошел к Ефимычу. В трех шагах от деда Лопухов остановился. Ефимыч поднял голову и взглянул на купца с ясным спокойствием. В это спокойствие, в самую переносицу и прицелился Егор Силыч и стал жать на спусковой крючок.

— Ты бы ему хоть богу дал помолиться, — вдруг сказал есаул.

Лопухов вздрогнул, качнул револьвером, сипло ответил:

— Не, он не тово, он в бога не верует…

И выстрелил.

…Один за другим выползали на остров люди. Стучали зубами, ругались, пытались согреться резкими движениями.

Лось не испугался. Он просто не хотел оставаться по соседству с этими людьми. И так как единственный проход между кустарниками был занят ими, он попытался продраться к воде на противоположном краю острова. Но увы, мягким оказался ил. Рванувшись, лось мгновенно увяз по самое брюхо и замер, окутанный ветками ивняка. Он не смотрел по сторонам, но слышал: приближаются люди.

— Вот так-то, — радостно говорил Егор Силыч. — Уж сюда «товарищи» не сунутся, будьте в самоуверенности, ваше благородие. Где им догадаться? А прокормиться — вон и мясо!

…Вечером есаул распорядился пристрелить лося. Хорунжий с роскошными усами, рявкнув «Слушаюсь!», поднял винтовку. Но тут с берега прогремел залп, который, прокатившись более двух верст по воде, не растерял своей звучной силы, а, казалось, только увеличил ее. Люди на острове невольно пригнули головы.

— Отставить! — испуганно просвиристел есаул.

А залп был прощальным салютом: красноармейцы похоронили Ефимыча.

Так, он, уже мертвый, в земле, еще раз спас лося.

Да только положение зверя ненамного улучшилось. Он наполовину погрузился в жидкую пучину, лишь несколько тонких веточек, случайно попавших под брюхо, не давали ему уйти в нее с головой. Он уже и не пытался выбраться, потому что давно понял: любые движения гибельны. Тусклыми глазами он смотрел на далекую лимонно-желтую зарю, холодно горевшую над частым гребешком береговых елей, и изредка безысходно вздыхал.

Ночь быстро надвигалась. Егор Силыч после убедительных клятв, что раздобудет лошадей и все прочее, был отпущен есаулом. Казаки, надергав сена из стога, улеглись потеснее друг к другу и уснули. Только часовой, нахохлившись, прохаживался вокруг лежавших да слышался жалкий всплеск голоса: «Ой, конь мой, конь!»

— Дрожишь? — сказал часовой, подходя к тому месту, где за развороченными кустами лежал лось. — А видать, неохота помирать, хоть ты и зверь, души вовсе никакой не имеешь…

Он споткнулся о валявшуюся в траве жердь, поднял ее и сунул в темноту, в лося. Из добрых он это сделал побуждений или так, от нечего делать, чтобы чуть размяться и согреться, но жердь, скользнув по илу, как по маслу, легла удачно: наискосок перед мордой застрявшего. Почувствовав рядом твердый предмет, лось ожил, зашевелился и уже через минуту, вытащив переднюю ногу из ила, положил ее на жердь. То же самое он проделал со второй передней ногой. Затем, вытягиваясь, ощутил, что задние копыта уткнулись в какой-то упор, и довольно надежный. Это была коряга внушительных размеров, еще не сгнившая. Лось приналег и на добрую сажень продвинулся вперед. И тут его нос коснулся чистой воды. Зверь фыркнул, забил передними ногами, подмял под себя спасительную жердь и, перевалившись через нее, стукнул по скользкому дереву копытом. В следующее мгновение он уже плыл.

— Мать честная! — донесся сзади удивленный голос часового. — Убег! Доложить? Ну, нечего, я тут не его охранял. Мне какое дело! А и ловко!

Озеро по-дружески бережно приняло зверя в свое лоно. И вскоре он выбрался на берег — усталый, еле держащийся на ногах. Где-то рядом отчаянно ухнул, будто в яму проваливаясь, филин. Лось медленно побрел знакомой дорогой к Лесниковой усадьбе. В предрассветный час он вошел в калитку, чего не делал уже целый год. Черно было в распахнутой двери избушки. Дверь хлева — тоже настежь… Оттуда не позвала приветливая Буренка, унаследованная за неимением других претендентов бельмишинской коммуной имени Коминтерна…


Сведя брови, Лихов Петух широким басом, как мешком, накрыл галдящих в табачной мгле.

— Все, товарищи. Кто не отдаст зерно по продразверстке — во! — и он поднял иссеченный шрамами огромный синеватый кулак. — На сем собрание закрываю.

— А ты-то?! — запоздало взвился остервенелый крик. — Сам-то много ли дашь?!

— Сам не имею ничего. Воевал, не сеял. Вы про энто знаете не хуже мово.

Лихов Петух, отсутствовавший с самого четырнадцатого и почти забытый, пал на деревню Кудрявцево (это в сотне верст от Бельмишина) всего неделю назад, пал, как отчаянный коршун на затаившийся выводок тетеревов. Деревня, имея некоторые средства пережить тревожные времена, довольно успешно делала вид, что в ней не слыхать дальних громов, и надеялась переждать, пока те громы утихнут. И вдруг — нате! Откуда только и взялся этот Лихов Петух?! В руке для поддержания раненой ноги палка, на поясе маузер в деревянной кобуре. Кудрявцево сразу почувствовало, что стародавнее обращение — Петух (или просто Петька) — теперь не годится. Склонилось перед блудным сыном: желаем здравствовать, Петр Петрович…

А Петр Петрович, посидев минутку возле жены, изнемогавшей от странной болезни, в которой он опытным взглядом разглядел обыкновенную голодуху, погладив тонкие вихры истощавшего до состояния шкелета сына Петрушки, вышел, громыхая палкой, из дому вон. И тут началось: вспомнили про комбед; проявили кулаков, которые до этого хитро посапывали в тряпочку, и выяснили угрозу контрреволюции. Кудрявцеве задрожало.

Мужики все еще толклись на выходе, когда, продравшись у них меж ног, перед Петром Петровичем явился запыхавшийся Петрушка и зачастил свирепым шепотом.

— Папаня, папань, я кого видел! Сохатого, вот кого! И следы! На Желтые Ключи подался!

Петр Петрович, до германской войны страстный охотник, затаил волнение.

— Это ты, брат, понапрасну. Откуда сохатому? Небось лошадь сорвалась и шастает.

— Как же — лошадь! У лошади след круглый, а энтот — на две половинки!

Некоторое время спустя утратившее покой Кудрявцево увидело, как по селу проковылял вооруженный Лихов Петух.

— Вона! Навострился куды-то! И мальчонку за собой! — гневались старухи, выглядывая из-за гераней благополучных домов.

Вышли из села. Там, за околицей на мелком снегу и правда — следы.

— Он! — нагнувшись над ними, радостно определил Лихов. — Ишь, храбрец! Где ходит! Ну, Петруха, будем сохатину есть. В ём, чай, двадцать пять пудов — на всю зиму хватит.

Желтые Ключи были все по дну лесного оврага — три ключа на расстоянии немногих шагов друг от друга. Петр Петрович и Петрушка в известном им месте тихо подползли к краю оврага и увидели на желтой наледи лося. Горбоносый, белоногий зверь ударял копытом и затем, принагнув голову, шумно втягивал отколотые кусочки льда. Если льдинка попадалась покрупней, лось распрямлялся и с веселым удовольствием, будто это леденец, хрустел ею.

Осторожно положив ружьишко, Петр Петрович прицелился, вдохнул побольше воздуху… Петрушка зажмурился.

Цоп! Цоп! Цоп! — бил лось. Потом опять хруст послышался: Хрум! Хрум! Хрум! Прожевав, зверь облегченно вздохнул, словно голодный человек, которому дали хлеба.

Петрушка все сильней и сильней жмурился, потому что вот-вот должен был грянуть возле самого уха выстрел. Лицу даже больно стало — до того мальчишка его скорчил. Тихо, тихо стало вокруг… Петрушка не выдержал напряжения, приоткрыл глаза и сначала в тумане, а затем совершенно явственно увидел, что серовато-бурый лось стоит неподвижно, высоко закинув рога. Петрушка оглянулся на отца.

И что же?! Отец, оказывается, положил ружье на снег и лежит просто так. Да еще улыбается!

— Папаньк! Стреляй! — грозно зашипел паренек.

Но отец вдруг встал во весь рост да как свистнет!

Зверь быстро, легко, будто не касаясь земли, переступил ногами. Они, белые, как бы исчезли у него, и вот уж большое тело стремительно понеслось прочь по уклонявшемуся оврагу. Послышался оглушительный треск попавшихся на пути мелких деревьев, и все стихло.

— Папанька! Ну чего же ты?! — завопил Петрушка и не в силах сдержаться заревел, залился горькими слезами.

— Ну, брат, прости, — виновато сказал отец. — Понимаешь, забыл тебе сказать… Да я и сам не подумал как-то… Знаешь что? Я тебе лучше зайца добуду. Как завтра с продразверсткой разделаюсь, пойду и принесу зайца. А не то — двух! А? Видишь, какое дело… Теперича нельзя сохатых убивать. Ленин запретил.

— И-и-и-и-и! — скулил мальчишка.

— Точно я тебе говорю — Ленин! Вот тебе слово мое, большевистское!

— Врешь ты все, врешь!

— Да что ты, сынок?! Большевистским словом разве врут?! Это правда — Ленин!

— Ври больше! Ленин в Москве. Почто ему сохатый-то и нужен?!

— Как почто?! Вот, скажем, нам с тобой посредством революции дадена свобода. Так? А сохатому что дадено? Думаешь, ему не хочется на свободе гулять?!

— Хо-о-очется…

— То-то же, сынок. Свобода нужна всем. Посему Ленин написал постановление — нам зачитывали перед воинским строем Красной Армии, — чтобы лосю не препятствовать жить! Понял?


Зверя остановило непонятное. Он не мог знать, что впереди лес рассечен железной дорогой, что там под откосом лежит ржавеющий паровоз. Но он остановился и стоял среди елок, временами беспокойно прохаживаясь туда и сюда, и стряхивал с веток снег.

И все же он пошел туда.

Странный запах заставил его фыркнуть. Паровоз был мертв. Снег, лежавший на его округлом, еще лоснящемся боку, не таял. Застыло в неподвижности судорожно поднятое кверху колесо, другое было словно лапа, корябавшая землю в агонии да так и закостеневшая. Нигде поблизости не громоздились разбитые или обгорелые вагоны. Паровоз погиб один, словно кабан-одинец, который, оставив позади гурт, смело выходит навстречу охотнику…

Вот уже много дней, подчиняясь тайному наущению осени, лось чувствовал себя верховным зверем леса. Поэтому, увидев исполина, он пришел в бешенство. Пригнув голову, понесся он к паровозу, намереваясь поддеть его рогами под круглое брюхо.

Но то ли совершенная неподвижность соперника, то ли его мертвый запах, резко ударивший вблизи, приостановили лося. Он только взрыл копытом снег и затем со спокойной уверенностью, как на трон, взошел на насыпь. Он не постоял наверху, не заинтересовался развороченными, полузанесенными снегом рельсами. Видно, он не был завоевателем, и территория, доставшаяся так легко, не радовала его. Впрочем, стоял ноябрь; возбуждение, то и дело овладевавшее им в последнее время, затухало. Сегодня была последняя вспышка.

К вечеру погода смягчилась почти до оттепели и тяжелыми хлопьями повалил снег. Болотистое редколесье, где бродил лось, окуталось белыми космами и казалось непроходимым.

Тишина, наполненная шорохом падающего снега, располагала к отдыху. Лось нашел укромную полянку возле росших в обнимку двух елочек и, потоптавшись вокруг, лег, облегченно вздохнув. Он мерно жевал свою жвачку, по временам закрывая глаза, а открывая их, равнодушно глядел в текучее месиво снегопада, живо превратившее его в белый бесформенный холм со странным растением наверху, про которое далеко не каждый сказал бы, что это рога… Ночью снегопад прекратился и небо вызвездилось. А снег, мягко лежавший на спине и боках, скрыл от лося бодрую резвость овладевшего ночным лесом мороза. От спокойного дыхания морда зверя заиндевела. Он спал крепко, как не следует спать, если ты живая часть дикой природы.

Матерая волчица, спешившая по какому-то своему делу, не учуяла лося — слишком недвижным был воздух, а увидела. Бугор со странным растением наверху привел ее в трепет. Догадалась: здесь добыча. Лось подтвердил ее догадку. Он пошевелился, просыпаясь; снег с него ссыпался, обнажая огромную фигуру, которая поднялась, увеличившись еще больше. Лось зафыркал, грозно затряс рогами.

Нападать в одиночку волчица не собиралась. Верстах в двух, в глубине мелколесья, ее поджидала стая: старый волк, его брат-сверстник, двое переярков и волчонок весеннего помета — единственный, родившийся у нее в этом году. Компания голодная, злая и готовая на все. Волчица рассудила: предупреждать своих нет времени, но выгнать на них лося она вполне может…

Оскалясь, она побежала к нему и остановилась, увидев, что ложная атака удалась. Лось попятился, задрожал, принялся перебирать передними копытами и все тряс рогами. В общем вышел из равновесия. Жизненный опыт подсказывал матерой, что теперь рогач станет проявлять ужаснейшее упрямство и никакими угрозами его не стронешь с места. И тут она показала, на что способна: побежала прочь, причем не в ту сторону, где находилась стая, а в противоположную. Расчет был прост. Выведенный из себя лось все равно обратится в бегство и побежит, конечно же, не вслед за нею, а в противоположном направлении.

Отдалившись на некоторое расстояние, волчица прислушалась. Так и есть! Лось, растерянно фыркая, уходил, двигаясь прямо на стаю! Волчица припустилась следом, чем ускорила события: лось, заслышав погоню, помчался что есть духу. Ветви затрещали на весь лес и предупредили голодную компанию о начавшейся по-гоне. Серые не замедлили присоединиться к ней.

Ночью при свете луны все выглядело весьма трагически: огромное черное тело лося, как метеор проносящееся сквозь лес, а за ним тоже черная рычащая стая. Но вот заголубело вокруг, березки обнаружили свою невинную красоту, и погоня могла показаться не столь страшной: хищники бежали, словно бы не торопясь, играючи, а лось, казалось, не растерял даже чувства собственного достоинства.

Но когда достаточно рассвело, волки дружно, будто услышав приказ, рванулись вперед и в минуту настигли жертву. Тотчас поджарый брат вожака метнулся к напряженному в беге сухожилию правой ноги лося. Но взметнулось заднее копыто, раздался вопль и нападающий бесформенным комком откатился в сторону.

Между тем в синеватом свете утра сомкнуто и неприступно вырастала на пути глухая чащоба. Если бы лось сунулся туда, в мешанину растений, ему не продержаться бы и минуты против вертких противников. Но он этого не сделал, чем, видимо, нарушил расчеты матерой волчицы. По ее невидимому знаку волки все же попытались загнать лося в чащу, но тот неожиданно свернул к огромному выворотню, причудливо черневшему на краю чащобы, мгновенно развернулся под нависшими корнями и опустил рога. Волки, рассыпавшись веером, тоже остановились. Хищные оскалы, хриплое дыхание — грозный лик опасности!

Первым ринулся один из переярков. Ослепленный остервенением, недостаточно искушенный, он бросился так, будто намеревался разом проглотить лося. И поплатился. В момент прыжка на него обрушился сокрушительный удар взвившегося копыта. Крутнувшись в воздухе, переярок упал на землю с проломленным черепом.

В следующее мгновение второй переярок и волчонок одновременно напали с двух сторон. И тут же переярок, припадая на сломанную ногу, заковылял в сторону. Волчонок, получив скользящий, но очень болезненный удар по ребрам, пастью хватал снег.

Тогда за дело взялась сама матерая. Она обежала выворотень и, подлезши под него, неожиданно оказалась возле задних ног лося. Почувствовав хищницу так близко, лось отпрянул. Вожак молча прыгнул на него и сбил с ног. Но наверное, хищники помешали друг другу. Не получив даже царапины, лось через мгновение вскочил на ноги и гигантским прыжком снова начал бег. На этот раз ему удалось намного опередить преследователей. Перед ним открылась чистая, изумительно ровная площадь. Он скакнул на нее и по брюхо провалился в воду. Он выкинул на лед передние ноги — лед подломился. Через минуту вокруг лося открылось довольно большое пространство зеленоватой речной воды с плавающими в ней льдинками.

На берегу появились волки. Сначала вожак с волчицей, потом к ним присоединился волчонок, последним приковылял переярок с переломанной ногой. Все четверо сели в снег и наблюдали, как барахтается добыча, которая теперь-то уж, верно, не уйдет от них.

Вскоре хищники, однако, забеспокоились, засуетились: лось, кроша лед, удалялся.

И опять главная роль досталась волчице. Она осторожно ступила на нетронутую белизну реки, раз-другой шагнула по-кошачьи тихо и, видя, что лед держит, осмелела. Она быстро миновала полынью и оказалась перед мордой лося. Тот, подняв брызги, в панике повернул назад, но… увидел на берегу трех терпеливых караульщиков.

Всходило красное солнце — верная примета похолодания. Вскоре плававшие вокруг лося льдинки перестали покачиваться. Вода загустела. И вот мороз кинул на нее тонкие стрелки. Заблестев, она застыла…


Петр Петрович Лихов в это утро был дважды близок к тому, чтобы сдержать свое обещание касательно зайца. Но уж очень ненадежно охотничье счастье. В первый раз здоровенный русачище, поднятый с лежки, полетел, как вихрь… И второй раз тоже не повезло.

Охотник пробирался берегом реки по тому самому густому лесу, куда волки намеревались загнать лося. Оказавшись у опушки, Петр Петрович увидел описанную выше картину: сохатый почти посреди реки, а по обе стороны от него волки. Лихов сразу же понял ситуацию, изумился, а затем узнал пленника:

— Батюшки, он! А каковы голубчики серые! Ишь, дожидаются, когда он примерзнет!..

Петр Петрович взял на мушку матерого и аккуратно нажал на спуск. Ружье дзыкнуло. Осечка.

Волчица, уютно лежавшая на снегу, посмотрела в сторону скрытого кустами Петра Петровича, что-то почуяла, поднялась и мгновенно скрылась в лесу на противоположном берегу. Тройка, сидевшая на этом берегу, увидев это непонятное бегство, страшно засуетилась и, когда Петр Петрович, вытаскивая подведший патрон, невыдержанно выругался, тоже пустилась наутек.

— Чего стоишь?! — крикнул, выходя из чащи, Лихов.


Петр Петрович Лихов в ту зиму еще раза три видел знакомого лося в окрестностях Кудрявцева, а следы его попадались постоянно. Значит, зверь перезимовал вблизи Желтых Ключей и места, где на него напала волчья стая. По-видимому, хищники больше не нападали. Вернее всего, рассудительная волчиха сочла за благо поддерживать с лосем мирные отношения.

Весной он вернулся в Бельмишинское урочище и дошел до озера. В первых числах мая бельмишинские мальчишки притащили в село лосиные рога, которые, как они рассказывали, висели на нижних ветвях березы, возле самой дороги. Рога поношенные, с двумя отростками, как положено трехлетку.

Конечно, нельзя было вот так оставлять рога. Неровен час враг наткнется на брошенное оружие. Увидит и догадается, что владелец его бессилен. И осмелеет… Впредь, во все весны своей жизни, он сбрасывал рога всегда в самых укромных болотистых захолустьях, где острые зубки мышей и полевок быстро превращали в ничто эту улику слабости. А тот год был жестоким годом…

Бельмишинское урочище напиталось мрачной силой кулацкой ненависти и устрашающе чернело средь окружавших его деревень. По временам слышались выстрелы, злые люди хрипло ругались в потаенных чащах, знавших доселе только пение птиц. Властвовал в урочище Егор Силыч Лопухов — бывший купец третьей гильдии.

Атаманская карьера началась для Егора Силыча с потери любимого чада Витьки, который после призыва в Красную Армию дезертировал, скрывался у отца и был убит, когда вздумал отстреливаться от губернских милиционеров.

Егор Силыч тоже участвовал в той перестрелке и ушел в лес. То было время «зеленых» восстаний… Вскоре вокруг него сколотились разные люди, по тем или иным причинам враждебные Советской власти. Они устраивали засады на путях обозов продразверстки, а больше занимались грабежом и насилием. В августе чоновский отряд разделался с бандой атамана Лопухова, и в Бельмишинском урочище уже не раздавалось больше выстрелов.


И опять сентябрь — художник, сознающий силу контрастов, — мазнул кое-где желтым и, солнечно улыбаясь, отступил полюбоваться на свою работу. В зелени елей появился неожиданно четкий, причудливый, словно японская гравюра, рисунок пожелтевшей осинки. Но лось сокрушил ее свирепым ударом рогов, а затем измочалил всю и втоптал в мох!

В ранневечерний час, когда воздух струился, поднимаясь от распаленных за день трав к чистому небу, он почуял запах, оставить который могла только… она. Великан заревел. Подумать только, она здесь стояла совсем недавно, может быть сегодня! И вот нет ничего — только кусты, да деревца, да мох. В слепой ярости лось бил и бил копытами землю, потом затрусил в обход гари. Версту миновал, две — пусто! Он остановился и коротко бросил в эту пустоту крик — страстный, зычный и вместе с тем глуховатый. Никто не ответил…



Он снова припустился по краю гари и сделал почти полный круг, когда нечто заставило его круто остановиться.

Солнце уже село, и мрак сгущался. Это «нечто» могло оказаться просто кустарником, тенью, но нет! Неверной рысцой, будто от волнения у него подгибались ноги, лось сделал несколько шагов вперед. «Нечто» ясно выступило на фоне неба и повергло его в изумление, ибо это была его первая в жизни встреча с лосихой. Нежность лучилась из ее мягких глаз, и очень нежно она мыкнула, встречая его.

Так их стало двое.

Он был готов биться за нее с целым миром. Сколько раз, заслышав поодаль подозрительный шум, он мчался туда, надеясь найти соперника, чтобы сойтись с ним в жестокой битве. Не найдя никого, он срывал злость на ни в чем не повинных деревьях и кустах. Горе тому деревцу, которое, упруго согнувшись от первого удара, осмеливалось хлестнуть своего обидчика! Он уничтожал не только само дерево, но и все вокруг. Потом возвращался к своей смиренной подруге, гордо подняв голову. Победитель!

Но сентябрь миновал и миновала пылкая горячность в отношении лося к подруге. В конце октября они оказались у избушки лесника. Старая ограда лежала на земле, двери и окна провалились во тьму, пусто… Не замычала добрая Буренка, не вышел Ефимыч, протягивая посоленную краюшку хлеба. Только справа, среди сосен, строго встал яркий конус — памятник старому леснику — из струганых досок, с красной звездочкой на остром конце. Лосиха так и не поняла, почему ее повелитель очень долго стоял здесь — значительно дольше, чем нужно для того, чтобы проверить, не таят ли опасность незнакомые запахи.


Об авторе

Кузнецов Олег Александрович. Родился в 1936 году в Москве. Литератор, член групкома литераторов при издательстве «Советский писатель». В соавторстве с Игорем Акимушкиным работал над созданием I, II и IV томов «Мира животных» (издательство «Молодая гвардия», 1971–1972 гг.). Автор повестей «Тарбаганьи приключения» и «Похождения хитрого Соленопсиса». В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над киносценарием «Уссурийская быль» для киностудии «Мосфильм». Повесть «Живи, сохатый!» печатается в сокращенном объеме.

Юрий Фельчуков
АКУЛА-КАРАКУЛА


Рассказ

Рис. А. Соколова


Когда я впервые услышал об акулах? Наверное, в тот день, когда мне прочитали стихи Корнея Чуковского, где говорилось о том, что маленьким детям не следует «по Африке гулять». В этих стихах акула выглядела довольно безобидно. Таня и Ваня ее совершенно не боялись: «Нам акула-каракула нипочем, мы акулу-каракулу кирпичом…» Несмотря на свой свирепый вид, «испугалася акула и со страху утонула».

Повзрослев, я, разумеется, несколько изменил свое мнение о хищнике морских глубин. А книги мне поведали, что, оказывается, разновидностей акул превеликое множество и для человека опасны лишь некоторые из них. Например, самая большая представительница этого племени, китовая акула, достигающая двадцати метров в длину, питается одним планктоном.

При встрече с акулой, писали почты все авторы, главное — не терять хладнокровия, побыстрее определить ее вид, а тогда уж и действовать в соответствии с рецептами, которых было предостаточно в прочитанных мною книгах. В моем представлении все это примерно укладывалось в рамки акульего образа из стихов Чуковского (стукнуть ее хорошенько чем-нибудь тяжелым или испугать), тогда все обойдется благополучно. Может быть, я до сих пор придерживался бы столь оптимистической точки зрения, если бы мне не довелось побывать там, где акулы так же обычны, как караси или окуни в наших водоемах. Правда, в отличие от Тани и Вани я познакомился с акулами не в Африке, а на островах Индонезийского архипелага.

Я жил в городе Сурабая на восточной оконечности острова Ява. Название города состоит из двух слов: «сура» — акула, «буая» — крокодил. В сурабайской бухте акулы, как говорится, кишмя кишат. Что касается крокодилов, то их во всей округе давно нет. Они пали жертвой моды на изделия из крокодиловой кожи. Но память о них сохранилась не только в названии города. Один из пригородов Сурабаи, расположенный на побережье, и сейчас называют «Крокодилий поселок». А изображение добродушного крокодила вместе с акулой украшает городской герб.

Матросы стоявших в Сурабайском порту судов в свободное время развлекались рыбной ловлей. Клев был отменный. В любую погоду и на любую наживку. Но если никто не мог жаловаться на количество трофеев, то об их качестве этого сказать никак нельзя. Судите сами. Как подступиться к добыче, если после поклевки на палубу шлепается усеянная шипами рыба-луна, мгновенно раздувающаяся до размеров футбольного мяча, или еще какая-нибудь диковина тропического моря, у которой и не разберешь сразу, где голова, а где хвост. Время от времени леска натягивалась рывком, и разочарованный рыбак, чертыхаясь, вытаскивал обрывок снасти, приговаривая: «Опять акула!»

Как я ни старался, увидеть серую разбойницу мне не удалось ни разу. Вода в бухте была мутно-зеленой, расцвеченной радужными пятнами нефти. Лишь иногда то тут, то там из воды вырастал и снова скрывался треугольный плавник внушительных размеров.

Впервые увидеть акулу мне довелось на рыбном рынке, где рыбаки сбывают свой улов оптовым торговцам и владельцам больших ресторанов. Каких только диковинных обитателей моря там не было! Но больше всего трехметровых серых сельдевых акул. Их мясо пользуется наибольшим спросом. Тут же лежали туши одной из самых странных обитательниц океана — рыбы-молота.

Грязно-серая приплюснутая головная часть этой акулы похожа, пожалуй, не столько на молот, сколько на чертежную рейсшину, по бокам которой приставлены глаза, а огромный зубастый рот сдвинут вниз. Брэм утверждает, что мясо рыбы-молота несъедобно, но индонезийские бедняки Брэма не читали и спокойно едят ее мясо. Оно действительно не очень вкусно, но зато дешево.

Мертвые акулы выглядели внушительно и казались какими-то неуклюжими. Даже не верилось, что их считают идеальными пловцами.

Когда новизна первых впечатлений во время моего пребывания в Сурабае прошла, я уже перестал обращать внимание на разговоры о том, что кого-то съели во время купания, а кому-то акула откусила ногу. Подобные слухи я считал плодами досужих вымыслов.

Однажды мы поехали в небольшое местечко Пасир-путих, что в переводе означает «Белый песок». Несмотря на жару, ехать было приятно: дорога почти все время пряталась от солнца под раскидистыми кронами деревьев. Она напоминала высокий и узкий туннель, где царил полумрак.

Пляж ринулся нам навстречу, едва машина вырвалась из этого туннеля. Мне сначала показалось, что мы въехали в рекламный плакат авиакомпании, на котором краски слишком ярки, а пейзажи неестественно красивы. После сумрака лесной дороги все вокруг сверкало, слепило, бросалось в глаза.

Раскаленное солнце, синева неба, голубовато-зеленое море с белыми мазками пены на гребнях волн и полоса искрящегося снега у кромки воды — таким предстал перед нами Пасир-путих. Конечно, на берегу был не снег, а сверкающий коралловый песок, из-за которого пляж получил свое название. Изящные, тонкие, точь-в-точь такие, как на приевшихся рекламных щитах, кокосовые пальмы приветливо кивали нам растрепанными прическами, приглашая окунуться в море.

Через несколько минут мы спустились с высокого берега на пляж, и картина, как по волшебству, резко переменилась… Снежно-белый песок вблизи оказался довольно грязным. Он был перемешан с засохшими водорослями, древесным мусором, пустыми панцирями крабов, скорлупками кокосовых орехов. Лакированная зелень пальм потускнела, вода у берега оказалась мутно-белой, а не ярко-синей.

В чем дело? Я не сразу поверил, что мы находимся в том самом месте, которое несколько минут назад со склона горы выглядело таким неестественно красивым. Ответ оказался предельно простым. За многие века прибой перемолол обломки кораллового рифа в тонкую белую пудру, каждая частичка которой отражает солнечные лучи, словно маленькое зеркало, создавая иллюзию снега. А грязь и мусор издали незаметны.

Пока я раздумывал, самые нетерпеливые из нашей компании уже мчались к воде. Но, едва войдя в нее, повели себя довольно странно. Пробежав по мелководью несколько шагов, останавливались как вкопанные, словно натолкнулись на какое-то препятствие. Постояв на месте некоторое время, купальщики начинали медленно продвигаться вперед, вытягивали шеи, будто хотели что-то рассмотреть, высоко поднимали ноги и старались ступать как можно мягче.

Впечатление было такое, словно они хотели кого-то поймать. Заинтригованный, я последовал за товарищами. Стоило мне влезть в воду, и все стало ясным. Песчаное дно кончилось через несколько шагов. Как и другие, я резко остановился, едва сдерживая крик и не решаясь сделать следующий шаг. Мне показалось, что под ногами битое стекло: дно было покрыто острыми кораллами. Нужно было шагать предельно осторожно, чтобы не поранить ноги.

Отмель опускалась очень полого. Пришлось шагать по «битому стеклу» не меньше сотни метров, чтобы наконец поплыть, не задевая руками дна. Вскоре я почувствовал, что все тело у меня жжет, будто я попал в заросли крапивы. Я встал на дно и огляделся: вокруг кишели медузы всех форм и размеров. Общим у них было то, что каждая так и норовила прикоснуться ко мне и отчаянно жглась. Такое купание удовольствия не доставляло.

Кое-как доковыляв до берега, я пошел побродить по кромке прибоя. В кучах водорослей копошились какпе-то существа, деловито сновали маленькие крабики, попадались красивые кораллы, ракушки замысловатой формы. Увлекшись разглядыванием всей этой живности, я не заметил, как ко мне подошел сухощавый, дочерна прокаленный солнцем человек. Короткие (до колен) черные сатиновые штаны, бархатная шапочка ясно говорили о том, что это житель острова Мадура, отделенного от восточной оконечности Явы нешироким проливом.

— Хотите посмотреть красивых рыбок? — обратился он ко мне.

— Где?

— Там! — он неопределенно махнул рукой в сторону моря.

— Ну конечно, — обрадовался я неожиданному развлечению.

Через минуту я сидел в узкой длинной пироге. Балансиры — толстые бамбуковые бревна, прикрепленные деревянными распорками к обоим бортам лодки, — не дают ей опрокинуться даже при сильном волнении. Реклама фирмы прохладительных напитков украшала косой треугольный парус. Пожалуй, только это и отличало нашу пирогу от тех, на которых предки моего капитана бороздили воды архипелага много лет назад.

Ловко лавируя в проходах между рифами, лодочник вывел пирогу за отмель. Глубина здесь была метров пять, а вода в отличие от прибрежной оказалась совершенно прозрачной. Я свесился за борт, стараясь разглядеть подводных обитателей рифа. Увы, мои старания были напрасны: мешала рябь на воде и солнечные блики, искажавшие картину морского дна.

Лодочник некоторое время наблюдал за моими бесплодными попытками, потом молча протянул небольшой деревянный ящик со стеклянным дном. Я опустил его в воду и заглянул внутрь. Передо мной распахнулось окно в неведомый мир. Вверх тянулись ветки кораллов, окрашенных в мягкие пастельные тона, перемежаясь с отростками снежно-белого цвета, которые, казалось, вышли из рук самого искусного резчика по кости. Между кораллами струились вверх длинные зеленые и бурые водоросли. Кое-где яркими цветами расцвели актинии, шевелившие лепестками-щупальцами.

Однако самыми красивыми обитателями этого мира были рыбы. Стайками и в одиночку они неторопливо проплывали под нами. Полосатые и пятнистые, толстые, как бочонки, и совсем плоские. Одни, казалось, состояли только из головы и глаз, у других туловища совсем закрывали пышные плавники. Большие и маленькие, они словно в доме моделей демонстрировали разнообразие красок и форм природы.

Несмотря на неудобную позу, я забыл о времени. Только деликатное покашливание лодочника вернуло меня к действительности.

— Пора возвращаться, — ответил он на мой вопросительный взгляд.

— Хорошо, — ответил я, — только сначала искупаюсь.

— Нельзя! — последовал ответ.

— Почему?

— Рыба укусит.

Я недоумевал. Что за чушь, какая рыба? Эти симпатичные рыбешки, которых я только что видел, искусают меня? Наверняка лодочник хочет меня напугать, чтобы поскорее вернуться назад и захватить других клиентов. Он-то работает, а не развлекается. Потом я решил, что заплачу за поездку побольше и лодочник останется довольным. А вдруг, мелькнула мысль, он имеет в виду акул? Чтобы окончательно выяснить это, я спросил:

— Здесь есть акулы?

— Здесь рыба, которая кусается, — помолчав, ответил лодочник.

Мне стало ясно, что, несмотря на желание поскорее вернуться, лодочник не решился упомянуть об акулах, испугавшись, что я смогу его сразу разоблачить: ни в прозрачной воде под нами, ни вокруг не было ничего похожего на страшного хищника. Я совершенно успокоился. Ну была бы акула, а то рыба неизвестно какая. Чего ради она, если даже действительно такая злая, будет на меня бросаться? Придерживаясь рукой за распорки, я прошел на балансир и прыгнул в воду.

Чистая, прозрачная вода казалась намного прохладнее, чем у берега, а главное, почти не было медуз. Прежде чем залезть в лодку, я несколько раз нырнул, надеясь достать веточку коралла покрасивее. Но не тут-то было. Коралл можно было оторвать от общей массы, разве что выворотив его ломом.

На берегу я щедро расплатился с лодочником, чем привел его в хорошее настроение. Он охотно согласился еще раз отвезти меня на отмель вместе с моим приятелем Юрой.

Теперь уже вдвоем мы смотрели в ящик, толкая друг друга, когда под нами проплывал особенно красивый обитатель рифа. В заключение мы решили искупаться. На этот раз лодочник не возражал, а лишь молча пожал плечами. Не скажу, чтобы я был особенно выдающимся пловцом и ныряльщиком, но Юру обставлял по всем статьям, когда мы начали с ним соревноваться. Незаметно мы отплыли от пироги на довольно большое расстояние.

В разгар веселья, когда никакая опасность вроде бы нам не угрожала, вдруг что-то заставило меня насторожиться. Я невольно оглянулся и увидел, что лодочник стоит на корме, выпрямившись во весь рост, и молча указывает рукой в том направлении, куда мы плыли. Одновременно я заметил, что на берегу суетятся и машут нам руками чем-то очень взволнованные члены нашей компании.

Я выпрыгнул из воды, насколько смог, чтобы получше сориентироваться. То, что я увидел метрах в сорока впереди нас, заставило меня еще в воздухе сделать поворот на сто восемьдесят градусов. Такому пируэту, наверное, позавидовали бы даже дельфины.

— Акула! — успел крикнуть я Юре и, поднимая тучи брызг, поплыл к лодке.

Вряд ли мое поведение можно было назвать хладнокровным. Видимо, нужно было еще раза два выпрыгнуть из воды, чтобы определить, какого вида акула преследует нас, да и вообще за нами ли она плывет.

Я изо всех сил спешил к лодке, а в памяти всплывали строки из ранее прочитанных книг об акулах: «Кусто советует держаться как можно спокойнее. Судорожные движения пловца привлекают внимание хищницы, которая принимает человека за раненую рыбу или агонизирующее морское животное. Неоднократно было замечено, что акулы всего охотнее нападают на ослабевших или раненых обитателей моря…»

Тут же вспомнилось другое: «Кроль был изобретен жителями Гавайских островов, где в прибрежных водах особенно много акул. Шум, создаваемый пловцом, а особенно пузырьки воздуха, которые он выпускает в воду, отпугивают акул и заставляют их держаться на почтительном расстоянии».

Кто же прав!? Что делать!? «Не теряйтесь при нападении акулы, — звучали в ушах наставления другого авторитета, — постарайтесь ухватить акулу за жаберные щели и большим пальцем свободной руки как можно сильнее надавливайте ей на глаз…»

В этот момент мимо меня пронеслось какое-то большое тело. Ну вот, подумал я, начинается второй акт, о котором так красочно пишут специалисты: «Прежде чем напасть, акула догоняет пловца и ходит вокруг, постепенно сужая кольцо…». Я напряг все силы, чтобы вырваться из этого круга, и задел… акулу рукой. «Нужно остановиться, чтобы оценить обстановку», — кричали мне авторы всех наставлений по борьбе с акулами. Какое там! Неведомая сила несла меня к лодке. Руки и ноги отбивали по воде какую-то бешеную дробь.

И вдруг… я снова дотронулся рукой до акулы. И только тут вспомнил, что у акул шкура, как наждак, что ее даже используют для изготовления шлифовальных кругов, а моя рука оба раза коснулась чего-то совершенно гладкого.

Я поднял голову и не поверил своим глазам: впереди меня, рассекая воду, несся тихоход Юра. Перед ним сияли два радужных полукруга: руки работали с такой быстротой, что нельзя было уследить за их движениями. Лодка находилась уже рядом, я обернулся: зловещего плавника нигде не было видно, и это меня успокоило.

С огромным трудом мне удалось догнать Юру, и я не мог отказать себе в удовольствии раза два схватить его за пятку. Это действовало на него как электрический разряд. Юра выскакивал из воды и несся еще быстрее. Ввалившись в лодку, мы некоторое время молча глядели друг на друга, не в силах вымолвить ни слова.

— Она… меня… за… ногу, — сквозь судорожные вдохи выдавливал Юра, — з-за… ногу… хватала… Едва ушел.

В тот момент я даже смеяться не мог, а, чуть отдышавшись, набросился на лодочника:

— Почему вы не сказали, что здесь акулы!?

— Я предупреждал, что купаться нельзя, — оправдывался он.

— Ио вы же говорили про какую-то рыбу, которая кусается!

— Ну конечно, она может укусить, да еще как! А на воде называть акулу по имени нельзя. Плохая примета. Она услышит и приплывет.

Я сразу остыл. Действительно, лодочника можно было понять. Ведь и у нас есть такие приметы. Охотники, которых трудно заподозрить в трусости, только иносказательно говорят о медведе и тигре. Эти звери для них «дедушка», «косолапый», «хозяин»…

— Вы сами убедились, — продолжал лодочник, — что упоминать акулу здесь нельзя… И сейчас… вон, вон она плывет к нам опять! — и он протянул руку вперед.

В нескольких метрах от лодки резал воду черный и блестящий, скошенный назад плавник. Акула действительно ходила кругами, подплывая все ближе и ближе. Но теперь-то мы сидели в лодке, Между нами и хищницей была преграда, хотя и хрупкая. И все-таки ощущение оказалось не из приятных, когда в воде стало хорошо видно туловище внушительных размеров. Вспомнились истории о том, что акулы нередко переворачивали спасательные плотики, а порой и лодки, чтобы добраться до пассажиров.

Хищница не торопилась, будто давала нам возможность хоть теперь определить, к какому виду она относится. Честно говоря, я и не старался этого сделать. Для меня все акулы так и остались «на одно лицо». В этом отношении я не страдаю излишним любопытством, особенно когда между тобой и акулой, к какому бы виду она ни относилась, нет даже такой хрупкой преграды, как тонкие борта пироги. Пусть этим занимаются специалисты.

Время от времени акула ложилась на бок, показывая несоразмерно маленький глаз и узкие открытые жаберные щели. Может быть, она хотела продемонстрировать, что даже самому хладнокровному человеку не так-то легко ухватить ее за жабры и надавить пальцем на глаз; страшная пасть, усеянная острыми, как бритва, зубами, совсем рядом. А может, она присматривалась к нам, соображая, стоит ли сожалеть, что упустила такую добычу? Этого я так и не узнал. Но очень хорошо понял: акула — это страшный хищник, о чем красноречиво свидетельствовал облик той, с которой мы повстречались. Да, это хищник, с которым в море, пожалуй, никому не сравниться. Наверно, нужно очень долго «общаться» с акулами, чтобы преодолеть перед ними какой-то совершенно инстинктивный страх и получить право говорить о них с некоторым пренебрежением.

Спастись от акулы в воде можно лишь в том случае, если она сама захочет предоставить вам такой шанс. Никакому пловцу от нее не уйти. В этом нетрудно было убедиться, глядя на грациозные, почти незаметные движения большого, мощного туловища. Казалось, что сама акула стоит на месте, а вода ее обтекает: без всяких видимых усилий рыба делала быстрые круги вокруг лодки.

…В этот день мы больше не купались. На прощание лодочник сказал, что во время прилива акулы близко подходят к берегу, где глубина всего по пояс, а то и меньше. Особенно они любят места, где вода непрозрачная. Доказательств мы у него не требовали.

Теперь в отличие от Тани и Вани из сказки Чуковского я убедился, что не вредно прислушиваться к советам знающих людей, даже если эти советы выражены в иносказательной форме. И в воду я залезал после этого случая лишь тогда, когда удавалось совершенно точно выяснить у местных жителей, что в этих местах нет акул, или «рыбы, которая кусается».

Юра, напротив, после нашего приключения стал относиться к акулам довольно пренебрежительно. Он порезал пятку о коралл, но искренне считает, что это след акульих зубов. Он же чувствовал, как его «акула» за пятку хватала.

— Не так страшна акула, как о ней рассказывают, — небрежно замечает он, демонстрируя еле заметный шрам где-нибудь на подмосковном пляже и повествуя почтительно притихшим слушателям о гонках в воде.

Я его не разубеждаю. Зачем? Согласитесь, приятно погреться в лучах славы старого друга, которого акула за пятку укусила, а ему хоть бы что…


Об авторе

Фельчуков Юрий Валерьевич. Родился в 1932 году в городе Донецке. Окончил Институт восточных языков при МГУ. Несколько лет пробыл в странах Юго-Восточной Азии, главным образом в Индонезии. Кандидат исторических наук. Работал преподавателем в вузах Москвы. Выступал на страницах периодической печати по международной тематике. Член Союза журналистов СССР. Автор нескольких рассказов и очерков в научно-популярных журналах. В нашем сборнике публикуется второй раз. В настоящее время работает над переводом научно-художественной книги.

Игорь Усачев
ЗДЕСЬ ДОБЫВАЮТ АЛМАЗЫ


Очерк

Заставка А. Сергеева

Фото автора



Республика Заир. На врезке — район алмазных копей

Город надвигался красно-бурым пятном, контрастировавшим с приглядевшейся за время полета зеленью саванны. Участки обработанной земли со сплетениями троп и дорог сдвигались все гуще. Замелькали мазанки из той же красноватой глины, на которой они стоят. Даше наплывавшая на нас посадочная полоса выглядела припорошенной толченым кирпичом.

Оборвался воющий звук самолетных турбин. Бортпроводница сдвинула дверь кабины. Мы в Мбужи-Майи, административном центре провинции Восточное Касаи Республики Заир.

По дороге от аэродрома к центру города исподволь подкрадывалась мысль: в каком виде доберемся до гостиницы? За машиной тянулся хвост красноватой пыли, а встречные машины поднимали облака такой же пыли. Тревога оказалась преждевременной: чем дальше, тем опрятнее становился город и прибраннее дорога. Появились ряды высоких пальм. Тесно переплетенные сгустки гибискусов с россыпью ярких цветов, схожих по виду с нашими мальвами, обозначали участки возле домов.

Нас встретили исключительно доброжелательно, разместили в скромной, но уютной гостевой вилле, а для поездок предоставили машину. Правда, она многое повидала на своем веку и при толчках стонала всем натруженным телом. Зато шофер Фостэн с неизменной улыбкой на лоснящемся лице был наделен чудесным характером и всегда пребывал в отличном расположении духа. Он носил бог весть каким путем приобретенную форму колониального солдата, швы которой от бесчисленных стирок побелели, а обшлага основательно обтрепались.

Роль нашего гида добровольно возложил на себя мэр одной из городских коммун. Невысокий, немного сутуловатый, с курчавыми, припудренными сединой волосами, он с первого взгляда располагал к себе. Его большие, навыкате глаза смотрели мягко, чуть грустно. Слова он произносил негромко и неспешно. Через полчаса после нашего знакомства мы условились называть друг друга только по имени: так удобнее. С этого момента он стал просто Полем.

Мбужи-Майи не относился к числу тех удачных городов, в которых безотказно действует телефонная служба. Поль безуспешно крутил ручку, дул в трубку. Потеряв терпение, он предложил наивернейшее решение вопроса: съездить в нужное место и договориться обо всем лично.

Вернулся Поль на удивление быстро; разрешение посетить алмазные копи компании «Миба» было получено, завтра утром за нами заедут. А сегодня можно осмотреть и еще кое-что.

Машина шуршала по асфальту недолго, затем ей пришлось трудиться на улицах без какого-либо покрытия. Поль сказал, что мы держим путь за город, к реке, которая дала название городу. «Мбужи-Майи» означает в переводе «Козий источник». Возможно, название звучит не очень громко, но отказать ему в некоторой поэтичности все Же нельзя.

Наше уважение к «Козьему источнику» возросло, когда Поль сообщил, что возле реки в 1907 году был найден первый алмаз и с той поры началась современная история города, да, пожалуй, и всей провинции Касаи.

С каждым пройденным метром проселок все больше превращался в песчано-пылевую траншею. Можно биться об заклад, что сторонний наблюдатель о движении нашей машины мог догадываться лишь по столбу пыли. Сам автомобиль скрывала стена высокой травы, похожей на степной ковыль, только намного выше, гуще и жестче.

Наконец траншея стала мельче, трава расступилась. Мы выбрались на площадку, с которой открылся вид на реку. Она вилась красно-бурой лентой, и, хотя появлялось ощущение, что здесь в каждом месте можно столкнуться с любыми предметами красноватых тонов, увиденное поражало: красная река в зеленых берегах.

Когда мы спустились с косогора, взору предстало небольшое озерко прозрачной голубизны, отделенное от реки узкой перемычкой тростниковых зарослей. К озеру жалось невысокое строение.

Довольный произведенным впечатлением, Поль не стал подвергать дальнейшему испытанию наше любопытство и рассказал, как родилось это озеро. Именно здесь был найден первый алмаз. В целях разведки предприняли бурение. Алмазоносной породы не обнаружили. Но бур достиг водоносного слоя; забил мощный ключ, который ныне дает городу питьевую воду. Здание у озера — насосная станция.

Из недр поступает намного больше воду, чем может забрать для города насосная станция. Излишки не ручьем, а потоком стекают в реку. Прозрачная вода теснит красно-бурую, та сопротивляется, и напряжение борьбы проявляется в порывистых всплесках воронок и завихрений.


На следующее утро точно к условленному часу на виллу приехал инженер компании «Миба» Фирман.

— Вашу машину брать не следует, — посоветовал он. — Я повезу вас сам.

По пути от города до алмазных разработок Фирман изложил общие сведения о компании и ее деятельности. «Миба», что на слух воспринималось как звучное туземное слово, оказалось сокращением французского названия «Горная компания Бакванги» (Бакванга — поселок, давший начало нынешнему городу Мбужи-Майи). Юридически «Миба» считается компанией Республики Заир, однако республике принадлежит лишь половина акций. Другую половину не выпускает из рук бельгийский капитал.

По рассказу Фирмана, «Миба» пользуется концессионными правами на весь перспективный для разработки район. Он включает первичные месторождения — кимберлитовые трубки — и вторичные, возникшие в результате выветривания и переноса породы. Основная масса добываемых здесь алмазов — технические, используемые для изготовления режущих и абразивных инструментов, буровых коронок, фильеров и т. п.

Дорога подвела к воротам. От них налево и направо тянулся высокий забор из колючей проволоки.

— Вся территория концессии огорожена и охраняется, — пояснил Фирман.

Предупрежденный заблаговременно, охранник пропустил машину без задержки.

— Начнем осмотр разработок с кимберлитовых трубок, — предложил Фирман.

Машина свернула с гудронированной дороги на грунтовую, до блеска укатанную широкими шинами тяжелых самосвалов. Дорога пошла вверх, потом по выемке с пологими откосами и нырнула в просторный котлован, по форме напоминавший арену цирка.

В котловане работал экскаватор. Размеренными взмахами он срезал вязкую красно-бурую глину с откоса и, описав ковшом дугу, сбрасывал породу в кузов грузовой автомашины.

Мы приблизились к откосу котлована с тайной надеждой вдруг увидеть алмаз. Подобные надежды не так уж часто сбываются, тщетными они остались и после попыток растереть в руке неподатливые глинистые комки. В красно-бурой почве попадались белесые вкрапления, но на поверку они оказывались ничем не примечательной галькой.

В ответ на наши недоуменные вопросы, почему порода не синеватой окраски, каким должен быть настоящий кимберлит, Фирман прочитал небольшую лекцию, дабы рассеять наше невежество.

— Вы, правда, не одиноки в своем заблуждении, — успокоил он. — В литературе наиболее часто встречается описание кимберлитовых трубок Южной Африки. Там действительно порода синеватого оттенка. У нас, как видите, кимберлит красноватый.

Фирман пояснил, что в конечном счете суть дела не в окраске породы, которая вызывается примесями вроде окислов железа, придающих красноту. Она — в особом явлении, касающемся высокой температуры и огромного давления. Под их объединенным воздействием обыкновенный углерод выкристаллизовался когда-то в редкий алмаз.

На территории концессии обнаружено шесть кимберлитовых трубок. Две эксплуатируются.

— Разумеется, — подчеркнул Фирман, — поисковые работы не прекращаются.

Его улыбка показывала, что, видимо, перспективы весьма обнадеживающие.

Серый «пежо» Фирмана выбрался на ровную площадку размером в добрый десяток футбольных полей. У края ее возвышалось громадное сооружение из переплетения металлических конструкций на четырех широченных гусеничных тележках.

— Разработка россыпных месторождений Бакванги, — пояснил Фирман, — заставляет перемещать огромное количество грунта. Чтобы добраться до алмазоносных слоев, необходимо удалить верхний слой пустой породы, достигающий местами толщины 20–25 метров. Иными словами, надо поднять и перенести на другое место миллионы кубометров земли.

Раньше эту работу выполнял отряд одноковшовых экскаваторов, скреперов, самосвалов. Теперь основная ее часть переложена на вскрышной многоковшовый экскаватор. Выполняет он работу быстрее, чище, а главное, экономичнее.

Мы поинтересовались, почему сейчас экскаватор бездействует. Фирман разъяснил, что зачищен достаточный для эксплуатации фронт работ. Да и вообще вскрышной экскаватор пускается в ход, как правило, только тогда, когда не производятся или же выполняются в сокращенном объеме основные работы. Приходится считаться с резервами энергии. Чтобы привести в движение эту махину, в ее жилы надо вливать значительную часть мощности гидроэлектростанции Лубилаш, обслуживающей копи и город Мбужи-Майи.

На нижнем, рабочем горизонте все находилось в движении. Экскаваторы без устали размахивали стрелами, ритмично подъезжали и отъезжали самосвалы. Они были как бы связаны невидимым конвейером.

Фирман привлек наше внимание к довольно отчетливой полосе вдоль отвесной стены карьера. Полоса была светлее остального грунта и менее однородна из-за вкраплений.

— Алмазосодержащие отложения, — указал Фирман. — В полосе сосредоточена основная масса алмазов. Чтобы избежать потерь и добиться наиболее полного их извлечения, в переработку пускается также слой породы над и под полосой.

Это и определяло высоту карьера, примерно пять-шесть метров.

В кабинах экскаваторов и самосвалов виднелись темные лица рабочих-африканцев. Несмотря на напряженный темп работы, справлялись они с нею отлично.

На этом осмотр заготовительной части закончился. Наш «пежо», как говорят водители, «приклеился» к самосвалу, принявшему в кузов солидную порцию грунта. Около установки предварительного обогащения самосвал развернулся уверенным маневром (сколько раз в день повторяет его шофер!). Кузов поднялся в почти вертикальное положение, и порода с грохотом ссыпалась в приемный бункер.

С грохотом… По правде говоря, его невозможно было различить в общем шуме обогатительной установки. В пространстве, ограниченном клеткой наружных ферм, вращались барабаны, тряслись какие-то короба, двигались ленты транспортеров с породой и без нее. Вся эта техника располагалась по существу под нашими ногами: инженеры умело использовали рельеф местности, вписав обогатительную установку в склон лощины.

Фирман пояснил, что смысл предварительного обогащения — удалить путем просева и промывки заведомо пустую породу. В итоге разгружается центральный завод и облегчается задача транспортировки.

Здоровенный куб, обшитый гофрированным железом, с пыльными панелями окон — таким выглядел снаружи центральный завод. Недалеко от него другое геометрическое тело — примерно такой же по высоте конус из гальки. Террикон пустой породы, память и мерило прошлой работы.

Фирман пригласил нас в — кабину лифта, который, как нетрудно было заметить, не только обслуживал пассажиров, но и поднимал на верхние этажи тяжелые грузы.

После производственно-деловой строгости лифта диспетчерский пункт казался нарядным. Такое впечатление создавалось благодаря большой цветной схеме, на которой пробегали цепочки огней, загорались, мигали и гасли лампочки. Стол дежурного оператора с переговорным устройством и множеством кнопок стоял как раз напротив схемы.

По просьбе Фирмана оператор разъяснил, как работает завод. Рассказ был довольно краток и сух: выходило, что работа по извлечению алмазов донельзя проста.

Многолетним опытом установлено, что алмазы Бакванги, как правило, не превышают по размерам 35 миллиметров в диаметре. Значит, нужно отсеять камни больше такого размера.

Затем, удельный вес алмаза выше, чем большинства других составных частей породы. И потому следует поместить породу в жидкость такой плотности, чтобы алмазы, как самые тяжелые, пошли на дно, а что полегче — всплыло и могло бы быть отброшено.

Так и работает завод. Здесь размягчают породу, отсеивают на вибрирующих ситах крупные камни, пропускают через сепараторы. Просто, не правда ли? Однако простота порой оборачивается сложным делом. Весь процесс от начала до конца автоматизирован, работа каждого звена точно пригнана к работе соседнего. Шестьсот тонн породы перерабатывает ежечасно в своем чреве завод, и достигается это путем точной, прямо-таки ювелирной наладки всего технологического процесса.

Оператор подчеркнул, что в диспетчерский пункт непрерывно поступают сведения о загрузке каждого сита, каждого сепаратора. Эти сведения отражаются на схеме, которая таким образом показывает в динамике всю жизнь завода. Гладкая на схеме и в описании работа в действительности, в цехе, выглядела иной, во всяком случае на участке вибрационных сит. Рабочим то и дело приходилось лопатами, скребками или другими подобными орудиями прочищать отверстия бункеров, сбрасывать прилипавшую к бортам сит породу. Узлы мышц под блестящей от пота кожей и жгуты жил на шее говорили о предельном напряжении.

В конических чанах сепараторов мешалки мерно кружили взбаламученную рыжую глину. Последующие сепараторы были меньше по размеру, их содержимое почище. И так ступень за ступенью…

Окончательная продукция завода (на техническом языке — концентрат, а на вид — разнокалиберный гравий) поступала на весы непрерывного действия. Уже немного посвященные в тайны производства, мы знали, что оператор в диспетчерской внимательно наблюдает за весами. Все, что оставалось, подхватывал закрытый транспортер и переносил в другое здание.

Это другое здание отгорожено от внешнего мира высоким каменным забором, увенчанным двумя рядами колючей проволоки под высоким напряжением.

Подойдя к наглухо закрытой массивной двери, Фирман нажал кнопку звонка. Послышался щелчок щеколды, и в двери открылся глазок. Фирман обменялся с кем-то за дверью несколькими словами. Что он сказал, мы не расслышали: говорил он полушепотом. Может, это был пароль?

В небольшой прихожей ожидал сухопарый бельгиец в рубашке и шортах цвета хаки. У него были совсем белые ресницы и рыжие волосы на жилистых руках. Он предложил каждому, включая Фирмана, расписаться в регистрационном журнале.

Наш новый знакомый выполнял функции куратора небольшого музея (вернее, геологической коллекции), а также учетчика и хранителя (до отправки) добытых алмазов. Похоже, что такие обязанности частенько обрекали его на вынужденное одиночество, и, надо думать, поэтому он охотно вызвался дать пояснения.

Мы узнали, что находимся на фабрике, где, собственно говоря, и производится извлечение алмазов. Добываемые здесь алмазы на девяносто семь процентов относятся к категории технических. Лишь три процента пригодны для использования в ювелирном деле. На мировом рынке здешние алмазы известны как алмазы Лубилаш — по имени реки, в долине которой находятся месторождения и которая недалеко отсюда сливается с Мбужи-Майи.

Рассказ сопровождался демонстрацией коллекций. Если ювелирные алмазы можно было принять за драгоценные камни, то технические выглядели очень неказисто. Они были непрозрачные, какого-то неопределенного цвета: у одних преобладали коричневатые, у других серые тона. Даже форма их расходилась с октаэдром, которую обязан иметь алмаз, согласно учебникам кристаллографии. Преобладали окатанные кубики, а некоторые были абсолютно правильной формы, как игральные кости.

Кубическая форма наиболее распространена в здешнем месторождении и в известной мере уникальна, так как редка в других алмазных россыпях. Выделялась и другая форма — плоские треугольнички. И что примечательно, они, как правило, были прозрачными — этакие сверкающие на черном бархате чешуйки! Беда в том, что они незначительны по размерам.

Мы допытывались, какой самый крупный алмаз нашли в здешних копях. Нам ответили, что такой алмаз весил пятьсот карат, или сто граммов, и был обнаружен случайно рабочим, отвозившим пустую породу в отвал. Поскольку этот алмаз не представлял ювелирной ценности, его раскололи, и он пошел по тому же пути, что и его более мелкие собратья. Рабочий получил вознаграждение за находку.

Мы пожалели внутренне, что дирекция не нашла нужным сохранить алмаз весом в сто граммов в коллекции.

Потом еще раз осмотрели мелкие образцы, а также сопутствующие алмазам минералы. Представляли, пожалуй, интерес гранаты, довольно крупные, густых тонов. Но их здесь не извлекают из породы и не обрабатывают, они идут в отвал.

Из музея-хранилища мы прошли прямо в производственное помещение. Перед нами предстали уже знакомые сепараторы. От ранее виденных их отличали гораздо меньшие размеры, и еще одна особенность — единый технологический поток разделился на три рукава по размеру гравия.

— Попытаем счастья, — произнес Фирман и запустил руку в сепаратор.

На его влажной ладони лежало несколько мелких галек. Алмазов не было, такие уж мы неудачники.

Некоторые примеси (в Бакванге наиболее част ильменит) имеют практически одинаковый или очень близкий к алмазу удельный вес. Колдовство с растворами уже больше не может помочь, поэтому в действие вводится магнитная сепарация. Алмазу магнитное поле безразлично. Ильменит же, напротив, прочно прилипает к полюсам электромагнита. На этом, собственно говоря, прекращается роль машин, и дальнейшие процессы доверяются глазам и опыту человека.

Двое рабочих отбирали алмазы с медленно двигавшейся ленты. Они были всецело поглощены своим делом. Рядом с латунной миской, куда клались алмазы, стояла пепельница, полная окурков: рабочие торопливо затягиваются табачным дымом, не отрываясь от работы.

Оставалось осмотреть контрольный пункт, где алмазы проходят последнюю перед выходом с завода проверку.

За широким гладким столом сидел контролер. Вытряхнув на стол привычным жестом порцию алмазов из латунной миски, он разровнял ее на поверхности стола. Его пинцет быстро нацеливался и выбирал из россыпи отдельные зерна. Он удаляет случайно оставшиеся примеси.

Окинув еще раз взором лежавшие перед ним алмазы, контролер смахнул их на ладонь и высыпал в другую латунную миску. На стол легла новая россыпь…

— Мы не производим здесь классификации алмазов по категориям: это очень сложное дело, требующее высокой квалификации, — сказал Фирман. — Классификация производится в Лондоне, куда вывозится вся наша продукция. Дневная добыча достигает восьми килограммов, годовая — двенадцати миллионов карат. Ну а если выразить в хозяйственных мерах веса, — пошутил он, — то без малого две с половиной тонны. Это более шестидесяти процентов мировой добычи технических алмазов. Наша компания дает республике около 20 миллионов долларов дохода в год.

Минеральные ресурсы и оборудование «Миба», по словам Фирмана, позволяют поднять добычу до шестнадцати миллионов карат в год, то есть на 30 процентов. Почему сдерживается добыча? Чтобы поддержать уровень цен.

Мы вышли с завода через уже знакомый музей-хранилище. Закрылась глухая массивная дверь. Прямо перед нами на асфальте двора был выведен белой краской круг, перечеркнутый крестом по диагонали. Вертолетная площадка.

— Отсюда вертолет доставляет алмазы на аэродром Мбужи-Майи, — заметил Фирман. — Затем беспосадочный полет в Лондон, а куда дальше попадут наши алмазы, знает лишь компания «Бритиш Дайамонд Дистрибьютора».


— Каковы ваши впечатления? — поинтересовался Поль, ожидавший нас на вилле.

Ответ был честным: впечатлений так много, что нужно время, чтобы в них как следует разобраться. Одно несомненно — сказочно богата земля Касаи, и перед ней поистине завидные возможности для развития.

Поль улыбнулся.

— Завидные возможности, — повторил он. — С этим можно согласиться. Ежегодно намывается куча алмазов на многие миллионы долларов, и занята этим горстка людей, немногим более трех с половиной тысяч. Таков персонал «Миба».

Наш разговор возобновился после обеда, мы расположились в большом прохладном зале, переходившем в веранду. Крупные цветы гибискусов и яркие плети бугенвиллей, пламеневшие на солнце, лениво качались под легкими порывами ветра. Было так приятно вытянуть гудевшие после осмотра копей ноги!

— Я говорил о трех с половиной тысячах, — проговорил задумчиво Поль. — Это мало, слишком мало. Нет, не людей, а рабочих мест. Проблема занятости — самая большая проблема Мбужи-Майи.

Поль рассказал, что до провозглашения независимости республики Мбужи-Майи, вернее Бакванга (города тогда еще не было), насчитывал тысяч двадцать пять жителей, не больше. Ныне в Мбужи-Майи около двухсот пятидесяти тысяч жителей. В десять раз больше. А каждому из жителей нужны средства к существованию, нужна работа…

— Находка алмазов, — вздохнул Поль, — обернулась для нас, коренных жителей, не богатством, а бедствием. Я родился в деревне под Баквангой. До провозглашения независимости в Касаи безраздельно хозяйничала бельгийская компания «Форминьер», предшественница «Миба». У «Форминьер» была своя полиция, она устанавливала свои законы, всё ей подчинялось. «Форминьер» отгородила Баквангу от внешнего мира.

Коренные жители появлялись в этом районе, застроенном виллами администраторов и техников «Форминьер», лишь в качестве прислуги, не более. После наступления сумерек африканец мог появляться на здешних улицах только с зажженным фонарем в руке. В любом из нас заранее видели злоумышленника. Пи я, ни мои родители не могли выехать из родной деревни без специального разрешения, которое приходилось ждать от бельгийских властен долгие недели…

Мы не торопили Поля с рассказом, чувствуя, что рассказ этот для него тягостен.

— Когда было покончено с таким положением, многие захотели переселиться в город, получить там работу. Надежды были светлыми, может быть, наивными, но нужно пожить здесь, чтобы понять и прочувствовать их глубину…

— Я не собираюсь рассказывать то, что вы хорошо знаете, — продолжал Поль. — Едва успела добиться независимости наша страна, как объявились охотники растащить ее на части. Не миновала беды и Касаи, в которой произошли братоубийственные межплеменные конфликты. Теперь-то мы знаем, кто повинен в этих конфликтах, а тогда разве мог разобраться в этом местный житель, для которого мир обрывался за чертой, проведенной «Форминьер». Понимание досталось дорогой ценой.

Многим пришлось сняться с насиженных мест. Немало беженцев стеклось в Мбужи-Майи, преобладающее большинство их принадлежало к племени балуба. Я назвал балуба для точности, — заметил Поль, — наша цель — создать единое государство без племенных различий.

Когда мы после беседы с Полем возобновили ознакомление с городом, совсем иначе выглядели для нас кокетливые виллы с подстриженными лужайками, обрамленными красочными кустами гибискусов и бугенвиллей. Как раньше должны были на эти внешне приветливые виллы смотреть люди, лишенные родины на своей собственной земле! И было приятно видеть на некоторых виллах коричневых ребятишек, бегавших взапуски, весело и беззаботно.



Белизна вилл контрастирует с яркостью тропических растений

Поль предложил Фостэну остановить машину. Мы вышли на только что асфальтированное шоссе, вдоль которого вперемежку стояли новые законченные и еще строящиеся дома.

— Я говорил, что проблема занятости для нас самый больной вопрос. Но как создать промышленность, если Мбужи-Майи оказался в стороне от железной дороги? — риторически спросил Поль. — Изоляция, быть может, весьма подходила для Бакванги, однако она душит Мбужи-Майи. До железной дороги около сотни километров, грузовик или автобус тащится несколько часов в сухой сезон, в дождливый же… — Поль, не закончив фразу, сделал красноречивый жест. — Шоссе, на котором мы находимся, прокладывается к железной дороге. Разумеется, работы ведутся с двух концов. И все же дело движется медленно. У городских властей мало средств, мало техники.

— Наше другое несчастье — эрозия и оползни, — заменил Поль. — Борьба с ними отнимает те небольшие средства, которые муниципалитет хотел бы отпустить на строительство домов.

Размеры эрозии, как мы смогли убедиться, были воистину огромны. Машина с трудом лавировала но узким проездам просторно распланированных улиц. Тропические дожди и ветер на свой вкус скорректировали работу планировщиков. Колеи, продавленные колесами машин, и пешеходные дорожки капризно перебегали с одной стороны улицы на другую.

По знаку Поля Фостэн свернул к окаймленному осокой болоту с темной зловещей водой.

— Здесь когда-то стояли казы, — сказал Поль. — В один из дней все строения провалились под землю. К счастью, обошлось без жертв. Случилось это утром, жители уже проснулись. К тому же земля оседала не сразу, а толчками.

К краю болота осока мешала подойти. Да и не было большого желания идти на риск: кто знает, насколько тверды берега?

Выбежавшая из-за кустов стайка ребятишек остановилась возле нас. Чем-то мы подогрели их веселое настроение, и они, хихикая, обменивались быстрыми фразами. Повернув голову к тому, кто особенно громко хихикал, Поль прикрикнул:

— Рауль, ты что тут делаешь?!

Парнишка с подвижными белками глаз на темном лице, к которому был обращен вопрос, ответил длинной тирадой на местном диалекте.

— Рауль — сын моей сестры, — сказал нам Поль. — Племянник говорит, что она хочет меня видеть по какому-то делу. Сестра живет недалеко отсюда.

Мы выразили готовность подождать нашего гида, пока он не уладит это дело. Втайне мы надеялись получить приглашение сопровождать Поля и посмотреть, как живет местное население. Поль с его врожденным тактом угадал наши мысли.

Мы оглянуться не успели, как уже были на месте. Группа из четырех мазанок примерно одинакового размера образовала своеобразный дворик, который окружала зелень — несколько масличных пальм с замшелыми у основания стволами, широколистные бананы, какие-то кустарники. За их сплетением проглядывали соседние группы домов. На дворике между мазанками стоял очаг с невысокой трубой. Рауль исчез в одной из мазанок. Из проема двери, наполовину задернутой выцветшей занавеской, вышла женщина, повязанная цветастым платком. Ее рост увеличивала высокая прическа. Заметив нас, женщина немного смутилась. Но нескольких слов Поля было достаточно, чтобы исчезла всякая неловкость.

— Антуанетта — моя сестра, — представил Поль.

Лицо у Антуанетты было открытое с мягкими округлыми линиями. Длинная шея, покатые плечи и прямая спина скрадывали полноту.

Обстановка в доме Антуанетты была более чем скромной: большую часть пространства занимали две кровати, накрытые пестрой хлопчатобумажной тканью. На стене висел коврик — небольшой прямоугольник светло-желтого тона с геометрическим рисунком, вытканным коричневатыми и черными нитями.

— Касайский бархат, — сказал Поль.

Он снял со стены коврик и протянул его нам. Коврик действительно был мягким и ворсистым на ощупь. При ближайшем рассмотрении нити, из которых соткан коврик, оказались лубяным материалом наподобие тонкого и мягкого мочала. Но они явно были прочнее.

— Коврик сделан из рафии.

Видя, что это нам ничего не объясняет, Поль добавил.

— Из размягченного волокна пальмы. Касайский бархат очень прочен. В прошлом он высоко ценился племенными вождями, украшавшими им свои хижины.

Антуанетта принесла большую бутыль, наполненную белесой жидкостью.

— Хозяйка угощает нас свежим пальмовым вином, — сказал Поль.

Мы испробовали похожую на разбавленное молоко жидкость. Вкус у нее оказался неплохой — чуть кисловатый. Но портил все запах, довольно-таки неприятный. Дабы не огорчать хозяйку, пришлось все-таки задержать дыхание и выпить стаканчик.

Квадраты неба, видневшиеся в проемы окон, начали краснеть — верный признак того, что через полчаса опустятся сумерки. Поблагодарив хозяйку, мы поспешили к машине.


Через день мы уже покидали гостеприимный Мбужи-Майи. Перед посадкой в самолет тепло простились с Полем, мэром и нашим гидом.

Картина, проплывавшая под нами, была уже не просто скоплением домов и хижин на красно-бурой земле. Теперь она была наполнена для нас большим содержанием.

Поодаль от города виднелся крупный массив вскопанной земли, сплошное красно-бурое поле без следа растительности. Расстояние и дымка, поднимавшаяся с земли, не позволяли различить подробности. Но мы уже знали, что там добывают алмазы…


Об авторе

Усачев Игорь Григорьевич. Родился в 1920 году в Москве. Окончил Московский авиационный институт имени С. Орджоникидзе и Высшую дипломатическую школу. В недавнем прошлом посол СССР в республике Заир, в настоящее время старший советник МИД СССР. Автор ряда статей по отдельным вопросам внешней политики СССР. В нашем сборнике публикуется впервые.

Виктор Гребенников
МЕЛИТТОБИЯ ЗАДАЕТ ЗАГАДКУ


Очерк

Рис. автора


ЧУДЕСА ВОКРУГ МАГНИТА

До сих пор не припомню, когда и зачем я поставил черную подковку магнита на стеклянную лабораторную посудину, где содержались крохотные насекомые — мелиттобии. В программу моих любительских исследований никакие биофизические эксперименты не входили: я наблюдал развитие этих крошечных преинтересных созданий в микроскоп, очень симпатичных, но ведущих паразитический образ жизни. Личинки мелиттобий — насекомых, относящихся к обширной группе наездников, — питаются куколками и личинками своих же недальних родственников: ос, одиночных диких пчел, шмелей, а также совсем уж близких собратьев — наездников. Из пораженных мелиттобиями куколок шмелей и ос я старался наплодить побольше паразитов, чтобы затем попробовать заражать ими потомство насекомых-вредителей: пилильщиков, некоторых бабочек и мух.

Работа была интересной, но затруднялась тем, что уж очень малы были мои необычные питомцы. Малы и, несмотря на медлительность движений, очень пронырливы. Они ускользали из сосудов, куда я их заточал, через такие тончайшие щели, в которые едва проходила бумажная полоска. Из заткнутых ватой пробирок мои мелиттобии или благополучно удирали, или, пытаясь вылезти, увязали в вате и гибли. Более приемлемыми для разведения наездников оказались лабораторные чашки Коха, но и то приходилось долго подбирать такие посудины, чтобы крышки входили в них очень плотно.

В чашках лежало по куколке, облепленной личинками паразитов, или же ползали взрослые, уже вылупившиеся наездники — крохотные черные палочки неторопливо передвигались по нижней стороне стеклянной крышки.

И тут подвернулся этот магнит. Кажется, доставая какие-то инструменты из ящика под столом, я машинально положил магнит на чашку Коха. А может, дочурка тут виновна.

Итак, магнит — мелиттобии… Пожалуй, ничего особенного. Но на другой день, взглянув на сосуд с насекомыми, я вдруг замер, потрясенный. Под магнитом, по ту сторону стекла, в точности напротив полюсов, темнели две густые кучки насекомых.

Я не поверил своим глазам и подошел поближе. Нет, это была не иллюзия, не обман зрения. Все до одной мелиттобии в чашке Коха собрались только на двух участках: пара темных сгустков под торцами железной подковки, и пи одного насекомого нигде более! Мелиттобий неудержимо влекло магнитное поле.

Зрелище было завораживающим. Оно живо напомнило мне картину, хорошо знакомую и по школьным учебникам, и по нехитрым детским опытам, которые я, помнится, проделывал когда-то в отцовской слесарной мастерской. Насыпав на листок бумаги железные опилки, что собирал на полу под тисками, я подводил к бумажке снизу такой же вот магнит. Опилки располагались красивым узором, в виде двух соединяющихся веерообразных пучков. То же было и здесь. Плотно, так сказать, плечом к плечу, крошки мелиттобии теснились на стекле под прямоугольными торцами подковки, чуть дальше — пореже. С удалением от полюса число их убывало очень быстро и пропорционально.

Не менее удивительным было и вот что. Мелиттобии — существа тоненькие, продолговатые, похожие на небольшие штришки, сделанные шариковой авторучкой. И они расположились главным образом вдоль силовых линий головками к полюсам. Получился явственный узор магнитного спектра: веретенообразная форма в центре, между полюсами магнита, и лучистые изогнутые веера вокруг полюсов!

Дивиться было чему. Дивиться и радоваться: без специальных чувствительных приборов, без множества тонких опытов, без изнурительных статистических обработок мои чудо-мелиттобии доказывали просто и ясно: смотрите, мол, биофизики, инженеры-бионики, каким четким и определенным образом мы реагируем на магнитное поле! Трудности, которые испытывала доселе наука в четком выявлении магнитных реакций насекомых, заключались, видимо, в неудачном выборе объекта: экспериментаторы имеют дело большей частью с мухами и пчелами, существами непоседливыми, вертлявыми. Другое дело — мои махонькие наезднички, ползающие медленно, четко, осторожно, подолгу не меняющие поз.

Вообще насекомым, потомство которых паразитирует на теле жертвы, медлительность в движениях свойственна редко. Наездники, например, чаще всего действуют молниеносно: настиг жертву, уколол — и дело сделано; быстрота и натиск — вот их стиль. Через некоторое время из отложенных яичек выходят личинки и начинают потихоньку «глодать» хозяина. У мелиттобий же совсем другие приемы. Крохотная самочка степенно шествует в гнездо дикой пчелы или другого относительно крупного насекомого, вовсе не подозревающего о вторжении тайного и злостного врага его потомства. Именно малые размеры и медлительность в движениях позволяют паразиту остаться незамеченным и в обиталище одиночной пчелы, и в гнезде жалоносной осы, и даже в самом сердце «многомушной» шмелиной колонии. Мелиттобии — единственные из наездников, которые во взрослом состоянии живут в гнезде своих жертв, постоянно откладывая на них яички. И вот эта медлительность, «усидчивость» как нельзя лучше помогла узреть их ориентацию в магнитном поле; случайно я нашел чувствительнейший объект.

Я рассуждал еще и так — крошка мелиттобия, которая и летать почти не может (разве что прыгает с помощью крыльев на несколько сантиметров), нуждается в очень тонких и очень совершенных органах чувств, которые должны привести ее к гнезду хозяина. А последнее может находиться и глубоко под землей, и на крыше дома, и в старой галерее жука-древогрыза. Безусловно, остро развитое магнитное чувство помогает им ориентироваться в геомагнитном поле. Но вот как они находят само гнездо пчелы или осы? Не имеют ли эти гнезда свои магнитные поля? Особенно такие гнезда, где много личинок или куколок, лежащих рядом в одинаковых ячейках головками в одну сторону и суммирующих излучения? Мысли мои теснились и путались. Насекомых на Земле не один миллион видов. Я хорошо знал, что мелиттобий в нашей стране изучал только один человек — известный энтомолог-эволюционист С. И. Малышев[6], и его статья с описанием жизни наездника вышла в 1911 году. Очень немногие энтомологи занимались этим невзрачным насекомым и за рубежом. Было маловероятным, чтобы кто-нибудь из них захотел «выведать» у этих чрезвычайно редких в лабораториях тварюшек их отношение к магнитному полю.

Некоторая склонность насекомых ориентировать свое тело в магнитном поле Земли была обнаружена биофизиками, но, повторяю, некоторая, едва уловленная после статистической обработки большой серии опытов. Конечно же, исследователи брали неудачные, «маломагнитные» живые объекты — мух да пчел. Зато мое уникальное «стадо» реагирует на магнит «всем поголовьем»! Нет, подумать только, сколько перспектив, сколько новых открытий подарят теперь миру эти скромные обитатели пчелиных гнезд!

Тут я сообразил, что нужно как-то зафиксировать обнаруженный мною уникальный эффект, и бросился со всех ног к своему приятелю, фотокорреспонденту местной газеты, которого я, к счастью, встретил по дороге в редакцию. Мы заскочили на минутку к нему на квартиру за сменной оптикой и, не теряя времени, поспешили в мою лабораторию. По дороге я размышлял о том, что зря все-таки оставил фотодело. Оно, конечно, хлопотно, и везде, где требовалось, меня успешно выручал карандаш и давний опыт рисования насекомых с натуры. Реалистический рисунок имеет много преимуществ перед фотоснимком. Но вот сейчас, когда потребовалось абсолютно документальное изображение, приходилось горько жалеть, что ликвидировал домашнюю фотолабораторию. Нарисую, допустим, «магнитное собрание» наездников совершенно точно, но ведь никто же не поверит! Ведь и я сам долго не верил своим собственным глазам.

Но вот и наш подъезд. Быстро взбегаем по лестнице, отворяем дверь в лабораторию. Коллекции, садки, пробирки, микроскоп. Рядок плоских чашек Коха поблескивает на столе у окна.

Черный магнит на одной из чашек. Но мелиттобий под магнитом не было…

ПОЗНАКОМИМСЯ С НИМИ ПОБЛИЖЕ

Большинство паразитических перепончатокрылых, или, иначе, наездников, чьи личинки «поедом едят» других насекомых, во взрослом состоянии ведет невинную жизнь лесных эльфов и питается только нектаром цветов. Здесь их и можно найти во множестве, особенно на соцветиях зонтичных. Этим обстоятельством воспользовались энтомологи, разрабатывающие методы биологической защиты растений от вредителей. Например, сейчас рекомендуется сеять укроп на участках сельскохозяйственных культур, подверженных нашествиям вредителей. Цветки укропа привлекают разнообразных насекомых, в том числе мух-тахин и наездников. Полакомившись любимой пищей, они рыскают неподалеку в поисках жертв и откладывают на их тела яички.

Но напрасно искать мелиттобий на цветках растений. Этих насекомых находили только в жилищах гнездостроящих перепончатокрылых. Это особенно не удивляло: многие взрослые насекомые (скажем, поденки и многие бабочки, в том числе платяная моль) вообще ничего не едят, живя за счет веществ, накопленных организмом в стадии личинки. Они не только существуют, но и откладывают комплекты яиц. Могло быть и так, что мелиттобии вовсе не соблюдают «великий пост», а любят сладости, как остальные наездники, но находят их в том же пчелином или шмелином гнезде в виде запасов законсервированного нектара — меда.

Был поставлен такой опыт. Мелиттобий-самочек поместили в три пробирки. В первой находился мед, во второй — живая личинка осы, третья была пустой. Вначале погибли голодавшие затворники, это произошло через две недели. Затем — обитатели пробирки с медом, примерно через такой же промежуток времени. А вот третья партия прожила, откладывая на личинку яйца, много месяцев. Получалось, что взрослое насекомое питается тою же пищей, что и личинка, — явление исключительное для мира наездников.

Самочка мелиттобии, поселившись в чужом гнезде, многие дни и недели терпеливо ждет, пока хозяйское дитя выйдет из яйца и начнет подрастать. Все это время мелиттобия ничем не питается. Когда же личинка поглотит свой медовый запас и сделается большой, самочка начинает покалывать ее микроскопически тоненьким жальцем (яйцекладом). Эти манипуляции имеют двоякую цель: привести в неподвижное состояние — не лишая жизни! — личинку и подкормиться самой. Впрочем, послушаем Сергея Ивановича Малышева (цитирую с большими сокращениями):

«По мере того как личинка хозяина подрастает, мелиттобия обращает на нее все больше внимания; не только усиками, но и ртом прикасается к ее коже, на некоторых точках она даже подолгу останавливается. Раны на теле жертвы мелиттобия причиняет своим коротким, в обычное время скрытым под концом брюшка яйцекладом. Это орудие мелиттобия устанавливает вертикально к покровам жертвы и, придерживаясь за нее ножками, нажимает брюшком. В такой позе мелиттобия находится спокойно некоторое время, а иногда всем корпусом делает сверлящие движения».

Все эти приемы приходилось не раз наблюдать и мне. Иногда я подсовывал своим подопечным «орешек не по зубам» — большую куколку бабочки-бражника, одетую плотной оболочкой, и мелиттобии тщетно пытались просверлить толстенный панцирь. Но предоставим опять слово С. И. Малышеву: «На месте укола день-два спустя появляется бурое, впоследствии почти черное пятно, с которым пострадавшая личинка никогда уже не расстается. Таких пятен бывает различное число, иногда очень много. Яйца при описанной операции не откладываются. Эти уколы производят на личинку роковое действие: именно с этого момента судьба ее окончательно решена. Если пораненную таким образом личинку изолировать от мелиттобии, она даже не линяет, не плетет кокона, делается совершенно неподвижной, чрезвычайно вялой и дряблой. Она долго остается мягкой и свежей. Смысл парализования и консервирования мелиттобиями добычи слишком понятен: во-первых, неподвижность жертвы важна для успешной работы самой мелиттобии, для ее же потомства она совершенно необходима; во-вторых, свежее состояние провизии — необходимое условие для питания личинок».

Энтомологам широко известны приемы обездвиживания жертв осами-охотницами: сфексами, аммофилами, помпилами. Они парализуют пойманную для потомства «дичь» — гусениц, пауков, кузнечиков — глубоким введением жала в определенные места главного нервного ствола жертвы, и та делается неподвижной (но отнюдь не мертвой!) на весь период питания личинок. Мне удавалось наблюдать пауков, парализованных и спрятанных в норки осами-помпилами. Некоторые пауки вскоре даже «отходили» и обретали подвижность, но у них было явно «неладно с психикой»: паук не догадывался смахнуть со своего брюшка слабенько приклеенное яйцо осы и выбраться наружу; через несколько дней личинка осы съедала бедолагу заживо.

Но со всеми этими осами — крупными, сильными, энергичными, с длинным прочным жалом — не может ни в какое сравнение идти крошка мелиттобия. Где уж ей достать мизерным жальцем-коротышкой до нервного ствола невообразимо огромной по сравнению с ней личинки шмеля! Зато она обладает более грозным оружием; впрыскивает парализующее вещество под покровы личинки. Введенное в ничтожных дозах под кожицу жертвы, оно постепенно вызывает общий паралич, гораздо более стойкий и надежный, чем «летаргия» гусениц и пауков, плененных осами-охотницами. Если бы это чудесное вещество удалось добыть или синтезировать в нужных количествах, оно, несомненно, представило бы громадный интерес для науки. Беда опять-таки в том, что мелиттобии уж очень малы (в длину около 1 миллиметра).

Когда толстая личинка надежно «замрет», мелиттобия, у которой к тому времени сильно раздувается брюшко, начинает откладывать миниатюрные яички, легонько приклеивая их прямо к телу жертвы. Невооруженным глазом их совсем не видно; в микроскоп яичко кажется жемчужным стерженьком с закругленными концами. На одну личинку откладывается от 30 до 100 яиц, на этом и кончаются заботы о потомстве. Но кончаются только в этой ячейке: наездник прогрызает стенку в соседнюю камеру, где совершает аналогичные процедуры: парализует очередную личинку или куколку хозяина и откладывает яйца. Таким точно образом крохотная, почти незаметная тварюшка захватывает третью ячейку, четвертую, и через некоторое время все потомство трудолюбивой пчелы или другого насекомого оказывается зараженным как бы страшной, роковой болезнью — неким мелиттобиозом.

Наблюдая самочку изо дня в день, видишь, как раздувается ее брюшко, наполненное зреющими яйцами, потом несколько тощает после яйцекладки, но тут же быстро полнеет; объем яиц, отложенных в двух-трех камерах, намного превышает размеры самой мамаши. Каков же источник столь обильного питания, обеспечивающего созревание громадного числа яиц? Опыт с тремя пробирками доказывает, что пищу столь многодетной матери поставляет хозяйская личинка. Может быть, мелиттобия питается какими-нибудь ее выделениями? Однако наездник заражает не только личинок, но и куколок (даже более охотно). У куколок же, как известно, приостановлены все внешние отправления, кроме разве дыхания.

Загадка разгадывается в результате очень пристальных и внимательных наблюдений. После очередной «инъекции» мелиттобия не спешит уползать с обработанного участка тела жертвы, она ощупывает место укола усиками, как бы проверяя, надежно ли выполнена работа. Наблюдая в этот момент насекомое сверху, «со спины», ничего особенного не заметишь. Но если удастся посмотреть на нее в микроскоп сбоку, тайна раскрывается сразу. Мелиттобия «слизывает» жидкость, выступившую из тела личинки через прокол. Жидкость сочится из ранки несколько минут, и за это время самочка основательно «заправляется», а тогда уж переходит на другое место или отползает в сторону.

Вот таким оригинальным способом мелиттобия-самочка добывает свою пищу — свежий «мясной бульон».




Через крохотную дырочку, прогрызенную мелиттобией-самкой в коконе дикой пчелы, спустя некоторое время выйдет несметное полчище наездников, в которых целиком «превратится» пчелиная личинка.
Справа вверху — мелиттобия, парализующая хозяйку, ниже — созревшая для яйцекладки, слева — яйца и личинки разных возрастов; по куколкам ползает самец наездника

Не отворачивались, впрочем, мои питомцы и от сладкого угощения; понемножку «лизали» пчелиный мед, а особенно охотно уплетали желе, сваренное из меда и агар-агара. Но это были недавно отродившиеся самочки, еще не нуждавшиеся в белковой пище.

Были у крохотных насекомых и другие странности, но о них я расскажу позже. А сейчас пора к магниту.

ФЕНОМЕН ПОВТОРЯЕТСЯ

Я ошалело глядел на чашку Коха, в которой мелиттобии и не думали реагировать на близость магнита. Лишь несколько насекомых ползало по крышке в разных направлениях, все же остальные сбились в кучу уже в другом месте — на той стороне чашки Коха, что была ближе к окну. Эта-то привычка мелиттобий была мне давно знакома. Называется она фототаксисом и заключается в том, что насекомое стремится к источнику света. Мои мелиттобии особенно дружно собирались на самой освещенной стороне сосудов по утрам; достаточно было быстро повернуть чашку на 180 градусов, как в сторону окна широким фронтом двигалось забавное «войско» маленьких черных солдатиков.

Может быть, стремление к свету оказалось сильнее «магнитной страсти»? Но почему же ни одной мелиттобии не было на освещенной стороне чашки час назад?

Я вертел в руках подковку магнита, размышляя обо всем этом. Потом поставил его опять на чашку Коха; и тогда к его концам поползли некоторые наезднички. Показалось? Нет, вот еще одно крохотное насекомое, из тех, что ползали снизу по крышке, повернулось головкой к магниту и, поведя усиками, двинулось прямехонько на «южный полюс». За ним еще одна, еще и еще… Такая же картина у «северного полюса»: вот под стеклом напротив оконечностей магнита уже собрались небольшие кучечки насекомых; эти скопления все растут, растут; вот почти все остальные мелиттобии повернулись, и неспешно, но уверенно шествуют именно сюда, к этим двум пунктам… С затаенным дыханием я смотрел на загадочную картину «притягивания» насекомых магнитом.

Но уже одиннадцатый час. Нужно быстро собраться и — какая жалость! — уходить. Ничего не поделаешь: в десять сорок начинаются мои уроки в художественной школе. Опаздывать нельзя. Но стоит ли паниковать? Теперь можно чувствовать себя более спокойным: феномен повторяется, притягательные свойства магнита, исчезнувшие в девять утра, начинают, как видно, нарастать к полудню. Интересно, черт возьми, интересно!

Нужно набраться хладнокровия и терпения и повнимательнее наблюдать. Загадка будет разгадана!

РОДОСЛОВНАЯ МЕЛИТТОБИЙ.
ИЗ ДНЕВНИКА НАБЛЮДЕНИЙ

Полное видовое латинское название нашего наездничка — Melittobia acasta. Есть и другие виды мелиттобий, они тоже паразитируют на насекомых и тоже имеют свои, особенные повадки. Чтобы знакомство ваше с мелиттобиями было более полным, не обойтись без всех «официальных титулов». Итак, вид — акаста, род — мелитгобия, семейство — эвлофиды, надсемейство — хальциды, подотряд — стебельчатобрюхие, отряд — перепончатокрылые, класс — насекомые. Громоздкость этих рангов и категорий — следствие не только большого числа видов насекомых, но и раз личных степеней взаимного их родства. Большинство читателей найдет здесь своих давних знакомых разве что в ранге подотряда: к стебельчатобрюхим перепончатокрылым относятся муравьи, пчелы, осы. Но вот кто такие хальциды и тем более эвлофиды, знают лишь немногие специалисты. Так что с одной из эвлофид — мелиттобией, по всей вероятности, читатели здесь знакомятся впервые. Поэтому, думается, не лишне рассказать об интереснейшем предположении ученых.

Исследователи приходят к выводу, что «семейная жизнь» мелиттобий кое в чем близка к таким сложноорганизованным насекомым, как муравьи. Быть может, инстинкты далеких муравьиных предков, «прамуравьев», живших еще не семьями, а в одиночку, имели много общего с повадками наших наездников. И именно из подобных рефлексов и повадок сформировались сложные взаимоотношения в муравьиной семье с дальнейшим распределением разнообразных обязанностей.

В самом деле, жизнь мелиттобий очень отличается от жизни прочих наездников именно в «муравьиную сторону». Во-первых, у них есть постоянный «дом», гнездо, где воспитывается несколько поколений насекомых. Гнездо, правда, не свое, чужое, но все же в этом обиталище выводок мелиттобий «прописан постоянно». Постоянный же дом — это прогресс, шаг вперед к «общественной» жизни. Во-вторых, самка отыскивает «провизию», которой питается и сама, и «кормит» ею же личинок. «Кормит» не в полном смысле: личинки питаются сами, но зато мать от них далеко не отходит, находясь неподалеку, в том же гнезде. Это уже второй, более значительный «шаг к муравьям». В-третьих, мамаша-мелиттобия жива и тогда, когда ее потомство становится крылатым, причем не только первого, но даже второго и третьего поколений. До настоящей семьи здесь уже, как видите, совсем недалеко.

Есть и другие признаки, роднящие мелиттобий с муравьями, но здесь я рискну добавить лишь один штрих, чисто это логический, подмеченный мною как у мелиттобий-самочек, поселившихся в пчелином гнезде, так и у молодых муравьев-лазиусов и кампонотусов, впервые заложивших новое гнездо и ожидавших первое потомство. И у тех и у других одинаковы многие привычки: характер движений, неторопливость и, если можно так выразиться, некая «отрешенность», отчего насекомое кажется таинственно-глубокомысленным.

На всех своих шестиногих питомцев у меня заведены «досье» — папки, куда раз за разом в хронологическом порядке складываются листы, листки и даже клочки бумаги с записями и зарисовками. Одни «досье» тощие (и таких большинство) — это перегнутые вдвое странички с одним-двумя набросками и парой записей: «Наблюдения прекращены по случаю преждевременной (или естественной) кончины какого-нибудь крохотного лесного аборигена, унесшего, так сказать, с собой все свои секреты». Другие пачки потолще: было кое-что поинтересней. Третьи (а таких всего несколько) неимоверно распухли. Приходится заводить новую папку.

«Дело о мелиттобиях» тоже отделилось от «Жизнеописаний пчел-листорезов»: именно в гнезде этой дикой пчелки я и увидел впервые пигмея-наездника. Ячейки листорезов — цилиндрические стаканчики, сработанные пчелой из искусно свернутых обрезков листьев, — наполняются медовым тестом, в которое откладывается яичко. В крышке одного из стаканчиков я и обнаружил проеденную кем-то маленькую дырочку. Сразу же вскрыл зеленый домик и не ошибся: кроме личинки пчелы там находился крохотный незнакомец (тогда я еще не знал его названия). Он меня вовсе не испугался, а немного подождал, повел усиками, повернулся и невозмутимо отступил в глубину чужой квартиры, куда-то за толстую спину пчелиной личинки.

Квартирант оказался необычайно интересным. И во все последующие часы, когда, затаив дыхание, наблюдал крошек мелиттобий, я в своей нехитрой любительской лаборатории испытал высшее счастье натуралиста и исследователя — счастье общения с Живой Природой.

Итак, выписки из «Дела о мелиттобиях»… Первые записи — утреннюю и обеденную — опускаю: события эти описаны выше. Даты наблюдений: 25–26 сентября 1970 года. Место наблюдений: город Исилькуль Омской области, моя квартира. Встретятся сокращения: М — магнит, МЛТ — мелиттобии.

«23 часа. М — на крышке, полюсами к западу и востоку. Слабая концентрация МЛТ у обоих полюсов. М повернут по азимуту на 90°. Заметной реакции нет.

0 часов. Явная концентрация МЛТ у полюсов; располагаются главным образом по силовым линиям М.

1 час. МЛТ под М меньше: расползаются. Не прячутся ли МЛТ под темные торцы М? Но нет, лезут под них и в темноте.

1 час 30 минут. Кроме М на крышку помещены: «а» — черная бумажка, «б» — труп шмеля (источник природного таинственного излучения?), «в» — металлический цилиндрик (поршень шприца), «г», «5» — две пробки, «е» — пузырек со спиртом.

1 час 40 минут. Слабая, но заметная концентрация МЛТ у полюсов М. Очень хорошо выраженная плотная кучка МЛТ вокруг «в» (немагнитного!); слабее — под «а».

1 час 50 минут. Вся композиция повернута на 90° по часовой стрелке (изменено положение всех объектов к магнитному полю Земли). Свет выключен.

4 часа. Свет включен на несколько минут. Не заметно никакой концентрации МЛТ ни под М, ни под «а» — «е».

6 часов. МЛТ не реагируют на присутствие М и «а» — «в», но начали собираться на освещенной стороне чашки (светает).

8 часов. Солнце освещает М. Все МЛТ у полюсов!

Эврика! Нашел! Ведь магнит-то нагрело солнце!»

…Вот и конец записям этой неспокойной ночи и всей «магнитной истории», конец переживаниям, сомнениям и нелепым предположениям. Все встало на свои места. Было, конечно, жаль, что совсем ни при чем оказались магнитные свойства этой подковки, попадавшей утром под солнечные лучи и собиравшей под прогретое стекло теплолюбивых насекомых.

Открытия не произошло…

Но я все равно был доволен: загадка, какой она ни была, разгадана полностью, и это самое главное.

А как же объяснить, что мелиттобии собирались под магнит и днем, когда солнце в окно лаборатории уже не светило, и в полночь, да и не только под магнит, а под металлический цилиндрик и даже под бумажку? Какое уж ночью от бумажки тепло?

Ответ, увы, прост. Перед тем как поставить магнит на чашку, я вертел его в руках, изменяя его ориентацию или просто раздумывая о «феномене». Долго держал в теплой руке поршенек от шприца. Долго укладывал и черную бумажку, прогрев при этом пальцами участок стеклянной крышки вокруг клочка бумаги. В этом все дело.

Ну а откуда картина «магнитного спектра» из телец мелиттобий? И тут ответ несложен. Чуткие к теплу насекомые поворачивались головками к его источникам — концам подковки.

Ну а почему же мелиттобии столь чувствительны к теплу?

В литературе я объяснения этому не нашел, а сам полагаю так. Ориентируясь на источник тепла, они разыскивают гнезда шмелей и пчел. В гнезде шмелей, например, нормальная температура 30–37 градусов, то есть близка к температуре человеческого тела. Такое тепло необходимо для нормального развития шмелиных личинок. «Горючим» же служит… мед. Перерабатывая, «пережигая» его в своих телах, шмели превращают химическую энергию в тепловую. В результате вырабатывается большое количество калорий, что очень хорошо заметно в семьях шмелей, содержащихся в лаборатории. Как только запас меда в гнезде иссякает, температура внутри гнезда быстро падает; подольешь «горючего» в кормушку, где уже в нетерпении толкутся несколько мохнатых «истопников», через считанные минуты красный столбик градусника весело поползет вверх. Если одного из «истопников» в этот момент осторожно взять пальцами за бока, удивишься небывалому ощущению: насекомое очень теплое. Будто держишь маленькую мохнатую кошечку. А когда в прохладный августовский утренник запустишь озябшую руку в недра шмелиной кочки, устроенной где-нибудь у подножия дерева в лесу, покажется, что окунул пальцы в горячую воду.



…Я прикладывал палец к стеклянной крышке сосуда, и через минуту здесь собиралась изрядная компания наездников

Так вот, по-моему, излучаемое тепло — великолепный индикатор, «термомаяк» для самочек мелиттобии, разыскивающих гнезда своих будущих жертв. На своей «гипотезе» я не настаиваю: проверить ее пока не удалось. Но термотаксис — стремление двигаться к источнику тепла — оказался у мелиттобий довольно выраженным. Это проявилось даже в таком грубом опыте. Я прикладывал палец к прохладной крышке сосуда всего на одну-две секунды, и через минуту здесь собиралась изрядная компания наездников, впоследствии медленно расползавшихся вслед за растущей тепловой «кляксой» на стекле.

Моему знакомому фотографу, начавшему уже было посмеиваться над «открывателем» таинственных излучений, удалось сделать несколько интересных снимков во время этого нехитрого опыта.

ЕДОКИ С ПРИЧУДАМИ

Теперь, когда история с магнитом разъяснилась, пришла пора рассказать о других интересных сторонах жизни мелиттобий.

Меня как-то весьма заинтересовала такая картина. Почти съеденная личинка пчелки-коллета была облеплена множеством личинок мелиттобий. Личинки еще маленькие, недоростки, а от жертвы остались, так сказать, лишь рожки да ножки. Чем же будут питаться мелиттобиевы дети, которым нужно еще расти да расти? Их ведь не менее сотни! Ползать они не могут, лишь чуть шевелятся, весь их продовольственный резерв только в той ячейке пчелы, где они появились на свет; моя же лабораторная «компания» находилась на чистом дне стеклянной чашки.

Гляжу на другой день: жертва доедена, личинки осели на стекло, повторяя формой своего скопища бывшие контуры «мясного пирога», чуть подросли. На третий день личинки медленно шевелятся, подросли еще больше. На четвертый день они оказались еще крупнее, но их стало явно меньше! А на седьмой день личинки были вполне взрослыми, толстыми, и их осталось десятка два.

Потом они слегка преобразились, стали неподвижными и гладкими (стадия предкуколки), и уж затем превратились в куколок, похожих на крохотные статуэтки-амулеты из полупрозрачного мрамора или опала со вставленными по бокам головок рубиново-красными глазками.

Нетрудно догадаться, что произошло. Но произошло столь тихо, естественно, без всякого драматизма, что убеждаешься: это естественный процесс, необходимый для выживания вида. Пожирание особями одного вида друг друга называется «каннибализмом». Обычно такое явление вызывает отвращение. Но у насекомых «каннибализм» выглядит чрезвычайно нужной мерой. Действительно, что бы сталось с личинками наездников, лишенных пищи, но еще молодыми, если бы они на поступили таким образом? Они все до одной погибли бы.

Самочка засевает жертву яйцами очень обильно. Меньше их класть рискованно: небольшой несъеденный остаток жертвы загниет в тесной ячейке и загубит потомство наездника. Лучше не рисковать и отложить побольше, и тогда куколка или личинка шмеля, пчелы или осы почти без остатка преобразуется в хорошо развитых взрослых мелиттобий, число которых хоть и меньше количества отложенных самкой яиц, но тем не менее огромно.

Однажды я извлек из зараженного наездником гнезда большую увесистую куколку самки мохового шмеля. Под микроскопом она казалась как бы обсыпанной светлым бисером: во всех складках ее покровов теснились кучки яиц мелиттобий. Куколку я положил в отдельную чашку Коха, которую через некоторое время обмазал по краям пластилином, чтобы полностью исключить хотя бы единичные побеги будущих взрослых мелиттобий. Ждал я очень долго, несколько месяцев, пока все полчище наездников повзрослело и погибло из-за отсутствия новой пищи для себя и для будущего потомства. Затем трижды пересчитал погибших насекомых (на подсчет ушло несколько часов). Цифра оказалась громадной: одна куколка шмеля «превратилась» в 928 мелиттобий! Полагаю, что яиц было много больше тысячи, так как жертва оказалась съеденной дочиста, а стало быть, не обошлось без «каннибализма».

Впрочем, на одну куколку или личинку жертвы могут откладывать яйца несколько самочек мелиттобий. Вообще возможны такие варианты существования их в одной ячейке: 1) мелиттобия-одиночка; 2) мелиттобия-мать с повзрослевшими дочерьми; 3) мать, дочери и внучки; 4) мелиттобии-сестры; 5) самочки не являются близкими родственниками и проникли в ячейку каждая сама по себе; 6) смешанные варианты. Все это» однако, не умаляет впечатления о чрезвычайной плодовитости крохотных насекомых — подлинного бича шмелей и диких пчел. А домашних?

Наше счастье, что по каким-то неизвестным причинам мелиттобии не вхожи в медоносные обители наших славных тружениц. Может быть, им чем-то неприятен воск? Однако другие материалы они проедают беспрепятственно: земляные толстые пробки в гнездах одиночных ос, многослойные крышки из листьев в ячейках пчел-листорезов, шелковые коконы шмелей. Как бы там ни было, наездники не плодятся в семьях медоносной пчелы. Но когда я предложил мелиттобиям самочкам куколку домашней пчелы, то они совершили над ней все нужные ритуалы, и через некоторое время личиночки наездника охотно уписывали новое для них блюдо.

Кроме паразитизма и «каннибализма» мелиттобиям свойствен еще один «изм» — так называемый суперпаразитизм. Дело в том, что на потомстве диких пчел и шмелей паразитируют и другие «тунеядцы» самых разнообразных размеров; наиболее крупным из них личинки пчелы хватает только «на один рот», другие разбойничают целыми компаниями (хотя ни один из них по плодовитости не сравнится с мелиттобией). Это довольно крупные хальцидовые наездники монодонтомеры, изумительно красивые осы-блестянки хризиды, стройные, длиннотелые наездники гастерупции и многие другие. И нередки такие ситуации: личинка трудолюбивой пчелы пошла на корм потомку монодонтомера, а того заели мелиттобии. А если «вторичного паразита» одолеют другие наездники (например, птеромалюсы), то мелиттобии столь же успешно закусят и их детками: в цепи уже не три, а четыре звена; читатель может прикинуть, кто в подобном варианте цепи питания вреден и полезен для пчел: монодонтомер, птеромалюс или мелиттобия, имея в виду, что два последних к тому же еще и «каннибалы».

В березовых колках Прииртышья, на их опушках и полянах я проследил несколько других цепей. Большущая шустрая оса-помпил одолела грузного пузатого паука-крестовика. Паук был парализован меткими ударами жала — сначала в ядовитые челюсти-хелицеры, затем в нервный ствол. Трофей был упрятан в специально вырытую пещерку.

Через много дней в пещерке вместо паука, как и следовало ожидать, находился продолговатый шелковый кокон осы. Внимательный осмотр показал, что кокон как бы пробит крохотной пулькой: в боку зияла круглая дырочка. Вскрыл я шелковый мешок (он оказался многослойным) и нашел на его дне… только кучку красноглазых куколок наездничков. Из них вышли вскоре и взрослые мелиттобии.

Проследим за звеньями этой цепи питания: мелиттобия (паразит, «каннибал») — оса-помпил (охотник-парализатор) — крестовик (охотник-сетепряд) — летающие насекомые, на которых охотится паук (каждое из них может служить звеном другой, очень длинной цепочки).

НОВЫЙ ЧЛЕН СЕМЕЙСТВА

Наблюдая за мелиттобиями очень тщательно и долго, я так и не смог понять, как ее крохотные личинки сосут свою жертву. Головой к ее покровам они даже не приникают; впрочем, где у них головной конец тела, сразу и не разберешь. Поверхностные покровы личинок влажны, и это позволяет им удерживаться на теле жертвы. Впрочем, приклеиваются они как-то боком и толстеют. А жертва худеет. Снимешь личинку осторожно иголкой, «переклеишь» на другое место жертвы — она приживается и здесь, делается через день-два заметно крупнее. А под ней, на теле жертвы, ни дырочки, пи пятнышка. Может быть, соки просачиваются прямо через покровы той и другой личинки, заставляя одну худеть, а другую толстеть, происходит как бы направленная диффузия жидкости через двойную мембрану? Или личинка мелиттобии выделяет какой-то секрет, растворяющий слегка покровы хозяйки, и незаметно посасывает выступивший «бульон»? Сказать трудно, нужны специальные опыты. Во всяком случае все личинки лежат спокойно, бочком, часто в стороне от «точек инъекций» самки, и не вгрызаются головным концом тела в пищу, как это делают, к примеру, личинки паразитических мух-тахин или наездников покрупнее. У кормящейся личинки мелиттобии не заметно почти никаких движений. Только там, где просвечивают пищеварительные органы, видна иногда как бы пробегающая волна: значит, трапеза идет полным ходом.

Перед тем как стать куколками, эти червячки опорожняют кишечник, и повсюду у «мраморных статуэток» виднеются темные извитые шнурочки помета. У наездников во время кормежки и роста личинок гадить не полагается, и весь помет выбрасывается только единожды — перед окукливанием.

Затем куколки темнеют, и вскоре на свет появляются молоденькие мелиттобии, точь-в-точь такие, как их матушка.

Однажды из одной куколки появилось очень странное существо. Оно было не черным, а бледно-рыжим, каким-то кургузым, с узловатыми кривыми усиками и укороченными недоразвитыми культяпками вместо крыльев. «В семье не без урода», — решил я. Мне нередко приходилось видеть насекомых «с браком», родившихся то со слипшимися крыльями, то с укороченной ногой. Уродливая мелиттобия смешно ковыляла по стеклу пробирки, задрав свои никудышные «крылышки». Иногда она натыкалась усиками на какую-нибудь из своих сестер, и, если та сторонилась, уродливая торопливо гналась за ней. Но откуда у дефектного насекомого столько энергии? Да и повадки какие-то другие. Я решил внимательно рассмотреть уродца в микроскоп.

Насекомое это вообще не напоминало наездника! Голова крупная, широкая, а глазки крохотные, точечкой, в то время как у мелиттобий глаза большие, фасеточные. Жвалы тоже не такие, как у мелиттобий, а узкие и острые. А вот усики не просто уродливо-узловатые, как показалось мне вначале, а очень сложной конструкции и имели на первом членике (считая от головы) специальное расширение, как бы объемистый карман, оттого и казались раздутыми.

Еще один вид паразита? Но какой? Странное насекомое походило даже немного на муравья, но необычные усики, крылья и точечные глаза говорили о принадлежности к другому племени.

И вдруг я все понял. «Уродец», наткнувшись на одну из мелиттобий, пришел в явное возбуждение, забегал вокруг нее, смешно приподняв туловище на кривых ножках и оттопырив крылышки. Потом прикоснулся усами к ее усикам. Подобные манипуляции следовали одна за другой. Сомнений быть не могло — это самец!

Появление нового, необыкновенного жителя в пробирке было значительным событием для ее обитательниц. Компания в пробирке теперь напоминала стайку кур и бойкого петуха. Сходство, несмотря на разницу во внешности, было разительным. Самец постоянно хорохорился, «петушился», бегал вокруг самочек, без устали дрыгая усиками и лихо вздернув крылья-культяпки. Было странно видеть, как насекомое, притом едва различимое глазом, выполняет брачные ритуалы, очень похожие на птичьи или звериные. Упорно стараясь понравиться той или иной самочке, рыжий кавалер гонялся за нею, принимал уморительные позы, нахально приставал, если та его не замечала, а когда уж совсем надоедал самке и она умудрялась удрать, то он, потеряв ее из виду, в панике бегал кругами и искал беглянку. Если при этом на пути попадалась другая самка, он тут же «приударял» за нею.

Нормального потомства от таких близкородственных браков я особенно не ожидал: ведь одна из самок была мамашей «кавалера», остальные — сестрами. Я считал, что в природных условиях не случается внутрисемейных браков, ведущих к вырождению потомства. Но все мои самки мелиттобии дали многочисленное и полнокровное потомство. То же наблюдалось в течение многих поколений. Возможно, близкородственное спаривание вполне нормально для мелиттобий.

Действительно, если хорошенько подумать, встреча самца и самки из гнезд, разделенных хотя бы десятком метров, — предприятие трудноосуществимое. Зрение у самца очень плохое: единичные простые глазки в отличие от сложных фасеточных не дают возможности распознавать форму предметов. Насекомое отличает только свет от тьмы. Самец находит самку, лишь наткнувшись на нее во время своих «брачных пробежек» внутри гнезда. Он не способен передвигаться по мало-мальски неровной поверхности, спотыкается, опрокидывается, а посаженный на лабораторный стол, не знает, куда идти, и в панике топчется на месте. Разительный контраст с остроглазыми, быстроногими, быстрокрылыми самцами многих других насекомых, способными учуять самку за многие метры и километры и преодолеть это расстояние в считанные минуты.

Может быть, крылатые самки разыскивают на воле своих супругов сами? Однако следует иметь в виду, что крыльями они пользуются крайне редко и способны с их помощью совершать лишь коротенькие прыжки.

О многом говорит и светлая «пещерная» окраска самца-домоседа, вернее, отсутствие пигментной окраски покровов, через которые желтовато просвечивают внутренности. Точно так же обесцвечены покровы желтых луговых муравьев, почти никогда не выходящих наружу, многих подземных личинок и других обитателей «темного царства».

Итак, наблюдения позволяют сделать вывод: встреча самца с самкой происходит в гнезде хозяина, где поселились мелиттобии. Такого нет ни у других наездников, ни у муравьев. Странные и своеобразные насекомые, эти мелиттобии!

А вот ритуал, который заставляет провести параллель с повадками высших животных — рептилий, птиц, млекопитающих. Это брачные турниры самцов мелиттобий, часто переходящие в жестокие драки и иногда кончающиеся смертью одного из вояк. Вот что пишет С. И. Малышев:

«Первый окрылившийся самец медленно роется среди куколок; берет в лапки то одну из них, то другую. Со вторым самцом он встречается недружелюбно; один постоянно старается держаться в стороне и прячется, а другой его преследует при всяком удобном случае. Не проходит и суток, как появляются результаты враждебных отношений: один из самцов с откушенным брюшком и лапками, а часто и без головы, валяется в стороне, победитель же единовластно производит свой осмотр куколок. Но вот окрыляется третий самец; снова преследование, и снова борьба с роковым исходом. Подобные факты повторяются много раз, обыкновенно до появления самок, так что мне с недоумением пришлось констатировать непримиримую ненависть, точнее, ревность, у таких крошечных существ».

Правда, смертельные исходы случаются куда реже, когда в том же сосуде появится много взрослых самок. Но все равно и тогда частенько приходится видеть, как два потешных соперника, столкнувшись ненароком, норовят куснуть друг друга или положить «на лопатки».

ТАЙНА СНЫТЬ-ТРАВЫ

Как же эти насекомые «завоевывают пространство» в природных условиях? Наиболее вероятный способ — расползание самок от места рождения «пешим ходом». При своей громадной численности такая орда способна преодолевать метр за метром, пока, глядишь, одна из счастливиц не почует вожделенное тепло шмелиного гнезда или запах пчелиных ячей… Но особая удача ее ждет, если это не единичное гнездо, а колония. Ведь многие дикие одиночные пчелы (галикты, листорезы, антофоры, дазиподы) селятся бок о бок, образуя на небольшой площади целый пчелиный городок. Часто они гнездятся в полых сухих тростинках, которыми кое-где и сейчас кроют крыши домов и сараев, и тогда почти каждая удобная тростинка представляет собой заселенную квартиру. Человек, хозяин постройки, большей частью и не подозревает, скольким полезным насекомым он дал кров, хотя, может быть, и видит иногда «мух», вьющихся у застрехи. Множество диких пчелиных гнездится, как правило, и в старых бревенчатых стенах.

Здесь хочется упомянуть об одном сарае, крытом тростником. Кровля эта, по свидетельству С. И. Малышева, представляла любопытную картину. Исследователь пишет: «Я напрасно старался найти обитаемые гнезда одиночных ос или пчел: всюду виднелись свежие следы опустошения, произведенного мелиттобиями, и, следовательно, главная причина, сделавшая крышу необитаемой для одиночных ос и пчел, лежала в чрезвычайном размножении мелиттобий».

Стало быть, расселение этого наездника происходит особенно успешно и быстро в «пчелиных городках», обитателей которых он губит подчистую. И тем не менее многие пчелиные и осиные колонии абсолютно не заражены. Допустимо ли, чтобы сюда за десятки лет не проникла ни одна мелиттобия? Вообще каковы причины, сдерживающие размножение и распространение этого наездника в колониях пчел и шмелей? Больных мелиттобий мне видеть не приходилось. Хищники на такую мелюзгу внимания не обращают. Паразитов из мира членистоногих у крошек мелиттобий нет совсем. Вот и думай, отчего мелиттобия не уничтожила до сих пор всех диких пчел на Земле и что именно препятствует им размножаться выше некоей строго установленной нормы. Это одна из множества тайн экологии, которые еще предстоит разгадать.

То, какие совершенные и почти неуловимые для начинающего исследователя способы расселения насекомых придумала мудрая природа, я хочу показать на примере другого, столь же малоизвестного насекомого, с которым мне тоже приходилось иметь дело.

Я уже говорил, что многие наездники, мухи и другие насекомые очень любят лакомиться нектаром зонтичных растений. В наших краях — окрестностях города Исилькуля — зонтики сибирского борщевика в иные дни буквально истекают нектаром, особенно в тех уголках леса, где мало насекомых. А вот другие зонтичные (дягиль, морковник, сныть, укроп) хоть нектара дают и меньше, но для насекомых куда привлекательнее. Чтобы разобраться в этом получше, я набрал целый букет цветущих зонтиков разных диких растений, чтобы дома хорошенько рассмотреть цветки в бинокуляр и узнать, где и как у зонтичных образуются, хранятся и «выдаются» насекомым капельки сладкого угощения.

Поставил я банку с букетом на стол, снял головку бинокулярного микроскопа со штатива и, действуя ею, как биноклем, «с руки», стал обследовать букет. Он превратился в дивную страну с прохладными зелеными закоулками между стеблями и листьями, с круглыми и гранеными стволами-колоннами, возносящимися вверх. А там цветы каких-то сказочных, неземных растений, которыми всегда кажутся в бинокуляр нехитрые цветочки сибирских скромных травок. И вдруг я заметил, что лепестки и пестики некоторых цветков дягиля и сныти испещрены мельчайшими коричневыми точками — не иначе это помёт каких-то неряшливых и неблагодарных едоков. Но что это! Частички «помёта» вроде бы шевелятся. Я сорвал цветок, положил его на столик микроскопа, вновь установленного на штативе. И увидел… маленьких, совершенно микроскопических пиявочек, которыми был усеян цветок. Они шевелились и напоминали то рыбок, то широкие восклицательные знаки, прикрепленные узким концом к тычинкам, рыльцам и лепесткам растения. Некоторые из них слегка покачивались, медленно и ритмично изгибая тельце в сторону. Иногда одна пиявочка сидела на другой, в некотором роде удлиняя первую, и эта странная пирамида тоже покачивалась, будто что-то искала и ловила в воздухе около цветка.

Затем я разглядел, что тельца их явно сегментированы и снабжены головой, в которой просвечивают острые жвала-крючочки. Значит, мои зверушки относятся к членистоногим! И я тут же нарисовал несколько своих новых «натурщиков». Откуда и как они попали на цветы?

И тут я вспомнил: несколькими днями раньше на таких же зонтиках мы с дочуркой насобирали преинтереснейших наездников: довольно крупных, горбатых, с плотным телом металлически-зеленого, почти черного цвета и блестящим черным брюшком. Наездники были очень смирные, и мы собирали их руками, как темно-зеленые драгоценные камешки, аккуратно разложенные на зонтиках сныть-травы, морковника и дягиля. Еще одна интересная подробность: насекомые восседали на еще не распустившихся бутончиках зонтичных, а значит, сладкий нектар их не интересовал. Не связаны ли эти два явления: странные насекомые на зонтиках и микроскопические «червячки» на таких же цветках?

Проверить предположение оказалось нетрудно. Свободное от каких-либо насекомых растеньице морковника помещено в банку, туда же вытряхнуто несколько наездников. И вот результат: через несколько дней в бутонах, там, где сошлись «в звездочку» еще не распрямившиеся лепестки, появились кучки овальных микроскопических яиц. Еще неделя — и яйца превратились в «пиявочек».

Было ясно: это тоже начало цепи, наверное очень своеобразной. «Пиявочки», несомненно, заняли такие позиции, чтобы прицепиться к насекомому, которое может сесть на цветок. Зачем им прицепляться? Конечно же, затем, чтобы отправиться в чье-то гнездо и там продолжить (или завершить) свой цикл развития. Но в гнездо какого именно насекомого?

Они мгновенно и очень ловко перескакивали на любой движущийся у цветка предмет: конец иголки, бумажку, пинцет, — стоило лишь приблизить «приманку» на достаточно близкое расстояние. Но убедившись, что это обман, пиявочки-личинки проявляли признаки тревоги и начинали ползать по игле или бумажке, забавно прикрепляясь к ней то головкой, то хвостиком.

Шли дни. Личинки явно не росли, ничем не питались, и все так же, рассевшись по краям уже начавших вянуть лепестков, терпеливо ждали хозяина, изредка покачиваясь. Кого я только не сажал на цветок! Диких пчел, лесных клопов, мух, жуков. Иногда брал в пинцет отдельную ножку или усик насекомого и под микроскопом подсовывал личинкам. Правда, некоторые из них прицеплялись к приманке и ползали по ней, но «всеобщего энтузиазма» я не замечал и так ничего и не добился.

Хозяин личинок наездника упорно не желал себя выдать. Мои терпеливые зверушки отказывались от всякой еды (меда, мясного сока), они ждали таинственного Хозяина, который перенес бы их куда-то для дальнейших превращений. Пришла осень, отцвели последние цветы сибирских луговин и опушек, погибли и мои наездники, похожие на зеленоватые блестящие угольки, и их крохотные личинки. Остались лишь рисунки в моем альбоме, скупые строчки записей да неразгаданная тайна.

А недавно я почти все выяснил. Помогли книги, хотя разгадка все время была буквально рядом. Что мне мешало подсунуть моим питомцам вместе с мухами, клопишками и жуками муравья? Ведь в моей лаборатории проживали несколько муравьиных семей разных видов.

Цикл развития эвхаритид (так зовутся эти наездники) оказался таков. Микроскопическая личинка первого возраста — пла-нидия, едва коснувшись тела муравья-работяги, пришедшего за сладким нектаром растения, прицепляется незаметно к любому его волоску, «едет» с ним в муравейник, а там переползает на муравьиную личинку. Тогда уж планидия превращается в обычную червеобразную личинку, выедающую жертву изнутри (иначе муравьи-няньки немедленно обнаружили бы и уничтожили паразита). Перед смертью личинка муравья свивает себе традиционный шелковый кокон. Но из него выходит взрослая крылатая эвхаритида, выбирается из муравейника и улетает.

Теперь мне стало понятным преимущество необычной «горбатой» формы тела и гладкого полированного брюшка эвхаритиды: такое бронированное существо выберется целым даже из муравейника…

И ЕЩЕ ВОПРОСЫ…

Вернемся ненадолго к главным героям нашего повествования — мелиттобиям. Вспомним еще раз самца, повергшего меня в изумление своей внешностью и повадками. Что, к примеру, будет, если самца поблизости от гнезда не окажется? Не прервется ли тогда в этой ячейке пчелы цепь поколений наездников?

Нет, не прервется, природа предусмотрела и такой вариант. Юное создание с тонкой талией и радужными крылышками, оказавшись в одиночестве, все же откладывает на жертву яйца, правда немного. Из них выходят личинки, но поведение матери-девственницы по отношению к детям уже резко отлично от оплодотворенных самок. В этом случае мать совершенно не отходит от своих немногочисленных детей, лелеет их, ощупывает усиками, облизывает. Эти повадки удивительно схожи с заботами о первом потомстве матери-муравьихи. Мелиттобия печется о своих детишках до той самой поры, пока они не окуклятся и не превратятся во взрослых насекомых, среди которых непременно родится особь мужского пола — сын. И через несколько минут долгожданный сыпок делается супругом. Самка резко увеличивает кладку яиц, быстро засевая ими живую обездвиженную жертву. А если такой мамаше-одиночке оставить одно-единственное яйцо, то из него разовьется только самец. Это блестяще доказал в своих опытах С. И. Малышев.

Не уникальное ли это явление в животном мире вообще: при критической ситуации насекомое-самочка так «программирует» все таинства, происходящие при рождении потомства, что обязательно появляется супруг?

Я назвал такую ситуацию критической. Но может быть, для мелиттобий она самая что ни на есть нормальная? То есть если покопаться поглубже, то не окажутся ли мелиттобии новым, исключительно благодатным материалом для генетических, цитологических и других исследований?

Не раз у меня рождалась и такая мысль: нельзя ли попытаться использовать мелиттобий для биологических методов борьбы с вредителями сельского хозяйства? В моих пробирках и чашках мелиттобии, лишенные традиционных жертв, успешно обездвиживали личинок и куколок муравьев, ос-помпилов, паразитических мух, жуков-навозников и даже куколок бабочек. Не удастся ли разведенными в лабораториях мелиттобиями «засевать» поля и огороды, пораженные вредителями? Ведь другой крохотный наезд-пик, трихограмма, уже широко используется для уничтожения яиц вредных насекомых.

…Вот еще один листок из моего «Дела о мелиттобиях»:

«75 октября 1967 года. Самец мертв. Самок — 16 экземпляров. Странная согласованность действий: сидят неподвижно 8 насекомых, из них 6 — одновременно чистят усики, затем — тоже одновременно — ноги, затем все идут куда-то в одну сторону, хотя и не контактируются. Две самки коснулись усиками друг друга, разошлись, но потом пошли в одном направлении; одна в точности повторяет все повороты другой, хотя они движутся далеко друг от друга».

Случайность? Возможно. Хотя таких записей наберется у меня немало.

Я кладу чашечку Коха с мелиттобиями на столик бинокуляра и забываю обо всем на свете: передо мной, как и вчера, как и много лет назад, открывается удивительный, невообразимо сложный мир. Мне его до конца не понять, разве что подгляжу некоторые тайны да сделаю несколько набросков своих крохотных моделей.

Но даже просто созерцать этот Мир Живых Существ нашей планеты — наслаждение, ради которого я не оторвусь от окуляров до поздней ночи.

А может быть, и до самого утра.

Исилькуль, 1967–1972 гг.


Об авторе

Гребенников Виктор Степанович. Родился в 1927 году в Симферополе. Художник и старший специалист-энтомолог Всероссийского научно-исследовательского института защиты растений (ВНИИЗР). Действительный член Энтомологического общества АН СССР. Автор ряда научных и популярных статей и научно-художественных очерков по энтомологии, опубликованных в различных журналах. В нашем сборнике выступает второй раз. В настоящее время работает над живописно-графической анималистической серией «Насекомые» и научно-художественным очерком о шмелях.

Никита Болотников
ОСТРОВ ФИЛОКТИМОНА


Рассказ

Рис. Е. Ратмировой


Вы напрасно будете искать этот остров на географических картах, хотя он и существует. Историю этого удивительного острова услышал я от добрейшего Георгия Евграфовича, или, как его все называли на судне, Географыча.

Немолодой годами, потомственный помор-онежанин, Географыч по примеру своих отцов и дедов связал жизнь с морем, избрав специальность в духе времени — гидробиологию. Она позволяла ему подолгу бывать в плаваниях, не порывая с наукой. Вот и на этот раз он отправился в Атлантику с очередным рейсом нашего научно-исследовательского судна.

Из Саргассова моря мы спустились до седьмого градуса северной широты и вот уже какие сутки шли вдоль экватора к африканскому Зеленому мысу, не видя ни земли, ни кораблей, ни самолетов. Да и откуда им тут взяться? Путь судна пролегал в стороне от проторенных трасс. Мы шли, останавливаясь через каждые шестьдесят миль для очередной станции. Судно ложилось в дрейф, и члены экспедиции начинали гидрологические, гидробиологические, геологические, океанографические и прочие исследования, предусмотренные программой. Потом судно продолжало свой путь вдоль экватора.

Вокруг, очерченный четкой линией горизонта, простирался океан, густо закрашенный ярким кобальтом. На сверкающем пронзительной голубизной небосклоне с утра начинали гуртоваться кучевые облачка-барашки, пухленькие, аккуратные, стандартные, словно скопированные с диснеевских мультфильмов. К полудню они разрастались, набирали мощь, превращаясь в бело-кипенные громады, тянувшиеся вверх. Но и они не в силах были заслонить потоки жгучих лучей. Разве что налетит порой шалая тучка, попрыскает, как из пульверизатора, радужными струями, спугнет с верхней палубы людей, загорающих после вахт и работ на станции, и снова дымится, просыхая, палуба, снова «в сто тысяч солнц» полыхает небосвод.

Каждый вечер духота выгоняла из судовых помещений наверх всех свободных от вахт и занятий в лабораториях. Люди, нагруженные свертками постелей, искали места для ночлега на воздухе. Мы с Географычем обычно предпочитали вертолетную палубу на корме. Правда, и тут было не ахти как сладко. Тугой пассат, с ровной силой дувший навстречу, теребил простыни, которыми мы укрывались, и они, дробно похлопывая по телу, мешали уснуть. А под утро заставляла убегать в каюты обильная роса, покрывавшая палубы, Надстройки, такелаж. Зато вечерами и первую половину ночи мы блаженствовали. После дневного зноя приятно было лежать под открытым небом, вести тихую беседу, а то и просто молча вглядываться в звездные бездны и думать, думать, думать…

Во всей Вселенной тишина. Только глухо бурлит под кормой могучий винт, оставляя на темной поверхности океана ровную, чуть не до горизонта убегающую фосфоресцирующую пенную полосу. Штиль, а судно слегка переваливается с борта на борт. Когда лежишь на палубе и глядишь вверх, кажется, что это мерно покачивается небосвод, по которому верхушки мачт вычерчивают бесконечную синусоиду.

Привычные, с детства знакомые созвездия скромно прижались к горизонту, уступив главенствующие высоты и зенит чужим. Это уже не милые глазу «хоры стройные светил» родного Севера, а хаотическое нагромождение ярко сверкающих небесных тел.

Такие тихие звездные ночи моряки называют алконическими, потому что, по преданию, в это время мифическая птица Алкион вьет гнездо на поверхности океана. Наверное, и эта ночь была алконической. Мы лежали с Географычем на вертолетной палубе и глядели в небо. Вдруг он спросил:

— Не помните, какой это мудрец сказал, что в мире достойны удивления лишь две вещи — звездное небо над нами и закон нравственности в нас?

— Разве всех мудрецов запомнишь? И почему это вдруг пришло вам в голову? — отозвался я, предчувствуя, что сейчас последует очередной рассказ из виденного или пережитого Географычем. Так и получилось.

— Это изречение, — ответил он, — точнее, вторая часть формулы, в которой говорится о законе нравственности в нас, напомнила мне одного земляка. Любопытнейшая, скажу вам, была личность. Хотите послушать?

Последний вопрос был явно праздным, я уже повернулся к Географычу и приготовился слушать. Он не спеша закурил сигарету, затянулся раз-другой и начал свою историю о любопытнейшей личности.

— Деда Филоктимона я знавал еще до революции, когда был мальчуганом. Он и тогда, казалось мне, уже достиг Аредова века…

— Какого века?

— Аредова. Ну, необычайного долголетия, что ли. Это забытое русское выражение я прочел недавно у моего любимого писателя— северянина Бориса Шергина. А Аред… Аред, как бы вам сказать, это — библейский персонаж, конкурировавший своим долгожительством с известным Мафусаилом. Так вот, дед Филоктимон как раз и был нашим онежским Аредом. Сколько ему лет, ни люди, ни сам он уже не помнили. Я его как сейчас вижу — эдакий маленький, щупленький, с густой, седой до прозелени шапкой волос; с виду весь промшелый от прожитых годов, но сравнительно бодрый, подвижный.

Жил он в глубине соснового бора в избушке на берегу озера. Каждую весну, как только начинал набухать снег, Филоктимон отправлялся в избушку, жил в ней до ледостава, промышлял на озере рыбу. К зиме дед возвращался в деревню, устраивался у добрых людей за печкой и до весны плел сети, зарабатывая тем самым на нехитрый приварок, на соль, махорку и спички.

Деда, добряка и балагура, все в нашей моряцкой деревне любили и привечали. Жёнки обстирывали, обшивали его. Спекут ли хлебы, шанежки, какие другие деревенские лакомства, в первую очередь наряжают нас, ребятишек, снести деду угощение. Мужики тоже баловали его: кто махоркой, а кто, вернувшись из рейса, не жалел и заграничного духовитого «кэпстена». Случалось и мне не раз носить с товарищами деду Филоктимону мамушкины подарки, а от учительницы — книжки: дед слыл завзятым книгочием, и зрение у него было исправным. Он угощал нас душистой ухой, а провожая домой, щедро одаривал рыбой.

Но все это частности. Дед был знаменит своей… — уж и не знаю как назвать, — причудой, что ли, над которой сначала все в округе незлобиво посмеивались. Когда-то посреди озера была отмелая банка, сложенная из мельчайшего светло-желтого песка. Говорили, что в тихие, ясные дни солнечные лучи, пробив тонкий водяной слой, отражались от песка и рождали на поверхности воды трепетное, словно пляшущее золотое пятно, ярко выделявшееся на темно-синем зеркале озера. И вот Филоктимон решил на этой отмели строить остров.

— Какой остров? — усмехнулся я.

— А вы, дорогуша, не смейтесь. Да, да, настоящий остров! На протяжении многих лет дважды в день, отправляясь трясти сети, дед грузил в лодку несколько валунов, какие в силах был поднять, отвозил их на середину озера и там сбрасывал на отмель. Для нас, ребятишек, посещавших деда, строить остров тоже стало любимым занятием. Пока дед варил уху или читал книги, мы успевали сделать несколько рейсов с валунами… Как там ни посмеивались люди, а с годами дело подвигалось. Валуны скапливались на дне, нагромождались, уплотнялись. Когда камни показались на поверхности, дед стал засыпать их песком, землей, сваливал на них корневища, дерн, укреплял свое, так сказать, гидротехническое сооружение. Тут уж люди перестали смеяться, уверовали в Филоктимонову затею и, бывало, в праздники приходили даже пособлять.

В последний раз навестил я деда Филоктимона в середине двадцатых годов, перед отправлением на зимовку на Новую Землю. Посреди озера уже возвышался сажени три в диаметре, а может, и больше островок, окруженный золотистым кольцом песчаной отмели. На нем серебрились кустики ивы, росла трава. Я спросил деда, что побудило его строить остров. «Жизнь, голубь мой ясный, жизнь», — ответил он.

В общих-то чертах жизнь его мне была известна из рассказов односельчан. Сызмальства Филоктимон тяжко болел, рос хилым, немощным мальчуганом. Отец его, человек набожный, дал обет, что если Филоктимон поправится, определит его к соловецким монахам в послушники. Когда сын немного окреп, отец так и поступил. Вскоре он утонул, промышляя треску, и остался Филоктимон круглым сиротой. В Соловках попался ему добрый наставник — монах, строитель монастырских лодей, в прошлом бывалый мореход, на старости лет замаливавший грехи. Он много рассказывал Филоктимону о своих плаваниях, научил грамоте, приохотил к чтению. Давал главным образом книги, как выражался Филоктимон, «славных наших в морях плавателей»… Читал юный послушник и завидовал счастью мореходов. Плавают они по всем морям и океанам, красоты земные видят, острова неизвестные открывают, а ему, убогому, такого счастья никогда, видимо, не испытать. Потом добрый наставник умер, а вскоре кончился и срок послуха. Филоктимон в монастыре не остался, вернулся в деревню, продал все, что осталось от отцовского имущества, перебрался на озеро. Здесь он и вовсе телом окреп. Ловил рыбу, плел сети, а мечта о счастье первооткрывателя, надо полагать, никак его не оставляла…



И вот теперь, отвечая на мой вопрос, дед и рассказал, как побудила его жизнь строить остров. Однажды отправился он по обыкновению ставить сети, взглянул на играющее золотистое пятно посреди озера и замер. Сколько раз видал он это пятно, а тут вдруг осенило: что, если насыпать на отмели остров и тем самым как бы открыть его? Слушал я деда и думал: как все же сильно было в нем желание испытать хотя бы паллиатив счастья первооткрывателя…

— Почему паллиатив, Георгий Евграфович? — перебил я. — Ведь уж сам процесс сооружения острова, осуществление замысла могли принести вашему деду самое настоящее счастье.

— Не спешите с выводами, — ответил Географыч. — Подумав тогда о счастье первооткрывателя, я тут же поймал себя на другом: может, на это строительство толкнуло деда тщеславие или какие другие не столь уж возвышенные побуждения? А дед Филоктимон, словно перехватив биотоки моего мозга, продолжал рассказывать своим напевным, округлым онежским говорком: «Как-то, когда остров уже приподнялся по-над водой, привез я камни, свалил их, засыпал землей, потопал по ней ножками, присел, закурил и вдруг задал себе вопрос: а за ради чего ты, брат Филоктимон, стараешься? А для чего, спрашивается, создал бог землю? И сам себе отвечаю: для радости всего сущего, так ведь? Отделил он твердь от воды, чтоб жила и размножалась на суше и в море всяка тварь божья, кому где положено. Значит, и я, сын человеческий, отделив воду от суши, создал твердь. Почнет птица на острове моем гнездо вить, в безопасности птенцов выводить, значит, выполню я урок жизни своей, а не только душу потешу, что открыл, мол, остров…»

— Видите, дорогуша? То, что с первого взгляда казалось причудой, порожденной тщеславием, повернулось совсем другой стороной… Закурим, что ли? — неожиданно оборвал свой рассказ Географыч, пошарил под подушкой, достал сигареты, щелкнул зажигалкой.

— Ну и чем же закончилась история с островком?

— Скажете тоже, «закончилась»! — усмехнулся Географыч. — Продолжение этой истории можно озаглавить: «О том, как поссорился дед Филоктимон с православной церковью».

Географыч попыхал сигаретой и продолжал:

— Своими мыслями о целях бога и человека в создании тверди земной дед Филоктимон поделился на исповеди. И тут у него с отцом Иннокентием произошла такая баталия, что о ней и по сей день, наверное, рассказывают во всех селениях от Сумского Посада до Летней Золотицы. Только изложил Филоктимон священнику, как и положено на духу, все, о чем радеет его душа, тот так и набросился на него; «Грех, смертный грех творишь, Филоктимон! С самим создателем себя равняешь!» А дед ему смиренно так: «Нет, батюшка, не греховное дело я творю. Сам посуди. Господь бог вона какую землишшу создал. Велик бог — велико его творение. Мал азм, грешный, и остров мой, твердь земная, руками человечьими созданная, что пылинка в божьем творении. Но помру я, а остров останется. Значит, я хоть мал, да создатель, и вечно буду жить в делах своих свершенных…» Поп покраснел, закричал: «Начитался ты книг мирских, бесовых и несешь ересь, раб божий Филоктимон!» А дед ему поперек: «Нет, батюшка, не раб я божий, а создатель. И не я неразумен, а ты. Книги читаю я не бесовы, не еретиков, а мужей достойных, капитанов Крузенштерна Ивана Феодоровича, Головнина Василия Михайловича, других знаменитых морей проходцев, а ты, долгогривый, чего читал?» От этих слов у отца Иннокентия глаза на лоб повылезли: небось, такого еще на исповеди не бывало. Сорвал он с головы деда эпитрахиль, затрясся и… в голос, на всю церковь: «Гордыня в тебе дьявольская говорит! Нарекли тебя при рождении Филоктимоном, что значит «любостяжательный», ты таков и есть. У господа бога землю, славу его стяжаешь. Изыди, изыди, сатана!»

Географыч помолчал, сделал последнюю затяжку и снова заговорил:

— Вот он каков был, наш дед Филоктимон! Не знаю, как вы, а я не могу не восхищаться его душевными качествами, той неизбывной нравственной силой, таившейся в нем, о которой упоминал мудрец. Разве не так?.. В тот последний раз, когда я перед отъездом на Новую Землю посетил деда Филоктимона, мы сидели с ним на пороге избушки, глядели на озеро, а дед тихо, проникновенно говорил, словно сам с собой, употребляя слова, ныне уже почти позабытые: «Много, много годков прожил я, сокол ты мой ясный, а гляди-ко, пока еще дышу. Хотя и ветх деньми стал, а дышу, дышу… Мне бы летечко да зимушку еще прожить, глядишь, весной прилетит уточка, начнет с дружком-селезнем на островке моем гнездо вить, тогда могу я спокойно очи свои смежить: сбылось мое желанное…»

Вот таким навсегда и остался в моей памяти дед Филоктимон — умиротворенным, просветленным, источающим доброту, как человек, выполнивший свой долг… Через год, по возвращении с зимовки, наведался я в родную деревню и узнал, что сбылось желание деда: помер он весной, видимо все-таки дождавшись прилета птиц. А перед смертью успел распорядиться всем своим капиталом. Серебряный рубль, как положено, — попу на отпевание, полчервонца — жёнкам и ребятишкам на конфеты и орехи, а червонец — мужикам на поминки… Деда Филоктимона хоронила вся деревня.

Могилу не вырыли (нельзя ее было рыть), а насыпали для нее земли на островке посреди озера, на кусочке земной тверди, созданной руками человека…

Географыч взглянул на часы:

— Эк, опять сколько проговорили! Теперь уж не поспишь, скоро, наверное, станция.

— Интересную рассказали вы историю, Георгий Евграфович, только формула вашего мыслителя в данном случае неприемлема, — отозвался я после паузы. — По-моему, закон нравственности, ее сила в деде Филоктимоне, честное слово, куда достойнее удивления и восхищения, нежели вот это тропическое звездное небо. В облике вашего деда сконцентрированы черты русского характера: убежденность в правоте своего дела, душевная щедрость и просто поразительная скромность. Теперь уж я могу вас спросить: разве не так?

Географыч не успел ответить: в репродукторе раздался щелчок (на мостике включили судовое радио). Географыч тут же вскочил, сгреб постель, побежал одеваться. Послышалась команда вахтенного штурмана:

— Судно прибыло на станцию пятьсот двадцать три, глубина четыре тысячи семьдесят метров. Можно начинать работу с левого борта…

Одновременно на палубе вспыхнули яркие люстры. Винт, сделав напоследок несколько быстрых оборотов и подняв мощные каскады зеленоватой пены, перестал вращаться. Судно легло в дрейф. Завыли лебедки. Началась очередная станция.


Все эти годы рассказ Географыча жил в моей памяти, и наконец прошлым летом я выбрался в прионежские леса убедиться, существует ли остров Филоктимона.

Да, все было именно так, как и представил я себе в ту алконическую звездную ночь в тропиках. Передо мной лежало круглое, словно хрустальная чаша, озеро, обрамленное стеной высоких корабельных сосен. Их стволы, будто свечи, отлитые из червонного золота, отражались в прозрачной синеве воды. Все это, выполненное чудесной художницей-природой в сочных тонах, служило фоном светлому, залитому солнцем пятну посреди озера. Я навел туда бинокль.

Тонкая трепетная березка склонилась над одинокой могилой, поросшей, как и весь островок, нежной муравой. А у берега в золотом трепетном кольце плескалась пара лебедей-кликунов.

…Не ищите этот остров на географических картах. Он не изображен на них, но созданный человеком остров Филоктимона существует на земле!


Об авторе

Болотников Никита Яковлевич. Литератор и журналист, член Союза журналистов СССР. Родился в 1905 году в Ялте. Учился в Ялтинском коммерческом училище, позже — в Московском геологоразведочном институте. В тридцатых годах работал в системе Главсевморпути, зимовал в Арктике. Печататься начал с 1929 года, ас начала 1941 года стал журналистом-профессионалом. В годы Великой Отечественной войны — корреспондент армейской газеты; после войны служил в центральной военно-морской печати. С 1953 по 1965 год — ответственный сотрудник «Литературной газеты». Ныне пенсионер, член редсовета Главной редакции географической литературы издательства «Мысль», член редколлегии сборника «На суше и на море». Был составителем четырех выпусков нашего сборника (1968–1971).

Основное направление творчества — пропаганда истории географических открытий и, в частности, истории освоения полярных стран. Автор книг: «Никифор Бегичев» и «Герой Советского Союза М. Усик», соавтор приключенческо-фантастического романа К. Нефедьева «Могила Таме-Тунга» и автор литературной записи книги Н. Дождикова «В эфире Арктики». Титульный редактор и автор вступительных статей и комментариев к переводам шести книг Рокуэлла Кента, к книгам Роберта Скотта, Эрнеста Шеклтона и других. Автор множества статей и рецензий в центральных журналах и сборниках. В нашем издании публикуется впервые. В настоящее время работает над романом хроникой «Поле надежды» о событиях на Русском Севере в 1910–1916 годах.

Карл Кеньон
ВОЗВРАЩЕНИЕ КАЛАНОВ


Очерк

Сокращенный перевод с английского

Е. Кривицкой

Заставка Л. Катаева




Места обитания каланов
Карта выполнена А. Зебартом

Это произошло в сентябре 1955 года около острова Амчитка на Аляске, где тогда располагался заповедник. У самой поверхности чистых вод залива Константина проскользнула тень. Я взмахнул рукой, и мой помощник, алеут Тони Безезеков, запустил мотор. Вскоре мы поравнялись с нашей изворотливой жертвой — четырехфутовым каланом, крайне необходимым нам для научного изучения.

Плотно прижав передние лапы к груди, калан вывернулся, чтобы ускользнуть. Мы не отставали. Я уперся коленом в борт лодки и наклонился с сетью. Нос животного высунулся на поверхность, и в этот момент я накрыл сетью и быстро втащил в лодку шипящий клубок меха.

— Удастся ли нам посадить туда этого живчика? — спросил Тони, поглядев на калана и на стоящую рядом клетку трехфутовой длины. Неожиданно калан помог нам. Он перестал сопротивляться и принялся исследовать сеть. Сначала он пытался раздвинуть ее ячейки цепкими передними лапами, похожими на перчатки бейсболиста. Потом попробовал ее перекусить. Но, пожевав, убедился, что это бесполезно. Челюсти калана легко прокусывают ракушку мидии, улитки, папцирь краба и морского ежа. Однако, лишенные острых режущих краев, зубы не могут перегрызть мягкие нити сети.

Пока калан исследовал сеть, Тони открыл клетку, а я схватил зверя за задние лапы. Быстро вынув испуганное существо из сети, я сунул его в клетку и закрыл дверцу. Шипящий пленник принял характерную защитную позу — улегся на спину, прижав передние лапы к щекам. Заметив на животе у него два соска, мы удостоверились, что это самка, и назвали ее Сьюзи. Весила она 28 фунтов.

Тони вновь запустил мотор. Мы направились к пристани Кириллов, находившейся примерно в 600 ярдах. Сьюзи, испуганно сверкая глазами, внимательно наблюдала за нами.

Когда Витус Беринг в 1741 году появился в море, ныне носящем его имя, каланы обитали от Байя в Калифорнии до Аляски и от Аляски по всему восточному побережью Тихого океана до Северной Японии. После того как экспедиция Беринга привезла блестящие шкуры каланов и морских котиков, охотники из Европы, Азии и Северной Америки почти полностью истребили этих животных.

В 1911 году Соединенные Штаты, Англия, Япония и Россия заключили соглашение о прекращении охоты на каланов. Изучение животного началось с 1950 года. К этому времени поголовье каланов стало восстанавливаться.

С самых первых шагов исследования я отдал этой работе много сил. Приняв поручение департамента по изучению рыбных ресурсов и живой природы США, я провел много времени на Аляске, где обитает примерно 50 тысяч каланов.

После этого мне представилась возможность исследовать небольшую, примерно около тысячи голов, колонию каланов, живущую в теплых водах, недалеко от берегов Калифорнии.

В начале века, до того как был принят закон о защите каланов, считалось, что калифорнийские каланы полностью уничтожены. Правда, инспекторам по охране животных приводилось видеть несколько особей недалеко от берегов центральной Калифорнии. Но калифорнийский департамент по охоте и рыболовству не предавал эти факты гласности.

В 1938 году один местный житель заметил около сотни каланов на труднодоступном побережье около Биг-Сура (район Монтерея). Как выяснилось, это единственная колония, сохранившаяся на американском побережье к югу от Аляски. Каланы же, обитавшие на побережьях Орегона, Вашингтона, Британской Колумбии и в Байе, полностью исчезли.

Чтобы сохранить оставшихся каланов, штат Калифорния в 1941 году объявил заповедными 25 миль побережья, а в 1959 году увеличил заповедную территорию до 100 миль. Но вовсе не все калифорнийцы радовались возрождению каланов. Дэн Лиди, контролировавший мою работу в министерстве торговли, сообщил мне из Вашингтона о полученных им протестах: «Рыбаки, ведущие промысел «морского уха», требуют, чтобы каланы были убраны от мест промышленной ловли этого моллюска, — сообщил он. — Они жалуются на то, что каланы мешают промыслу».

К этому времени я уже кое-что узнал об аппетите аляскинских каланов. Они едят рыбу, моллюсков и морских ежей. И за день съедают пищу, равную одной пятой их веса. Это около 15 фунтов для взрослых самцов и от 8 до 10 фунтов для самок.

Я спросил Мела Одемара и Эрла Эберта, биологов калифорнийского департамента охоты и рыболовства, серьезна ли наметившаяся проблема?

— Каланы сильно опустошают скопления «морского уха». Там, где охотится много каланов, «морское ухо» остается лишь в расщелинах скал, куда животные не могут добраться, — ответили они.

В штате Калифорния каланы продолжают расширять свою территорию. Помимо того что они появились в заливе Монтерей, их недавно видели в районе Камбрии, к югу от заповедника.

— Стомильная заповедная зона, видимо, уже перенаселена, — сказал мне Мел Одемар. — Если бы заповедник мог вместить всех, они оставались бы там.

Биологи пытались вернуть каланов с тех мест, где находятся коммерческие скопления «морского уха», в границы заповедника. Но это было равносильно тому, что лить воду в переполненный сосуд. Каланы просто убегали из заповедника.

Я заинтересовался каланами задолго до того, как возникли эти противоречия. В 1947 году мы вместе с известным специалистом по морским млекопитающим, доктором Виктором Шеффером, с борта исследовательского судна «Блек Дуглас» заметили каланов в заливе Константина у острова Амчитка. Когда мы причалили к пристани Кириллов, нас встретил Элмер Хэнсон, начальник порта.

— Мы обследуем пути миграции морских котиков, — объяснил ему Виктор и добавил: — Пока мы здесь, нам хотелось бы повидать и каланов.

— Ну что ж, вы как раз попали в нужное место, — засмеялся Элмер. — У нас их сотни, а может быть, и тысячи. — Его лицо омрачилось, и он добавил: — Последнее время я несколько раз находил мертвых каланов, но я так и не знаю, отчего они погибли. Это какая-то загадка.



Калан демонстрирует свою неловкую походку
Фото автора

В его джипе мы доехали до места и вышли из машины. Ноги утопали в мягком сфагнуме. В сотне ярдов от нас около дюжины каланов паслись в зарослях бурых водорослей. Самка плыла по направлению к нам на спине, отталкиваясь задними лапами. На груди у нее спал детеныш, плывущий на теле матери, как на удобном судне.

Затем мы наткнулись на мертвого калана, лежавшего на травянистом берегу в такой позе, будто он спит. Это был молодой самец по размерам примерно втрое меньше взрослых, и весил он не более 20 фунтов. Никаких ранений мы на нем не обнаружили, но выглядел он крайне истощенным. Вскоре мы нашли еще четырех.

— Что их убивает, как вы думаете? — спросил Элмер.

У нас не было ответа на этот вопрос и не было надежды найти его тут же на месте, так как федеральная полиция в целях защиты живой природы запретила подбирать мертвых каланов и ловить живых даже для изучения.

Несмотря на эти загадочные случаи гибели, поголовье каланов хотя и медленно, все же увеличивается.



Удачливый охотник всплывает, зажав в лапах большую раковину «морского уха.» Каланы поднимают пищу на поверхность, держа ее цепкими передними лапами или спрятав добычу в сумкообразной складке кожи, расположенной на груди
Фото Б. Литлхейла

В 1951 году правительственная политика по отношению к каланам изменилась, и Роберт Джонс, инспектор Алеутского заповедника, отловил 35 каланов для переселения в места их прежнего обитания. К сожалению, они погибли в неволе через несколько дней. Попытки переселить каланов были возобновлены в 1954 и 1955 годах, но также оказались безуспешными. Очевидно, каланы в отличие от других морских млекопитающих плохо переносят неволю. Но Сьюзи прожила в неволе 6 лет, которые провела в зоопарке Вудланда, в Сиэтле, недалеко от моего дома, где была окружена всеобщей заботой и вниманием. В течение этих лет она оставалась единственным каланом, жившим в неволе. И хотя она погибла рано, примерно семи лет от роду, а это гораздо меньше положенных каланам 15–20 лет, наблюдения за ней дали ключ к разгадке некоторых тайн этого малоизученного животного.

Когда мы привезли Сьюзи в заповедник, она быстро освоилась в клетке, но отказывалась от еды в нашем присутствии. Тони воспринял это как личное оскорбление. Он принялся настойчиво приручать ее и через два дня с гордостью объявил.

— Она ест из моих рук!

Изучая других каланов, мы выяснили, что животные эти приручаются в общем-то довольно быстро. И если через несколько минут после поимки поместить их в бассейн с водой, начинают вскоре брать рыбу из рук.

Один дикий калан вскоре даже начал ходить за нами следом, поднявшись на задние лапы и прижав передние к груди. А бусины его глаз при этом умоляюще заглядывали в лицо. Этот попрошайка продемонстрировал нам одну интересную особенность. Как бы далеко от воды мы ни кормили его (даже на расстоянии в сто футов), калан никогда не съедал угощение на земле. Левой передней лапой он плотно прижимал кусок к груди, а на трех других конечностях ковылял к воде. Там, плавая на спине, он с удовольствием обедал.

Сьюзи помогла нам понять, почему каланы предпочитают воду суше. В клетке мы устроили ей постель из древесных стружек. Через месяц я отвез ее в Сиэтл. Эд Джонсон, директор зоопарка Вудланда, поместил ее в бассейн. К нашему удивлению, ее мех впитывал воду, как губка. И она пошла ко дну!

Крошки еды и стружка внедрились в ее нежный мех и разрушили водонепроницаемое воздушное одеяло. Она пыталась устроиться на спине, но только непрерывное движение задними лапами помогало ей удерживать голову над водой. Она чуть не окоченела от холода. Мы с Эдом вытащили ее из воды и спешно устроили ей теплую ванну в протопленном помещении. А потом досуха вытирали полотенцами.

В течение нескольких дней мы часами мыли и сушили ее мех. Только дней через десять мы снова выпустили ее в бассейн. Теперь она легко и с удовольствием поплыла на спине.

Вот почему дикие каланы перед началом каждой трапезы и сна, а также после них занимаются обстоятельным туалетом.

Сьюзи не надо было заботиться о пропитании, и почти половину своего времени она чистилась и прихорашивалась. Дикие каланы, которым приходится добывать пищу самим, тратят на уход за мехом не меньше десятой части своей жизни. Прихорашиваться им приходится не из тщеславия. Из-за того, что у каланов в отличие от всех других морских млекопитающих отсутствует слой подкожного жира, температура тела и плавучесть зависят от тех пузырьков воздуха, которые содержатся между 800 миллионами волосков их шкуры. Парадокс состоит в том, что шкура не намокает, если ее постоянно держать в воде. Случай со Сьюзи многому научил меня.

Вернувшись на Амчитку, я попросил кузена Тони, Фреда Безезекова, плотника, построить для каланов бассейн двухфутовой глубины и размером 6 на 8 футов.

Пока Тони и Фред сооружали бассейн, я наблюдал за животными, спрятавшись в укрытии на скалах. Шквальный ветер, доходящий до 70–80 миль в час, ревел вокруг, но мое укрытие надежно защищало меня. Правда, выяснилось, что лучше всего наблюдать за каланами в спокойные дни. Через подзорную трубу я наблюдал за тем, как каланы ныряли, ели, спали и спаривались.

Один из них нырял не меньше 6 раз в течение 14 минут, оставаясь под водой от 42 до 80 секунд при каждом погружении. Всплыв, он жадно ел, большей частью морских ежей, которых он выносил на поверхность, прижав к себе передней лапой.

Однажды утром я увидел самку калана, плавающую на спине. Около нее, положив голову ей на грудь под прямым углом, плавал малыш. Оба спали. Затем мамаша проснулась и стала облизывать шкурку детеныша и приглаживать ее лапами. Вскоре проснулся и малыш. Они вместе покувыркались в воде и нырнули.

Малыш появился на поверхности первым, и я увидел, что он грызет коричневатую морскую звезду. Мамаша вынырнула в десяти футах от него, прижав к груди полдюжины морских ежей и три большие устрицы. Детеныш подплыл к ней и выхватил самого большого ежа. Зажав его в лапах, он прокусил панцирь и затем языком и нижними зубами выгреб изнутри всю массу мягких яиц. А мамаша с помощью клыков старалась открыть устрицу. Лапами она раскрыла створки, бросив одну из них себе на грудь. Держа другую створку обеими лапами, она слизала розовато-белое мясо. Затем, прижимая к себе оставшихся ежей и устриц, она перевернулась и окунулась в воду.

Участок берега, который был под моим наблюдением, населяли только самки — одинокие или с детенышами. Взрослые самцы приплывали лишь для спаривания. Однажды в погожий день я заметил, как калан (по его массивной шее и плечам было видно, что это самец) приблизился к самке. Она обедала, скользя по поверхности воды. Ее спящий детеныш был рядом. Самец нырнул, проплыл между самкой и детенышем и попытался ухватить самку за грудь. Самка оттолкнула его задней лапой. Но самец был настойчив. Он вновь поднырнул, обхватил ее, и они барахтались вместе до тех пор, пока проснувшийся детеныш не подал голос. Самка снова оттолкнула «насильника». На этот раз он сдался. Потерпев неудачу, он вскоре нашел одинокую самку, которая оказалась более покладистой. Она нежно приглаживала его мех, пока они лежали на скалах. Соскользнув вместе с ней в воду, самец схватил ее зубами за нос, и они начали любовную игру. Когда все кончилось, нос самки был в крови.

Дни проходили, а мне все не удавалось увидеть, как каланы разбивают моллюсков о камень, который они держат на груди. Так делали калифорнийские каланы.

Я предположил, что каланы Аляски отличаются от того вида, который обитает в Калифорнии.

Вернувшись в Сиэтл, я рассказал об этой идее Форду Уилки, возглавляющему местный отдел департамента по охране живой природы.

— А почему бы не проверить это на Сьюзи? — предложил Форд.

Мы бросили небольшой плоский камень и дюжину раковин моллюсков в бассейн Сьюзи. Она немедленно нырнула и появилась снова, зажав камень одной лапой, а раковины — другой. Поместив камень на груди, она схватила раковину двумя лапами и стала бить ею о камень до тех пор, пока не разбила сразу как раковину, так и мою идею.



Самка с детенышем. Самки рождают лишь одного детеныша раз в два или три года. И на протяжении первого года жизни заботливая мать не отпускает малыша от себя
Фото Д. Мэттисона-младшего

Но последствия этого опыта были нежелательными. Сьюзи так полюбила камень, что ни на минуту не выпускала его из поля зрения.

— Боюсь, нам придется забрать у нее игрушку, — сказал мне Эд Джонсон.

У бассейна мы увидели Сьюзи, с увлечением колотившую камнем по цементной кромке.

— В некоторых местах она отбила бетон примерно на полдюйма, — сказал он. — И это еще не все. Чтобы остатки пищи не попадали в трубу, слив в дне бассейна прикрыт крышкой. Сьюзи открывала ее лапами, и нам пришлось привинтить крышку. Теперь она бьет камнем по болту и уже повредила его.

Я предположил, что Сьюзи чувствует себя одиноко, и мы должны поймать и привезти ей компаньона.

— Не знаю, можем ли мы себе это позволить. Цены на морепродукты растут, а корм для Сьюзи стоит около 1500 долларов в год. Хотя она и небольшая самка, но съедает от 8 до 9 фунтов в день. Калан ест больше льва, а прокормить его стоит дороже, чем слона, — ответил Эд.

Я был вынужден расстаться с этой мыслью. А Сьюзи пришлось удовлетвориться непрерывным потоком друзей-посетителей, навещавших ее ежедневно и скрашивавших ее одиночество.

Вновь вернувшись на Амчитку, я вплотную взялся за решение задачи, волновавшей меня в течение многих лет. Что погубило тех каланов, которых Элмер Хэнсон показывал Виктору Шефферу и мне в тот день, когда мы впервые увидели этих животных? Они продолжали гибнуть и в следующие зимы. А мы все еще не знали причин.

Однажды после особенно суровой зимы и штормов, в начале весны, погибло больше 200 каланов. При этом обнаружилась такая особенность — погибали или старые звери со сточенными зубами, или совсем молодые животные. Те и другие были сильно истощены. Вскрытие показало, что в желудках у них находились лишь маленькие морские ежи. Рыбы или моллюсков там не было. Меня вдруг осенило!

Мои помощники-алеуты Джон Невзоров и Иннокентий Голодов поймали на берегу четырех молодых, больных на вид, каланов. Мы поместили их в самодельный бассейн и кормили свежей рыбой. Потом им предложили привычную диету из морских ежей. Но каланы отказались их есть. Питаясь свежей рыбой, трое из четырех животных в течение недели совершенно выздоровели. Погиб только один — самый маленький и слабый.

Ответ был найден. Каланы, защищенные от хищников и ограниченные в свободе передвижения, оказались жертвами перенаселения. Они погибали от истощения, поскольку им приходилось есть только молодых морских ежей, которых тут изобилие, но это — малопитательный корм.

У старых каланов зубы стерлись потому, что они годами раскалывали зубами твердые раковины моллюсков. А для того чтобы ловить рыбу в период штормов, они слишком стары. Им трудно жевать даже ту скудную пищу, которую они находят. А каланы-подростки еще слишком молоды, чтобы самостоятельно заботиться о своем пропитании, но уже слишком взрослы, чтобы мамаши продолжали их кормить. Вот подросткам и доставались лишь маленькие морские ежи.



Калан берет морского ежа из рук ныряльщика. Морские ежи пожирают бурые водоросли. Уничтожая ежей, каланы сохраняют подводные «леса» и их обитателей
Фото Д. Черч

Было ясно, что пойманные каланы не могли пока сами ловить рыбу. Поэтому мы стали их подкармливать. Но однажды во время сильного шторма наши запасы рыбы подошли к концу. У нас в бассейне в то время жили три калана: взрослая самка со шкурой медового цвета, которую мы прозвали Блонди, и два крупных подростка. Пришлось урезать им рыбный паек с 8 фунтов до 6. Я скармливал каждому животному его порцию, но хитрая Блонди зажимала свою рыбу лапой и, пользуясь тем, что она сильнее других, отнимала рыбу у своих сородичей.

Подростки нуждались в защите. Я нашел длинный бамбуковый шест и стоял с ним около бассейна во время кормления. Как только Блонди приближалась к соседям помоложе, я стукал ее легонько шестом по голове. Шест только звонко щелкал, но, я уверен, никакой боли не причинял. Однако на Блонди это произвело впечатление. Вскоре во время кормления мне достаточно было лишь постоять у бассейна с шестом в руках, и новых инцидентов не возникало. Но однажды, успокоившись, я отложил шест в сторону, и, прежде чем успел схватить его, плутовка утащила всю рыбу, до которой могла добраться.

После этого случая в часы кормления я неизменно бывал вооружен. Но Блонди все равно умудрялась разбойничать. Один раз она нырнула, делая вид, что собирает остатки пищи со дна, и вдруг бросилась снизу на ничего не подозревавшего калана-под-ростка. Ее передняя лапа с когтями мелькнула над поверхностью воды и выхватила рыбу из лап испуганного несмышленыша.

Одураченный калан поплыл ко мне, глядя на меня умоляющими глазами, а Блонди вынырнула в дальнем конце бассейна, чтобы разделаться со своим трофеем. Я уже ничего не мог поделать. Пока у нас были перебои с рыбой, это единоборство человека и калана продол жал ось. Причем слишком часто побеждал калан.

Теперь, когда мы узнали, как сохранить каланам жизнь, было решено перевезти их в менее населенные районы. Мы погрузили восемь каланов, взятых из нашего бассейна, на самолет алеутской авиакомпании, направлявшийся на острова Прибылова. Клетки поместили в салоне, где они вызвали живой интерес у нескольких пассажиров, летевших этим же рейсом. Неожиданный шторм заставил пилота изменить курс, и это намного продлило перелет. Каланы в своих теплых шубах сильно страдали от жары, они задыхались и кричали. Температура в салоне была 75 градусов по Фаренгейту (примерно 24 градуса по Цельсию). Я погружал их несколько раз в холодную воду, но это помогало ненадолго. В конце концов мы приземлились на Аляске в заливе Колд Бей. Инспектор Алеутского заповедника Роберт Джонс помог нам перенести каланов в холодный сарай. Но тепловой удар был слишком силен: все восемь погибли.



Каланы — мирные животные; они обороняются, лишь защищая своих детенышей. Каланы с удовольствием лакомятся кальмарами Фото Р. Черча

В 1959 году была предпринята другая попытка. На специально арендованном самолете при температуре в салоне 48 градусов по Фаренгейту (примерно 9 градусов по Цельсию) мы успешно перевезли семь молодых каланов с острова Амчитка на остров Св. Павла (из группы островов Прибылова).

В 1967 году Комиссия по атомной энергии выбрала Амчитку для подземных ядерных испытаний и согласилась финансировать стоимость переселения большого числа каланов, населяющих остров. Эта задача выпала на долю биолога Джона Ванья и его ассистента Карла Шнейдера. Они имели опыт ловли и перевозки каланов из залива Принс-Вильям на юго-восточное побережье Аляски. Ванья и его коллеги начали перевозить каланов из района испытаний. К июлю 1971 года они перевезли 417 животных на побережье Аляски и 180 — в разные пункты побережья Британской Колумбии, Вашингтона и Орегона.



Морские выдры выходят из зарослей бурых водорослей на берег. Прежде чем заснуть, они «швартуются», обматывают тело водорослями. Мамаши, отправляясь на охоту, оставляют детенышей в колыбели из побегов водорослей Фото Б. Литлхейла

Лично для меня особенно памятен один случай переселения в июле 1970 года. Помню, как я ждал прилета огромного грузового самолета аляскинской авиакомпании на взлетной полосе в Квилэте (штат Вашингтон), на борту которого находились 62 калана. Они пролетели с Амчитки 2500 миль без посадки, для того чтобы поселиться на побережьях штатов Вашингтон и Орегон, где 60 лет назад этот вид был совершенно уничтожен.

Когда самолет приземлился, мы с Джоном Ванья стали помогать сотрудникам вашингтонской службы заповедников грузить клетки с каланами на грузовики, в кузовах которых для охлаждения атмосферы был битый лед. Некоторые животные негромко посвистывали, остальные молчали и были спокойны. «Хороший признак, — подумал я, — они приживутся». И они прижились.

К тому же следует добавить, что с начала шестидесятых годов поголовье каланов на Аляске почти удвоилось. Долгие годы исследований — трудных и порой обескураживающих — принесли свои плоды. Несмотря на то что многие вопросы обитания каланов еще не решены, этих замечательных животных, некогда почти уничтоженных, человек оградил от вымирания.

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ОЧЕРКУ КАРЛА КЕНЬОНА «ВОЗВРАЩЕНИЕ КАЛАНОВ»

Калан, или морская выдра (иногда его называют также морским бобром, хотя в действительности он находится в близком родстве с речной выдрой), ценнейший вид пушных зверей земного шара. Его густой, шелковистый темнобурый мех, нередко искрящийся сединой, не только очень красив, но и необычайно прочен. Зоологов каланы привлекают так же, как малоизученные животные, обладающие многими своеобразными особенностями экологии и поведения, связанными, в частности, с водным образом жизни. Одна нз интереснейших особенностей поведения зверей заключается в том, что, добывая корм, они нередко пользуются камнями как «орудиями труда»; об этом подробно рассказывает в своем очерке автор.

Каланы распространены в прибрежных водах северной части Тихого океана; в СССР — у Командорских и Курильских островов, Восточной Камчатки. Обитают они также у северных берегов Японии и в Северной Америке — от юга Аляски, островов Алеутских и Прибылова до Калифорнии. Первые сведения о каланах и их шкуры были доставлены с Камчатки русскими землепроходцами еще в конце XVII века. Со второй половины XVIII века начался регулярный и массовый промысел животных ради их меха, и численность каланов повсеместно стала сокращаться. Особенно сильно она упала к началу текущего столетия. Однако в последние десятилетия благодаря принятым мерам охраны поголовье каланов как в СССР, так и в США заметно возросло.

Каланы привлекают к себе неослабевающее внимание зоологов и охотоведов. И советские и американские специалисты изучают питание, размножение животных в природе, ищут причины их преждевременной гибели и предпринимают усилия к ее предотвращению. Большое место в исследованиях занимают наблюдения за каланами, содержащимися в неволе. В Советском Союзе еще в довоенные годы был осуществлен интересный опыт акклиматизации каланов на Мурманском побережье Баренцева моря. Результаты этого опыта оказались обнадеживающими. К. Кеньон рассказывает о сходном эксперименте, предпринятом в США, — возвращении животных в места их былого обитания. Планы научного сотрудничества между СССР и США на ближайшие годы предусматривают совместное участие специалистов двух стран в экспедициях и экспериментах по изучению каланов. Несомненно, что объединение усилий ученых в этом направлении окажется плодотворным.

Карл Кеньон — талантливый американский зоолог и натуралист, много лет проведший на Аляске. Советским специалистам хорошо известны его научные труды, посвященные различным видам морских млекопитающих Тихого океана. Однако особенно много внимания он уделял изучению каланов. В публикуемом очерке (впервые он был напечатан в журнале «Нэйшнл джеогрэфпк» в 1971 году) автор обобщил свои многолетние и тщательные наблюдения за животными. Кеньон искренне симпатизирует каланам и передает это чувство читателям.

Доктор биологических наук С. М. Успенский


Ирвинг Уоллес
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ БЫА ФИЛЕАСОМ ФОГГОМ


Очерк

Перевод с английского И. Юрьева

Заставка С. Юкина


Мысль о романе, который вспоследствии стал самым популярным произведением Жюля Верна, пришла в голову писателю впервые в конце 1871 года. Он сидел в тот момент в своем любимом амьенском кафе и рассеянно листал газету.

В течение нескольких месяцев газеты и журналы полны были описаниями бедствий, которые принесла Франции война с Пруссией. Писатель внимательно следил за горькими для его родины событиями. Он читал о поражениях при Верте и Меце, о пленении Наполеона III при Седане, об осажденных парижанах, которым для поддержания своего существования пришлось съесть любимцев слонов из зоопарка, о пруссаках, стоявших два дня лагерем на разрушенных Елисейских полях. Жюль Верн с облегчением вздохнул, когда наконец был подписан мир, хотя в результате его Франции пришлось уступить Бисмарку большую часть Эльзаса и Лотарингии и выплатить огромную контрибуцию.

В это время Жюлю Верну было 43 года, и, хотя за ним прочно утвердилась уже репутация писателя-фантаста, сюжеты и идеи произведений он, как правило, черпал из реальной жизни. Так случилось и в этот день в амьенском кафе.

В разделе зарубежных новостей Жюль Верн неожиданно натолкнулся на сообщение о том, как эксцентричный американец за 80 дней объехал вокруг света. По тем временам, когда люди путешествовали в каретах, на парусно-паровых судах и медлительных поездах, это было необычайным достижением. Событие сразу дало пищу творческому воображению писателя. Он решил послать своего героя в подобное же путешествие и при этом заставить его преодолевать бесчисленные препятствия. Писатель жадно поглощал все, что касалось американского путешественника и его приключений. Американец — его звали Джордж Фрэнсис Трейн — отправился из Нью-Йорка в Сан-Франциско на поезде по только что открытой трансконтинентальной магистрали. Ему потребовалось семь дней, чтобы добраться до Тихого океана…

Вдохновленный приключениями Трейна, Жюль Верн начал работать над образом Филеаса Фогга — героя романа «В 80 дней вокруг света». Роман был закончен в ноябре 1872 года. Прежде чем он вышел отдельной книгой, Жюль Верн дал согласие на его публикацию в газете. В начале 1873 года газета «Тан» стала печатать новое произведение писателя, главу за главой.

Публикация романа вызвала настоящую сенсацию. Французы взахлеб читали газету «Тан». Английские и американские корреспонденты во Франции ежедневно передавали по телеграфу целые главы своим газетам, сообщая о продвижениях Фогга как о событиях первостепенной важности. Транспортные компании предлагали писателю, особенно на последних стадиях путешествия его героя, баснословные суммы за рекламу именно их маршрутов. Жюль Верн отказался от всех подобных предложений.

Между тем с публикацией романа отдельной книгой его успех еще более возрос. Он немедленно был переделан в пьесу, которая с громадным успехом шла на сценах Парижа, Вены, Брюсселя, Нью-Йорка.

Воодушевленный примером Фогга, венгерский офицер Любовиц проделал путь от Вены до Парижа за 15 дней и выиграл пари. В течение двух дней он был почетным гостем в доме Жюля Верна. В 1901 году журналист Стиглер из газеты «Эко де Пари» совершил кругосветное путешествие всего за 63 дня и тоже нанес визит восхищенному писателю.

Единственным из «рекордсменов-кругосветников», не побывавшим у Жюля Верна, был Трейн — прототип Филеаса Фогга. Он так и не снизошел до того, чтобы посетить писателя, который, по мнению Трейна, был ему весьма обязан.

Роман «В 80 дней вокруг света» наполнен событиями, близко напоминающими приключения Трейна. Конечно, есть здесь и различия: у Жюля Верна Фогг начал путешествие на восток, в то время как Трейн двигался в противоположном направлении. Фогг по характеру сдержан, Трейн, наоборот, экспансивен. Но и у Фогга и у Трейна были и общие сходные черты: склонность к эксцентричности, отвращение к чтению газет, отсутствие интереса к дорожным пейзажам, пристрастие к тайфунам и бурям.

В своей автобиографии, которая вышла за год до смерти, Трейн прямо говорит, что является прототипом Филеаса Фогга. Он пишет: «Я объехал земной шар за 80 дней в 1870 году, то есть за два года до того, как Жюль Верн написал свой знаменитый роман, основанный на моем путешествии».

В течение 80 дней Трейн был Филеасом Фоггом, но почти в течение 80 лет он был человеком значительно большего масштаба, чем сухой и педантичный герой Жюля Верна.

Трейн родился в Бостоне в марте 1829 года. Ребенком он переехал с семьей в Новый Орлеан, где его отец открыл магазин. В 1833 году Новый Орлеан постигло страшное бедствие — эпидемия желтой лихорадки. Вся семья мальчика погибла, его же самого отец успел отправить к родственникам в штат Массачусетс, где он стал жить на ферме своей бабушки. Он помогал по хозяйству, посещал школу, но никак не мог смириться со скучным, душным мирком своего нового семейства, все интересы которого помимо хозяйственных ограничивались методистской церковью. Поэтому, узнав, что его хотят готовить к карьере священника или деревенского кузнеца, он сбежал из дому. Ему исполнилось тогда 14 лет.

Он поступил в бакалейную лавку в Кембриджпорте. Это была нелегкая работа. Он трудился с рассвета до позднего вечера всего за 50 долларов в год. Так продолжалось два года, могло бы продолжаться и дальше, если бы не один визитер, встреча с которым изменила всю жизнь Трейна.

Кузен его отца (богатый, консервативный по привычкам полковник) по имени Энох Трейн однажды заехал к нему в лавку и вежливо расспросил его обо всем. На следующий день Трейн оставил лавку и появился в судовладельческой конторе полковника.

— Чем я буду заниматься? — прямо спросил он.

Полковник опешил.

— Заниматься? — переспросил он. — Но послушайте, ведь люди не приходят в солидную контору наниматься таким образом. Вы еще слишком молоды.

Трейн продолжал стоять на своем:

— С каждым днем я становлюсь старше. По этой причине я здесь. Я сам хочу проложить себе дорогу.

Это было сказано смело, даже нагловато, но Трейн получил работу.

С тех пор контора полковника Эноха стала совсем иной. Через два года высокий красивый брюнет Трейн стал управляющим, а еще два года спустя — младшим партнером владельца. К 1850 году роль Трейна в компании так возросла, что полковник Энох сделал его собственником одной шестой всего капитала и назначил управляющим европейским филиалом. Однако в скором времени Трейн захотел большего. Он потребовал полных прав в управлении делами компании. Полковник предложил ему 15 тысяч долларов в год. Трейн сначала согласился, но потом отказался, задумав начать собственное дело. Он решил отправиться в Австралию, где в полном разгаре была золотая лихорадка.

Прибыв в Мельбурн, Трейн не стал терять времени даром. Он построил склады и открыл контору. Он продавал золото, занимался организацией транспортных услуг до Бостона, импортировал дилижансы и консервы. За год он заработал 95 тысяч долларов.

Спустя некоторое время 12 тысяч горняков-золотоискателей в Балларате и Бендиго, недовольные новыми правительственными ограничениями, подняли мятеж. Правительство в ответ увеличило плату за лицензии на участки и запретило выбирать горняков в местные органы власти.

У восставших был план основать демократическую Пятизвездную республику, но сначала они намеревались как следует вооружиться. Один из руководителей восставших (американец по имени Мак Жилл) предложил совершить налет на арсенал, но не успел он с группой мятежников отправиться туда, как солдаты обрушились на повстанческий лагерь и разгромили его.

За голову Мак Жилла, живого или мертвого, была объявлена награда в тысячу фунтов. Однако тот продолжал действовать. Лишенный возможности вернуться в лагерь, он решил вступить в контакт с Трейном.

Трейн симпатизировал горнякам, а те в свою очередь им восхищались. Он казался им в какой-то степени родственной натурой как представитель нации, которая в свое время свергла британское владычество. Они даже метили его в президенты своей будущей республики, хотя Трейн и отклонил это предложение.

Однажды утром, когда Трейн был в своей конторе, туда проскользнул Мак Жилл. Заперев дверь, он сказал Трейну:

— Я слышал, что у вас на складе имеется на восемь тысяч долларов «кольтов». Меня послали к вам, чтобы достать их.

Трейн с изумлением посмотрел на него:

— Вы знаете, что за вашу голову объявлена награда в тысячу фунтов?

— Это не имеет никакого значения.

Трейн разозлился.

— Так не пойдет. Вы не имеете права компрометировать меня таким образом…

В этот напряженный момент послышался стук в дверь. Это был начальник мельбурнской полиции: Трейн спрятал Мак Жилла и впустил полицейского. Тот пришел с целью взять у него несколько дилижансов. Спровадив незваного гостя, Трейн сказал Мак Жиллу:

— Я не собираюсь вас выдавать, а хотел бы спасти вам жизнь. Вам следует делать то, что я посоветую.

Трейн переодел мятежника в другую одежду и на одном из своих судов вывез из Австралии.

Затем Трейн побывал во многих странах Азии и наконец в 1856 году вернулся в Нью-Йорк, но ненадолго. В этом же году он снова отправляется в Европу, сначала во Францию, а затем в Италию.

В Риме его встречали как освободителя. Он думал, что его приняли за Гарибальди, но оказалось, что речь шла именно о нем самом. Позднее он вспоминал: «Любопытно, что в Риме и в других местах во мне всегда видели лидера мятежа. Меня считали карбонарием, борцом Парижской коммуны, чартистом, фением, участником Интернационала. Пятнадцать лет пять или шесть правительств через своих шпионов следило за мной».

В 1857 году Трейп посетил Россию. Москва произвела на него большее впечатление, чем любой другой город мира.

Однако Трейн был не только туристом. Он везде устанавливал деловые связи, заключал выгодные контракты и сделки. Его всегда занимало усовершенствование средств передвижения. Конки, которые в то время уже существовали в Иью-Йорке и Филадельфии, показались ему весьма перспективными. Он решил ввести их в Европе, и в первую очередь в Англии. Его просто бесила медлительность передвижения в Старом Свете.

Он начал с Ливерпуля. Городские власти немедленно отвергли его идею. Протекция друзей помогла ему наладить первую линию конки в окрестностях Биркенхеда в 1860 году. Преодолевая бешеное сопротивление омнибусных компаний, конка с трудом, но успешно завоевала себе «место под солнцем». Однако битва за введение конки была незначительным событием по сравнению с тем сражением, которое Трейн развернул против Британии, когда на его родине началась война между Севером и Югом.

Англия в лице ее промышленников была целиком на стороне южан и всячески помогала им. Трейн выступал на митингах, писал памфлеты, издавал на свои средства газету. Он делал все, чтобы заставить Англию отказаться от вступления в гражданскую войну в США на стороне южан.

Чувствуя, что его пребывание в Англии становится небезопасным, Трейн возвращается на родину. Президент Линкольн приглашает его в Вашингтон. Трейн никогда не забывал теплого приема в Белом доме, который ему оказал Линкольн и члены правительства.

В это время Трейну было 33 года, и он начал осуществлять самое большое коммерческое предприятие своей жизни — строительство железной дороги между восточным и западным побережьями США — трансконтинентальной магистрали. Однако многие в Соединенных Штатах сомневались в возможности осуществления такой затеи.

В конце 1862 года была заложена первая миля пути. Трейн заявил, что через семь лет работы по строительству будут завершены. Его снова назвали фантазером и беспочвенным мечтателем. Дорога была построена за шесть лет. Конечно, дорогу строил не Трейн. Его участие сводилось в основном к ее рекламе и частичному финансированию, но он до конца своих дней считал, что дорога построена исключительно благодаря ему.

В конце шестидесятых годов Трейн решил добиться кресла президента США и начал энергичную кампанию за свою кандидатуру. Его предвыборные речи собирали многочисленную аудиторию.

Однако президентом он стать не смог. Его с удовольствием слушало множество людей, но всерьез его никто не принимал. На выборах он не получил ни одного голоса. Трудно было поверить и в то, что сам Трейн серьезно рассчитывал победить на выборах.

Иначе, например, зачем ему было прерывать свою предвыборную борьбу и отправляться в кругосветное путешествие? Впрочем, возможно, что таким необычайным поступком он хотел придать больше значительности своей кандидатуре. Или, как он утверждал, ему хотелось показать своим согражданам пользу быстрого передвижения. Но вернее же всего, он хотел еще в большей степени популяризировать свою особу.

Итак, в 41 год, почти в том же возрасте, что и герой Жюля Верна Филеас Фогг, Трейн отправился на запад, начав свое необыкновенное путешествие вокруг света. Трейн стремился доказать, что его можно совершить всего за 80 дней. Фактически он отсутствовал больше, но непосредственно в путешествии был примерно 80 дней. Задержка произошла из-за того, что он невольно застрял на два месяца во Франции.

Трейн пересек Соединенные Штаты по новой трансконтинентальной магистрали, которую помогал строить. Первого августа 1870 года он взошел на борт корабля «Великая республика», отправлявшегося в Иокогаму. Прибыв в Сингапур, он узнал, что Наполеон III разбит под Седаном и что Франция проиграла войну. Тем не менее он решил следовать прямо во Францию, поскольку это ближайшая дорога на Ливерпуль.

На третий месяц своего путешествия Трейн прибыл в Марсель и остановился в отеле «Лувр э де пэ». К нему тотчас же явилась делегация революционных коммунаров, заявивших следующее: «Мы слышали о вас и хотим, чтобы вы присоединились к революции. В оперном театре вас ожидают шесть тысяч человек».

Хотя это и было неожиданностью для Трейна, он отправился в оперный театр, который был полон. Его встретили восторженной овацией. Позднее он вспоминал в своей автобиографии: «Я сказал народу, что нахожусь в кругосветном путешествии, но раз меня просят принять участие в движении, я буду рад хотя бы в небольшой степени оплатить тот долг благодарности, который моя страна должна Франции и Лафайету» (имеется в виду поддержка Франции, оказанная США в борьбе за независимость).

Последующие недели у Трейна были заполнены до отказа. Он выступал с речами против пруссаков, против Третьей Республики Леона Гамбетты. Он возглавил поход на марсельские фортификации и помог поднять флаг Парижской Коммуны.

Трейн продолжал оставаться в Марселе, что чуть не стоило ему жизни. Однажды утром с балкона своего отеля он наблюдал за марширующими войсками. Приветствуя их, он закричал: «Да здравствует Коммуна!» То, что это не коммунары, а правительственные войска, Трейн понял слишком поздно. Солдаты остановились, пятеро из них вышли вперед и, опустившись на одно колено, прицелились в Трейна. Тот быстро сорвал висящие на балконе американский и французский флаги, обмотал их вокруг своего тела и крикнул: «Стреляйте же, подлые трусы! Стреляйте, если смеете, по флагам Франции и Америки, обернутым вокруг тела американского гражданина!» Стрелкам была подана команда вернуться в строй, и отряд двинулся дальше.

Вскоре после этого Трейн покинул Марсель, но не успел далеко уехать, так как в Лионе его арестовали за революционную деятельность и посадили в тюрьму. Он сумел переправить записку своему преданному секретарю Белису, и тому благодаря вмешательству Александра Дюма удалось добиться свидания с Трейном. После этого Белис направил телеграммы президенту Гранту и газетам «Нью-Йорк Сан» и «Таймс». На четырнадцатый день Трейн был освобожден и отправился в путь.

Трейн возобновляет путешествие вокруг света. Он добирается до берегов Ла-Манша, переправляется в Англию и в последний момент успевает сесть в Ливерпуле на корабль «Абиссиния», направляющийся в Нью-Йорк. Вернувшись на родину, он сообщил прессе, что совершил кругосветное путешествие за 80 дней. Никто, собственно, никогда не подсчитывал, сколько дней продолжалось само путешествие. Рекорд был просто зафиксирован и обнародован, а вскоре родился и Филеас Фогг.

Рекорд Трейна не продержался и двух десятилетий. В ноябре 1889 года предприимчивая журналистка Нелли Блай из нью-йоркской газеты «Уорлд» отправилась в путь длиной в 24 899 миль вокруг земного шара. Она пробыла в дороге 72 дня 6 часов и 11 минут, прибыв в Нью-Йорк из Сан-Франциско на специальном поезде. В ее честь был произведен салют из десяти пушек, а газеты пестрели заголовками вроде таких, как «Старина Время побежден». В честь Нелли Блай называли младенцев, скаковых лошадей. Она оставалась легендарной личностью вплоть до своей смерти в 1922 году.

Шумиха вокруг этой рекордсменки раздражала Трейна, так как ее показатели перечеркивали его собственный рекорд; а это было то немногое, что у него еще оставалось. Трейн хотел сохранить за собой славу самого быстрого путешественника на планете. Он немедленно вступает в контакт с газетой «Уорлд», финансировавшей путешествие Нелли Блай, и просит помочь ему побить ее рекорд. Однако газета не желала побивать рекорд, установлению которого сама способствовала.

Тогда Трейн решил прочитать цикл лекций и тем самым добыть средства для путешествия. Друзья помогли ему организовать такие лекции. Деньги были собраны.

Трейну шел 61-й год, когда он отплыл из Такомы в Ванкувер. Оттуда его путь лежал в Японию, в которую он прибыл через 16 дней. Путешествие изобиловало небольшими приключениями. Его задержали в Нагасаки из-за отсутствия паспорта. Консул сказал ему, что раньше чем через трое суток иностранцу паспорта не оформят. На это Трейн ответил, что он или получит паспорт через три секунды или взорвет империю. Все же ему пришлось затратить в Токио 30 минут на получение паспорта. В Сингапуре он потерял 30 часов из-за тайфуна. В Кале он столкнулся с другим препятствием: не было судов в Англию. Он телеграфирует в Дувр с просьбой выслать ему специальное судно. Ему отвечают, что для этого потребуется сорок фунтов. Трейн соглашается, и судно за ним приходит. Однако к этому времени желающих попасть в Англию оказалось так много, что с них собрали по 17 с половиной шиллингов, а сам Трейн поплыл бесплатно. Уже в Нью-Йорке приходится терять еще 36 часов. В конце концов он нанимает для себя специальный вагон за 1500 долларов и отправляется на запад. Из-за нераспорядительности он задерживается на пять часов в Портленде, отказывается там присутствовать на банкете в его честь и в Такому — начальную точку своего путешествия — прибывает через 67 дней 12 часов и 2 минуты. Он свел счеты с Нелли Блай.



Но дело на этом не кончилось. Через два года, когда Трейну предложили улучшить собственный рекорд, он не стал отказываться. Путешествие организовала одна вашингтонская фирма в целях рекламы и брала расходы целиком на свой счет. Путешествие прошло без каких-либо осложнений и задержек и продолжалось ровно 60 дней. Это было последнее выступление Трейна в образе Филеаса Фогга…

В конце жизни Трейн пребывал в одиночестве. Его жена умерла еще в 1879 году, он потерял все свое состояние. Трейн существовал на скромные средства, получаемые от чтения лекций.

По просьбе одного издательства он продиктовал свою автобиографию под названием «Моя жизнь во многих штатах и за границей». В этой книге он, в частности, утверждает, что первым изобрел многие вещи и среди них — перфорацию почтовых марок, ластиковые наконечники на карандашах, консервирование лосося.

Он также пытался объяснить свою роль в создании образа Филеаса Фогга. «Я жил быстро, — писал он, — и всегда был поборником скорости. Я родился в мире, который двигался медленно, и я стремился смазать его колеса и передачи маслом, чтобы ускорить движение».

Но до самого конца жизни основной его заработок составляли публичные выступления, а не литературный труд. Хотя в последние годы гонорар Трейна за выступления снизился до ста долларов, он продолжал регулярно выступать в Бостоне, Чикаго и других городах. Он все еще производил внушительное впечатление на подмостках со своими редеющими длинными белыми волосами, распушенными усами и красивым смуглым лицом.

Постепенно, однако, годы брали свое, и Трейн выступал все реже. Большую часть времени он проводил на скамейке на Мэдисон-сквер, греясь на солнышке, кормя белок и голубей и забавляясь с игравшими ребятишками. Он любил детей, рассказывал им всякие истории, покупал сладости и водил в цирк. Он учил их тому, чему в свое время учил собственных детей: «Относитесь с уважением ко всем людям, особенно к беднякам. Остерегайтесь задевать чувства других, ругаться, высмеивать хромых, дразнить несчастных. Не будьте жестокими к животным, птицам и насекомым».

За год до смерти он закончил свою автобиографию и посвятил ее ребятишкам, которые были его последними друзьями. В посвящении говорилось: «Детям и детям детей в этой стране и во всех других землях, кто любил и верил в меня, потому что они знали, что я любил их и верил в них».

Трейн умер 19 января 1904 года на 75-м году жизни в Нью-Йорке. Проститься с ним пришли сотни людей.


Об авторе

Ирвинг Уоллес — современный американский литератор и журналист. Публикуется с начала пятидесятых годов. Автор ряда сборников документальных очерков о любопытных личностях прошлого и настоящих дней. Им написаны такие книги: «Удивительные оригиналы», «Незаурядные люди», «Необыкновенный балаганщик», «Писатель воскресного дня». И. Уоллес также автор нескольких романов. Публикуемый нами очерк взят из книги «Незаурядные люди», первое издание которой вышло в 1958 году в Нью-Йорке.

Давид Эйдельман
ДРАМА В АТЛАНТИКЕ


Морская быль

Рис. Г. Юдина


В середине августа 1918 года британский пароход «Нормандир» достиг цели своего плавания: он доставил в порт Дакар около тысячи тонн кардифского угля. Рейс окончился благополучно. Мировая война, начатая в 1914 году, с ее ожесточенной борьбой за господство на море шла к концу. Четыре года подводные лодки и надводные рейдеры кайзеровской Германии топили каждое встречное судно. Морякам «Нормандира» повезло. Пираты ни разу не оказались на их пути. Теперь превосходству немцев наступил конец.

Впрочем, экипаж старого парохода не размышлял над проблемами международной политики. Люди не роптали на опасности плавания в военное время на старой посудине, которой давно уже полагалось быть на корабельном кладбище: тихоходный «Нормандир» имел скорость не более шести узлов, а против ветра полз четырехузловым ходом. И все-таки наперекор всему «Нормандир» продолжал жить и плавать.

Одно на судне было поистине невыносимым. Его обветшалые помещения населяли полчища клопов. От них не было покоя ни днем, ни ночью. Люди на судне были раздражены, измучены и жили надеждой на то, что рейс в Дакар будет последним. По возвращении в порт приписки «Нормандир» должны были подвергнуть дезинсекции, а команде дать отдых.

Однако в Дакаре экипаж ожидало еще одно тяжкое испытание — африканская жара, которая в это время была действительно нестерпимой. Люди слонялись по палубе в поисках сквозняков, но спасительный ветерок, казалось, обходил «Нормандир». Над ним столбом подымалась угольная пыль от выгружаемого угля. Она проникала в горло и легкие. Судовые помещения превратились в настоящую баню. Как только открывались иллюминаторы, в каюты вторгались тучи комаров. Даже ночь не приносила облегчения. Сколько моряки ни ворочались на койках, сон не приходил. Утром они вставали измученные, с опухшими от комариных укусов лицами.

Говорят, что беда не приходит в одиночку. Как назло, стоянка под выгрузкой затягивалась, так как в порту не хватало рабочих: в Дакаре свирепствовала желтая лихорадка — тропическая малярия. Это остроинфекционное заболевание, вызываемое одним из самых незначительных по своим размерам вирусов. Переносится он укусом особых комаров из рода Aodes. Встречается эта болезнь в тропической Западной Африке и некоторых районах Южной Америки. Однако вспышки желтой лихорадки наблюдались в портах Западной Европы, и особенно в Испании. В XVIII–XIX веках было зарегистрировано 270 тысяч случаев заболевания, в том числе 79 тысяч со смертельным исходом.

Эпидемия желтой лихорадки в Дакаре в 1918 году объяснялась отсутствием борьбы с переносчиком болезни и нехваткой медикаментов. Болезнь уносила много человеческих жизней. Оставляло желать лучшего и состояние здоровья моряков на «Нормандире». Что-то странное происходило то с одним, то с другим членом команды. Однажды утром третий офицер, Гарри, вставая с постели, внезапно пошатнулся и закричал: «Ничего не вижу! Ослеп!» Двое суток он пребывал в тяжелом состоянии, метался. Потом зрение вернулось. Произошло это так же неожиданно, как и внезапная слепота. Никто на судне не мог объяснить это удивительное явление. На следующий день началась лихорадка у двадцатилетнего судового радиста Треда. У него так распух язык, что с трудом поворачивался во рту, и Тред не мог ни говорить, ни есть. Вскоре опухлость спала, но наступила апатия, он ощутил страшную слабость. Большая часть экипажа тоже испытывала разного рода недомогания.

Капитан «Нормандира» Дженкинс, обеспокоенный состоянием команды, вызвал из города врача. Но так как медицинский персонал в Дакаре был занят борьбой с эпидемией, врач прибыл на судно через трое суток. К этому времени половина экипажа была больна. Тщательно осмотрев моряков, врач расспросил каждого о симптомах заболевания. Дольше всего он задержался у постели боцмана Мурфи, состояние которого было особенно тяжелым. Закончив осмотр, врач с глазу на глаз побеседовал с капитаном. Он сообщил Дженкинсу неприятную весть: несколько моряков заражены vomito negro. Услышав это, капитан побледнел: он знал, насколько опасен этот страшнейший вид желтой лихорадки. Прописав необходимые лекарства, врач обещал вновь посетить судно.

Вскоре разгрузка закончилась, и «Нормандир» стал готовиться к отплытию. К этому времени состояние некоторых больных ухудшилось. Трое из них все время находились в бреду. Врач, еще раз проведавший больных, предложил срочные меры по лечению. Он спросил капитана, когда тот предполагает выйти в море.

— Через два-три дня, — ответил Дженкинс, — мы отправимся в Канаду, в Монреаль.

— Я советовал бы идти в Англию и там отстояться, — сказал доктор и дал четкие указания по лечению больных. Стюард Гриффо в дополнение к своим обязанностям добровольно согласился ухаживать за ними. Он научился делать уколы, брать анализы, дозировать лекарства. 10 сентября 1918 года «Нормандир» оставил африканские берега. Вдохнув животворный воздух океана, экипаж почувствовал значительное облегчение.

Судно медленно двигалось, разрезая воды Атлантики. Его скорость не превышала четырех узлов. Большая часть команды не выходила на вахту: людей мучила болезнь. Вскоре после выхода из порта моряки обратили внимание на стадо крупных акул, неотступно следовавших за «Нормандиром», они как бы караулили свои жертвы…

После недельного плавания Мурфи перестал бредить и… умолк навсегда. Его завернули в брезент и спустили в море. Через день скончались еще двое. Как только мертвых опускали в море, на них набрасывались акулы. Растерзав трупы, хищники продолжали следовать за судном.

Прошло несколько дней. В состоянии здоровья большинства членов команды как будто наступило некоторое улучшение. Почувствовав себя бодрее, моряки приступили к выполнению обязанностей. Сердца их наполнились надеждой на выздоровление. Увы, это было кратковременное улучшение. Оно явилось роковым для «Нормандира» и его экипажа. Капитан Дженкинс, полагая, что эпидемия на борту идет на убыль, принял решение не задерживаться в пути и отменил заход на Азорские острова. Не меняя курса, судно продолжало следовать в Канаду.

По мере продвижения на север температура воды и воздуха снижалась. Резкое изменение климатических условий после африканской жары быстро дало себя знать. Моряки, начавшие было выздоравливать, тяжело переносили похолодание. У многих возобновилась лихорадка, началась сильная рвота. Ко всему этому разбушевалось море. Встречные волны уменьшили и без того черепашье продвижение судна вперед. Временами казалось, что оно стоит на месте. Только три кочегара еще держались на ногах. Все труднее становилось поддерживать необходимое давление пара в котлах. Люди самоотверженно боролись за жизнь, но болезнь брала свое. Трудоспособных становилось все меньше и меньше.

Судовой радист Тред стал очередной жертвой страшной болезни. Свалившись, он уже не мог нести вахту. Его бросало в жар, мучили галлюцинации. Гриффо, наклонившись к радисту, пытался что-то объяснить ему. Но тот не реагировал. Он видел движение губ, но, вероятно, совершенно оглох. Сломленный болезнью, Тред пребывал в состоянии полной прострации, но через три дня он пришел в сознание, к нему вернулся слух. Едва держась на ногах, радист отправился в рубку. К тому времени из-за отсутствия кочегаров, способных поддерживать огонь в топках котлов, остановились машины.

На «Нормандире» воцарилась тишина. Слышен был только свист ветра и плеск волн, разбивавшихся о борт. Лишенное хода и управления судно начало дрейф по воле ветра и волн. Положение экипажа стало трагическим. Без электроэнергии они лишились возможности связаться с внешним миром и не могли даже подать сигнал SOS. Опасность с каждым часом нарастала. Огромные волны перекатывались через судно, заливая палубу. «Нормандир» кренился то на один, то на другой борт. Временами казалось, что он больше не выпрямится.

Помощник капитана Инглес, хотя и был тяжело болен, решил попытаться разжечь один из котлов. Эта мысль заронила искру надежды в сердцах живых. Нашлись добровольцы, пожелавшие помочь Инглесу. Подняв пары, они смогут послать в эфир сигнал о помощи. Работа у котла тянется бесконечно долго. Наступила тревожная ночь. Полуживой Тред продолжал находиться в рубке. Временами ему казалось, что шторм повредил антенну или произошел обрыв кабеля. Но вот пар в котле поднят на марку. Радиоаппаратура получает энергию. Включив приемник, Треду удается принять какие-то неясные сигналы. Он с облегчением вздыхает. Значит, антенна в порядке. Он включает передатчик, и тогда с «Нормандира» в эфир летит сообщение: «Всем, всем, всем! SOS! Пароход «Нормандир» потерял управление и дрейфует на зюйд-ост. На судне несколько мертвых, остальная часть команды больна».

Призыв о помощи дан. Надо ждать ответа. Тред переходит на прием. Первым ответил военный корабль «Дисковер». Он находился на расстоянии 300 миль и взял курс по направлению к «Нормандиру». Откликаются еще два судна: «Кастелине» и «Шерман». Первый — в 180 милях, второй — в 360 милях на северо-запад. Тред посылает новое сообщение: «Нам необходим врач, кочегары, матросы. Котлы погасли. Можете ли нам доставить врача и команду?» Все три судна переговариваются между собой. Потом с «Шермана» отвечают: «Можем вам дать врача, кочегаров и матросов. Меняем курс и полным ходом идем к вам. Будем возле вас через три дня. Держитесь!»

Еще три дня!.. Еще три дня борьбы с мучениями и смертью! Сумеет ли команда «Нормандира» продержаться? Лихорадка и шторм. Шторм и лихорадка. Судно качается под все усиливающимися ударами волн. Состояние больных ухудшается. Капитан Дженкинс совсем плох. Один из кочегаров теряет сознание и падает на груду угля. Инглес, несмотря на высокую температуру, с трудом вытаскивает его на палубу. Океанская волна едва не смывает обоих за борт. Наконец ему удается дотащить кочегара до безопасного места, но тот, не приходя в сознание, умирает.



Гарри — третий офицер — в бредовом состоянии воюет с кошмарными видениями. Тред поддерживает его до последних предсмертных конвульсий. Едва он закрывает Гарри глаза, как страшный крик заставляет радиста выбежать на палубу. Плотник Хиппи, парень исполинского телосложения, с топором над головой гонится за испуганным моряком. Радист не успевает вмешаться, как несчастный безумец, размозжив голову своему товарищу, прыгает в пенящиеся воды океана. Потрясенный, Тред возвращается в рубку. Он надевает наушники и прислушивается. Через некоторое время улавливает сигналы: «Сообщите точные координаты. Делаем 9 узлов. Держитесь!»

Слава богу! Избавление близко. Тред пытается послать сигнал, но напряжение в сети недостаточное. Видимо, упало давление в котле. Сообщить дополнительные координаты «Шерману» не удается. С тревогой в сердце Тред пускается на поиски Инглеса, но, сделав несколько шагов, падает как подкошенный. Очнувшись, он с трудом вспоминает происшедшее. Голова полна кошмарных видений. Постепенно Тред возвращается к действительности. Но сейчас возле него никого, кто мог бы ему помочь. Тогда он бредет на поиски Гриффо. Стюард лежит беспомощный, с ввалившимися глазами. Вглядываясь в Треда, он дрожащим голосом выражает свое изумление:

— Тред, мы думали, ты умер, у тебя же не было пульса!..

— Сколько дней я был без сознания? — спрашивает Тред.

— Четыре дня.

— Четыре дня?! — Тред не верит своим ушам. — Что с «Шерманом»?

— Наверно, вертелся и не нашел нас, — поясняет Гриффо.

Треда охватывает отчаяние: а вдруг «Шерман» уже прекратил их поиски?! Собрав последние силы, он идет в радиорубку. Включает приемник — и через минуту ловит сигнал. «Шерман» уведомил другие корабли, что два дня назад достиг координат, указанных «Нормандиром». «48 часов напрасно искал их. По этой причине решил, что судно затонуло, и следую по своему назначению». Тред, несмотря на крайнее истощение, трезво оценивает обстановку. Не теряя ни секунды, нужно действовать. Он отыскивает Инглеса, умоляя того поднять людей. Надо увеличить давление пара в котле, хотя бы на время, чтобы он успел договориться с находящимся неподалеку «Шерманом». Инглес безнадежно машет рукой.

— Антенна сорвана, — говорит Тред, — но в рубке запасной моток провода. Им можно воспользоваться как антенной.

Но чтобы растянуть провод, необходимо пройти всю палубу, без конца захлестываемую волнами. Даже у человека, полного сил, мало шансов не оказаться за бортом. А что может сделать больной, едва стоящий на ногах? Надо, однако, решиться, иначе гибель неизбежна.

— Иду, — говорит Инглес.

Невероятным усилием воли им удается растянуть и подвесить провод. Наконец радист подключает провод к антенному вводу. Потом оба они добираются до машинного отделения и, несмотря на изнеможение, работают вдвоем несколько часов, разжигая топки котла и поднимая пар. Наступает ночь. Нужно вновь пройти палубу, чтобы добраться до радиорубки. Переход облегчает провод, выполняющий роль леера. Тред передает: «Мы не затонули. «Нормандир» дрейфует. Шторм. Новые жертвы. Координаты уточню завтра». Через несколько минут поступает ответ с «Шермана»: «Держитесь. Прибудем. Сообщите координаты».

Казалось бы, драма подходит к концу… Измученный многочасовыми усилиями, радист снова теряет сознание. Придя в себя, он узнает, что умер Гриффо, но Тред даже не в состоянии реагировать на печальную новость. В радиорубке появляется Инглес.

— Я уточнил наши координаты, — сказал он. — Мы сдрейфовали на 170 миль. Сообщите «Шерману».

Через некоторое время поступает ответ: «Можем прибыть примерно через 17 часов».

«Продержимся ли?» — эта мысль не давала покоя Треду. К счастью, океан немного успокоился. Инглес на верхней палубе приготовил ракеты. С помощью Треда он перенес штормтрап на подветренный борт. Эта работа исчерпала их силы. С трудом добравшись до кают, они обессиленные валятся на койки.

В пять часов утра Тред встает. Кругом темнота. Он находит на мостике помощника капитана. Его поражает лихорадочное состояние Инглеса. С большим трудом они все же запускают две сигнальные ракеты. Но им предстоит еще закрепить штормтрап. И вот вдали мелькнули огни «Шермана». Судно медленно приближается. С него подают световые сигналы. Треду удается разобрать: «Ждем рассвета, чтобы перейти на ваше судно. Приготовьте штормтрап. Врач будет в шлюпке». Тред с трудом просигналил ответ. Он так слаб, что едва манипулирует лампой. Наконец, ему удается договориться с «Шерманом». Теряя остатки сил, он валится на палубу рядом с лежащим без сознания Инглесом.

На рассвете капитан «Шермана» отдает приказ спустить шлюпку. Подойдя к борту парохода, матросы с трудом ловят штормтрап. На палубе «Нормандира» мертвая тишина. Капитана «Шермана» встречают двое в лохмотьях. Это несчастные полуживые люди, опаленные лихорадкой, с опухшими лицами. Когда к ним обращаются, они едва шевелят губами. В судовых помещениях обнаружены другие члены экипажа, находящиеся на грани смерти. Несколько трупов — прямо в коридорах. Но вот некоторые из них каким-то чудом оживают. Среди «воскресших» стюард Гриффо. Тут и выясняются трагические обстоятельства: члены команды, выброшенные за борт как умершие, в действительности скорее всего пребывали в глубоком бессознательном состоянии. Это один из характерных признаков желтой лихорадки.

Больным оказывают первую помощь. У Треда появляется желание жить. Жить во что бы то ни стало! Как бы во сне он слышит рокот машины, которую привели в действие механики с «Шермана». «Нормандир» берет курс на Бермудские острова…


Об авторе

Эйдельман Давид Яковлевич. Родился в 1918 году в Москве. Окончил Николаевский кораблестроительный институт. Главный инженер-инспектор Регистра СССР. Автор многих научных статей и научно-популярной книги «SOS. Рассказы о кораблекрушениях». В нашем сборнике публикуется второй раз. В настоящее время работает над новой книгой — «Приключения в царстве Нептуна».

Игорь Константинов
ЗАПОВЕДНАЯ БЕРЕЗИНА


Фотоочерк


Есть у меня в Белоруссии любимый уголок — Березинский заповедник. Прекрасен он в любое время года.

Зимой ажурный иней щедро разрисовывает деревья, а на снежной пелене можно читать письмена звериных следов; только стук дятла о трухлявую осину да писк синиц в березняке нарушают тишину отдыхающего леса.

Неповторимо очарование весеннего леса, когда разливается спокойная Березина и пойма ее становится желтой от цветущей калужницы. На тока прилетают косачи и глухари. А где-то на соседнем болоте кричат журавли. Услышав их крики, егерь скажет: «Это к дождю». И точно, вечером пойдет дождь. Он смоет остатки снега в лесу, подготовит место для весенней травы и цветов — медуницы, печеночницы, сон-травы, ветреницы.

Летом заповедный лес гудит от птичьих голосов. Посидишь тихонечко где-нибудь на поляне — обязательно увидишь лося или оленя. Животных в заповеднике много. В самых глухих местах бродят медведи. В бору по деревьям скачут белки. У лесных рек, озер, болот живут норки, бобры, выдры. На огромных старых деревьях вьют гнезда черные аисты.

Люблю Березинский лес и осенью, когда багряный ковер накрывает мшистое болото, а над лесом висит покрывало из красных и желтых листьев. В это время проносятся над заповедником караваны птиц. Летят на юг журавли, утки, лебеди, гуси, турухтаны.





Среди лугов и лесов течет река Березина





Заповедные леса могучи и таинственны.
Лесоводы следят за тем, как чувствует себя лес.





В лесах бродят кабаны
Живут здесь зубры — новоселы заповедника





Где-нибудь среди деревьев можно встретить куницу
На поляну выскочил заяц




Прилетел из соседней деревни белый аист
Предрассветная песня глухаря



Хорошо в заповеднике весной, когда разливается Березина и пойма ее покрывается желтым ковром цветущей калужницы




Сон-трава — цветок весны
Пройдет день-другой — и дроздята уверенно полетят
Загрузка...