ПУТЕШЕСТВИЯ ПРИКЛЮЧЕНИЯ


Евгений Винников, Виталий Гербачевский
МАГИСТРАЛЬ В БУДУЩЕЕ


Рассказы с трассы БАМ

Рис. Л. Кулагина


Дорога всегда властно вмешивалась в судьбы городов: жизнь одних, обойденных ею, как бы консервировалась, что приводило к заштатности, незначительности их роли в народном хозяйстве, жизнь других, оказавшихся на «железных» путях, резко устремлялась вперед, на передовые позиции промышленного прогресса. Круто дорога меняла и судьбы целых областей, экономических и географических регионов. Выть может, самым ярким, планетарного масштаба примером служит судьба огромной территории, простирающейся от берегов Лены до Тихого океана. Обрамленная с юга колеей Транссиба, земля эта поражала как щедростью природы, так и своим бездорожьем. Ф. П. Врангель, Флота Российского лейтенант, в 1820 году, путешествуя по Сибири, по Лене, отмечал в своем дневнике: «В столь малолюдной земле, какова большая часть Сибири, где поселения отдалены от других нередко на несколько сот верст, поселения, лежащие далее к северу, не могут существовать, нежели не подвезти им необходимых для содержания запасов из более южных и более обработанных областей».

«Все сии неудобства, — писал далее Врангель, — можно устранить, по моему мнению, постройкой одного парохода, с помощью которого суда успевали бы проплыть в месяц от Качужской пристани до отдаленнейших мест нижней Лены… От подобного ускорения судоходства на Лене все пространство тысячи на четыре верст, между Иркутском и берегами Ледовитого океана, получило бы новую жизнь, промышленность возросла бы…»

Постройкой одного парохода, увы, не решалась проблема, «продержавшаяся» до наших дней. Нужна была дорога. Вторая транссибирская магистраль. Севернее первого Транссиба. Дорога, связующая воедино все районы огромной территории, ключ к ее сокровищам, выход к Тихому океану.


1. ЗВЕЗДНЫИ ЧАС

Кирилл Петрович Космачев двадцать лет провел в странствиях, независимо от того, экспедиционный ли был тот или иной год или камеральный, кабинетный, когда обрабатывались, обобщались экспедиционные материалы. Есть странствия мысли, невидимые маршруты исканий… К. П. Космачев — доктор наук. Его специальность — география производства, экономическое районирование, исследование «социально-экономического пространства» — пространства, в котором живет, работает, передвигается и отдыхает человек. Таков постулат первый экономической географии. Но именно с этим постулатом у доктора Космачева все обстояло как раз наоборот: в социально-экономическом пространстве, в которое вторгся ученый, человек почти не жил, не работал, не передвигался и уж конечно не отдыхал.

Наука делит, дробит, демонтирует мир, чтобы снова собрать его в единое целое, но только после того, как узнает его строй, законы, взаимосвязь явлений. В экономической географии одно из центральных понятий — территория, точнее, территории, потому что и здесь наука дифференцирует и разделяет, ставя плюс иди минус. В иркутском кабинете Космачева в Институте географии Сибири и Дальнего Востока Сибирского отделения АН СССР висит огромная карта нашей страны. Кирилл Петрович стоит к ней вполоборота, и рука его ребром ладони упирается в цепь горных хребтов на севере Байкала.

— Все районы, — говорит он, — в первом приближении можно разбить на две группы, два класса: освоенные и пионерные, ждущие своего звездного часа. И пока этот час не пробил, пионерные территории, конечно, минус для народного хозяйства, и при всем нашем уважении к «прекрасной девственной природе» знак этот надо менять на плюс…

К пионерным экономическая география относит районы, где плотность населения менее одного человека на квадратный километр. В Восточной Сибири такая плотность характерна для территории в шесть миллионов квадратных километров. Восемьдесят четыре процента от общей площади, включающей Красноярский край, Якутию, Иркутскую и Читинскую области, Бурятскую и Тувинскую автономные республики! А далее начинаются пионерные районы Дальнего Востока, тоже миллионы и миллионы квадратных километров.

— Это часть нашей родной земли, — сказал Космачев. — Национальное достояние советского народа. Резерв отечественной экономики, на который обращал внимание еще Михаил Васильевич Ломоносов…

Молодым человеком приехал Космачев в Сибирь, и вот уже двадцать лет минуло за экспедициями и «камералками». Экспедиции, в которых он участвовал, снаряжались с разными целями: Южноякутская должна была наметить пути освоения уникального комплекса минералов и руд; Западноякутская — создания алмазодобывающей промышленности; Прибайкальская — реконструкции хозяйства, в котором традиционно занято коренное население… Задачи этих экспедиций, столь разные каждая в отдельности, взятые вместе и составили главную цель исследований географа Космачева и его коллег.

В начале 1974 года, как бы подводя итоги двадцатилетних странствий и размышлений, вышла в свет его монография «Пионерное освоение тайги».

Едва ли не в те же дни отряд строителей вышел к берегу Тагоры, и сопки гулко повторили рев. моторов и торжествующее «ура-а-а!..». Там, в классически пионерном районе, появились палатки, заработал движок, водными и воздушными путями стали прибывать грузы. Рядом с палатками вырос дом, добротный, из толстых бревен, потом другой, третий. Рос поселок, и в апреле ему дали имя: Звездный.

— Это замечательно, — сказал Космачев. — Вот и пришел он, звездный час тайги! Освоение пионерных территорий, — продолжал ученый, — зависит от трех основных факторов. Первый — наличие природных ресурсов. Любых: минеральных, энергетических, органических. Сибирь же и Дальний Восток ими богаты в идеальных сочетаниях: руда плюс уголь, уголь плюс нефть, гидроэнергия плюс лес, плюс пушнина, рыба. Второй фактор мы, экономико-географы, называем инфраструктурой. Это — исторически — дорога, река, а в наше время — магистраль, шоссе, опять же судоходная река, линия энергопередачи. Освоение начинается с инфраструктуры. Лучше всего — с железной дороги. Это и широкий диапазон грузов, и скорость, и дополнительная (если не основная) занятость населения, и быстрый рост дочерних коммуникаций — веток, меридиональных линий, автодорог: платформа и кузов всегда удачно дополняют друг друга. Словом, железная дорога — это верный ключ к пионерной территории. Что же, посмотрим, произошло на наших глазах, в 1974-м? — Космачев повернулся к карте. — Вот так, через Сибирь, Дальний Восток к Тихому океану, пройдет БАМ — Байкало-Амурская магистраль. Она будет, как говорим мы, географы, осью развития. От нее и с ее помощью с юга на север пойдут меридиональные трассы. Их в свою очередь свяжут новые магистрали, «сквозные» железные дороги… По это уже будет делом будущих поколений, наш звездный час — БАМ, сегодняшний «второй Транссиб».

Инфраструктура «распечатывает» пионерную территорию. Но, строго говоря, это еще не освоение. Строительство самой инфраструктуры требует плацдармов, баз, опорных пунктов. Освоение, наступление на «белое пятно» начинается с рабочих поселков, как бы нанизанных на ось развития. Это и есть фактор третий. Вдоль трассы Байкало-Амурской магистрали размещено около шестидесяти таких поселков — опорных пунктов. Одни существуют и сейчас, другие придется создать. Они начнутся с «десанта» палаток, первых домов, первых улиц. Пройдет несколько лет — и каждый из них станет городом, территорией «освоенного» типа, базой для новых отрядов, новых «десантов» в глубь пионерных пространств…

— Я — географ, — улыбнулся Космачев, — и наши термины мне, естественно, ближе: ресурсы, инфраструктура, ось развития… Но пионерство немыслимо и без четвертого фактора, который мне как раз и не хотелось бы сейчас назвать нашим термином «демографический потенциал». Да это было бы здесь и не совсем точно. Кто строит, сколько рабочих рук, каков возрастной индекс, сколько тех, у кого за плечами опыт подобных строек, — все это, конечно, имеет значение. Но такие вопросы, друзья мои, можно отнести и к любой другой стройке. А речь идет о БАМе, о пионерном предприятии невиданного масштаба. Такому пионерству наши индексы, коэффициенты тесны. Его параметры выше — героизм, энтузиазм, мужество! «Умение строить плюс жажда созидать» — вот какое определение, друзья мои, дал бы я фактору четвертому…

Автор монографии «Пионерное освоение тайги» придвинулся к нам и с живым, молодым интересом спросил:

— Ну что там, как там у них — в Звездном?!


В названии поселка определенно слышится связь с легендой наших дней — городком космонавтов. Но строители смотрят на вещи просто. Есть такое понятие в строительной тактике — звездный опорный пункт. Тут работы ведутся звездно, то есть расходясь лучами вширь или, наоборот, встречно, стремясь к опорному пункту.

Так было и здесь, на шестьдесят пятом километре трассы. Был выброшен «десант». Поставлены палатки, котлопункт, и, пока развертывалось обустройство, в тайгу ушли вальщики. Не одним, единым отрядом, не в один какой-нибудь «квадрат» тайги — двумя отрядами, разделившись надвое, на два прорабских участка. Один начинался от Звездного. Другой — от двадцать пятого, считая от нулевого пикета, километра, то есть от Лены, от моста, которым Магистраль перешагнет реку и пойдет на восток. Из этих двух точек — Звездного и Двадцать пятого — два лесных прораба пошли навстречу друг другу. Встреча была назначена в районе между сорок седьмым и сорок восьмым километрами.

Еще и поселка-то в сущности не было, когда они ушли в тайгу. Но это был уже рабочий пикет, первый пикет Магистрали! Здесь впервые на трассе тоненько взвыла пила, и могучее дерево, накренившись, пошло вниз и, гулко ухнув, ударилось оземь. Первое из тысяч и тысяч на пути Магистрали. Дороге нужно пробить дорогу.

2. КОРИДОР В ТАЙГЕ

— Как мы пойдем? — спросил он, сгребая со стола свои прорабские тетради и укладывая их в ровную стопку. — Можно берегом, Таюрой. Но это дольше. Просекой короче, но дорожка… — И он мотнул головой, озорно усмехнувшись. — Решайте, мне все равно. От мошки есть что-нибудь?

Он посмотрел на нас испытующе и с грубоватым дружелюбием сказал:

— Могу дать накомарники. С возвратом. Идет? Мне не жалко, но штук двадцать уже на сувениры растаскали. Тому дай, этому дай — корреспонденты, гости, для них это экзотика — накомарник, а у меня люди в лесу. — И он ушел за дощатую перегородку подсобки.

Вот и нам кое в чем выпало быть первыми: с сегодняшнего дня прораб Уласик одалживал накомарники гостям только под честное слово. Уласик вынес их, эти легкие полотняные белые шляпы с черной сеткой до плеч, и, пока мы надевали их, замкнул подсобку, предупредил мастера, что уходит в лес и будет к вечеру.

Мы спустились к Таюре, к подвесному мосту. Надо сказать, что в Звездном вообще можно либо спускаться, либо подниматься пологим или крутоватым косогором и мало где предоставляется возможность идти по прямой… Собирался дождь. Таюра была темна. С непривычки ли к подвесным сооружениям, то ли так оно и было на самом деле, но показалось нам, что мост этот через Тагору покряхтывает…

— Времянка, — усмехнулся Уласик. — Не совсем так сделали, на скорую руку… — Он показал вправо, вверх по реке. — Вон там будет железнодорожный, постоянный. Вон, где табор, геологи… Через Тагору — и дальше, в тайгу!..

Так пройдет здесь Магистраль. Так пойдут поезда: вынырнув из сопок, прогрохотав над поблескивающей рябью Тагоры, исчезнут в сомкнувшейся за последним вагоном тайге.

…Уласик шел впереди, как хозяин, да так оно и было: это его лес, его прорабский участок. Он шагал широко, коренастый, с коротко, по-мальчишески стриженой головой, в кирзовых сапогах, в потертом пиджачке, туго обхватившем плечи.

Мы знали о прорабе многое. Знали, что он давно, двенадцать лет уже, в «Ангарстрое», что Уласики вообще фамильно «повенчаны» с путями сообщения (два брата его водят электровозы на трассе Абакан — Тайшет), что он, Валерий Уласик, еще до техникума поработал и на изысканиях, и на путях, и даже побывал в бригадирах.

И вот сейчас по дороге он еще кое-что рассказал о себе. Несколько лет назад решил поступить в институт («Было такое. Держал в медицинский. Нравились люди в белых халатах. Интересовался. Литературу почитывал. Такое загнешь ребятам — про аминокислоты, про сердце, где оно и почему бьется!.. Химию завалил. Хлор, бензол, этилен — как сейчас перед глазами билет»). Сказал, что ему не чужд спорт («В футбол играл, была страсть»), что любит рыбалку («Что-то никак не выберусь здесь, а ребята вот таких хариусов таскают!»), филателию («Чудеса… и страны-то такой уже нет, а марка ее живет!»).



Схема трассы Байкало-Амурской магистрали

Познакомившись с Уласиком поближе, мы убедились, что многим чертам его характера сопутствовала противоположная, как бы античерта. Все в этом человеке было противоречивым, но все и держалось, жило этими противоречиями, если позволено так сказать. Мальчишка — с милой короткой стрижкой, с ухватками и амбициями мальчишки — и сильный, басовитый голос, жесткая мужская складка у рта. «Уласик… Валерий Павлович… Валера… Валерка… Душа-человек…» Это так. Но твердою рукою правит у себя на участке душа-человек, прораб Валера!

Он не с первыми прибыл в Звездный. Были дела дома, да и быстро пошло с этим поселком— «десант», палатки, отряд прямо со съезда комсомола… Суть не в этом. Он не с первыми прибыл сюда, на Таюру, и не с первыми поспешит потом на новую стройку, когда эта пойдет к сдаче.

— Последний год был сдаточным на Хребтовой… Пришлось повертеться. Каждому участку, естественно, хотелось сдать свой пролет как можно лучше. В общем свой путь мы отладили так, что было и «хорошо», но в основном «отлично».

Мы задержались у края сыроватой, дышавшей холодом ямы, заглянули в ее глубину. Под ударом ветра, должно быть, или не выдержав собственной тяжести повалилось стоявшее здесь некогда дерево и могучим, живым плугом своих корней отворотило пласт земли… Осыпались стенки, наплыли края, но на дне покоилась — как и в час падения дерева, как сто, двести лет назад — белесая глыба льда. А стоял июль. Берега Тагоры горели, огнем полыхали купавы, оранжевые «купальницы азиатские», поэтически точно называемые здесь, в Сибири, жарки. Был, как говорят, самый звон сибирского лета, но, глухой к этому звону, покоился в яме коренной заматерелый лед.

И именно лед этот делал валку леса — и без того одно из труднейших дел человеческих — очень сложной задачей на трассе Байкало-Амурской магистрали.

Любые проекты — прокладывается ли магистраль, рождается ли промышленный комплекс, леспромхозы ли пришли добывать древесину — все они в буквальном смысле беспочвенны, если не учтен этот феномен природы — вечная мерзлота. Сибирь стоит на великой ледовой платформе, подтаивающей до некоторой глубины летом и снова мерзлой осенью, зимой и чуть ли не всю весну. Мерзлота подпирает снизу, мерзлота наступает со всех сторон — в зонах, как шутят геологи, «омерзения», то есть промерзания грунтов сплошь, от поверхности земли до 200—300-метровых глубин.

В таких условиях рождается, развивается, живет и гибнет сибирское дерево. Здоровье его должно быть «железным», воля к жизни — всесокрушающей, стоической. И это так. Деревья-сибиряки, будь то сосна или кедр, пихта или лиственница, растут медленно, трудно и долго.

— Лиственница, — сказал Уласик. — Теперь чем дальше, тем больше будет лиственницы, пихты.

Мы шли за ним, продираясь где можно, а больше обходя завалы, и вышли в конце концов к Таюре, берегом которой было легко и приятно идти. Но мы люди вольные, а Магистраль пойдет там, где ей начертано пройти: лиственничный массив так лиственничный, кедрач так кедрач. А лиственница — это тяжелая, плотная, «сырая», как говорят вальщики, древесина. Первые, нижние венцы изб, «быки» мостов до пришествия бетона, сваи причалов, шпалы — все это предпочитали срабатывать из лиственницы.

— Эгей! — крикнул Уласик. — Можно идти?

— Давай, — ответили за деревьями, — можно.

— А то у вас тут знак: «Стой! Валка леса!»

— Валку бояться — в лес не ходить, — сказал кто-то.

— Пошли, раз можно, — сказал Уласик. — Пикет пятьсот сорок второй, бригада Бондаренко. Сто двадцать процентов выдали. «Наш адрес не дом и не улица!» Верно я говорю? — озорно спросил Уласик одного из бондаренковских.

— Ну! — улыбнулся парень.

И столько было в нем не то что нерастраченной, а просто неразмененной молодости, так скульптурен он был, выпрямившийся с невесомой в его руках десятикилограммовой «Дружбой», так живописен, обнаженный до пояса, загорелый, отпустивший молодую русую бородку, переломивший на ковбойский манер поля белой шляпы-накомарника и поверх этой фартовой шляпы нахлобучивший каску, без которой строитель не строитель, — так хорош был этот парень, что Уласик сказал с удовольствием:

— Хорош, бродяга!

А тем временем решалась судьба еще одного великана — могучей, едва ли не метр в поперечнике сосны. Бригадир Бондаренко сделал нам знак: «Валка!», и мы, естественно, поспешили к этой сосне, за спины лесорубов. Редко когда, согласитесь, совпадают самая безопасная и самая интересная зоны, но здесь было так: мы были у дерева, в центре события. Николай Бондаренко, вальщик, запустил пилу, подвел ее к стволу. Валера Дунников, помвальщика, уперся в ствол длинным шестом с двузубой рогулькой на конце. Уласик пояснил:

— Это так и называется — вилка. А есть еще медведь — такая же вилка, только с перекладиной для упора плеча. Если дерево не идет, если может не так пойти, мы его медведем, медведем!

Брызнули опилки, высеченные острой цепью пилы, напряглись плечи Дунникова не от физического усилия — от напряженной готовности всего тела к любому обороту событий. Чуть наклонив голову, Бондаренко вслушивался в тон пилы, ибо только два индикатора, так сказать, говорили ему о ходе пилы: его собственные руки, которые должны были подавать инструмент ровно, плавно, держа ритм, да вот этот звук, свидетельствующий, что пила нс «рвет». Бондаренко ни разу не поднял головы, не взглянул на своего помощника. Но тем нагляднее было это особое, синхронное до мгновений, до мельчайших промежуточных фаз, взаимопонимание лесорубского тандема.

«Лесоруб», — говорим мы обычно, но это слово, пожалуй, давно стало архаизмом. Нет больше в лесу рубки деревьев, нет дровосеков. Есть бензо- и электропилы, есть вальщики, пильщики — как вам больше нравится. Подобная перемена, взвинтив скорости работы инструментов, сделала более необходимым, чем когда бы то ни было, взаимопонимание напарников.

Чем глубже в ствол врезалась, вгрызалась цепь, тем определеннее акцент внимания и напряжения перемещался от Бондаренко, вальщика, к Дунникову, помвальщику. Бондаренко вслушался последний раз и ровно, аккуратно потянул пилу к себе, а Дунников подался вперед всем телом, ловя «намерение» дерева.

И все замерло в этот момент на площадке: заглушили свои «дружбы» раскряжевщики, отложили топоры обрубщики сучьев; все повернулись к нам в ожидании. Треснули последние живые волокна дерева, чуть сместил вилку Дунников, выпрямился Бондаренко — и сосна, как-то неестественно, трагично наклонившись, пошла вниз, гулко ухнула в мох, в талую, подпертую снизу мерзлотой землю. Бондаренко стер тыльной стороной руки пот с лица.

— Вот это и есть просека, — сказал Уласик, подытоживая увиденное нами. — Семьдесят пять метров ширины. Если считать и просеку под временную автодорогу, то всего сто. С чего и как начинаем валку? Приходят техник-геодезист и мастер. Производят разбивку. Оформляют границы просеки, волока, разделочной площадки. Оставляют затески на деревьях: указывают номер пикета, расстояние от оси главного пути. Ставят стрелочку — направление к следующей затеске… Потом прораб, мастер и бригадиры решают что, где — и начинается вал. Четыре с половиной гектара в сутки. Неделя — и коридор в тайге. Человек пришел, да? — сказал Уласик, предоставляя нам самим оценить эти темпы, этот натиск.


Крупные стройки интересны не только масштабом — он задан и, понятно, необычен, велик. Магнетизм выдающихся начинаний в другом, у него два полюса. Интересна живая, позволим себе так сказать, жизнь стройки — каждая деталь, каждая мелочь (именно, может быть, мелочь), зачерпнутые, как сталеварская проба, непосредственно из огня работ. Но столь же важно и интересно проследить, как возник замысел такого предприятия, что было отвергнуто, а чему отдано предпочтение при проектировании Магистрали. Какова она, Магистраль, построенная циркулем и линейкой? Что она представляет собой, выстроенная в представлении ученых и инженеров? В поселке Тында, на центральном участке Магистрали, мы встретились с руководителями Мосгипротранса, головного проектного предприятия. Правда, директор института Петр Васильевич Соболев от разговора уклонился: «Ясно, что вас интересует. Я могу рассказать о проекте, но мой рассказ был бы ограничен одним проектом. Впрочем, считайте, что вам повезло. Вон пр коридору прошел сейчас… Да, седой как лунь, но в душе ни одного седого волоса… С удовольствием представляю вам: Михаил Леонидович Рекс, главный инженер проекта всей Магистрали, от Усть-Кута до Комсомольска! Вот он вам расскажет, для него это полбиографии — Байкало-Амурская магистраль… И поспешите, пока он не прилег отдохнуть: завтра часика в четыре полетим с Михаилом Леонидовичем над трассой, над его молодостью».

«Над трассой, над его молодостью…» Сколько раз вспоминались нам эти слова, сколько удивительных судеб они, как ключом, разомкнули, обнажив их начало, их «день первый»?! «В задачу руководимой мною партии входила маршрутная геологическая съемка по наиболее краткому и удобному для прохождения железнодорожной трассы направлению между рекой Олекмой, от устья реки Нюкжи, и станцией Тында». Сам. стиль этих строк выдает ученого. И действительно: по заданию Академии наук СССР отправилась эта партия осенью 1932 года в один из наиболее неведомых районов Сибири. П возглавил партию ученый Иван Ефремов.

Конкретна была задача изыскателей: исследовать Лено-Тындинский участок Магистрали. Конкретны, если можно так сказать, были тяжелейшие испытания, встретившие первых из первых. Но недаром говорят: Поэзия и Незнаемое близки. Куда они пришли, горстка людей, ищущих дорогу Дороге? Не на край ли легендарной Ойкумены? И не там ли, в глубинах сибирской тайги, можно было во всем величии увидеть звездное небо: Гончих Псов, Северную Корону, Туманность Андромеды? И не отметил ли ученый, хотя бы просто в своих личных записных книжках, изустный календарь местных народов: Месяц Чистой Воды, Месяц Рождения Оленьих Телят? И не истинная ли дружба рождается там, у привальных костров и в тяжелых маршрутах? На все эти вопросы пришел ответ. В книгах. «На краю Ойкумены», «Лезвие бритвы», «Туманность Андромеды». И автором этих книг был Иван Антонович Ефремов, тот самый ученый, искавший «краткое и удобное для прохождения железнодорожной трассы направление» Байкало-Амурской магистрали…

Так что мы с особым интересом отнеслись к этим словам: «…полетим завтра с Михаилом Леонидовичем над трассой, над его молодостью…»

3. ГЛАВНЫИ ИНЖЕНЕР

— Да… — сказал он, — я был тогда молодым человеком, и это был мой первый выезд на изыскания. Закончил техникум, работал в отделе подземных сооружений Моссовета. Обычная земная работа, хотя и звучало солидно, «инженерно»: под-зем-ные сооружения…

Обычная работа, обычные разговоры в коридоре в обеденный перерыв: «Что сегодня в «Колизее»?» — «Вы читали «Золотого теленка»?» — «Есть решение о второй очереди метро…» — «Вы слышали— сообщение, радиограмма Шмидта!»… Но в шелесте этих разговоров промелькнуло, насторожило: «В Сибири будет проложена магистраль. Наркомат организовал Восточносибирскую экспедицию, в этом году развернутся широкие работы».

— И я поехал. Поехал «на БАМ», как тысячи сегодняшних молодых людей… Приняли меня охотно: инженерное образование, практика на Урале, и на Южном, и на Северном, молод, здоров, холост… Покажите-ка вашу карту. Вот здесь мы ходили… больше сорока лет назад, — сказал он и поднял на нас спокойные, внимательные глаза.

Только руки, лежавшие на столе, выдавали его волнение: пальцы тянулись к подвернувшемуся предмету, играли карандашом. Нас тоже волновала эта встреча. Нежданная-негаданная, она подарила вдруг все разом: и обстоятельный рассказ о том, что же представляет собой Магистраль как техническая, экономическая, государственная цель, и множество живых историй, так или иначе связанных с Магистралью, и судьбу человека, узнавшего особенное, большое счастье — подняться на капитанский мостик того корабля, на котором когда-то начинал матросом… Человеком этим был наш собеседник.



Его превосходная память, удержавшая массу имен, фамилий, идей, позиций, оценок, событий, его знание предмета — не холодная «компетентность», а знание, основанное на любви к делу, которому отдано более чем сорок лет, — все это было сейчас «включено» нажатием некоего невидимого тумблера, все пришло в движение. Он рассказывал ровно, непринужденно, логично, как не раз ему, инженеру-проектировщику, приходилось рассказывать и доказывать в комиссиях и на коллегиях: держа в уме цель, образ — рельсы в тайге — и предлагая, отстаивая пути, подступы к ним — проект.

— Был март, — говорил он, — март 1933-го. В 1932-м вышло постановление партии и правительства о сооружении БАМа. Магистраль виделась тогда во всю длину — 4100 километров. От Тайшета до Советской Гавани. Не смущали ни почти полное отсутствие данных по многим районам, где должна была пройти трасса, ни чрезвычайная сложность изысканий теми средствами, какие были на вооружении тогдашних экспедиций. И все же за три года — 1932–1934 — была проделана огромная работа. Восток стал намного яснее, а по трассе станция БАМ — Тында — Комсомольск получили данные, позволившие уже в 1934-м начать строительство нитки БАМ — Тында… Но я был рядовым изыскателем, высшие соображения мне были не известны, да я и не задумывался над ними: я был счастлив увидеть иные края, пройти нехожеными тропами, хлебнуть «настоящих» трудностей, и первый этот выезд на изыскания подарил мне их сполна.

Нашей экспедиции предстояло работать в районе Селемджи, левого притока Зеи — районе и сегодня нелегком, при вертолетах и вездеходах. Мы вертолетов не знали, вездеходом нашим была монгольская лошадь — существо поистине стоическое. Лошадь и олень — вот и весь транспорт.

Из Свободного вышли по Зее. Пароходик «Муром», черепашья скорость, чиркает днищем по гальке, то и дело приходится подтягиваться тросом к береговым тополям… В общем в район вышли в июне, а в октябре уже снег. Рабочего времени по сути дела три месяца. Нужно было провести изыскания на семидесяти километрах трассы. Может быть, это и не так много — сейчас. А тогда… Шли дожди. Реки вздулись. Там, где еще вчера можно было пройти, сегодня приходилось думать о переправе. В марях — болоте на вечной мерзлоте — лошади ложились, сопровождать караван было пыткой. Снимаешь двухпудовые вьюки, поднимаешь лошадь, снова навьючиваешь и идешь. Пришел из маршрута, отдохнул часика два — и за обработку материалов. До двух ночи работаешь ты, а с двух — инженер-проектировщик принимается за твои материалы. «Иные края», «неведомые тропы»… Я сейчас их острее вижу, чем воспринимал тогда. Множество ручьев чистейшей воды… Заросли моховки — дикой смородины зеленого цвета, очень похожей на виноград… На погарах, таежных пожарищах, масса грибов… Но время летело, пошла шуга, замерзли мари, лошади резали ноги о наст, олени не шли, и, кажется, все — и люди, и животные — были счастливы, что успели, работы выполнены…

С тех пор минуло 43 года. Для инженерных данных, особенно в таком деле, как изыскания, это в сущности забвение. Но есть исключения: сейчас, когда проектные работы над Магистралью подойдут к Селемдже, воспользуются переходом, найденным молодым техником, оставившим подземные сооружения Москвы ради второй великой сибирской дороги — через материк к океану.

Наш собеседник, главный инженер проекта Магистрали, причастный теперь к «высшим соображениям», над которыми не задумывался в годы своей юности, изложил их сейчас нам с известным изяществом выверенной, оформившейся инженерной мысли: довод к доводу, звено к звену.

— Таким было начало, — сказал он. — И наши селемджинские изыскания вполне соответствовали общей картине: это был пионерный, прикидочный период, первый акт сложной и долгой истории БАМа. Постановление 1932 года привело в движение все силы и средства, но и сил и средств у страны, представляющей собой сплошную стройку, было недостаточно для такого исключительного предприятия, как второй Транссиб. Постановление 1932 года значительно тем, что оно признало необходимость такого сооружения, обозначило эту государственную цель. Но видимо, нужно расшифровать понятие «государственная цель», чтобы уяснить, в в чем же она состояла.

Какую цель преследуют строительством дороги? Любой дороги — железной или автомобильной, крупной или местного значения? Прежде всего, конечно, цель экономическая — грузообмен. Между отдаленными территориально, но связанными технологически предприятиями, между ними и сырьевой базой. Сюда же, — улыбнулся главный инженер, — относится и «обмен» столь бесценным грузом, как мы с вами, — пассажирские перевозки. Для колеи люди — груз, частичка грузопотока… Словом, любую дорогу, прежде чем проектировать, строить, нужно нагрузить. Если это условие учтено, значит, дорога наша экономически целесообразна.

Ну вот, давайте посмотрим, — предложил Михаил Леонидович, — какова могла бы быть экономическая цель в годы того постановления о сооружении Магистрали. В период, как я сказал, пионерный… Грузообмен между предприятиями? Но какие там предприятия — глубинные районы Сибири?! Может быть, сырьевая база? Да, сырьевое значение Сибири огромно. Руды Сибири, например, и домны Урала, предприятия Европейской части СССР — их стоило бы связать колеей. Но вдумаемся в то, что мы сейчас сказали: каков уровень нашей экономической цели? Государственный уровень, общенациональный масштаб. Но государственная цель — не просто «большая экономика», это нечто большее. Вовлечь в хозяйственный оборот обширные территории, связать пустынный Восток и промышленный Запад, но с тем, чтобы и Восток стал промышленным, дать толчок социальному развитию этого района, вдохнуть в пего жизнь — вот в чем заключается государственная цель.

Первое постановление о строительстве БАМа датировано 1932 годом. Было ясно, что при всей огромности затрат Магистраль «себя оправдает»: минеральные ресурсы Сибири и Дальнего Востока огромны. А что это значит — «огромны»? Если без эмоций, без апелляций к авторитетам — от Ломоносова до Обручева, в цифрах, в географических координатах, в экономико-производственных оценках? Вот здесь и найдем мы ответ. В 30-х годах цифры были неубедительны, координаты, оценки произвольны. Почти все выдающиеся месторождения, на которые опираются сегодняшние расчеты, были открыты позже: в 40-х, 50-х, 60-х годах. И все же стройка началась! Выход был найден простой и, видимо, единственно верный: дорогу стройть частями, перегонами.

Первый перегон — ветка станция БАМ — Тында. Затем «белый материк» был взят в «клещи»: на западе пролегла трасса Тайшет — Лена, на востоке — Комсомольск-на-Амуре — Советская Гавань…

Но эти события принадлежат уже другому времени: в громадье планов и дел вмешалась война. Один из первых бамовцев, инженер-изыскатель Михаил Рекс, ушел на фронт — на укладку боевых фронтовых узкоколеек, подъездных «железок» к угольным шахтам. Магистраль стала дорогими сердцу воспоминаниями, смутными надеждами.

— Мы не всегда замечаем, что в наших планах и проектах участвует внештатный, но весьма влиятельный проектировщик — время. Прерваны работы, мы возвращаемся к ним через некоторое время, и бывает, оно облегчает наши труды, а случается, усложняет, выдвигает новые, несущественные или даже неведомые прежде проблемы… Работы над проектом БАМа пришлось прервать. Наступил перерыв до 1967 года. Только тогда о Байкало-Амурской магистрали заговорили снова. И не только заговорили. Началась подготовка проекта, правда «в общем и целом». Почему же «в общем и целом»? Почему не вышли на трассу строители-путейцы? Вмешалось время! За 35 лет многое изменилось в нашей жизни, изменилась и железная дорога. Во-первых, ушел паровоз. Во-вторых, значительно возросла пропускная способность железных дорог. В-третьих, мы научились строить. Научились считаться с условиями сейсмичности, мерзлотой. Метрополитен дал ценнейший опыт проходки тоннелей, смелее стали работать мостостроители. Словом, прежде чем распределить, кому что делать, нужно было сначала выяснить, что именно делать. Переосмыслить идеи, внести коррективы, пришедшие со временем, то есть начать все сначала, не отрекаясь, однако, от прежних трудов.

Были развернуты изыскательские работы. Огромные. Экспедиции бороздили Сибирь… Лавиной хлынули материалы, данные, которые требовали обработки, оценки. Нужно было либо создать новое проектное учреждение, либо распределить задачи между существующими. Предпочтение было отдано последнему: над проектом Магистрали стали работать в Москве, Ленинграде, Томске, Новосибирске, Хабаровске. Чтобы обеспечить стыковку, увязку, координацию, в составе Мосгипротранса создали «группу БАМ»… Работы шли интенсивно. Были разработаны, например, и изданы «Основные технические условия проекта БАМ» — «удостоверение личности» Магистрали, хотя до проекта и тем более до стройки было еще далеко.

— Ну вот мы и подошли к сегодняшнему дню, — улыбнулся Михаил Леонидович, — к году 1974-му. Году историческому, поскольку началось, а вернее, продолжилось строительство Байкало-Амурской магистрали. Почему же это событие пришлось именно на этот год? Какова государственная цель — вернемся к началу нашего разговора — в час ее осуществления, претворения в зримое, осязаемое, живое — рельсы в тайге?

За 40 лет, миновавших со времен «первого БАМа», многое изменилось. Допустим, что уже тогда, в 1932-м, мы располагали оценкой запасов, допустим даже, что построили бы всю Магистраль. Нагрузили бы ее, как говорим мы, проектировщики. Куда же пошли платформы, цистерны, вагоны? Приняла бы наша тогдашняя промышленность эти эшелоны сырья? В состоянии ли была она переработать эту лавину? Нет. Мы только-только вставали на ноги и были единственной в мире страной социализма.

В 1967-м, когда проектировщики принялись за «второй БАМ», Родина наша располагала мощной промышленностью, не только способной переработать огромные объемы сырья, но и требующей таких объемов. Сложились тесные хозяйственные связи стран СЭВ, и бурный рост национальных экономик этих стран в значительной степени обеспечивался сырьевыми запасами СССР. Байкало-Амурская магистраль была экономически целесообразна уже тогда, в 1967 году. Но вот построить ее — все три тысячи с лишним километров — задача была не из легких. Тогда. А теперь? Вы знаете, конечно, слова Л. И. Брежнева, произнесенные, им на XVII съезде комсомола: «Мы ставим и решаем такие задачи, которые даже десять лет назад были нам не по плечу». С шестьдесят седьмого прошло не десять — восемь. Всего лишь восемь лет. Но вот мы с вами встретились не в конструкторском бюро — на стройке! Магистраль не «мыслится» — живет. Этого требует отечественная экономика, государственная цель. Благодаря БАМу пробудился к жизни некогда совершенно дикий, суровый край. Здесь возникнут города, заводы, пашни. Территория, которую пересечет Магистраль, богата природными ресурсами. Здесь в изобилии лес, медь, железные руды, асбест, слюда, газ, уголь.

Главный инженер поднялся, отбросил со лба прядь седых волос.

— Так вы, значит, спрашиваете, какова же она, бумажная, ватманская Магистраль? Что ж, не без гордости отвечу: первой категории. Ну а если конкретно, то это значит, что БАМ обеспечит общегосударственные связи. Магистраль будет иметь почти двести станций и разъездов. Крупнейшие — Усть-Кут, Нижнеангарск, Чара, Тында, Ургал. В Нижиеангарске, Тынде, Зейске, Ургале — четыре основных локомотивных депо. Нам удалось найти такое инженерное решение приемо-отправочных путей, что на них полностью будут размещаться тяжеловесные, длинносоставные поезда. Это уникальный случай, позволяющий полностью использовать длину пути в сочетании с многосекционным локомотивом. Правда, он еще не создан, локомотив мощностью девять тысяч лошадиных сил, работы ведутся, но это уже, как говорится, дело техники… Колея Магистрали будет прочна и надежна: рельсы тяжелого типа, так называемые Р65. Движение поездов будет контролировать диспетчерская система — автоблокировка, электрическая централизация стрелок и сигналов, причем управление сигналами и стрелками всех станций и разъездов будет осуществляться из одного пункта, стрелочники Магистрали не понадобятся. Тепловозы, а в недалеком будущем электровозы будут оснащены автоматической локомотивной сигнализацией. Машинист поведет свой состав в туман, в пургу, в грозу, по склонам сопок, над каньонами и под сводами тоннелей на большой скорости и с полной уверенностью в безопасности рейса…

Мы сидели, разделенные столом; комнатка, в которой мы уединились, принадлежала, если не изменяет память, техническому отделу экспедиции — рулоны «миллиметровки», калька, пухлые папки… Но это все-таки была экспедиция, и на столе, среди бумаг, земно, царственно лежал кусочек угля. Блестящий на изломах, по-своему прекрасный, благородный не по рождению — по службе своей человечеству — «черной кости» алмаз.

— Чульманский, — сказал главный инженер. — Вот вам живая иллюстрация к проекту, к назначению Магистрали. Генеральной целью, конечно, была и будет социальная задача — преобразить сибирские просторы. Но для этого их надо сделать индустриальными, прежде всего вовлечь в оборот минеральные ресурсы. Сегодня они известны, оценены, даже распределены, если хотите. Уголь Чульмана, железная руда Алдана, асбест, слюда. Нефть и газ. Лес, еще нефть и газ… БАМ без работы не останется. Медь… Вы слышали о месторождении меди в Удокаие? Много в земле сибирской сокровищ, взять которые без дороги невозможно.


Самолет в необъятном пространстве неба, а внизу простиралась поражающая своей теснотой, плотностью тайга. Трасса с птичьего полета. «Под крылом самолета о чем-то поет…» Не знаем, может быть, на чей-то очень тонкий слух под крылом и поет «зеленое море тайги», но нас поразило именно молчание этого пространства, «зеленое безмолвие», в котором многочисленные речушки, петляющие в тайге, блестели как-то тускло и черно. Может быть, только желтые бордюрчики берегов этих речушек вносили в суровую картину живой, жизнерадостный блик…

Не стоит повторять тривиальный перечень богатств необжитой тайги. Но стоит повторить, что есть одно сокровище, которому нет и не может быть цены. Это диковинная, прекраснейшая Сибирь. Часть нашей Родины, национальная гордость России… Значительно дело, с которым пришли сюда люди, — дорога, рельсы в тайге. «Человек пришел…» — заметил в разговоре с нами прораб Уласик. В этих словах были и признание величия и цельности природного мира, в который суждено было вторгнуться колее, и тревога за вековую красоту, и сознание того, что он, собственно, строитель-путеец, человек с Магистрали, и пришел в тайгу.

4. ОЛЕНЬ В ПЕСКАХ

— Нет, на том заседании речь шла о другом. Магистраль — это вопрос особый, я бы сказал, чрезвычайный… В марте 1974-го на шестом заседании Совета обсуждались проблемы переброски вод Оби — Иртыша. Будущее Срединного региона. Это Урал… — Михайлов повернулся к карте, — вот так… вдоль границы… и по Енисею на востоке.

Михайлов умолк, сосредоточенно, цепко вглядываясь в большое зеленое пятно, обрамленное естественными рубежами Уральского хребта и енисейской воды, посеребренное на севере ягелем тундры, позолоченное на юге суходолом, степями, полупустынями, зонами «мертвых» песков… Нам не дано проникнуть в круг заветных мыслей ученого, в череду видений, образов, построений. Быть может, будь они спроецированы на некий внешний экран, мы увидели бы динамичную, взбудораженную панораму… Земля курилась под вешним солнцем, вчерашние мрачные, кислые хляби обсыхали, перерождались в живую, плодородную пахотную землю, а вода, веками стоявшая здесь, ушла, разведенная по артериям дренажных систем… Гигантские экскаваторы черпали и черпали грунт, вырезая русла новых, рукотворных рек. Обская, иртышская вода хлынула в эти русла и, повернув вспять, понеслась на юг, в края вечной жажды…

Такая, наверное, открылась бы нам картина. Но возможно, что мы оказались бы в маленькой аудиторий, на заседании научного совета — календарном, рядовом заседании, на котором рассматривается всего лишь одна проблема (таково условие!) и десятки решений, мнений и «точек зрения». И тогда мы оказались бы «у колыбели тайфуна» — в ноль-пункте будущих великих новостей и перемен, подобных нарисованным выше. Возможно, что докладчиком на этом заседаний оказался бы Юрий Петрович Михайлов как один из руководителей Совета по комплексному освоению таежных территорий — весьма деятельного центра в структуре Института географии Сибири и Дальнего Востока Сибирского отделения АН СССР. И тогда мы были бы вовлечены в спор откровенный, темпераментный, даже резкий, потому что не только призвание, но и профессия Михайлова — региональная география, и, следовательно, весь комплекс проблем «человек и среда» — в его, как говорится, компетенции. Друзья, коллеги, оппоненты охотно прощают ученому известную резкость, беспощадность суждений: региональная география никогда в принципе не была «кабинетной» наукой, а сегодня, во времена массированного «наступления на природу», последняя выставила своих часовых, конечно географов, и в первую очередь «регионщиков», «регионеров»… Нелишне, видимо, посвятить читателя в такую деталь. Ю. П. Михайлов — ленинградец. В Сибирское отделение Академии наук его привела не охота к перемене мест, а ясная, чистая, безмерная любовь к этому краю. Нужно ли говорить о чувствах этого человека к Байкалу — чуду Сибири, одному из чудес света? Байкал стал для него мерилом, символом, аргументом. «Второго Байкала не будет!» — заключает, случается, Михайлов спор. Ну а спорить географу приходится частенько.

Но вернемся к нашему разговору.

— Это будет грандиозный проект — переброска вод Оби — Иртыша, — сказал Михайлов. — Работу предполагается провести в три этапа. Этап первый — 25 кубических километров. Этап второй — 50. Этап третий — 100. Канал, перебрасывающий 25 кубических километров, будет больше Дона в его нижнем течении. Ширина — 250 метров. Глубина— 12. Уже сегодня есть одиннадцать вариантов переброски. Окончательным будет тот, который учтет всю сумму факторов — и экономических, и географических, и экологических. Канал — это стройка, которую мы сдаем особой «Госкомиссии» — потомкам, будущим поколениям.

Юрий Петрович снова повернулся к карте, к зеленому пятну региона.

— Пойма Оби… Уникальное творение природы. Форпост юга на севере. Пять миллионов гектаров прекраснейших лугов. Здесь можно развернуть гигантскую промышленность. Нет-нет, не добывающую. Производство травяной муки. Сегодня это одна из глобальных проблем, и редко где на Земле есть такое сочетание разных «луговых» факторов, как здесь, в Обской пойме… Но это дело будущего. Даже первый этап переброски вод — 25-кубовый — за пределами 2000 года. А вот Магистраль — вопрос сегодняшний, острый, и решать его нужно честно по отношению к природе.

Есть люди, наделенные даром передавать другим свое волнение. При этом доводы их просты, ясны, лишены внешней драматичности. Михайлов не старался нас убедить, просто вводил нас, что называется, в курс дела.

— Вот так пройдет БАМ, — сказал он. — Что это за районы? Горно-таежные. Северные. Да, от Читы до Чары около шестисот километров, но Чара — север. Даже в специальной литературе уже утвердилось понятие «Ближний Север». И точнее было бы вообще говорить во множественном числе — севера. Академик Шмидт, между прочим, так и поступал и насчитывал до ста северов. И вот здесь мы уже подходим вплотную к проблеме. Вам случалось быть в Чаре, в Чарской котловине?

…Под крылом тянулись, громоздились, теснились, рушились горы. Солнце, свет — и темные, мрачные камни. Зияющие «дыры» ущелий. Белые «языки» снежных лавин. Осыпи. Камнепады. Все дышало, все двигалось, все цепенело и вновь приходило в движение… Олекмо-Витимская горная страна. Грозные, «растущие» горы — живая тектоника. «Не приведи господи здесь… прилуниться…»— хмуро сказал пилот нашей «Аннушки», и все замолчали.

Прошло часа два, и вдруг пилот улыбнулся. Ласково, нежно.

— Чара…

Внизу двумя острыми гребнями тянулись мощные хребты. Но между ними покоилось прозрачное, невесомое озеро воздуха, света. Пронизанное солнцем. Сверкая в лучах солнца, крутила внизу петли река Чара. Поразительной красоты поблескивали внизу озера и озерки — маленькие Байкалы!.. То расходились, уступая болотам, то собирались, образуя непролазную тайгу, лиственницы, сосны, кедры. Впрочем, почему «тайгу»? Здесь росли березки, ивы, ольха — русский лес, «пятнышко» Подмосковья, Мещеры, Владимирщины… Впрочем, почему «русский лес»? Там, внизу… лежала пустыня, барханы, самая что ни на есть песчаная зыбь Каракумов! Но вопреки логике, здравому смыслу, зрению вопреки на песке, на барханах стоял олень. Северный олень.



— Вот именно, — сказал Михайлов, — в самую точку. Чара — это действительно чудо. Но попробуем взглянуть на это чудо с другой стороны. Два хребта — Кодар с севера и Удокан с юга — обрамляют глубокую впадину, голубой осью которой, можно сказать, является Чара. Кодар в переводе с эвенкийского— «Зуб собаки». Не знаю, что означает Удокан, но не удивлюсь, если «Зуб волка». Что и говорить, горы серьезные. По характеру своему самые настоящие альпийские горы. Щиты, ледники… Курумы — каменные реки, медленно, но верно сползающие по склонам в ущелья. Словом, степень устойчивости природных систем здесь низка. И опасна. Все держится, пока держится. Что держит? Деревья, кустарники. Флора — хранитель склонов… Но и днище котловины сложно и непрочно. Вся низина заболочена. Чара дренирует, течет меандрами. Узкой полоской вдоль берега — лес. Хранитель русла…

Голос Михайлова стал глуховат, пальцы с силой сдавили карандаш.

— Стоит тронуть этот лес — и река пойдет приступом на берег. Усилятся паводки. Чара будет захватывать террасы. А склоны хрупки. Хрупки, понимаете?! Хотя это и горы. Леса лесами, а полоска вдоль русла — от нескольких метров до нескольких десятков метров. Тронь — и все рассыпалось, одно потянуло другое…

Я потому так акцентирую сей «черный час», — усмехнулся Михайлов, — что в эти места, непосредственно к Чаре, пришла дорога. Более того, Магистраль. Дело даже не в производственных нуждах: просто поставить палатку — и то нужен пяток жердин. Случайно оставленный окурок — мелочь! — обернется трагедией!.. Стоит только свести лес — и будет либо болото, либо пустыня. Вроде той, что вы видели. Это урочище Пески. Антропогенного, между прочим, происхождения песочек. Семьдесят градусов жары, а в родниках бьют подрусловые воды Чары, тридцатиметровые барханы — и северный олень.

— Ну и что же делать? — спросили мы с попятной растерянностью. — В чем же выход? Не в «отказе» же от Магистрали и не в отречении от природы, от мира, с которым мы связаны и кровно и сердцем?

— Ни в коем случае! — энергично запротестовал Михайлов. — Есть великий инструмент — знание, и инструментом этим нужно пользоваться. Разумеется, холодное, «голое» знание, вне совести, ответственности — ничто.

Природа тайги, гор, конечно, изучалась и изучается, — продолжал ученый, — но изучена она пока — увы! — в мелком масштабе. С помощью спутников! А народному хозяйству, не говоря уже о науке, сегодня нужен крупный масштаб. Необходимы детальные, продолжительные исследования и соответствующие средства. Если говорить конкретно, то я имею в виду стационары, полигон-трансект в частности. Что это такое? На обширной территории (от нескольких сот до нескольких тысяч гектаров), выбранной с таким расчетом, чтобы она вполне отражала характер района в целом (например, степное — лесостепное — горно-таежное обрамление), в определенных точках устанавливаются приборы и ведутся наблюдения, длительные, комплексные и, главное, сопряженные, синхронизированные, за разными элементами ландшафта, продуктивностью растений, популяциями животных, за динамикой района в целом. По всем характеристикам. Это, конечно, было бы знание во всей его полноте. Но таких стационаров на территории Сибири и Дальнего Востока лишь 15–20, а надо было бы 100–150, если мы хотим безупречных и полных данных..

Нет, дело не в том, что в естественно-заповедные места пришла Магистраль. Пришли люди — люди разные. В одном поселке, рассказывали мне, строители по душам поговорили с одним «рыболовом»… А вот в другом месте исчезает глухарь. И вывод тут только один: организация заказников, с одной стороны, и охотничье-спортивных, туристских, рыболовных хозяйств и баз — с другой. В некоторых районах, а именно в районах интенсивного освоения природных ресурсов, то есть в первую очередь в районах, тяготеющих к трассе БАМ, необходимо создать заповедники. Да, государственные заповедники тайги… в тайге. Только так мы сохраним уникальные популяции животных, редкостный и часто невосполнимый растительный мир горно-таежных районов. Вблизи новых городов и рабочих поселков уже сейчас нужны зоны отдыха. Это будет демаркационная линия между современным городом и тайгой.

— Все, что я вам сейчас говорю, отнюдь не резонерство, — сказал Михайлов. — Это суть нашей работы, наших будней, научная подготовка освоения горно-таежных районов, ее цели и задачи. Но круг таких исследований чрезвычайно широк. Сюда входят и составление крупномасштабных карт, комплексных атласов того или иного района, и размещение новых промышленных узлов, городов, рабочих поселков, и поиск основного направления трасс железных и автомобильных дорог, линий электропередачи и трубопроводов… Это важно и нужно, и недаром полученные нами данные используются целым рядом министерств и ведомств, научными учреждениями и Госпланом СССР. Но еще важнее, что мы «извлекли корень» из истории с Байкалом. Главнейшая задача теперь — заблаговременный и максимально точный прогноз, рекомендации, как быть и что делать, чтобы не было так: правая рука созидает, а левая сводит на нет труды, — пальцы Михайлова снова с силой сжали карандаш.


Весной 1974 года на берега Киренги, в один из заповедных районов Сибири, пришла Дорога. Это неважно, что насыпь, рельсы, поезда, станции еще впереди. Пришли строители, — значит, пришла Дорога. А пришла Дорога — пришла жизнь. И неважно, что тут тоже все еще впереди — микрорайоны, школы, кинотеатры, аптеки. Жизнь, как и Дорога, пришла сюда своими передовыми постами…

На пути к поселку Магистральный, со стороны Киренги, в том месте, где возвышается над автодорогой-времянкой сопка, в низинке, стоят вагончики. Занавески на окнах, развешанные на веревке рубахи…. Серенькие вагончики с красной наискось полосой. В ней и заключается секрет, почему вагончики эти, типичное кочевое жилье сегодняшних строителей, стоят на отшибе, в стороне от поселка. Здесь живут взрывники. Строители как строители. Колдуют над чем-то у подножия сопки, бурят, пылят, совещаются друг с другом тесной компанией, тихие и неприметные. И вдруг над поселком разносится призыв репродуктора: «Взрыв! Всем покинуть зону! За складом — запретная зона! До взрыва десять минут ровно!» И тут вдруг оказывается, что они вовсе не такие уж тихие, эти строители, а очень даже громогласные, когда над подорванной сопкой поднимается облако пыли…

И тогда понимаешь, что это за бригада — взрывники, почему они держатся подальше со своими инструментами и материалами, такие неприметные и сторонние в часы обычные и власть и закон в час взрыва.

Мы были гостями взрывников, сидели на нежной, зелененькой травке у вагончиков с красной полосой, и Михаил Григорьевич Мневец, бригадир, рассказывал нам о своих товарищах, о взрывах, о. тонкостях своей профессии. Мы записывали, ставя на полях для себя всякие побочные пометы. Приведем их вкратце, надеясь, что читатель дополнит, дорисует их, несложные эти соображения. Вот был — пометили мы — изобретен порох, открыт таящийся в нем взрыв. И с тех пор до наших дней взрыв был «духом разрушающим», сводящим на нет человеческий труд, не одним днем приобретенные материальные и духовные ценности. И вот наука «запрягла» его в работу, превратила в «дух созидающий». Но взрыв — это общее понятие, простирающееся от пороха до вступивших в роковое деление атомных ядер. За беседой у вагончиков с красной полосой нам как-то особенно полно открылось, что «перековались в строителей» лишь самые простые формы, виды, обличья взрыва. Пусть делятся ядра. Пусть физики расщепляют вещество. Только бы за всем этим стоял Человек с большой буквы, только бы протянулась нить от самых высоких исследований к земной нашей, беззащитной перед взрывами, жизни.

5. БЕЛЫИ ЩИТ С КРАСНЫМ КРЕСТОМ

Отбой в Магистральном в 23.00, но магистральцы не спешили укладываться спать. Темнело часов в девять, и с темнотой за палатками, на берегу Окакухты, загорались вечерние костерки. В палатках было электричество, бригады обзавелись печками, но у печки не посидишь за беседой, при электричестве не пооткровенничаешь. А первостроитель не просто строитель, тут у него на новом месте и работа, и дом, и семья, и друг на всю жизнь. И нужно войти в этот мир, познакомиться, людей послушать, о себе рассказать… Вот и искрят, потрескивают доверительно костерки, тренькает гитара, чернеет силуэт чайника на треноге, силуэты людей, резкие у огня и неясные, приглушенные на границе кострового света и темной сибирской ночи.

Таков был Магистральный вечерний, полуночный — геометрически строгий ряд палаток, костры, необъятность тьмы, обступающей палаточный строй и цепочку огней, да два одиноких огонька в окрестности Магистрального, по ту и другую сторону палаточного городища…

Прибыв в Магистральный, мы, естественно, пустились в расспросы: что? кто? где? чьи это два одиноких костерка светят на отшибе в час поздний? И нам пояснили, что этот вот костерок — взрывники, а тот — чумики. «Кто?»— переспросили мы, и нам повторили со смешком, прикрывающим уважение и определенную неосведомленность: «Чумики».

И мы отправились околицей поселка, мимо магистральской походной электростанции, мимо новенькой вертолетной площадки, за черту всех служб, к черте болот и рощиц, к поросшему кустарником берегу Окакухты… Горел костер. Чернел силуэтом чайник. Маячил в темноте острый верх палатки. Палатка как палатка, на крыше, правда, белый флаг с красным крестом. А на ближних кустах у входа развешаны полотнища больших флагов с коротким древком. И как снасти у какого-нибудь рыбачьего шалаша, у входа в палатку стояли довольно странные здесь, в Магистральном, большие сачки. Вроде тех, с которыми дети гоняются за бабочками… Владельцами сачков и были «чумики».

Мы представились, познакомились, и как-то так получилось, что сказали «чумикам», как их нарекли в Магистральном. Но «чумики» не обиделись, рассмеялись и даже выразили свое удовлетворение по поводу точности такого названия, в какой-то мере выражающего суть их профессии: они представляли на трассе Иркутский НИИ эпидемиологии и микробиологии. Маленькая экспедиция из пяти человек… Лаборант Оля представила весь личный состав: Олег Захарович Горин, эпидемиолог, начальник; Владимир Иванович Еропов, паразитолог; Анатолий Андреевич Ремарчук — из лаборатории ПОИ и Лариса Федоровна Герасимова — из лаборатории ЭКИ.

Видя наше недоумение, Олег Захарович Горин, рассмеявшись, раскрыл нам эти аббревиатуры — ПОИ и ЭКИ, а заодно цели и задачи маленькой экспедиции.

ПОИ — природно-очаговые инфекции, лаборатория по выявлению и изучению источников возможного заражения. ЭКИ — эпидемиология кишечных инфекций и соответственно лаборатория в маленькой экспедиции из пяти человек… И мы должны признаться, что и тогда, у костра, и сейчас, за своим рабочим столом, испытали одни чувства, одно волнение: неизмерима задача, которую решают эти пятеро, этот маленький форпост науки на грандиозной стройке, и невозможно не поклониться этим людям от имени всех тех, кого оберегают они от возможных, но роковых болезней! В глухие заповедные места Сибири пришла Магистраль. Это не только бетон и железо. Пришли люди, много людей издалека, из совершенно иных био- и географических зон. Дремала и дремала себе эта глухомань. Сложилось определенное равновесие, определенная гармония — если позволено так сказать — между агрессивными, инфекционными началами в природе и защитными, иммунными. Но пришел человек, нарушил вековое равновесие. Подставил себя под удар здешних агрессивных сил, не располагая, однако, здешним иммунитетом. Это серьезное дело — магистраль через «белые пятна» географии. ПОИ — это клещи и комары, грызуны и птицы. ПОИ — это энцефалит, туляремия, лептоспироз, лихорадка Ку… Стройка не табор, строитель обживает землю, на которой он первожитель. Бурят скважины, укладывают водопроводы, пускают в ход насосы. Но все это не сразу, первая вода — из реки, вода неведомая, населенная микроорганизмами. А плоды и ягоды, грибы и растения, тоже «населенные»! ЭКИ — это микроскопический, но чрезвычайно агрессивный мир, содержащий в потенции «взрыв» инфекционных болезней.

— В общем задача нашей экспедиции, — подытожил улыбкой свой рассказ Олег Захарович Горин, — дать эпидемиологическую характеристику местности, по которой пройдет трасса, и прилегающих к ней районов. Вот мы и поселились на отшибе, от всех людей подальше, с нечистым своим делом… Мы, можно сказать, охотники. Ставим «плошки» на грызунов, силки на птичек, имеем право на отлов и отстрел белок, зайцев, бурундуков, на крупных, вроде медведя, не успели оформить разрешение в Москве. Ловим комариков… вот этими вот сачками… Снимаем клеща флагами вот этими, волочим их по кустам, по траве… Вот такое у нас занятие. Добываем животных — вдруг попадутся зараженные…

Рано утром, когда еще не проснулись даже поднимающиеся ни свет ни заря магистральцы, эти охотники за микробами наскоро чаевничают, надевают высокие сапоги, застегивают попадежнее штормовки-энцефалитки, берут сачки и флаги и расходятся. Один идет в глубь болот, в гиблые, надо сказать, места, другой — в лес, третий забирается на сопку… Осматривают мышеловки, целятся в подозрительно слабенькую белочку (не больна ли?), считают птиц и записывают в половой дневник: «Рябчик — 1, скворец — 3, дятел— слышали стук…» Машут сачками, волочат флаги… Это работа — и работа трудная. Как любая другая полезная работа, имеющая свои единицы измерения, «флаго-час» например. Флаг — это орудие отлова клещей и… их учета. Сколько клещей вцепится в полотнище, волочимое по кустам и травам, за один час — таково и будет абсолютное значение этой единицы опасности. А относительное ее значение и не передать. Специалист скажет в результате измерений, очаг ли тут «природной» инфекции или «норма» как по числу, так и по видам клещей (это тоже нужно знать, мало одних лишь количественных оценок). Вот что за единица «флаго-час»… Стоит, видимо, сказать и о другой единице, раз уж к слову пришлось, да и относится она к истинному хозяину тайги, перед которым и медведь пасует, — к комару. Как же считают полчища комаров? Какие тут единицы? Взмахи. Столько-то видов комаров на 100 взмахов сачка… Если у кого-нибудь это вызовет улыбку, можно порекомендовать тому вооружиться сачком (маленьким детским) и выяснить, легкая эта работа или нет. Ну а если кто усомнится в серьезности ее, тому мы можем признаться откровенно, что вышли из тайги сплошь в волдырях от укусов. Нет, не отдали себя на съедение, мы защищались, конечно, пробовали и жидкость, и мази, и все, что есть от комаров. От комаров вообще. И кое-какие их виды нас действительно не трогали, но хватало других, которым все эти натирания служили скорее приманкой. Не изучены эти виды, как мы поняли из бесед у палатки с красным крестом. Но в тайге сейчас не только привыкшие ко всему охотники, которым комар не страшен. В тайге сегодня сотни, тысячи людей, не на шутку страдающих от комариных укусов. Так что все, чем занимаются иркутские ученые, — дело в высшей степени серьезное и неотложное.

Какие же операции они проделывают с комарами? Ловят, пересчитывают. Только что плененных, в сачке. Затем усыпляют эфиром, аккуратно извлекают из сачка, укладывают на матрасики. Да-да, это термин «матрасики» — тоненькие кусочки ваты, Матрасики столь же аккуратно перекладывают тоненькими, кусочками бумаги; бумага — хороший амортизатор. Затем матрасики укладывают один на другой в пробирку и пробирку затыкают пробкой. Все осторожно, все внимательно. Не приведи господи обломается одна-единственная щетинка на комариной лапке — и дело пропало. Это брак. Потеряна хоть одна щетинка — и вид часто уже невозможно определить. Такие уж церемонии с комарами, ничего не поделаешь…

— Если не секрет, — робко поинтересовались мы, — есть ли какие-нибудь, хоть самые общие, черновые прогнозы насчет трассы и прилегающих к ней районов?

— Ну что мы вам скажем? — хитро улыбнулся Олег Захарович. — Нам, эпидемиологам, паразитологам, этот район не интересен. Мы в проигрыше, наше профессиональное любопытство не удовлетворено. Но это, наверное, и хорошо! Конечно, по одному району трудно судить. Магистраль прорежет огромную территорию, большей частью совершенно глухие районы. Теоретически вдоль всей трассы с ПОИ будет спокойно. Но наш долг — подкрепить теорию (раз) и вооружить людей против ЭКИ (два). Охота наша, сачки, флаги — это полдела. Другая сторона задачи — просветительская, лекции, с которыми мы выступаем перед строителями, вооружаем их элементарными знаниями, навыками, которые должны быть известны каждому как приемы первой помощи… Теоретически мы представляем себе общую картину, — продолжал Олег Захарович. — Есть клещи? Есть. Энцефалитные, «с вирусом»? Попадаются и «с вирусом». Существует вероятность заболеваний? Да. Большая? Очень маленькая. На нашей стороне здесь сама география: суровая зима, короткое лето, ландшафт. Жизненный цикл членистоногих, клещей ограничен, «деформирован». У здешних клещиков затянувшееся детство. А если учесть, что опасны, собственно, самки, да и то в период приумножения своего кровососного рода, то отсюда понятно, что вероятность заражения резко падает. До нуля? Нет. Чтобы она упала до нуля, необходима санитарно-просветительская работа среди строителей, уроженцев других биогеозон. Местные, между прочим, все, что нужно, знают. Передают от отца к сыну…

— В общем наговорили мы гостям, Олег Захарович, — смущенно тронув очки, сказал Еропов. — Лишили их прекрасного неведения, самого стойкого иммунитета… Клещевой энцефалит, вирус энцефалита, нашли, между прочим, в Арктике, на побережье Северного Ледовитого океана, в пустынях Монголии, в Тургайской степи. Но не всякого вируса можно бояться. В самом безопасном, обжитом районе — в вашей квартире, например, — может обитать вирус, но, чтобы заболеть, нужен активный переносчик, транспорт, в роли которого и выступают всякие летающие и ползающие… Но это не значит, что нужно убивать первого попавшегося комара. Не всякий комар — враг. Опасность там, где есть или вдруг обнаружены ПОИ и ЭКИ. Вы ведь знаете, что это такое?..


Есть мгновения исторические, когда все чувства, помыслы устремляются к одному. «Победа!» Сегодня, сейчас, на наших глазах бумажная, ватманская колея становится рельсами в тайге. Рабочими рельсами, шагнувшими прямо «во глубину сибирских руд». «Вы слышали о месторождении меди в Удокане?спросил нас главный инженер проекта Магистрали М. Л. Рекс. — Впечатляющее месторождение! Но без БАМа оно как бы и не открыто. Оно есть, и нет его для людей. Подойдет к нему Магистраль — и будет у страны отменная сибирская медь».

6. ТРИ УДОКАНА

— Не знаю, Федор Мефодьевич, — сказал шофер. — Непросто будет пройти. Лед-то какой! Влево подашь — скала. Вправо — скала. Нет пути. Смерть. Не знаю…

— Непросто, — согласился Морозов. — Конечно, непросто, кто же спорит!

Он рассеянно смотрел на подходивших к головной группе водителей, прикидывая, что же предпринять?

Семьсот верст позади. И так же: «Влево подашь — скала, вправо— скала». И мари, и наледи, и собачий холод, и семьсот раз за семьсот верст: «Ну все, пути нет». Но — утро вечера мудренее — находился какой-нибудь пролаз, ползли, карабкались, рвались вперед, чтобы раз и навсегда пробить зимник к Наминге и не зависеть больше от «воздуха». Раз и навсегда доказать, что путь самолетами из Читы в Чару и нартами из Чары в Намингу сегодня уже не годится. На первых порах, когда только нащупывали, узнавали Удокан, — да. Но сегодня Наминга ясна: это медь. И медь большая. Наминге нужна связь с базой. Прочная, рабочая связь. Зимник. Пуд соли пришлось съесть, чтобы это доказать. И еще пуд, чтобы подготовить выброску, выйти, пройти эти семьсот верст. И… не солоно хлебавши — после стольких-то трудов! — остановиться почти у цели, у ответа на все вопросы, на все сомнения — свои и чужие…



Морозов поежился. Обвел глазами людей, машины, скалы, пролом в горизонте. Там, за хребтом, были Чара, Наминга. Один переход — и пришли. Да, участочек этот действительно очень опасен. Очень…

— Мне нужно человек десять, — сказал он тихо и внятно. — Попробуем пройти. Остальные будут ждать здесь. Дойдем — дадим знать. Пойдете след в след.

Слова его взволновали всех. И то, как он их произнес, будто оправдываясь, что вынужден звать на рискованное дело (пошел бы один, да нельзя, не положено), и то, что произнес их он, Морозов, о котором только и можно сказать одно: «Человек». Начальник Читинского геологического управления, сидел бы и сидел в своей «конторе», а он ходит, мотается по экспедициям, «пробивает» этот Удокан, воюет за зимник к месторождению, которое и не он открыл, и не известно, когда эту медь будут здесь добывать…

— Да что, Федор Мефодьевич, выбирай сам, кого возьмешь с собой. Мы все…

— Федор Мефодьевич! — пробился вперед парень. — Да тише, вы, дайте слово сказать… Федор Мефодьевич! Есть пролаз!

— Что? — вздрогнул Морозов. — Где? Ездил? Знаешь его?

— Сам не ездил, не буду врать. Но есть, точно. Слышал. В обход надо. Километров в пятьдесят крюк. Пройти можно.

— Ну и пройдем! — довольно сказал Морозов. — Десять человек беру. Остальные потом след в след. В поселке отогреемся, отоспимся. В Наминге!..

Трое суток преодолевали они эти пятьдесят километров. Всякое было. Ползли по наледям. Подтягивались тросом. Зависали над пропастью. Всякое было. Но целые и невредимые, счастливые добытой победой пришли в поселок, проложив зимний путь к Наминге — центру Удоканского месторождения меди. Шел 1960 год.


Летом 1949 года в горах Удоканского хребта, неподалеку от небольшого эвенкийского поселения Наминга, работала экспедиция.

В жизни геолога, подвижнической, «транзитной», есть, однако, и время, заполненное обыденной, неспешной работой. Это самый разгар полевого сезона, когда время, кажется, бежит по замкнутому кругу: переход, остановка, образцы в рюкзак, запись в полевую книжку, снова переход, снова остановка, образцы, запись. И так вчера, сегодня, завтра — дней череда…

В один из таких дней геолог Лиза Бурова и экспедиционный рабочий перебирались в новый район. Короткий, хотя и не очень-то легкий переход.

— Елизавета Ивановна! Смотрите… красота какая!

— Да, — сказала она, — да-да, красота…

Было действительно очень красиво: громада скалы, ярко освещенная солнцем, играла на срезах, изломах, плоскостях глубокими зелеными малахитовыми тонами. И вот это-то насторожило — малахит!.. Мысли бежали, обгоняя друг друга: «Борнит? Хризокол? Холькозин? Азурит наверняка: красно-синяя побежалость на малахитовом фоне… Сульфиды меди. Это факт. Окисленные сульфиды. Оруденение? Месторождение?!»

— Посмотрим, — уклончиво сказал Семихатов, главный геолог экспедиции, когда Бурова доложила ему о встретившихся сульфидах. — Посмотрим. Пройдем одну-две канавы, заложим штоленку прямо в рудное тело, метров на 15–20. Больше, я думаю, и не надо. Похоже, что и месторождение, Лиза. Может, и серьезное.

«Канавы» и небольшая штольня подтвердили: медистые песчаники. Елизавета Бурова открыла месторождение меди.

Но это было лишь началом, даже не первой, а случайной ласточкой долгой и трудной весны почти всякого месторождения. Удоканскому «показанию на медь» предстояло теперь пройти следующие «семь кругов». Во-первых, нужно было выяснить, закономерно ли — геологически — здесь оказалась медь, или это всего-навсего, как говорят геологи, рудопроявление. Во-вторых, если это все-таки месторождение, необходимо было решить, велико ли оно, стоит ли помечать. Затем определить категорию запасов, суммирующую целый ряд факторов: богаты ли руды, например, какие элементы в них сопутствуют меди. Следующий шаг — оценить месторождение, и это тоже операция интегральная, поскольку изучается возможность вовлечь полезные ископаемые в хозяйственный оборот. Затем защитить отчет, полевые и камеральные труды в Государственной комиссии по запасам. И вот тут, если защита прошла успешно, пожалуй, можно шагнуть из мечты в действительность. Почему «пожалуй»? Потому что разведка и оценка месторождения — процесс многоступенчатый, каскадный: сначала «в общих чертах», потом с большей и большей точностью, пока на миллиметровке не выстроится слоеный «разрез» месторождения, «рентгенограмма недр». Нетрудно понять, что все это требует значительных средств, немалой энергии со стороны геологов и большого доверия к месторождению со стороны экономистов, горняков, металлургов.

В 1951 году А. А. Семихатов, Г. А. Русинов, Т. Н. Михайлова и другие геологи, не первый год работавшие в Забайкалье, провели тщательную проверку «Удоканского месторождения», как условно называли его в бумагах, и убедились, что существует Удоканское месторождение без кавычек.

В структуре Читинского геологического управления появилась новая, Удоканская, геологоразведочная партия. В 1952 году был ее первый полевой сезон. Развернулись широкие поисково-разведочные работы. Пробили штольни, взяли образцы. Люди работали с подъемом, сознавая значимость своего дела. Но радость оказалась преждевременной.

Судьба почти всех месторождений нелегка. А в данном случае, как бы нарочно, полный набор минусов: отдаленность района, отсутствие железной дороги; было неясно, как велико месторождение, да и… месторождение ли это? Скорее всего так, рудопроявление…

Это аргументы скептиков. Тех, чьим мнением можно было пренебречь, и тех, чье слово могло стать решающим, — тогдашних авторитетов геологической науки.

Не будем называть имен скептиков. Но вот имена тех, кто твердо веровал в Удокан, убеждал, доказывал, сражался отнюдь не ради славы. Первое из них — Михаил Иванович Корольков, главный геолог Удоканской экспедиции с первого ее полевого сезона и по 1958 год, когда Удокан, как выражаются геологи, «свернули». Это означает: «консервация поисково-разведывательных работ». Такой приговор почти неизбежен, если месторождение не из уникальных и находится вдалеке от железных и шоссейных дорог. Удоканское месторождение находится на высоте около двух тысяч метров, в хаосе скал, в окружении мощных наледей, в плену марей, в зоне десятибалльной сейсмичности. И Удокан «свернули».

Очень много сделал Корольков для Удокана. В частности, убедил, увлек такого человека, как Морозов. Много вечеров провели они над картой. Спорили до хрипоты. Грозили друг другу: «Карты картами, а вот посмотрим, каково оно в поле!» Шурф, штольня, забой в одной точке, в другой, в третьей. Выбираются образцы. Человеческая мысль соединяет их в цельную, единую картину. Рождается карта. Геологическая, немая для непосвященных, слоистая карта «разреза». Рождается она медленно, и не всегда «дырку», как говорят геологи, удается «проткнуть» там, где нужно, а не рядом, не мимо. Это искусство… и удача. И бывает, что общая картина района, рельеф, сложенный так, а не эдак, флора района, даже фольклор местных жителей позволяют узнать больше и раньше, чем при составлении карты. И часто в таком вот «рудознатском», визуальном исследовании опытный геолог утверждается в своих предположениях, черпает веру и «ведет» карту мысленно проложенным фарватером… Морозов приехал в Намингу. Смотрели вместе с Корольковым, «ползали», как говорят геологи, и Федор Мефодьевич признал:

— Месторождение. И еще какое. За него и голову отдать не жаль… Будем уточнять его и защищать.


И тем не менее в 1958 году Удокан «свернули». Но не таким был человеком Морозов, чтобы вот так взять да и прикрыть богатое месторождение.

Морозов поступил тонко. Приказ есть приказ! И он вывозит из Наминги машины, приборы и, разумеется, отзывает людей. Но все «капитальное» оборудование… остается на месте под тем предлогом, что распутица в этом бездорожном районе не дает возможности вывезти его. В Наминге по распоряжению «шефа» оставлены сторожа…

Морозов выступает на бюро Читинского обкома партии:

— Еду в Москву, товарищи, — говорит он. — Пока геологи пишут отчет, пока есть хоть какой-то резерв времени, будем воевать…

В Москву они отправились вдвоем — Морозов и Корольков. Правильнее сказать, отправлялись, ездили, потому что шесть раз пришлось им курсировать туда-сюда, подвозя свежие материалы: карты, выкладки, графики…

Точек зрения, с которых в высших геологических сферах рассматривались эти материалы, было четыре: 1. Удокан — блеф. 2. Это дело будущих поколений. 3. Имеет смысл поработать, уточнить, столь ли велико месторождение, как кажется сегодня. Закрыть никогда не поздно. 4. Удокан — это сокровище!

Морозов построил защиту на тех двух соображениях, что, во-первых, медные месторождения встречаются далеко не на каждом шагу и, во-вторых, разведка Удокана обойдется чрезвычайно дешево. Это было ясно еще в 1951 году, когда впервые произвели проверку Удокана: медистые песчаники здесь мощны, «компактны», часто выходят на поверхность, и потому требуется минимум горнопроходческих работ.

Нелегко, видимо, было отвергать доводы двух сибиряков, двух специалистов своего дела, двух широко, пламенно, государственно мыслящих людей. Все больше и больше становилось у них сторонников в спорах об удоканской меди. Вопрос рассмотрел Совет Министров СССР: работы на Удоканском медном месторождении продолжать.


— Вторая жизнь теперь у нашего Удокана, — говорил Корольков, когда они возвращались домой. — Отвоевали мы его, а, Федор Мефодьевич?

— Отвоевали, — усмехнулся Морозов. — Почти… Все доводы парировали, все беды отвели… кроме одной: к Удокану нашему ни подойти, ни подъехать. Дороги нет, Миша, до-ро-ги.

Это было в 1959 году. Годом раньше Королькова, начавшего, как говорят, все больше и больше «чувствовать сердце», сменил в должности главного геолога его ученик Эдуард Гринталь. Талантливый геолог, сильной воли человек, он продолжал и приумножал начатое Корольковым и Морозовым.

Задача перед Удоканской экспедицией, вернувшейся в Намингу, стояла ответственнейшая: разведать и оценить запасы до границ меднорудного района с исчерпывающей полнотой и — если можно так сказать — разведать путь к освоению этих запасов. Вот это было уже почти фантастическим. Дороги на Удокан, к Наминге не было. Сами геологи в полевой сезон летели самолетом до Чары, оттуда на оленьих упряжках «до скал». Самолет ЛИ-2. Две тонны на борт — и все. Приходилось разбирать машины, перебрасывать воздухом деталь за деталью и собирать на земле. Ну, трактор еще куда ни шло, можно «забросить», а что делать с электростанцией, мощной «Шкодой»? А судьба Удокана решалась сейчас — сейчас или неизвестно когда. Сейчас нужно было развернуть интенсивные разведочные работы, убрать броню скал, сбить с Удокана каменную печать.

Вот тогда-то и решают Морозов, Гринталь и другие удоканцы пробить к месторождению зимник от Могоч, где базировалась экспедиция, до Наминги…

Зимник был пробит, об этом и шла речь в начале главы. Он сослужил огромную службу: за четыре года были полностью разведаны и оценены недра Удокана. В 1965 году геологи защитили свой отчет в Государственной комиссии по запасам. Сомнений не — было: Удокан — одно из крупнейших месторождений меди!

За открытие выдающегося месторождения группе геологов, в которую, естественно, вошли и Морозов и Гринталь, в 1966 году была присуждена Ленинская премия.

И едва ли не сразу после защиты в Государственной комиссии Удокан… снова «свернули». Почему? А потому, говорили геологам, что теперь все ясно. Запасы большие, но взять их на сегодняшний день невозможно. Нет дороги!

Тяжело переживали такой финал геологи. Но Морозов всюду говорил:

— Я не сомневаюсь, что к Удокану вернутся в ближайшие годы, вернутся обязательно.

Его слова стали пророческими. К Удокану пришла дорога. Байкало-Амурская магистраль. Самыми тесными узами оказалась она связанной с Удоканом и другими месторождениями. Ради них она, собственно, и пришла сюда, трасса сокровищ, дорога, сделавшая реальными для народного хозяйства удоканскую медь, чульманский уголь, алданское железо, слюду, золото…

Михаила Ивановича Королькова ныне уже нет в живых… Эдуард Францевич Гринталь увлекся геологией моря, и сейчас он в Риге, готовится к странствиям. Федор Мефодьевич Морозов в Москве. Заместитель министра геологии РСФСР. Куратор, как принято говорить, геологии Востока — от Урала до Камчатки. Это круг его обязанностей и интересов. Внутри этого круга есть еще один, восходящий к столь дорогому ему Удокану.


— Вот выезжаю сейчас на БАМ, на трассу, — говорит Морозов. — Выезжаю с настроением. Два события порадовали нас, геологов. Даже и не знаю, какое из них главное. Удокан раскрылся. «Признался» нам, что он не только медный, но и железный, весьма перспективный железорудный район. Это первое. Второе: Удокан раскрылся не только нам, геологам, сегодня можно готовить месторождение под промышленные разработки: к рудам идет дорога. И это, конечно, большое событие.

Мы встретились с Федором Мефодьевичем в его кабинете в министерстве. Тысячи верст (да и несколько месяцев) отделяли этот кабинет и эту встречу от комнатки техотдела изыскательской экспедиции Мосгипротранса, где встречались мы с М. Л. Рексом. Главный инженер проекта Магистрали с гордостью, с увлечением говорил о геологии районов, по которым пройдет трасса. Здесь, в Москве, в кабинете, украшенном весомыми глыбками минералов, с огромной заинтересованностью, с признательностью говорилось о Магистрали.

— Мы получили возможность развернуть самые широкие исследования — от фундаментальных до прикладных. Развернуть на колоссальной территории — от Урала до Тихого океана. Координация работ, снабжение многочисленных экспедиций с созданием Магистрали уже не проблема… Есть вопросы, очень, казалось бы, далекие от Байкало-Амурской магистрали, от дороги вообще, — литология горных массивов Забайкалья, так называемых байкалидов, происхождение этих массивов, попросту говоря «родившихся» 600 миллионов лет назад. Вопрос планетарного характера, поскольку наши Удокан, Кодар, Северо-Муйский и Южно-Муйский хребты — ровесники и, возможно, близнецы Кордильер, Альп, мощных горных цепей, поднимающихся со дна океанов. Мировая геологическая наука заинтересована в пашем «ответе», а возможен он лишь с помощью дороги — Магистрали.

Конечно, открыть месторождение — счастье. Но еще большее счастье для геолога, — сказал в заключение Морозов, — видеть свое месторождение освоенным, «работающим» на страну. Магистраль подарила нам это счастье. Но мы, геологи, — народ благодарный. Долг платежом красен. С Магистралью у нас появился общий, взаимный счет. Стройка разворачивается, ей нужны материалы, и ближайшие геологические работы в районе трассы должны обеспечить строительство щебнем и водой, песком и гравием. Инженерно-геологические исследования в этом направлении и составляют одну из главнейших задач нашей министерской межведомственной группы.

…Ну а Удокан начинает сейчас третью жизнь. В ближайшие годы предстоит его доразведать — «распечатать» и оценить его фланги, потому что может оказаться, что меднорудное месторождение в районе Наминги — центр медной провинции! Железорудные запасы Удокана, открытые в самые последние годы, тоже обещают нечто большее, чем месторождение.

Освоение Удокана и других сибирских богатств не за горами: к рудам уже потянулись первые километры стального пути…


Об авторах

Винников Евгений Соломонович. Родился в Москве в 1938 году. Окончил Литературный институт имени М. Горького (1972 г.). С 1961 года выступает с очерками и рассказами в периодических изданиях (журналы «Знамя», «Молодая гвардия», «Юность», «Смена» и др.). По заданиям редакций и в составе геологических экспедиций много ездит по стране, но предмет его особой привязанности — Сибирь. На сибирском материале написаны рассказы «Идол», «Урман», «Свет кедровых ночей». В 1974 году Е. Винников и В. Гербачевский в качестве специальных корреспондентов журнала «Знамя» выезжали на трассу Байкало-Амурской магистрали. В настоящее время автор работает над историко-художественной повестью «Вариант Богдановича», рассказывающей о проектах и судьбе Е. Богдановича, пионера идеи сооружения транссибирской железной дороги. В нашем ежегоднике автор выступает впервые.


Гербачевский Виталий Петрович. Родился в 1937 году в городе Александровске-Сахалинском. Окончил военное училище и факультет журналистики МГУ. Работал в Радиотехническом НИИ АН СССР, в газете «Московский комсомолец», в редакциях журналов «РТ» и «Знамя». Автор нескольких книг, а также рассказов, опубликованных в журнале «Знамя». В нашем ежегоднике выступает второй раз. В настоящее время работает над книгой очерков о Крайнем Севере.

Юрий Куранов
ЗА ОЗЕРОМ — ОЗЕРО


Рассказ

Рис. И. Шипулина


И разве не удивительно само по себе озеро, да сравнить его просто не с чем. У реки — конец и начало, ее не окинешь взглядом от истока до устья. Море вообще бесконечно, море всегда старается убедить, будто ты стоишь на краю света. Река — вся движение, вся энергия. Озеро замкнуто, энергия его не видна, она где-то в глубине. Озеро сосредоточено в самом себе, в нем есть некая законченность, завершенность. Озеро манит и еле заметной таинственностью похоже на человеческий взгляд. В пего нужно долго смотреть, чтобы к нему приглядеться, и долго ходить по его берегам, словно вспоминая любимую песню. Да и есть ли у озера берега? Берег у него по сути дела один и совершенно бесконечный, как у человеческой души, которую вроде бы почувствовал, но понять — ох как трудно.

Река всегда разделяет, у нее берега два, где бы ты ни стоял над ней. Недаром по рекам издавна проходят границы.

Я уже не говорю о морях. Моря и океаны разделяют целые континенты. Порою даже трудно представить, что за страна лежит там, на другой стороне океана. Между тем озера как бы объединяют вокруг себя местность или целые пространства, которые и дорогами своими тянутся к ним, чтобы из озера напиться или заглянуть в его глубину. И только небо все знает и помнит об озерах. Озеро и есть частица неба, родившаяся для того, чтобы каждый мог прикоснуться к нему ладонью или губами.

Я вспоминаю, как среди ясного предвечерья на Глубокое надвигалась гроза. И рассекающие берег заливы Глубокого сначала похолодели, потом стали будто оцинкованными. Озеро насторожилось. Дождя туча принесла немного, только полыхнула раз-другой среди его берегов, слегка подсветила и подплавила темные глубины. И чуть задержалась. И тогда Глубокое изнутри позеленело, стало прозрачным, кажется, до самого дна, приняв другую сторону берега, с соснами и елями.

Надо сказать, что вода в Глубоком вообще зеленая, но не от того, что она цветет или мутна; зеленый цвет исходит из самой его глубины. У берега каждый камешек на песчаных отмелях, словно на ладони. К середине, где озеро уходит на сорок метров вглубь, а по словам старожилов, и до ста, оно все зеленее, зеленее. Вода эта чистая и, на удивление, мягкая. Невозможно смыть мыло с ладоней, когда умываешься. А если уж искупался, кожа становится шелковой, легкой, как у младенца.

Где вода, там и туман. Моря собирают над собой не туманы, а тучи, и не просто тучи, а целые державы туч. Они стелются над океанскими просторами, поднимаются над планетой и обрушиваются на берега ураганами, чудовищными и неотвратимыми. Ломаются и тонут суда, разлетаются в щепки самолеты, опустошаются берега, и люди в бессилии протягивают руки к небу или закрывают голову и бегут куда глядят глаза.

Вдоль рек туманы движутся, как флотилии, они плывут, послушные течению вод, и слышен шелест в них, как будто переговариваются паруса. Речные туманы — странники, они тоже должны куда-то двигаться, заглядывать в каждую лощину, расстилаться по лесам, по луговым долинам. Они повсюду пришельцы, то добрые, то злые.

Я видел, как над Глубоким в ясном предвестии утра собирался туман. Он окутывал сразу все три губы нашего озера. Он даже не поднимался из воды, а возникал как бы из ничего. Ровный, какой-то спокойный, он густел, превращая озеро в неведомую страну. Так возникают сказки, когда нельзя сказать, кто их сложил, как они родились, а просто сказка появилась — и все. На той стороне деревня исчезла. И ельник около нее тоже. Вместо ельника возвысился какой-то скалистый остров, и на острове возникла башня. Башня высокая и гордая, совсем как Гремячая на Запсковье. Она насторожилась и напряженно всматривалась во все стороны сквозь туман, ожидая врагов и не давая им подойти незамеченными. Я сел в лодку и поплыл к этой башне. Она то появлялась, то исчезала среди тумана. Она следила за мной, может быть предполагая во мне гонца, который на всех веслах несет тревожную весть: надвигается враг или какая-то беда. Мне даже почудилось, будто башня раз или два ударила гулким звоном, чтобы я не заблудился и знал, что меня настойчиво ждут. Но туман начал рассеиваться, и я увидел на берегу густой ельник и одинокую, в стороне, большую ель, которую по мощи и в самом деле можно было принять за башню. Туман рассеивался и, мне кажется, не поднимался. Из него начал покрапывать дождик. Крупные, но легкие капли принялись падать на большом расстоянии друг от друга, так что трудно было сказать, дождь это или нет.

Во всяком случае, когда я вернулся к школе и поднимался тропинкой, по кленам, березам и липам расходился звучный равномерный грохот. И я понял: это туман играет свой утренний медленный марш. В нем не было тревоги, птицы пели, как это всегда бывает хорошим утром, и было ясно, что день будет погожим.

Погожие дни всегда хороши над озерами.

Если встать на берегу озера Ладожского, за спиной оставить Приозерск, город с прежним названием Кексгольм или Кекисальми, а еще раньше Корела, просто стоять и смотреть вперед, того берега не увидишь. Не такое это озеро, оно похоже на море. Берега его висят в воздухе, там, где упираются в небо. И совсем неважно, небо ли спустилось в воду, или берега рвутся в воздух. Ведь цвет воды и неба одинаков: белесый, северный, чуть жемчужный. Нужно смотреть туда, в сторону острова Валаам. Он рассыпал вокруг себя полсотни мелких островов, загромоздился скалами и соснами. То заповедная земля художников русской пейзажной школы, куда приезжали они на все лето, покидая каменные города. Эти скалы помнят походку Шишкина, Якоби, Куинджи. Но стоишь, смотришь, и такое ощущение, словно это берег или Белого моря, или самого Ледовитого океана.

Спускаешься ли тропой к озеру Рица — оно лежит в глубоком разгорье, обрамленное, да, именно обрамленное, еловыми, пихтовыми и кленовыми лесами. Оно лежит, полное сознания своей притягательности, как прекрасная женщина, которая знает, что мимо нее трудно пройти, не обернувшись. Вода, почти бездонная, высвечена здесь и там лучами южного солнца. На дальнем берегу в ресторане выплясывает бойкая музыка, и новенькие прогулочные катера катают по глади веселую публику. К такому озеру подходишь с опаской и неуверенностью: а достоин ли ты сюда прийти? Так берешь в руки хорошо ограненный редкий изумруд или алмаз, которых давно уже нет в ежедневном обиходе, потому что они достояние государства, не имеющее цены. Даже к поэтическим описаниям, когда сравнивают что-либо с драгоценным камнем, иной раз теряешь доверие и перестаешь их воспринимать. Отсюда все время хочется уйти, подозревая, что слишком долго здесь ты задержался. И только туристы да отпускники чувствуют себя здесь в своей тарелке, уверенные, что им эта Рица и уготована. Впрочем, и они тут задерживаются ненадолго.

Надолго можно задержаться где-нибудь в Саянах на Ойском, скажем, озере, что в трех километрах левее и выше трактовой станции Оленья Речка. Но и там не всякому уютно. Уютно здесь рыбаку или охотнику. И в озере, и в реке, из него вытекающей, играет хариус. Берегами ходит медведица с пестуном и медвежатами. К высоким гольцам и на таскылы[1] уходят от комаров маралы. Осенней порой они зычно кричат, и зов их ходит над озером от вершины к вершине. Ночами здесь одиноко и страшно. Тьма обступает костер вплотную. Даже ветер не посвистывает в поваленных временем и грозами кедрах. Кажется, что, кроме костра, ничего пет на всем свете. Даже пет палатки, которая всего в десяти шагах от костра. Когда же взойдет луна, глазу непривычно и дико. Голые каменистые громады лежат отчужденно. Они не то что молчат, они враждебно онемели, словно человек для них — диковинное создание, впервые появившееся здесь, от которого ждать можно чего угодно. Словно ты на Луне среди багрово-пепельных нагромождений или где-то на десятки миллионов лет позади. Того и жди, что из черной воды высунется диплодок с головой овцы, шеей змеи и туловищем чудовищно разбухшего слона, с тусклым взглядом, в котором даже не отражается лунный свет. Здесь нужно жить только пустынникам, для которых все земное ничтожно, потеряло смысл.



Я рад, что пришел на Глубокое. Здесь вытянулся вдоль песчаного берега и чуть поднялся в гору маленький поселок. Он потеснил немного старый лес и высадил свои деревья. Поначалу в нем разглядишь не очень много домов. Друг другу они не мешают. Вдоль воды поселок поставил магазины, почту, столовую, деревянные домики интерната. Он поставил на горе каменную школу в три этажа, а на другой горе — клуб. Глубокое рано засыпает, и уже к десяти часам горят окнами только клуб да опустевший магазин, да фонарь на небольшой площади перед конторой совхоза. В темноте изредка промчится, вспыхивая фарами, мотоцикл. Запоздалый человек возвращается из гостей или клуба, а может быть, из соседней деревни. Над Глубоким и окрестными деревнями горит своими красными огнями телевизионная ретрансляционная вышка. Самый яркий свой огонь она держит на высоте двух сотен метров, этакая сельская Эйфелева башня. В небольшой столовой уютно, всегда немноголюдно, выбор блюд невелик, но готовят здесь вкусно и дешево. Под вечер за столиками усаживаются рабочие, пьют себежское пиво и вполголоса толкуют о том да о сем. Народ здесь разговорчивый, приветливый, как берега и воды этого озера.

Здесь, в этих водах, гуляют плотва, окунь, щука, судак, угорь, лещ, нельма, пелядь, сиг. А рыбаков немного. И все пронизано какой-то поразительной добросердечностью, доброжелательностью, мягкостью. Песок под ногами, если входить в озеро, ласковая вода, цвет сосен и запах люпина по взгорьям, дыхание вереска в лесах, улыбки людей — и сам ты в этом мире становишься добрее сердцем. Проедет старик в телеге и поклонится, промчится девушка на мотоцикле — улыбнется, пройдет из конторы шофер — поздоровается. Я часто вижу девочку лет одиннадцати, она гуляет с подружкой гораздо меньше ее ростом и годами. Я совсем ее не знаю. Я встречаю ее, когда вечером иду к колодцу за водой. И девочка мне улыбается, словно мы с ней вместе строили где-то из песка и камушков город. Ну как же ей в ответ не улыбнуться! Два мальчика тащат из сада ведро яблок.

— Хотите яблоко? — спрашивают они.

Ну как же не захотеть! И славный же у этих яблок вкус и аромат!

Такое вот оно, Глубокое. И поселок и озеро. И другие озера. В ближайшей окрестности их семь, братья и братцы. Братья — это Глубокое и Каменное. Каменное, может быть, и старший брат. Оно километров шестнадцать в длину, широкое, на нем около трех десятков островов. Берега то пологие, то низкие, и гряды валунов по берегам, будто вымывает их озеро из глубины, когда волнуется. На это озеро ездят рыбачить из Глубокого. В серую погоду, когда низкие тучи стелются над землей, здесь словно оживают старинные былины и будто слышатся и грохот мечей, и свисты стрел, и ржание боевых коней.

Отсюда ведет на Каменное трехкилометровая дорога то низкими, то высокими ельниками с грибами и змеями. Дорогой на Водобег прямо за обочиной пристроилось крошечное, чуть заметное озерко, вода его черна. Озерко застыло, как в деревянной ложке, между двумя сосняковыми пригорками в папоротниках и вереске. Озерко молчаливо и кажется выточенным из черного камня, обложено небольшими валунами, словно крошечными самородками чаги. На нем разве что сидеть, смотреть на дорогу или поить по пути скотину. Оно, конечно, братец. И еще два братца, братцы-близнецы. Они залегли с двух концов поселка, северного и южного, Векшенец и Тимоховское. И оба зарастают. Выходишь на них сквозь мелкий лес и попадаешь на клюквенную зыбь. Клюква зреет, сплошь застилая мхи. Ноги в них тонут, но не вязнут, и весь берег раскачивается под тобой вместе с клюквой подобно живому настороженному ковру-самолету, который не только плывет, но и дышит.

Рукой подать от Глубокого и до озера Сиповец. Они, конечно, тоже близнецы. Живут близехонько друг от друга. Так близко, что едва проложили между ними дорогу и вытянули два ряда изб. И для вышки телевизионной нашли пятачок. Хотя озера — близнецы, но совершенно непохожи друг на друга. Глубокое — взгористое, стиснутое берегами, вырезанное на три губы. Синовец — в широкой ложбине, берега покатые и вырезаны ровно. Уходят в его воды камыши, и дном оно мелкое. Синовец простодушно распахнулся под улыбчивым здешним небом и смотрит в него русоволосо и синеглазо. Чистой ночью в Глубокое и в Синовец глядят одни и те же звезды, над ними стелется горьковатый дух оттопленных бань одних и тех же деревень. И вышка своими огнями ложится в то и в другое озеро одновременно. И лишь огни ночного самолета сначала проскользнут по Глубокому, потом по Синовцу.

Сегодня ночь уже холодная. Окна комнаты моей запотели, клены шумят жестко, под утро нарастает ветер. Петухи на заре кричат резко, будто голоса их прохватил заморозок. В такие ночи клюква на болотах начинает мякнуть и наполняться соком. Говорят, что за Водобегом появились волки. Третьего дня они накинулись в перелеске на жеребенка, но мать отбила его. Теперь жеребенок припадает на задние ноги и ни на шаг не отстает от кобылы. Волкам пора бы уже и выть. Осень пришла, это пора их остроголосого пения.

На заре надо выйти на берег. Небо ясное, но озеро затуманилось. Туман беспокойный, клоками мечется из губы в губу. Пустые серые халаты сошлись над Глубоким, о чем-то спорят, взмахивают рукавами и полами, никак не могут сговориться. И тогда они исчезают, расходятся, как и все, кто не в силах поладить друг с другом. И над водой остается тревожный редкий дымок. Он поднимается прямо из воды.

А небо чистое. И в небе, светлом от ранней зари, совершенно утреннем небе, месяц. Совсем еще младенец. Тоненький и хрупкий. Он поглядывает вниз на восток с любопытством и ждет, когда же поднимется солнце.

Что касается моря, то луна из него встает и в него же садится. Над Глубоким луна только проплывает, и поэтому луна для него ненагляднее. Особенно когда она — месяц, который замер над озером на заре.


Об авторе

Куранов Юрий Николаевич. Родился в 1931 году в Ленинграде. Имеет неоконченное высшее образование. Член Союза писателей с 1962 года. Известен как автор коротких рассказов, которые печатались в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Москва», «Юность», «Молодая гвардия», «Огонек», «Вокруг света» и др. Произведения Куранова переведены на многие языки мира. Путешествовал по Сибири, Кавказу, средней России, Северному Казахстану, Туве. Автор десяти книг. В настоящее время готовится к печати в издательстве «Детская литература» книга его рассказов о Польше «Нечаянное воспоминание». Одновременно Куранов заканчивает большой роман о современной деревне «Дорога над озером в небо». В нашем ежегоднике выступает впервые.


Лев Лебедев
ДУНАЙ — РЕКА ДРУЖБЫ


Очерк

Заставка А. Скородумова

Фото автора




Карта реки Дунай

На гору Каленберг, возвышающуюся в окрестностях Вены, человек несведущий, право же, может и не обратить внимания. Во-первых, далеко не с каждой улицы австрийской столицы ее заметишь, а если и увидишь с набережной Дуная или окраины города, то, пожалуй, в незнании равнодушно скользнешь по ней взглядом. Да и чем тут особенно любоваться? Над прославленным венским лесом, аккуратно расчищенным, густо иссеченным дорогами и тропинками, возвышается поросшая деревьями плоская вершина.

Тем не менее дороги на Каленберг весьма оживленны. Разумеется, гостей Вены влечет сюда не расположенный наверху ресторан, хотя там угощают отличным белым вином. Ресторанов немало и в самом городе, и вино там подают не хуже. Едут на эту гору потому, что она служит идеальной смотровой площадкой. Внизу, словно на отлично исполненном макете, громоздятся дома, дворцы, соборы, среди которых глаз легко различает достопримечательность венского центра — собор Святого Стефана с тонкой ажурной башней, устремившейся в небо. А слева, перехваченный мостами, как женская рука — браслетами из старого потемневшего серебра, протянулся Дунай в обрамлении зеленых берегов.

Смотрю с Каленберга на великую европейскую реку и… не узнаю ее. Всего час назад стоял на берегу, пораженный и недоумевающий: где же знаменитый «голубой Дунай»? До знакомства с ним представлялась небесного цвета спокойная водяная ширь, а тут… Бурый мощный поток стремительно мчался мимо меня, свиваясь в водовороты, закручиваясь множеством мелких воронок, до звона натягивая швартовые канаты судов, стоящих у причалов возле Мексикоплатц.

Вот тогда-то мои спутники, знатоки Вены, и предложили поехать на Каленберг. Для любителей пейзажей здесь установлены подзорные трубы. Бросаешь в прорезь станины монетку, невидимый замок размыкается, и, пожалуйста, наводи объектив на любую часть города, разглядывай с птичьего полета улицы и площади, которые отсюда предстают в любопытном ракурсе.

От трубы меня оторвал вопрос:

— Так какого цвета Дунай?

Поразительно: сверху лента реки выглядела голубой. Спутники, видя мою растерянность, рассмеялись, довольные произведенным на меня впечатлением, словно это они подкрасили воду. А потом рассказали, что, по преданию, Иоганн Штраус «услышал» мелодию своего будущего знаменитого вальса в ясный солнечный день именно на Каленберге. Дунай, отражающий безоблачное небо, отсюда кажется голубым.

…В третий раз в Вене. В третий раз смотрю на Дунай с этой горы и радуюсь красочному эффекту. Чувствую его особенно остро, потому что теперь попал в Вену не по воздуху, не по железной или шоссейной дороге, а плыл вверх по Дунаю и видел его разным: свинцово-серым в ненастье, грязновато-желтым после дождей, белесым в другие дни, но только не голубым.

…В Измаиле мы садились на теплоход ночью, такой по-южному густой, что противоположный, румынский берег даже не угадывался, и казалось, черная, маслянистая, поблескивающая под лучами портовых и судовых огней вода простирается до горизонта. Но вот отчалили. Когда остались позади ярко освещенные порт и город и перед теплоходом встала непроницаемая стена ночи, включили бортовой прожектор, повели им по сторонам. Белый луч выхватил из темноты берега. Однако трудно было рассмотреть детали. Луч «обесцвечивал» берег, да и мчался вдоль него слишком быстро. За краткий миг прожекторной вспышки не рассмотришь подробности.

Судя по частой смене курса, река здесь виляла, изгибалась. На одном, особенно крутом повороте прожектор зажгли на несколько минут, луч уперся в мыс, и тут стало ясно, что дунайская пойма в районе Измаила густо поросла деревьями. Теплоход, будто его притягивал этот световой луч, совершил разворот по широкой дуге. А потом прожектор так же внезапно погас, как прежде вспыхнул, и нас вновь окутала темнота…

Подумалось: как же надо знать реку, чтобы в непроглядной тьме уверенно направлять большой теплоход по узкому фарватеру. Для этого нужно изучить каждый поворот, каждый изгиб русла так, чтобы и в непроглядной ночи, полагаясь на какое-то неведомое навигационное чутье, вести судно полным ходом. Даже локатор в подобных условиях не слишком-то надежен. Не успеешь по нему сориентироваться, как окажешься на мели или врежешься носом в невидимый берег. Ночная вахта на реке несравнимо напряженнее морской. Недаром капитан нашего теплохода, зашторив иллюминаторы, отсыпался по утрам.

Это был довольно пустынный участок Дуная с редкими огнями бакенов. Но и в виду больших прибрежных городов существуют трудности, для непосвященных вовсе уж неожиданные. Крепко врезался в память вечер, когда в иллюминатор стали видны огни какого-то города по левому борту. Преодолев мокрый трап, поднялся на верхнюю палубу — и…

Теплоход выглядел так, будто на него обрушился ураган. Верхняя палуба была усеяна частями рубки, деталями трубы. Мачта лежала, бессильно опустив растяжки. Лишь вахтенные и капитан, как обычно, стояли у штурвала, над которым только что высилась рубка, и неприютно укрывались от мороси дождевиками. Картина, что и говорить, непривычная.

Прямо на теплоход надвигался низко нависший над водой мост, за которым из ночи выступали подсвеченные прожекторами стены старой крепости югославского города Нови-Сад. Мост все ближе, блинке. Вот тяжелые конструкции плывут уже над самой головой. Стоит лишь поднять руку, чтобы с верхней палубы коснуться шершавого металла…

Впрочем, ничего странного для дунайских речников в этой ситуации не было. Скорее она подчеркивала наступление дунайской нови, вступившей в конфликт со старым.

За все время плавания по Дунаю проход под мостом в Нови-Саде оказался, пожалуй, единственным навигационным приключением. И если бы прежде не приходилось слышать о Железных Воротах и Катарактах, то, право же, можно было в неведении проследовать мимо, отдав все внимание суровой красоте этого места. А ведь именно оно издавна создавало главной голубой артерии Центральной Европы дурную славу.

На всем 2850-километровом течении Дуная, от гор Шварцвальда в ФРГ до румынского порта Сулин на Черноморском побережье, где стоит столб с отметкой «О км», не было более трудного участка. Здесь речников поджидало больше всего мелей, подводных скал.

Капитан теплохода «Дунай» Николай Павлович Тимченко, с которым мы совершили многодневный рейс, рассказывал о коварном участке:

— Не плавание было, а мучение. Длина Катаракт— 117 километров. На порожистые участки приходилось и самое резкое падение реки: кое-где оно составляло несколько метров на километр русла. Скорость течения в прорытом здесь Сипском канале достигала двадцати пяти километров в час. Ночью или в туман всякое, движение по реке обычно прекращалось.

В районе Катаракт Дунай виляет, зажатый обрывистыми берегами. Они то подступают прямо к борту, то вновь раздвигаются. Остается позади ущелье Казане, а за румынским портом Оршовой начинаются знаменитые Железные Ворота. Здесь лоб в лоб столкнулись две горные системы — Балканы и Карпаты. Могучий Дунай трудился тысячелетия, но едва пробил себе узкий коридор, сужающийся порой до семидесяти метров.

Само по себе слово «катаракта» говорит о многом. В переводе с греческого оно означает «водопад», «порог». Вслед за древними эллинами хлебнули горя на дунайских порогах римляне. И стремление пробить здесь подводные каналы в донных скалах привело лишь к гибели множества рабов. Тщетность попыток своих предшественников, видимо, учли турки, долго господствовавшие на этих берегах. Они ограничились постройкой крепости на острове Аде-Кале, защищавшей вход в Катаракты, и перегородили русло Дуная железными цепями.

Лишь в 1895 году в торжественной обстановке в присутствии трех коронованных особ здесь был открыт обводной Сипский канал. От основного русла его отделял гранитный мол. Но тщетными оказались надежды облегчить навигационные муки на самом сложном участке большого водного пути. Беда заключалась в том, что дунайский поток понесся в канале с еще большей скоростью, чем в основном русле. Против течения суда «не выгребали». Тогда на югославском берегу проложили двухкилометровую железную дорогу, и паровозы-бурлаки брали проходящие суда на буксир…

Давно стало ясно, что решить эту навигационную проблему можно, лишь построив плотину. Однако если ее инженерное решение не представляло особых трудностей, то практическое осуществление наталкивалось на препятствия другого рода. Дунай — единственная в мире река, омывающая берега восьми стран, — был, кроме всего прочего, усеян «политическими порогами». Долгие века он не соединял, а разъединял европейские народы. Парадокс состоял в том, что, объявленный международной рекой более ста лет назад, Дунай фактически оказался под контролем недунайских государств. В Дунайской комиссии главную роль играли Англия, Франция, Италия.

Лишь после окончания второй мировой войны, когда две трети течения реки стали принадлежать молодым социалистическим государствам, представилась возможность взяться за комплексное преобразование Дуная. Зримый результат сотрудничества социалистических стран — гигантский гидроузел в районе Катаракт. Он построен Югославией и Румынией в 1972 году с помощью Советского Союза. Гидроузел кардинально решил проблему судоходства на великой европейской реке. Выросшая у Железных Ворот ГЭС ежегодно вырабатывает около двух миллионов киловатт-часов электроэнергии — значительно больше, чем все другие румынские и югославские гидростанции. Сегодня она вливает потоки электричества в Объединенную энергосистему «Мир» стран — участниц СЭВ. А запасы воды, накопленной в водохранилище, широко используются для орошения придунайских земель.

Об этом надо сказать особо. Придунайские земли очень плодородны. Но не зря старая венгерская пословица говорит, что этим землям нужны два бога: один — чтобы ее сушил, другой — чтобы поливал. И речь идет не только о «странной пойме» Дуная, то предельно заболоченной и усеянной озерами, то напоминающей по водному режиму Голодную степь. Речь и о том, чтобы «забросить» его воды также на возвышенные равнины Болгарии, Румынии, Венгрии, Югославии и Чехословакии, часто страдающие от засухи.

Что значит для этих земель орошение, мы убедились в одном болгарском сельскохозяйственном кооперативе близ города Берковица.

Город старый, а выглядит так, будто его всего несколько лет назад начали строить на новом месте. Во всяком случае именно такое впечатление производила просторная центральная площадь, окруженная аккуратными современными многоэтажными домами. Правда, стоит внимательно присмотреться, и замечаешь потемневшую от времени колокольню XVIII века, а шагая по улицам города, который славится как климатический и бальнеологический курорт, там и сям натыкаешься на другие приметы прошлого: глухие каменные стены, старые живописные домики периода национального возрождения, окруженные садами.

Сады… Не знаю, есть ли герб у Берковиц, но если существует, то в него, наверное, вплетена ветвь с плодами. Эти места известны прежде всего своими фруктами. В царство румяных плодов мы попали едва ли уже не на окраине города, приехав в кооператив имени Георгия Димитрова. Вдали в знойном мареве солнечного дня синели горы Старой Планины, и, кажется, до самого их подножия тянулся прекрасный персиковый сад. Гостеприимные хозяева сейчас же щедро предложили сочные фрукты:

— Угощайтесь. А хотите, рвите прямо с деревьев…

Вот в этом-то саду мы и побеседовали с Параскевой Божиковой, которая руководит кооперативом.

— У нас три тысячи гектаров обрабатываемой земли, — рассказывала она. — В последние годы доходы хозяйства увеличились вдвое и составляют сейчас миллионы левов. Наибольшие доходы получаем от садовых насаждений и ягодных плантаций. Нашу клубнику, малину, персики, сливы оценили в СССР и ГДР, Чехословакии и Польше. Сады и ягодники занимают более четырехсот гектаров. Это поливные земли, мы орошаем их, беря воду из горной реки. Вскоре кооператив освоит 700 гектаров новых земель. Для их полива будут использоваться воды могучего Дуная.

Комплексная программа строительства на реке многочисленных ирригационно-оросительных систем, разработанная странами СЭВ, осуществляется полным ходом. Во время нашего путешествия можно было видеть десятки построенных и строящихся каналов, плотин, шлюзов, водохранилищ, насосных станций. Они исправляют «ошибки» природы, превращая не только Дунай, но и его притоки в единую судоходную, гидроэнергетическую, оросительную и ирригационную водную систему. Сотни тысяч гектаров при-дунайских земель уже стали богатыми сельскохозяйственными районами с гарантированными урожаями. В их числе знаменитый Большой Житный остров в Словакии и степь Хортобадь в Венгрии, которая еще недавно была совершенно бесплодной. Теперь она дает стране хлеб, овощи, рис, кукурузу, виноград.

Дунай занимает немалое место и в планах советских ирригаторов. Так, на одном межреспубликанском научно-производственном совещании в Кишиневе были детально рассмотрены вопросы орошения придунайских земель на территории СССР, определены методы строительства канала Дунай — Днепр и крупных ирригационных систем.

Специалисты киевского Укргипроводхоза создали схему комплексного использования водных ресурсов Дуная. Дело в том, что с каждым годом все больше и больше днепровской воды идет на орошение. Встал вопрос о соседних с Днепром речных бассейнах. Потому и решено соединить эту реку 270-километровым каналом с Дунаем.

Дунайские воды вольются в Днепр в районе Очакова. Это позволит развить ирригацию на Украине и в Молдавии. Только в южных районах Украинской ССР гидроресурсы Дуная помогут напоить около четырех миллионов гектаров пашни, садов, виноградников. Получат дополнительно влагу и поля в низовьях Днестра. А земли здесь, как известно, богатейшие.

Но вернемся на живописные берега Дуная, к началу нашего маршрута.

Справа по борту медленно проплыл румынский порт Галац с его знаменитой верфью. Успев привыкнуть в дни рейса к облику речных судов, еще издали обращаешь внимание на силуэты морских гигантов, которым предстояло начать отсюда свой путь по Мировому океану. Над «Рихардасом Бакаускасом» реял советский флаг — судно готовилось отплыть на Балтику. Сошла со стапелей «Аннапурна», на ее корме можно было прочесть название порта приписки — Бомбей. А горьковские судостроители спускают на боду «Ракеты» для речников Дуная. Эти суда на подводных крыльях мчатся по реке под болгарскими, венгерскими и чехословацкими флагами.

…Дождь, зарядивший с утра, наконец прекратился. Посветлело. И тут мы увидели впереди мост, перечеркнувший небо между дунайскими берегами. Мост Дружбы — так называют это гигантское сооружение — соединил болгарский город Русе и румынский Джурджу. Однако он важен не только для этих стран. По двум его «этажам» движется непрерывный поток грузов: лес и техника из Советского Союза в Болгарию, плоды солнечной балканской земли — в Чехословакию, Польшу, СССР.

Линии электропередачи, нефтепроводы, газовые магистрали, пересекающие великую европейскую реку, — это тоже мосты дружбы между братскими странами.

В болгарском порту Никопол мы несколько отклонились от нашего речного маршрута, отправившись в Софию по трассе нового газопровода. У шоссе высились груды земли, зияли траншеи, лежали штабеля труб… Рабочие спешили.

— Готовимся сварить последние метры. Ждем газ из Советского Союза, — пояснили они.

О том, что газопровод вступил в строй, через несколько дней сообщила братиславская «Правда», когда теплоход пришвартовался в порту столицы Словакии. Но прежде чем начать рассказ об этом городе, право же, нельзя не упомянуть и еще об увиденном в Болгарии, прежде всего о Плевене.

Плевен по праву считается городом русско-болгарской дружбы. Здесь тщательно сберегают остатки редутов, на которых когда-то за свободу братского народа сражались русские воины… В большом музее, окруженном решеткой из старинных штыков и стволов пушек, образцы оружия времен русско-турецкой войны, мундиры русских и болгарских солдат, документы, карты, живописные полотна, на которых запечатлены батальные сцены.

В годы второй мировой войны советский и болгарский народы сражались против общего врага — фашизма. Посреди города высится величественный монумент в честь освободителей — воинов Советской Армии.

Дружба двух народов, уходящая корнями в прошлое, все более и более крепнет с каждым годом, расширяются политические, экономические, культурные связи Болгарии и Советского Союза.

Какие бы дела ни вели путника через северо-западную Болгарию, он обязательно остановится хотя бы ненадолго в окрестностях Белоградчика, чтобы полюбоваться на одно из чудес природы. Миллионы лет она, подобно настойчивому и терпеливому мастеру, ваяла здесь фигуры из красного песчаника. Одна из причудливых скал покажется грозным грифом, в другой различишь облик восточного воина, а то вдруг ощутишь на себе взгляд сказочного чудовища.

Но вот снова наш теплоход в пути. За кормой остались болгарские города, и уже следующей ночью просыпаешься от стука в дверь каюты:

— Подходим к Катарактам!

Едва-едва брезжил холодный рассвет. Предутренняя тишина царила на берегах, которые становились все круче. На фоне светлеющего неба красиво вырисовывались убегающие вдаль могучие мачты высоковольтных линий. А по мере того как разгорался рассвет и теплоход подходил ближе к Железным Воротам, все величественнее вырастали гигантская плотина, трамплинные скаты водосбросов, бетонные коробки шлюзов у обоих берегов реки — югославского и румынского.

Наш теплоход прошел гидроузел примерно за полтора часа, шагнув по ступенькам шлюзов и выплыв на просторы водохранилища. Впереди простиралась широкая водная дорога, и судно шло полным ходом, не боясь никаких преград.

Плотина подняла уровень реки на протяжении многих десятков километров. Докатился этот подъем и до Нови-Сада, где и произошло то самое навигационное приключение, о котором говорилось выше. Старый мост, восстановленный после боев за освобождение Югославии советскими солдатами, оказался теперь слишком низким для современных судов. Вот и пришлось разбирать рубку, снимать трубу, опускать мачту, чтобы судно могло проскочить под ним. Конечно, со временем мост поднимут, а то и вовсе уберут, ведь берега в районе Нови-Сада сейчас соединяет новый высокий мост, под стать преображенному Дунаю.

Гидроузел в Катарактах, оросительные системы, опутавшие берега реки, лишь отдельные примеры активного сотрудничества придунайских стран, принявших в Белграде в 1948 году новую международную конвенцию о режиме судоходства и вошедших в единую Дунайскую комиссию. И таких примеров во время путешествия по Дунаю, ставшему отныне рекой дружбы, мы видели множество.

Приближаясь по реке к Братиславе — столице Словакии, обращаешь внимание на две достопримечательности. Первая — двухъярусный подвесной мост, который удерживают стальные канаты, протянувшиеся от башни на правом берегу Дуная. С этой башни, кстати, уже видна территория Австрии. Мост — новостройка, а вторая достопримечательность старше его на несколько веков. Это высоко вознесшаяся над Братиславой крепость Град.

Нельзя не обратить внимание, с какой любовью жители словацкой столицы оберегают Град и средневековые музейные кварталы в центре города. Впрочем, какие же музейные? Дома, возраст которых исчисляется двумя, а то и тремя сотнями лет, имеют все современные удобства. Конечно, то, что строят братиславцы сегодня, больше отвечает потребностям человека. Мы видели один из новых микрорайонов города. Его, пожалуй, можно было принять за зону отдыха. Чудесная планировка, обширные зеленые участки между зданиями, спортивные площадки. А главное — искусственное озеро. И возле него — посреди города — раскинулся пляж. Рядом лодочная станция, «лягушатники», забавные душевые для юных братиславцев.

Старые кварталы привлекают величественной архитектурой, живописными улочками, тенистыми садиками.

В былые времена добрую половину жителей Братиславы составляли виноделы. Еще в XIII веке братиславское вино заслужило высокую репутацию и подавалось даже к королевскому столу. Ежегодно о начале его продажи возвещали колокола храма францисканцев.

Разумеется, монахов-францисканцев давно уже нет в готическом здании. О прошлом напоминает лишь винарня «Белки Франтишканы» — ресторан, расположившийся в средневековых, с низкими каменными сводами подземельях. Не знаю, каково было братиславское вино в далекие времена, но то, которое подают сейчас в больших глиняных кувшинах в шумной винарне, и в самом деле переоценить трудно.

У Братиславы, по праву гордящейся своим виноделием, теперь и другая, еще более широкая известность города большой нефтехимии. Столица Словакии связана «ниткой» труб с Советским Союзом: трансъевропейский нефтепровод «Дружба» действует уже многие годы.

Главное промышленное предприятие города — знаменитый комбинат «Словнафт» — раскинулось на берегу Дуная.

— Теперь мы получаем нефть не только из Татарии, — рассказал инженер комбината Властямил Кабеш. — Недавно она пришла к нам и с далекой Оби. Сейчас комбинат потребляет ее ежегодно несколько миллионов тони, а в перспективе поставки нефти из Советского Союза возрастут еще больше…

«Словнафт» выпускает моторный бензин, дизельное топливо, битум, асфальт, смазочные масла, множество нефтехимических продуктов — полиэтилен, полипропилен, ацетон, фенол, диметил-фтолат… Обо всем этом инженер Кабеш рассказал по-русски. В ответ на вопрос, когда и где он так хорошо изучил язык, Властимил только развел руками:

— Что вы хотите, без знания русского нам никак нельзя. Приходится постоянно следить за советской специальной литературой, чтобы не упустить что-либо новое. У нас крепкие связи с коллегами из вашей страны. Недавно я был в Рязани с группой чехословацких специалистов на нефтеперерабатывающем заводе…

В Будапешт теплоход пришел в конце недели. На улицах венгерской столицы царило субботнее оживление. Многие будапештцы спешили в знаменитые купальни, или, как их здесь называют, бани Сечени. Вот уж тут поистине яблоку негде было упасть!

В Будапеште бьет 126 подземных источников, в том числе и горячие, в общей сложности они дают около 70 миллионов литров воды в сутки. Как утверждают мадьяры, это самый крупный водный курорт Европы, где лечатся от ревматизма и множества других заболеваний. Разумеется, пояснили нам, не следует принимать всех посетителей «бань» за людей, страдающих недугами. Большинство приходят сюда с верой в бодрящую силу купаний в целебных водах…

Зарубежные туристы, заглянув в «бани», отправлялись к другим достопримечательным местам: на площадь Героев, украшенную фигурами исторических личностей, или к самой высокой точке города — горе Геллерт, где воздвигнут памятник советским воинам-освободителям.

Большое впечатление оставляет панорама, открывающаяся на Дунай и равнинную часть венгерской столицы — Пешт со стен Рыбацкого бастиона, который расположен на высоком правом берегу реки — в Буде.

Воды Дуная отражают старинное здание парламента, удивительным образом соединившее в себе такие, казалось бы, взаимоисключающие качества, как изящество и величественность. Позеленевшие от времени купола и высокие шпили соборов поднимаются над морем городских кварталов. Со старыми примечательными строениями соперничают новые, которые начинают определять современный облик Будапешта, как, например, отель «Дуна интерконтинентал». Как ни странно, его облик хорошо сочетается с одним из древних соборов на набережной.

Нам предложили заглянуть на Рыбацкий бастион не только днем, но и вечером, чтобы в тишине, не нарушаемой туристской суетой, посмотреть на большой город, сверкающий морем огней.

Огни пляшут в волнах темной реки. Она отражает гирлянды фонарей на мостах. Построенные в разные годы в разных стилях, все они — и первый Цепной, и мост Петефи, и мост Свободы, и другие — неотъемлемая часть архитектурного облика столицы Венгрии. Город словно раскололся на куски, когда мосты оказались разрушенными в ходе жестоких боев минувшей войны. Нарушилось вековое единство Пешта, Буды и Обуды. Нетрудно понять радость будапештцев, когда советские саперы навели первый мост через Дунай и торопливые цепочки людей вновь потекли с берега на берег.

Предки современных мадьяр, некогда пришедшие на берега Дуная, обладали, надо понимать, немалым вкусом, если выбрали столь красивые места для своих поселений. А может, в них говорила память о просторах другой великой реки, берега которой являлись их прародиной, — Волги?

Предания венгерского народа многократно упоминают о местах, где столетия назад кочевали племена, пришедшие потом в Центральную Европу. Об исследованиях историков невольно вспоминаешь на центральной площади Будапешта — площади Героев, глядя на большую скульптурную группу. Бронзовые кони с длинными гривами и хвостами несут на себе закованных в кольчуги всадников. Из-под шлемов смотрят суровые лица вождей, испытующе вглядывающихся вдаль.

Как свидетельствуют рукописи, венгры пришли на берега Дуная в конце IX века из восточных районов европейской территории нашей страны. Однако точный адрес прародины венгров оставался долго неизвестным. Называли Среднюю и Нижнюю Волгу, междуречье Волги и Дона, степи Северного Кавказа. Уточнения внесли последние археологические находки, сделанные на территории Татарской АССР. Здесь в древних захоронениях были обнаружены предметы, похожие на те, что не раз находили в венгерских могильниках IX–X веков на берегах Дуная. Это браслеты, ожерелья, перстни, наглазники.

В захоронениях, найденных в Татарии, были и уздечки, стремена, конские кости. Сабли в ножнах, луки и колчаны, украшенные изображениями сказочных крылатых псов, коней, аналогичны обнаруженным в могильниках дунайских венгров. Поэтому участники совместного советско-венгерского археологического симпозиума, обсуждавшего в Москве вопросы истории народов Восточной Европы, отнеслись с большим интересом к этим находкам.

…Оживленный ритм жизни Будапешта вполне отражает темперамент его жителей. Еще больше ощущаешь его, побывав на так называемой «гуляш-парти». Правда, далеко не каждый гость оказывается готов к такому застолью в Вуде, в одном из бесчисленных ресторанчиков с местной кухней. Здесь предложат блюдо, в котором, кажется, перца и пряностей больше, чем каких-либо других компонентов. Иной гурман, смело решивший отведать обжигающего гуляша, не может сдержать потока слез и спешит добрым глотком знаменитого венгерского вина унять пожар во рту. Но и это не помогает…

Обстановка в таких ресторанчиках самая непринужденная. Будапештцы и гости, откуда бы они ни были, быстро находят общий язык. Приезжие подхватывают припев популярной песенки, которую запевают в зале под аккомпанемент оркестра:

— Оно си, оно си…

В Будапеште у нас было немало встреч, бесед. Много интересного сообщил генеральный директор Венгерского акционерного общества судоходства (MAXAPT) Иштван Ковач:

— Вторая мировая война причинила огромные повреждения Будапештскому порту — одному из самых крупных на Дунае. Береговые устои, склады, краны и другое оборудование были сильно повреждены. В восстановлении порта неоценимую помощь оказал Советский Союз. Сейчас грузооборот порта достигает 1,5–1,8 миллиона тонн в год. Здесь построена первая в Венгрии контейнерная база. В Будапештском порту можно увидеть суда из всех придунайских государств и Советского Союза. Суда под красным флагом привозят насыпной и обогащенный фосфат и суперфосфат, а увозят металлоизделия, бумагу и другую продукцию венгерской промышленности.

Эти грузы можно уже считать традиционными в торговых советско-венгерских связях. Но время расширяет их, «осовременивает». Теперь в списки грузов включается и новейшее техническое оборудование для строек Народной Венгрии.

Венгерские строители на сооружении целого ряда объектов работают в тесном содружестве с советскими специалистами. Техническую документацию для некоторых новостроек разрабатывают проектные организации Советского Союза. Наша страна поставляет, в частности, в Венгерскую Народную Республику энергетическое оборудование. Значительная часть этой продукции идет в Будапешт по Дунаю.

Река вела нас все дальше и дальше, и вот наш теплоход прибыл к месту своего рождения — в Вену. Здесь, на верфи «Корной-бург» был спущен на воду не только «Дунай», на котором мы совершили путешествие, но и другие суда. Вообще нужно сказать, что под советским флагом бороздят голубые дороги немало кораблей, для которых первой волной оказалась дунайская. Это теплоходы типа «река — море», построенные в чехословацком городе Комарно, морские сухогрузы и мощные речные толкачи, спущенные на воду на венгерских верфях.

«Дунайская комиссия немало способствовала европейскому сотрудничеству, развитию экономических и культурных связей, — писала венгерская газета «Мадьяр харлап» в передовой статье, посвященной 25-летию со дня подписания Дунайской конвенции. — Успешная деятельность Дунайской комиссии — это яркий пример мирного сотрудничества государств с различным общественным строем».

Отмечая новые и новые проявления этого сотрудничества, не следует забывать и о цене, заплаченной за мирную жизнь на берегах Дуная. Помнят об этом в каждом городе, где нам довелось побывать. Свидетельство тому — свежие цветы на братских могилах и у памятников советским воинам, освободившим все дунайские и придунайские столицы — Бухарест и Софию, Белград и Будапешт, Прагу и Вену.

В Вене у надгробий с русскими, украинскими, грузинскими, казахскими фамилиями стоял, обнажив голову, скульптор, бывший фронтовик Иван Гаврилович Першучев, по проекту которого создавался мемориальный комплекс в австрийской столице.

— Есть раны, которые не залечишь. И есть вещи, которые нельзя забыть, — сказал скульптор.

…Аккуратные дорожки, красные розы в небольших палисадниках у чистеньких домиков, глядящих окнами на Дунай. Красивый поселок! Но его название заставляет вздрогнуть — Маутхаузен! Фабрика смерти.

Дорога сворачивает в сторону от реки, ведет мимо некогда обагренных кровью гигантских каменоломен и упирается в мрачные ворота с колючей проволокой поверху. Сто тысяч людей вошли сюда и не вернулись. Отсюда не возвращались.

Сейчас на бывший Аппель-платц приходят представители многих стран Европы, чтобы отдать долг памяти жертвам фашизма. Среди них был и несгибаемый советский патриот генерал Карбышев. Идут и идут люди к памятнику, воздвигнутому легендарному герою.

Немало памятников советским воинам и в Белграде. Возвращаясь с горы Авала, где высится монумент борцам против фашизма и создан впечатляющий памятник известным советским военачальникам, мы ехали через новый район столицы Югославии, выросший на отвоеванной у дунайской поймы местности.

Центр Белграда расположился на высоком правом берегу Дуная и Савы, сливающихся здесь. Многие века назад это место было выбрано для постройки крепости. Остатки ее сохранились до наших дней. Со старинных стен глазу открывается широкий простор — заречные дали, светлая лента Дуная, разливающегося там, где впадает в него один из крупнейших притоков. Отсюда, с высокого берега, на котором сейчас разбит парк Калемегдан, за Савой, видны кварталы новых домов. О том, каков этот район, красноречиво свидетельствует такая деталь. Среди многочисленных фонтанов есть один весьма примечательный. Вечерами сюда спешат и белградцы, и гости югославской столицы, чтобы увидеть необыкновенную симфонию «Вода и свет», которая разыгрывается с помощью специального электронного устройства. Именно район за Савой символизирует новую, социалистическую Югославию.

Память о совместной борьбе советского и югославского народов в минувшей войне нетленна. Чувствуешь себя в Белграде просто и свободно, словно попал в знакомый город, потому что постоянно ощущаешь расположенность белградцев к гостям из СССР, с кем бы ни пришлось встретиться.

…Катит и катит свои воды Дунай. Несет суда с грузами, караваны барж, теплоходы с беспечными туристами. Восемь стран лежат на этой «голубой дороге». Далеки ее горизонты и заманчивы перспективы. Предлагается, например, соединить главную водную артерию Европы с Майном и Рейном.

Случилось так, что автору незадолго до путешествия по Дунаю довелось совершить поездку по Рейну от Бингена до Бонна. И главным впечатлением, пожалуй, остались не связанная с легендами скала Лорелей, многочисленные средневековые замки на берегах и тем более не изготовленная на потребу туристам бутафорская фигура рыцаря, поражающего аляповатого дракона, который сползает к воде. Больше всего поразило бесконечное движение на этой реке. По напряженной магистрали шли один за одним вниз и вверх по течению буксиры, самоходные баржи, пассажирские суда под флагами ФРГ, Голландии, Франции. «Двухстороннее движение» было весьма напряженным, как на иной автостраде.

Канал Дунай — Рейн намечено соорудить приблизительно к 1980 году. Откроется прямой водный путь между Черным и Северным морями. А со временем, как предполагается, дунайские суда через систему советских рек и каналов смогут выходить к Балтике.

Вот как раздвигаются горизонты мирного Дуная.


Об авторе

Лебедев Лев Георгиевич. Родился в 1934 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ в 1959 году. Работает в редакции газеты «Правда», член Союза журналистов СССР. Автор нескольких рассказов, опубликованных в журналах «Юность», «Смена», и многих статей и очерков в центральной периодической печати. В нашем ежегоднике выступает четвертый раз. В настоящее время работает над книгой о советских моряках.

«ДУНАЙ — РЕКА ДРУЖБЫ»






Хлебом и вином встречают в Болгарии друзей из Советского Союза
В одном из новых районов Братиславы







Вахтенные стоят на открытой палубе, когда приходится разбирать рубку для прохода под мостом
Рыбацкий бастион в Будапеште



Зальцбург — австрийский город, расположенный на берегах реки Зальцах, впадающей в приток Дуная Инн

Юрий Иванов
МОРСКОИ ПЕС


Рассказ

Рис. В. Шевченко


I

Это произошло в северной части Атлантического океана. При переходе из одного района промысла в другой наш рыболовный траулер попал в жестокий шторм. Трудно рассказать, что такое настоящий шторм, длящийся неделю подряд, неделю не дающий людям передохнуть. Такое надо пережить, чтобы запомнить навсегда.

Неделю мы не ели горячей пищи, потому что взбесившийся океан вышвыривал кастрюли из гнезд электрической печи на камбузе; неделю не могли спать, потому что рисковали каждую минуту грохнуться с койки на палубу каюты; неделю с тревогой прислушивались к вою ветра, грохоту и плеску волн и думали об одном: только не вышел бы из строя двигатель. Сейчас нас спасало лишь то, что мы держались «носом на волну» — так легче устоять. Да, только бы выдержала машина! Остановись она, и судно тотчас перестанет слушаться руля. Тогда — катастрофа. Траулер развернется бортом к волне, и тысячетонные водяные холмы рухнут на палубу судна, снесут с него, как мусор, шлюпки, спасательные плотики, разломают надстройки, сорвут трубу. Вода потоком хлынет в машинное отделение — и…

Двигатель выдержал. На восьмые сутки ветер, израсходовав силы, — начал стихать: он уже не выл, а лишь тоскливо поскуливал в вантах. Наверно, досадовал, что не смог с нами ничего поделать. Волны пошли на убыль, становились все более пологими и уже не швыряли траулер, не валили его с борта на борт, а просто плавно раскачивали. Да вот и черные, лохматые тучи разорвались вдруг в разных местах, как старая прогнившая ткань, и сквозь эти прорехи хлынули к поверхности океана теплые лучи солнца. Осунувшиеся, заросшие щетиной, мы выбрались на палубу из душных, тесных помещений и с жадностью вдохнули свежий, чуть солоноватый воздух. Радостно было на душе, наверно, у каждого из нас: мы не поддались шторму, выстояли!

Но этот рассказ не о шторме.

II

В ходовой рубке было тихо, лишь мерно, уютно жужжал мотор гирокомпаса, да в штурманской, куда была открыта дверь, слышалось шуршание карт. Это капитан перебирал их, откладывая те, которые нам понадобятся в новом районе лова.

— Капитан! Вижу в воде обломки, — сказал вдруг вахтенный штурман, напряженно вглядываясь через бинокль в небольшие волны. — Уж не погиб ли кто?

— О чем болтаешь? — сердито сказал капитан, подходя к нему и беря в руки второй бинокль. — Погиб. Скажешь тоже.

И все же… Штурман протянул мне бинокль, я вышел на крыло мостика и, подкрутив окуляры, стал глядеть в указанном направлении. Волны… несколько чаек летят над самой водой… стайка летучих рыб выскользнула из океана, и одна из птиц бросилась за ними. Да, вижу: обломки! Плавали там расщепленные доски бортовой обшивки, пустые бочки, ящики, обломок мачты и спасательный круг.

— Леднев! Берите боцмана, двоих матросов, механика и — в шлюпку! — сказал мне капитан. — Осмотреть все внимательно!

III

— Глядите: крысы! — крикнул штурман. — Да вон же, вон!

Теперь и мы все, кто был в ходовой рубке, увидели. На одном из обломков (пожалуй, это была крыша от ходовой рубки) теснились, сбившись в ощетинившуюся, дрожащую кучу, крысы. Неприятное зрелище!

И вдруг… что такое, не показалось ли?.. Да нет же! Послышался негромкий собачий лай. Мы все с удивлением стали разглядывать древесный мусор, колышущийся в волнах, и вскоре увидели, что на самом большом обломке сидит мокрая собачонка с медным кольцом на шее.

— Шлюпку на воду, — сказал капитан. — Быстро!

Заурчала лебедка, заскрипели тали, и шлюпка скользнула вниз, к воде. В ней уже сидел моторист, и тут же зарокотал двигатель, а мы, я, боцман и матросы, по шторм-трапу быстро спустились в шлюпку. Держись, собаченция, мы уже идем на помощь! На самом малом ходу шлюпка двинулась к собаке. А она уже видела нас и лаяла хриплым, сорванным голосом, маленький комочек сырой, дрожащей шерсти. Ну вот, еще пяток метров, еще… Нос шлюпки ткнулся в сырое дерево, боцман перегнулся через борт и взял собаку. Очутившись в шлюпке, она, шатаясь от истощения, пыталась броситься к нам, чтобы лизнуть руку или лицо, а мы гладили ее и утешали. Неужели собака — это единственное живое существо с погибшего судна?

— Возвращаемся, — сказал боцман, отталкиваясь багром от обломка, — больше тут никого нет.

— Скажи, как тебя звать? — бормотал Саша, самый молодой наш матрос, засовывая собачонку себе под свитер. — Ну не дрожи так. Теперь тебе будет хорошо.

Мы до самой ночи кружили по океану и пускали ракеты. Однако не нашли никого. Возможно, люди ушли от обломков на спасательной шлюпке. Не хотелось думать, что люди погибли: их, по-видимому, спасли. Может, какое-то другое судно оказалось поблизости от места катастрофы и пришло на помощь морякам. Так хочется верить в это.

А на медном кольце, надетом на шею собачки, было выбито по-английски: «Бим. Клиппер «Снек». Когда мы отходили от обломков «Спека», морской пес Бим, словно прощаясь со своим клиппером и теми людьми, которых, наверно, очень любил, вдруг завыл. Он скулил до заката солнца, и было тяжело слышать этот печальный собачий голос, разносящийся над океаном. Мы не трогали Бима: ему надо было излить свое горе. Но вот солнце зашло, несколько минут Бим смотрел в ту сторону, где огненный шар нырнул в океан, а потом, вздохнув, лег на палубу и тотчас уснул. Видимо, он несколько ночей кряду не спал. Саша отнес спящего Бима в каюту и положил на кусок войлока в черепаший панцирь — наш океанский трофей. Сев рядом, он глядел на Бима, будто пытался угадать, что же все-таки произошло в океане? Однако никто из нас никогда не узнает этого: моряки со «Снека», если и спаслись, не расскажут нам о трагедии. А океан крепко хранит свои тайны.

IV

На другое утро мы были уже далеко от тех мест, где нас «прихватил» шторм и где волны и ветер так жестоко расправились с суденышком по имени «Снек».

Светило солнце, небо было синим-синим и вода тоже: ведь вода отражает цвет неба. И когда небо чистое, солнечно, океан становится таким синим-пресиним, что если поглядеть вдаль, то кажется, будто небо сливается с водой. И представляется: вот мы добежим до горизонта, незаметно скользнем на небо и помчим-помчим по нему! Только вниз мачтами.

Так вот, было солнечно, тепло и тихо. Мы занимались обычными судовыми делами: готовили трал, сушили брезенты и свои собственные вещи, отсыревшие во время шторма. Мы радовались, что наконец-то ушли с этой банки, где долго тралили рыбу и где нас вечно преследовали вязкие, непроницаемые для глаза туманы, ливни и пронизывающие ветры. Теперь мы шли на юг, ближе к тропикам. Уж там-то мы погреем свои кости в лучах горячего солнца!

А по мокрой палубе бегал Бим. Мне казалось, что в его глазах еще таится испуг и грусть, и, наверно, так оно и было, но Бим не хотел расстраивать нас своим удрученным видом. Мужественно перенеся трагедию, он больше не скулил и не выл, как вчера, а деловито знакомился с траулером. Он все осматривал, шумно обнюхивал и, как бы показывая, что ему тут нравится, весело помахивал хвостом и взлаивал звонким голосом.

— Вот тут будет стоять твоя миска, — поучал его Саша, указывая место у траловой лебедки. — Гляди, чтобы тут всегда было чисто. Не люблю нерях.

Бим слушал его и приподнимал то одно ухо, то другое: ему было очень трудно привыкнуть к иностранной речи. Ведь он понимал только по-английски.

— Ми-ска. Это твоя ми-ска, — втолковывал ему Саша. — Ну, понял?

Бимка коротко гавкнул, будто пытаясь сказать: «Конечно, понял! Самый глупый щенок и тот сразу все поймет».

— О’кэй, — сказал Саша, переходя на английский. — Плиз, Бимка, теперь я покажу тебе твой гальюн. По-маленькому ты будешь ходить вот сюда, в шпигат. Ол райт?

Поразмышляв немного, Бимка опять кивнул и тотчас с самым серьезным видом поднял заднюю лапу и начал прыскать, точно попадая в отверстие шпигата.

Мы, несколько моряков, наблюдавших за Сашей и Бимкой, засмеялись: у пса была отличная морская выучка. И если ранее мы просто жалели Бимку, как потерпевшего кораблекрушение, то с этого момента полюбили его. В дальнейшем Бимка ни разу не разочаровывал нас своими поступками, и мы приняли его в нашу морскую семью, а вскоре просто и не представляли себе, как бы мы жили без этого забавного морского пса.

V

Летело время. Катились дни один за другим; дни, просоленные ветром, постоянно прокатывающимся над океаном; дни, прокаленные жгучим, тропическим солнцем. Мы уже пришли в новый район промысла и с утра и до позднего вечера не покидали палубы: тралили и тралили рыбу.

Бимка быстро привык к распорядку дня на траулере. Он совершенно точно узнавал время утренней побудки и выпрыгивал из своей «койки» — черепашьего панциря — минут за десять до того, как в каютах начинали просыпаться матросы.

Открыв лапами дверь, он выбегал на палубу, чтобы сделать свое маленькое дело или порыться в ящике с песком, а потом начинал носиться по коридору судна с веселым лаем, и траулер тотчас оживал. Матросы просыпались, и каждый зазывал Бимку к себе, чтобы угостить кусочком сахара или просто затащить на койку и хоть минутку побаловаться с ним, что Бимка очень любил. Но Саша уже звал его:

— Бимка?! Где ты, морской пес? А ну-ка, тащи свою миску.

Саша очень любил Бимку. Мне он сказал, что всю жизнь мечтал о собственной собаке, хоть какой, хоть самой обыкновенной дворняжке, но как-то не получалось. Жил Саша в перенаселенной коммунальной квартире, где было строжайше запрещено держать не только собак, но даже кошек. И вдруг — Бимка! И Саша немного ревновал Бимку к остальным морякам, он просто минуты не мог прожить без него. Работает на палубе, а сам глазами шарит: а где же он?

Ну вот и Бимка бежит, тащит в зубах миску.

И мы тоже идем завтракать, идем, ругая кока: опять манная каша! Сколько же мы этой каши уже съели в рейсе? Идем на корму, в салон, где камбузный матрос расставляет по столам чайники с крепким, заваренным до черноты чаем, зеваем: рань-то какая! Спать бы еще да спать, еще и солнце-то не поднялось из-за горизонта, но что поделаешь: труд рыбака суров и труден. И как бы ни тянуло тебя к койке, спеши, рыбак, на палубу, чтобы с первым всплеском солнечных лучей трал ушел в воду.

— Бимка! Перчатки, — говорит Саша. — Быстро.

Мчится Бимка, тащит перчатки. Ну вот и загудела траловая лебедка, начался новый трудовой день. Заслышав знакомые звуки, к траулеру отовсюду начинают слетаться чайки. Птицы совершенно точно знают, что означает этот рокот машины: сейчас трал уйдет под воду, а потом вынырнет полный рыбы. И тогда тут можно неплохо поживиться.

Бимка не любил нахальных птиц: да это же самые настоящие воровки! Мало того, что чайки ловили помятых ячеями трала рыб в воде, они пытались еще тащить их прямо с палубы, а разве такое допустимо? То, что выпало из трала за борт, — твое, а что на палубе — не бери! Бимка с яростным рычанием подпрыгивал и пытался схватить нахалок. И однажды он уцепился большой серебристо-серой чайке за хвост. Выпустив краденую рыбу и закричав, чайка взвилась над палубой, а Бимка, не разжимая зубов, болтался на ее хвосте. Мы замерли, но тут несколько перьев вырвались из хвоста птицы, и Бимка шлепнулся в рыбный ящик. А птица еще долго кружила над траулером с тоскливыми криками, будто просила, чтобы ей вернули потерянные перья.

VI

Жизнь Бимки на траулере была полна веселых, а порой и опасных приключений. Истории всякие с нашим забавным псом происходили.

Защищая улов от настырных чаек, он все время крутился возле рыбы, серебряной грудой насыпанной на палубе. А с ними на судно попадали разные морские обитатели, с которыми нужно держать ухо востро. Конечно, Саша предупреждал Бимку, втолковывая ему, чтобы он был осторожен, но кому не известно, что каждое живое существо познает опасности лишь только через свой жизненный опыт?

Кальмар как-то попался. Очень большой кальмар. Глазастый, хрящеватый, с длинными щупальцами, на конце которых были розовые присоски, похожие на прозрачные чашечки. Вначале Бимка нечаянно наступил задней лапой на такую присоску и взвыл от страха: щупальце намертво присосалось к ступне пса. Бимка ринулся прочь, но щупальце, вытянувшись в длинную кишку, спружинило, как тугая резина, и кальмар поволок Бимку к себе. Саша тут же подскочил, взмахнул ножом…

— Бим, ты же умный пес, — сказал он. — Не подходи больше к кальмару. О’кэй?

Расстроенно облизывая лапу, Бимка коротко гавкнул: «Я все понял. Теперь все будет о’кэй». Саша ушел к тралу, а Бимка, тая обиду на морское животное, стал лаять на кальмара, и тогда погибающий кальмар вдруг сжался и выпустил из себя струю черной, как тушь, жидкости. Бим был облит с ног до головы. Пришлось нам с Сашей «стирать» его в тазике. Еле отмыли.

А в другой раз в трал забрался большущий рак — краб. Он лежал на палубе, шевелил черными глазами, торчащими на подвижных жгутиках, и сухо пощелкивал страшными клешнями. Попадешь рукой в такую — «отстрижет» пальцы, как ножницами. Хотя уж и не «отстрижет», но прищемит здорово.

Увидев его, Бимка подскочил, обнюхал и облаял.

— Хапнет, — предупредил его Саша. — Бимка, назад!

Работы было много, замотались мы и как-то забыли про пса, а он то лаял на чаек, то возвращался к крабу и тоже лаял, но не так уж зло, а просто на всякий случай. Он подходил к странному морскому зверю совсем близко и обнюхивал его, а потом отскакивал, потому что краб начинал шевелиться, пятиться и щелкать клешнями.

И вдруг раздался отчаянный визг; мы обернулись и увидели, что краб цепко держал Бимку за кончик хвоста. Уж как он умудрился схватить Бимку — неизвестно. Но, по-видимому, обнаружив, что краб больше не шевелится, Бимка сел возле него, повернувшись к «зверю» спиной. Тут кончик хвоста попал между раскрытыми клешнями, и краб сжал их.

VII

По вечерам, когда выдавалась тихая лунная погода, мы с Сашей не торопились в каюту. Приятно было сидеть на корме траулера и любоваться океаном, залитым серебристо-голубым лунным светом. Миллионы маленьких лун отражались и раскачивались в маслянисто-черной воде, и казалось, что весь океан покрылся ярко сияющей рыбьей чешуей.

Мы молчали и глядели на воду. Что там происходит, в океане, в этот момент? Как там спят рыбы? И спят ли они вообще? А может, и не спят, а все плывут, плывут, спешат куда-то по своим рыбьим, очень важным делам? Таинственные ночные птицы, которых мы никогда не видели, летали над траулером и кричали печальными голосами, будто куда-то звали нас. А может, они пытались поймать тускло горящие топовые фонари, укрепленные на верхушках мачт, да никак не могли? Порой по воде расходились большие круги и слышался гулкий всплеск. Кто бы это? Пятиметровый марлин, мучимый бессонницей, вынырнул из глубины, или… или это морской змей? Вот мы сидим, а змей глядит-глядит на нас. Прижимаясь ко мне, Саша шептал: «Вот бы нам затралить его, а? И тогда бы мы привезли его в музей нашего города, и город стал бы самым знаменитым». Но тут же ему становилось жаль Знаменитого Морского Змея: ведь если оп попадется в трал, то его придется убить. Пускай уж он лучше живет: ведь в океане и так с каждым днем становится все меньше рыбы, китов, птиц. А вот лучше бы увидеть его и сфотографировать. Вот это была бы сенсация!

И еще мы беседовали с Сашей на разные другие темы. Например, моего юного друга интересовал, ну просто мучил вопрос: как стать «личностью»? Ну чтобы ты был особым, заметным среди других, с очень сильным, волевым характером? Чтобы… ну, к примеру, захотел — и выучил английский язык. А то возьмешь учебник, а он вываливается из рук, в сон клонит… и нет никаких сил перебороть себя! Вот капитан нашего траулера — это личность. Характер! Он уже тридцать лет в море. Он и тонул, он и сам спасал моряков, когда плавал на спасательном буксире. Как-то во время урагана рухнувшая мачта оторвала ему ногу. Вышел капитан из больницы на протезе, казалось, все, прощай, море. Но ничего подобного, тяжело ему, конечно, во время качки, но он остался в океане, не ушел на берег. И не проходит дня, чтобы он сам не вышел на палубу поработать часа три-четыре, как обыкновенный матрос. Уж он начнет швырять рыбу на стол-рыбодел, только успевай ее шкерить. Швыряет, попыхивает трубкой, и только поскрипывающий протез напоминает о том, что одна нога у капитана своя, а другая — из дерева и железа. Да, капитан — это личность!

— А вот я не личность, — вздохнув, говорит Саша. — И ничего-то со мной не происходило. И ноги у меня на месте. И даже курить я не умею. Стал учиться, да бросил: дым все нутро, как рашпилем, продирает…

Молчим. Саша гладит Бимку. Тот потягивается, сопит носом, а я поглядываю сбоку на Сашу: он еще совсем мальчик. Поступал в мореходное училище, да не попал. Пошел рыбачить. Худощавый, розоволицый, безусый. Каждое утро Саша мылит подбородок и щеки и усиленно скребет их бритвой. Таким методом, считают бывалые моряки, можно вызвать бурный рост усов и бороды. Неделю Саша бреется, неделю ждет: не произойдет ли чудо?

Однако пора и спать. Мне ночью на вахту. Саше подъем с солнцем.

Спускаемся вниз. Саша укладывает Бимку в черепаховый панцирь, берет в руки учебник английского языка и валится на койку, а я иду в салон попить перед сном кваску. Возвращаюсь. Бимка спит в своем черепаховом ложе, и Саша спит, а учебник валяется на полу. Поднимаюсь к себе.

Ложусь и, выключив свет, гляжу, как в распахнутом иллюминаторе раскачивается звездное небо. Нет большего удовольствия спать, когда траулер неторопливо кренится то на один борт, то на другой. Плещут волны, ровно рокочет двигатель. Спать, спать…

VIII

Событие! Крысищу здоровенную Бимка поймал. Надо сказать, что крысы набежали к нам на траулер в одном из южноамериканских портов. Грязный был порт, запущенный, вот и ушли мы из него с десятком безбилетных пассажиров. Чего мы только не предпринимали, чтобы избавиться от них. И хитроумнейшие ловушки придумывали, и травили отвратительных зверюг, но крысы были умные, многоопытные, и борьба с ними носила трудный, затяжной характер.

И вдруг тащит Бимка большущую крысу. Приволок ее на палубу. Бросил к ногам Саши. Огляделся. И что-то изменилось во всем облике нашей собаки. Какое-то успокоение что ли, во взгляде и движениях. Будто Бимка понял, чем он должен заняться на этом судне, чтобы принести нам, его друзьям, пользу. Ловить крыс! Дело это важное, ответственное. Недаром еще со времен парусного флота существует на морских судах обычай: за каждую убитую крысу матросу дается в порту дополнительный день отдыха, который он может провести на берегу…

В течение двух недель Бимка поймал шесть крыс. Потом еще двух. Еще одна, как утверждал боцман, бросилась с судна и отправилась вплавь к американскому побережью, но это сообщение осталось непроверенным. По-видимому, то была последняя крыса: больше в течение всего рейса они нам не досаждали. И наш стармех, повозившись одну ночь в мастерской, сделал из красной меди маленькую красивую медаль, на которой было выбито: «Морскому псу Биму. За уничтожение крыс».

К медали было приделано колечко, и Саша прикрепил медаль к ошейнику. Бнмки. Тот явно гордился наградой: целый день бегал из каюты в каюту и носился по судну с веселым лаем. Известное дело: животное всегда понимает ласку и уважение к себе со стороны человека.

IX

А потом на нас напали акулы. Эти большие хищные рыбины, так же как и птицы, кормились возле судна. Но если чайки подбирали из воды тех рыб, которые «продрались» через ячеи трала, то акулы вели себя агрессивно. Как только трал подтаскивали к борту, они окружали куток, набитый уловом, и прямо на наших глазах: выжирали рыбу из трала, выедая ее вместе с делью. Хапнет акула десяток рыбин, набьет брюхо, а в дыру рыба уходит в океан. Поднимаем трал — половина улова в воду высыпается. И светится трал весь, будто его ядрами из пушек расстреливали. Сидим потом до ночи на палубе, штопаем сети и, проклиная мерзких рыбин, придумываем разные ужасные способы отомстить им. Но как? Боцман сделал копье; подплывает акула к тралу, а он ее трах по башке! Но пока одну акулу отгонишь, три-четыре уже рвут трал, подплыв к нему из глубины. Хоть покидай этот район океана. А уходить жаль: напали мы на богатые рыбные места. Или, может, акулы потому и гнали нас отсюда, чтобы мы не ловили рыбу, которая принадлежит им?

Х

В океане всегда что-то происходит, что ни рейс, то какое-нибудь происшествие или необычное событие. Возвращаешься домой, всегда есть о чем рассказать. Правда, после шторма у нас ничего особенного не было, и вот случилось… Однако по порядку.

Итак, крысы были уничтожены, с птицами Бимка почти что примирился и теперь все свое внимание обратил на акул. Встанет на самом краешке порт-лаза — это такой вырез в фальшборте — и лает, лает до хрипоты на отвратительных рыбин. А те поглядывают на него из воды и пасти свои зубастые открывают, грозятся: «Ух, собачонка! Попадись нам только!»

Лает Бимка, захлебывается. Полает-полает, устанет, ляжет тут же, передохнет — и опять давай заливаться. Привыкли мы уже к этому собачьему голосишке, вроде бы и работается под голос Бимки легче. Лает он, вода плещет, и вдруг подкатилась под судно какая-то крутая, шалая волна, накренился траулер, Бимка будто захлебнулся, и послышался всплеск…

— Человек за бортом! — закричал боцман и, схватив спасательный круг, швырнул его в воду. — Капитан, Бимка в воду сиганул!

— Стоп-машина! — рявкнул в ходовой рубке капитан и, высунувшись из иллюминатора, распорядился: — Боцман, майнай шлюпку на воду.

— Вова, Петруха… да бросайте вы ножи! Коля, Саша, быстро все на бот-дек!

— Я их отгонять буду! Отгонять! — выкрикнул тут Саша. Он пробежал по скользкой палубе и бросился в океан. Я перегнулся через фальш-борт: высоко выбрасывая руки, Саша плыл саженками к барахтающемуся в волнах Бимке.

Наверно, еще никогда так быстро мы не спускали шлюпку на воду… Но как-то он там? Мельком взглянув в океан, я увидел, что Саша уже подплыл к Бимке, а вокруг них резали воду черные треугольные плавники акул. Скорее же! Двигатель взревел, и шлюпка отвалила от борта, а на палубе траулера послышался грохот лебедки: рыбмастер включил ее. Именно на этот звук и спешили к нашему судну и птицы и акулы. А как сейчас? Поверили! Оставив человека и собаку, черные стремительные тени прошили прозрачную воду в направлении к траулеру. А там оставшиеся на палубе парни начали бросать в океан зюзьгами рыбу. Чайки с воплями бросались на воду, хватали рыб, да вот и акулы подплыли, но не все! Две остались возле Саши. Они крутились около него и все сужали свои круги, а мальчишка кричал на них, как на кошек: «Брысь! А ну брысь…», а сам одной рукой держал Бимку.

— Держи-ись! — кричит боцман.

— Держу-усь! — провыл в ответ Саша.



Ну, обормот, ну доберусь до тебя, размышлял я, видя, как, испугавшись приближающейся шлюпки, акулы отплывают в сторону, это ж надо на такое решиться! Ну и накостыляю я тебе!

…Обнял я его, подлеца, стиснул так, что запищал он в моих руках. Боцман тут подсел к нам, помахал перед Сашкиным носом громадным кулачищем и произнес несколько яростных и ужасных морских проклятий, но светлые, сощуренные его глаза светились добротой. Все мы и ругали Сашку, и стыдили его, и хохотали, и жадно, взатяжку курили, пуская сигарету по кругу, а Саша прижимал к себе Бимку, оба они дрожали от холода и пережитого, и не было, Наверно, в этот момент человека на земле более счастливого, чем мой юный отчаянный друг.

Капитан объявил Саше строгий выговор и предупредил его о списании с судна, если он еще хоть раз вздумает прыгать в океан, а потом, чтобы мальчишка успокоил свою нервную систему, поднес ему рюмку коньяку. И Саша опьянел, как котенок от валерьянки. Свел я его в каюту и уложил на койку.

— Ты, Александр, личность! — сказал я ему утром и пожал его узкую мозолистую ладонь. — Ты чертовски смелый парень. Вот тебе подарок от «деда». Стармех всю ночь мастерил.

И я надел на шею Саше медаль с надписью: «За спасение терпящих бедствие собак в открытом океане».

XI

Бимку полюбили все. Казалось, не будь его на траулере, рейс бы тянулся дольше. По вечерам кто-нибудь из команды обязательно забирал доброго, ласкового псишку к себе в каюту. Взрослые люди, как дети, играли с ним, гладили и вздыхали: Бим был частичкой далекого и такого дорогого для нас мира суши. Бим напоминал о промелькнувшем когда-то давным-давно детстве. Кто из нас не имел своей собаки или не мечтал о ней? И Бимка шел к людям. «…Тебе скучно, да? — говорили его добрые, карие глаза. — Ну давай поиграем. Если хочешь, можешь даже за хвост меня таскать, я потерплю».

Только в три каюты Бим не решался заглянуть: в капитанскую, мою и старпома. Толстый, громкоголосый капитан всем своим видом пугал собачонку, старпом явно не любил Бимку, а почему пес не приходил ко мне в гости, было неясно. И даже немного обидно: ведь и я принимал участие в его спасении. Но вот однажды… Однажды у меня было пресквернейшее настроение. Уже пятый месяц, как мы ушли из дома, пятый месяц! Как хочется домой!

В один из вечеров в самом мрачном настроении я валялся на койке и разглядывал фотографию жены, вставленную в рамку расписания судовых тревог. Крупная зыбь раскачивала траулер, и переборки противно скрипели. Звезды в иллюминаторе то бурно катились вверх, то замирали все вдруг, а потом водопадом обрушивались к залитой лунным светом воде… Качка. Пустота в душе. Тоска…

У дверей каюты вдруг послышался какой-то звук, и в приоткрытую, закрепленную на шторм-крючке дверь просунулся сырой нос. Бим шумно внюхался. Конечно же, запах моей каюты был необычен. Пахло тут не только привычным, морским, но и. лентами для пишущей машинки, и копирками, и писчей бумагой. Бим всунул голову в щель и внимательно поглядел на меня. Я махнул ему рукой: «Входи!»

Бимка осторожно вошел в каюту и остановился возле койки, дружелюбно помахивая хвостом. Я ждал. Бим положил голову на край койки и замер, глядя мне в лицо. «Ну как ты? Плохо?.;» — спрашивали его все понимающие глаза. «Плохо», — признался я. Бим очень медленно, едва приметно стал поднимать правую переднюю лапу. Положил ее на койку. Потом очень осторожно, как в замедленной съемке, положил на койку и вторую переднюю лапу. Затем чуть вполз на койку и так же медленно стал задирать заднюю лапу.

Засмеявшись, я схватил «зверя» за башку и, подтянув, прижал к себе. Где-то возле моего сердца гулко билось сердце собаки, жаждущей сделать мне добро. Чем-то горячим плеснуло мне в душу, и я зажмурил глаза… А тоска отхлынула. Ничего! Первый, что ли, рейс?..

Бимка всю ночь спал у меня в ногах, и было очень приятно касаться голыми ступнями его горячего живота и сухого посапывающего носа.

А через несколько дней наш пес пропал.

Встревоженный Саша обегал весь траулер. Он побывал и в ходовой рубке, и в машинном отделении и обшарил все, кроме кают старпома и капитана. Нет Бимки! Может, он свалился в воду? Ну конечно же: лаял утром на чаек, высовываясь между леерами полубака, и рухнул! Ну как в тот раз, когда акулы нас одолевали.

— Поискать бы, Фаддей Фаддеевич, а? — мрачно сказал боцман, придя к капитану. — Ведь Бим что человек.

— Человек? — переспросил капитан. — Кто? Бимка — человек?

— Ну да, Бим, — пробормотал боцман.

Капитан побагровел от гнева, а потом захохотал и направился в рубку. Судно развернулось. Мы с боцманом, взяв бинокли, начали обшаривать ими горизонт. Матросы толпились на полубаке и пеленгаторном мостике. Увы! Пусто. Не видно нашего морского пса. Капитан приказал лечь на обратный курс. С отчаянием на побелевшем лице Саша побрел на корму поискать пса еще там, как вдруг дверь каюты старпома распахнулась.

— Что случилось? — хриплым со сна голосом спросил старпом.

Саша ахнул: между волосатой старпомовой ногой и дверью просовывалась добрая морда Бима.

— Ничего. Уже все в порядке… — пролепетал матрос.

— Прорвался, подлец, и ко мне… — смущенно проворчал старпом; оттесняя Бимку в каюту, а. потом просительно добавил: — Сашок, пускай он побудет у меня еще немного, а?..

XII

А время шло. И настал день, когда мы направились домой. Мы почти шесть месяцев ловили рыбу, и за этот срок Бимка заметно подрос, стал сильнее, выдержаннее. С ним происходило еще немало различных приключений, но все они оканчивались благополучно.

Домой, домой!.. С каким нетерпением мы. дожидались того момента, когда наконец-то окончится рейс. Прошла неделя, другая и еще одна долгая, мучительная неделя… Остался позади утомительный путь через Атлантику, мы прошли Ла-Манш, миновали Северное море, Датские проливы, сутки плыли по морю Балтийскому и наконец увидели знакомые силуэты строений своего порта. На берег полетел бросательный конец, и вскоре судно прижалось к стенке, накрепко пришвартованное к пирсу крепчайшими стальными и сизалевыми канатами.

Мы дома! Визжат и прыгают от восторга по дощатому настилу пирса ребятишки, женщины с растерянными улыбками шарят глазами по нашим лицам, машут букетами цветов и что-то кричат… Здравствуй, Родина! Здравствуйте, все!

И вдруг Бимка завыл.

— Он привык к океану, — сказал Саша грустно. — Скучает.

— Ничего, скоро опять в рейс, — сказал я. — Не грусти, Бимка.

Мы действительно вскоре ушли в рейс, но до того момента, как траулер покинул порт, произошло немало серьезных и опасных для нашего доброго морского пса событий.


Пропал вдруг Бимка! Как сказал наш опытный боцман: «Бимку увели портовые псы-бродяги. Целая толпа их возле траулера шастала…» И Саша припомнил: в один из дней пять или шесть портовых псов появились вдруг на пирсе возле траулера. Бимка сбежал по трапу к ним, и портовые псы с большим любопытством стали знакомиться с Бимкой. Они лаяли, дружелюбно рычали, а Бимка просто в восторг пришел: он носился вдоль траулера, падал на брюхо и взбегал на трап, будто приглашая портовых псов: «Айда со мной, я покажу- вам свой траулер!» Идти на траулер псы-бродяги отказались, они вдруг с лаем ринулись по сырому после утреннего дождя пирсу. Может, именно в этот момент за ними и увязался Бимка?

Прошла неделя. В каждую свободную минутку Саша обходил порт и звал Бимку, а потом отправлялся на соседние улицы и там искал нашего славного пса, но все было напрасно.

…А пса нашел я, случайно. Уж и не знаю, для чего занесло меня на окраину города? Стояли тут небольшие дома, возвышались неприступные заборы, и почти на каждой двери или калитке красовались объявления: «Во дворе злая собака». Да, уж собак, и отчаянно злых, тут было полно. Они выли, исступленно лаяли и скалились на любого прохожего. Казалось, что весь поселок населен злыми, ну прямо-таки бешеными, собаками.

И тут я услышал радостный лай: над забором торчала голова нашего Бимки! Сарайчик там был, примыкал к самому забору, и вот Бимка вспрыгнул на крышу сарайчика и лаял, рвался ко мне.

— Бимка! — крикнул я обрадованно. — Ты ли это?

Завизжав, Бимка ринулся ко мне, перелетел через забор и повис на цепи, прыгая по земле на задних лапах. Я подбежал к нему, схватил на руки, но тут калитка распахнулась, и вышел высокий, угрюмый мужчина.

— Чего фулюганишь? — спросил он.

— Это наш пес, судовой, — сказал я. — У него медное кольцо на шее и медаль. Где они?

Ничего не ответив, мужчина захлопнул глухую дощатую калитку и с той стороны забора рванул за цепь. Бимка захрипел, я разжал руки, и пес взлетел на воздух. Слышно было, как он шлепнулся во дворе на землю, мужчина, пробурчав что-то, ударил его, и Бимка залился отчаянным собачьим плачем. Сжав зубы, я замолотил в калитку кулаками.

— Не фулюгань, — раздался со двора грубый голос. — Слышишь, моряк? Милицию кликну.

Мужчина по ту сторону забора опять загремел цепью, видно, укорачивал ее, чтобы Бимка больше не мог вспрыгнуть на сарай, а потом там все стихло, и я тихонечко позвал собаку. И Бимка отозвался мне жалобным лаем. Казалось, что он видит меня, и, осмотрев забор, я обнаружил в самом его низу дырочку от сучка. И в это отверстие Бимка глядел на меня страдающим карим глазом.

— Отдай собаку! — снова крикнул я, возвращаясь к калитке. — Эй, слышишь? Или продай!

— А скока дашь? — тут же торопливо спросил мужчина. Нет, он не уходил, а стоял у калитки и ждал. — Сто дашь?

— Хочешь часы? Отличные штурманские часы? — спросил я. Де было у меня с собой денег. Сто за собаку? Каков, а? Да и не имел я времени ходить взад-вперед.

— Суй часишки в щелку.

— Отдай собаку.

— Ты — часишки в щелку, а я — пса через забор.

— Держи.

XIII

Уж так получилось, что последняя главка в рассказе тринадцатая. А моряки ох как не любят эту цифру! Еще со времен парусного флота известно, что цифра «тринадцать» приносит морякам одни беды. Но ведь и в правилах бывают исключения.

— Скверный ты пес, — сказал я Бимке, когда он наконец-то вновь оказался на свободе. — Подлец ты. Таких часов из-8а тебя лишился!

Схватив за ухо, я его отвозил, как следует, и Бимка терпеливо перенес экзекуцию, а потом подпрыгнул, лизнул меня в лицо и понесся по дороге, а я зашагал за ним. Пели птицы. Небо синим парусом выгибалось над деревьями и крышами домов. На душе было радостно и празднично: бегай, лай, бесись, Бим! Прощайся с сушей: нас опять манит и зовет в свои неоглядные, тревожные и волнующие просторы океан.

Скажу вам всем: отправляясь в рейс, возьмите с собой собаку.


Об авторе

Иванов Юрий Николаевич. Родился в 1928 году в Ленинграде. Работал на Камчатке, много лет плавал на различных морских судах: промысловых, транспортных, экспедиционных. Член Союза писателей СССР. Автор двенадцати книг о путешествиях по нашей стране и зарубежным странам. Главная тема его произведений — человек и море. В нашем ежегоднике публикуется третий раз. В настоящее время работает над повестью о моряках «Дорогой ветров».

Леонид Пономарев
МИРАЖИ УАЙТ-КЛИФФСА


Очерк

Рисунки А. Кретова-Даждя


Бой был затяжным и жестоким. Теснимые на североафриканском фронте, немцы оборонялись. Австралийские солдаты, входящие в союзный экспедиционный корпус, залегли под шквальным огнем. В небе висели осветительные ракеты, прожекторы полосовали пространство между позициями противников.

Молодой австралиец Тэд Салливен прыгнул в еще дымящуюся воронку. Он лежал, уткнувшись лицом в песок, боясь пошевельнуться. По его лицу катились слезы, смешивались с песком, который комочками прилипал к небритым щекам солдата, Тэд вспомнил свой далекий дом в Австралии — небольшую ферму близ местечка Лайтнинг-Ридж, где добывают драгоценные опалы. Еще мальчишкой он часто копался в отвалах породы, надеясь найти пропущенный старателем камень. Потом он сам арендовал участок, выдолбил «нору», как называют старатели неглубокие шахты, в которых ищут камни. Месяца за два до призыва в армию Тэд напал на жилу и — о радость! — обнаружил опал достоинством более четырнадцати карат. Скупщики тут же предложили за него две тысячи фунтов стерлингов — целое состояние по тем временам, но Тэд не продал камень. «Пусть он будем моим талисманом и охраняет мое счастье», — решил он.

Салливен пошевелился в воронке, перекатился на левый бок и потянулся рукой к набедренному карману: здесь в засаленной тряпице у него хранился талисман — первый найденный им опал. Скрюченными от напряжения пальцами он развернул тряпицу, и на ладони вспыхнул камень, отражая бурю огня, который полыхал над головой солдата. Вспышки ракет, прожекторов, разрывов снарядов отражались в камне легкими, мягкими всполохами искр, похожими на раскаленные угли костра, светящиеся сквозь матовое стекло, Тэд долго смотрел на камень. Вспышки света пробегали по поверхности камня и, казалось, согревали руку. «Господи, — прошептал он, — если я останусь жив, вернусь в свою «нору», то всю жизнь проведу в ней. Сохрани только меня, господи».

Тэд уцелел в ту ночь, вышел он невредимым и_из других боев. А вернувшись в Лайтшшг-Ридж, сдержал обещание: разыскал свою старую «нору», обосновался в ней и с тех пор живет единственной надеждой — найти хотя бы еще один такой опал, чтобы обеспечить себя в старости.

Рядом с ним «нора» Рэя Найта, кряжистого мужчины лет пятидесяти с седоватой шевелюрой. У него низкие лохматые брови, широкие ноздри, густая борода.

Вот он стоит в небольшой выемке с непокрытой головой. Солнце жжет с такой силой, что, кажется, еще немного, и голова его задымится, а соседние стволы деревьев обуглятся. Но ему все нипочем.

«Вот эта самая дыра, где должен быть камень», — говорит он себе и титаническими усилиями продолжает долбить спекшуюся землю.

«Эта самая» — сколько их за его плечами? Сотни. А надежда не оставляет. Рэя, надежда найти «свой», тот самый опал, который «ожидает» только его, Рэя.

Три с лишним года назад он заглянул с семьей в эти места любопытства ради. Его отец совершенно случайно куском проволоки отковырял в отвалах небольшой опал, и с этого все началось. Теперь Рэй не знает покоя. Проволока по-прежнему служит ему орудием, но уже более совершенным. Из куска проволоки он выгнул Г-образный щуп, отыскал небольшую медную трубку, вложил в нее крошку опала — и прибор для «отыскания» сокровищ готов.

Сосредоточенный, покрытый испариной, он тяжело ступает по каменистой почве. Правая рука со щупом вытянута вперед, в левой — медная трубка с опалом. Как только щуп «повернется» в руке — стоп! Под ногами — «нечто», скрывающееся на глубине до двух с половиной метров. Выдолбив в этом месте яму и не найдя в ней ничего, Рэй отправляется дальше, нисколько не смущенный неудачей. Он верит, что его черед придет и тогда все лишения окупятся сторицей. Пока же приходится довольствоваться десятью долларами в неделю, которые ему исправно высылает жена, живущая на маленькой ферме. «Главное, — убеждает он себя, — это вера, упорство и терпение».

— Вот три парня, — говорит Найт, — нашли свое счастье, три простых фермера. А я, что, неудачник?

Он имеет в виду последнюю «опаловую лихорадку», которая вспыхнула весной 1971 года в сорока милях от Лайтнинг-Риджа. Три молодых фермера, копаясь в своей «норе», натолкнулись на необыкновенный опал — весом более 170 карат. Обработанному и отшлифованному цена ему — 170 тысяч долларов. Они назвали камень «Королевой Востока» и продали скупщику Джорджу Маранту за двадцать тысяч долларов наличными. «Гордость Австралии»— найденный в Лайтнинг-Ридже несколько лет назад камень — весил 225 карат, но продан был тоже по баснословно дешевой цене. Таковы уж здешние порядки, и на этом, разумеется, наживаются скупщики.

Находка фермеров всколыхнула всю округу. Буквально через несколько дней в Гленгарри, где был найден опал «Королева Востока» и обитало всего шесть человек, оказалось уже больше трехсот старателей. Копали повсюду, и несколько месяцев спустя стоимость извлеченных в этом районе опалов превысила миллион долларов.

В последние годы на долю Австралии приходится девяносто процентов международной продажи опалов — их экспорт превышает 10 миллионов долларов в год. Основные покупатели красивейших камней — Япония, Соединенные Штаты Америки, Западная Германия и Англия. Поставляют эти драгоценности главным образом старатели-одиночки, промышленное их производство фактически в стране не налажено. Ищут опалы в Андамоке и Кубер-Педи в Южной Австралии, Лайтнинг-Ридже в штате Новый Южный Уэльс, Чарльзвилле и Кунамулле в Квинсленде. С австралийскими опалами не могут конкурировать камни, добываемые в Мексике, Гондурасе и других районах.

Разновидностей опалов много, ценны же лишь некоторые из них. Древние римляне считали опал вторым по ценности после изумруда. В средние века его величали «камнем счастья». Были, правда, времена, когда его избегали носить, как камень, приносящий несчастье. Сейчас, конечно, подобным предрассудкам мало кто верит. Тот, кто понимает толк в драгоценных камнях, обязательно в свою коллекцию включит и опал.

В австралийском местечке Уайт-Клиффе, где я намеревался побывать, тоже добывают опалы. Оно расположено примерно в двухстах милях на северо-восток от Броукен-Хилла. Проехать туда можно разными путями, но лучше всего через Уилканию — до нее 120 миль от Броукен-Хилла по хорошей битумной дороге, а там грейдером вплоть до Уайт-Клиффса — в самом дальнем углу штата Новый Южный Уэльс. Зима здесь мягкая, выпадает много осадков. Зато летом свирепствуют песчаные бури, засуха! Растительность тут редкая. До недавнего времени здесь было царство кенгуру и австралийских страусов эму. Сейчас численность этих животных изрядно поубавилась из-за неограниченной охоты на них.

Захватив запас воды на три дня для однодневной поездки, мы ранним утром тронулись в путь с таким расчетом, чтобы в тот же день возвратиться в город. В Уилкании сделали небольшую остановку. Здесь живут преимущественно аборигены и несколько десятков белых. В руках последних и сосредоточена вся экономическая и административная власть. Подавляющее большинство аборигенов — безработные, живут на правительственные пособия. Вдоль дороги носятся ватаги детей — они подрабатывают, позируя редким туристам перед фотоаппаратом.

Работы нигде в округе нет. Да и неохотно аборигенов нанимают: они почти все неграмотны, какими-либо профессиональными навыками не обладают, к тяжелому физическому труду не приспособлены. Местные власти штата намерены создать сельскохозяйственный кооператив аборигенов в Уилкании. Но где взять для этого землю и денег?

— Так что это только идея, — сказал нам хозяин бензоколонки, который, как он выразился, сочувствует «або»[2].

Вокруг Уилкании раскинулся типичный австралийский пейзаж — равнина с редкими невысокими холмистыми подъемами. Чахлая поросль, и, чем дальше на север, растительность становится все реже и реже. Здесь начинаются владения каменно-песчаной пустыни. Вдоль русел пересыхающих дождевых рек вкрапления кустарникового эвкалипта, иногда попадаются бело-фиолетовые колокольчики, совершенно незнакомые жителям северного полушария. Запасами воды природа не балует эти края, как и страну в целом. На 60 процентах территории выпадает не более 300 мм осадков в год, а на остальных 40 процентах — и того меньше. Хотя, правда, есть места в необжитых тропических районах, где выпадает до 3500 мм осадков.

Положение усугубляется еще и тем, что под лучами беспощадного солнца испарение воды с поверхности почвы идет весьма интенсивно. И все-таки пустыня живет: нет-нет игуана скользнет через дорогу, внезапно — бог весть откуда! — появится ехидна или мелькнет рыжей искрой где-то на горизонте собака динго.

Двухчасовая езда от Уилкании до Уайт-Клиффса — это езда по раскаленной сковородке: все вокруг пышет жаром. Надейся на автомобиль, как на доброго копя, — вывезет. Вдоль дороги в Уайт-Клиффе тянется тонкая струнка телефонной линии, и где-то бегут над головой невидимые радиосигналы. Все же остальное в округе мертво, неподвижно.

Мы приехали в Уайт-Клиффе за полдень. На горизонте обрисовывались ярко-белые, прямо-таки ослепляющие своей белизной холмы. У их подножий, сбегающих к равнине, можно было различить дрожащее в мареве пятно. Когда мы приблизились, это оказался крохотный поселок, состоящий из десятка фанерных домиков и массивного приземистого здания пивного салуна. Оно господствовало над местностью, прочно встав на каменный пол пустыни, и, как мы безошибочно определили, было центром всей жизни поселка охотников за счастьем.

Воскресенье, три часа дня. На крыльце под навесом сидят группы мужчин, на столах батареи бутылок с пивом.

Появление машины с канберрскими номерными знаками вызвало оживление. Несколько человек подошли к машине и довольно сдержанно поздоровались. Я представился, последовала небольшая пауза, потом с разных сторон послышалось:

— Хэлло, приятель! Присаживайся к нам.

— А мы было приняли тебя за финансового инспектора из Канберры, который приехал, чтобы потрясти нас, — пояснил мне пожилой старатель в потертой шляпе моды еще 30-х годов. — Но только удивились, почему нас не предупредили. Обычно звонят по телефону хозяину салуна.

И впрямь в их края изредка заглядывает представитель власти, чтобы установить подоходные налоги. Как ни держат власти такую поездку в секрете, о приезде налогового инспектора старатели всегда узнают вовремя и тогда быстро снимают самодельную рекламу и всевозможные объявления, предлагающие по сходной цене опалы, перстни, клипсы, кулоны из драгоценных камней. Когда появляется инспектор, рекламная пестрота исчезает, все выглядит унылым, а сами старатели ходят хмурыми, жалуясь инспектору, что добычи никакой нет и они не в состоянии даже свести концы с концами.

Старатели — жуликоватый народец. Сегодня воскресенье. В этот день по закону штата продажа алкогольных напитков строго запрещена, все бары должны быть закрыты. А они сидят и спокойненько потягивают пиво. Закон не нарушен, он только обойден. Бар закрыт, в салуне темно, но сынишка хозяина — мальчуган лет тринадцати — продает пиво на вынос. Старатели разместились на крыльце и в коридоре рядом с салуном. Чуть что — скажут, что ящиками пива запаслись еще в субботу. Пойди докажи, что это не так.

Не выдержав духоты в автомобиле, ко мне присоединилась жена. Женщина в этих краях — редкий и почетный гость. Поэтому ее вторжение в святая святых мужчин не вызвало неприязни. Нас пригласил к себе за стол невысокий одноглазый паренек с непокорными вихрами. Ему было на вид лет двадцать пять. Манерно поклонившись, он представился:

— Даг Маккуайр, ирландец. Зовите меня просто Дагом.

Он принялся быстро составлять на пол пустые бутылки и водружать на стол полные из ящика, стоявшего рядом. Привстав с табурета, представился нам и Мэг Маккензи — художник-декоратор из Мельбурна, сухощавый, с тонкими чертами лица, темноволосый. Он хотел нам что-то сказать, но его перебил старатель лет шестидесяти.

— Это еще зеленая молодежь, — махнул он рукой в сторону одноглазого Дага и художника. — Послушайте лучше меня. Я Джордж Хайленд, вдовец, двадцать лет ковыряюсь в «норе». Это что-нибудь да значит.

Он положил на стол жилистые руки и, как бы разглядывая линии судьбы на ладонях, заговорил медленно, с одышкой:

— Двадцать лет — это что-нибудь да значит. Похоронив жену, подался сюда, в Уайт-Клиффс. Первое время ничего не мог делать. Сидел в «норе», смотрел в потолок и выл. Как шакал. Вы зелень, — он снова махнул рукой в сторону Дата и Мэга. — Вы вон побросали своих жен и примчались сюда в надежде разбогатеть, а я всю жизнь презирал деньги.

Хайленд запнулся и после небольшой паузы неожиданно предложил:

— Хотите я вам прочитаю стихи Бернса?

Лицо его преобразилось, взгляд стал одухотворенным. Он сжал кулаки и начал читать. Одно, другое, третье стихотворение. Я вслушивался в музыку слов, в проникновенные строфы поэта и поражался: в душах этих людей еще не все выжжено богом-долларом, осталось место и для высокого, благородного.

— Я понимаю тебя, Джордж, — заговорил Маккензи. — Я прежде всего художник, а уж потом старатель. Я неплохо жил в большом, шумном городе — Мельбурне. И у меня были деньги, много денег. Но ты мне объясни, почему мы все оказались здесь? Почему, когда мое кайло высекает металлический звук из породы и, значит, я наткнулся на жилу, меня начинает трясти как в лихорадке, голова идет кругом? И с тобой так бывало не раз. Ты вот это объясни.

— Когда я слышу это самое «дзынь», — заерзал на табурете одноглазый Даг, — я готов убить всякого, кто попытается помешать мне взять мой камень. Я становлюсь бешеным, а потом присяду на корточки и хохочу. От радости, от торжества над всем миром. Я добыл мой камень!

Он сказал слово «мой» с особым выражением, единственный глаз его округлился. В эту минуту Даг был страшен. Словно он действительно только что напал на «жилу».

К нашему столу подсело еще несколько человек, в том числе и старик в потертой шляпе. Беззубым ртом он потягивал пиво прямо из бутылки.

Тема, которую затронули наши собеседники, была, конечно, не новой.

— Ты, Джордж, расскажи лучше о Дэне Киндале, — обратился старик в потертой шляпе к Хайленду. — Он твой дружок. Двадцать три года подряд приезжает Дэн к нам в Уайт-Клиффе и за это время не нашел ни крошки опала. А ездит. И скоро опять появится. Вот что его сюда тянет, скажи мне?

Старик привалился плечом к Хайленду и уставился на него в ожидании ответа.

Джордж качнул руками стол, словно пробуя его на прочность, подумал немного и заговорил:

— Эту силу никто не знает. Она в камне. Можно только чувствовать, как она тебя притягивает, но объяснить ее невозможно.

Он обвел взглядом всех сидящих, будто вопрошая, удовлетворены ли они ответом. Потом хлебнул из бутылки и добавил:

— В море сирена чем моряка заманивает? Что же он не понимает, что он гибнет? Ан, надеется!

— На мой взгляд, главное тут в свободе, — вмешался Маккензи. — Я сам себе хозяин. Надо мной нет ни господ, ни понукателей.

— Вот! — вставил старик в потертой шляпе и направил указательный палец в грудь Мэга, словно дуло пистолета. — Вот они, он кивнул головой в нашу сторону, — сбросили у себя царя и теперь сами себе хозяева. Что пожелаешь, то и делай. Народ правит.

— Да нет же, — возразил Джордж. — Говорю вам — это непонятная сила, она в камне. А если Киндел не нашел ни одного опала, так что в том? Он надеется, а сила его манит.

— Нет, Джордж, свобода — вот в чем гвоздь! — не согласился Маккензи. — Когда я сижу в своей «норе», я господин. Захочу — отложу в сторону кайло и пойду к соседу поболтать. А завтра мне захочется, так я от темна до темна буду ковырять породу. И потом, я не раб вещей. Мне не нужно стремиться обязательно обзавестись домом, автомобилем, разным барахлом, чтобы щеголять перед соседями и сослуживцами. Здесь у меня только то, что необходимо: крыша над головой, еда, пара штанов и пиво по вечерам.

— А я, Мэг, мечтаю обо всем этом, — заговорил одноглазый Даг. — Вот найду свой камень, разбогатею, брошу все к черту и уеду куда-нибудь в Европу.

— Э-э, куда хватил! — скептически откликнулся Хайленд. — Что в той Европе? Давка, перенаселенность, плюнуть некуда. Был я и в других краях, помимо Европы. Нет, таких красок, таких просторов, такой надежды, как у нас в Австралии, нигде не сыщешь, разве что вот в России. Ты, Билл, правильно подметил, — Джордж кивнул старику в потертой шляпе, — русские — молодцы, они послали своего царя к дьяволу, и дело с концом. Теперь у них своя надежда, они верят в свое дело и потому счастливы.

— Ты прав, Джордж, — поддержал его Маккензи. — Ты говорил про силу в камне, так вот, надежда — она и есть та самая сила. Посмотри, сколько к нам на континент едет иммигрантов. И все надеются на счастье, на удачу. Они добрались уже сюда, до Уайт-Клиффса.

— Одной надеждой не проживешь, — усмехнулся одноглазый Даг. — Надо еще верить в себя, ух как верить! А потом надо браться за все, если хочешь, чтобы у тебя были деньги. Я вот ищу камень, строю дом для туристов, держу поросят и индюшек и ссужаю старателям деньги под проценты.

Глаз его засверкал, шея вытянулась, и он напрягся, готовясь парировать возражения.

— Знаешь, кто ты, — горячо заговорил Хайленд. — Ты — Кеван! Есть такой тип в книге Катарины Причард. Тот поганец на все был способен! Ведь давать старателям деньги под проценты — самое последнее дело!

— Это бизнес, мистер! — с издевкой ответил Даг. — Если у тебя к вечеру нет даже на стакан пива, чего тебя жалеть! В жизни надо быть сильным. Мы все тут люди сильные. Но кто-то посильнее других. Так почему я должен быть как все? Я — это я, и другого такого нет на свете.

Закатное солнце повисло над горизонтом, и его лучи косо ударяли нам в спину. Пивные бутылки словно засветились изнутри и отливали густым золотистым светом.



Джордж Хайленд предложил осмотреть его «дыру», которая служила ему и жилищем. Но Даг потребовал, чтобы мы шли к нему: он покажет свое хозяйство и шахту, где еще не вылущена небольшая жилка опалов. Чтобы примирить обоих, Маккензи предложил компромисс: сначала пойдем к Джорджу, а потом к Дату. Маккензи и Даг владели одной шахтой на паритетных началах.

От салуна до «дыры» Джорджа надо было с километр подниматься по склону холма. Тут зияли «норы», похожие на гнезда птиц на крутом речном обрыве. Это были неглубокие шахты, которые одновременно служили и жильем для старателей.

Когда-то в дни наивысших пиков «опаловой лихорадки» — в конце прошлого века и накануне первой мировой войны — население этих мест достигало пяти тысяч человек. Сейчас здесь едва наберется несколько десятков. Некоторые старатели живут с семьями. Жены заводят небольшое хозяйство — кур, поросят, индеек. Бог весть откуда они берут корм для этой живности. Сами-то питаются исключительно консервами. Электричества нет, вода для питья, стирки и других нужд дождевая или привозная.

Там, где есть женщина, вход в пещеру прибран, порог выложен кирпичом, дорожка посыпана белым песочком. Кое-где высажены цветы, деревца. У входов в «норы» одиночек обычно валяется всякий хлам: пустые бочки, старые тачки со сломанными колесами, листы ржавого гофрированного железа.

«Дыра» Джорджа находилась в центре верхней террасы. Отсюда открывался широкий обзор бесконечной пустыни. Внизу, у подножия холма, виднелось квадратное здание салуна, от него в два ряда, образуя короткую улочку, стояли несколько фанерных легких домиков. Один из них — школа. Ребятишек пятнадцать посещают занятия. Школа хорошо оборудована, освещается электричеством, установлены кондиционеры.

Заведующий, он же и единственный преподаватель школы, Кевин Энрайт, энергичный мужчина средних лет. Последние два года он преподавал в Лайтнинг-Ридже, где тоже добывают опалы. Но то ли это место ему не понравилось, то ли не сжился со старателями, его все время тянуло назад, в Уайт-Клиффе, где он работал ранее.

— В свободное время я ковыряюсь в «дыре», — рассказывает Энрайт. — Она у нас на двоих с почтмейстером Сирилом Икином. Худо-бедно, долларов на десять в неделю добываем. Это мое хобби.

Живет Энрайт в старом пульмановском вагоне, который по местным масштабам оборудован комфортабельно: есть электрический свет, газовая плитка и другие удобства.

Джордж подвел нас к краю террасы; и широким жестом обвел рукой горизонт.

— Вот мое царство, — сказал он с глубоким вздохом. Над красно-бурой пустыней висела тяжелая фиолетовая дымка. Лучи солнца, проникавшие сквозь нее, походили на полосы дождя, идущего где-то вдали, — Когда я стою вот здесь, на краю террасы, и вдыхаю запах пустыни, мне кажется, я, как Икар, поднимаюсь в воздух и парю над этими бескрайними просторами. А в летний полдень на горизонте гуляют миражи. Вдруг на поселок нахлынет гигантская прозрачная океанская волна. Это видение приходит из глубины веков. Ведь Уайт-Клиффе когда-то был дном океана. То вдруг поплывут какие-то фантастические птицы, такие же свободные и гордые, как старатели. Иногда пустыня подстраивает шутку: вдруг совсем рядом возникает город с небоскребами, зелеными парками, на улицах нет автомашин и мало прохожих — это свободные старатели наслаждаются жизнью.

Джордж долго еще говорил пылко, увлеченно. Но мы поняли, что миражи Уайт-Клиффса — это фантазия одиночки-старателя, несбывшаяся мечта о свободе и вольной жизни. Боль одиночества сквозила в каждом его слове, горечь за напрасно прожитую жизнь и неумение найти себя в чем-то другом, более полезном для себя и окружающих.

— Лет десять назад, — сменил Джордж тему, — я решил бросить старательство. У моего брата небольшая ферма, хозяйство. Поехал к нему. Дай, думаю, займусь фермерством. Не пошло. Едва выдержал месяц. Вся душа изболелась по этим вот местам, — и он снова сделал широкий жест. — Теперь прошу в мой дворец, — пригласил он и двинулся к своей «дыре».

Над входом двери висел кусок засаленного брезента. Привычным шестом Джордж нащупал на тумбочке у входа спички и зажег прикрепленную к стене свечу. Затем прошел на середину помещения и засветил вторую свечу, третья робко замерцала в самом конце «воры», где стояла кровать. Вдоль стены у скамейки стол, над ним полка с незамысловатой посудой и множеством консервных банок. Ими завален и весь стол. Напротив него в небольшой нише мы заметили керосиновый холодильник. Форсунка горела ленивым синим пламенем. Джордж вынул из холодильника несколько банок с охлажденным пивом, расчистил на столе уголок и поставил их на свободное место.

— Я больше не работаю в шахте, — заговорил он. — Это теперь только мое жилье. Я объединился со шлифовальщиком опалов, добываю ему заказы. Этим и живу. Заработки не бог весть какие, но на жизнь хватает. А самому добывать камень уже не под силу, годы не те. — Джордж открыл банку с пивом и сделал несколько глотков. — Сердце пошаливает. На днях меня консультировал по телефону врач. Сказал, какие нужны лекарства. А главное, приказал бросить пить пиво. Но если отнять у старателя еще и это, — он качнул в руке банку с пивом, — что же ему в жизни останется?

Он немного помолчал, бросил на стол пустую банку и потянулся за другой.

— Вот так и живу. Двадцать лет один, — голос его задрожал, на глазах навернулись слезы.

Судьба Хайленда — это судьба подавляющего большинства старателей-одиночек. К концу жизни у них ничего не остается: сумбурные воспоминания о редких находках, бесконечная погоня за призрачной удачей, отречение от всего, нередко и от семьи. Удел многих старателей на закате жизни — бродяжничество или богадельня. Редко кто сколачивает капиталец, чтобы сносно существовать в старости. Но кажется, старателей не пугает необеспеченность и неустройство, по существу они как бабочки-поденки: живут одним днем. Есть деньги — играют украдкой в туап, заключают пари на скачках, о которых передают по радио. А когда наступает безденежье, занимают друг у друга «до лучших времен» и сидят с утра до вечера в своих «норах» в поисках драгоценного камня. Когда кому-нибудь улыбается удача, ликуют все. Втайне каждый мечтает стать однажды героем дня, пройти по поселку, чтобы все поздравляли, расспрашивали о камне, покачивали головой от изумления и желали нового счастья. В такой день можно войти в бар и с порога крикнуть хозяину: «Эй, приятель, налей мне виски со льдом!» И все у стойки расступятся, пропуская счастливца. Что ж, старатель, пей свое виски, сегодня твой день!

Но такие дни в поселке все реже и реже. Все больше попадаются обманки, а настоящих опалов становится меньше, истощаются их запасы.

К хозяйству одноглазого Дага мы прошли, спустившись с холма, где обитал Джордж, на небольшое плато. Под косыми лучами солнца оно походило сверху на лунную поверхность, так как было сплошь изрыто ямами. Это старатели пробовали здесь свое счастье: выроют яму на глубину в три-четыре метра и, не найдя ничего, принимаются за новую.

Между ямами старателей ни дорог, ни тропинок. Джордж вел нас к Дагу извилистым путем. Пройдя с километр, мы приблизились к небольшому сарайчику, сбитому из кусков фанеры и гофрированного железа. Он прижимался к мини-террикону, возле которого зияла дыра — вход в шахту одноглазого Дага. У входа стояла ручная лебедка с железной бадьей для выемки породы, бочка с водой и небольшой ручной грохот. К сарайчику прилепилась изгородь, за ней на солнышке лежали два поросенка, горделиво прохаживались несколько индеек. Это и было хозяйство Дага. Сам он сидел в сарайчике на раскладушке, напротив него на ящике из-под пива пристроился Маккензи.

Старатели приветствовали нас как старых знакомых. Даг шустро выскочил из сарайчика нам навстречу, Маккензи притащил несколько бутылок с пивом. Мы кое-как расселись.

— Вот строю дом из пивных бутылок для туристов, — с гордостью заговорил Даг и рукой указал за угол своей конуры. — Доходное это будет дело. Одному мне пришло такое в голову. Да вот, посмотрите сами, — и он пригласил взглянуть на его необыкновенную стройку.

За углом сарайчика уже возвышались метра на полтора стены, сложенные из пустых бутылок. Ими была огорожена сорокаметровая площадь. Даг принялся пояснять.

— Вот здесь, — указал он рукой, отступив от входа шага на три, — будет камин, просторный и удобный. Туристы смогут посидеть вечерок перед ним. В этом углу, если мне дадут лицензию, будет бар. А в этом, — он показал на другой угол, — я устрою музейный уголок. В нем будут лежать инструменты, какими пользуются старатели для добычи опалов, образцы камня, может быть, и кое-какие украшения. Как идея? — обратился он к нам и, не дожидаясь ответа, продолжал: — На втором этаже будет две-три комнаты. Это для тех туристов, кто захочет переночевать. Они смогут осмотреть и шахту. Пятьдесят центов с человека — и пусть любуется на здоровье.

Даг возбужденно осматривал место своих будущих апартаментов. Чувствовалось, что он высказывает свою самую сокровенную мечту. Воображение рисовало заманчивое, обеспеченное будущее;

— Жену перевезу сюда. Она будет заниматься туристами, а я в шахте.

Он посмотрел на нас, ожидая одобрения. Все закивали головами: да, по местным масштабам было задумано с размахом. Только суждено ли сбыться этой мечте? Турист в этих краях особенный: на день-два, а то и на пару недель сюда приезжают, чтобы «добыть деньги», а не потратить их, попытать счастья в отвалах пустой породы. Кого потянет в такую глухомань сорить деньгами?

Мечта Дага походила на миражи Джорджа, но одноглазый старатель цепко хватался за более реальный бизнес и не полагался только на удачу добытчика.

С площадки «бутылочного дома» Даг повел нас к своей шахте. У грохота лежала деревянная длинная лестница. Он спустил ее в ствол шахты и полез первым. Шахта была неглубокой, сухой. Потолок и стены из плотного песчаника, белого, как известняк. Порода столь крепкая, что не нужно никаких креплений потолка. По коридору можно было идти в рост, и только в конце его расходились три низких ответвления. Освещали шахту несколько свечей, закрепленных на стенах.

— Когда я работаю в «кармане», — Даг указал на одно из ответвлений, — у меня горит только одна свеча. Надо экономить. Света одной свечи достаточно, чтобы обнаружить опал, если на него наткнешься.

Он дал мне огарок свечи и попросил посмотреть на темноватый шов в торцевой стене центрального «кармана». Это и была опаловая жила. Сантиметров сорок в длину, она ломаной линией тянулась по диагонали стены, едва различимая на общем фоне породы. Конечно, надо быть опытным старателем, чтобы обнаружить ее. Шов был не толще лезвия ножа.

— Врать буду камень завтра, — пояснил Даг. — Здесь его долларов на сто. Сегодня мы обмываем с Маккензи находку. Только придется караулить. Есть тут кое-кто из старателей, что шастает по чужим шахтам. Надо быть осторожным, да мы и не рассказывали еще никому.

Даг захотел показать, как следует извлекать камень из жиже. Он достал складной нож, похожий на садовый, и осторожно принялся расчищать поле с одного конца жилы. Жила была неглубокой — не более сантиметра. Освободив конец шва от обманки, прилегающей непосредственно к опалу, Даг поддел кончик жилы и надломил ее. Камень хрустнул, и небольшой темноватый комочек оказался на ладони Дага.

— Вот это и есть опал, — сказал возбужденно Даг. — Осталось снять до конца обманку, придать камню форму и отшлифовать. Такой камень стоит долларов десять.

Даг рассказал, что местные опалы имеют свою особенность: они белые, как сгущенное молоко, сквозь которое просвечивают раскаленные угли. Такой камень играет светом даже в тусклый день. Цельный камень из Уайт-Клиффса высоко ценится на рынке. Крошка же, как правило, сине-зеленого цвета, идет на изготовление дуплексов: тоненькую пластинку камня накладывают на цветной фон оправы и камень кроме своего цвета передает оттенок фона. Такие опалы идут на дешевые украшения.

Выбравшись из шахты, Даг показал нам, как искать опалы в отвальной породе. Он наполнил ручной грохот породой, сверху положил извлеченный из жилы опал и окунул грохот в бочку с водой. Смоченная влагой порода потускнела, а опал засверкал каким-то стальным блеском. Таким образом старатели промывают всю отвальную породу, чтобы не пропустить драгоценный камень. Труд кропотливый, глаз должен быть зорким, а вера в удачу непоколебимой.

Солнце скрывалось за пустынным горизонтом. Сумерки наступали стремительно. Надо было возвращаться к машине. Одноглазый Даг, Маккензи и Джордж решили проводить нас до салуна. Осторожно обходя ямы, мы начали спускаться вниз. Подошли к салуну. Его уже открыли, и там было людно. Старатели с любопытством разглядывали нас, молва — приехали русские! — быстро облетела поселок.

Хозяин салуна попросил подбросить до Броукен-Хилла одного из искателей опалов. Ему нужно было уже возвращаться в Аделаиду к месту постоянной работы. Он назвался Джоном. Познакомились. Джон был в подавленном настроении: его крепко надули в Уайт-Клиффсе. Две недели проработал бульдозеристом на разработках опалов открытым способом, но компаньон не заплатил ни гроша.

— Условия были оговорены неплохие, — пожаловался Джон. — Компаньон обещал мне двадцать процентов от выручки. Я две педели ворошил бульдозером породу, а он искал камень. Когда же срок прошел, компаньон заявил, что ни одного опала не нашел. Жулик. — Джон крепко выругался. — Они все тут жулики. А кому пожалуешься?

Машина выбралась на битумную дорогу к Уилкании и побежала веселее. Мы покидали Уайт-Клиффе со смешанным чувством. Только что прикоснулись к волнующей тайне добычи одного из красивейших камней, но нас поразили люди — те. кто добывает это сокровище. Каким же надо быть алчным, чтобы отдать всего себя поискам этого камня!

За всю историю поселка обогатилось не более десятка старателей, а загубили жизнь в погоне за призрачным счастьем — тысячи! Мгновенное обогащение! Вот что дурманит обывателя, как наркотик. Большинство старателей не сознает трагизма своего положения, а кто понял, все равно уже не в состоянии выбраться из этой трясины.

Если деньги — мерило жизни, то жизнь отдается деньгам.

Машина бежала в кромешной тьме. Свет фар отражался на серебряных листьях кустарника, росшего вдоль дороги. Кое-где на обочинах появлялись пятна выгоревшей от солнца травы. На ночную кормежку вышли кенгуру. Попадая в свет фар, они замирали у обочины и походили тогда на гигантских сусликов, посвистывающих у своих нор, стоя на задних лапах. Потом внезапно срывались с места и мчались во весь дух. Джон посоветовал снизить скорость. Эти глупые существа, напуганные автомобилем, вместо того чтобы мчаться в сторону, иногда бросаются прямо под колеса. При большой скорости такое столкновение грозит серьезными последствиями. Удивительные это создания — кенгуру. Киплинг в одной из сказок пишет об Особенном животном. Танцуя на зеленой лужайке в центральной части Австралии, оно попросило духов сделать его не похожим ни на какое другое существо, а главное, чтобы за ним всегда кто-нибудь гнался. И это Особенное животное по воле духов превратилось в кенгуру. Исполнились его желания, что же касается последнего, то оно стало роковым. Сейчас по всей Австралии за кенгуру гоняются в прямом смысле слова: бьют животное из винчестеров ради не очень-то ценного меха, на мясо домашним кошкам и собакам, для удовлетворения желаний любителей экзотической кухни — скажем, суп из хвоста кенгуру. Фермеры отстреливают животных, чтобы они не вредили посевам.

Власти десятилетиями смотрели спокойно на истребление этих редчайших животных. Закон капитализма — закон джунглей.

Кенгуру — осторожное, пугливое животное. Казалось бы, эти качества должны оберегать его от охотников. Да нет же вот! Любопытство, которое, по-видимому, сильнее инстинкта самосохранения, превращает кенгуру в отличную мишень.

Когда спугнутое стадо удирает от опасности, шансы поразить цель ничтожны. Еще нисколько прыжков, и, казалось бы, животные уйдут от преследователей. И тут-то срабатывает предательский механизм любопытства. Несколько кенгуру внезапно останавливаются, чтобы посмотреть, «что делают охотники». Этого мгновения достаточно. Пули настигают цель.

Кенгуру изображено на государственном гербе Австралии, в красивом застывшем прыжке оно красуется на самолетах международной авиакомпании «Квонтас» и внутренней авиалинии «Ти-эй-эй». Это животное символизирует собой весь континент.

Сегодня общественность страны бьет тревогу: нужно положить конец чудовищному и бессмысленному истреблению животных. Принимаются кое-какие меры. Ученые серьезно принялись за исследование проблемы — человек и кенгуру.

Они задумываются над тем, как развести кенгуру на культурных пастбищах. В штате Новый Южный Уэльс, например, на некоторых овцеводческих фермах пасутся вместе с овцами и кенгуру.

Пока мы преодолевали стодвадцатимильный путь от Уилканий до нашего мотеля, Джон ворчал и бранил Австралию.

— Ведь вот взять Новую Зеландию, — горячился он, — там нет ни ядовитых, ни хищных тварей. А здесь, спишь ли ты дома, купаешься ли в океане, всюду тебя подстерегает опасность. Вот, — начал он перечислять, — разные змеи, ядовитые пауки, которые заползают в дома, в океане в прибрежных водах обитают синие медузы-блюботтл. Купаешься — и вдруг сильнейший ожог. Значит, этих тварей прибило волной к берегу. А ядовитая «морская оса»? Это разновидность осьминога. Тело ее почти не видно в воде, а человек погибает от ее ожогов. А акулы?

Все, что рассказал Джон, — правда. Но он слишком сгустил краски: был огорчен неудачей в Уайт-Клиффсе и потому все воспринимал в мрачном свете. Страна великолепна, и животный мир ее уникален и изумителен.

Статистика дает другую картину. Нападение акул на купающихся — один-два случая в год. Что касается «морской осы», то и здесь положение не столь страшное: за прошедшие сто лет от ее ожогов погибло всего 70 человек. А ведь океанские пляжи Австралии растянуты на тысячи километров, и купаются миллионы людей. Что же касается змей и пауков, то они широко расселены по всему миру.

Наше путешествие подходило к концу. Около полуночи мы подвезли Джона к одной из городских гостиниц и через пятнадцать минут были уже в своем мотеле. В конторке горел свет. Хозяин не спал. Заслышав шум машины, он вышел во двор.

— Вернулись! — радостно приветствовал он нас. — Вот и хорошо! А я уж собирался утром звонить в полицию, начать розыск. С пустыней не шутят.

— Спасибо за заботу, но завтра с утра мы снова в путь. На этот раз на стойбище аборигенов — в Мутвинджи.

— В Мутвинджи? — удивился хозяин. — В такое пекло! Ну что ж, спокойной вам ночи и счастливого завтрашнего путешествия, — он удалился в свою конторку и прикрыл дверь.


Об авторе

Пономарев Леонид Семенович. Родился в 1926 году в селе Можайском Воронежской области. Окончил Московский государственный институт международных отношений. Член Союза журналистов СССР, работает в иностранной редакции ТАСС, журналист-международник. В качестве корреспондента ТАСС побывал в ряде зарубежных стран. Автор книги о США и многих статей в периодической печати. В нашем ежегоднике публикуется впервые. Сейчас работает над очерками из жизни аборигенов Австралии.


Рудольф Баландин
ЗВЕЗДЫ НА СКЛОНАХ


Записки геолога

Рис. автора


Я лежу, упираясь затылком в большой бидон с водой. Слева от меня свернулся в своем спальном мешке техник-геолог Володя. Во сне он ворочается, что-то бормочет.

Палатка крохотная. Ветер треплет ее, порывисто бросая на брезент крупные капли дождя. Вокруг ночь, ветер, пустынные склоны и никого, кроме нас. Километрах в десяти отсюда громоздятся какие-то конусы, удивительно похожие на вулканы. И это в южном Казахстане!


Мне начинает казаться, что я попал сюда совершенно случайно, едва ли не по волшебству.

Месяц назад я представлял свое будущее иначе. Ближайшие перспективы не были омрачены темными конусами подозрительных вулканов, а Казахстан был от меня на том расстоянии, которое отделяет его от Москвы.

— Приказ подписан, — сказал начальник производственного отдела. — С завтрашнего дня вы работаете у нас. Конечно, интересно собирать сведения о новой технике. Только не рановато ли оседать в канцелярии? Вы гидрогеолог, производственник. Я вот: недавно сел за этот стол, — он похлопал по нему. — Трудновато привыкнуть, тянет иной раз в поле.

Через пятнадцать минут, поделившись воспоминаниями о былых путешествиях, мы едва ли не подружились, и я уже мысленно был в полевой приаральской партии, которой предстояло выполнить интересные обзорные работы в пустынных впадинах, где предполагается вскоре создать водохранилище.

Времени в обрез. Утомительное чтение геологических отчетов. Безуспешные попытки не только понять, но и запомнить последовательность слоев, местные названия горизонтов и ярусов, геологическую историю района.

Под водопадом новых сведений я изнемогал, проклиная себя за то, что взялся за столь трудное дело. Мой коллега-гидрогеолог безжалостно топтал в моей душе ростки оптимизма:

— Типичная авантюра. Будем тыкаться во все носами, как слепые котята, и скулить. А в конце года нужно дать заключение: что будет, когда впадины зальют водой. С нас спросится за все.

Унылый тон никак не вязался с его внешностью: здоровяк, румянец во всю щеку, широкий шишковатый лоб, заставляющий вспомнить скульптуры древних греческих и римских философов. Может, склонность к философии неизбежно приводит к пессимизму?


Аэрофотоснимок был необычный. Это сразу бросалось в глаза. Никогда прежде мне не доводилось разглядывать подобных. На гладком сером фоне ярко выделялись ровные конуса… Ну конечно же, вулканы! Ничто другое и не могло прийти в голову. Настоящие вулканы с черными круглыми кратерами, крутыми склонами, натеками лавы, полукруглыми впадинками вокруг конусов.

Но откуда же вулканы в Казахстане? Что за «географические новости»?

Я вертел снимки и так и сяк. Взглянул на них через стереоскоп: конусы потянулись вверх, выявились совершенно отчетливо, и кратеры на вершинах чернели, как дула гаубиц.

— Братцы, — растерянно сказал я, — ерунда получается. Я тут вулканы нашел.

Наши геоморфологи Оксана и Дина переглянулись и фыркнули. Затем Оксана строго взглянула на меня сквозь очки и сказала низким грубоватым голосом:

— В Институте географии сказали, что здесь ходить опасно: провалишься в трясину.

— Да что эго такое? Честное слово, ничего путного в голову не приходит.

— Говорят, песок и пыль налипают там, где выходят родники. Или земля вспучивается оттого, что внизу напорные артезианские воды давят.

Наглядевшись вдоволь на аэрофотоснимки и убедив себя окончательно, что если уж конусы существуют, то и причину их возникновения найти можно, я неожиданно вспомнил термин, поразивший меня в одной из бегло просмотренных статей, — гидровулканы:.

— Братцы, — сказал я, — предлагаю окрестить эти прыщи на ровном месте гидровулканами. Аплодисментов не надо, слово не мной придумано.

— Можешь даже этикетки на них повесить, — г- любезно разрешила Оксана.

— Или каждому имя дать, — добавила Дина.

— Только их не хватало для полного счастья — мрачно заметил Валерий.

Я пытался вообразить вспучивание пластов под напором подземных вод и налипание пыли на влажную землю. Гидровулканы в моем воображении не получились ни в том ни в другом случае.

К имеющимся двум вариантам происхождения гидровулканов добавился еще один. Валерий сказал, что в Каракумах ему доводилось встречать в песках холмики с родниками на макушках… Специалисты объясняли эти образования выдуванием сухого песка. Влажный песок остается, а сухой уносится ветром прочь. Вот и все.


Чтобы открыть нечто новое, надо думать об этом постоянно, и за письменным столом, и за обеденным. Думать по пути на работу и направляясь домой. Тогда еще, может быть, что-то и придумаешь. И пусть Гарик говорит: «Старичок, не устраивай Академию наук. Вез этих пупырышков дел невпроворот». И пусть так же думают наши географы, утомленные составлением предварительных карт. И пусть посмеиваются техники, когда я недоумеваю по поводу происхождения этих проклятых гидровулканов. Нам необходимо разобраться со всеми «почему».

Но мы — производственники. Долго ломать голову над этой проблемой недосуг. Кроме больших и мелких организационных забот от нас, геологов и географов, требуется одна очень деликатная работа. Неспециалисту она может показаться странной, сродни ясновидению или пророчеству, уделом избранных. Я имею в виду предварительные карты. Мы составляем их до того, как побываем в районе работ по сотням аэрофотоснимков и топографических карт. У нас имеются выписки из статей и отчетов тех, что уже побывали в этих краях. У нас даже есть готовые геологические и прочие необходимые карты.

Гадание начинается тогда, когда мы пытаемся свести все эти разрозненные сведения воедино. На кромках карт, выполненных разными специалистами, не стыкуются слои горных пород, речные или озерные террасы, линии тектонических разломов. У природы такого «брака» не бывает. У людей бывает и похуже.

От облика района мы переходим к его недрам. И тут нашей интуиции предоставляется полная свобода, лишь бы подземная картина не противоречила очевидным особенностям поверхности, запечатленным на картах.

— Простите, что вы тут изобразили? — произнес начальник с немалым изумлением. — Вот эти нашлепочки с индексом «ги»?

Мы, исполнители, долго ломали головы, как нам быть с пресловутыми гидровулканами. Сами по себе они пока еще не более чем игра нашей фантазии. Их существование не доказано. Но ведь обнаружено какое-то явление природы, и мы обязаны его назвать и изобразить на карте. Затем следует новый вынужденный шаг: если географический объект изображен, должны быть у него геологические корни в прошлом и соответственно в недрах! Надо выделить особые отложения. Как их назвать?

Решено было именовать их гидровулканитами, присвоив латинский индекс «ги». И вот первое столкновение идей с действительностью.

— Отродясь этого «ги» не встречал, — сказал начальник. — А можно без него?

Мы стерли с карты все наши «ги», нисколько, однако, не сомневаясь в их необходимости. Такое двуличие — думаем одно, а пишем другое — граничило бы с низостью, если бы работа наша была научной и требовала обоснования и утверждения нашей собственной точки зрения. Но мы производственники и должны знать свое место: в одном ряду с инженерами-гидротехниками, гидрологами, плановиками, экономистами. Мы все должны двигаться дружно, сообща, понимая друг друга. А если кто-то выдумает нечто оригинальное, но к делу не относящееся, то уж пусть лучше Потерпит, помолчит, пока мысль не созреет до такой степени, чтобы она могла дать практическую пользу.


Вагон чуть покачивался под перестук колес. С третьих полок свисали непомерной длины брезентовые скатки, пухлые колбасы спальных мешков, лямки рюкзаков. Мы, все восьмеро, сидели в одном купе.

Гарик, расстегнувши ворот, артистично повел пальцами по струнам гитары и запел, вдохновенно закрывая глаза и чуть картавя. Коля — художник, завербовавшийся к нам в рабочие, — обсуждал с умудренным опытом Володей какие-то геологические премудрости. Второй наш техник, Сева, без устали рассказывал о своих необычайных приключениях на Севере. Валерий философствовал об избытке в геологии фантастических гипотез, среди которых трудно отыскать истину.

Беседуя в тесной клетушке купе, мы постоянно возвращались к производственным темам: говорили о гидровулканах, геологических несуразностях на предварительных картах, будущем водохранилище и самом проекте переброски вод северных рек в засушливые районы Средней Азии и Казахстана.

А поезд все бежал на восток, и сыпал осенний дождь из низких туч, и не хотелось выходить на пустынные платформы на остановках.

…Утром мы попали в лето. Лучистое солнце расцвело над дальним степным горизонтом. Начался Казахстан…

До сей поры при слове «пустыня» воображение мое услужливо предлагало хрестоматийную картинку: желтые песчаные волны, воспаленно-красное солнце, караван верблюдов. Конечно, я знал, что пустыни бывают разные, песчаные только частный случай, а уж верблюды и вовсе не обязательная деталь пустынного пейзажа. И все-таки «пред солнцем бессмертным ума» не хотели меркнуть детские представления. С каким-то тайным торжеством увидел я песчаные холмики с чахлой травой и Первого надменного верблюда. Его подгонял молодой казах, оседлавший мотоцикл…

Ярко-голубая полоска Аральского моря блеснула нам издали. Поезд равнодушно обстучал по пологой дуге один из морских заливов, и вскоре Арал пропал будто мираж.

Еще недавно море вплотную подходило к железной дороге. В память об этом времени сохранились обширные плоские низины. Море мелеет. Ученые размышляют о причинах этого, словно врачи у постели больного. Какое подобрать лекарство от болезни?

План переброски части стока сибирских рек на юг, в зону пустынь, — это как бы реализация идеи справедливости: взять воду там, где ее излишки, и перебросить туда, где ее не хватает. Идея-то хороша. Но что принесет ее осуществление?

Географов и геологов принято считать первопроходцами. И это отчасти верно, если иметь в виду именно первые хождения. Однако впереди геологов и всех тех, кто начинает конкретные разработки, незримо проходят теоретики и проектировщики, предваряющие своими мыслями и схемами реальность. Они обладают неким опережающим зрением, позволяющим воображать каналы, шлюзы, плотины, водохранилища там, где сейчас распласталась пустыня.

Мощь техники способна превозмочь все трудности, связанные с великими перестройками. Но это бездумная сила, подавляющая, крушащая природную среду. И за первыми громкими победами, как верно заметил еще Энгельс, следует полоса трудностей и неудач, связанных с непредвиденными последствиями таких побед. Победы над природой порой опаснее поражений.

Инженеры-геологи и географы помогают находить гармонию между искусственными инженерными сооружениями и их естественным окружением, главным образом горными породами, подземными водами, физико-геологическими процессами и явлениями…


Я стоял у вагонного окна, глядя на равнину, на облака, белеющие у горизонта, словно снежные вершины гор, на реку Сырдарью, берега которой были пустынны.

Возле меня появился невысокий человек с грустными голубыми глазами, как бы отражающими ясное, чуть вылинявшее небо.

— Жарища здесь летом страшная! — сказал он.

— Вот проведем с севера канал, будет прохладнее…

— При чем тут канал?

— Где вода, там и зелень, сады, прохлада.

— А вы в окно поглядите.

И тут я сообразил: передо мной течет широкая река. Много воды. А садов нет. И никаких деревьев вообще. Даже просто зеленой травки не видно. Только какие-то корявые кустики.

— Вода в пустыне не проблема. Труд человека — вот самое главное, — сказал мой собеседник после паузы.

— Так ведь без воды «и не туды и не сюды», — ответил я.

— Вода разная бывает. Собираются ее сюда с севера по каналу провести. А ее тут и без того полно. Только подземной. Взгляните-ка.

Наш поезд постукивал по стрелкам. Возле домика разъезда торжественно стоял казах-железнодорожник с большими усами, в красной фуражке и с зеленым флажком в руке. Невдалеке два ослика нехотя пили воду из озерца. На берегу озерца торчала труба, из которой непрерывно хлестала вода. Видно, геологи пробурили тут скважину и встретили под землей пески с артезианскими водами.

— Уж не геолог ли вы? — спросил я.

— Бухгалтер геологической экспедиции.

— И вы сомневаетесь, нужен ли канал?

— А во сколько миллиардов рублей обойдется он?

— Пользы будет намного больше.

— Да ведь сами понимаете, в здешних местах вода сильно испаряется. За каналом нужен хороший присмотр, а то около него появятся болота и солончаки.

— Между прочим, — возразил я, — вода из канала пойдет и в Аральское море. Оно же высыхает.

— Ну и пусть, — сердито сказал бухгалтер.

— Вот так раз!

— Прежде надо подсчитать, что выгоднее: спасать его или махнуть на него рукой.

Я не смог ему ответить. Мне не приходило прежде в голову, что можно вот так запросто махнуть рукой на море…

А верно, какая уж особая польза от этого моря? Лежит оно тут в пустыне, смотрят в него синие небеса, плывут по нему редкие облака-парусники, чайка выписывает над ним пологую кривую своим изломанным крылом… А может быть, у моря цена особая, не исчисляемая в рублях?..


Когда много раз видишь одно и то же, появится либо любовь к привычным образам, либо отвращение. Пока еще мне наш район не надоел. Особенно гидровулканы. Они разные. Кажется, я начинаю узнавать их «в лицо».

Вот их целая группа. У каждого черный кратер на макушке. По склону этого холма отчетливые потеки. Они тянутся к плоскому такыру и переходят в белые, как бы заснеженные, пятна солончаков. Соседний вулкан крупнее, заметнее. Его опоясывает подкова темного солончака, возможно понижение. Вокруг настоящих вулканов тоже бывают кольцевые впадины: породы извергаются на поверхность, а участки, откуда они вытекают, проседают. Но почему и здесь понижение?

Четыре конуса выстроились ровненько, будто по линейке. У одного сбоку темнеет пятнышко. Крохотный холмик, лужица?

В стороне возвышается крупный холм без озерца на вершине. Он ровный, конусообразный. Пожалуй, тоже гидровулкан. Невдалеке от него тянется целая гряда: то ли стоят вплотную несколько вулканов, то ли один многоглавый.

Каждый холм — загадка. И все они тоже загадка.

Они сгруппированы примерно в одном месте, на площади около ста квадратных километров, полосой, вытянутой с юго-востока на северо-запад. Справа от нее — обширнейший такыр. Слева — гряды высоченных песчаных холмов.

Если взять карту еще более мелкого масштаба, как бы взглянуть на территорию с большей высоты, станет видно, что и полоса песков, и зона гидровулканов, и огромный такыр находятся в гигантской впадине.

Впадина называется Мынбулак — тысяча родников.

Как образовалась Мынбулакская впадина? Когда? Почему ее склоны поднимаются в виде гигантских ступеней? Почему чередуются полосы песков, гидровулканов и такыров? Откуда берется вода на вершинах гидровулканов? И что же в конце концов такое — эти холмы?…О, великое искушение задавать вопросы!

В Мынбулакской впадине проектируется водохранилище. Кажется, самое большое в мире. Так или нет, уточнять не хочется: приятно думать, что работаешь на самом большом в мире объекте. Сюда, возможно, прибегут воды северных рек и после недолгой остановки двинутся далее на юг.

Проектировщики поставили перед нами практические задачи: выяснить устойчивость склонов, учесть возможность утечки воды в чашу и борта водохранилища, выделить участки заболоченности. Никто не просит нас углубляться в теории, задавать себе замысловатые вопросы. Мол, если потребуются теоретические разработки, пригласим ученых: кандидатов наук, профессоров, академиков. А вы занимайтесь своим конкретным делом.

Но можно ли толково решить наши задачи, пока остаются непонятными впадины? Мы должны читать ландшафты, как страницы книги, понимая глубинный подтекст, геологическое строение: последовательность пластов, трещиноватость, количество и состав подземных вод. Кто-то, может быть, думает, что все это можно выяснить без лишних размышлений, в соответствии со стандартном методикой изысканий? Пусть попробует!..


Ребята составляют список необходимых продуктов. Коля предлагает:

— Ящик минеральной. Запас.

— Тяжело, — возражает Володя. — И мало.

— А мы в Сибири, — выпаливает Сева, — возили четыре ящика с шампанским. Там не было минеральной.

Мы сидим на скамеечке у небольшого здания. На нем надпись: «Аэропорт Джусалы».

Впереди ровное, как стол, поле. Это аэродром. Вокруг точно такое же ровное поле с редкими пучками сухой травы, как будто все вокруг — сплошной аэродром. Это пустыня.

В стороне, возле колючих кустов, бродит лохматый верблюд, очень ленивый и важный. Он медленно поднимает свою голову и смотрит на нас так, будто ради него находятся здесь и дом, и аэродром, и пустыня, и мы.

В небе тарахтит АН-2. Верблюд на него не реагирует: экая, мол, невидаль. А нам пора…

Самолет легко качается от ветра, как воздушный змей. Внизу все та же ровная поверхность зеленовато-серого цвета. По ней из конца в конец тянутся двойные полосы — следы автомашин. В пустыне легко прорвать покров растительности: он тут очень слабый. И тотчас обнажаются сухие пески. Растения пустыни научились переносить и летний зной, и сушь, и зимние холода, но перед грубой техникой они беспомощны.

Мне приходилось летать над тундрой. Там слишком много воды и мало солнечного тепла. И там тоже очень хрупкая растительность. Ей не страшны лютые морозы и ветры, но стоит только проехать машине или трактору, как остаются глубокие полосы на долгие годы.

…Самолет постепенно набирает высоту. Впереди открывается бескрайний котлован. Обрыв. Самолет ныряет вниз. И мы летим в Мынбулакской котловине, где вполне может уместиться Москва со всеми своими пригородами.

Впадина напоминает гигантскую сковородку, на которую кто-то набросал глины, песка и всякой всячины, а теперь поджаривается это сверху солнышком.

Под правым крылом самолета земля красноватая, под левым — зеленоватая. Справа — глины, слева — пески. Сто миллионов лет назад здесь всюду накапливались пески. Через пятьдесят миллионов лет пришло море и отложило слой глин. А затем земля тут раскололась, очень медленно конечно, и древние пески снизу поднялись наверх, а более молодые глины несколько опустились. Теперь они лежат бок о бок, соприкасаясь по плоскости разлома.

Обо всем этом мы читали в геологических отчетах, и разлом нанесен на карту.

Место для нас интересное и заставляет тревожиться: вдруг по таким разломам и трещинам вода из водохранилища начнет уходить под землю, как из дырявой миски? Это предстоит выяснить нам.

Внизу древние пески времен динозавров. Мы углубляемся медленно в прошлое, как бы совмещая текущую грань настоящего с миллионами давно угасших дней, оставивших нам и эти слоистые толщи пород, и равнины, и горы.

Серые застывшие волны впереди. Песчаное бурное море! Гряда сменяет гряду. И не видно нигде голых барханов. Везде растения, но только серые, сухие. Возвышаются корявые кусты саксаула.

Растительность на песчаных холмах негустая, и все-таки корни растений скрепляют пески, не давая им рассыпаться и передвигаться под ветром. Как бы еще удалось так цепко обхватить эти холмы, удержать сыпучие горы песка? Даже с помощью нашей могучей техники сделать это почти невозможно.

Кто-то закричал: «Сайгаки!» По такыру мчалось несколько десятков животных, похожих сверху на коз или оленей. Они были напуганы треском мотора и неслись сломя голову.

Вскоре показался такыр без конца и края. По нему тут и там мчались стада сайгаков. Сотни, тысячи животных. Поднимали клубы пыли, сбивались в кучи, бросались врассыпную. Ну и пустыня! Она словно вся ожила и двинулась под ними. Никто из нас никогда не видел столько диких животных, а ведь нам приходилось бывать и в тундре, и в тайге, и в горах.

Кончился такыр. Внизу холмики. Гидровулканы! Смотрю на них, как на давних знакомых. Почти у каждого на макушке лужица и торчит хохолок из тростника. Действительно, тысяча родников. А самолет торопится дальше, и гидровулканы пропадают в сером мареве у горизонта.

Перед нами вырастает высокий обрыв. Кончилась Мынбулакская впадина. Самолет взмывает вверх.


Быстро опустилась ночь, и опять ярко сверкают звезды. А когда отойдешь от дома и посмотришь по сторонам, то видишь, что там и сям мерцают огни. Это электрические созвездия поселков. И кажется, вся здешняя пустыня заселена, кругом люди и машины.

А когда опять взойдет солнце, станет видно, что все-таки в пустыне безлюдье и здесь еще много надо поработать.

Совхоз, где расположена наша база, стоит на берегу Сырдарьи. По берегам реки глина и кустики, редкие корявые деревья. На тропинках и просеках по щиколотку пыли, словно все усыпано пушистым желтым снегом.

Невдалеке от нас живут рабочие совхоза. Вчера двое из них предложили:

— Поехали рыбу ловить.

— А чем?

— Возьмите мешок. И ладно.

— Это что же, мешком будем ловить? — сострил Сева. Но рабочие только улыбнулись.

Наша машина как раз отправлялась в город. Мы. поехали прочь от реки по пыльной дороге. Вокруг только сухая трава.

Вдруг один из рабочих сказал:

— Стой. Мы вылезаем. На обратном пути захватите.

Четыре рыбака с двумя мешками остались посреди пустыни, а мы поехали в город.

Возвращались часа через два. На дороге нас уже поджидали четверо рыбаков с мешками, полными рыбы.

Оказывается, невдалеке находятся рисовые поля. Их заливают весной; водой из реки по каналам. А когда осенью воду спускают, в лужах остается много рыбы. Ее надо вытаскивать из ила и бросать в мешок.

Вот так пустыня! И песка не видно, и рыбы полным-полно, и возле воды голо, если не поработают здесь люди, а там, где сверху земля совсем сухая, под ней залегают пласты песка, в которых так много воды, что она готова брызнуть фонтаном.


Меня окликнул Коля:

— Мы чудовище принесли, звероящера. Пасть — во!

И он показал, растопырив пальцы и соединив кисти рук, какая пасть.

Я подошел туда, где сидели на корточках наши ребята, и увидел банку из-под варенья. В банке сидела ящерка величиной с мизинец. Голова у нее была огромная для такой крошки — с ноготь большого пальца. Миниатюрное чудовище возвращало нас в далекое время, когда и в помине не было людей, а в жарких пустынях и дремучих лесах бродили ящеры величиной с трехэтажный дом. Они тяжело ступали своими трехпалыми лапищами, громко сопели и ломали деревца, как хворостинки.


Наш отряд с грудой вещей на коричневом паркете такыра. Протираем глаза от пыли, поднятой улетевшим самолетом.

Невдалеке шуршит высоченный тростник. По берегам болотца растет ярко-зеленая трава. Возле насыпи из трубы щедро хлещет вода. Рядом на пологом холме возвышается двухэтажный дом с метеорологической мачтой.

— Цивилизация, — весело сказал Николай. — Даже флаг повесили к нашему приезду.

Вода из трубы оказалась солоноватой. Нам надо было перебираться к метеостанции. Согнувшиеся под тяжестью ящиков, палаток, рюкзаков и мешков, мы уподобились трудолюбивым муравьям. Ноги вязли в песке. Тащить приходилось вверх, на холм. Расстояние было немалым — полкилометра.

У вершины холма бил родник — голубая лужица в изумрудной оправе травы. Мы решили устроиться неподалеку.

Вскоре на площадке поднялись четыре палатки, а чуть в стороне задымился костер.

Утром мне пришлось вставать первым — начальник пусть волнуется за работу! Разжег костер, разбудил дежурного.

Солнце только еще заглянуло в Мынбулакскую впадину, резко прочерчивая контуры оврагов на склонах. Гладкий такыр залоснился под косыми лучами. А дальний западный склон вдруг замерцал ярко, словно там замигали тысячи электрических лампочек. Я замер в замешательстве, пытаясь постичь источник этого блеска. Непостижимо!..


— Может быть, мы поселились на гидровулкане? Недаром же холм и родник на макушке! — предположил я за чаем.

Географы дружно запротестовали. Они были уверены, что холмы эолового происхождения.

— Не обязательно, конечно, гидровулкан, — отозвался Валерий. — Но и не исключено, если он древний.

— А на севере мы раз залезли на ледяной бугор, а он ка-ак… — начал Сева.

— …Поедет! — закончил Володя.

— А эти вулканы взрываются? — спросил Коля.

— Мы вчера шурф копали на склоне, — сказал Володя. — Там слоистость была косая: песок, пыль, немножко глины. Что бы это значило?

— Ветровые наносы, — дружно сказали географы.

— Гидровулканиты, — определил я.

— Не слишком ли лихо? — отозвался Валерий. — Слово придумал, ну и что?

…Вечером в лагерь ворвался ветер. Он выбросил золу из очага, поднял вихляющий столб пыли, закрутил его штопором и грохнул оземь. Палатки с шумом захлопали, как испуганные птицы крыльями.

Медно-красная луна мчалась по небу, пробивая тонкую кисею мглы. Мела поземка, бросая горстями песчинки.

Мы с Володей прошли по лагерю, проверяя прочность колышков и веревок. Хуже всех поставлена палатка наших рабочих. Я хотел разбудить их и заставить переделать. Володя отговорил:

— Это они не от лени. Просто еще не обвыкли.

Весь следующий день ветер не унимался. Мы набивали песком брезентовые чехлы от спальных мешков и придавливали ими изнутри углы палаток. Мы были готовы к самуму.

…А утром ветер угомонился. Я выглянул из палатки. Прямо напротив меня освещенный утренним солнцем медленно плыл над песчаными грядами ковер. На нем, скрестив ноги, сидел пожилой казах в барашковой шапке.

Сказка продолжалась несколько минут. Я пытался убедить себя, что сплю, что лежу в мешке, что выдумываю наяву. А человек на ковре плыл и плыл, мерно покачиваясь, пока не поднялся повыше над гребнем песчаной гряды. Оказалось, ковер покоится на площадочке между горбами верблюда.


Дальний западный склон блестел ярко, будто выложенный зеркальцами. Мы шли прямо к этим бесчисленным маякам по ровному, чуть потрескавшемуся такыру. Огоньки на склоне переливались, как звезды в безлунную ночь.

Любопытство наше усиливалось с каждым шагом. Наконец мы почти перешли на бег…

Весь склон был усыпан большими и малыми кристалликами и пластинками гипса. Они валялись на земле, как рассыпанные в спешке драгоценности.

Вот и разгадка! Как бы не так! Напротив, загадка усложнилась. Откуда взялись все эти пластинки и кристаллики? Мы долго ломали головы, но ничего путного не могли придумать.

Некоторые кристаллы встречались в лунках, образуя прекрасные каменные розы. Возможно, в лунках накапливается вода — дождевая или снеговая — и под солнцем на ветру быстро испаряется? Каждый раз из воды выпадают крохотные кристаллики гипса. Так может продолжаться сотни, тысячи лет. Природа не знает начала и конца. Она никуда не спешит. Постепенно вырастают гипсовые цветы. Порой они такие крупные, что не всякий поднимешь…

Но ведь для их создания необходимо так много воды!

Обилие гипса — у подножия склона, на откосе — меньше. Большинство кристаллов и пластинок лежат Как битое стекло, бее всякого порядка.

Конечно, мы пришли к склону не за яркими звездочками. Нам надо выяснить, как будут себя вести эти слои глин и песков, когда здесь образуется огромное водохранилище. Ветер, беспрепятственно скользя над водой, обретет здесь большую свободу. Тяжелые волны будут бить в берега, увлажненные глины потекут вниз по склону, гипс растворяется, он ведь сейчас цементирует слои. Возможно, за первыми оплывинами последуют огромные оползни, вовлекающие в движение миллионы кубометров пород…

Дьявольски хочется знать, откуда взялись на склоне все эти гипсы? Проклятое искушение задавать вопросы…


Прилетел Гарик. Спрыгнул на землю, развел руками и, приятно картавя, произнес:

— Прелестная бамбуковая роща. Старички, желаю здесь навеки поселиться!

Но у него дела организационные, задерживаться некогда. Мы поднялись в лагерь, выпили с летчиками чаю, посасывая сгущенку из банок. Обсудили кое-какие геологические вопросы. Говорили и о гипсовых россыпях. Наконец Гарик сказал:

— Все нормально, очень рад. Завтра полетите в маршрут. Полетите, как птички, без заботы и труда.

…Мы с Володей блаженствуем в самолете. Впереди, за грядами невысоких холмов и лепешками такыров, нас ожидают гидровулканы.

Летчики возвращают меня к суровой действительности. Надо успеть до выгрузки заполнить пять заявок и уточнить маршрут, чтобы нам не петлять над Мынбулаком.

Самолет тарахтит, как трактор, — маленький трудяга, небесный пахарь. Тень от него бежит впереди нас по земле. Заявки заполнены, можно уточнять с летчиками маршрут. Под нами мчатся по такыру стада сайгаков, клубы пыли показывают направления их бега.

Из желтой мглы на краю такыра выступили темно-коричневые конусы вулканчиков.

Летчики полетели к ним и стали снижаться, выбирая посадочную площадку. Самолет то опускался до самой земли, то вновь взмывал вверх.

Неожиданно мне в голову пришла мысль: а что, если во всей этой впадине полным-полно гидровулканов? В одних местах они открыто выпирают вверх, в других — присыпаны песком. Сверху видишь сплошные пески, а в действительности это просто старые гидровулканы, как бы потухшие..

Тем временем, не сумев приземлиться среди вулканчиков, мы, словно подхваченные порывом ветра, отпрянули в сторону и, описав огромный круг, опустились на плоскую вершину невысокой горушки. Мотор замолк, но самолет продолжал покачиваться. Дул сильный ветер.

Мы выгрузили свои вещи. Летчики улыбнулись нам на прощанье. Самолет взмыл почти без разбега.

Вершина была такой плоской, а ветер так старался сдуть нас с нее, что не было никакой охоты долго размышлять. Мы взялись за лопаты и первым делом выкопали углубление. Вторым делом вспомнили, что забыли взять для палатки колья. Ведь здесь и веточку-то не всегда найдешь. Пришлось вместо кола использовать лопату.

Ставить палатку на сильном ветру — не очень большое удовольствие. Она так и норовит отшлепать тебя, вырваться и превратиться в птицу. Мы придавили ее изнутри баком с водой. Стали натягивать веревки, а тут у палатки начали отрываться лямки по углам. Одним словом, намучились. Как приятно после всех трудов забраться в уютную, тесную брезентовую конуру, на которую снаружи наваливается холодный ветер.

Когда читаешь или смотришь кинофильм о геологах, можно подумать, будто им только и дела, что переносить всякие трудности, мерзнуть или жариться на солнце и вообще вести жизнь дикую и полную опасностей. Но мы сюда приехали вовсе не за тем, чтобы бороться с трудностями. Они нам мешают работать. Плохо, что кто-то на фабрике сшил непрочную палатку, кто-то не смог придумать более удобной ее конструкции.

На карте в десяти километрах от того места, где мы сейчас находимся, отмечены два родника. Нужно выяснить, откуда взялись они среди безводных склонов и какая в них вода.

Мы два часа бродили по голым, пустынным склонам и не отыскали никаких родников. Небо нахмурилось, стал моросить дождичек. Пришлось поскорее возвращаться: в темноте еще не найдешь своей палатки.

Очаг у нас вышел нескладным: мало огня, много ветра, дыма и. слез. Раскочегарили паяльную лампу. Было темно, и мы наугад лили в кастрюлю воду и сыпали гречневую крупу.

Каша получилась отличной! Съесть пришлось все до крупинки, быстренько вымыть кастрюлю и заварить кофе. Мы забыли захватить с собой чайник, и от этого хозяйственных хлопот прибавилось.


Я лежу в палатке, держа под мышкой тускнеющий фонарь, и записываю дневные впечатления. События не укладываются в хронологическом порядке, врываются давние воспоминания, и мне не хочется их отстранять.

От порывов ветра палатка норовит взлететь, как грузная птица. С брезента сыплется водяная пыль. Сквозь стук дождя и шлепанье брезента чудится какое-то фырканье, шаги, храп. Я представляю, как рыхлеют и текут по склону глины, как налипают они на сапоги.

Мы далеко от гидровулканов, и ночлег наш неуютен. Не лучше ли завтра собрать пожитки и двинуться к лагерю своим ходом, не дожидаясь самолета? Пятьдесят километров — расстояние не столь уж огромное, даже если шлепаешь по грязи.

А дождь не утихает, ветер нервно теребит палатку, Володя стонет, ворочаясь в своем мешке.

Утро сырое, промозглое. Обсуждаем с Володей мой план. Он соглашается — лучше идти. Если такая погода заладит на неделю, летчики могут и не прилететь. Разумнее всего двигаться к лагерю. И работу свою попутно выполним, пересекая район гидровулканов.

Володя остается собирать наши пожитки и готовить обед. Я иду в маршрут, бренча пустыми бутылками в рюкзаке. Надеюсь отыскать родники. Володя не напоминает мне, что идти одному — грубое нарушение техники безопасности. Но ведь недалеко. А если вдвоем — будет потерян день. При такой погоде и неопределенности нашего, положения это весьма существенно.

Склоны липкие, сапоги тяжелеют после первых шагов. Но дождь перестал, есть надежда, что на ветру грязь подсохнет и мы потащимся к гидровулканам посуху.



Впереди лощина. Она поворачивается, распахивается все шире, открывая обширную долину. И вдруг вся долина приходит в движение. Сначала ближний склон, затем дальние. Темно-желтые, серые, коричневые склоны деформируются, будто кожа чудовищной рептилии.

Я останавливаюсь пораженный. Да это же сайгаки! Невдалеке, подпрыгивая, улепетывают зазевавшиеся. Волна паники прокатилась по долине, и тысячи животных, нашедших здесь убежище от непогоды, двинулись прочь.

Спускаясь в долину, я вижу причудливые петли сухого русла, а в нем — ямки, выбоины, некоторые до полуметровой глубины. Бесчисленные следы сайгаков. На дне ямок лужицы. Так сайгаки добывают в пустыне подземную воду…

Родники я все-таки отыскал. Земля тут вспучена, кругом рыхлая влажная глина и следы ручейков.

А если именно так рождаются гидровулканы? Под слоем глины залегает песок, содержащий артезианскую воду. Вода стремится пробиться вверх. Там, где ей это удается, глина вспучивается, трескается, через нее пробиваются снизу роднички. Вот и получаются вулканчики.

Вернувшись из маршрута по рыхлому и липкому склону, я чувствую удовлетворение. Мы наскоро обедаем, оставляем в палатке записку летчикам, и навьючившись, двигаемся на запад.

С вершины нам открывается впадина, голубая и слегка дымчатая. Отсюда кажется, что наши гидровулканы, темнеющие вдали, как толпа гномов в колпаках, находятся где-то далеко-далеко, почти на краю земли. Всегда сначала не верится, что пройдешь такой дальний путь. Но так только кажется.

Мы уже порядком запарились, и рюкзаки стали вдвое тяжелей, когда вокруг нас как-то незаметно столпились высокие и мрачноватые холмы.

У первого холма мы сбрасываем на землю рюкзаки, вздохнув облегченно. Ходим вокруг него. Местами под ногами хлюпает вода и жидкая глина. Склон влажный, весь зарос травами. К одному его боку прижался крохотный холмик, на котором торчат высокие тростники с пушистыми метелочками, и среди них пылают ярко плоды шиповника.

Мы выбираем сухое местечко для ночлега. Осматриваем весь бугор. На вершине его — небольшое болотце, сплошь заросшее высоченным, в два человеческих роста, тростником. По краям болотца отпечатки двойных копытец сайгаков. Мы рубим ножами тростники себе на подстилку.

Я решил на всякий случай сплести из тростника небольшой плетень для защиты от ветра. Володя усмехается:

— Прилетят утром летчики, увидят и скажут потом, что подобрали нас под забором.

Мы заползаем в спальные мешки и, согревшись, засыпаем крепко и надолго.


Утро великолепное! Полная тишина. Небо удивительно чистой голубизны. Над самой линией горизонта неведомым цветком качается нежно-розовое солнце. Все вокруг необыкновенно свежее и молодое, будто мир только что создан.

Спальные мешки за ночь обросли инеем, как белой пушистой травой.

Закусив и навьючившись, мы направляемся в сторону нашего лагеря, пересекая зону гидровулканов. Идем от одного к другому. Берем для анализа воду, осматриваем склоны и вершинки. Гидровулканы обычно не выше пятиэтажного дома. На склонах встречаются маленькие бугорочки. Наверное, из них тоже временами выбиваются роднички. А на вершинах некоторых высоких бугров из небольших озер стекают по склонам ручьи. Еще ниже белеют корочки соли.

На склонах встречаются россыпи песка, вытекающего вместе с водой из жерла. Из года в год выносит вода то песок, то грязь и откладывает все это на склонах.

Незаметно для себя, исподволь я выстраиваю свои соображения в определенном порядке, чтобы понять происхождение этих холмиков. Для понимания природы заочного знакомства недостаточно. Надо видеть, ощущать, чувствовать всем своим существом.

На склоне высокого холма идеально круглое возвышение, будто специально кто-то насыпал и разровнял круглую площадку. Мы обходим ее и взбираемся наверх. Глиняное блюдце почти до краев заполнено голубоватой жижей. С опаской ступаем на нее. Под ногами будто мягкий пружинный диван. Володя копнул несколько раз лопатой. Выступила зеленовато-голубая текучая глина. Ямка быстро заплыла.

Невдалеке обнаруживаем еще два таких же блюдца. По-видимому, через них время от времени выдавливается, как паста из тюбика, под напором воды глинистая жижа. Так выдавливается из настоящих вулканов расплавленная магма.

Переходя от вулканчика к вулканчику, мы постепенно приближаемся к границе песков.

Вдруг Володя машет рукой. Нас нагоняет самолет. Летит низко, — значит, летчики побывали в нашей палатке, прочли записку и решили помочь нам поскорее добраться до лагеря. И как только они ухитрились сразу отыскать нас среди этих бесчисленных гидровулканов?

…Хорошо иногда побыть вдали от людей, в тишине, да еще заниматься интересной работой. Недаром когда-то мудрецы уединялись в пустыне. Здесь так просторно, светло и чисто, что и в голову начинают приходить простые и светлые мысли…

По правде сказать, никаких особых мыслей у меня не было. Приходилось работать, брести с увесистым рюкзаком-горбом. Занятие не для мудреца. А может быть, и в этом есть какая-то глубокая, не сразу понимаемая мудрость?


Едем на автомашине к центру Мынбулакской впадины.

Среди высоких песчаных гряд темнеет озерцо. Самое настоящее небольшое озеро с прозрачной вкусной водой, с высоким тростником и следами кабанов, сайгаков и волков по берегам. Окаймляет воду плоская засоленная терраса.

Подойдя к самой воде, замечаем, что посреди озера возвышается остров, сплошь заросший тростником.

Вброд шлепаем к острову. С его плоской вершины стекают ручьи. Они-то и вынесли сюда из-под земли песок, которым сложен остров. Значит, здесь гидровулкан!

Мы целый день проводим возле озера. Оно помогает нам понять возможную судьбу Мынбулакской впадины.

Гцдровулканы двуличны. Сначала они делают очень полезное дело: дают пустыне воду. По ним, как из открытых водопроводных кранов, бьет, поднимаясь снизу, хорошая подземная вода. Вокруг кипит жизнь.

Но это только сначала. Уже сейчас вокруг нашего озера белый, как снег, и такой же безжизненный налет соли. Вода по берегам сильно испаряется. Откладывается соль. Выходит, подземная вода сначала приносит пользу, а со временем постепенно оборачивается бедой: засоляет землю. Может быть, поэтому казахи дали этому белому озеру имя Караколь — «черное озеро», мрачное, безжизненное, бесплодное. Вокруг черного озера белым-бело. Это цвет гибели для растений.

Самое интересное ждало нас за озером Караколь. Перевалив через песчаную гряду, мы увидели котловину с плоским дном. В центре ее ярко белеют на солнце большие круги — необычайный узор. Ничего подобного нам никогда не приходилось видеть.

Дно котловины сплошь покрыто илом. Ноги затягивает в него. Мы рискуем потерять сапоги, а то — как знать? — и свою жизнь.

Посуху огибаем котловину, находим подходящее место. Здесь от берега тянутся к середине плоские и круглые лепешки соли. По ним добираемся до белых загадочных кругов. Это котлы. Белые неглубокие соляные воронки, похожие на сковороды для великанов. Дно и борта у них из плотной корки соли. А по краям, как белая пена, застыли клубы пористых пушистых солей.

Все проясняется. На дне озерной котловины выбиваются из-под земли родники. Здесь пески, содержащие артезианские воды, лежат прямо у поверхности. Подземные воды выбиваются вверх, к солнцу. Тут они попадают в такую жару и сушь, что сразу же испаряются.

Подобие каши в кастрюле. Сверху каша вся в мелких оспинках. По ним снизу поднимаются струйки воды и пара. А здесь вместо каши песок, и жар не снизу, а сверху. В подземной воде содержится немало соли. Она и осаждается в воронках.


Каждое утро я привычно наблюдаю звездную россыпь на склонах. Мысленно приближаюсь к ним, вижу кристаллы гипса, как бы осколки стекла.

Но почему эти земные звезды… точнее, пожалуй, эти зеркальца, почему эти яркие лучи тревожат сердце, заставляют думать о них? Разве мало для меня ощущения тайны, мало прекрасного видения, радующего сердце? Не потому ли, что «самого главного не увидишь глазами», как говорил мудрый Лис в сказке «Маленький принц»?


Мы привыкли друг к другу, притерлись, как шестеренки работающего механизма. Ведь главное все-таки в том, что мы производственная единица, выполняющая задание.

Когда дежурит Николай, то всегда обещает угостить необычайной едой. К счастью, дело кончается или сладкой гречневой кашей, или чуть солоноватым киселем.

Сера, придя из маршрута, сам, без просьб и напоминаний, помогает Николаю наколоть дров, Володя тащит откуда-то из развалин старого сарая огромную дверь. Она растопырилась за, его, спиной, ветер толкает Володю то в одну, то в другую сторону. Кажется, будто огромная бабочка трепещет крыльями над самой землей.

Я тайно наблюдаю за нашими рабочими и готовлю баню в бывшей пекарне (мы расположились в заброшенном крохотном поселке). Печь размером с однокомнатную квартиру ненасытно заглатывает доски и мелкие бревна. Из глубины ее зева рвется пламя, как из пасти змея-горыныча. Поодаль от печи холодно, ветер продувает полуразрушенное помещение. Резкая континентальность, как и должно быть в пустыне.

После баньки, разгоряченные и веселые, долго пьем чай. В комнате дымит печь — металлическая бочка, похожая на свинью: круглая, на четырех тоненьких ножках. Дым режет глаза, куски стекла и фанеры в окне пропускают ветер. Дым пляшет в комнате, как голубая кисея.

Между прочим, это в комнате ИТР. Наши рабочие устроили свое жилище заметно лучше: окна не столь ветропроницаемы, а печь — тоже из бочки, но похожая на жирафа — стоит торчком, вытянув до форточки длинную шею-трубу. Эта печь отлично переваривает щепки, извергая дым в окно.

Значит, наши ребята и вправду становятся работягами, хотя еще им надо бы научиться по-настоящему заботиться не только о себе, но и о своих ближних.


Однообразные пустынные пейзажи: песчаные бугры, плоские такыры, метелочки полыни, заросли саксаула, похожие на вывороченные коряги. Вдали мерцают миражи: то, кажется, вода в озере блестит, то деревья, то горы. Порой линия горизонта отрывается от земли и повисает в воздухе. И снова бугры, такыры, саксаул, миражи.

Едешь на машине час, другой, третий. И получается, будто прокручивают, в кино одни и те же картины.

Показалось поле желтых высоких злаков, напоминающих густую пшеницу. Ясно: поблизости должна быть вода. Вскоре оказались на берегу реки. Впрочем, реки нет. Только сухое русло, засыпанное песком. Берега невысокие, обрывистые. Видно, временами вода появляется в русле, подмывая берега. Я спускаюсь в сухое русло, копаю лопатой песок. Углубился на полметра — блеснула вода. Выходит, река все-таки существует, но вся она скрыта в песках — подземная река.

Под каждой обычной рекой текут подземные воды. Часто даже подземная река значительно больше той, что видна на поверхности. Но только в пустыне встретишь реку, которая вся упряталась от жары под землю.

Невдалеке показывается стадо сайгаков. Оно не спеша спускается в низину. Другие, животные двигаются в обратном направлений. Наверное, сайгаки умеют добывать воду из сухой реки — выбивают копытами лунки.

А вода здесь хорошая, прохладная и почти пресная.

Сухое русло выводит нас на гладкий обширный такыр. Возможно, под ним какое-нибудь озеро. Сверху все закрыто ровненьким коричневым ковром глины. Вокруг такыра пологие песчаные холмики.


Темнеет. Мы направляемся прямиком к песчаным грядам Арыскумов. Ночуем возле озера. Оно искусственное: торчит толстая труба и бьет струя воды. Берега озера пусты, тростники еще не успели вырасти. Вода из скважин вкусная. Умылись, приготовили кашу, заварили чай. Отлично!


Время от времени встречаются колодцы: современные, бетонные, с бетонными желобами для воды и корытцами для скота. Один раз попался старый колодец, весь в зарослях полыни, деревянный, выложенный корявыми ветвями саксаула.

Встретились казахи-скотоводы. Возле юрты верблюды и автомашина с цистерной.

Воду для питья чаще берут теперь не из колодцев, где она легко может загрязниться, а из скважин.

Откуда вода в колодцах, не так-то просто узнать. Выкопаны они у подножия песчаных холмов. Возможно, вода накапливается в песках, по капельке сочится вниз. А под песками залегают глины. Подземная вода стекает по этим глинам… Так это или нет, нам еще предстоит разобраться.

Поздоровавшись с хозяевами, мы подходим к верблюдам. Они лежат на земле, надменно подняв головы, поводя своими большими глазами и непрерывно двигая челюстями. К спине старого верблюда привязано нечто вроде большой подушки. Казах-пастух предлагает прокатиться. Я решаюсь, сажусь на подушку, ухватившись за веревку. Пастух кричит что-то. Верблюд издает противный вопль и резко распрямляет задние ноги. Я чуть не перелетаю через его голову. Он выпрямляет передние — я чуть, не падаю назад.

Верблюд медленно, плавно идет, непрерывно крича, должно быть ругая меня по-верблюжьи за неурочную работу. Он шагает, и я не знаю, как его остановить. Пастух догоняет нас, хохочет: «Хватит? Скажи — чох»! Я говорю: «Чох!» Верблюд сразу подгибает передние ноги, потом задние. Он уже не смотрит на меня, жуя с достоинством, как на торжественном приеме, будто не я на нем катался, а он — на мне.

Я научился предугадывать появление колодца. Три раза подряд мои предсказания сбываются: из-за песчаных гряд сразу же выплывают колодцы. Я тихо ликую, видя замешательство спутников. Наконец, открываю им секрет: вершины бугров возле колодцев голые, абсолютно никакой растительности. Все уничтожено овцами, которые пасутся у колодцев из года в год.

Вот так получается: повсюду в пустыне живут растения и животные. Тысячные стада сайгаков не приносят никакого вреда пустыне. Возможно даже, приносят пользу. Одни только мы, люди, можем невольно превратить эту живую пустыню в бесплодные голые барханы. И только нам под силу направить в пустыню речные воды и вызволить из-под земли скрытую здесь жизнь.

…Мы возвращаемся из маршрута на машине, и время тянется совсем медленно. Едешь и едешь, а вокруг чередуются песчаные бугры, плоские такыры, поле с метелочками полыни, заросли саксаула, похожие на вывороченные коряги. Линия горизонта дрожит, как текучая вода, поблескивает, словно перед нами то самое великое водохранилище, для которого мы здесь работаем. Да, это оно: мираж, мечта, проект. Оно окружает нас.

Мы чудесным образом путешествуем по дну моря. И если оно станет реальностью, значит, наша работа сейчас приобщила нас к дальнему будущему. А если моря не будет, если наша работа докажет, что его здесь создавать не следует… Что ж, значит, мы видели только мираж. И это совсем неплохо, когда мираж так красив.


Твердая поверхность такыра, рассеченная множеством трещин, напоминает кожу слона. Трудно себе представить, что на этаком прочном плитчатом полу могут вдруг расцвести алые маки, подняться зеленая трава — сплошным ковром, как по мановению волшебной палочки. Приходится верить на слово, что именно так бывает весной. «В знойные летние дни насыщенная солнцем безграничная равнина замирает в жарком сне и, словно спящая царевна, грезит своей волшебной сказкой — миражем о воде, о зелени деревьев, может быть, о будущих садах…» — написал это не поэт, а советский ученый, академик Келлер.

Песчаные холмы вздуваются вокруг нас, волна за волной, и не видно им ни конца ни края. С одной из вершин открывается обширный такыр, который пересекает стадо сайгаков. Вокруг пусто и тихо. Ветер ослаб. Солнце припекает сильнее.

Мы идем по лесу. Странный это лес. Почти нет тени. Деревца саксаула чуть выше человеческого роста. Листочки у них тоненькие— нечто среднее между настоящим листом и колючкой. Разбросаны деревья на расстоянии нескольких метров одно от другого. А настоящие густые заросли подземные. Будто лес этот посадил какой-то сумасшедший садовник: деревья — корнями вверх. Цену саксаулу узнаешь, когда разводишь костер. Древесина у него твердая, топором рубить — сущее наказание, но ломать нетрудно. Горит он отменно, почти без дыма. Говорят, от саксаула жара больше, чем от бурого угля.



Мы подошли к лагерю. Карабкаемся на последний склон исступленно, как штурмующие крепость — на вражеский редут. Склон крут, тверд, глина осыпается. Но мы лезем, задыхаясь и не останавливаясь.

Вверху, на фоне быстро темнеющего неба, стоят наши товарищи. Они кричат нам— торжественная встреча. Не хватает только флажков и аплодисментов. Взметнулась в небо зеленая ракета, еще одна… Вот и салют.

Что ж, понять их можно. Маршрут наш долгий. Они вернулись раньше. Умылись. Переоделись. Очень хотят пообедать. Вообще они хорошие ребята…


Мы отдыхаем, укрывшись от ветра за холмом. Потоки пыли непрерывно текут мимо нас. Будто движется здесь бескрайняя река, и только островки торчат из этого потока.

Мы обследуем холм округлый, словно леденец, тщательно облизанный ребенком. Здесь свой лакомка — ветер.

Земля сухая, легко рассыпается в пыль. В основании холма обнажаются слои глины, а у вершины — ровные слои песка. Он осыпается по склонам, а глиняная пыль уносится ветром. Повсюду блестят-переливаются прозрачные и белые гипсовые пластины. Красота!

Об их происхождении мне уже и думать не хочется. Достаточно ломал голову. Иду в маршрут, вижу блестящий от гипса склон, а он так и дразнит: «Не отгадаешь, не отгадаешь!» И верно, я не владею дедуктивным методом Шерлока Холмса настолько, чтобы, глядя на пластину, всю в кристалликах и царапинках, восстановить ее прошлое.

Итак, поднимаюсь на холмик, стараясь не думать об этих непонятных гипсах. И вдруг замираю как вкопанный. Передо мной — разгадка. Это я понял сразу.

На вершине холмика песок и глина разбиты сетью трещин. Ничего особенного: в пустыне от сухости земля часто растрескивается. Но эти трещины были заполнены, как бы залиты гипсом. Гипс прочнее песка и глины. Ветер их выдувает, а гипсовые пластины остаются и стоят торчком. Высокие обламываются и сползают со склона.

Выходит, пластинки, которые лежат на склонах, когда-то образовались в земле и лишь потом очутились на поверхности. Как они родились в земле? Можно представить всего несколько вариантов.

Вода в пустыне, хотя и понемногу, выпадает на землю в виде дождя и снега. Не вся она, конечно, сразу испаряется. Часть ее просачивается в песок и глину, становясь подземной. А подземные воды, попадая в трещины, скапливаются в них. Отсюда уж они испаряются. На стенках трещин образуются тоненькие корочки гипса. С каждым годом они становятся толще и толще. Да и сами трещины растут вместе с ними.

Другой вариант. Водяная пыль содержит здесь сравнительно много растворимых солей. Увлажняющаяся поверхность трещин становится местом кристаллизации солей, выпадающих по существу прямо из воздуха. И наконец, третий вариант: вода, заключенная в порах песчано-глинистых пород, выступает на поверхность в трещинах, как бы выпотевает, и, испаряясь, оставляет в трещине кристаллики растворенных в ней солей. Этот вариант — гидрогеологический — показался мне наиболее правдоподобным. Хотя в природе, возможно, реализуются все три варианта… и даже четвертый возможен.

Самое удивительное, в тундре я видел точь-в-точь такую же картину. Конечно, трещины в земле там были не от жары, а от мороза. И в них накапливался не гипс, а кристаллы льда. Ведь в тундре земля мерзлая весь год и лишь летом немножко оттаивает. Поэтому лед в трещинах сохраняется веками. Он растягивает трещину все шире и шире, так что в конце концов ледяные клинья достигают метровой ширины и больше…

Желтые волны песка. Воспаленное око солнца. Верблюд. Корявый, узловатый, как бы корнями вверх, саксаул. При слове «пустыня» у меня перед глазами по-прежнему вспыхивает эта картина. Такова сила стереотипа.

Но под этим зыбким пластом, отчетливым и красивым, появились новые пласты впечатлений, неожиданных открытий, воспоминаний. Постепенно проявляется вереница реальных образов: конус гидровулкана, сутуло мчащийся сайгак, клубы пыли за автомобилем, бесчисленные норки сусликов, изрешетившие песок. И очевидные истины: пустыня — зло, которое надо преодолеть, вода в пустыне — это жизнь. Эти истины оборачиваются ложью, если не уравновешиваются не менее верными: пустыня — благо, которое надо уметь ценить, вода в пустыне — это засоление и гибель.

Наша работа в Мынбулакской и Арысской впадинах, на окраине Приаральских Кызылкумов, была далекой от теоретических премудростей: обычное производственное задание. Однако произошел какой-то серьезный переворот в моем отношении к пустыне. Изменились не столько мысли, сколько чувства.

Техника ныне столь совершенна, что позволяет людям вмешиваться в судьбы рек и пустынь, морей, а то и океанов: из Ледовитого, скажем, сделать Неледовитый. Самое невероятное в таких проектах то, что они реальны. Наука и техника выполнили один из главных заказов общества — научились покорять природу. Теперь задача дополнена: нужно научиться сохранять природу, так сказать, разумно сотрудничать с ней. Но если с первой задачей можно вполне справиться, опираясь только на точные расчеты и рациональные решения, то уберечь природу невозможно без любви к ней.

Нет, конечно же, я не собираюсь агитировать за сохранение первобытной свежести пустынь. Просто не могу забыть бесчисленные стада сайгаков и подземные воды, выбивающиеся на поверхность по жерлам скважин и гидровулканов и мертвенно-белый пласт соли именно там, где скапливается вода…


Наша геологическая партия вернулась с полевых работ. Мы написали отчет. Он обычен, с обычными картами и схемами, с обычной пояснительной запиской и пожеланием в дальнейшем проверить, уточнить и дополнить полученные результаты. Одна лишь особенность: на геологической карте Мынбулакской впадины среди многоцветных пятен, показывающих выходы древних пластов, прихотливо петляет, в основном повторяя очертания горизонталей, береговая линия будущего моря. Такова наша современность: исследуем древние пласты — уходим на десятки миллионолетий в прошлое ради того, чтобы шагнуть на десятилетие в будущее.

Нетолстый том отчета. В нем не сказано, как мы работали, как дружили и ссорились, о чем беседовали и размышляли. Все это осталось только в нас. И мы еще долго будем вспоминать свои полеты, переезды, хождения… Последнее — главное. Истинное ощущение времени и расстояния дарует только ходьба.


Об авторе

Баландин Рудольф Константинович. Родился в 1934 году в Москве. Окончил Московский геологоразведочный институт, инженер-гидрогеолог. Автор шести монографий и многих научных статей. Занимается популяризацией науки. Автор трех научно-художественных книг: «Капли девонского дождя», «Глазами геолога», «По холодным следам» и нескольких рассказов. В нашем ежегоднике публикуется впервые. В настоящее время работает над книгами «Геологическая деятельность человечества» и об академике В. И. Вернадском.

Валентин Машкин
ЖЕМЧУЖИНА АНТИЛЬСКИХ ОСТРОВОВ


Из блокнота журналиста

Заставка А. Скородумова

Фото М. Машкиной и агентства Пренса Латина


ВСТУПИТЕЛЬНОЕ СЛОВО

Христофор Колумб, открывший Кубу, сказал о ней так: «Это самая прекрасная земля, которую когда-либо видели глаза людские».

Эта земля в последующие столетия получила немало иных восторженных наименований. Ее называли «сиреной тропических морей», «жемчужиной Антил», ибо поистине прекрасна эта страна вечной весны, омываемая теплыми водами Карибского моря и Атлантики. Вечнозеленый растительный покров и удлиненная форма архипелага дали повод сравнивать Кубу с изумрудной ящерицей, что протянулась с востока на запад более чем на тысячу километров.

Мы не оговорились, назвав эту землю архипелагом. Ведь кроме собственно острова Кубы — самого большого из Антильских островов — в ее состав входит еще и остров Пинос, и 1600 других, правда, совсем уж крошечных островков.

Четыре долгих века колониальной зависимости от Испании сменились полустолетием бесславного существования буржуазной республики. Революция пополнила список звонких и красочных наименований Кубы новыми, еще более гордыми. Ныне ее называют Островом Свободы.

«КТО НЕ ВИДЕЛ ГЕРАЛЬДИЛЬИ — НЕ ВИДЕЛ ГАВАНЫ»

До революции над Гаваной парил бронзовый американский орел. Он венчал собой памятник экипажу крейсера «Мэйн» — американского корабля, который в конце прошлого века при загадочных обстоятельствах взорвался на рейде Гаванского порта. Это послужило предлогом для оккупации Кубы войсками Соединенных Штатов.

В глазах кубинцев этот памятник, воздвигнутый сгибавшими спину перед Вашингтоном «отцами города», всегда был символом унизительной зависимости. После революции заносчивый бронзовый орел был низвергнут гаванцами.

Гавана — очень многоликий город. Некоторые его уголки напоминают, что это один из первых городов, основанных европейцами в Новом Свете. У входа в бухту столичного порта высится древняя, сложенная из широких каменных плит крепость Эль-Моро, что некогда защищала горожан от набегов пиратов. Неподалеку старейшая площадь — Кафедральная. Ее окружают монументальные дома, тоже построенные из массивных, потемневших от времени ноздреватых плит. Здесь был дворец генерал-губернатора, здесь селилась испанская знать. Ныне в одном из домов открыт Музей колониального искусства и быта, в другом — ресторан «Эль-патио». А иногда на площади, мощенной брусчаткой, устраиваются народные гуляния, музыкальные фестивали и даже банкеты.

Главное украшение площади — кафедральный собор в стиле барокко. В нем более ста лет покоились останки Христофора Колумба, перенесенные сюда из Санто-Доминго. Навсегда уходя с острова, испанские колонизаторы увезли в Севилью прах первооткрывателя Америки.

Достопримечательность Старого города — древняя крепость Кастильо-де-ля-Фуэрса. Ее. окружают ров и высокие стены. По подъемному мосту, перекинутому через ров, попадаешь к единственному входу в крепость, ставшую музеем. Над входом сохранился выбитый в камне старинный герб Гаваны, составленный из замысловатых геральдических фигур. Но для гаванцев — вот уже 300 лет! — подлинным гербом родного города служит задорная женская фигурка: статуэтка-флюгер, установленная на башне Кастильо-де-ля-Фуэрса. Ее называют Геральдилья, что означает «женщина-геральд». Гаванцы говорят: «Кто не видел Геральдильи — не видел Гаваны». Заметим, кстати, что несколько лет назад Геральдилья поселилась и в столице нашей родины — она стала эмблемой московского ресторана «Гавана».

Из Старого города по Малекону — широкой дугой изогнувшейся набережной — попадаешь в новый центр кубинской столицы. Тут стоят стройные, как королевские пальмы, небоскребы. Вечерами полыхают неоновыми огнями вывески первоклассных отелей, ресторанов, кабаре, ночных клубов.

Однако настоящий центр столицы — площадь Революции. Здесь расположено здание Центрального Комитета Коммунистической партии Кубы, находятся некоторые министерства. Над огромной площадью высится многометровый монумент, воздвигнутый в честь Хосе Марти — мыслителя, поэта, революционера, героя борьбы против испанских колонизаторов.

В дни национальных праздников на этой площади проводятся военные парады, народные манифестации. Тогда на широком постаменте памятника Хосе Марти сооружается трибуна; отсюда, обращенные к народу, звучат речи лидеров революционной Кубы.

С этой трибуны 29 января 1974 года во время массового митинга в честь высокого гостя — Генерального секретаря ЦК КПСС Л. И. Брежнева — Первый секретарь ЦК Компартии Кубы, премьер-министр Революционного правительства Фидель Кастро сказал: «Эхо Октябрьской революции донеслось и до нашей родины и стало лучом надежды для униженных и угнетенных». В своей ответной речи Леонид Ильич Брежнев подчеркнул: «Размах, которого достигли советско-кубинские связи, позволяет сказать, что между СССР и Кубой над бескрайними океанскими просторами перекинут теперь прочный, широкий, надежный мост. Движение по нему осуществляется бесперебойно и ритмично. Это, товарищи, мост мира, дружбы и братства!»

Продолжим нашу прогулку по Гаване. Мы говорили, что она многолика. Один из особых районов — Ведадо. В прежние времена богатые люди селились все дальше и дальше от тесноты и сутолоки каменных лабиринтов Старого города. Так возникло Ведадо, утопающее в зелени. Кто не помнит у Маяковского: «Под пальмой на ножке стоят фламинго. Цветет коларио по всей Ведадо».

Много воды утекло со времени посещения Гаваны Владимиром Владимировичем. Коларио, правда, еще цветут кое-где в Ведадо. Но вот фламинго мне доводилось видеть лишь в Гаванском зоологическом саду.

Позднее фешенебельным районом стал Мирамар. Главную улицу Мирамара — широкий бульвар, обсаженный аккуратно подстриженными кустами вечнозеленых растений, — прежние хозяева города назвали Пятой авенидой в подражание нью-йоркской Пятой авеню. Сейчас здесь в особняках, брошенных их владельцами, бежавшими за границу, устроены интернаты для учащихся.

До революций Гавана разительно отличалась от других городов страны. Она была, как говорил мне один старый гаванец, чем-то вроде государства в государстве. Огромный город почти с двухмиллионным населением горделиво выставлял напоказ наисовременнейшие многоэтажные здания. Особняки аристократических предместий поражали своей вызывающей роскошью да: же заезжих американских миллионеров. Но стоило пересечь городскую черту, и вы попадали чуть ли не в средневековье.

Послереволюционные годы напрочь стерли и обособленность столицы, и ее кричащие контрасты. В стенах роскошных особняков уже успела выветриться память об их прежних владельцах. Исчезли «кварталы нищеты». И не стало «государства в государстве». Сегодняшняя столица вместе со всеми провинциальными собратьями впряглась в единую колесницу экономики.

Все это так. И все же прошлое наложило свой отпечаток. Гавана с ее небоскребами и дворцами, изменившись внутренне после революции, внешне все же смотрится как иностранка среди скромных, приземистых своих собратьев. Чтобы увидеть самый типичный из кубинских городов, нужно отъехать от столицы на тысячу километров и побывать в Сантьяго-де-Куба. На первый взгляд он под стать всем прочим провинциальным городам. То яке преобладание светло серого цвета в окраске одноэтажных и двухэтажных домов, которые лепятся друг к другу. Те же узкие кривые улицы. Те же витые железные и деревянные решетки на окнах первых этажей, — решетки, за которыми нет-нет да и мелькнет улыбка смуглой сеньориты. И все же о Сантьяго необходимо рассказать отдельно.

ГОРОД НА ХОЛМАХ

По дороге от аэропорта к городу приезжих приветствует плакат: «Добро пожаловать в Сантьяго, мятежный вчера, гостеприимный сегодня и всегда героический».

Сантьяго-де-Куба — второй по величине и значению город Кубы, важнейший из областных центров страны.

«Мятежный вчера»… Эти слова напоминают о том, что Сантьяго — колыбель кубинской революции. Именно здесь 26 июля 1953 года горстка молодых революционеров во главе с Фиделем Кастро штурмовала военную крепость Монкада.

Крепости больше нет. Давно снесены высокие стены, окружавшие ее. А в зданиях, где были казармы, теперь звучат звонкие детские голоса.

— Как проехать к крепости Монкада? — спросил наш шофер у прохожих. Те удивленно, пожалуй, даже ошарашенно воззрились на шофера. Наконец один из них строго поправил:

— Как проехать к школьному городку имени 26 июля, вы хотите сказать? — И, показав дорогу, еще долго смотрел нам вслед, осуждающе покачивая головой.

Крепость Монкада — символ навсегда ушедшей в прошлое диктатуры Батисты. Давно нет такой крепости. Есть школьный городок, который прочно слит с сегодняшним днем Сантьяго.

Приезжие обычно начинают осмотр города с этого комплекса зданий, а затем обязательно хотят побывать на ферме «Сибоней». Там накануне вооруженного выступления укрывались участники штурма Монкады. Ферма находится за городом. Вдоль узкой извилистой дороги воздвигнуты памятники революционерам, погибшим при штурме. Кубинские пионеры несут почетный караул. Сама ферма — небольшой домик в тенистом саду — выглядит мирно, спокойно. Но будоражат душу фотографии, которые видишь на стендах этого наиболее посещаемого музея Сантьяго. На фотографиях — погибшие герои, их изуродованные палачами тела.

Да, большой кровью, многими жертвами скреплен фундамент сегодняшнего счастливого дня Сантьяго, города в предгорьях Сьерра-Маэстры. Он шумен, темпераментен, гостеприимен, у него открытая душа, как и у самих кубинцев. Сантьяго — словно человек из народа, «человек улицы». Здесь самые веселые, знаменитые на всю страну карнавалы, пронизанные ритмичными звуками тамбуров.



Республика Куба

Узкие улицы вольготно разбрелись по побережью обширной бухты. По подъемам и спускам этого города на холмах мчатся автобусы «лейланд», подобные огромным снарядам. Синеет море. Голубеет вылинявшее от зноя небо: Сантьяго — центр провинции Орьенте[3], самой жаркой части страны. В долинах вокруг города буйствует зелень — ее здесь больше, чем в других местах острова. На горизонте — горы.

Приезжему обязательно покажут так называемый «Колониальный музей», где собраны мебель и утварь минувших веков. Ведь кроме всего прочего Сантьяго — один из старейших городов страны, был когда-то ее столицей. Отсюда конкистадор Веласкес, первый губернатор Кубы, послал завоевывать Мексику жестокого и предприимчивого Эрнана Кортеса. Позднее именно здесь развернулось широкое движение кубинского народа за освобождение от власти потомков испанских конкистадоров. На кладбище Святой Эфигении в Сантьяго покоятся останки героев борьбы за независимость Кубы — Хосе Марти и его соратников.

Шумный, веселый город только внешне беспечен. Его по праву можно назвать городом-тружеником. Именно поэтому о «мятежном вчера и гостеприимном сегодня Сантьяго» говорят, что он «всегда героичен».

На пыльной городской окраине мы подходим к железобетонным корпусам домостроительного комбината. Рауль Акикэ, начальник одного из цехов, рассказывает:

— Советский Союз после опустошительного циклона «Флора», принесшего немало бед, подарил кубинскому народу все оборудо-ванне для комбината. Заводские корпуса были сооружены нашими рабочими с помощью советских специалистов.

Я хорошо помню то лето 1964 года, когда над Кубой пронесся ураган «Флора». Тысячи разрушенных домов. Сотни погибших.

Жилищная проблема, и без того достаточно острая, стала проблемой номер один. Тогда-то Кубе и был подарен домостроительный комбинат, за минувшие годы превратившийся в одну из основных достопримечательностей Сантьяго — его тоже обязательно показывают гостям.

Предприятие вступило в строй в сентябре 1965 года. С тех пор жители Сантьяго ежегодно получают примерно полторы тысячи квартир в домах, построенных из блоков, которые изготовляются на комбинате.

Я спрашиваю у Рауля Акикэ:

— Чем руководствуются при выделении жилой площади в новых домах?

И слышу в ответ:

— Учитывается не только потребность человека в жилье, но и его отношение к труду, его политический и моральный облик.

МОРЕ И ГОРЫ

Море у берега постепенно переходит в топь, покрытую сизыми от соли кустами с маленькими и острыми глянцевитыми листьями. Это мангровые деревья, растущие в тропиках на болотистых береговых землях. Черные воздушные корни приземистых корявых кустов прямо с ветвей свисают в бурую жижу. Душно и мрачно в этом неприветливом уголке побережья провинции Орьенте.

Мы идем по длинной и очень узкой насыпи, проложенной по болоту. Ближе к морю насыпь переходит в деревянные мостки, и они выводят нас к маленькой бухте. В воде у берега установлен щит с лаконичной надписью: «Здесь родилась свобода Кубы».

Глядя на эту безрадостную топь, уходящую в глубь побережья на добрую пару километров, яснее представляешь подвиг, на который с отчаянной храбростью шел отряд повстанцев Фиделя Кастро, когда высаживался со шхуны «Гранма» здесь, на Плая-Колорада, 2 декабря 1956 года. Туман мешался с предрассветной мглой. Ветки мангровых деревьев рвали одежду, царапали лица. Трясина засасывала боеприпасы, продовольствие.

Повстанцев было мало — чуть больше восьмидесяти человек. После столкновения с отрядами правительственной армии осталось не больше дюжины. Но эта уцелевшая горстка патриотов сумела разжечь в горах Сьерра-Маэстры пламя народной освободительной войны.

На двести сорок километров вытянулась в длину Сьерра-Маэстра. Невысок и приветлив на вид этот горный кряж — от основания и до вершины он укутан травянистым покровом, вечнозелеными кустарниками и деревьями. Издали горы кажутся бархатными.

По новому асфальтированному шоссе мы добрались до Уверо — поселка в самой глубинке Сьерра-Маэстры. Поселок маленький. Но нет на Кубе человека, который не слышал бы о нем. В мае 1957 года здесь разыгралось одно из решающих сражений между партизанами и солдатами батистовской армии.

Асфальтированное шоссе и курсирующие по нему автобусы — не единственная примета новой жизни этого некогда глухого района. Анхель Марин, член муниципального комитета компартии, рассказывал нам:

— Раньше во всей округе было лишь две начальных школы. Сейчас школ ровно тридцать. Построена больница, девять магазинов, открыты аптека и парикмахерская.

Мы беседуем возле памятника партизанам, погибшим в бою под Уверо. С холма открывается вид на синее море, на горные вершины в пепельной дымке.

— Красивы наши горы? — спрашивает Анхель Марин и, получив утвердительный ответ, повторяет: — Да, очень красивы. Но до революции они были проклятием для здешних жителей. Вся наша земля была отрезана ими от остальной части Орьенте. Бывало, заболеет кто-нибудь, как его доставить в Сантьяго, в больницу? Выходят родственники на берег, ждут, не покажется ли случайно рыбачья шхуна. Жгут костры, чтобы привлечь внимание рыбаков. Только морская дорога и связывала местных горцев с другими районами страны.

Отсюда, с гор, к кубинцам пришла революция. После победы она коренным образом изменила жизнь заброшенного ранее края.

ТРОСТНИК И АНАНАСЫ

По дорогам провинции Камагуэй, соседней с Орьенте, мы ехали в самый разгар «сафры» — уборочной кампании, когда вся страна выходит на плантации сахарного тростника.

Сельское хозяйство — основа экономики республики. А выращивание тростника — становой хребет сельскохозяйственного производства. Поэтому «сафра» поистине общенациональная страда: мы видели на полях не только крестьян, но и рабочих, служащих, студентов, которые самоотверженным трудом помогали своей стране, ощущающей нехватку рабочих рук. Сверкали на солнце широкие длинные ножи — мачете. Острые лезвия с силой вгрызались в толстые, мясистые тростниковые стебли, что порою вымахивают в два человеческих роста. Высокие и плотные зеленые стены тростника, тянувшиеся по обочинам, превращали дорогу в ущелье.

«Сафрой» называют иногда и уборку ананасов. В Камагуэе необозримые плантации этого чудесного тропического растения раскинулись близ небольшого городка Сьего-де-Авила.

Поля ананасов? Да, именно поля! Ведь это такое же огородное растение, как, скажем, капуста. Они начались сразу же, едва наша машина оказалась за чертой города. Занимают несколько десятков квадратных километров.

Сорок сортов ананасов выращивают на Кубе.

Ананасовый «куст» внешне похож на крупную садовую лилию, только на стрелке вместо цветка золотистый колючий плод, да и листья в отличие от лилии мясистые, плотные, окаймленные шипами. Высота этого многолетнего растения около метра. Размножается ананас черенками. И уже через 8–9 месяцев после посадки снимают первый урожай. С каждым годом он удваивается: на второй год вместо одной плодоносящей стрелки вырастают две, потом четыре, и так далее в течение пяти лет, потом кусты выкорчевывают, поле перепахивают, оно «отдыхает» в течение года, а потом его засаживают вновь.

Ананасовая уборочная страда начинается глубокой осенью, в конце ноября, и длится вплоть до начала мая, совпадая с тростниковой «сафрой».

Яркая, красочная эта картина — уборка ананасов!

Одежда сборщиков плодов — мужчин и молодых парней — похожа на ковбойскую. Такие же длинные плотные «панталонерос» — кожаные накладки на брюках, закрепленные на талии и завязанные сзади по ноге, они предохраняют от уколов колючек растения.

Сборщики работают парами. У одного на голове соломенная шляпа с загнутыми полями, у другого — на маленькой подушечке — огромная круглая плетеная корзина с углублением для головы в центре. Первый ножом обрубает стрелку растения у самого основания и кидает плод в корзину напарника. Проделывает он все это с такой быстротой и четкостью, что видишь только летящие в корзину ананасы. Наполнив корзину, ее бережно, придерживая обеими руками, опорожняют в машины, стоящие на краю плантации.

Горы золотисто-желтых плодов в корзинах плывут над необъятным зеленым полем.

Невозможно забыть эти краски, необычность самого зрелища, если хоть раз его увидеть.

ГОРОД СВЯТОГО ДУХА И ГОРОД СВЯТОЙ ТРОИЦЫ

На границе двух провинций, Камагуэй и Лас-Вильяс, мимо нас потянулись поля — полыхал на солнце вспаханный краснозем. По серой дороге, вьющейся под голубым небом среди красных равнин, нам навстречу попался отряд всадников, одетых так, словно все они приготовились к съемкам ковбойского фильма. Это и вправду были ковбои, или «вакерос», как их здесь называют. Сомбреро с загнутыми кверху полями защищали их от палящих лучей тропического солнца. Кожаные «панталонерос» предохраняли ноги от колючих ветвей кустов. На «вакерос» были красивые полусапожки, украшенные шпорами со звездочками. Все без исключения к седлу приторочили свернутое в кольцо длинное лассо. Ковбой без лассо не ковбой!

Появление этих всадников свидетельствовало, что мы подъезжаем к пастбищам. И действительно, мы вскоре увидели их — обширные зеленые луга, поросшие панголой и другими кормовыми травами. На лугах паслись горбатые зебу. Этот скот хорошо переносит тропический зной.

Миновав пастбища, наша «Волга» въехала в узкие улицы города Санкти-Спиритус, что в переводе с латыни означает «город святого духа». Название это сохранилось со времен испанских конкистадоров, которые не только мечом, но и крестом утверждали свое господство на землях, захваченных у коренных обитателей страны — индейцев тайно и сибонеев. Набожные захватчики уже к началу XVII века истребили индейское население Кубы. Память об аборигенах сохраняется лишь в некоторых географических названиях. Правда, кое-где в глухих местах — горах, например, — еще можно встретить людей, в чьих чертах угадывается явное сходство с прежними обитателями страны.

На улицах Санкти-Спиритуса, этого центра животноводческого района, нам тоже часто попадались ковбои. Оказалось, что тут есть даже специальная школа, в которой «вакерос» приобретают свои профессиональные навыки. При школе стадион, предназначенный для «родео», традиционных народных ковбойских игр. Учащиеся школы показали нам свое мастерство. Из динамика хлынули мощные звуки лихих ковбойских напевов. На эту музыку со всех концов города поспешили местные жители: как и все кубинцы, они большие любители «родео». Трибуны быстро заполнились.

И вот на арену выскакивает бешено взбрыкивающий бык, на нем — пригнувшийся к холке ковбой. Наездник должен удержаться на спине стремительно скачущего животного не менее восьми секунд. Мы смотрим на часы: шесть секунд, семь, восемь… И тут «вакеро» обеими руками резко отталкивается от быка и ловко соскакивает на землю.

Следующий номер. За крупным бычком мчится на лошади всадник. На полном ходу он перескакивает на спину бычка, пригибает его голову книзу, валит животное на землю и связывает веревкой ноги. Работать надо быстро: счет идет на секунды, выигрывают в соревновании наиболее ловкие.

Номера по сложности и риску не уступают цирковым. Вот в воздухе мелькнуло лассо, змеей обвилось вокруг шеи огромного быка. Рывок — и животное падает на землю. К нему, разъяренному, бьющему в воздухе копытами, подбегает ковбой и ловко стреножит. Трибуны награждают смельчака дружными аплодисментами.

Во многих городах Кубы есть стадионы, специально приспособленные для этих захватывающих представлений. Выстроен такой стадион и в Гаване — в новом парке имени В. И. Ленина.

Там ежегодно проводятся соревнования сборных ковбойских команд всех шести провинций республики. Имена лучших «вакерос» известны в стране. Пожалуй, «родео» по популярности занимает второе место после бейсбола, которым здесь увлекаются так же, как у нас футболом.

Каждый раз, когда мне случалось бывать в провинции Лас-Вильяс, я обязательно заезжал в один из старейших кубинских городов — Тринидад, «город святой троицы», основанный вскоре после открытия Кубы Колумбом.

В Тринидаде — единственном из кубинских городов — сохранились в неприкосновенности не отдельные здания XVI–XVII веков, а целый большой старинный район. Вот почему Тринидад называют городом-музеем.

Мощенные брусчаткой улицы петляют меж одноэтажных и двухэтажных домов, крытых потемневшей от времени черепицей. На окнах — витые решетки. На высоких двустворчатых дверях — бронзовые «альдабас» — дверные молоточки, чаще всего в форме человеческой руки. Стуча ими, гости извещают хозяев о своем приходе. Впрочем, двери, равно как и окна, чаще всего открыты — жизнь горожан проходит у всех на виду. Мы нескромно заглядывали в комнаты, любовались старинной мебелью.

— Как случилось, что в городе сохранился в целости такой большой район старинных зданий? — спросил я историографа города. (В Тринидаде, как и в некоторых других кубинских городах, в штате муниципалитета есть такая должность.)

— Видите ли, — ответил он, — Тринидад когда-то был крупным экономическим центром. Но в XVIII веке его стали обгонять другие города. Деловая активность упала. Местная знать беднела. Ей уже было не по средствам строить новые дома. Потомки некогда богатых родов продолжали обитать в своих ветшавших резиденциях. Ведь вся эта древняя часть города прежде считалась аристократической.

После небольшой паузы он продолжал:

— Поглядите на этот дворец. Он издавна принадлежит известному в Тринидаде семейству — Иснага. Дом так и называется — дворец Иснага. В нем и сейчас живет последний представитель рода.

Мы подходим к величественному сооружению, окаймленному по фасаду на уровне второго этажа длинным балконом с узорчатой деревянной решеткой. От темных, давно не мытых окон веет нежилым, заброшенным. Где же тут живет последний обитатель дворца? Но вот над одной из трех дверей мы замечаем скромную табличку: «Хирург Иснага».

— Нельзя ли поговорить с хозяином?

Историограф замялся:

— Хирург не любит, чтобы его беспокоили. Ему стыдно, что дом его предков пришел в такое запустение. — И, улыбнувшись, добавил: — Мы еле уговорили его согласиться на ремонт за счет муниципалитета. Ремонт начнется в будущем году. Мы считаем, что такие дворцы, даже когда они в частных руках, должны находиться под опекой государства. Ведь это наша история.

Городские власти многое делают для сохранения памятников архитектуры колониальной эпохи. Мы видели в старом городе немало ремонтирующихся домов. Побывали в Музее колониального искусства и быта, открытом в только что отремонтированном дворце, который принадлежал когда-то семейству графов Брунет.

В Тринидаде живет художник Бенито Ортис, человек необычной судьбы. Всю свою долгую жизнь он носил на плече сумку почтальона. Вечерами и в выходные дни писал акварели. Писал для себя, для души, как говорится. Никто его художником не считал. В первые годы после победы революции вышел на пенсию и целиком отдался своему давнему увлечению — живописи. В былые дни полуграмотному художнику-самоучке ни за что бы не добиться признания. Но времена меняются. Талантливого самородка заметили. О нем пишут местные журналы и газеты. Его выставки устраиваются в Гаване и даже за границей.

Ортис, пожилой, невысокий мулат с добрым улыбчивым лицом, показал нам свои работы, в которых преобладают три мотива: изображения птиц и деревьев, сценки из партизанской жизни повстанцев Фиделя Кастро и исторические сюжеты — от истории никуда не уйдешь в этом городе!

Беседовали мы с ним в маленьком «патио» его скромного дома. «Патио» — это внутренний дворик-сад. Устраивать их — обычай, завезенный на Кубу испанцами. Эти тенистые дворики очень нужны в здешнем климате.

Вечером, когда спал дневной жар, мы отправились в кино на премьеру нового фильма. Зрители, собравшиеся в кинотеатре «Ромелио Корнелио», с напряженным вниманием следили за развитием действия, живо реагируя на все повороты сюжета. Ведь события, о которых рассказывается в фильме «Человек из Майсинику», развертывались в их родном городе и его окрестностях. А некоторые из присутствовавших в зале хорошо были знакомы и с Альберто Дельгадо, чья героическая жизнь легла в основу сюжета.

В 60-х годах Альберто Дельгадо — сотрудник органов государственной безопасности — приехал в эти края под видом демобилизованного солдата, устроился на ферму Майсинику, связался с контрреволюционным подпольем. За короткий срок ему удалось передать в руки властей две до зубов вооруженные банды контрреволюционеров. Но во время очередной операции он погиб.

Мне доводилось бывать в этих краях, когда классовая борьба достигла тут своего наивысшего накала.

В 1963 году в городе Санта-Клара корреспондент «Комсомольской правды» Ирина Хуземи и я обратились в провинциальный комитет партии с просьбой дать нам машину для поездки в Эскамбрай.

— В Эскамбрай? — удивились кубинские товарищи, — Но вы ведь знаете, что там происходит?

Нас долго отговаривали, но в конце концов выделили «джип» с шофером, а также автоматчиком — для охраны.

На машине в нескольких местах были видны пулевые пробоины.

— Обстреляли недавно, — объяснил автоматчик.

Целью нашей поездки была районная комсомольская школа, расположенная в бывшем горном поместье богатого животновода. Преподаватели и учащиеся рассказывали нам о своей жизни, долго расспрашивали о Советском Союзе, а потом показали арсенал, где хранились винтовки учащихся и их наставников.

— Каждую ночь вокруг школы выставляем караулы, — сказал нам директор. — Не раз приходилось отстреливаться от бандитов.

Солнце еще высоко стояло в небе, когда мы тронулись в обратный путь. Наши кубинские сопровождающие получили в провинциальном партийном комитете строгий наказ: до наступления вечера покинуть Эскамбрай.

Когда я вторично побывал в этих местах, мне разрешили проинтервьюировать группу только что захваченных бандитов. Грязные, бородатые, с гривами давно не стриженных волос, они мрачно сидели перед нами, неохотно отвечая на вопросы. Да, они уже несколько лет скрывались в горах. Да, не раз им приходилось участвовать в вооруженных стычках с властями. Да, теперь они хорошо понимают всю безнадежность предпринятой ими авантюры.

— Народ нас не поддерживал, — сказал главарь банды. — Борьба окончена. Наш отряд был одним из последних, остававшихся в горах.

Мятежники, действовавшие в Эскамбрае, были тесно связаны с контрреволюционным подпольем, центр которого находился в Тринидаде. Трудно сейчас поверить в это, прогуливаясь по тихим, мирным улицам древнего города.

До начала сеанса в кинотеатре «Ромелио Корнелио» перед зрителями выступил Мануэль Перес, режиссер фильма «Человек из Майсинику». Он рассказал зрителям, что отснятый им фильм — первый из целой серии задуманных кинокартин, посвященных различным эпизодам героической борьбы кубинского народа с контрреволюцией.

САМОЕ СИНЕЕ МОРЕ

В провинции Матансас мы сделали остановку в Варадеро — самом крупном кубинском курорте. Кубинцы говорят, что море здесь самбе синее. И право же, они недалеки от истины. Белоснежный песок широкого многокилометрового пляжа необыкновенно оттеняет морскую синь.

Варадеро и до революции был курортом. Но сейчас он разросся, а главное, резко изменился социальный состав курортников. Это поистине место отдыха для трудящихся, для народа.

Самый крупный и комфортабельный отель «Интернасьональ» расположен прямо на морском берегу. Его построила американская фирма еще до революции. Старожилы вспоминают, что людям с темным цветом кожи доступ в этот отель был закрыт. Более того, даже горничными, официантами, портье здесь могли работать только белые. Ныне в этой гостинице, само собой разумеется, останавливаются и работают белые, негры и мулаты: с расовой дискриминацией на Кубе покончили в первые дни революции.

Разительные перемены в жизни курорта особенно заметны в районе, который в прежние времена был известен под именем «зоны Дюпона».

В 20-х годах один из Дюпонов, известных американских миллиардеров, откупил на окраине Варадеро огромный участок в несколько тысяч гектаров. Участок сразу же был огорожен. У входа поставили охранников. Затем сюда стали свозить мрамор из Италии, керамические плитки из Испании, ценные породы красного и черного дерева со всей Кубы. И через несколько лет на морской скале у пляжа поднялся роскошный особняк. Анфилада комнат, обставленных дорогой старинной мебелью, бесконечные ванные, отделанные мрамором, вместительный винный погреб с баром при нем, редкие французские гобелены на стенах, фарфор и хрусталь в столовой.

В гараже стояли семь машин. У бетонного причала покачивались яхты и прогулочные катера. В этом поместье был даже свой аэродром. Десятки служащих, рабочих обслуживали Дюпона и его друзей, когда хозяин поместья раз в год приезжал сюда из Соединенных Штатов отдохнуть и поразвлечься.

После революции «зона Дюпона» была превращена в туристический центр для трудящихся. Первый этаж особняка стал рестораном для туристов, второй — музеем.

Покинув Варадеро, мы решили проехать по историческим местам боев на Плая-Ларга и Плая-Хирон, где в апреле 1961 года была предпринята попытка вооруженной интервенции против Кубы.

За городом Хагуэй-Гранде дорога пошла вдоль обширных плантаций апельсинов, лимонов и грейпфрутов. Постепенно к свежему, острому запаху лимонных и апельсиновых деревьев стал примешиваться другой — пряный, сладковатый. Так всегда пахнет вблизи сахарных заводов. И действительно, за поворотом мы увидели высокую трубу завода «Аустралиа». Во время боев с интервентами здесь размещалась ставка Верховного командования Революционных вооруженных сил.

Мы познакомились с участником боев, заводским рабочим Ласаро Акоста. Он показал нам конторское здание — одноэтажный дом с колоннами, откуда Фидель Кастро руководил сражением.

От завода «Аустралиа» дорога вывела нас на курорт Плая-Ларга. В апрельские дни 1961 года именно тут завязался первый бой. Ныне на некогда диком, пустынном побережье в новеньких уютных коттеджах отдыхают трудящиеся провинции Матансас.

От Плая-Ларга до. Плая-Хирон, где развернулось основное сражение, — 35 километров. Но ехали мы по этой дороге больше часа. Все шоссе было покрыто неповоротливыми, крабами. Если ехать с большой скоростью, можно проколоть шину об острые края их панцирей.

На Плая-Хирон построено училище штурманов и механиков рыболовного флота. Там, где шли бои, звучат мальчишечьи голоса будущих моряков.

На территории рыболовецкого училища установлен мемориальный обелиск с именами погибших героев. Мы насчитали в этом печальном списке 149 имен народных ополченцев, солдат и офицеров Революционных вооруженных сил.

Полторы тысячи наемников высадились здесь глубокой ночью 17 апреля 1961 года. Они намеревались закрепиться в глухом болотистом районе, фактически изолированном от остальной части острова. Но прошло 72 часа — всего 72 часа! — и солдаты так называемой «армии вторжения» с поднятыми руками зашагали в плен.

НА КУБИНСКОМ ЗАПАДЕ

Самая западная провинция республики — Пинар-дель-Рио, что можно перевести как «сосновый бор над рекой». Сосны встречаются туг. Но настоящих лесов нет. Помнится, в одной исторической хронике мне попалось описание Кубы, оставленное кем-то из испанских конкистадоров. «Весь остров покрыт густыми, непролазными чащами», — рассказывал он. Сейчас этого о Кубе уже не скажешь. За минувшие столетия и «главный остров», и другие острова сильно обезлесели.

Типичен равнинный пейзаж — плантации, пастбища или просто большие необработанные участки земли, где группками разбросаны кустарники, небольшие рощи кокосовых или королевских пальм, отдельные деревья — развесистые коренастые сейбы, стройные фрамбойаны, цветущие весной красными или оранжевыми цветами. Так выглядит сейчас и Пинар-дель-Рио.

Эта провинция считается самой «табачной». Именно отсюда идет, основной поток табака для изготовления знаменитых гаванских сигар.

До сих пор их скручивают в основном вручную: знатоки полагают, что сигары машинного изготовления уже не имеют надлежащего «вкуса» и аромата. В цехах табачных фабрик сидят за деревянными столами рабочие — «табакалерос». Глухо постукивают по дереву широкие ножи, разрезающие, разравнивающие пахучие листья. Ловкие пальцы с непостижимой быстротой скручивают листья в сигары различной толщины и длины. А в это время один из рабочих читает своим товарищам свежие газеты или какую-нибудь книгу — таков давний обычай. Иногда «табакалерос», не отрываясь от работы, слушают выступления гостей, посетивших фабрику, или специально приглашенных лекторов.

Мимо кудрявых табачных плантаций дорога вывела нас к Матаамбре. Уже при подъезде к нему видишь, что это не обычный город: какие-то металлические конструкции, подъемные краны высятся в жарком мареве над домами, густо облепившими пологие склоны холмов. Матаамбре — горняцкий город. Здесь издавна добывали медь.

При ближайшем рассмотрении металлические конструкции оказываются надшахтными постройками. Добытую породу краны нагружают в самосвалы.

Нас встречает инженер Омар Мартинес. Он учился в Советском Союзе, как и большинство здешних инженеров и техников.

Омар говорит по-русски с едва уловимым акцентом. Молодой инженер увлеченно рассказывает о рудниках. Прежде они принадлежали американской компании. В канун революции хозяева подумывали о прекращении работ: считали, что запасы руды истощились.

— Но стране нужна медь! — горячо говорит Омар Мартинес. — Мы отказались от мысли о закрытии рудников — шахты уходят все дальше и дальше в глубь недр, и горняки продолжают выдавать руду на-гора.

Омар радушно принял нас у себя дома. С женой и трехлетней дочкой он живет в двухкомнатной квартире нового четырехэтажного здания. Его квартира — типичное кубинское жилье: пол из мраморной крошки — деревянных полов здесь не знают; стены окрашены масляной краской — обои здесь не применяются. В жарком и влажном климате это разумно: дерево и бумага могут быстро прийти в негодность.

За столом на первое нам подали очень вкусную и ароматную похлебку из черной фасоли — традиционный кубинский суп. На второе угостили жареными цыплятами с рисом, который здесь готовят так, что он получается сухим и рассыпчатым. Обед без этого традиционного, гарнира для здешних жителей не обед. Иногда рис смешивают с черной фасолью, и тогда получается блюдо, известное под названием «Мавры и христиане». Вместо хлеба нам предложили ломкие сухие лепешки жареных бананов. Иногда бананы жарят в оливковом масле, и тогда они служат гарниром к мясу или рыбе.

Любая поездка по провинции Пинар-дель-Рио немыслима без посещения Валье-де-Виньялес. Эта горная долина справедливо считается самым живописным районом Кубы. Зеленая долина окружена лобастыми и тоже зелеными холмами. Их мягкие, овальные изгибы слагаются в рисунок, который под силу лишь одному великому живописцу — природе. По склонам холмов, по долине разбрелись кокосовые пальмы, гармонично вписываясь в пейзаж.

Туристские проспекты издавна рекламировали Валье-де-Винь-ялес. Но только после революции долина стала благоустроенным курортом: здесь построили два комфортабельных отеля.

С террасы отеля «Хасмипес» («Жасмины») мы любовались закатом. Солнце багровело у самой кромки горизонта. На долину с тропической стремительностью опускались сумерки. Чистое небо предвещало звездную ночь.


Об авторе

Машкин Валентин Константинович. Родился в 1933 году в Москве. Окончил 1-й Московский государственный педагогический институт иностранных языков. Член Союза журналистов СССР. В 1960 году дважды посетил Кубу в качестве специального корреспондента «Комсомольской правды». Затем в течение семи лет работал в Гаване корреспондентом АПН, а позже корреспондентом Центрального телевидения и Всесоюзного радио. Автор трех очерковых книг о Кубе: «В стране длиннобородых», «Куба — страна юности» (в соавторстве с М. Мохначевым) и «Встреча с юностью Острова мужества» (в соавторстве с И. Хуземи), а также повести «Под копытами кентавра» (в соавторстве с Н. Агаянцем). В нашем ежегоднике выступает впервые. В настоящее время работает над повестью о чилийском движении сопротивления военно-фашистской хунте.

«ЖЕМЧУЖИНА АНТИЛЬСКИХ ОСТРОВОВ»






Ведадо — район кубинской столицы, которым когда-то восхищался Владимир Маяковский
Сборщики ананасов




Бывшая крепость Монкада в г. Сантьяго-де-Куба, ныне Школьный городок имени 26 июля. Штурм этой крепости 26 июля 1956 г. положил начало кубинской революции





На просторах провинции Камагуэй. Животноводство — вторая по значению отрасль сельского хозяйства страны
Одна из улочек старинного города Тринидад. В этом доме останавливался Александр Гумбольдт

Виктор Якимов
ПО КРАЮ БЕЗДНЫ


Записки охотоведа

Рис. В. В. Сурикова


С благодарностью своему спутнику в тяжелых походах по дальневосточным дебрям, сыну тайги и гор — орочу Тимофею Тиктамунка автор посвящает


Придерживаясь побережья, самолет шел на север. До. самого горизонта, который отсюда, с высоты, простирался на многие десятки километров, виднелись только сопки, покрытые темнохвойной тайгой. Среди неоглядных таежных просторов, казавшихся сверху безжизненными, угрюмыми и неприветливыми, вздымались заснеженные, искрящиеся на солнце горные хребты и отдельные вершины, тянувшиеся бесконечной чередой и где-то там, вдали, терявшиеся в голубоватой дымке. Когда самолет приближался к очередной, едва различимой ранее вершине, впереди возникали все новые и новые.

Справа, под крылом самолета, раскинулась гладь океана, на темном фоне Которого белыми пятнами вырисовывались отдельные ледовые поля. Таежные пространства отделялись от морских скальными базальтовыми обрывами в 200–300 метров высотой да узенькой, в несколько метров, белой лентой приливного берегового припая у подножия скал. Береговая линия была изрезана глубоко вдающимися в материк бухтами, а далеко в море выступали скалистые мысы, и самолет летел то над морем, то над горной тайгой.

Мы летели уже второй час, и за все это время ни на суше, ни на море ни разу не появился дымок. Места здесь необитаемы, и транспортные линии морских судов пролегают далеко в стороне.

К исходу второго часа наша машина пошла на снижение.

Пробежав по льду прибрежного озера и взвихрив тонкий снежный покров, самолет остановился у галечной косы, отделявшей водоем от моря. В нескольких сотнях метров от озера, на берегу обширной бухты, виднелся барак. В нем жили рыбаки, занимающиеся подледным ловом рыбы в прибрежной полосе.

Мне предстояло обследовать фауну вдоль побережья Татарского пролива. Скалы, отвесно обрываясь в морскую пучину, тянутся на сотни километров каменной стеной, изредка прорезаемой узкими долинами речек, которые, сбегают с горных хребтов к морю, И по всему моему маршруту ни следа человеческого жилья. При таких условиях пускаться в путь в одиночку безрассудно. Любой пустяк, вроде растяжения связок на ноге (а в дебрях горной тайги и «черт ногу сломит»), может привести к трагическим последствиям. Еще в городе я рассчитывал взять в спутники здешнего охотника-ороча, избушка которого была последним пристанищем на пути в таежные дебри.

Когда самолет скрылся и звук мотора затих вдали, я взвалил на плечи свой объемистый рюкзак, широченные охотничьи лыжи и ружье и направился к его избушке.

При моем появлении на пороге хозяин поднял голову от работы.

— Добрый день. Здравствуйте! — ставя ружье к нарам, приветствовал я его.

— Зластуй. — И, поднявшись с нар, хозяин протянул мне руку. Затем, проведя ладонью по табурету, как бы смахивая пыль, приветливо добавил: — Сатиса.

Он подбросил дров в печку и поставил на огонь чайник.

— Чичаза чай путим пить. — И вышел в сени.

Вернувшись, ороч поставил на стол алюминиевую миску с мороженой клюквой, положил соленую кету и кусок вяленой сохатины. Вынув из ножен, висевших у пояса, нож, он быстро-быстро, как шинкуют капусту, настрогал тонкими ломтиками вяленого мяса. Я обратил внимание, что лезвие ножа было изогнуто, а у пояса виднелся еще один — с прямым лезвием. Настрогав мяса, хозяин положил его в миску и посыпал сверху мороженой клюквой. Затем ножом с прямым лезвием нарезал соленой кеты во вторую миску. Достал с полки хлеб и две вилки.

Закипел чайник. Из высокой железной банки ороч всыпал в чайник заварки и, сняв его с огня, водрузил на стол. Налил две кружки, поставил одну передо мной. Я поднялся, чтобы принести из рюкзака сгущенное молоко и сахар.

— Куда ходи? Сачем твоя кушай нет хоти?

— Я достану продукты, — остановился я в растерянности на пороге.

— Сачем? Кушай, — показал он на вяленое мясо, — кета, чай кушай. Твоя ета кушай потом.

Я вспомнил, что для народов Востока гостеприимство — непреложный закон, и, поспешно усевшись за стол, принялся за вяленое мясо. Но оно было сухим, жестким, и я никак не мог его разжевать. Украдкой присмотрелся к хозяину. Он брал кусочек мяса, затем ягоды клюквы, отпивал чаю из кружки и начинал жевать, Я последовал его примеру и вскоре освоил такую еду.

Покончив с трапезой, ороч набил трубку махоркой и только тогда спросил:

— Твоя куда ходи?

— Иду в тайгу, вдоль побережья, — махнул я рукой на север, — Я биолог-охотовед. Мое дело — учет зверей, — И назвал свое имя.

— А твоя шибка далеко ходи?

Он, видимо, понял, что я зашел к нему неспроста.

— Далеко. До хребта.

— Кизи? — Он имел в виду озеро с таким названием.

— Немного ближе. Только до хребта, до водораздела, — я достал карту и показал ему водораздельный хребет.

— Моя пумаха нет понимай. Моя сопка, тайга понимай.

Я всмотрелся в карту, стараясь отыскать какой-нибудь заметный ориентир.

— Мыс Хой, а потом обратно.

— А, Хой. Моя там был, — оживленно сказал он.

— А давно ты там был?

— Давно, однаха. Трисать первы.

— В тридцать первом году?! Более сорока лет назад! И после не ходил?

— Нет. Ранее ходи. Потом ходи нет.

— А сколько же тебе лет?

— Шисят тевять.

— Шестьдесят девять?!

— Та.

Глядя на него, я не дал бы ему и шестидесяти. А тут шестьдесят девять! Как же я с ним пойду? Еще случится что-нибудь на полпути. Но я знал, что родившиеся еще в дымных чумах орочи, всю жизнь не порывавшие тесных связей с природой, и в старости остаются бодрыми и выносливыми.

— А как тебя зовут?

— Тимофей.

— А фамилия?

— Тиктамунка.

— У орочей каждая фамилия что-нибудь означает. Что означает твоя?

— Знасит, моя ходи сопка.

— Пришедший к сопке?

— Нет. Моя ходи низ сопка.

— Ага. Значит, вышел из сопки, то есть вышедший из гор?

— Та, та.

Тут я еще раз убедился, что народы Дальнего Востока хорошо понимают тонкости русского языка, хотя сами по-русски говорят односложно.

— Ну, а дальше люди встречаются? — указал я на север.

— Нет. Тайга ходи — охотник нет. Море ходи — рыпак нет. Стесь рыпак. Кизи рыпак. Больше нет люди.

— Так что же, на двести верст ни души?

— Сачем нет души. Сополь ходи. Сохат ходи. Вытра ходи. Мноха, мноха душа ходи.

— Да-а, — протянул я и задумчиво посмотрел на ороча. — Ну, Тимофей, пойдешь со мной на север? — Ия стал объяснять ему условия похода.

— Ходи мозна. Та моя таскай мноха нет моги.

— Ну продукты мы разделим, а кроме этого я понесу печку и палатку.

Он молчал. Я боялся, что он откажется и тогда моя работа сорвется: здесь не то что проводника, даже спутника не найдешь. Он единственный житель на сотни верст вокруг.

— А мноха день ходи ната? — спросил он наконец.

— Много ли дней? Туда и обратно — это более трехсот километров. А сколько километров в день мы сможем пройти с грузом?

— Пятнасать.

— Пятнадцать километров. Значит, минимум двадцать пять дней только на дорогу. А по пути мне надо делать учет, закладывать контрольные площадки. Всего не менее сорока дней.

— Сорок дней? Ходи мозна. Только тайга ходи чичаза не мозна. Край моря ната ходи.

— Почему тайгой не пройти? Мы же на лыжах.

— Тайга ходи нелься. Снек шибка мяхка. Лыза тони. Сюта, — и он показал на колени.

Как я ни уговаривал его, доказывая, что тайгой идти целесообразнее, он не соглашался и стоял на своем. Выхода у меня не было, пришлось согласиться в надежде на то, что по пути я буду сворачивать в долины ключей и речек, впадающих в море, и, поднимаясь по ним, производить обследование фауны в прибрежной полосе горной тайги.

Сборы нас не задержали. У меня все необходимое было в рюкзаке, а ему, жителю тайги, почти не требовалось времени для снаряжения в дорогу. На следующее утро до восхода солнца мы тронулись. В этот день рыбаки отправлялись в северную часть бухты, километров за пять от своей базы, осмотреть невод. У них была лошадь для подвозки рыбы. А так как нам было по пути, мы попросили нас подвезти: пять километров с нашим грузом — полдня хода.

В эту зиму больших морозов не было, и лед на море образовался только у берегов. Когда ветер менялся, лед отрывался от прибрежных скал и его уносило в море. Устойчивый лед держался только на мелководье — в больших бухтах с низкими, пологими берегами. Когда, подъехав к месту установки невода, мы помогали рыбакам вытаскивать его из майны, я увидел, что толщина льда около полуметра, и попросил рыбаков подвезти нас еще немного. Они согласились, предупредив, что километра через два лед тоньше и лошадь может провалиться.

— Вон, видишь скалы на берегу? — показал один из рыбаков. — Возле них лед на море слабый.

Вскоре я узнал, что со скал по расщелинам стекает вода и, собираясь в один поток, вдается в море узким, но длинным рукавом — до двух и более километров. Образуется обширная полынья. А кроме того, вода в этом месте пресная, она не сразу смешивается с морской. Лед из пресной воды хрупкий, легко трескается.

Морской же лед от содержащейся в нем соли более вязкий, упругий.

Бригадир разрешил одному из рыбаков довезти нас до протоки, По крепкому старому и гладкому, будто скатерть, морскому льду мы покатили, как на ипподроме. Лед был прикрыт сантиметра на полтора-два примерзшим к нему снегом, и лошадь не скользила. Под копыта стлалась гладкая белая поверхность. Но вот впереди обозначилась более темная полоса. Подъехав к ней, рыбак остановил лошадь. Протока была широкой — около тридцати метров. Мористее она постепенно сужалась, сливаясь вдалеке с общим белым фоном льда. Ближе к берегу расширялась и, все более темнея, образовывала возле скал обширную открытую полынью.

Мы распрощались с возницей и направились прямо к мысу, темневшему километрах в восьми. Чем ближе подходили мы к нему, тем отчетливее вырисовывались его обрывистые скалы. Подойдя к ним вплотную, я увидел, что подняться на них невозможно. Базальтовая стена высотой более двухсот метров, веками подмываемая прибоем, нависала над морем.

Возле скалистого мыса на берегу ручья, впадающего в море, стояла избушка. В ней мы увидели железную бочку с трубой, которая служила печкой. У стены — нары из. жердей, прикрытые истлевшим сеном. В углу, возле оконца, подобие стола из обтесанных топором трех плах. Даже при беглом осмотре становилось ясно, что избушка построена не охотником, а кем-то из рыбаков. Место для нее было выбрано не с учетом житейских удобств, а чтобы находиться поближе к морю. Поэтому она годилась только на летнее время. Когда мы разожгли наконец капризную печку, от дыма некуда было деться. Пришлось готовить ужин возле избушки на' костре. Но все наши попытки отдохнуть на нарах оказались напрасными. Избушка стояла «на семи ветрах». Ветер порывами задувал в трубу, и клубы дыма вырывались в отверстие для дверцы, которая отсутствовала: какой-то «умник» использовал ее для других нужд. Дым щипал глаза, кашель выворачивал легкие наизнанку.

Наконец, ороч не выдержал.

— Пойтем, нодья делай путем. Нодья спать ната.

На берегу мы нашли три бревна и соорудили нодью — охотничий костер. Но ельник был высоко на сопке. Поэтому подстилку на снегу сделали жиденькую, без еловых лап, из одного гнилого сена. Хоть мы и ворочались на ней остаток ночи, поеживаясь от холода и подставляя к костру то бока, то спину, это оказалось приемлемей, чем ночевка, в дымной избушке.

Едва на востоке померкли звезды, мы уже были на ногах: все равно не спалось. Усилив огонь, стали кипятить чай. Уставшие за день, продрогшие и не выспавшиеся за ночь, мы оба чувствовали себя довольно скверно. А впереди нас ждал большой и трудный путь, немалые опасности. Какие? Мы еще не знали. И в этом была главная сложность — идти в неизвестность.

От мыса Иванова. берег резко поворачивает на запад. Господствующие здесь северо-восточные ветры гнали ледяные поля на мыс. Море выталкивало их на берег, и они дробились о скалы, громоздясь друг на друга. Когда во время отлива океан отступал, ледяной барьер из торосов образовывался мористее. Но при очередном приливе барьеры снова прижимались друг к другу. Так возникали многоярусные ропаковые ледяные поля, расположенные валами, повторяющими береговую линию.

Мы передвигались, как муравьи, переползая с одного тороса на другой, цепляясь за острые края громоздившихся льдин. Когда, пройдя километра два по забитой торосами бухте, мы устроили привал, солнце успело проделать по небосклону почти половину своего пути.

— Ну, Тимофей, если и дальше будет такая дорога, вернее, бездорожье, то нам сорока дней и в один конец не хватит. Если только вообще дойдем.

— Тайга зверь мноха. Не пропадай.

— Что же мы будем сидеть и ждать навигаций, чтобы какая-нибудь случайно проходящая посудина подобрала нас?

— Сачем сиди? Ходи бутем маленько. Морем ходи нелься — тайга ходи бутем.

— Морем нельзя? Мне говорили о «непроходах». Это разве не они? — указал я на пройденные многоярусные ропаки.

— Нет. Тута ходи мозно. «Непрохот» — совсем нет кде ходи… Так скала, — повел он рукой снизу вверх, — а совсем рятом нота глубоха. Ходи нет куда.

— Так почему мы морем идем? Пойдем тайгой!

— Тайга ходи исо бутем. Шйпко плохо чичаза тайга. Снек мноха, мноха.

— Ну что ж, морем так морем. — И я натянул на плечи лямки рюкзака.

Отсюда береговая линия круто повернула на север. Лед уже не прижимало к скалам, а отрывало от них. Берег оказался кулисного типа — виднелись многочисленные, выступающие далеко в море утесы. Эго и были «непроходы». С южной и восточной сторон скалы круто обрывались прямо в море. Там не было прочного льда. Морская бездна, покрытая ледяной «кашей», постоянно «дышала» от приливов и отливов. Скалы высотой двести-триста метров круто нависали над морем. Лишь на двухметровом расстояний от поверхности воды вдоль скальной стены тянулся ледяной карниз шириной полтора-два метра. Во время прилива, когда подъем льда, достигал наивысшего уровня, он в большие морозы примерзал к скалам, а при отливе, оседая, ломался под собственной тяжестью, оставляя на скалах узкий ледяной поясок. Этот поясок тянулся до конца бухты, теряясь за очередным утесом.

Передвигаться по такому карнизу с двухпудовым рюкзаком на спице можно лишь с большой осторожностью. Один неверный шаг — и тяжелая ноша потянет вниз, не позволив удержаться на скользкой поверхности. Поэтому мы сняли рюкзаки и сначала преодолели «непроход» с палкой для опоры и топором, подрубая и расчищая покатые места карниза. Вернувшись назад, связались друг с другом капроновым шнуром, но так, чтобы в случае падения одного он не потянул за собой рывком в бездну другого.



Как только мы с востока обогнули «нос» утеса, на северной стороне опять начались торосы. Потом впереди показался новый утес и новый «непроход». Наконец, перед нами возникла более просторная бухта. Но карниз тут был значительно уже: в некоторых местах ширина его не превышала метра. Здесь нам пришлось поработать топорами так усердно, что, несмотря на тридцатиградусный мороз, мы сняли полушубки. В самых узких местах прорубали лунки для каждого шага. Затем, связавшись шнуром на расстоянии двадцати шагов друг от друга, двинулись по краю бездны. Внушительные габариты моего рюкзака, в котором кроме продовольствия и разного снаряжения были печка и палатка, не позволяли мне передвигаться, прижимаясь плечом к скале. Поэтому, прежде чем сделать очередной шаг, я внимательно осматривал скалу, нет ли выступа. Задев рюкзаком о выступ, я тут же сорвался бы в пучину.

Мы двигались поочередно. Сначала шел Тимофей (его поклажа была полегче), а я стоял у скалы, крепко упираясь ногами в вырубленные уступы. Пройдя расстояние, равное длине шнура, то есть двадцать шагов, он останавливался и вырубал упоры для ног. Тогда начинал двигаться я. Удлинить отрезок шнура мы не решались, так как при падении одного второй не смог бы ему помочь.

Солнце ушло за скалы, и тени от них ложились на море, когда мы наконец миновали этот опаснейший «непроход». Свыше четырех часов мы шли над бездной. В некоторых местах одной рукой опирались о скалы, а другой касались самого края ледяного обрыва. Под ним, глухо ударяясь об утесы обломками льда, «дышала» бездна.

Миновав еще несколько «непроходов», мы вдруг увидели, что дальше дороги над морем нет.

Ледовый карниз сужался в некоторых местах до полуметра. Даже без груза этим путем не пройдешь. Удержаться на таком «птичьем насесте» под силу только бакланам. Было от чего прийти в отчаяние!

Не оставалось ничего другого, как возвращаться вспять изнурительным и опасным путем, еще более мучительным потому, что он не приближал нас к цели, а отдалял от нее. Сколько труда, сколько ухищрений и энергии, какое нервное напряжение! И все напрасно!

— Что будем делать, Тимофей? — с надеждой спросил я проводника, будто он, словно всемогущий дух, способен совершить невозможное.

— Насат ната ходи, — дымя цигаркой и не глядя на меня, ответил ороч.

— Но ведь сколько километров идти-то! До самого мыса Иванова ни одной расщелины, где можно подняться на скалы и обойти этот проклятый «непроход»!

— Хади ната насат, — твердо повторил ороч.

— Говорил я тебе — пойдем тайгой! Там хоть три километра за день, но продвигались бы вперед. А тут безрассудный риск, и все напрасно! — сгоряча набросился я на проводника.

— Один гот мозна ходи. Другой гот ходи нелься, — оправдывался он. — Ранса я тут ходи, — потупясь, добавил он.

— Ладно, Тимофей, извини. Ты, конечно, ни при чем. Но знаешь, уж больно обидно, вот я и погорячился малость. Ну ЧТО Ж, пошли назад. Вот только вопрос: где мы сегодня заночуем?

— Та. Эта ночь шибко плохой путет.

Тени от скал уже простерлись далеко в море, некоторые уползли за горизонт. Часа через два станет совсем темно. А лунный свет на ледяных торосах и скалах призрачен и обманчив. Да к тому же в эти дни светила не луна, а «поросячий хвостик».

Мы спешили, надеясь до темноты миновать самые опасные «непроходы». Однако спешка нужна далеко не при всех обстоятельствах. Хоть путь нам был и знаком, но постоянная опасность свалиться в море не позволяла торопиться. И когда угасала заря, самый опасный «непроход» был еще перед нами. Преодолевать его в темноте было безумием.

Пришлось расположиться на ночлег в самых неподходящих условиях. Неширокая, в несколько метров, галечная полоска, ограниченная сзади отвесными скалами, в которых ни единой расщелины, а спереди — морем. Слева и справа — «непроходы». Палатку крепить негде и не за что. Мороз усиливался, а ветер при, тридцати градусах продувал насквозь.

Свернув палатку — вдвое, мы пытались по краям закрепить ее камнями, но крупные камни, глубоко сидевшие в замерзшей гальке, вывернуть было невозможно. Отбив с трудом обухом топора несколько некрупных каменных осколков, мы прижали ими края палатки, а изнутри подперли ее лыжами. Палки, которые мы использовали при ходьбе, раскололи для костра.

Набив котелки снегом, развели огонь. Но чай оказался отвратительным. Хотя снег мы набрали на скалах, он все же пропитался соленой влагой. Сахар никак не улучшал вкусовых качеств чая, который получился сладко-горько-соленым. Но мы все же заставляли себя пить его небольшими глотками., чтобы хоть немного согреться. Потом забрались под палатку и, съежившись, как сурки в норе, постепенно забылись в полудремотном сне.

Вдруг резкий порыв обдал нас леденящим холодом — палатку сорвало и отбросило куда-то в сторону. Но нам было уже не до нее. Вокруг стоял невообразимый грохот и скрежет, заглушавший свист и вой ветра. Казалось, во мгле крутящегося снежного вихря сражаются тысячи чудовищ в звенящей броне. Грохот, приближаясь, нарастал. Подумалось, что на нас вот-вот рухнут скалы:.

Это внизу, под нами, разыгрался зимний шторм.

Если зимний шторм страшен и в море, то на побережье он еще ужаснее. В море лед вздымается и опускается равномерно… Здесь же ветер с сатанинским свистом ударялся о скалы, а льды всей массой напирали на берег, со скрежетом громоздясь друг на друга.

Я посмотрел на часы — близилась полночь, время наивысшей: точки прилива. Угораздило же нас угодить в ловушку! Самое досадное, что в нашем положении мы были обречены на бездействие. Погибнуть без борьбы! Что может быть глупее? Но никуда не денешься: сзади отвесные скалы, впереди невидимые в снежном вихре наползающие на скалы массы льда. Сейчас прилив, достигнув своей высшей точки, поднимет льды еще выше. И они вдавят нас в скалы, как песчинки. После шторма от нас и следов не останется, а весной, отступая, льды, уволокут за собой в морскую бездну наши останки.

Мы замерли, прижавшись к скале, в полном молчании. Говорить было не о чем — все и так ясно. К тому же бесполезно было не только говорить, но даже кричать друг другу в самое ухо. Свист ветра и грохот льда заглушали все звуки. Казалось, вокруг нас работают реактивные двигатели.

Все это продолжалось бесконечно долго. Но вот, хотя ветер свистел и выл с прежней силой, грохот постепенно стал стихать. И мы поняли, что прилив прекратился — море поднялось до высшей точки. Льды продолжали напирать друг на друга, но теперь уже только движимые силой шторма.

И только тогда, пришло сознание того, что, раз море не добралось до нас в момент прилива, мы еще увидим рассвет.

Перед рассветом скрежет льдов усилился. Но теперь море уходило назад, и нагромоздившиеся ледяные барьеры, обрушиваясь от начавшегося отлива, сталкивались со льдами, которые шторм продолжал гнать к берегу.

Когда рассеялась тьма, ветер поутих. Снежные вихри постепенно улеглись и сквозь крутящуюся пелену снега, всего в нескольких шагах перед собой, мы увидели громадные, стоящие торчком льдины, подпираемые другими. Что произошло бы с нами, поднимись прилив еще на полметра? Льды не накрыли нас потому, что морское дно здесь полого поднималось к скалам, образуя перед ними галечную отмель. А луна находилась в такой фазе, когда приливы не особенно большие. По следам на скалах было видно, что в другое время они поднимались и выше. И только счастливое стечение обстоятельств спасло нас от неминуемой гибели.

Когда рассвело, ветер заметно ослаб, и небо над морем стало светлеть, постепенно розовея. Снег уже не крутился, хотя ветер продолжал завывать в расщелинах.

Но вот далеко на горизонте появилось оранжевое пятно, и как бы сразу откуда-то снизу вынырнул красный диск солнца, медленно поднимаясь и желтея.

Внезапно смолкли завывания ветра, солнце золотыми блестками рассыпалось по бесконечному ледяному полю. Впереди до самого горизонта громоздились горы льда, а вблизи, просвечиваемые солнечными лучами, они искрились и переливались изумительными тонами. Льды как будто горели синим огнем, разбрасывая вокруг серебряные стрелы.

Теперь, смотря на эти льдины, сверкающие как гигантские алмазы, трудно было поверить, что несколько часов назад они с чудовищным грохотом надвигались на нас. Все ужасы ночи как-то стушевались и казались уже кошмарным сном.

— Ну, Тимофей, теперь мы видели, каков морской бог, когда он шибко злой, — сказал я.

— Та, я такой злой Тэм ранее не видел.

— А что такое. Тэм?

— Хозяин моря.

— Ну, раз он показал нам всю свою ярость и не унес в свое логово, то мы. еще походим и по морю и по тайге. А сейчас давай-ка сахару погрызем да побыстрей выберемся из этой западни. А то неровен час морской бог нас здесь снова прихватит — вряд ли во второй раз отпустит.

К полудню преодолев уже знакомые нам «непроходы», мы приблизились, к мысу Иванова. Там, за поворотом, находилась. упоминавшаяся выше избушка. Представив тепло ее чугунной печки, а на ней источающий аромат котелок с чаем, мы, несмотря на то, что двое суток не ели, преодолели ледяные ропаки подобно горным козлам.



Наконец сбросили у порога избушки осточертевшие рюкзаки. А полчаса спустя, раздевшись и разувшись, сидели на нарах возле жарко пышущей печки и тянули второй котелок чая. Потом в ожидании ужина растянулись на нарах.

— Ну что, Тимофей, дальше тайгой пойдем?

— Тайга далеко ходи не ната. Путем ходи недалек от берек моря до друкой мыс. Там река бутет. Туда ходи ната.

— До Серебрянки? А там куда?

— Там смотри бутем.

Поужинав, я занес в дневник маршрут, сделал нужные записи. После всех передряг мы спали спокойно и крепко.

Проснулись поздно, и я решил осмотреть оставленные мной здесь настороженные капканы. В два из них попались соболи, которые уже замерзли. В третьем была кукша. Оранжево-сизое оперение этой птицы хорошо заметно даже в темноте, и я положил ее на приманку в одном из вновь настороженных капканов. Во второй капкан за неимением другой приманки положил кусок соленой кеты.

Я показал Тимофею пойманных соболей.

— А ты говорил, зачем они пойдут в мои «дворики», когда тайга большая! Вот видишь, я не бегал за ними, а они сами пришли в мои капканы.

Ороч, ничего не сказав, стал молча собираться.

— Ты куда это? Вечер на дворе.

— Пойту тайга смотри буту.

Прихватив пару капканов, он надел лыжи и полез на сопку. Через полчаса он вернулся.

— Моя капкан ставил. Чум соболь делай и капкан клади.

— Что-то ты быстро поставил. За полчаса туда и обратно и пару «двориков» сделать — разве успеешь?

— А моя сопка ходи. Смотри, где сополь бегай, там снека чум делай. Капкан клади. Бумахай закрывай. Потом на друкой слет чум делай. Друкой капкан клади.

— Ну, так у тебя ничего не получится. Сам же говорил, что соболь шибко хитрый, а хочешь, чтобы он тебе, как глупая сойка, попался. Нет. Чтобы поймать соболя на приманку, надо все делать аккуратно. За день можно пять, от силы семь капканов поставить. А если ты за полчаса пробежал по тайге два-три километра и успел поставить пару капканов, то не жди ничего.

Мы решили на следующий день идти тайгой до мыса Медного. Параллельно побережью, тридцатью километрами западнее, тянется с севера на юг водораздельный хребет. Все реки, сбегающие оттуда к океану, имеют общее долготное направление. В бухту перед мысом Медным впадает текущая с водораздела на восток река Серебрянка. Поэтому пройти Медный, не заметив его, мы не могли: река служит надежным ориентиром, указывающим на траверз мыса.

Мы внимательно осмотрели снаряжение, поправили крепления на лыжах и, пораньше поужинав, легли спать. Путь предстоял нелегкий.


Серебрянка имеет перед устьем несколько рукавов, соединяющихся при впадении в бухту в одно русло. Уклон ложа реки незначителен, и во время приливов морская вода, подпирая сток Серебрянки, поднимает ее уровень на расстояние полутора километров от устья. Во время отливов на реке подо льдом образовываются пустоледи. Ближе к устью они достигают двухметровой глубины.

Я пошел руслом реки по льду, а Тимофей правее, вдоль сопок. На реке почти не было перекатов, полыньи встречались редко. Там, где Серебрянка разделялась на несколько рукавов, в рыхлом снегу виднелись глубокие борозды — это выдры проложили здесь постоянные тропы. «Надо поставить капканы», — отметил я про себя. Выше по реке, куда не достигали приливные морские воды, появились незамерзающие перекаты. Берега обильно поросли ивами и черной ольхой, здесь кормились на ночь рябчики. Птицы, были осторожны: летом, во время хода лососевых, бухту посещав ли рыбаки. К вечеру мне удалось добыть десяток рябчиков. Поднявшись выше по реке, я обнаружил следы: трех сохатых: быка; самки и годовалого теленка. Вероятно, недалеко водораздел, где крутые, склоны поросли ягельником, с которых лоси иногда спускаются в речную долину. Надвигались сумерки, и я по своей, лыжне вернулся к берегу бухты.

Тимофей ничего не добыл. Выгнал кабаргу, но она оказалась недосягаемой для ружья. На рябчиков он вообще не охотился, не желая обременять себя лишним грузом боеприпасов: ведь каждый ружейный патрон весит около пятидесяти граммов, а сотня патронов — это пять килограммов. Достойным выстрела он считал только крупного зверя, в крайнем случае белку, которая кроме шкурки давала ему вкусное мясо.

На вооружении у Тимофея состояла старая «фроловка» — берданка, вероятно доставшаяся по наследству. Самым подобающим местом для нее была музейная витрина. Ложе этого «чудо-ружья» было связано проволокой. Выбрасыватель в затворе отсутствовал. И если патрон еще можно было дослать в ствол, то стреляную гильзу приходилось выбивать шомполом, вместо которого хозяин ружья применял ивовый прут. Где уж с таким оружием охотиться на рябчиков!

Ружье он носил, вероятно, потому, что безоружный охотник представлялся ему такой же несообразностью, как соболь без хвоста или безрогий лось в брачный период. Однако свою «фроловку» Тимофей чаще всего оставлял на бивуаке. Могла она понадобиться разве только тогда, когда нужно было добыть сохатого. На тигра никто не охотится, медведи зимой спят, а пушнину он добывал капканом.

Но на следующее утро ему пришлось взять ружье: мы пошли охотиться на сохатого. Направились вверх по реке, где я накануне обнаружил следы лесных великанов. Когда по своей лыжне я пошел впереди, Тимофей предупредил меня:

— Река ходи тихо. Смотри ната хоросо. Эта река плохой. «Обмани-река».

— Как это «обмани»? — не понял я.

— Низ леда пусто. Провалиса — вода. Глубохо — под леда тяни бутет. Плохой река. Хитрай река. — И еще раз констатировал: — Обмани-река.

— Но я вчера все время шел по ней. Пустоледей не было.

— Всяк рас всяхо бывает. Один рас ходи хоросо. Друкой рас — провалиса.

Пройдя по реке с полкилометра, он сказал:

— Твоя ходи тихо. Моя догоняй потом.

— А ты куда?

— Тута немноха ходи, — махнул он рукой вправо.

Оказывается, он тоже увидел тропы выдр на переходах и насторожил там самострелы. Этот вид охотничьего оружия народности Дальнего Востока и сейчас применяют часто. В котомке местных жителей всегда несколько наконечников для-стрел, которые легче капканов. Обнаружив тропу, которой зверь пользуется постоянно, охотник тут же насаживает наконечник на метровую палку, а из сучка кедрового стланика или другого подходящего дерева изготовляет лук, закрепляя его с помощью бечевки, переброшенной через тропу, и настораживает самострел. Лук делается из толстого сука, и натянуть его можно только при помощи рычага — палки. Поэтому в тайге, при выходе на звериную тропу, где видны следы человека, надо идти осторожно, внимательно поглядывая под ноги: можно пострадать от самострела.

Поднимаясь вверх по реке, я в нескольких местах сворачивал в сторону за рябчиками. Потом, выйдя снова на лед, присел на согнувшуюся над рекой ольху и закурил, поджидая Тимофея.

Вдруг мне послышался какой-то приглушенный крик. Может, в звенящей тишине тайги мне это просто почудилось или прокричал какой-нибудь зверь? Но вот крик повторился. Он явно принадлежал человеку, но звучал как-то глухо. А в горной тайге звук разносится далеко, с раскатами громкого эха. Крик опять повторился. Кроме нас двоих, здесь никого не было, да и доносился он со стороны моря. Значит, кричал Тимофей.

Что могло случиться со старым орочем, всю жизнь прошившим в тайге? Может, на него напал тигр? Но следов зверя на побережье мы не встречали. А может, появился медведь-шатун и уже подмял охотника под себя? Все эти мысли пронеслись у меня в голове на бегу: при первом же крике я устремился назад по своей лыжне, загоняя в стволы патроны с пулями.

«Успею, ли?!» — мелькнуло в мозгу, и, сбросив на ходу полушубок, я, не замечая хлеставших по лицу веток, помчался по льду реки, перескакивая с ходу через валежины, которые в обычное время благоразумно обходил. Крик снова раздался уже где-то неподалеку, но, казалось, шел из-под земли. Выскочив из-за очередного поворота реки, я, не сбавляя хода, стал огибать упавшую ольху и чуть не соскользнул в провал во льду. Сразу за ольхой, лежавшей поперек реки, зияла большая дыра, крик доносился оттуда. Осторожно приблизившись к провалу, я увидел Тимофея по пояс в воде, уцепившегося за обрывистую кромку берега. Глубина здесь была около метра, но у горных рек сильное течение, и даже при такой глубине устоять против него трудно. К тому же на ногах у Тимофея были лыжи, и их тащило течением. От дна реки до кромки льда было метра три, и Тимофей, конечно, без посторонней помощи выбраться никак не мог.

Я бросил ему конец шнура. Он одной рукой ухватился за него, и в этот момент вторая его рука соскользнула с берегового уступа, за который он держался. Тимофея понесло под лед, в черную зияющую пустоту. Шнур натянулся, свободные петли его, свисавшие у меня с пояса, заскользили вниз. Я не препятствовал скольжению шнура и боялся, что, когда он натянется, его может вырвать из руки Тимофея, если тот не успел ухватиться за него второй рукой. Вскоре скольжение прекратилось. Осторожно выбрав слабину, я легонько потянул шнур на себя и тут же почувствовал, как он несколько раз дернулся. Наклонившись над краем провала и боясь не услышать ответа, я крикнул в пустоту.

— Тимофе-е-ей!

Радость моя была беспредельна, когда из черной пустоты глухо донеслось:

— Моя стеся стой! Себя веревка мотай!

— Стой там! Сейчас я возле тебя лед рубить буду! — закричал я в подледную пустоту. — Если можешь, постучи лыжей в лед!

Закрепив шнур за ближайшую ольху, я прошел немного вниз по реке и услышал под собой глухие удары. Определив по ним место, я быстро прорубил во льду отверстие. Тимофей стоял по колено в воде и, обвязавшись шнуром, прижимался к берегу. К счастью, здесь был перекат. Окажись здесь поглубже — трагедия была бы неизбежной. Ведь оказавшемуся подо льдом охотнику я ничем уже помочь не мог…

— Как же это тебя угораздило провалиться? — спросил я Тимофея, когда наконец он оказался наверху. — Ведь сам же предупреждал меня, что это «обмани-река».

— Сам не снай. Все время твоим слетам ходи, — и он показал на лыжню.

И верно, мои следы были видны и с той и с другой стороны промоины. Как же это? Я тяжелее ороча и не провалился? Но, присмотревшись внимательнее, я понял, в чем дело.

— Так ведь это мои вчерашние следы! Сегодня я здесь не проходил, прошел стороной за рябчиками. Любопытно! Значит, если бы я сегодня шел по своему следу, тоже провалился бы. Но как же мне удалось пройти здесь вчера?

— Моя говори: худой река, «обмани-река», — и, показав на свою мокрую одежду и обувь, добавил: — Ната чум ходи. Суши ната.

— Да, да, пошли быстрей! Только осторожней и подальше друг от друга, чтобы не провалиться сразу обоим, — и я быстро двинулся вперед.

Возвращаясь, я продолжал размышлять над тем, почему вчера лед выдержал, а сегодня обрушился? Вдруг простая и ясная догадка осенила меня, и я невольно остановился.

— Постой! Постой! — закричал я. — Знаешь, в чем дело? Я здесь вчера когда ходил? В полдень. А в это время был прилив и вода подпирала лед снизу. А теперь утро — уровень воды ниже. Лед всей массой висит, не имея опоры. Небольшая нагрузка — и он не выдержал.

— Моя не понимай так. Моя знай — провалиса мозна и в обет.

Я задумался.

— Да, верно. Можно провалиться и во время прилива. Ведь лед на реке держится между берегами на том уровне, которого достигла река в момент наивысшего подъема воды. В последующие дни уровень прилива снижается. Значит, надо узнать, когда был максимальный прилив, и определить, в какой фазе находилась луна в это время. А тогда уже по нынешней фазе луны можно судить об уровне прилива. Но безопаснее всего, Тимофей, как можно меньше ходить по льду этой «обмани-реки». Особенно надо избегать одиночных прогулок.

— Я знай. Эта река всекта обмани. Сдесь люди ранее тони.

Когда мы пришли в наше жилище, ороч достал из котомки запасные олочи и пучок травы. Через несколько минут он уже был в сухой обуви. Раздевшись, залез на полати над печкой, которую я раскочегарил докрасна, и укрылся моим полушубком. Выпив котелок крепкого горячего чая, он скоро уснул.

Я пошел побродить по окрестностям, так как охота на лосей сорвалась. За нашим сараем, у самого подножия сопки, стоял шалаш из веток. Здесь осенью рыбаки коптили рыбу. К шалашу и шли крупные следы. Опять росомаха! След тянулся от побережья. Вчера, когда я проходил здесь, его не было. Значит, росомаха сопровождает нас с самого начала пути. Преследование — ее излюбленный, если не единственный способ охоты. Для нас она, конечно, не опасна. Росомаха может напасть только на ослабевшего, беззащитного человека. А ходит она по следам человека так же, как по следам медведя или тигра, подбирая после них остатки пищи. Но если что плохо лежит, она непременно стащит, чуть ли не из-под носа. Поэтому, если близ лагеря появилась росомаха, прячь все понадежнее. Лучше всего съестное подвесить таким образом, чтобы нельзя было достать и с дерева, ведь по деревьям этот хищник хорошо лазает. Но то, что попало ей в зубы, даже несъедобное, она разорвет и растащит. Пожалуй, это самый осторожный и хитрый зверь в тайге. Увидеть ее удается редко, и то лишь издалека. Так произошло и на этот раз. Поднявшись на увал, я услышал впереди в распадке тявканье. Оно не походило на лисье. «Любопытно, что за зверь подает голос?» — подумал я и пошел на звук к вершине сопки. Противоположный ее склон был крут, и сверху хорошо просматривалась широкая падь, поросшая нечастыми ивами и ольхой, а по отрогам — кустарниковой березой и бересклетом. Среди кустов мелькал силуэт крупного зверя. Он кружил в кустах, иногда останавливался, вытягивал голову, принюхиваясь к ветру. Изредка взлаивал и снова кружил. Когда зверь вышел на открытое место, я сразу узнал росомаху. Она охотилась на зайца. Способ ее охоты на этого зверька довольно оригинален и прост. Догнать зайца нелегко, и лисице это не часто удается, а крупной и тяжелой росомахе — и подавно. Поэтому по следам, оставленным зайцем ночью на «жировке», она находит его и начинает упорно преследовать. Взявши след, она будет идти только по нему, не соблазняясь даже выскочившими из-под носа другими зайцами: она не способна соперничать с ними Б беге.

Идя же но следу одного зайца, изредка тявкая, она не дает ему отдыха и времени на кормежку и будет гнать его сутки и двое, до тех пор, пока он, вконец обессиленный, не ляжет. У зайца наступает как бы шок, и тут росомаха его берет. Такой- способ охоты требует терпения и выносливости.

На следующее утро мы вышли в том же направлении, что и вчера, но были предельно осторожны. Следы сохатых вели нас в глубь материка. Километров через десять над тайгой засверкали вдали снежные вершины гор. Стало ясно, что лосей нам не догнать. Они. уходили к водоразделу на ягельники, а следы были двухдневной давности. Пришлось вернуться, оставив надежду на пополнение наших продовольственных запасов лосиным мясом.


Уже месяц продолжается наше путешествие. Нами пройдено больше половины намеченного пути, две трети работы по учету фауны выполнено. До конечного пункта осталось полсотни километров, не считая-поворотов на учетные маршруты и контрольные площадки.

— Как считаешь, Тимофей, сколько дней нужно нам чистого хода, не считая задержек, до первой встречи с людьми?

— День шесь.

— Ну а если пойти налегке, имея только запас необходимых продуктов?

— Пять дни ходи мозна.

— Тогда, палатку и печку я оставлю, они мне за месяц изрядно натерли плечи. А пять-шесть суток будем ночевать у костра.

— Костер спи плохо. Палатка, печка — спи хоросо, — не глядя, на меня, сказал Тимофей.

— Конечно, с палаткой и печкой лучше. Но ты же видишь, целый месяц-я-тащу на себе больше двух пудов груза. А у костра, без палатки и печки, мне труднее, чем тебе: ведь ты с детства привык к ночевкам в тайге. Так тебе ли горевать? Давай-ка продолжим наш путь с более легкой поклажей.

Мы взяли с собой запас продуктов на пять суток да необходимую мелочь, что могла понадобиться для починки одежды, обуви, ремонта лыж, а также оружие. Кроме того, я взял фотоаппарат, бинокль и полевую сумку. Все остальное мы оставили на Серебрянке.

Пройдя между скальным берегом и отдельно стоявшим-утесом, как через гигантские фантастические ворота, мы, обогнув мыс, сразу же встретились с «непроходом», и снова началось балансирование на краю бездны.

Когда мы прошли километров шесть вдоль сплошной, каменной стены по ледяному карнизу над морем, слева в скалах появилась небольшая расщелина. Полдень давно минул, но до вечера было еще далеко. Поэтому меня удивило, что ороч сказал:.

— Стеся ночуй бутем.

— Это зачем же? До вечера мы еще километра три пройдем.

— Севня Польше ходи нелься. Тальше долга путет скалы. Ночуй некте. Чичаза стеся ната ночуй.

— Так сколько-же километров сплошные скалы?

— Мноха. Ната проходи стена один день. Не проходи сразу — худо бутет. Ночуй совсем нет кте.

— А если, мы не пройдем вдоль сплошной скалы за день, то где же ночевать? Задал ты задачу! Хоть назад поворачивай и верхом иди.

— Саче насат? Савтра начинай ходи бутем рана-рана, токта вечером скала проходи.

Здесь, в расщелине, росло несколько чахлых деревцев, среди которых нам удалось собрать немного сушняка для небольшого костра на ночь.

В походах, особенно длительных, люди не страдают отсутствием аппетита. Не страдали и мы. А после изнурительного перехода и хорошего ужина, да еще у костра, в сон не погружаешься, а проваливаешься. Но часа через полтора, когда чрезмерная усталость проходит, а костер начинает прогорать, тридцатиградусный мороз на открытом для морского ветра месте пробуждает от крепкого сна. И хотя мы в эту ночь по-настоящему не спали, но хорошо отдохнули. На тридцать — сорок минут погружались в полудремоту, затем кто-нибудь из нас вставал, поправлял костер, отогревался чаем и снова впадал в полузабытье.

Наконец над морем звезды стали меркнуть: близился рассвет. Приготовив завтрак и подкрепившись, мы собрали рюкзаки.

Горизонт порозовел, прозрачные тени исчезли, и мы тронулись в путь. «Непроходы», чередуясь с торосами, сменялись узкими галечными косами. И за весь день мы не встали на лыжи, а волочили их за собой на бечевках. Шли не останавливаясь. Лишь в полдень поели холодного вареного мяса и сухарей, а на ходу сосали сахар. Сплошные скалы тянулись без конца, и за очередным изгибом береговой линии мы не встречали долгожданной расщелины.

Тени от сопок уже ползли за горизонт, когда наконец мы заметили углубление. Это был грот. Входное отверстие наподобие арки имело несколько метров в высоту и ширину. Пещера оказалась довольно обширной и высокой. «Пол» ее состоял из мелкого битого льда, нагроможденного валами. В противоположном от входа направлении виднелось второе отверстие, поменьше, выходящее по другую сторону скалы. Грот образовался в толще утеса, выдающегося далеко в море.

— Сення ключ ходи не успевай. Стеся ночуй ната. Шибко худой место, та телай ништо не мозна.

— Да, эта мышеловка мне тоже не по нутру. Но ничего, будем устраиваться.

Тщетно искали мы на берегу топливо, кроме нескольких мелких щепок и сучков так ничего и не нашли. Но и слава богу, было хоть на чем чай вскипятить. Ведь мы обедали всухомятку, а одолели около шестнадцати километров, почти сплошь по торосам и через «непроходы».

Костерчик разложили внутри грота, экономя драгоценные щепки. Поужинав, постарались немного вздремнуть, используя остатки тепла догоравшего костра.

Разбудили нас скрежет и треск, доносившиеся со стороны северного входа. К ним примешивался какой-то крадущийся шорох. Мы вскочили, не понимая, что все это значит. Вдруг явственно послышался шум и плеск воды.

Луч электрического фонаря разрезал непроглядный мрак, и в его свете перед нами, подобно фантастической картине, предстала реальная и страшная, действительность: черные в трещинах базальтовые стены грота глянцевито блестели, серая арка входа выделялась на белом фоне морского льда, а через нее в пещеру с ревом врывалась вода. Луч фонаря быстро скользнул по стенам пещеры, и мы стали карабкаться по нагроможденному льду на выступы скал и валунов, образовавших в дальнем углу небольшую площадку, где можно было сидеть, прислонясь к стене. Площадка возвышалась над «полом» метра на два, а чуть выше скала переходила в темный базальтовый свод.

Вода, заполняя пещеру, устремилась к узкому противоположному выходу, а через арку в грот со скрежетом продолжали ползти обломки льдин, словно какое-то морское чудовище пыталось втиснуться в тесное убежище. Льды напирали снаружи всей массой, и у самого входа их нагромоздилась целая гора. Казалось, море хотело замуровать нас живьем в базальтовой норе.

Но вот шум и плеск воды стали затихать, только льды еще, устремляясь вверх, скрежетали о скалы. Приливная волна уровняла в пещере уровень воды, и свободная циркуляция ее прекратилась. Но прилив продолжался.

Снаружи льды забили уже весь вход в пещеру. Вода медленно и спокойно вливалась в грот, с тихими всплесками все ближе подступая к нам. Уровень ее достиг самого края площадки, на которой мы примостились. Если прилив продолжится, нам податься некуда. Даже если волна не захлестнет нас, простоять в ледяной воде несколько часов в ожидании отлива мы все равно не сможем.

Наступила полная тишина. В природе полного затишья почти не бывает. Даже если безмолвствуют птицы и звери, не журчит вода, не шумит ветер, воздух всегда наполнен дыханием земли. Сюда же, в недра базальтовых скал, при полной неподвижности моря, замершего в верхней точке прилива, не доходило ни звука. Тишина была такая, что в ушах звенело. И в этой могильной тьме и безмолвии только ритмичные толчки собственной крови напоминали о том, что ты жив.

Ко всей этой гнетущей обстановке добавился еще ужасный холод, охвативший наши неподвижные тела, ибо крохотная каменная площадка, на которой мы примостились, не позволяла не только двигаться, но и делать резких движений. Я включил фонарь. Прямо у наших ног, в призрачном свете фонаря, стояла черная, таинственная в своей неподвижности вода.

Мы были заживо погребены.

— Ну, Тимофей, в третий раз пришел за нами Нептун, или, по-твоему, Тэм. Если и на этот раз он нас не одолеет, видно, не суждено нам стать утопленниками. Может, замерзнем, умрем с голоду, сгорим, но только не утонем, — попытался я шуткой отвлечь его от мрачных мыслей.

Ороч молчал. Видимо, он считал, что, когда духи моря так близко подходят к нему, такие разговоры неуместны.

Я выключил фонарь, и все снова погрузилось в непроницаемый мрак: оба входа в пещеру были сплошь забиты льдом. Пытаться что-либо разглядеть в таком мраке было бесполезно, и я закрыл глаза. И тут мне вспомнилось изречение одного из больших писателей: «Нет хуже состояния, когда чувствуешь себя беспомощным, во власти слепых случайностей».

Да, мы были как раз во власти слепых случайностей. Бейся головой о скалы — не прошибешь! Сокрушить эти скалы можно только динамитом. А у нас одни топоры.

Чтобы не думать об этом, я попытался воскресить в памяти какие-нибудь приятные эпизоды. Постепенно они захватили меня…

Я очнулся: Тимофей тряс меня за плечи. Мысли медленно возвращались к действительности.

— Спи не ната! — чувствуя, что я зашевелился, кричал он. — Самерсай бутешь! Шевелис ната! Бекай некте — шевелис! Ковори сказка!

— К-ка-ку-у-ю ска-а-з-з-ку? — лязгая от холода зубами и окончательно приходя в себя, спросил я.

— Какой спай. Все ковори. Молчи не ната!

— Ну я уже давно забыл все сказки, а вот стихи — могу прочесть.

— Тавай. Все отно, отнахо. Ковори ната.

— Я прочту тебе стихи Байрона «Сон».

— Все отно, тавай «Сона». Только сам не спи, не ната.

— «Я видел сон. Не все в нем было сном…», — начал я, но тут же замолк.

— Э, ну их..! Не к чему панихиду служить! Если даже мы замерзнем, то ведь люди и без нас будут жить. А в этом стихотворении Байрон служит панихиду по всему человечеству, погибающему от холода потому, что Солнце погасло. Лучше я расскажу что-нибудь веселое.

«Выпьем, добрая подружка…» Тимофей!! У нас же спирт есть! В нем сейчас наше спасение. Давай-ка согреемся!

Неразведенный спирт как огнем обжег внутренности, и через несколько минут благословенное тепло разлилось до кончиков пальцев на ногах, а с ним и жизнь возвращалась в тело.

Я посмотрел, на часы: шестой час утра. Там, за базальтовой, стеной нашей каменной гробницы уже начинался рассвет, а здесь непроглядная тьма. Неужели мы больше никогда — не увидим солнца?

«Ведь льды не базальт, будем рубить топорами». Эта мысль придала бодрости. Я тут же поделился ею с Тимофеем.

Однако приступить к делу мы не могли: грот был заполнен водой, уже покрывшейся тонким льдом. Надо было ждать отлива.

Вдруг под ногами у нас послышался шорох, который вскоре перешел в легкий треск. Я зажег фонарь — лед медленно, едва заметно оседал.

— Тимофей, отлив! Начался отлив!!!

Вскоре и снаружи послышался треск, потом скрежет. Наконец все слилось в сплошной грохот. Легкая вибрация ощущалась даже в несокрушимых базальтовых скалах. Льды, закрывавшие оба входных отверстия, дрогнули, зашевелились, медленно соскальзывая вниз. Оттуда донеслось адское громыхание. Непроницаемая тьма поредела, посерели льды, закрывавшие арку входа. Зажурчала вода, хлынувшая из грота. Лед в нашем убежище с треском оседал, и вскоре обломки его оказались на «полу» пещеры.

Снаружи еще. раз прогрохотало, и льды. <у выхода сделались светлыми. В гроте сразу проступили очертания каменных выступов и нагроможденных повсюду льдин. Скрежет за стеной затихал. Там последний раз тяжело ухнуло, и ледяной заслон, закрывавший вход, с треском провалился куда-то.

В пещере мгновенно стало светло. Не верилось, что минуту назад здесь царили могильная тьма и чудовищный холод.

Мы вышли из грота.

Море клубилось испарениями, как поле битвы дымом пожарищ.

Из-за линии горизонта выглянуло ярко-красное солнце и медленно поползло вверх. Постепенно бледнея, оно вскоре стало оранжевым. На темных скалах заиграли коричневые блики.

Наступило утро.


На следующий день к вечеру мы уже без особых приключений достигли мыса Мурашко. С южной стороны мыса есть удобная для небольших судов бухта. Берега ее представляют собой заболоченную, вдающуюся глубоко в материк долину. Пологие склоны окрестных сопок покрыты высоким строевым лесом. Во время войны, при остром дефиците леса, заготовки его велись в этих дебрях. Йотом из-за отдаленности бухты транспортировка древесины стала нерентабельной.

Но заброшенное жилье лесорубов должно было уцелеть. В густом ельнике. мы заметили несколько длинных. бараков. Стены, крыши, потолки и полы хорошо сохранились, но внутри помещений не осталось ни одной исправной печи, а окна и двери, зияли пустыми проемами. В комнате, где почему-то не было пола, мы закрыли оконный и дверной проемы досками и развели на земле костер. И это было нашей непростительной ошибкой. Соблазнившись крышей над головой, мы, искушенные в ночевках у костра, оказались теперь в самом плачевном положении. Как только дрова разгорелись, сухие стены начали дымиться, ежесекундно готовые вспыхнуть. Конечно, мы могли выскочить из загоревшегося барака в любое время. Но укоренившаяся привычка ценить все созданное человеком в тайге не позволяла нам допустить пожар.



Так всю ночь мы и не сомкнули глаз. Растаскивали костер, как только стены начинали дымиться. И снова поправляли его, когда он затухал, жались к нему и, лежа с открытыми глазами, с нетерпением ожидали конца бесконечно длинной морозной ночи. Было особенно обидно, что, поддавшись искушению обрести на ночь кров, мы отказались от ночевки у костра под открытым небом. А выходить среди ночи наружу и в темноте искать сухостой в тайге — напрасная трата времени: даже с фонарем его найти трудно. Дров же, запасенных нами для ночевки под крышей, под открытым небом хватило бы не больше чем на два часа.

Когда настало время подумать о завтраке, мы обнаружили, что у нас остался только один двухсотграммовый брикет рисового концентрата.

Вот пример, как жестоко можно поплатиться за свое легкомыслие! Мы знали, что нам предстоит идти минимум пять суток, но пренебрегли правилами тайги: «Уходя от лагеря на день — бери запасов на три». Мы взяли продуктов на пять дней. А сегодня наступил уже восьмой.

— Ну, Тимофей, сегодня будем только кишки полоскать. Сварим полбрикета. Конечно, на двоих сто граммов концентрата маловато, но половину на всякий случай надо оставить…

— Сення поселок ходи. Кушай мноха бутет. Сачем каша оставляй?

— Нет, Тимофей, хоть ты и старый таежник, но в этом я с тобой не согласен и половину брикета оставлю. Если завтра мы не выйдем к людям, то сварим половину оставшейся половины.

— Сачем оставляй? — ворчал ороч.

— Ничего, ничего. Похлебаем рисового отвару, чайку попьем— налегке и пойдем быстрее.

— Чай корошо, кокта брюха мяса мноха. Кокта отин чай — брюха скоро урчи.

— Поурчит и перестанет. Жир у нас внутри есть — без мяса не сидели. Да и вообще, что ты ворчишь? Небось, когда раньше один ходил в тайге, случалось, и по неделе не ел?!

— То ранее, а то чичаза, — буркнул он.

— Ага, раньше не на кого было ворчать, а теперь я у тебя козел отпущения!

— Та моя нисево. Моя это себя ругай, — уже миролюбиво сказал Тимофей и, допив чай, добавил: — Чай хватит пей. Ходи ната. Сення поселок приходи. Там чай допивай бутем.

— Вряд ли. И все же с хорошей мыслью идти веселей.

— Сення поселок бутем, — уверенно заявил ороч. — Са той большой сопка проходи — поселок попадай, — указал он на северо-восток, где в лучах восходящего солнца сверкала снежная вершина высокой горы с крутыми склонами. Господствуя над окружающими сопками, она служила прекрасным ориентиром, и я взял ее за отправную точку общей ориентации.

Закинув пустые рюкзаки на плечи, мы двинулись вверх по реке на северо-запад. И хотя это несколько не совпадало с нашим северо-северо-западным направлением, двигаться вдоль долины было легче, чем карабкаться по крутым сопкам, сплошь заваленным буреломом. Через несколько километров речная долина повернула на юг — в сторону, противоположную нашему маршруту. Мы остановились.

— Стесь дороха бутет. Бухта ходи.

Я присмотрелся. Среди старого перестойного леса выделялась узкая полоса молодых деревьев. Было заметно, что когда-то здесь проходила просека или дорога, теперь заросшая лесом.

— Ты когда здесь ходил? Когда тут дорога была?

— Трисать первом.

— Эка! Сорок лет прошло! Вот она, твоя дорога. Видишь: заросла, — указал я на молодую поросль.

Но мой проводник стоял на своем.

— Дороха бутет. Моя искай ходи.

— Слушай, Тимофей, нам сейчас некогда заниматься поисками дороги. Только зря силы потратим. Пойдем напрямую, по азимуту. — Я достал карту и компас. — Вот смотри, на карте поворачивает река на юг. Тут тоже, на том месте, где мы стоим, обозначена дорога. Но ее уже нет. Вот она под нами, — топнул я ногой, — заросла. Так что пойдем прямо через сопки по азимуту в триста пятьдесят градусов. Напрямую до долины реки, впадающей в бухту, куда мы и должны выйти. Нам осталось километров пятнадцать. Видишь, река делает изгиб к югу, так что мы на нее обязательно выйдем. А по реке доберемся до бухты.

Но Тимофей не соглашался с моими доводами. Ссориться с проводником у меня не было никакого желания.

— Ну, хорошо, — сказал я. — Иди, отыскивай свою дорогу. Я же не хочу напрасно тратить силы. Я вижу, что твоя дорога заросла. Когда ты сам убедишься в этом, иди за мной, а я, не торопясь, пойду по азимуту, — и с этими словами я стал карабкаться на сопку.

Ходьба по азимуту в горной тайге — дело довольно сложное. Постоянные завалы и валежины отклоняют от избранного направления, а намечать среди чащобы ориентиры трудно. Приходилось не выпускать компаса из рук, а ориентиры выбирать через каждые пятьдесят — сто метров.

Одолев треть сопки, я присел на колодину и задумался. Хоть возвращайся за Тимофеем. Случись что-нибудь с ним или со мной, кто знает, чем это может кончиться. Идти обратно на юг безрассудно. Упрямство ороча меня удивляло. Вероятно, уверенность в существовании дороги, которую он хорошо запомнил, была тому причиной.

Но, размышлял я, он опытный таежник и, поняв свою ошибку, пойдет за мной следом. Даже если Тимофей меня не догонит, хотя по готовой лыжне это нетрудно, я, придя в поселок, с запасом продуктов смогу выйти ему навстречу и отыскать упрямца по его лыжне.

Итак, я продолжал свой путь. Поднявшись до половины сопки, я услышал позади треск сучьев. Хотя я ожидал, что Тимофей вскоре поймет ошибку и пойдет за мной, но, увидев из-за деревьев, как он напролом спешит вверх по сопке, я подумал, что за ним гонится какой-нибудь зверь. Однако, заметив меня, Тимофей сразу же убавил шаг и не спеша подошел ко мне. Стараясь не ранить самолюбия старого проводника, я, ни о чем не спрашивая, молча закурил. Присев на обомшелую колодину, Тимофей тоже полез за куревом. Потом поднялся и спросил:

— Куда ходи ната?

— Туда, — показал я на самую вершину.

И мы полезли вверх. Но теперь, прокладывая лыжню, он шел впереди, а я за ним.


Ближе к вершине сопку опоясывала полоса кедрового стланика. Пробравшись через него, мы на самом гребне увидели триангуляционную вышку. Я попытался подняться на нее, но верхние ступени сгнили, и я, не рискуя свернуть себе шею, спустился. Но все же мне удалось разглядеть на севере среди сопок широкую долину. Далеко на западе и северо-западе возвышались две господствующие в этом районе горные вершины. С помощью компаса я взял пеленги и, проложив их на карте, определил свое местонахождение. Сомнений больше не было: перед нами с запада на восток пролегала долина реки, в устье которой находился небольшой поселок. Я сообщил об этом Тимофею, и мы пошли по гребню сопки, смыкавшейся с другой, а та в свою очередь соединялась со следующей. Этот путь вывел нас к скальному обрыву. Далеко внизу простиралось море. Слева виднелась обширная бухта, внутренняя часть которой из-за отвесной каменной стены, загибающейся в глубь материка, не просматривалась. Полагая, что эти скалы не позволят нам спуститься прямо к бухте, мы свернули влево, к северо-западу, чтобы через долину реки выбраться на берег моря.

Мы приближались к долине, но ничто не указывало на близкое присутствие людей. Может, это горное плато недоступно со стороны бухты и нам не спуститься здесь? Тогда придется идти в глубь материка в поисках спуска в долину. Следуя в прежнем направлении, мы разошлись на двести — триста метров.

— Слет! Человек ходи! — закричал ороч так, будто нашел золотые россыпи.

Сороковой день мы не встречали признаков человека, и следы: его сейчас были для нас желанней всего. Следы вели под уклон в сторону бухты. Вскоре они стали петлять, и мы увидели места установки капканов на соболей и петли на кабаргу и зайца. Здесь проходил охотник, но было странно, что в горную тайгу он отправился без лыж. Приблизившись к склону долины, мы увидели, что подниматься и спускаться здесь на лыжах довольно трудно. Вниз уходило русло ручья, свободное от деревьев. След человека шел по нему.

Тимофей, не снимая лыж, сел верхом на палку и начал спуск. Я последовал его примеру. Но сидеть верхом на палке при спуске весьма неприятно, особенно когда она наталкивалась на камни или корни деревьев. Лыжи набрали скорость, и палка запрыгала подо мной, как хребет старой клячи. Я попытался изменить положение и, не удержавшись, упал. Не желая отставать от проводника, я снова начал спуск. И опять упал. Так повторилось несколько раз. Когда, спустившись к подножию сопки, я выехал на ровное место, ороч уже бежал по берегу бухты к поселку, расположенному на другой ее стороне.

На, этом берегу виднелись лишь развалины глинобитных оштукатуренных домиков. Как я потом узнал, раньше здесь был рыбокомбинат, но, когда перешли к интенсивному лову рыбы в океане, комбинаты малой мощности оказались нерентабельными, их закрыли.

Достигнув первых домов, Тимофей присел, ожидая меня. Когда я подъехал, он критически посмотрел на меня и рассмеялся.

— Что это тебе весело стало? — Измученный спуском в долину, я был не очень расположен к веселью.

— Поселок — хоросо. Кушай путем. Одыхай путем. Штаны чини путем, — и он с улыбкой указал на мои брюки.

Я осмотрел себя. Брюки были изодраны в клочья. Я представил себе, как я буду выглядеть в этаком виде в поселке, и ужаснулся. Можно подумать, что я побывал в когтях у тигра. Запасных брюк, мы, конечно, с собой не захватили.

— Ну и черт с ними! Зашьем. Зато я спустился следом за тобой, не снимая лыж. Это стоит десятка штанов! А теперь пошли в поселок.

Перейдя реку, мы вышли к первому строению на берегу протоки. Это, как я сразу, определил, была баня.

— Вот, Тимофей, и попаримся сегодня! Как бы уже чувствуя банный пар, горячую воду и предвкушая это удовольствие, я остановился. перед баней.

Дальше виднелась метеостанция с радиомачтой и всеми присущими ей. атрибутами — флюгером, дождемером, термометрами и психрометрами на площадке перед зданием. Следующим было жилище лесника, которое я узнал по большой цифре на крыше, обозначающей номер участка и предназначенной для патрульной лесоохранной авиации. Сюда я и направился по рекомендации, полученной мной еще в городе.

Зайдя в избу и поздоровавшись, я назвал себя и предъявил документы: ведь здесь, на краю света, неожиданное появление незнакомого человека может показаться странным. Лесник познакомил нас с женой. Оба они оказались весьма радушными и приветливыми людьми. Жена лесника принялась хлопотать возле печки. Я спросил хозяина, нельзя ли истопить баню, и он ответил, что это первая заповедь таежного гостеприимства.

Какое блаженство после полуторамесячных скитаний и ночевок в. одежде раздеться догола и в горячих клубах пара хлестать себя березовым веником!

Облачившись в чистое белье, которым снабдил нас хозяин, мы сидели за столом и пили чай из стаканов, а не из обжигающих губы кружек, чай, заваренный не в котелке, а в фарфоровом чайнике. А посредине стола клокотал старый тульский самовар. Это в глуши тайги! Ну и отвели мы тогда душу!

Накормив жареной картошкой и свежеиспеченным хлебом, вкус которых мы уже забыли, хозяйка уложила нас на кровати с чистыми крахмальными простынями. Кто-кто, а мы по достоинству оценили эти блага цивилизации. В доме тепло, и не надо вставать каждый час, чтобы поправить костер. Следует ли удивляться, что, улегшись рано вечером, мы проснулись только к обеду следующего дня?

Три последующих дня пролетели незаметно. Настало время собираться в обратный путь. Тимофею, как и мне, не хотелось уходить из гостеприимного поселка в холодную тайгу, и он просил меня задержаться еще на пару деньков. Но при всем уважении к нему я не мог отложить выход: через две недели мне нужно было быть в исходной точке нашего похода. Туда за мной прибудет самолет. Если меня не окажется на месте в назначенный срок, начнутся розыски…


Когда мы пришли к конечному пункту нашего путешествия, я отправился к рыбакам и попросил радиста передать радиограмму о завершении похода.

Тимофей тоже пришел к рыбакам. Они нажарили свежей рыбы. Наевшись до отвала, мы закурили и стали рассказывать о своем путешествии.

— А мы уже думали, что вы пропали, — заметил в шутку кто-то из рыбаков.

— Ну, зря вы так думали! Мы в огне не горим и в воде не тонем! Правда, Тимофей?

Сначала ороч смотрел на меня молча, а потом заулыбался:

— Да, наша пропадай нету.

…На следующий день за мной прилетел самолет. Попутно его загрузили мешками со свежемороженой рыбой, я простился с рыбаками и подошел к проводнику.

— Ну, Тимофей, прощай. Может, еще увидимся: если представится возможность, прилечу к тебе поохотиться. Тогда спешить не будем — займемся только охотой. А сейчас возьми мои капканы. Ты знаешь, они месяц простояли настороженными при больших морозах, и пружины не лопнули.

— Спасипа, — растроганно поблагодарил ороч. — Друкой зима буту жди. Приманка мноха делай. Соболь лови будем.

— Спасибо тебе за все, не поминай лихом! А ловить тут тебе соболей не переловить! Будь здоров!

Заработал мотор самолета. Мы обнялись. Поднявшись в кабину, я оглянулся и махнул рукой.

— Жди буту! — донеслось до меня сквозь рокот мотора.

Второй пилот закрыл люк, мотор взревел, увеличивая обороты, и самолет побежал по льду озера. Оторвавшись, пилот сделал вираж, ложась на курс. Внизу я увидел бухту, а на берегу дом рыбаков с радиомачтой; у кромки тайги притулилась избушка Тимофея. Рыбаки шли по льду озера к своему бараку, а мой проводник все еще стоял на прежнем месте и смотрел вслед удаляющемуся самолету.

Пилот перевел машину в горизонтальный полет. Крыло самолета закрыло от меня бухту, озеро и одинокую фигуру старого охотника-следопыта.


Об авторе

Якимов Виктор Кузьмич. Родился в 1929 году в селе Иваново-Шуйском Владимирской области. Окончил факультет охотоведения Иркутского сельскохозяйственного института. Биолог-охотовед. Работает старшим экономистом на ВДНХ СССР. Участвовал во многих охотоведческих экспедициях в Сибири и на Дальнем Востоке. Автор ряда статей по биологии и экологии охотничье-промысловых животных и рассказа «Утро на тетеревином току». В нашем ежегоднике публикуется впервые. Сейчас работает над очерком об экспедиции на Камчатку, а также над книгой о своем втором путешествии по Сихотэ-Алишо.

Жак Шегарэ
ГАВАЙИ — ОСТРОВА ГРЕЗ


Глава из одноименной книги

Сокращенный перевод с французского

Лидии Деревянкиной

Заставка К. Дорона

Фото Ф. Плешакова


Семь часов утра. На горизонте — Гавайские острова. Большой белый лайнер из Калифорнии застыл на морской глади. В это время в своей каюте проснулся среднего достатка европеец и, мигом одевшись, в радостном возбуждении выскочил на палубу приветствовать острова. Бросив взгляд вниз, на море, он раскрыл глаза от изумления, не в силах поверить, что все это происходит с ним наяву.

Вокруг корабля в лучах утренней зари он увидел целую флотилию маленьких лодок, нарядных, словно игрушки, и два-три катамарана с яркими парусами. На голубых и желтых полотнищах весело играло солнце. Лодки подплыли к кораблю, и на палубу перебралась настоящая армия по-особенному наряженных статистов. Какое представление собираются они разыграть? У всех в руках венки из цветов, будто для свадьбы. А в лодках красуются бравые молодцы в оранжевых и желтых нарядах с аршинными буквами на спине. Позади них сияют улыбками какие-то невообразимые персонажи в шортах и ярких рубашках с сиреневыми цветами по розовому фону или же с ног до головы во всем белом.

— Это кондитеры? — спросил кто-то на палубе.

— Мама, посмотри, Пьерро! — в восторге закричала маленькая девочка.

Один из туристов заглянул в свою записную книжку и удивился:

— Что это за праздник?

— Здесь, мсье, всякий день праздник, — с улыбкой пояснил стюард.

Тем временем появился отряд немолодых дам, затянутых в потрясающие алые трико, а за ними «герлз» с обнаженными плечами, накрашенные будто для эстрады. Они в юбках из длинных тонких листьев вроде гигантского лука-порея и в элегантных черных туфлях на высоком каблуке.

Эта шумная волна сразу хлынула ко всем входам и выходам и расплескалась по палубе.

— От Синдиката местных ресурсов! — воскликнул белокурый гигант, возлагая один из венков на плечи изумленной толстой дамы.

— От отеля «Икс», — сообщил блистательный портье в фуражке адмирала флота и надел венок на лысого господина.

— От фирмы «Игрек», — объявил третий.

Через несколько минут три сотни пышных, красочных ожерелий из цветов сияли ореолом вокруг трех сотен смеющихся лиц.

Судно вошло в порт Гонолулу и направилось к пристани.

Навстречу ему понеслись оглушительные звуки. Это приветствовал прибытие корабля громоподобный духовой оркестр. Пятьдесят оркестрантов, одетых в белое, в форменных фуражках, удобно рассевшись на стульях, дули что есть силы в свои корнет-а-пистоны, а многочисленные репродукторы доносили эти лихие звуки до самых укромных уголков на корабле.

Рядом с капельмейстером невысокая полная женщина в ярко-голубом вечернем платье пела перед микрофоном.

— Ура, ура! — кричали с палубы восторженные туристы.

На пристани, чуть поодаль, расстелили ярко-зеленый плюшевый ковер с длинным ворсом, изображавшим весеннюю травку. На ковер вышли четыре девочки лет восьми — десяти и, построившись в ряд, начали исполнять гавайский танец, производя волнообразные движения плечами и бедрами.

Судно все еще продолжало двигаться вдоль пристани, и маленьким танцовщицам приходилось поспешать вслед за ним. Но все было предусмотрено заранее. Несколько мальчиков подбежали к портативной травке-муравке, свернули ее в рулон, отработанным движением подняли на плечи и, пробежав метров сто, расстелили снова.

Танец возобновился. Не помешал даже внезапно хлынувший ливень, девочки продолжали танцевать под струями дождя.

Наконец можно сойти на берег.

Внизу, у самых сходен, стоит бдительный страж с венками' наготове и вылавливает тех немногих, кому удалось увильнуть при всеобщем увенчании. Теперь-то уж никуда не денешься. Нельзя же нарушать правила игры, черт подери… Мы ведь на Гавайях! Последнее противодействие сломлено. Синдикат вышел победителем.

— Такси?.. Автобус?.. Отель «Икс»? Отель «Игрек»?

В сутолоке какие-то люди в экзотических нарядах хватают вновь прибывших, и с поразительной быстротой толпа одуревших, но сияющих от радости туристов с венками на шее и чемоданами в руках исчезает в сверкающих хромом автомобилях.

Мое такси огромно, как боевая колесница. Шофер держит связь по радио со своим шефом и преспокойно едет по Ало-Моа-па на предельной скорости — двадцать пять миль в час. Мимо плывут современные здания, новенькие отели, пальмы, гигантские рекламные щиты. Все насыщено красками.

Идущий впереди автомобиль задает мне вопрос… На его багажнике крупными буквами выведено по-английски: «Встречался ли вам Иисус?»

Из-за тесноты движения нам долго приходится ехать позади этой вопрошающей машины, и вопрос въедается в печенки…

Наконец мы у отеля «Моана». Целый батальон одетых в белое и красное мальчиков-коридорных бросается на чемоданы и мигом исчезает. По солнечному вестибюлю, куда доносится шум морского прибоя, прогуливаются увенчанные цветами старики и молодые, крепкие девушки с великолепным загаром. Все увито тропическими растениями, повсюду цветы невероятной величины и формы. Антуриумы с кроваво-красным отливом, сиреневое и розовое кружево гигантских орхидей, цветущие бананы — экзотика, куда ни повернись. И все это наполнено благоуханием.

Кругом суетятся вышколенные слуги. Кое у кого на спине крупными буквами обозначена должность (так их легче отыскать), и у каждого в петличке жетон с именем.

Вечером я спустился на знаменитый пляж Вайкики, куда выходил наш отель. В 8 часов здесь была теснота, как в нью-йоркском метро. Раз в неделю здесь собирается «весь Гонолулу», больше десяти тысяч человек.

— Ночная феерия, — объяснил мне сосед.

Приподнявшись на цыпочки, я взглянул поверх моря голов и увидел на черной воде плот. Он плыл в лучах трех прожекторов метрах в двадцати от берега. Посередине плота в обрамлении горящих факелов старательно выделывали на четыре танцовщицы, а микрофон уносил к звездам гавайские мелодии.

В Гонолулу вы, конечно, приезжаете за тем, чтобы почувствовать «старинное очарование полинезийских островов», увидеть «цветущие кокосовые рощи, где танцуют островитянки». Однако, что бы там ни утверждали рекламные проспекты, времена Кука давно прошли.

Гонолулу теперь город атомной эры. В чарах его нет ничего старинного, привлекает он к себе роскошью современных отелей не меньше, чем красотой пейзажей.

А обещанные проспектами кокосовые пальмы? Кое-где по берегам еще можно увидеть их ветхие кроны, украшающие верхушки массивных стволов, — это настоящие исторические памятники.

Что же касается «островитян», то родом они из Токио, Манилы или Техаса, жуют резинку, пьют кока-колу и носят имена Билл, Джон или Джим.

«Рыбачья деревушка», о которой поминают первые путешественники, стала теперь внушительным городом. Но и среди железобетона, среди пятнадцатиэтажных отелей все еще не перевелись живописные уголки. Где-нибудь между двумя стандартными зданиями можно увидеть китайскую пагоду или японский храм, весь в красных флажках с непривычными письменами.

Самый приятный, самый солнечный район — Вайкики. Он отличается образцовой чистотой. Ухоженные зеленые газоны ковром стелются вдоль тротуаров. Каждый корень, каждый камень окутан плюшевой зеленью упругих моховых подушек, по которым было бы так приятно походить босиком.

Однако главное тут вовсе не в храмах и не в газонах.

Особенный, необычный вид улицам Гонолулу придает толпа пешеходов, хотя в программах туристских достопримечательностей об этом нет ни слова.

Я видел пеструю уличную толпу в Шанхае, Бангкоке, Папеэте, Мельбурне, Стамбуле, Бомбее, но все это не идет ни в какое сравнение с Гонолулу. Здесь как будто проходит грандиозное состязание на оригинальность в одежде. Стоит только человеку оказаться в Гонолулу, как им овладевает лихорадочное желание перещеголять всех в эксцентричности. Американец из Детройта или Чикаго, приехавший на Гавайи в отпуск, словно старается вознаградить себя здесь за стандартность американской жизни. В Гонолулу его буквально прорывает.

Почтенные седовласые джентльмены разгуливают по улицам в розовых шортах, зеленых рубашках, расписанных огромными фиолетовыми рыбами, и в шапочках из листьев в виде колпака или абажура. На голых, белых, как мел, ногах черные лакированные туфли. Одни торжественно шествуют под тенью бумажных зонтиков и с важным видом раскуривают сигары двадцати сантиметров длиной, другие идут в шляпах из цветов, откуда подымается гибкий прутик с искусственной птичкой на конце, третьи щеголяют в надвинутых на уши картузах или в огромных мексиканских сомбреро.

Мне случалось видеть кое у кого на шее ожерелья из обернутых в целлофан сигар или даже из маленьких бутылочек.

Ради экономии я поселился не в отеле, а снял «квартиру», что при холостяцком образе жизни связано со страшными проблемами уборки и стирки. К счастью, милосердные боги послали мне знакомство с Кеном.

Кен — это владелец прачечной на углу. Как-то я плелся по улице со свертком грязного белья и набрел на чудесную маленькую лавчонку совсем нестандартного вида: бамбуковые стены, крыша из дранки. На дощечке надпись: «Прачечная-автомат». Внутри помещения между двумя рядами белоснежных стиральных машин прохаживался босиком невысокий, полный человек. Он был в ярко-красной рубашке и белых шортах.

— Хелло! — приветствовал он меня с веселой улыбкой, будто старого знакомого, и дружески протянул руку. — Меня зовут Кен!

Вопрос со стиркой уладился сразу.

— Приходите вечером, будет готово.

Уже собравшись уходить, я заметил у стойки отличный треножник для киноаппарата.

— Вам он нужен? — спросил Кен. — Даю напрокат.

Это была мания Кена: давать напрокат все свои личные вещи. В его прачечной можно было получить велосипед, радиоприемник, телевизор, кинокамеру, электробритву…

Через три минуты Кен уже знал, что я из Франции и приехал сюда снимать документальный фильм о Гавайях.

— Прекрасно! — воскликнул Кен. — Кино — моя страсть. Я вам помогу.

Однажды, явившись к Кену, я задал ему вопрос, который не выходил у меня из головы:

— Где отыскать гавайца?

С тех пор как я сюда прибыл, я успел свести знакомство с американцами, японцами, китайцами, португальцами, филиппинцами, но ни разу не видел даже тени гавайца. А снимать фильм о Гавайях без гавайцев, сами подумайте…

Кен почесал затылок.

— Гавайца… Ах, черт!

Он сосредоточенно думал. Но вскоре должен был сдаться:

— Не знаю, просто ума не приложу. Джерри! — окликнул он жену. — Тебе встречались гавайцы?

Джерри выбежала из соседней комнаты. На лице ее было ясно выражено недоумение. Нахмурившись, она старалась что-то вспомнить, но тоже капитулировала:

— Нет, не видела, ни одного.

Итак, впереди настоящая экспедиция. Когда я покидал Францию, мне сказали: «Что вы собираетесь делать на Гавайях. Там же нечего больше открывать!» Оказалось, есть что. Гавайцев.

Ну скажите, велика ли заслуга снимать в Мексике мексиканцев, в Сенегале сенегальцев, в Тибете тибетцев? Стоит только вынуть кинокамеру. Но найти на Гавайях гавайцев — дело совсем другое.

Наверное, только очень долгие и терпеливые поиски могли навести на их след. Ведь они ничем не отличались от других жителей. Вот что главное. По словам Кена, одеваются они, живут, едят и говорят совсем как американцы. Так что же делать?

Неделя шла за неделей, а поиски мои были бесплодными. Всему мешала здешняя псевдоэкзотика. Вот богатырского вида рыбак забрасывает перед полсотней фотографов-любителей свои сети в волны океана. Оказывается, это нанятый фирмой «Кодак» американец, который выполняет такую работу каждый четверг. Полуобнаженный старичок сидит у дороги и плетет корзинку из пандануса. Его нанял Синдикат местных ресурсов. С подобным обманом сталкиваешься ежедневно. Даже Вайкики, знаменитый пляж Вайкики создан искусственно. Песок туда возили на грузовиках из северной части острова. Когда я снимал кратер потухшего вулкана Алмазная Голова, в душу мою закралось страшное сомнение. Подойти бы поближе и поскрести ногтем. А вдруг вулкан из папье-маше?

Я старался всколыхнуть в памяти Кена какие-либо воспоминания. Может, ему все же приходилось видеть гавайские деревни, праздники, местные пироги? Скептическая гримаса на лице Кена свидетельствовала, что он ничего такого не помнит. Однако через несколько секунд лицо его просветлело.

— Гавайская деревня? Ну конечно! Идите в парк Ала-Моана.

— Деревня настоящая?

— Самая настоящая.

Я помчался туда.

Наверное, это была слишком уж дорогостоящая деревня. В парке Ала-Моана я действительно увидел на берегу речки несколько хижин, но все они стояли за крепкой металлической оградой трехметровой высоты. Была ли она сооружена для защиты от воров или же из опасения, что разбегутся ее жители?

Увы! Хижины оказались необитаемы. Я отыскал вход в деревню и внимательно осмотрел три или четыре хижины, крытые листьями ти. Они хорошо сохранились, но признаков жизни в них не было.

В одном месте виднелась ямка с почерневшими камнями — вероятно, остатки полинезийского очага. Однако в центре деревни из земли выступала хромированная водопроводная колонка. Нажмешь ручку — брызнет струя воды.

Выходя из деревни, я заметил гранитную глыбу на древесном пне. Что это? Могильный камень? Доисторический монолит? Нет. На камне надпись: «Эта типичная гавайская деревня построена Синдикатом местных ресурсов и открыта 13 августа 1949 года».

Через два дня я узнал из газет о предстоящем избрании Мисс Гавайи (гавайка, какое счастье!) и поспел как раз вовремя, чтобы взять интервью у соперниц в последнем туре конкурса. Одна из них оказалась высокой брюнеткой с белой, как молоко, кожей. Звали ее мисс Вера, и, как она сообщила, в жилах ее текла португальская, шотландская, английская, немецкая и ирландская кровь. Вторая претендентка, мисс Гусальвес, была португальского происхождения, третья — полуфранцуженка-полунемка, а у четвертой четверть крови была китайской, четверть — ирландской, четверть — норвежской и… о чудо! — еще целая четверть — гавайской…

Как-то мне посоветовали принять участие в луау, пиршестве «на сто процентов гавайском». Я пришел в назначенное место — что-то вроде городского сада, где на подстриженном газоне были разложены пальмовые листья, служившие и столом и скатертью. Вокруг суетилось человек сто американцев, очень обрадованных, что придется сидеть на земле. Радость эта еще усилилась, когда им сказали, что пищу надо есть руками.

Появились грациозные девушки в юбках из листьев ти и в венках из цветов. Они расставили тарелки из гофрированного картона и стали разносить чисто гавайские блюда: сырую рыбу, жаренного под гнетом поросенка, пои. В прежние времена всем этим блюдам полагалось быть сочными, но теперь они были просто несъедобны — за этим чувствовалась Америка. И оттого, что еду брали руками, она не становилась лучше. Зато все утешали себя кока-колой, которую пили «совсем по-гавайски» — из бамбуковых трубок.

Равнодушная к этой оргии, кинокамера моя дремала в своем футляре.


— Вас интересуют тики? Вырезанные из дерева боги? — спросил меня Кеп. — Поезжайте на Квин-Серф, там вы их увидите.

Роскошная вереница гавайских божеств, казалось, только и ждала моего появления. Удивительные фигуры, вырезанные из цельного куска волокнистой древесины, с резкими чертами лица, непомерно большими глазами, как у маркизских богов, и чудовищным ртом. Камера моя была уже приготовлена, когда я вдруг заметил где-то на заднем плане дощечку с надписью: «Уважаемые туристы, мы изготовляем гавайские статуи и берем на себя труд доставить их в любую часть Соединенных Штатов. Сделайте выбор и пришлите нам свой заказ».

Я приехал на эти острова, чтобы снимать все «типично гавайское», и решил не сдаваться. Задача трудная, но я был готов на все. В заливе Ле, на севере острова, на следующей неделе как раз намечалось укилау. Укилау — это старинный способ рыбной ловли, который время от времени все еще практикуется местными жителями.

Подъезжая к заливу, я заметил, что весь берег превратился в зеленый луг с красными цветами. Это оказалась полуторатысячная толпа туристов в шляпах из листьев пандануса. Люди стояли сплошной стеной. Шапочки из листьев, украшенные цветками гибискуса, полагалось носить всем, и никто не противился такой моде. Издали этот разлив трепетавших на ветру цветов был великолепен.

Что же разглядывала толпа? Я с трудом расчищал себе путь, работая локтями, и наконец пробился в самую середину. Удивление мое было безмерно: толпа окружила гавайца. Это был парень лет двадцати, обнаженный до пояса, в шортах цвета хаки. Он мирно рассекал тесаком кокосовый орех, как это делают везде в тропиках — от Папеэте до Коломбо. Тройной ряд фотоаппаратов увековечивал эту картину. Парень вскрыл орех, откинулся назад и стал пить кокосовую воду. Единодушное «о!» вырвалось из груди дам, тронутых красотой жеста. Фотоаппараты щелкали без передышки.

Но громкоговоритель уже призывал толпу в другое место. Чуть подальше, метрах в пятидесяти, старый гаваец готовил пои. Он месил в деревянной чаше маниоковую муку каменным пестиком. Толпа обступила его кольцом, защелкали фотоаппараты. Со стариком снимались все по очереди.

Громкоговоритель властно направлял поток людей к песчаному холмику. Это была полинезийская печка. Когда стали разгребать песок, босоногий гаваец в шлеме из перьев, какой носили вожди племени, приступил к своим обязанностям. Забавно было видеть, как этот украшенный перьями «дикарь» держал в руке микрофон и говорил в него на языке янки.

Из земли вырвался пар, когда с печки один за другим стали снимать куски дымящейся мешковины. Огромные буквы: «Гавайская электрическая К°», «Ананасная К°» — напомнили туристам, что мешковина была изготовлена не во времена короля Камехамехи. Наконец, показались печеные плоды таро, ямса и жаренный под горячими камнями поросенок…

На очереди теперь укилау. Тут, кажется, все сулило удачу. Крепкие, широкоплечие молодые ребята вышли в море на небольшой лодке с неводом и, описав полукруг, вернулись к берегу. Теперь наступила очередь туристов. Им полагалось войти по пояс в воду и вытягивать тяжелый невод метр за метром на песчаный берег. На это требовалось не меньше часа. Толпа все росла, три сотни фотоаппаратов ждали торжественного момента.

И вот невод уже вблизи берега. Вне себя от волнения триста фотографов плечом к плечу отважно вошли в воду, чтобы не пропустить самого важного момента, если вдруг в неводе окажется морское чудовище. Акула, может быть, или меч-рыба…

Наконец необъятные сети раскрыли свою тайну. При всеобщем изумлении зрители увидели, что в неводе бьются три рыбки. Пятнадцать сотен туристов на трех маленьких рыб… Никогда еще их собратья столько не фотографировались. Но все-таки это были настоящие гавайские рыбы. Как-никак утешение…

Однако нельзя судить о Гавайях по Гонолулу, как по одному лишь Папеэте нельзя судить о всей французской Океании. Тут я впервые обращаюсь к сравнению Гавайских островов и Таити. А сравнение это невольно с первой же минуты приходит на ум. Берега Таити… Там больше влаги и зелени, больше тропической пышности. Целый мир отделяет французскую Полинезию от Полинезии американской. Живописность Гавайских островов восхищает, живописность Таити оглушает, ослепляет и буквально заколдовывает.

Что же отличает друг от друга эти острова-соперники?

Прежде всего рельеф. Более высокие и изрезанные горы Таити круто обрываются к морю, их зубчатые вершины порой напоминают каменное кружево. Затем климат. На Таити он теплее и влажнее, поэтому и растительность там несравненно богаче. И наконец, коралловые рифы, окружающие остров кольцом мирных, полузакрытых лагун, придают Таити мягкость и особое очарование.

На Гавайях таких лагун нет. Зато холодные воды морских течений, проникающие сюда из Берингова пролива, приносят прохладу и свежесть, что так высоко ценится туристами. Температура морской воды около Гавайского архипелага градусов на пять-шесть ниже, чем в других местах на той же широте. Поэтому и растительность островов не такая буйная, как можно было бы ожидать. Всюду видны обнаженные склоны, будто на Калифорнийском побережье.

В Гавайском архипелаге восемь островов, из них пять основных: Оаху — самый населенный остров, здесь расположена столица Гонолулу, Кауаи — остров-сад, Мауи — остров цветущих долин, Гавайи — самый большой остров, знаменитый своими вулканами, Молокаи — остров прокаженных. И еще при небольших, закрытых для туризма острова: Ланаи, целиком занятый плантациями ананасов, Кахулаве — «остров мертвых», большая обнаженная скала, которую используют во время военных учений как мишень для бомбардировщиков и морской артиллерии, и, наконец, Ниихау — частное владение одной семьи.

Чтобы объездить все острова, мне хотелось найти небольшое судно, какую-нибудь рыбачью шхуну. Но увы! Их здесь не было.

Лучше всего лететь самолетом, говорили мне.

— А живописность, а неожиданные приключения в дороге? — пытался я возражать.

— Зато быстро и удобно, — был ответ.

Единственная связь между островами — самолет. Отправление каждые два часа. В самолет входят как в метро. Никаких сложностей оформления, никаких багажных квитанций. Можно приехать в аэропорт перед самым отправлением.

За сорок пять минут самолет доставил меня на остров-сад, как говорится в проспектах. На этот раз они не солгали. Остров Кауаи примирил меня с Гавайями, сразу же раскрыв передо мной все свое очарование. Конечно, для любителей экзотики его живописность показалась бы недостаточно тропической, но я с восторгом смотрел на морскую синеву, проглядывающую сквозь заросли панданусов и плюмерии, на ослепительный песок бухточек в обрамлении кокосовых пальм, на дикие, обрывистые скалы и белую пену прибоя.

На Кауаи вас наконец оставляет чувство подозрительности и неловкости. Здесь вы почти не увидите папье-маше, все ненатуральное исчезает, стушевывается неизбежная туристская безвкусица. Как хорошо, как легко дышится! Я открываю подлинные Гавайи…

И гавайцев!

В первый раз я встречаю — какое счастье! — небольшую группу настоящих гавайцев. Это рыбаки из прибрежной деревни. Люди, которых я теперь рассматриваю с любопытством и нескрываемой радостью, как братья похожи на таитян: такие же широкие плечи, тот же цвет кожи, такие же приветливые лица, такая же музыкальность, живое воображение, склонность к полноте.

Как известно, Гавайские острова были заселены полинезийцами, приплывшими с острова Таити на двойных пирогах. Согласно легендам, первые таитянские лодки пристали к острову Кауаи, близ устья речки Вайлуа.

Любопытно, что у того же самого устья утром 19 января 1778 года сошел на берег капитан Кук, первый из европейцев.


В середине отвесной скалы на недосягаемой высоте в одной из бухт Большого острова можно заметить глубокие ниши. Это гробницы древних гавайских вождей. Тела умерших спускали сюда на веревках из древесных волокон, помещали в эти ниши и старательно их заделывали, опасаясь кощунственного ограбления.

Вместе с умершим в могилу клали и его личные вещи: куски капы (дорогой материи из коры дерева ваукэ), калебасы (тыквенные сосуды), рыболовные сети, щиты-циновки, иногда даже пирогу.

Что же привело сюда полинезийцев? Почему они целыми семьями покидали берега Таити? Возможно, их вытеснили какие-нибудь новые пришельцы, племена с лучшим вооружением. Высказывались предположения о перенаселенности острова, о голоде. Однако это выглядит неправдоподобно.

Одно из сохранившихся устных преданий рассказывает о том, как возмутились однажды против властителей таитянские рабы, как убегали они на своих пирогах к северу и после плавания, которое «длилось пять лун», пристали к Гавайскому архипелагу. Там впервые в жизни они увидели снег на горных вершинах и поэтому назвали большой остров Гавайи, что значит «белая гора».

По всей вероятности, полинезийцы прибыли на Гавайи между VIII и XI веками. Флотилия их пирог прошла без остановок огромное расстояние — 4300 километров, разделяющее два архипелага.

Подвиг полинезийских мореплавателей удивляет и по сей день: ведь плавание это осуществлялось на открытых двойных пирогах и длилось целые месяцы.

Большие пироги, до тридцати метров в длину, скрепляли друг с другом прочным настилом, на котором размещали запас продуктов, пресной воды, кухонную утварь, живую птицу, скот и корм для животных… Разумеется, по пути ловили рыбу.

Такие лодки могли вмещать до шестидесяти человек… Делались они из твердой древесины, главным образом мангового дерева, отдельные части скреплялись веревками, сплетенными из волокон кокосовой пальмы. Прямоугольные паруса изготовлялись из листьев пандануса.

Замечательно устойчивые двойные пироги обладали многими превосходными качествами. Ими было легко управлять, а незначительная осадка давала возможность преодолевать рифы. Не имея ни компаса, ни секстана, ни карт, полинезийские мореплаватели ориентировались по солнцу, луне и звездам, следили за направлением ветров и течений, за полетом птиц.

Семьи, прибывшие на Гавайские острова, установили там тот же социальный порядок, какой был на Таити. Общество делилось на две группы: вождей, считавших себя наследниками богов, и подвластных им простых общинников. Власть вождей была наследственной. Они управляли племенами и собирали с них дань. Простым гавайцам жилось нелегко. У них не было никакой собственности, в любой момент вожди могли отобрать урожай и даже личные вещи.

Та же система табу, что была на Таити, установилась и на Гавайях. Бесконечные предписанные вождями запреты очень усложняли жизнь бедного населения. Король мог по своей воле наложить запрет на ту или иную пищу, деревню или берег. Если тень простого человека ненароком касалась вождя, несчастного лишали жизни. Отец не имел права видеть свою дочь, после того как ей исполнится десять лет. Если простой человек без спросу входил в жилище вождя, если он продолжал стоять, а не падал ниц, когда купался король, если он в венке из цветов ступал на тень дома вождя, — во всех этих случаях он был обречен на смерть. Такие жесткие меры принимались для того, чтобы устрашить простых людей, внушить им мысль, что вожди — особы священные, полулюди-полубоги.

Сеять страх в сердцах людей вождям помогали жрецы, которыми повелевал король, стоявший на вершине иерархии.

Жрецы тоже устанавливали свои табу, зачастую в своих интересах. Запрещалось производить шум во время молений, запрещалось обсуждать решения жреца. Женщинам нельзя было есть свинину, бананы, кокосовые орехи. Мужчина не имел права принимать пищу вместе с женой.

Гавайцы поклонялись богу войны Ку, богу земли Лоно, богу-творцу Кане. Однако больше всего они почитали Пеле, богиню вулканов, обитавшую в кратере Килауэа. В страхе перед извержением, люди старались смягчить гнев богини. Они поднимались на вершину вулкана и бросали в кратер свиней, плоды, рыбу.


Когда капитан Кук высадился на Гавайях, он с удивлением обнаружил, что гавайцы говорят на языке, очень близком к таитянскому. Кроме того, в гавайском языке много выражений, сходных с языком маори, коренных обитателей Новой Зеландии.

Но за время долгого путешествия полинезийцев язык утратил немало согласных звуков, обилие же гласных придает речи замечательную плавность и певучесть.

В не меньшей мере Кука поразило физическое сходство таитян и жителей Гавайских островов: стройные, широкоплечие люди с с бронзовой кожей и слегка волнистыми волосами. Нечего и говорить, что пловцы они были просто необыкновенные. Корабли Кука постоянно окружали «люди-амфибии», способные проплыть под водой несколько минут.

На этих островах с райским климатом большая часть поселений расположена, как и на Таити, у самого берега.

Жили гавайские семьи в живописных хижинах из бамбука или другой легкой древесины, крытых листьями пандануса или травой пили. Жилье состояло всего из одной комнаты. Богатые люди, желавшие иметь в своем распоряжении еще два-три помещения, должны были сооружать соответствующее число новых построек, так что у некоторых из них была одна хижина для себя, другая — для жены с детьми, третья (ноа) — для гостей, а иногда еще и четвертая, где женщины выделывали материю и плели циновки из пандануса.

В прохладные ночи семья согревалась у огня, разведенного посередине хижины, напротив входа. Очаг представлял собой просто вырытую в земле ямку, обложенную камнями. Вокруг расстилались циновки, на которых и спали гавайцы. В более богатых домах устраивали нечто вроде матрацев из сложенных друг на друга циновок, покрытых сверху куском капы.

Еду раскладывали на плоских тарелках, вырезанных из древесины ку или манго, половинки кокосовых орехов служили черпаками, иногда использовались каменные миски, ступки, пестики. Воду держали в калебасах.

Варилась пища на пару в полинезийской печи, набитой раскаленными камнями. Огонь добывали трением: твердую деревянную палочку вставляли в желобок дощечки из более мягкого дерева и с силой вращали. Образующиеся при этом тонкие опилки вспыхивали.

Любимые блюда у гавайцев были точно такие же, как у их братьев-таитян: жареный поросенок, жареная собака, куры, сырая рыба, моллюски, некоторые виды водорослей, кокосовые орехи, плоды хлебного дерева, бананы, таро, сладкий картофель, ямс. Знаменитое пои (таитянское поэ) представляло собой довольно густую сладкую массу из растертого печеного таро с добавлением особых заквасок. Разумеется, то отвратительное пои, которое теперь американцы изготовляют для туристов, не имеет ничего общего с настоящим полинезийским.

Гавайцы, не знавшие ни металлов, ни шерсти, ни хлопка, были, однако, искусными мастерами в изготовлении одежды, предметов обихода, разных инструментов и оружия.

Женщины причесывались перед зеркалами из круглых каменных пластинок разного размера и толщиной два-три сантиметра. Их вырезали из глыбы черного базальта, старательно полировали пемзой и долго натирали маслом. Когда поверхность становилась совершенно гладкой, пластинку клали на дно неглубокого сосуда и заливали водой. Отражение получалось удивительно ясное.

Из листьев пандануса плели циновки, а из корней растения ейе изготовлялись корзины. Циновки и теперь делают точно так же, как в старину, но искусство плетения корзин утрачено. Корзины эти были необыкновенной прочности, часто внутрь их вплетали калебас. Такие корзинки служили для дальних поездок.

Кажется, что при полном отсутствии металлов немыслимо изготовлять орудия, и, однако, древние гавайцы, используя наилучшим образом кость, камень, дерево, панцирь черепах, раковины, зубы акул, сумели создать набор инструментов, очень удобных и прочных. Лезвия топоров делали из базальта, за которым ходили высоко в горы, а для маленьких топориков брали устричные раковины. Зубы акулы, укрепленные на деревянной ручке, становились замечательными ножами. Землю копали заостренной на конце палкой из твердых пород дерева.

Помимо плетения корзин, циновок и сетей женщины занимались также изготовлением одежды из капы (гавайская капа — это, несомненно, тапа таитян и фиджийцев, звук «т» исчез в гавайском языке). Техника ее изготовления такая же, как на островах южной части Тихого океана.

Работа эта очень трудоемкая. Сначала срезают ветки ваукэ, рассекают кору в продольном направлении и, осторожно сняв ее, раскладывают на несколько дней сушиться на солнце. После сушки бамбуковым ножичком счищают наружный слой коры и вымачивают ее в течение месяца в морской воде, пока она не станет достаточно мягкой. Тогда берут пять или шесть размоченных пластин коры, кладут их на плоский камень и бьют круглой деревянной колотушкой до тех пор, пока волокна не спрессуются в единую массу. От такого выколачивания пластины становятся тоньше и увеличиваются по размеру вдвое. Кусок капы достигает обычно в ширину двух с половиной метрод. Высушенный на солнце, он приобретает вид тонкой и очень прочной ткани беловатого цвета. Пять сшитых вместе кусков могут служить одеялом.

Чтобы придать этой материи окончательный лоск, ее на некоторое время опускают в воду, добавляя туда листья ти. После такой ванны капа становится гораздо эластичнее, и ее снова бьют особым молотком — куку. У этого молотка четыре плоские стороны, и на каждой вырезан геометрический рисунок. Каждый удар молотка оставляет на ткани рельефный отпечаток: прямоугольники, полоски, горошек, зигзаги, ромбы, бороздки. Потом капу раскрашивают естественными красками. Красная краска добывалась из коры колеа и древесины арнотто, голубая — из ягод ули, желтая — из корней мони и плодов нану, оранжевая — из клубней тумерика, черная — из орехов кукуй, смешанных с древесным углем, зеленая — из отвара мао. Кисточки делались из плодов пандануса.

Капа была единственной известной гавайцам материей, из нее изготовляли все: одежду, одеяла, простыни, саваны, особые знаки, указывающие места табу, фитили, паклю и прочее.

Мягкий климат позволял гавайцам одеваться очень легко. Мужчины обертывали кусок капы вокруг бедер, женщины закручивали его под мышками. Жители гор носили еще особые шали. Все ходили босиком.

Простота одежды не мешала женщинам страстно любить украшения. Им очень нравились перья птиц, венки из цветов, а также ожерелья из плодов хлебного дерева, из раковин, орехов, кабаньих клыков и зубов собак.

Так как войны в то время не были редкостью, племена старались постоянно совершенствовать свое оружие, копья, дротики, палицы, пращи, деревянные кинжалы. Прежде чем схватиться врукопашную, противники забрасывали друг друга камнями.

Если столкновение происходило на море, каждая из противных сторон старалась пробить корпус вражеской лодки, бомбардируя ее тяжелыми камнями, привязанными за конец длинной веревки.

Настоящих щитов у гавайцев не было, однако воины закрывали грудь специальной боевой циновкой. Шлемы носили только вожди. Знаменитые, украшенные перьями гавайские шлемы по форме напоминали дорические. Полоса пышных перьев ото лба к затылку составляла как бы гребень шлема. Но шлемы были скорее отличительными знаками, чем защитными головными уборами.

Охотиться гавайцам приходилось мало, так как острова исключительно бедны дичью. Они убивали птиц из пращи и выслеживали диких свиней, единственных крупных животных на Гавайях (дичь, которая резвится теперь на островах, завезена сюда европейцами).

Но гаваец, как и таитянин, был прежде всего рыбаком, и очень искусным. Рыбная ловля была для него и развлечением, и насущной необходимостью, так как рыба всегда составляла основу питания гавайской семьи.

Рыбу ловили самыми разнообразными способами, в дневное, и в ночное время, сетями всевозможных видов и размеров. В открытом море применялся невод длиной в несколько сот метров, а для ловли в реке пользовались сачком и удочкой. Крючки делали из кости, панциря черепахи, китового уса или собачьих зубов. Лов рыбы острогой ночью при свете факелов был любимым развлечением гавайцев. Острога длиной от двух до двух с половиной метров заканчивалась острием из твердого дерева.


Возле маленькой деревушки Кеауку, недалеко от залива Кука, можно увидеть на склоне горы две необыкновенные параллельные борозды. Пересекая все неровности рельефа, они полого спускаются к берегу. Это следы знаменитого тобоггана, спорта гавайских вождей.

Гавайцы любили в спорте силу и мужество, к этому, быть может, добавлялось еще опьянение скоростью. На склоне горы они прорезали две глубокие ложбины и выкладывали их плоскими камешками. Если на пути встречались трещины или обрывы, их засыпали землей и камнями, пока спуск не приобретал плавного профиля. Плоские камешки засыпали плотными комьями земли и покрывали сверху особой скользкой травой пили.

Спускались гавайцы с горы на очень узких санях трехметровой длины. Полозья тщательно просмаливали. Две параллельные борозды позволяли состязаться двоим. Соперники стояли на верху горы и держали сани двумя руками. По сигналу оба бежали что есть духу к краю спуска, бросались ничком на свой снаряд и съезжали вниз.

Только королям и вождям разрешалось участвовать в таких состязаниях. При спуске гонщики достигали скорости от пятидесяти до семидесяти километров в час.

Самые разнообразные виды спорта процветали на Гавайях издавна. Каждый год с октября по февраль своего рода олимпийские игры собирали атлетов со всех островов.

Гавайцам нравилась майка, напоминающая игру в кегли. Использовались круглые плоды хлебного дерева и диски из камня. С ровной четырехугольной площадки нужно было сбить диск противника, не опрокинув в то же время расставленные на ней кегли.

Любили гавайцы также состязания лучников, хотя лук у них не был боевым оружием. Очень легкие стрелы делались из стеблей сахарного тростника.

Среди других популярных состязаний были кулачные бои, борьба, фехтование, бег, лодочные гонки, бег на ходулях, прыжки со скалы в воду.

Вечером, с наступлением темноты, играли в килу. Килу — это кокосовый орех, привязанный за конец веревки, другой конец которой прикреплялся к столбу. Две группы играющих стояли возле столба. Игра заключалась в том, чтобы попасть в противника орехом, вращая его вокруг опоры.

У детей любимыми развлечениями были воздушный змей, волчок, скакалки, игра в прятки, игра, сходная с нашими «классами». Ничто не ново под луной. Мы знаем также, что гавайские дети съезжали с гор на миниатюрных тобогганах, подстелив под себя листья ти.

Большая часть гавайских игр исчезла с появлением первых миссионеров. До наших дней сохранился один только серфинг, самый удивительный вид спорта, с каким мне приходилось сталкиваться. Человек стоит на доске и переживает пьянящую иллюзию, будто он шагает по морю.

Но это не водные лыжи, какие можно видеть на озерах или у морских побережий в тихую погоду. Там спортсмену приходится послушно следовать за моторной лодкой, и если он вдруг упустит веревку, за которую крепко держится, то сразу же нырнет под воду.

Серфинг позволяет человеку двигаться без вожжей и смело идти навстречу волнам. Чем выше волны, тем увлекательнее спорт.

Не всякое взморье пригодно для серфинга. Идеальный пляж — коралловый, с рифами в открытом море, примерно на одном уровне с водной поверхностью, чтобы набегающая волна не опрокидывалась, а доходила до самого берега и разбивалась только на песке. В этом отношении пляж Вайкики в Гонолулу как будто сделан на заказ.

С утра до вечера на берегу прохаживаются любители серфинга с доской на спине. Это толстая и тяжелая доска трех метров в длину и полметра в ширину, заостренная спереди, как пос у лодки, с небольшим, пятнадцатисантиметровым килем. Размеры доски зависят от веса ее владельца. В среднем она весит тридцать килограммов. На доску ложатся ничком и отплывают от берега, подгребая обеими руками. Для начинающих это очень трудно, потому что быстро устают мускулы спины, немеет откинутый назад затылок.

И вот отплыв на сто пятьдесят метров и достигнув полосы, где образуются волны, спортсмен делает полуоборот, повернувшись теперь лицом к берегу, и выжидает подходящего момента, потому что не на всякой волне можно «прокатиться». Наконец поднимается хорошая волна. Заметив ее, спортсмены быстро прикидывают ее скорость и начинают медленно грести руками. С приближением волны движения рук становятся быстрее. Как только набегающий вал подхватит доску, спортсмен одним рывком встает на ноги и поворачивает свой снаряд в направлении волны, которая несет его к берегу. Положив руки на бедра, человек стоит на доске и управляет ею, наклоняя слегка корпус или упираясь ногой, а доска летит по высоким волнам к берегу, описывая порой головокружительные зигзаги.

Я считаю это одним из самых трудных видов спорта. Чтобы стать посредственным «серфистом», нужно несколько лет упорной тренировки и около двадцати лет, чтобы чувствовать себя на доске совершенно свободно.

Древние гавайцы были отличными мастерами этого удивительного спорта и разгуливали по волнам на очень тяжелых досках. Порой случается находить доски весом до ста килограммов. Да, гавайцы были настоящими богатырями, до двух метров ростом.

Серфинг сохранялся долгое время даже после прибытия миссионеров. Почти полностью он исчезает только к 1860 году, но в начале XX века возрождается. В наши дни этот спорт королей становится королем спорта. На Гавайях он практикуется в очень широких масштабах.

Настоящие мастера любят головокружительные падения и взлеты. На волне как на велосипеде: стоять на месте невозможно. Чем больше скорость, тем лучше маневренность снаряда. Однако есть риск сорваться.

Серфинг — это мгновенная реакция, безукоризненное чувство равновесия. Но это также и мореходная наука. Нужно знать море, уметь выбрать волну, которая «продержится» до конца, не разобьется преждевременно. У каждой волны свой собственный ритм. Она рождается, живет и умирает. Некоторые волны много обещают, но не оправдывают надежд. Надо уметь сойти с них вовремя, когда они слабеют, и направить доску к наиболее благоприятному скату.

На пляже Вайкики можно увидеть настоящих чемпионов серфинга. Они держатся на доске с такой непринужденностью, словно в гостиной. Стоят на одной ноге, берут к себе на плечи ребенка или делают стойку на руках. Знаменитая собака-«серфист» на доске своего хозяина тоже ведет себя с поразительным хладнокровием.

Серьезные катастрофы довольно редки. Сломанные ребра, выбитые зубы, расплющенный перевернувшейся доской нос — вот наиболее реальные опасности. За двадцать лет только два смертельных случая.

Каждый год на Гавайях происходят соревнования. Разумеется, устроить состязания в скорости невозможно, так как все зависит от волны, поэтому искусство участников оценивают по тем акробатическим номерам, какие они исполняют.


В музее Гонолулу в герметическом сооружении из стекла и стали можно увидеть плащ стоимостью в несколько миллионов долларов. Это мантия гавайского короля Камехамехи Великого. Сделана она целиком из разноцветных перьев редких птиц. Чтобы ее создать, потребовался труд нескольких поколений. Это шедевр среди тех необыкновенных изделий из перьев, которые так любили древние гавайцы.

Изготовление королевской мантии требовало невероятного труда. Нередко у пойманной птицы брали всего два перышка, по одному с каждого крыла, а таких перьев нужно было десятки тысяч.

В течение целого столетия бродили гавайские охотники на птиц по горам, пытаясь добыть два-три пера для королевской мантии. Можно себе представить, какой нелегкой была их задача. Некоторые птицы водились только в горах, для их ловли снаряжали многодневные охотничьи экспедиции. Птиц приходилось подкарауливать часами.

Гавайцы убивали птиц пращой, которая представляла собой заостренный камень на веревке из кокосового волокна. Пращу раскручивали в воздухе и пускали в жертву, а так как птички порой бывали очень малы, нужна была необыкновенная ловкость, чтобы попасть в них.

Но гораздо чаще применяли сети и ловушки. Их расставляли в определенное время года, когда оперение у птиц вполне сформируется. У пойманной птицы вырывали несколько перьев и выпускали на волю. Так было, например, с птицей оо, очень редким видом, за которым охотились из-за желтых перьев, составлявших основу знаменитых «золотых плащей».

Красные перья, так хорошо сочетавшиеся с золотом оо, давала птица иви, зеленые перья — птица у, оранжевые — мамо и белые — ку-ула. Птица оо ценилась еще и за черные перья. Никакого подкрашивания не допускалось.

Когда охотники собирали достаточное количество перьев, женщины принимались за их сортировку, тщательно мыли, подрезали, чтобы они были одной величины, и нашивали на основу из тонко сплетенной алоны, руководствуясь заранее нанесенным рисунком.

Королевская мантия имеет в длину один метр двадцать сантиметров и три метра сорок пять сантиметров в своей самой широкой части. Перья этой роскошной и легкой мантии нисколько не утратили своего блеска.

Сохранились и другие, менее ослепительные мантии, а также шлемы и гирлянды (леи) из перьев. Для знатных лиц делали одноцветные леи, главным образом из желтых перьев оо и оранжевых перьев мамо. Но иногда любили и пестрые леи из разноцветных полос. Гирлянды носили вокруг шеи, изредка на голове.

Из перьев гавайцы делали также очень красивые королевские штандарты кахилу, укрепляя их на древке, инкрустированном панцирем черепахи, китовым усом.

Большая часть птиц, обитавших на островах в древние времена, теперь исчезли.

Причину этого пытались искать в постепенном исчезновении лесов, некогда покрывавших все острова, в появлении новой, завезенной сюда дичи и мелких грызунов, врагов птиц, в разрежении злаковых зарослей, в новых болезнях, привезенных вместе с европейской домашней птицей. Однако все это касается и других видов птиц, а так как некоторые из них выжили, тайна остается неразгаданной.

В наши дни изготовление изделий из перьев, достигшее такого расцвета во времена королей, исчезло почти полностью. Только одна женщина хранит еще секреты ремесла. Я видел ее за работой. Это молчаливая и худая гавайка лет пятидесяти: удлиненное лицо, прямые волосы, бронзовая кожа, движения размеренные и неторопливые. Она изготовляет леи и мелкие вещицы из перьев, как их делали в старину.

Поскольку птицы с ярким оперением почти все исчезли, она берет белые перья и красит их. Перед нею стоят три тазика, наполненные густой жидкостью: оранжевой, зеленой и желтой. Она бросает туда перья, приминает их палочкой, долго мешает эту смесь, выдерживает некоторое время и ополаскивает. Когда все подсохнет, она берет полоску капы и плотными рядами нашивает на нее перья.

Маленький поясок из перьев стоит больших денег. Женщина изготовляет также пушистые гирляндочки для украшения панам, миниатюрные плащи вроде пелерин, их на определенных церемониях надевают важные чиновники и потомки королевской фамилии.


В заключение еще несколько строк о гавайцах. На островах их сейчас тысяч двадцать…

Их всегда можно встретить на пляжах, где они обучают плаванию и дают уроки серфинга, а также в кабаре, где они поют и играют на гитаре. Встречаешься с ними и на дорогах, так как они нередко работают шоферами такси. Это их три страсти: море, музыка и автомобиль (те же, что и у таитян). Они очень любят развлечения и не скрывают этого. Но нельзя себе представить людей более непосредственных и добрых. Приветливость гавайцев обезоруживает. Их мягкий нрав, их улыбка привлекают всеобщие симпатии. Нельзя не полюбить гавайцев, как нельзя не полюбить таитян.

Но в их жизни, конечно, многое изменилось. Я видел на Большом острове, как гавайцы ловили рыбу. Сети они забрасывали так же, как их предки, но говорили по-английски, и к их пироге с балансиром был прикреплен подвесной мотор.

Гавайцев со старинным укладом жизни увидеть почти невозможно. Они живут на небольшом острове Ниихау, который находится в частном владении Робинсонов. Засушливая земля без водных потоков. Одпако кроме рогатого скота там можно увидеть арабских коней, кабанов, индеек и диких павлинов.

Остров закрыт для туристов. Проникнуть туда стало очень трудно начиная с 1860 года — того самого года, когда король Камехамеха IV продал его за десять тысяч долларов семье Робинсон.

С этого времени Робинсоны искусственно поддерживают на острове древний уклад жизни, запрещая связь с другими островами. Вплоть до 1941 года на Ниихау не знали ни кино, ни телефона, ни автомобиля, ни радио. Если надо было связаться с самым ближним островом Кауаи, использовались сигнальные бенгальские огни.

Две сотни гавайцев, живших на острове, присматривали за быками, мериносами и пчелами рода Робинсонов. Говорили они по-гавайски, жили в хижинах, крытых листвой пили. Каждый день в четыре утра их собирали читать молитвы и петь церковные гимны.

Война положила конец такому укладу. 7 декабря 1941 года во время нападения на Перл-Харбор один японский летчик, у которого кончался бензин, сделал вынужденную посадку на этом острове.

Через несколько недель на Ниихау высадились американские войска. Вместе с ними на острове появился первый радиоприемник и джип — первая и единственная машина, какую там видели.

Теперь режим на острове несколько изменен. Дети ходят в школу и учат английский язык. Есть несколько радиоприемников, а из Гонолулу поступают газеты. Только по-прежнему на острове Робинсонов нет ни кино, ни полиции, ни собак…


Об авторе

Шегарэ, Жак-Ренэ-Мари, французский писатель. Родился в 1917 году в Гавре. Окончив Парижский католический институт и получив филологическое образование, он преподавал литературу в коллеже города Авон. Многочисленные путешествия (в Полинезию, Индию, Индонезию, Африку, Италию) дали автору богатый материал для книг и этнографических фильмов. Помимо книги «Гавайи — острова грез», отрывки из которой мы публикуем, его перу принадлежит также «Моя Полинезия», «Таити — волшебный остров», «По Черной Африке», «Вокруг света на случайных судах», «Желаю счастья, Бали», «Необычная Италия», «Колосья на ветру», «Наугад по Марокко» и другие. В нашем ежегоднике публикуется впервые.

«ГАВАЙИ — ОСТРОВА ГРЕЗ»



Залив на острове Кауаи с зарослями панданусов 




Новый год в Гонолулу 
Гавайки исполняют танец хула на берегу океана

Окмир Агаханянц
ВЕТЕР НАЗЫВАЕТСЯ «АФГАНЕЦ»


Рассказ об одной поездке

Заставка А. Кретова-Даждя


УТРО 11 ИЮНЯ. ЦИРК ЗОР-ЧЕЧЕКТЫ

На высоте 4750 метров плохо дышится, плохо думается, а уж спится— хуже некуда. Мало того что мерзнешь, так еще всю ночь демоны снятся. Это от недостатка кислорода. В полевых условиях выходных дней не бывает, и вчера, в воскресенье, мы вчетвером поднялись сюда, в ледниковый цирк под пиком Зор-Чечекты. Цирк мы запросто называем Зор. Здесь верхний пункт наблюдений по высотному геоботаническому профилю. А начинается профиль на высоте 3860 метров, на Памирской биостанции, что в поселке Чечекты. Оттуда до цирка Зор всего несколько часов хода. Шла первая декада июня, наблюдения начались три недели назад, и мы поднялись сюда, чтобы разом сделать несколько дел. В их числе самое простое дело, неожиданно оказавшееся самым сложным. Нужно было слить воду из осадкомера. Вода в баке замерзла, его следовало прогреть паяльной лампой, а лампа что-то закапризничала. Провозились с ней битых два часа. В конце концов ржавая вода стекла в мерный сосуд, но времени потрачено столько, что я не успел сделать свою часть работы. Ребята ушли вниз, а мне пришлось заночевать: подниматься сюда лишний раз охоты не было.

Надувной матрас, спальный мешок, полушубок сверху и вся одежда, в которой я влез в мешок, от холода не спасли. Сначала ветер дул снизу, потом задул сверху, от ледников, и я долго не мог уснуть. А когда наконец отключился, начались кошмары. Они прерывались только тогда, когда перехватывало дыхание, я просыпался на миг и разворачивался к ветру другой стороной. Мешали спать и две банки консервов, сунутые вместе с флягой в мешок, чтобы не замерзли.

Рано утром свою долю солнца я получил раньше всех. Внизу еще висели сумерки. Я согрелся и снова уснул, на этот раз без снов. Когда встал, было уже восемь часов. Надо спешить: дел много. Съел банку консервов, запил завтрак холодным чаем из фляги, пнул в сердцах окончательно сломавшуюся паяльную лампу, свернул свое хозяйство в рюкзак, оставил его возле осадкомера и налегке пошел к снежнику.

В цирк Зор я впервые попал в 1952 году. Тогда снежник был чуть больше. За 16 лет он уменьшился. Летом полностью стаивать не успевал, а зимой снова сверху сходила лавина, но каждый раз, видимо, менее грозная. Из-под снежника к полудню начинал журчать ручеек талой воды. К вечеру таяние прекращалось. Сейчас, рано утром, русло ручейка можно было угадать только по кобрезиям[4] да снежным примулам, усевшимся на щебнистых его берегах. Растительность обрисовывала несуществующий поток. От ручейка в стороны и от снежника вниз она менялась. Возле края снежника шли единичные растения: камнеломки, мелколепестники, эдельвейсы. Ниже они сливались в группы. Ближе к руслу ручейка появлялись кобрезии, осоки, примулы, сливающиеся в сплошные лужайки. На щебнистых участках росли холодостойкие крошечные подушки остролодки, зиббальдии, аянии, проломника.

Вся эта смена подчинялась определенной закономерности, которую и надо было изучить: сначала зарисовать структуру сливающихся воедино травостоев, потом, уже внизу, проанализировать ее. Вчера сделать зарисовку я не успел…

Пока разматывал бечевку, вбивал колышки и ладил из всего этого сетку, по которой следовало делать зарисовку, солнце пригрело. Скинул ватник и в свитере почувствовал себя совсем легко. Поглядел на пик, на полосы снега, косо вытянутые сверху вниз по темным скалам, перехватил глубоким вдохом побольше воздуха и стал работать. На растениях висели искрящиеся сосульки. Под солнцем они быстро стаивали. Было безветренно, тихо, солнечно, спокойно. Где-то внизу повизгивали сурки. Работалось хорошо, и я не замечал, как летело время.

Я закладывал сетку уже на шестой площадке, когда снизу вдруг заклохтали улары, захрипела альпийская галка, послышался визг сурков и голос, звавший меня. Внизу появилась маленькая фигурка человека. Я встревожился, быстро пошел навстречу. Шел вниз, а дыхание перехватывало — высота. Это был Павел, метеоролог биостанции. Он сказал, что директор просит меня срочно спуститься вниз, что пришла какая-то телеграмма… Нет, не из дома, служебная… о чем именно — не знает. Павел закинул за спину мой рюкзак, я с сожалением оставил на морене растянутую шпагатную сетку, и мы быстро зашагали вниз. Через два часа дошли до фанерного домика стационара, где нас уже ждала машина.

Вскоре мы были уже на биостанции.

11 ИЮНЯ. ЧЕЧЕКТЫ — ДЖИЛАНДЫ 

Телеграмм было две. Одна из республиканской Академии наук директору биостанции Худоеру Юсуфбекову. Из-за нее-то меня и оторвали от работы в цирке Зор. Директору предписывалось выехать с группой сотрудников к 19 июня в Душанбе для обсуждения срочных изменений в перспективном плане исследований. Другая телеграмма была мне. Еще с весны мы с группой почвоведов договорились встретиться в долине Банча для совместных работ. Сейчас они извещали телеграммой, что будут ждать меня в райцентре в течение дня 14 июня. До встречи оставалось всего три полных дня.

Мы с Худоером выложили обе телеграммы на стол и приступили к обсуждению ситуации. Худоер считал, что мне необходимо ехать с ним в академию. И он был прав: по пашей лаборатории объем работ больше, чем по любой другой. Но срывать встречу с почвоведами тоже нельзя: от нее зависела включенная в программу прокладка профилей, интересных только при совместной работе. А по времени получалась накладка…

В конце концов решили, что Юсуфбеков выезжает в Душанбе через Ош и Ферганскую долину машиной, по пути делает накопившуюся в Алайской долине и на Ошской базе работу, а я еду попутной машиной в Хорог, оттуда лечу самолетом в Банч, встречаюсь с почвоведами, намечаю с ними совместные профили, уговариваюсь о месте новой встречи, потом лечу в Душанбе, а оттуда, когда кончится обсуждение, снова лечу в Банч и работаю там с почвоведами столько, сколько нужно. У этого плана был один серьезный минус: он был рассчитан на точность сроков, а в горах соблюсти эту точность удается не всегда. Худоер предложил ехать сегодня же…

Через час мы выехали на тракт. Юсуфбеков в газике повернул на север, а я дождался попутного ЗИЛа, кинул в просторную кабину рюкзак, уселся рядом с водителем и поехал на юг. Спросил шофера, может ли он не останавливаться в Мургабе. Очень спешу, дескать. Тот сказал, что остановится только на заправку, сам спешит. Я откинулся на сиденье и попытался вздремнуть, чтобы «добрать» то, что недоспал ночью в цирке Зор.

По Памирскому нагорью тракт развернулся вольготно: до липы широкие. То серой пыльной, то черной асфальтовой лентой вьется тракт на четырехкилометровой высоте. В среднем. Чуть выше — чуть ниже. После Каракуля тракт взлетает под 4700 метров на перевал Акбайтал, а потом спускается на четырехкилометровую высоту: чуть выше — чуть ниже… Сейчас возле Мургаба лента тракта спускается до 3600 метров, затем снова выползает наверх до уровня в четыре километра и чуть выше. Наконец, нагорье кончается, и тракт «серпантинит» вниз, на Западный Памир.

Пока дорога стелется по нагорью, водитель почти в любом месте может свернуть с полотна и ехать по целине, как по степи. Только вокруг не степь, а пустыня. Высокогорная холодная пустыня гораздо суше Каракумов. Кустики терескена, раскиданные на большом расстоянии друг от друга, щетинки галечного ковыля, обглоданные скотом, да тусклые плоские подушки акантолимонов, по которым хоть топчись, хоть машиной проезжай, а им все нипочем. Вот и все, что мелькает по обе стороны тракта. Лишь возле рек видна зелень пойменных лугов. Да и там с белыми пятнами солончаков. Здесь так сухо, что при огромных высотах почти нет ледников. Памирская высь. Так называли это место в старину. Уменьшенная копия Тибета…



Маршрут путешествия по Памиру 

Сколько раз я ездил по тракту — не счесть. Приоткрыв сквозь дрему глаза, сразу, словно на знакомом троллейбусном маршруте, вижу, где именно едем. Пропустить что-нибудь новое трудно — можно смело спать…

Часа через четыре водитель притормозил возле чайханы в Али-чуре. Пообедали. За едой водитель спросил:

— Не узнаешь меня, что ли?

Я пригляделся, не узнавая. Пробормотал, что припоминаю, мол.

— А помнишь, как шесть лет назад я тебя на бензовозе с Сагирдашта в пургу вывозил?

Я вспомнил, конечно. Узнал его наконец. Удивился:

— Похудел ты здорово. Да и не видел я тебя давно…

— А я далеко был: аварию сделал. Лес потом валил. Сейчас вот снова за баранкой…

И он стал рассказывать о минувших бедах. Так за рассказами, в сумерках уже, доехали до Джиланды. Нагорье позади. До Хорога осталось чуть больше 120 километров — езды часа на три. Но водитель сказал, что надо поспать: он уже 600 километров отмахал и снова попадать в аварию не собирается. Быть посему.

В километре от поселка бьют горячие ключи. Долина по-киргизски называется Тогузбулак, что значит «тысяча ключей». В нескольких местах источники забраны в цементные ванны, огороженные от ветра каменными дувалами с крышей. Подсвечивая фонариком, прочавкали по кочкарному болоту до ближайшей ванны, искупались, смыли дорожную пыль. Потом плотно поели и улеглись на койках шоферского общежития. Тепло. Но всю ночь дверь общежития хлопала, раздавались голоса подъезжавших водителей, и оттого спалось плохо.

УТРО 12 ИЮНЯ. ДЖИЛАНДЫ — ХОРОГ

Водитель разбудил меня, когда было еще совсем темно. Со двора общежития одна за другой с ревом выезжали машины. Мы глотнули холодного чая и тоже выехали. Завтракать решили в Хороге. Про себя я подумал, что если попаду на первый рейс самолета, то как бы не пришлось мне завтракать в Ванче. И только я так подумал, как почувствовал в привычном пейзаже, просматривавшемся сквозь утренние сумерки, какую-то необычность. Здесь, на Западном Памире, тракт вилял вдоль узкого ущелья, зажатый с одной стороны рекой, а с другой — крутыми скалами и осыпями. Перспектива короткая: взгляд все время упирается в очередной близкий поворот. Так вот, эти повороты что-то уж очень силуэтно смотрелись. Сначала я отнес это за счет сумерек, но через несколько минут понял, что мои планы насчет самолета рухнули. Это был «афганец»…

…Много ветров на Памире: и зимние циклоны, несущие с запада осадки, и долинные ветры, свирепо дующие к верховьям рек, и горные ветры, вяло стекающие вниз по долинам, и пронзительные ледниковые ветры, и закручивающиеся столбами пыльные смерчи, но нет ветра хуже, чем «афганец». Это мы его называем «афганцем», поскольку в Среднюю Азию, в бассейн Аму, он приходит из Афганистана. А там его зовут «иранцем», а в Иране — «аравийцем», потому что туда он задувает из знойной Аравии. Через полконтинента ползет «афганец», захлестывает юг Средней Азии, предгорья, горы.

Летом в жарких равнинах Средней Азии любой ветер приносит облегчение от зноя, кроме «афганца». Он сухой и горячий. Его не только ощущают кожей — его можно видеть. «Афганец» несет тонкую пыль. Он идет стеной, и прозрачный пейзаж за считанные минуты погружается в душную серую горячую мглу. Деревьев «афганец» не рвет, крыш не сносит. Он даже не воспринимается как ветер: легкое дуновение, и мгла начинает сгущаться. «Афганец» портит жизнь надолго: если за ним не пройдет дождь, прибивающий пыль, мгла нависнет на неделю… Постепенно пыльная толща заползает из равнин в горные долины, и мгла, как жидкий раствор, начинает заполнять их снизу доверху, вторгаясь в горы серыми рукавами…

О самолете мечтать уже не приходилось. Это меняло все планы, и я оказывался в цейтноте. До встречи с почвоведами оставалось два дня. Хорошо еще, что Юсуфбеков выгнал меня в дорогу вчера. Машиной до Ванча я мог доехать хоть завтра. Но только своей машиной. А попутные на отрезке тракта от Хорога до Ванча ходят редко: на Ванч завоз идет из Душанбе, а на Хорог — из Оша. Можно прождать попутную машину сутки, а это еще более обострило бы цейтнот.

По долине Гуита мы ехали уже в густой мгле. Даже близкие гребни хребтов не просматривались. Скалы на изгибах дороги начинали вырисовываться за минуту до поворота. Водитель сбросил скорость, зажег фары. Встречные машины тоже сигналили фарами. Это продолжалось и после того, как взошло солнце. Оно только угадывалось по светлому пятну. В Хорог приехали не через три, а через пять часов. Ехать в аэропорт было бесполезно, и водитель, сделав крюк, забросил меня в Ботанический сад, расположенный в семи километрах от города. Там друзья, на помощь которых я всегда мог рассчитывать.

12 НЮНЯ. ХОРОГ — ЯЗГУЛЕМ

Что могут сделать друзья со стихийным явлением? Мглу они разогнать не могут, самолет отправить во мглу — тоже. Могут посочувствовать. В иных местах этим часто и ограничиваются. На Памире не так. Там сочувствие активное: если надо — расшибись в лепешку, но выручай. К счастью, никому расшибаться не пришлось. Узнав, в чем дело, Михаил Леонидович Запрягаев, исполнявший обязанности директора сада, поглядел на часы, покачал головой и… отдал мне единственную автомашину с условием, что завтра к вечеру она вернется. Сами, мол, пару дней перебьемся.

Пообедав, выехали. ГАЗ-51 — это не ЗИЛ-130: мощь и скорость не те. Но время пока есть. За рулем Ямин Замиров — шофер ботанического сада, давний приятель. Веселый человек, Ямин, С ним ехать приятно. И спокойно: опыт у него не равнинный — памирский. Ямин сулил к ночи быть в Ванче. И добавил на всякий случай, чтобы не «сглазить»:

— Должны быть, если все будет в порядке…

За Хорогом тракт поворачивает вниз по Пянджу. Здесь река широкая, афганский берег сквозь мглу не виден, скорее, угадывается. Проскакиваем кишлаки. Обычно они веселые: зелень садов, громкие крики ребятни. А сейчас кишлаки погрустнели. «Афганец» действует на людей угнетающе, вот ребятишки и притихли. Вместо яркой зелени — серые силуэты деревьев, как на черно-белой фотографии, снятой не в фокусе.

У Поршнева — кишлака, не уступающего по численности населения Хорогу, — на тракт выскочил парень, замахал руками. Когда он подошел, я узнал его: Леша Горин, геолог, давний знакомый. Сказал, что ему надо в Душанбе, он получил телеграмму о рождении сына и с утра ни одной попутной машины поймать не может: все идут по ближним целям.

— Мы только до Банча, если хочешь — садись.

— Конечно, сяду. Надоело тут сидеть. Там что-нибудь подвернется.

Леша закинул в кузов здоровенный рюкзак, сдвинул кобуру пистолета на живот, уселся на болтавшийся по кузову ящик с инструментами Ямина. Я перелез к Леше, и мы поехали дальше, обмениваясь новостями.

Мост через Бартанг в тот год еще только строили, и мы повернули: вверх, на паром. Там очередь из трех машин. Машины колхозные. Ямин пошел на переговоры. Он знает всех, и это помогает. Водители сдают машины назад, пропуская нас первыми. Пока Ямин подавал машину на паром, я обошел этих водителей, поздоровался, поддержал разговор, в который исподволь ввернул «рахмат»: благодарить с аффектацией здесь не принято.

За Рушаном дорога стала хуже. Кругом поля, их поливают, и полотно тракта перемыто временными арыками. Машину трясет. Во мгле промоины издали не видны, и тормозить для мягкости хода Ямин часто не успевал. Потом дорога повернула на север. Шидз — кишлак на повороте долины проехали уже в сумерках. Здесь они короткие, и через полчаса стало совсем темно. Фары во тьме еле высвечивали извилистую ленту дороги. Слева ее прижимает к скалам Пяндж. Здесь он прорывается сквозь горы узкой щелью. Когда Ямин остановил машину, чтобы залить масло, стало слышно эхо, многократно усиливавшее рев реки.

Пока доехали до Язгулема, я успел вздремнуть в кабине. Перед мостом через Язгулем стояло несколько машин. Ямин притормозил, спросил у вышедшего из сторожки дорожного мастера, по какому случаю скопище. Разговор шел по-шугнански, и я спросонья не сразу понял, что дела наши плохи. Ямин же в точности перевел, что в семи километрах ниже дорогу перекрыло обвалом.

— Вот это съездили! — охнул из кузова Леша.

Я все еще добирался после сна до сути, а Леша уже спрыгнул наземь и стал расспрашивать дорожного мастера. Выяснилось, что дорогу и завалило, и смыло одновременно. Прямой связи между обрывками дороги нет. Раньше чем через неделю восстановить движение не обещают. Пройти пешком там нельзя: опасно и милиция не пускает.

— Что значит, не пускает? — окончательно проснулся я. — Давай, Ямин, доедем туда, узнаем поточней.

Однако ничего утешительного узнать не удалось. На подъезде к месту обвала нас в полной темноте остановил лейтенант автоинспекции и велел возвращаться к мосту. Там и заночевали, раскинув в кузове мешки. Ночь была теплой, душной, и мы легли поверх мешков, завернувшись в полотняные вкладыши. Ночью нещадно кусали москиты, и спалось хуже, чем в цирке Зор.

13 ИЮНЯ. ЯЗГУЛЕМ — ГУШХОН

К шести утра обстановка окончательно прояснилась. Через провал дороги никого не пускали не из-за перестраховки, а потому, что сверху продолжали лететь камни. Да и без камнепада там пройти непросто: конгломератный склон круто уходил в кипящую воду. Милиция вторично, и очень решительно, завернула нас восвояси.

Снова вернулись к мосту. Обсудили создавшееся положение. До встречи на Ванче осталось всего два полных дня. Дорогу откроют в лучшем случае через неделю. Ждать до тех пор нельзя: тогда ни к почвоведам в Ванч, ни в Душанбе к сроку я не попаду. Леша о недельном ожидании и думать не хотел. К жене и сыну он готов был прорываться как угодно. Это он предложил идти через перевал Гушхон. Как бы мы ни обсуждали этот вариант, другого выхода все равно не было. Чтобы Ямину вернуться в сад к ночи, падо было поторапливаться. Вверх по Язгулему было еще семь километров автомобильной дороги. Она кончалась в кишлаке Матраун, куда Ямин и довез нас. Он вручил нам весь свой запас лепешек, сказал, чтобы из Ванча мы дали телеграмму в Ботанический сад, попрощался с нами, вздохнул и уехал. Машина тут же исчезла в пыльной мгле.

Мы с Лешей сели на камни и подвели итоги. В течение завтрашнего дня меня будут ждать почвоведы. За это время надо перевалить Ванчский хребет. Он узкий, но высокий, зубчатый, как пила. Перевал Гушхон находится на высоте 4400 метров. Даже чуть больше. Мы в Матрауне сидим на высоте 1750 метров. Значит, больше 2600 метров подъема. А до начала крутого подъема на перевал надо идти еще 15 километров. Да еще спуск потом. В одиночку через Гушхон ходить нельзя. Хорошо еще, что Леша присоединился: нас двое. Правда, мы совсем не экипированы для такого перехода. На мне кирзовые ботинки на резине. И ледоруб есть. Все-таки я собирался работать на Ванче. А Леша в кедах. И без ледоруба. Домой человек едет. Но идти все равно надо.

Закупили в магазине консервы и сигареты, закинули за спину рюкзаки и пошли. По пешеходному мостику перешли на правый берег реки. Там тропу расширили до уровня автомобильной колеи. Когда построят автодорожный мост, здесь можно будет ездить. А тогда пришлось лезть вверх по каменистой тропе. Потом спустились к пойме, снова поднялись. И так все время. По пути нагнали почтальона, ехавшего верхом на ишаке. Из-за мглы жара спала, но мы шагали так быстро, что пот с нас ручьями лил. Узнав, что мы идем к кишлаку Джамак, а от него — на Гушхон, почтальон предложил нам свои услуги. Вся его почтовая поклажа умещалась в сумке, перекинутой через плечо. Он слез с ишака, мы навьючили на животное свои рюкзаки и вместе пошагали дальше налегке.

В Джамак пришли к полудню. По моей просьбе почтальон забросил наши вещи во двор к Курбану, работавшему восемь лет назад у меня в отряде рабочим. Курбан был дома. Он меня сразу узнал, радостно поприветствовал, велел жене подавать чай. Как ни спеши, а отказываться нельзя. Сели за достархан.

За чаем рассказали Курбану суть дела: если я завтра не попаду в Ванч, то послезавтра ожидающие меня люди уйдут вверх и я их не найду. А надо. Курбан поцокал языком, подумал и сказал, что пойдет нас провожать. Сходил за ишаком, завьючил наши рюкзаки, кинул сверху свой ватный халат, взял с собой чугурчук, и мы вышли в путь.

Подъем на перевал Гушхон очень крут. Он начинается прямо от Джамака. Путь идет по узкой щели, которая тоже зовется Гушхон. За восемь лет до описываемых событий я ходил через этот перевал. Спуск с него приводит прямехонько к райцентру Ванч, как раз туда, куда мне надо. Это обстоятельство тоже было учтено, когда мы принимали решение идти через Гушхон. Впереди идет ишак, за ним шагает, погоняя животное хриплым криком, Курбан. Потом иду я. Леша замыкает шествие. Это уже не одинокая пара путников, а целый караван.

Подъем трудный. Тропа фактически отсутствует. Путь идет по глыбистой пойме крутого потока. Склоны уходят в небо почти отвесно. Мы торопимся: до темноты надо дойти до цирка. А это два километра подъема. Даже больше. Шагаем с камня на камень. Ишак выбивается из сил. Мы тоже. Солнце, наверное, уже ушло за гребень. Во мгле его не видно, но становится заметно темнее. Вскоре Курбан останавливает ишака:

— Здесь отдыхать будем. Совсем плохо видно.

До цирка не дошли. Не успели. Уже в сумерках Курбан насобирал прутиков, кизяка, сухих зонтичных трав. Чай пили в полной темноте молча. Устали так, что говорить не хотелось. Спать разместились здесь же, в камнях. Я приспособил кое-как ребра и плечи к выемкам между камнями, застегнул мешок, и это было последним осознанным действием за день.

14 ИЮНЯ. ГУШХОН — ВАНЧ

Курбан, видно, промерз ночью в своем халате: разбудил он нас еще в полной темноте. Пока укладывали пожитки, Курбан на остатках прутиков подогрел вчерашний чай. Когда вышли в путь, во мгле «афганца» чуть прорезались предрассветные сумерки.

Часа через три вышли к цирку. Дальше ишаку хода не было. Мы перевьючили рюкзаки на себя и простились с Курбаном. Он сунул Леше в руки чугурчук, попросил передать его в Ванче своему брату Муроду и быстро погнал ишака вниз.

Июнь в высокогорье — это еще не совсем лето. В цирке лежало много, нестаявшего снега. До перевала было еще метров четыреста подъема. Гребень вздымался перед нами скально-снежной стеной. Было часов десять утра. До предельного срока встречи с почвоведами оставалось часов двенадцать.

Леша, проревизовав состояние своих кедов, покачал головой. Предложил мне на время похода обменять ледоруб на чугурчук. К ледорубу он больше привык. Я взял чугурчук и сразу почувствовал себя где-то в неолите. Чугурчук — это четырехметровый шест из рябины или кизильника, упругий, прочный. С одного конца шест заострен и заделан в железо. Получается копье. Но служит чугурчук не как оружие, а для перехода через горы, ледники и ущелья. На него можно опереться, как на альпеншток. На леднике его несут под мышкой наперевес, и, если провалишься, чугурчук ляжет поперек трещины, не даст погибнуть. С помощью чугурчука можно перемахнуть через четырехметровой ширины поток, сделав обычный прыжок с шестом. Ни один местный охотник в горы без чугурчука не ходит. Хорошая вещь — чугурчук, хотя и выглядит он как древнее копье.

От цирка подъем шел с нарастающей крутизной. На стенку выходили, цепляясь за камни ледорубом, чугурчуком и руками. Леше было особенно трудно удерживаться на крутой стенке своими стертыми кедами. Вверху скала сменялась слоистым снегом. Когда до края снеговой стенки осталось метра два, я приставил к ней чугурчук, придерживая его руками, а Леша, ухватившись за шест одной рукой, стал вырубать ступени в снежной толще. Дотом он вылез наверх, радостно присвистнул и стал за тот же чугурчук вытягивать меня. Наверху лежал ледник. Он забился во впадину между острыми зубьями гребня, оседланного скалами-«жандармами». Здесь мгла была не такой густой, и зубчатая пила водораздела хорошо просматривалась. Диаметр ледничка всего метров триста.

Великая вещь — зрительная память. За восемь лет, прошедшие с тех пор, как я был на этом ледничке, мне довелось проделать тысячи километров пути по самым разным местам. На воспоминание наслоились сотни новых впечатлений. А ведь помнил, как мы шли по леднику много лет назад.

Вывесив перед собой чугурчук, я пошел впереди. Шагал довольно уверенно. Только древко чугурчука прижимал локтем покрепче. Леша шел след в след в трех метрах позади. В одном месте я провалился было по пояс, но ноги уперлись в твердую поверхность ледника. Пока я месил вокруг себя снег, выбираясь на твердый наст, Леша решил обойти меня и тоже провалился, но уже по самый рюкзак. Я ругнулся, протянул ему чугурчук и подтащил волоком к себе.

Потом мы еще с полчаса месили рыхлый слой снега: я впереди, Леша — за мной. По ту сторону хребта ледничок спускался круто, но не стенкой. Край его был хорошо виден. Я сел верхом на чугурчук и, притормаживая пятками, съехал вниз. Леша съехал на боку, тормозя лопаткой ледоруба…

Мы вышли в пологий цирк, густо поросший хохлаткой, родиолой, лисохвостом, гречишником. На щебне краснели острые соцветия ревеня. Высота 4000 метров. Внизу лежала мгла «афганца». Мы разлеглись на траве, поели, покурили. Леша засунул палец в дыру, зиявшую в подошве его кеда. Я вынул из ботинок стельки, отдал ему. Зашнуровав кеды, Леша попрыгал на месте, одобрил результат. Подниматься с места было трудно: нош не слушались. Но идти все равно надо.

Сначала под ногами шуршали кустики памирского котовника. Постепенно они затерялись среди костровой степи, круто положенной на склон. Через час степь под ногами сменилась густой порослью серебристой полыни. По мере спуска видимость становилась все хуже: мы погружались в пыльную толщу «афганца». За спешкой как-то не заметили, что журчавший рядом ручей исчез, а когда заметили, захотелось пить. Спускались по каменным глыбам, загрузившим дно ущелья. Иногда было слышно, как под камнями журчит вода. От этого пить хотелось еще больше, но докапываться до воды было некогда.

Еще часа через два хода вода вдруг вырвалась из-под камней. Чистая, отфильтрованная толщей осыпи, вкусная. Лежа долго пили. А когда- поднялись, увидели, что рядом стоят двое парней и смотрят на нас с интересом, а на Лешину кобуру — с опасением. Мы за питьем и не услышали, как они подошли. Парни сказали, что кишлак Гушхон совсем рядом, только из-за пыли его не видно. Потом они пошли вверх, а мы — вниз.

В кишлаке нас напоили чаем в первом же доме. После чаепития мы поговорили с хозяином о жизни, а потом перешли мост и вышли на правый берег, прямо в сады районного центра Ванч. Было 18 часов 14 июня. В чайхане сидели почвоведы. Мой приход в срок они приняли как нечто само собой разумеющееся.

Леша отнес Муроду чугурчук и утром укатил в Душанбе на машине геологической экспедиции, а я отправил в Ботанический сад телеграмму и двинулся с почвоведами вверх по долине намечать совместные профили. До моего возвращения из Душанбе почвоведы решили отрабатывать свои объекты без меня.

17—18 ИЮНЯ. ВАНЧ — ДУШАНБЕ

Спустя три дня я вернулся в райцентр от ледника Медвежьего, где изрядно померз. До встречи с Юсуфбековым в Душанбе осталось двое суток. Вполне достаточный срок: можно доехать и за сутки.

Выезжать я решил утром 18-го и в принципе уже договорился с шофером попутной машины. Впереди был целый вечер, и я решил зайти в районную больницу к своему давнему приятелю — главному врачу.

«Афганец» пошел на убыль, мгла стала пожиже. Но во что превратился роскошный сад больницы! Листья грецких орехов, яблонь и тутовника пожухли и покрылись слоем пыли. Часть больных размещалась на койках прямо в саду, и пыль легла на подушки и пододеяльники. Я застал врача за спором с сестрой-хозяйкой, не желавшей менять белье досрочно. Увидев меня, главврач откровенно обрадовался, с облегчением оставил бесполезный спор и повел меня к себе домой, тут же при больнице. За ужином я сказал ему, что с удовольствием отосплюсь у него в саду на свободной койке, так как за последнюю неделю я систематически недосыпал, а завтра утром еду в Душанбе попутной машиной.

— Зачем же машиной? — сказал главврач. — Можно и самолетом. У меня есть самолет санавиации, и как раз завтра он летит в Душанбе.

— Здорово! А погода как же? — спросил я.

— Полетит. Пилоту завтра обязательно надо быть в Душанбе.

Потом главврач привел пилота и врача санавиации душанбинца Николая Крупникова. Оказалось, что самолет был вовсе не у главврача, а у Николая. Но положения это не меняло. Договорились, что утром за мной зайдут. В эту ночь я мог бы спать отлично, но больничная обстановка с ее запахами карболки и хождением дежурных сестер выбивала из сна.

Утром за мной зашел Крупников. Я вмиг собрал рюкзак, распрощался с главврачом, и мы заспешили к посадочной полосе, размещенной на галечной пойме Ванча. По дороге я почувствовал, что изрядно похолодало. Увидев самолет, я присвистнул. Это была малюсенькая открытая машина с одним мотором и оторванным козырьком перед местом за спиной пилота. Увидев мой рюкзак, пилот нахмурился, кивнул мне за спину:

— И тяжелый он у тебя?

— Да нет, пустяки, — соврал я.

Снял рюкзак и, помахивая им для пущей убедительности, спросил, куда его девать. Николай указал место в хвосте. Там лежали носилки. На них я и кинул небрежно свой пудовый рюкзак. Пилот успокоился. Потом мы с Крупниковым сели в одно кресло позади пилота, за тем самым оторванным козырьком. Поскольку у меня была штормовка с капюшоном, я сел впереди, а Николай пристроился за моей спиной. Хотя кругом никого не было, пилот крикнул: «От винта!», мотор затарахтел, машина стронулась с места. Пока самолет разбегался по галечной пойме, раздавалось такое громыхание, будто волокли корыто по булыжной мостовой. В разжиженной мгле показалась, уже вода Ванча, посадочная полоса кончалась, а самолет все не мог оторваться. Перед самой водой он задрал нос и, к великому моему удивлению, взлетел.

Мне приходилось в жизни летать по-всякому и на чем угодно: век авиации — американские «Каталины», советские «антоны» разных серий, вертолеты, спортивные пчелки, а об авиалайнерах уж и речи нет — кто на них не летал! Но в такой вот старенькой открытой машине санавиации я летел впервые. Ветер хлестал мне в лицо. Лоб был закрыт капюшоном штормовки, щеки и подбородок спасала от ветра густая борода, зато нос подвергался усиленному «выветриванию». Это было очень неприятно.

Летели мы медленно. Я даже не подозревал, что можно лететь так неторопливо. Видимость была скверной. Уж на что я хорошо знаю здесь местность, и то не всегда узнавал, где летим. Перед перевалом Хабу-Рабат самолет долго делал круги, набирая высоту. Потом скользнул над перевалом, чуть не цепляя крышу метеостанции колесами, и затарахтел вниз. Миновали долину Обихин-гоу. Затем внизу пошли гряды плавных лессовых холмов. Ученые все спорят насчет того, откуда взялся лесс — водой ли его намыло, ветром ли принесло, или он образовался при химическом выветривании? Если бы летали они вот так, как я, в слое пыли, наверное, уже высказались бы в пользу ветрового происхождения лессов.

Мгла все усиливалась, и в Душанбе мы садились при видимости метров в двести — триста. Так сказал пилот. Сели не у перрона, а где-то очень далеко. Пилот выскочил на крыло, подмигнул нам весело, спрыгнул на бетон и пошел к хвосту машины. Через минуту оттуда раздалась громкая ругань. Спрыгнув, я оглянулся. Пилот держал на весу мой рюкзак, зло глядел на меня и длинно-предлинно строил сложносочиненные предложения. Потом кинул рюкзак наземь, успокоился и изрек:

— То-то я гляжу, он все нос задирает.

— Кто задирает? — спросил я, тупо глядя на него.

— Самолет, кто же, — сплюнул пилот.

— Так долетели же нормально, чего ж ругаться…

Лучше бы я промолчал. Мы с Крупниковым отошли уже от самолета метров на сто, а оттуда вслед нам доносилось устное сочинение, пересказывать которое вряд ли стоит. Весь этот монолог Николай отнес на счет техники безопасности.

Мы вышли на площадь перед аэропортом. Группа явно нездешних туристов усаживалась в автобус, не дождавшись отложенного рейса. Миловидная женщина обернулась и недовольным тоном протянула:

— Стра-анный какой-то туман.

— Это не туман — сказал гид. — Это ветер. Он называется «афганец»…

Дослушивать объяснение мы не стали. Пошли на троллейбусную остановку. Завтра в Академии совещание, надо отмыться и наконец-то отоспаться. Проделав за неделю около тысячи километров, я больше всего на свете хотел спать. Когда подходил к дому, начал накрапывать дождь. Я обрадовался: скоро пыльный мгле конец.


Об авторе

Агаханянц Окмир Егишевич. Родился в 1927 году в Ленинграде. Окончил географический факультет Ленинградского педагогического института им. Герцена. Доктор географических наук, профессор кафедры биогеографии Минского педагогического института им. Горького. Геоботаник и физико-географ, специалист по аридным высокогорьям. Автор более ста печатных работ, в том числе семи монографий. Наше издательство выпустило две его научно-художественные книги: «За растениями по горам Средней Азии» (1972) и «На Памире» (Записки геоботаника, 1975). В 14-м выпуске ежегодника «На суше и на море» (1974) публиковался его очерк «Три пути к Сарезскому озеру».

«ВЕТЕР НАЗЫВАЕТСЯ «АФГАНЕЦ»






Когда дует «афганец», даже близкие гребни хребтов не просматриваются. Мгла дымкой затягивает перспективу
По Памирскому нагорью тракт развернулся вольготно: долины широкие. Вьется дорога на четырехкилометровой высоте






Самолет санитарной авиации взлетает в долине Ванча
Курбан вызвался быть нашим проводником





Надо было переваливать через Ванчский хребет. Он узкий, высокий, зубчатый, как пила
В долине Ванча растет и такое диво. Шаровидный карагач

Уильям Давенпорт[5]
ЭТОТ УДИВИТЕЛЬНЫЙ КАМАРГ


Перевод с английского Аркадия Акимова

Заставка А. Скородумова

Фото из журнала «Нейшнл джеогрэфик»


— Падай, парень, на землю и сжимайся в комок. Не бойся, лошади и быки на человека не наступят. Это у них в крови, — так говорил мне один из старожилов Камарга.

Остров Камарг — удивительный уголок Франции — лежит в дельте Роны. Его естественными границами служат два рукава этой реки — Большая Рона и Малая Рона, берущие начало севернее старинного городка Арля. Площадь этой равнинной территории 750 квадратных километров.

Здесь я видел вольно пасущихся полудиких быков и табуны знаменитых белых лошадей. Но когда мне довелось встретиться с черными быками на улице города Сент-Мари-де-ла-Мер, я, забыв про советы старожила, поспешил укрыться в автомобиле и оттуда с тревогой наблюдал за опасной игрой молодых людей со свирепыми животными.

Сент-Мари — маленький средиземноморский городок, где проживают около двух с половиной тысяч жителей. Тем не менее он считается в некотором роде столицей Камарга. Ведь через его улицы проходит знаменитая «бычья трасса», по которой перегоняют быков со скотоводческих ферм на арену древнего местного цирка, где устраиваются традиционные бескровные бои быков.

Помнится, был троицын день, ярко светило солнце. Небольшую площадь перед кафе Буассе заполнила весело настроенная толпа. Обычно этот день жители Камарга отмечают торжественной мессой и боем быков. Все ждали, когда погонят этих животных. Послышались крики: «Они приближаются!»

Туристы, лениво потягивавшие кофе на веранде, встали. Толпа на площади вдруг разом, как вода перед носом парохода, отхлынула в стороны. Послышался топот копыт, вперед стремительно вылетели шесть черных быков в окружении конных пастухов, держащих в руках длинные тонкие шесты с небольшими трезубцами на концах. Пастухи сурово посматривали из-под своих широкополых шляп.

Юноши в толпе собирались отбить от стада быка и тут же, на площади, устроить «схватку» с ним. Десятки молодых людей держали наготове петарды, пакеты с мукой, палки — словом, все, что могло понадобиться в предстоящем сражении.

Затрещали, взрываясь, петарды, мучные «бомбы» полетели во всадников. Один парень даже бросил в пастуха пирог с кремом. К моему удивлению, двое рослых юношей бросились под ноги мчавшихся быков. Все исчезло в облаках пыли и дыма. Когда они немного рассеялись, стало видно, что парни не только живы (поистине Сент-Мари — городок чудес!), но им удалось все-таки отбить быка. И тотчас началось неописуемое: один смельчак дразнил животное спереди, другой тянул его за хвост. Но бык ловко вывернулся, и окружающие бросились врассыпную.

Разъяренное животное атаковало тех, кто находился на террасе кафе Буассе. Часть публики устремилась внутрь помещения, другая нашла спасение на крышах автомашин. Полицейский в страхе взобрался на дерево. Бык, размахивая головой, поддевал стулья, опрокидывал столы.

Но вот подъехали невозмутимые пастухи и, подталкивая трезубцами разбушевавшегося быка, перегнали его на небольшую арену для боя быков, сооруженную на самом берегу моря. Здесь во второй половине дня должно было состояться это представление.

РИС И СОЛЬ КАМАРГА

Сегодня Камарг не просто экзотический уголок Франции. Он активно участвует в хозяйственной жизни страны. Земли Верхнего Камарга давно уже заняты под пшеничные поля и виноградники. Нижний Камарг — низменная территория, расположенная вдоль морского побережья, — превращен в рисовую житницу. Франция получает отсюда до 100 тысяч тонн превосходного риса. Этого количества достаточно для удовлетворения внутреннего спроса. Но Камарг — не только пшеница, вино и рис. Это и соль из морских лагун. Ее добывают 1 700 тысяч тонн в год.

Значительная часть Камарга сохранена в девственном состоянии. Это заболоченные равнины, уединенные заливчики и протоки, небольшие соленые озера. Вся эта местность — подлинный рай для пернатых. Здесь создан зооботанический заповедник, находящийся в ведении Французского национального общества охраны природы. На остальной части Камарга, включая коммунальные пастбищные земли и 55 скотоводческих ферм, выращивают быков. Эти животные всегда были предметом особой гордости жителей Средиземноморья.

На стенах пещеры Ляско во Франции найдены изображения быков, эскортируемых всадниками. Этой наскальной живописи от 15 до 30 тысяч лет. Эмблемой одного из легионов Юлия Цезаря была голова быка. В 49 году до нашей эры ветераны-легионеры получили земли на Камарге.

Культ быка и поныне здесь распространен. Бой быков в Провансе отличается от традиционного испанского представления. Это бескровное сражение в ловкости и храбрости. Сама арена, за которой располагаются зрители, окружена крепкой деревянной оградой. На арену выпускается бык. В поединке может принять участие любой юноша. Обычно претендентов не менее двадцати.

У быка между рогов белая розочка, подобная той, которую можно видеть и сейчас на старинных статуях быков Древней Греции. Того, кто попытается снять розочку с головы быка, называют розетером. Это слово истинно камаргского происхождения. Одетые во все белое претенденты демонстрируют свою ловкость и храбрость, ради славы и небольшого вознаграждения. Конечно, розетеры подвергают себя опасности. Настоящий бык, по словам камаргцев, «видит своими рогами». Розетерам часто приходится узнавать, насколько остры бычьи рога, но тем почетнее победа. Не позор и показать быку спину. Если в течение 15 минут никому из претендентов не удается достать розочку с головы быка, то победа остается за животным.

Короли арены — быки пользуются огромной популярностью не только в Камарге, но и на всем юге Франции. Имена их мелькают в заголовках газет, там же можно узнать, на чьей ферме выращено то или иное животное. Конечно, не все быки пригодны для арены. Этой чести удостаиваются лишь самые сильные и смелые. Остальным остается лишь один путь — на скотобойню.

КТО ЗАВЕЛ ЭТОТ ОБЫЧАЙ!

После обеда состоялся бой быков. Звездою арены стал быстрый и агрессивный Тамариссо. У него была узкая длинная морда и лироподобные рога. Морда Тамариссо и весь ход «сражения» весьма напоминали фрески, найденные на Крите во дворце короля Миноса. Полагают, что им 30 веков. На фресках изображены стройные юноши, которые, словно танцоры в рискованной пляске, прыгали через атаковавших их быков. Все это позволяет предположить, что именно древние греки завезли в эти края быков такого типа, да и сам обычай сражения с быками. Это произошло примерно за шесть веков до нашей эры, когда выходцы из Фокеи основали Массалию — нынешний Марсель.

Вид Тамариссо внушал прямо-таки ужас. Когда бык бросался на розетеров, они разбегались, как куры, и с легкостью, делающей честь прыгунам, преодолевали деревянный барьер.

Тамариссо сохранил свою розочку и был объявлен лучшим быком дня. Затем желающих пригласили «сразиться» с молодым резвым быком, на рога которого были надеты специальные кожаные колпачки. Два молодых парня спрыгнули на арену и продемонстрировали шумную и веселую пародию на испанских матадоров. Но один из молодых людей замешкался, и бык не замедлил этим воспользоваться. Парень был подброшен в воздух и шлепнулся на колени изумленных зрителей.

Потом я побеседовал с этими двумя храбрецами. Они работали официантами в местном отеле. Ахмед приехал из Алжира, а Бонито был андалузским цыганом, но оба считали себя настоящими камаргцами.

— Мы могли бы заработать в Париже в два раза больше, — сказал Бонито, — но в Камарге, этом вольном крае, мы можем участвовать в бое быков.

В ГОСТЯХ У ДЕНИ КОЛОМБО

Слова, сказанные Бонито, напомнили мне о книге Дени Коломбо «Волшебная сила Камарга». Ее автор, один из главных фермеров-скотоводов дельты Роны, пишет: «У меня лишь одна-единственная страсть, страсть к свободной жизни в Камарге…»

В тот же вечер после боя быков я и моя жена Розель отправились к Дени Коломбо на его ферму Кошарель. К северо-востоку от дороги простиралась огромная засоленная лагуна Ваккарес. Это и есть центр зооботанического заповедника.

Вечерело. Недалеко от дороги среди папоротниковидных тамарисков на фоне болотной травы светлел табун лошадей. На небе собирались тучи, и тихая, спокойная гладь лагуны потемнела. Белая цапля, недвижно стоявшая в воде, как статуя в садовом пруду, неожиданно взмыла в небо. Донеслись кваканье лягушки, какие-то всплески в темной воде, таинственные шорохи.

…Дени Коломбо принял нас в хорошо обставленной гостиной своего дома. Это был седобородый мужчина лет пятидесяти. Он носил костюм фермера-скотовода: молескиновые панталоны, заправленные в сапоги, прованскую рубашку из набивной ткани, вельветовый пиджак, на шее — цветной платок.

Хозяин угостил нас местной кефалью, рисом и спаржей. Все это было сдобрено солью Камарга. В конце обеда на столе появилось розовое вино с Малого Камарга и клубника.

— Я фермер-скотовод, — сказал Дени Коломбо, — развожу быков, которые являются символом нашего образа жизни.

Он сообщил, что на фермах Камарга содержат 12 тысяч быков и около 3 тысяч белых скакунов, которые сохранили свою масть еще со времен римлян. В Камарге и соседнем Лангедоке проводится ежегодно примерно тысяча боев быков.

— Все, что нужно делать для организации этих боев, мы делаем быстро и без суеты. Нам не по душе бумажная бюрократия Парижа и все, что угрожает нашим традициям, — сказал Дени.

Когда мы уезжали, хозяин подарил нам книгу на прованском языке. Это была антология местной поэзии. Большинство поэм были написаны дедом Коломбо — Фолько де Боронселли.

77-ЛЕТНЯЯ ГЕРОИНЯ КАМАРГА

Мадам Фанфон Гийерм — заметная личность в Камарге не только потому, что в свои 77 лет она еще хорошо держится в седле. Главным образом потому, что она олицетворяет собой свободолюбивый дух Камарга. Недаром полвека назад поэт Лангедока Поль Везиан назвал ее «королевой Камарга». Да и ездить на лошади она стала первой среди местных женщин.

Фанфон приняла меня в готическом сводчатом зале своего старого дома, который когда-то был частью аббатства Псалмоди, построенного еще в XIII веке.

— Мой дед, — сказала она, — служил адвокатом в Париже, но мое сердце всегда принадлежало Камаргу. Здесь у нас глубокие корни. Я стала ездить на лошади раньше, чем научилась ходить. Когда меня представляли гостям в нашем парижском доме, моя мать смеясь говорила: «Принесите-ка ей лучше седло, если хотите, чтобы она осталась с нами». Еще в 1904 году она подарила мне маленького бычка. Это был мой первенец. С того момента и началось мое увлечение быками. Сейчас на моей ферме 172 быка. Крупный скотовладелец того далекого времени Боронселли относился ко мне так, будто я была ему родной дочерью. 1907 год принес несчастье. Сильное наводнение обрушилось на наш край. У Боронселли погибла половина животных. Оставшихся пригнали к нам на ферму вместе со знаменитым Провансом. Это был великолепный бык. Стоило его имени появиться на афишах, и старинный стадион в городе Ним бывал переполнен. А вы видели, как клеймят быков? — спросила меня неожиданно Фанфон.

Да, я наблюдал весь процесс клеймения годовалых быков на ферме Тибо. Вначале пастухи отделяют их от стада и, подталкивая трезубцами, гонят прямо в руки мускулистых молодцов. Те ловко хватают животное за рога, хвост и валят на землю, а кто и садится на бычка верхом… После клеймения животное отпускают в стадо. Но такой стресс не проходит бесследно: бычки становятся злыми и агрессивными.

Фанфон пролила новый свет на конфликт между южными провинциями и Парижем.

— Правительство, — рассказала она, — решило уничтожить всех комаров в Камарге, чтобы способствовать развитию туризма на побережье. Власти прислали эксперта и специальный самолет с оборудованием для распыления химикалий. С нами, конечно, не посоветовались. А ведь власти не подумали о том, что испортят наши поля, погубят рыбу и лягушек, которые, кстати, питаются комарами и их личинками. И вот самолет стал летать вокруг, рассеивая с неба химикалии. Паши мужчины чертыхались, размахивали кулаками, собирались на стихийные митинги протеста. Один студент из Пероля схватил ружье, прицелился и выстрелил. Пуля пробила топливный бак. Самолет совершил вынужденную посадку. Началось расследование, но, конечно, никто не выдал студента.

В МУЗЕЕ ВОСКОВЫХ ФИГУР

Джозеф Дупин, более известный в Сент-Мари под именем Луи Бумиана, также один из ревностных хранителей традиций Камарга. Он создал необычный музей, в котором все скульптуры сделаны из… воска.

И вот мы с Розель в музее. Как живой выглядит художник Винсент Ван-Гог, увлеченно рисующий красные и зеленые лодки, которые он прославил в своей картине «Рыбачьи лодки в Сент-Мари». Рядом скульптура маркиза де Боронселли.

— Посмотрите сюда, — сказал Бумиан, когда мы оказались около живописной группы, запечатлевшей обстановку прошлых лет в кафе Буассе. — Этот официант — я сам. За кассой наш покойный хозяин кафе — старый Буассе. Противный был человек, да и скряга. Я всегда старался задеть его подносом, когда проходил мимо.

Но самые интересные, на мой взгляд, экспонаты музея сделаны совсем не из воска. Это искусно изготовленные чучела снежнобелых цапель с хохолками на голове. Вся группа птиц живописно расположена на большом суке дерева.

— Я застрелил всех этих птиц и сделал чучела, — просто сказал Луи Бумиан. — Если они когда-нибудь исчезнут из наших мест, люди смогут их увидеть в музее. Конечно, закон запрещает стрелять в птиц, но я все же пошел на это.

Несколько дней спустя я познакомился с Жаком Кафарелли, куратором зооботанического заповедника в Камарге. Он подтвердил, что местные жители занимаются браконьерством.

— Камаргцы считают, — заявил он, — что законы писаны не для них, а для других. И подобно Луи Бумиану потихоньку постреливают дичь. Правда, делают они это скрытно, но прекратить браконьерство мы не в силах. У нас в штате всего три инспектора, а браконьеры знают заповедник как свои пять пальцев.

Для орнитологов Камарг необыкновенно интересен. В дельте Роны обилие корма и тепла. Весной просторы Камарга оглашают крики миллионов птиц, прилетающих сюда на гнездование. Здесь обитают 300 видов пернатых: различные виды уток, гусей, белых и желтых цапель, крачек, бекасов, тиркушек и ржанок. Гордость Камарга — самая крупная в Европе колония розовых фламинго.

Но Камарг — это не только миллионы пернатых. Если посчастливится, можно увидеть бобра, барсука, лису, зайца и даже дикого кабана. А вот выдры уже исчезли.

Все это поведал мне Жак Кафарелли, когда мы бродили по окрестным болотам. Браконьеры не главная забота Кафарелли. Более всего его беспокоит шум пролетающих реактивных самолетов, который пугает водоплавающие. Подлинную тревогу внушают тысячи автотуристов. Их нашествие постепенно превращает 30-мильную зону побережья Сент-Мари в свалку.

САМЫЙ СТАРЫЙ ОХОТНИК КАМАРГА

Наиболее популярный охотник дельты Роны — бывший марсельский судья Огюст Малоза, хотя ему уже 86 лет. Почти 50 лет назад он приехал в Камарг и приобрел земельный участок. Сейчас он возделывает на нем рис.

— Мой дом, — сказал он мне при встрече, — настоящая охотничья хижина. Да и я сам еще не растерял охотничьих навыков.

— А это пес Уриель, — показала мадам Малоза на небольшого черного лабрадорского ретривера, радостно подпрыгивавшего при виде хозяина. — Только он не любит тех, кто одет не по форме.

Размышляя над тем, что бы это значило, я обратил внимание, что хозяин, невысокий подвижной человек с усами и колючим полуседым ежиком на голове, был облачен в помятую солдатскую форму и шляпу из тонкой клеенки. Малоза носил свой костюм с некоторой долей элегантности. Уриелю это, видимо, нравилось. Обращаясь к собаке, Малоза пользовался витиеватыми выражениями.

— Уриель, — сказал он, садясь за руль своего джипа, — тебе позволяется сопровождать нас.

Черный пес радостно прыгнул в машину, мадам Малоза поцеловала его на прощанье.

— Уриель — великолепная собака, — сказала она, — и прекрасно работает на охоте. Мне только кажется, что он таскает еду у соседей. Иногда он возвращается домой, неся в зубах бифштекс или кусок сыра. Это нас ужасно расстраивает, но Огюст его никогда не наказывает. Он боится, что иначе Уриель потеряет свои природные инстинкты.

— Так же как нынешний человек теряет свои первобытные инстинкты, — вступил в разговор Малоза и добавил: — Я восстанавливаю свои инстинкты в октябре, когда в Камарге начинается охотничий сезон. Я прячусь вон там, — показал он на бочку, выступавшую над поверхностью воды. — Встаю на рассвете и начинаю стрелять уток. В такое время я полностью растворяюсь в окружающей природе и чувствую, как во мне все оживает.

Участок Малоза представлял собой местность, заросшую тростником и изрезанную лентами каналов. Мы плыли по этим серебряным дорожкам к насосной станции. Там Малоза показал мне работающую помпу, которая подавала воду на рисовые поля из Малой Роны.

— Ничто на свете не люблю так сильно, как Камарг. Лучше наших мест на свете не бывает, — говорил он, и его серые глаза радостно блестели. — Мне предложили продать участок, но я этого никогда не сделаю. Я останусь здесь вместе со своими утками, комарами, быками, бобрами и моей любимой собакой.

УЧЕНЫЕ ИЗУЧАЮТ ДЕЛЬТУ 

Доктора Люка Хоффмана, основателя и директора биологической станции Тур-дю-Валат, считают наиболее верным из всех «приемных сынов» Камарга. Он вице-президент Всемирного фонда по охране природы.

Впервые доктор Хоффман приехал в Камарг в 1946 году из родного Базеля. Тогда он был молодым аспирантом, но навсегда полюбил этот удивительный край. Через десять лет организовал в Камарге научно-исследовательскую биостанцию Тур-дю-Валат. Сейчас здесь работают более десяти квалифицированных биологов. В течение года сотрудники станции регистрируют до 20 тысяч перелетных птиц. Изучается флора и фауна края. На каждого представителя фауны заведена учетная карточка, куда заносятся все данные.

Разговаривая со мной, доктор Хоффман все время отвечал на телефонные звонки. Он согласился председательствовать на совещаниях по проблемам экологии в Англии и Испании. Телевидение попросило ученого выступить в защиту природы, причем обязательно обратиться к туристам с просьбой, чтобы они не брали яиц из гнезд фламинго.

— Мы хотим защитить многообразную природу Камарга, — сказал доктор Хоффман. — Ведь здесь дикая природа перемежается с участками культурных ландшафтов. Вот утки и цапли, например, любят искать себе пищу на рисовых полях, а фламинго и шилохвостки предпочитают соленые лагуны. Сейчас численность птичьего населения у нас находится в равновесии. Рисовые поля сами по себе не угроза Камаргу. Другое дело — растворенные в воде вредные химикалии. Мы предложили устроить дренажную систему, через которую все загрязненные воды с полей сбрасывались бы в Рону.

Недавно французское правительство одобрило план расширения национального зооботанического заповедника в Камарге. Его площадь составит 80 тысяч гектаров. Этот план учитывает интересы сельского хозяйства, соляной индустрии. Конечно, властям придется компенсировать владельцам стоимость участков, которые окажутся на территории заповедника. Мы заинтересованы в быстрейшем осуществлении этих планов. Дело в том, что уровень воды в лагуне Баккаре сильно повысился из-за сброса туда загрязненных вод с рисовых полей. И вот результат: фламинго не хотят там жить и покидают лагуну. Слава богу, что в лагуне Фангасье условия пока прекрасные. У нас там живут сейчас три тысячи семей фламинго. Мы с помощью специального оптического прибора ведем за ними регулярное наблюдение.

Направляясь на юг от Тур-дю-Валат, мы увидели на берегу лагуны колонию фламинго. Издали птицы напоминали стадо пасущихся овец. Неожиданно, повинуясь какому-то таинственному сигналу, тысячи птиц поднялись в воздух. В полете стая фламинго была похожа на огромное розовое облако. Неожиданно птицы изменили направление полета и вновь сели на низкий берег, усеянный множеством гнезд.

Проезжая по дамбе, я получил возможность взглянуть в оптический прибор доктора Хоффмана. Мощная оптика приблизила меня к птицам, и на какой-то миг мне показалось, что я нахожусь в самой стае. Прямо перед собой я увидел гнезда фламинго с птенцами, покрытыми коричневым пухом. Родители деловито кормили малышей.

Вокруг было удивительно тихо и спокойно. В Камарге наступал вечер. Я покидал этот край, очарованный его своеобразием и красотой.

«ЭТОТ УДИВИТЕЛЬНЫЙ КАМАРГ»




Маленький Рим — так называют французы древний город Арльг расположенный на севере Камарга. Во времена римлян толпы любителей острых ощущений заполняли местный цирк, чтобы посмотреть на гонки колесниц и бои гладиаторов. В наши дни здесь происходят бои быков



Словно живая заря, стая фламинго поднялась с лагуны Ваккарес. Чрезвычайно осторожные и пугливые птицы ищут мелкие солоноватые водоемы, богатые планктоном и донными организмами
Фото из журнала «Нейшнл джеогрэфик»




Белые лошади Камарга, обитающие здесь еще со времен римлян…



По обе стороны судоходного канала, идущего к Эг Моргу, раскинулся рыболовный порт и курортный городок Ле-Гро-дю-Руа

Димитр Клисуров
ОХОТНИКИ ЗА ЖЕМЧУГОМ


Перевод с болгарского Ники Глен

Фото из болгарского альманаха «Фар-73»

(«Маяк-73»)

Заставка А. Шикина


Вот какое определение жемчуга дает в одном из своих романов Жюль Верн: «Для поэта жемчуг — морская слеза, для жителей Востока — окаменевшая роса, для женщин — драгоценное украшение, которое они носят на пальцах, на шее или в ушах, для химика — это незначительное количество желатина и, наконец, для естествоиспытателя жемчуг — болезненное образование у некоторых мягкотелых, выделяющих перламутр». А для ловцов жемчуга? Для отчаянных смельчаков, которые по двенадцать часов в день непрерывно преодолевают расстояние между солнечным миром и скрытым во мраке морским дном, чтобы добыть — иногда ценой собственной жизни — раковину, скрывающую прелестную жемчужину?

Еще в древнейшие времена, задолго до нашей эры, человек любил ценные украшения. Жемчуг упоминается в самых древних сказаниях и легендах Востока. Его дарили правители в знак своей благосклонности, его тайком перевозили караваны, пересекавшие пустыни и моря, им расплачивались, выкупая свободу и жизнь, он служил причиной кровавых столкновений…

«В мире нет ничего ценнее жемчуга», — говорит Плиний Старящий. Но сначала его надо вырвать из цепких объятий моря, поставившего на пути к нему многочисленные препятствия. Как ни странно, даже сегодня, в век атома и космических ракет, профессия ловца жемчуга сохранила свой исконный, древний облик. Недоумение наше еще возрастет, если вспомнить, что уже несколько десятилетий в Японии выращивают колонии жемчужниц, которые с помощью искусственного раздражения мантии или введения чужеродного тела через три года образуют жемчужины. И все-таки лов жемчуга продолжается!

Один из старейших в мире «жемчужных рудников» находится в Персидском заливе. Эти места знамениты тем, что дают самый высококачественный жемчуг. Здесь мне и довелось близко познакомиться с опасным, требующим большого мужества трудом ловцов жемчуга.

Стоял жаркий августовский день. С восхода до заката ничто не затеняло раскаленный добела диск солнца. Воздух дрожал от зноя. В море дышалось чуть легче. Наша оборудованная для водолазных работ лодка находилась в четверти мили от берега. Мы лежали в каюте и пили горячий чай. Это помогало легче переносить жару. Наш лодочник и помощник Джауад поливал водой палубу и акваланги. Но вот он появился в дверях с ведром в руке и сказал:

— Ловцы жемчуга подошли.

Мы тут же вскочили. Мы знали, что раньше участок дна, на котором мы монтировали огромные трубы, был прославленной, банкой, где добывали жемчужницы. Но теперь, после открытия знаменитой кувейтской нефти, на берегу шло строительство крупнейшего промышленного комплекса стран Персидского залива. Уже выросли корпуса современных нефтеочистительных сооружений, заводов, электростанций. В десяти милях от нас, в море, с пирса Мина-аль-Ахмади грузились гигантские супертанкеры.

И вот в этих местах бросило якорь 12-метровое деревянное парусное суденышко с натянутым на корме тентом. Оно почти не отличалось от описанных в «Тысяче и одной ночи» кораблей, на которых Синдбад-мореход бороздил эти воды.

Джауад включил двигатель, а мы отвязали лодку. Мы уже полтора года работали в этом районе, знали, как говорится, каждый камень на дне, участки с жемчужницами могли бы отыскать с закрытыми глазами. Иногда во время обеденного перерыва кто-нибудь из нас отправлялся с ведром под воду и через полчаса высыпал на корму кучу синеватых раковин размером с ладонь. Вооружившись водолазными ножами, мы молчаливо и лихорадочно принимались искать «большую удачу».

— Нету удачи, нету… — качал головой Джауад, наводя порядок после очередной «жемчужной вылазки». Он терпеть не мог эти наши экспедиции, потому что ему потом приходилось долго отмывать палубу от приставших к ней кусочков мяса. Свое невезение мы объясняли тем, что в этот район моря спускали ядовитые промышленные отходы, а при восточном ветре морская поверхность покрывалась жирной и липкой нефтяной пленкой — следствие промывки танков на танкерах.

И вот здесь легендарные охотники за жемчугом! Наша лодка описала полукруг и подошла к ныряльщикам. Один из арабов поймал брошенный нами конец и ловко, быстрым движением закрепил его.

На палубе парусника кипела работа. Несколько пожилых арабов в дишдашах — длинной, до пят, арабской одежде — или только с легкой повязкой вокруг бедер обслуживали ныряльщиков. Они смотрели на нас с интересом и не без опаски: на нас были черные неопреновые жилеты, у бедра — ножи в пластмассовых ножнах. Тот, кто помог пришвартоваться нашей лодке, вероятно капитан парусника, любезно пригласил на судно:

— Фаддал, фаддал — пожалуйста, пожалуйста…

Мы приветствовали их по арабскому обычаю. Капитан спросил, мусульмане ли мы. Мы ответили, что это не имеет значения: мы ведь тоже работаем в море.

Поднявшись на палубу, я тут же ощутил запах вареной баранины. В тени под тентом я увидел и источник запаха: на грубой газовой плите стояла гигантская кастрюля — высотой сантиметров в восемьдесят и такого же диаметра. Около нее полулежал старик в грязном дишдаше. Поднявшись, он подошел к нам и подал на железном подносике традиционные маленькие стеклянные чашки с ароматным чаем. Мы взяли чашки и поблагодарили старика по-арабски. Барьер между нами был преодолен. Руки старика представляли ужасное зрелище: не хватало нескольких пальцев, кожа почернела от тысяч уколов об иглы морского ежа. Уши старика были покрыты гноящимися струпьями. Незачем было спрашивать его, был ли он ловцом жемчуга. Его жизнь, прошедшая в борьбе с морем, теперь заканчивалась у газовой плиты.

Мы свесились за борт и стали наблюдать за древней, тысячелетиями не менявшейся техникой добычи жемчуга. Перпендикулярно к борту были прибиты короткие деревянные планки. Через них пропустили джутовый трос с петлей на одном конце и привязанным под ней железным грузом в несколько килограммов весом. Ныряльщик просовывал в петлю ногу и брал трос в руки. Другой, более тонкий трос заканчивался петлей побольше и маленькой проволочной корзинкой. В эту петлю ныряльщик просовывал голову, и корзинка оказывалась у него на груди. Свободный конец этой веревки держал помощник, остававшийся на палубе. Сделав несколько глубоких вдохов и выдохов, чтобы обогатить легкие кислородом, ныряльщик делал последний вдох и отпускал трос, в петлю которого была продета его нога. Освобожденный конец с грузом летел на дно, увлекая за собой человека. По той скорости, с которой трос скользил вдоль планки, я мог судить о быстроте спуска под воду. Только хорошо тренированный ныряльщик может при такой скорости уравновешивать непрерывно нарастающее давление воды. В противном случае возникает острая боль в ушах. Если при этом не прекратить погружение, лопаются барабанные перепонки. Давление уравновешивают, зажимая нос и усиленно выпуская из легких воздух. Человек при этом слышит характерное потрескивание. Иногда можно уравновесить давление и с помощью глотательных движений. Большинство ныряльщиков зажимает нос специальной прищепкой из дерева или позвонка акулы. Когда они находятся над водой, прищепки эти висят на * груди, как медальон. Некоторые ныряльщики были одеты в традиционное тонкое полупрозрачное черное трико с капюшоном.

Я засек время пребывания под водой нескольких ныряльщиков. Глубина здесь 8—10 метров. Ныряльщики выдерживали в среднем по 100–120 секунд. Я выразил вслух свое восхищение, но один из помощников показал на старика у большой кастрюли:

— Он мог дольше всех…

Я не устоял перед искушением понаблюдать под водой за сбором раковин. Застегнув молнию на неопреновом жилете, спрыгнул в нашу лодку. Джауад помог мне надеть на спину акваланг. На этой глубине он обеспечивал мне запас воздуха на два часа. Джауад бросил в воду одно из наших ведер. За ним прыгнул и я. Очутившись под килем парусника, я увидел ноги болтавшихся у борта ныряльщиков. Когда одно голое тело полетело ко дну, я уменьшил запас воздуха в груди, сделал сальто и последовал за ним. Это был худощавый, жилистый сомалиец. На дне он вытащил ногу из петли и освободил трос с грузом, трос тут же выбрали наверх. Ныряльщик ничего не видел: глаза его были закрыты — вода здесь очень соленая и, попав в глаза или горло, больно щиплет.

Начался сбор раковин. Ныряльщик двигался с помощью самых невероятных движений. Он скорее корчился, чем плыл. Руки его непрерывно ощупывали ровное песчаное, местами каменистое дно. Раковины были прикреплены ко дну группками, по две-три. На несколько квадратных метров приходилась одна группка. Рука ныряльщика протянулась к двум раковинам и прошла в нескольких сантиметрах от них. «Осторожно, еж!» — хотел я предупредить ныряльщика, но было уже поздно. Рука его резко отдернулась, в нее впились черные Кончики игл. Лицо сомалийца исказила болезненная гримаса. Я представил себе ужасный конец многих из этих бедолаг. Вместо округлой поверхности жемчужницы — средоточия надежд — рука натыкается на острые шипы ядовитой скорцены. Или маленькая змеиная пасть находит самое нежное место между пальцами.

Сомалиец высвободил голову из петли с проволочной корзинкой, на дне которой были две раковины, и устремился к светлой поверхности. Наступил тот миг, когда жажда воздуха превращается в Конвульсию.

А через несколько минут тело сомалийца снова будет корчиться на дне, давление будет разрывать барабанные перепонки, легкие будут жадно просить воздуха, за каждым камнем будет подстерегать смерть… И так целый день, шесть месяцев в году, всю жизнь…

Я взмахнул ластами и описал над дном полудугу, пока не нашел ведро, брошенное Джауадом. За четверть часа я доверху наполнил его жемчужницами. Когда я медленно поднимался с тяжелым ведром наверх, в двух метрах от меня ко дну летел один из ныряльщиков. Знаменательная встреча. Тысячелетиями ныряльщик преодолевает ужас перед бездной и добывает красоту, которой наслаждаются другие. А я, «гомо акватикус» XX века, свободно и независимо двигаюсь в этой необычной среде. Возраст моей техники — тридцать лет.

Я высыпал полное ведро раковин на палубу парусника, подарив их экипажу. Это был улов одного ныряльщика, вероятно, за два дня. Ловцы жемчуга смотрели на меня с восхищением и уважением, смешанным с робостью. Вылезли посмотреть на улов и некоторые из тех, кто был в море, — жилистые, худощавые арабы неопределенного возраста. Они украдкой оглядывали нас и тихо переговаривались.

Что привело сюда этих людей из Кувейта, Ирана, Бахрейна, Абу-Даби, Сомали? Вероятно, какая-то сила толкала их на рискованные попытки…

Охотники за жемчугом… Что же для них эти чудесные творения природы, получавшие с древних времен поэтичнейшие имена — Цветок лотоса, Небесная роса, Каменные слезы? Сами охотники никогда не могли украсить себя ими, ведь той самой силой, что заставляла их переходить границу солнечного мира и окунаться в неведомую бездну моря, всегда был неутолимый голод.


Об авторе

Димитр Клисуров. Родился в 1941 году в Варне. В 1966 году окончил болгарское отделение филологического факультета в Софийском университете им. Климента Охридского. В настоящее время работает редактором в научно-популярной редакции издательства им. Г. Бакалова (Варна), он же и редактор альманаха «Фар». С 1969 года — инструктор по подводному делу. В 1970 и 1971 годах работал как профессиональный водолаз в Кувейте, где принимал участие в установке на дне Персидского залива сложных гидротехнических сооружений. В 1974 году на болгарском языке вышла в свет его документально-художественная книга «Профессия для мужчин», которая была удостоена большой литературной премии «Варна». «Охотники за жемчугом» — отрывок из этой книги.

«ОХОТНИКИ ЗА ЖЕМЧУГОМ»




Парусная фелюга ловцов жемчуга в Персидском заливе у берегов Кувейта



Один из ловцов жемчуга второй половины XX века

Фото из болгарского альманаха «Фар» («Маяк»), 1973 г.

Олег Кузнецов
ПОГОНЯ


Рассказ

Рис. Л. Кулагина 


Карлом его прозвал ворон, одиноко живший в елях за вырубкой, в запущенном гнезде. Завидев зверя, птица всякий раз кричала медленным грудным голосом: «Карр…» Затем в горле у нее как-то по-особенному булькало и получалось: «Карр-лл!»

Это был тихий, безо всякого выражения крик, казалось ни для кого не предназначенный, — просто ворон говорил самому себе: рысь выбралась из логова, я ее вижу. И зверь в свою очередь знал, что птица видит именно его, и это так же верно, как то, что он уже не под выворотнем, а на нем.

Вещун был стар и пунктуален; по вечерам, когда зверь, отоспавшись за день, отправлялся на промысел, ворон неизменно оказывался на месте, и привычно-равнодушное «Карр-лл!» доносилось из густой путаницы еловых крон. Это было неприятно охотнику, который пуще всего ценил тайну, но Карл все-таки часто и подолгу жил под полусгнившим выворотнем, в самом комеле которого нашел уютное дупло, теплое и сухое в любую погоду и очень удобное тем, что из него можно было одним махом выскочить на лежащий ствол, откуда великолепно просматривалась вся местность вокруг.

Карл знал, что равнодушие ворона притворное. Пройдоха, каких мало, ворон в действительности всегда был не прочь узнать, куда отправился зверь или откуда явился. А подсмотрев, иной раз лакомился остатками зайца или глухаря. Это было бы еще ничего (много ли он съест?), но он оставлял после себя вороний свой дух, невыносимый для брезгливого Карла и потому лишавший добычу всякой привлекательности. И ее доедал этот ворюга, иногда воюя при этом с подоспевшей оравой сорок и ворон.

Однажды Карл едва не разделался с вороном. Дело было осенью, зверь лежал, почти зарывшись в ворох опавшей листвы, и в каких-нибудь полутора десятках метров увидел птицу, клевавшую добытое зверем не спеша и с достоинством. Карл в два прыжка оказался у места пиршества. Но ворон, чья жизнь, видимо, никогда ранее не висела на столь тонком волоске, проявил спасительную ловкость. Едва заслышав шелест листвы под вскочившим на ноги зверем, он, не тратя времени на испуганный крик, отчаянно забил крыльями и оторвался от земли. Карл сделал третий прыжок, почти вертикальный, ударил, но попал лишь по хвосту. Пара рулевых перьев стала его трофеем.

Карл испытал тогда жгучее желание еще раз подстеречь ворона, но сначала не выпадало такого часа, который не жаль было бы потратить на такую засаду, а потом уж он привык к ворону и, пожалуй, даже проникся к нему чем-то вроде симпатии.

Лежа в логове, Карл имел обыкновение тщательно обследовать все звуки, возникавшие вокруг. Проскакал ли заяц, протянул ли над деревьями вальдшнеп, полевки ли затеяли возню в траве, — все эти сведения были отнюдь не безразличными для того, чей жизненный успех находился в прямой зависимости от подобной осведомленности. Гнездо старого ворона было расположено близко, и поэтому даже мельчайшие события, происходившие в нем, не могли ускользнуть от внимания рыси. Вот ворон, устраиваясь на ночлег, что-то проворчал с раздражением, наверное, посетовал на постель, ставшую слишком жесткой для стариковских косточек; вот, видимо уже осердясь, ударил клювом и даже попытался выдернуть из слежавшейся дряхлой постройки какой-то особенно докучливый прутик; вот прилег наконец, да с таким горестным вздохом, какой мало кто слышал у ворона.

Но уже с месяц ворона было не слыхать. Он откочевал на юг, зная наверняка, что надвигающаяся зима в здешних местах может для него оказаться последней. Выдался год оскудения тайги — тяжкий год, каким изредка природа испытывает все живое.

В такой год ветры свирепы, морозы жгучи, жара вызывает страшные лесные Пожары, а уж если льют дожди, то с намерением потопить все и вся. В такой год мор косит зверей, насекомые не просыпаются от зимней спячки и даже многие деревья, когда зазеленеют по весне их собратья, напрасно тянут с мольбой ветви к солнцу — им уж не одеться листвой…

Но зато когда такой год, как бы пресытясь проклятиями людей и бессловесными страданиями животных, уходит наконец, сила природы внезапно удваивается, и тогда вместо каждой погибшей травинки вырастают три, и наступает чудесное изобилие зверя и птицы.

Тревожные признаки такого страшного года Карл заметил еще весной: погибли зайчата первого помета, погубил их нелепый майский мороз. А потом стали пропадать и взрослые зайцы. Карл, бывало, пропустив матерого косого на жировку и точно зная, какой дорогой он будет возвращаться, заляжет в засаду, ждет с терпением, но не скачет заяц! Тогда охотник, чтобы выяснить в чем дело, отправится по слабеющему запаху заячьего следа да и доберется до косого, который, оказывается, стал уже добычей мрачной компании, среди которой иной раз можно было увидеть и чванливо выступавшего ворона. Карл, в жизни своей не прикасавшийся к падали, подходил, разве чтобы только пугнуть крылатых…

К началу осени муки голода, раньше почти не известные Карлу, стали для него обычным состоянием. Все чаще его поискам добычи сопутствовала неприятнейшая тишина, а когда в октябре выпал первый снег, первозданная белизна этого покрова, без чьих-либо следов, была последним подтверждением свершившейся катастрофы.

Сосед Карла, вдосталь поживившийся погибшими лесными обитателями, улетел, не дожидаясь даже, когда иссякнет зловещий урожай смерти. Ворон всего повидал на своем веку. Карл же, всего лишь семилетний зверь, еще ни разу не попадавший в серьезные переделки, откладывал кочевку в иные края: сомнительным представлялось их благополучие. Тощая день ото дня, он носился по тайге, покрывая огромные расстояния и сбивая лапы в кровь. Вскоре от былой гордости холеного хищника, привыкшего быть хозяином положения, не осталось ничего. Порой он поедал полусгнившую падаль, которую в другое время далеко обошел бы стороной. Какая-нибудь шалая сорока, с треском пересекавшая ему путь, приводила его в волнение. Карл готов был преследовать ее хоть сутки, не сознавая, что такая безрассудная трата сил не окупится даже в случае удачи. В конце концов то, что давно поняли многие, дошло и до упрямого зверя: надо уходить.

И все же Карл медлил… В тщетной надежде посетил еще разок места особенно счастливых охот, дважды дневал под выворотнем… И не знал, что сил и времени осталось только в обрез для бегства.

В сущности Карл был уже обречен; но он как бы верил в чудо, ждал его. И миновал еще день…

И вдруг сквозь дрему — Карл лежал в логове под выворотнем — услышал шаги на дальнем краю вырубки. Глаза хищника, давно не отражавшие ничего, кроме серого цвета печали, вспыхнули ярким золотом. С этого мгновенья все звуки, возникавшие от движения неизвестного животного, стали достоянием его обостренного слуха. Карл впитывал в себя шелест снега, шуршание травы, хруст ломающегося сучка, но, чем больше он вслушивался, тем плотнее прижимался к своему ложу: увы, у пришельца была слишком тяжелая поступь!

Некоторое время неизвестный приближался, но неожиданно, описав небольшое полукружие по вырубке, резко подался в сторону. Затем опять замедлил шаг, но все же удалялся…

Карл не выдержал. Один лишь миг, и он, неслышный, как привидение, уселся на ствол выворотня. Ровный боковой поток воздуха всколыхнул пряди пепельно-голубоватой шелковистой шерсти, заиграл ими, отчего могло показаться, что шкура несколько велика зверю.

Был предвечерний час серенького дня, и хищник ничем не выделялся на окружающем фоне.



Сидя, Карл вытянул шею и увидел поверх невысокого подлеска медленно скользящую тень. Так и есть, это был лось — и громаднейший! Над его головой, издали казалось, отдельно от нее, плавно плыли рога, увенчанные многими остриями.

Лось уходил. Еще минута, и его силуэт растает среди бурых стволов. Отчаянно затрепетав всем телом, Карл порывисто наклонился как бы для того, чтобы спрыгнуть, но лапы не подчинились, будто срослись с грубой корой.

И вдруг плавность походки лося нарушилась: по нему пробежала дрожь. Если бы стояло лето, она не произвела бы на Карла никакого впечатления: шкура копытных частенько передергивается, когда их одолевает гнус. Но был уже ноябрь; лось мог так задрожать только от иной боли — от той, что лишает сил в бегстве и драке. Лось ранен — хищнику это стало ясно еще до того, как дрожь унялась.

Вскоре лось исчез из виду. Гибкое кошачье тело, будто приобретя текучесть, перелилось с дерева на снег, даже не зашуршавший под его тяжестью, и тихо заструилось в том направлении, где скрылся лось. В дальнем углу вырубки Карл сразу отыскал четкие вмятины следов, казалось еще теплых — так свеж был их парной, терпкий запах. Зверь внимательно обнюхал один след, второй, третий, словно ощупывал их, чтобы запомнить каждый изгиб. Четвертый след оказался с кровью.

Красную капельку-льдышку Карл вначале осторожно лизнул, но, не в силах сдержаться, тотчас подковырнул клыком, и она, оказавшись во рту и мгновенно растаяв, подразнила отдаленным вкусом пищи. Он не распробовал этот вкус, лишь возбудился и, уже не обращая внимания на следующие несколько чистых следов, скакнул на дальний след, возле которого заметил еще одно красное пятнышко. Проглотил и его и опять ощутил отдаленный, могущий лишь навести на воспоминание вкус крови.

Лось шел где-то впереди, неподалеку: Карл все время слышал его. То и дело попадавшиеся капли крови возбуждали преследователя. Расстояние, разделявшее зверей, быстро сокращалось, а когда Карл добрался до того места, где лось задрожал, и нашел там целый островок промокшего снега, еще не успевшего застыть, осмотрительность, с которой хищник начал погоню, была забыта. Зверь только сунул морду в липкое месиво и, будто опьянев, вскачь помчался по следу.

Карл, однако, не был бы рысью, если бы в открытую ринулся в нападение. Азарт на некоторое время ослепил его, заставив преувеличить беззащитность лося, но вид мелькнувшей в просвете бурой махины моментально напомнил о приемлемой для рыси охоте. Снова превратившись в расплывающееся на сумрачном снегу голубоватое облачко, Карл метнулся в сторону. Частый ельник разделил зверей.

Карл хорошо изучил свои владения, ему достаточно было слышать хруст тонкого снежного наста и хриплое дыхание лося, чтобы не только знать, где сохатый находится, но и угадывать его дальнейший путь. Лось будет идти напрямик, пока дорогу ему не преградит река. Переплывать ее он не станет: слишком крут противоположный берег; сохатый повернет налево, его след ляжет вдоль глубокого изгиба реки… А там, где она выпрямляется, — груда нанесенных половодьями деревьев, настоящая трущоба, не раз служившая для засад…

И Карл, сдерживая азарт, не стал идти по следам лося, а пустился, срезая его путь, прямо к завалу. Но успел сделать лишь несколько шагов. Оглушительные звуки потрясли окрестности. Невольно припав к земле, Карл резво отпрыгнул и ощерился, встречая неожиданную опасность. И опять — треск, грохот. Что-то происходило там, куда ушел лось.

Карл замер, выжидая. И тут стон пронесся по тайге, — стон, какой издают только падающие деревья. Это сосна-калека, та самая, подрубленная у основания. Когда-то крепкоклювая птица желна, наверное преследуя желтого древоточца, выдолбила ямину почти до самой сердцевины. Дерево усохло, но, залив рану смолой, все-таки продолжало расти — и много лет! А теперь лежит, широко раскинув бронзово-желтые сучья. И лось, видно взбесившись от боли, сокрушает все вокруг. Опять бьет, его болезненная дрожь.

Шум падающего дерева мог бы нагнать страху и на медведя, но Карл испытывал только сильнейшее напряжение. Он был готов и к отражению удара, и к стремительному отступлению. Затеянная засада была, конечно, забыта.

Некоторое время тайгой владела тишина. Затем лось, опять нарушая логику событий, резко рванулся, направляясь прямо на хищника. Карл, не признававший встреч, инициатором которых не был бы он сам, юркнул в одну сторону, но, поняв, что не успеет скрыться в ближайшей крепи, кинулся в другую. Только и там не нашел укрытия. Он заюлил, прижимая в досаде уши, и тут в прогалине, в каком-нибудь десятке метров, возник лось. Он тотчас же увидел рысь, застывшую в полуобороте, ощетинившуюся, зашипевшую, и тоже остановился. Рогом соперника у него был пропорот бок; множество странных мелких ранок, наверно причинявших жестокие мучения и мешавших животному кормиться, кроваво лохматились на морде. Секунду или две лось стоял как бы опешив, не веря новой своей беде, потом направил темные раковины ушей на скорчившегося внизу хищника и лишь тогда, словно убедившись на слух в реальности происходящего, всхрапнул, вскидывая передние ноги и уже в воздухе метнув их в сторону. Через минуту шум раздвигаемой громадным телом лесной чащи стал стихать вдалеке.

Но еще до этого Карл, приняв небрежный и даже чуть сибаритский вид, мягким шагом направился в противоположную сторону. Он в точности походил на самого себя, каким был с полгода назад. Даже выглядел сытым и, вполне возможно, на время перестал чувствовать голод.

Конечно, это была игра. Но перед кем? Перед одной-единственной синицей, которая, внезапно появившись, вспорхнула, звонко тренькнула и исчезла?

Лишь перейдя вырубку и наткнувшись на гущину ельника, Карл, видимо не улавливая больше лосиного бега, забеспокоился, понюхал зачем-то нетронутый снег и через минуту уже аккуратно ставил лапы в промежутках между отпечатками копытных следов, словно боялся затоптать их. Эта аккуратность была внешним проявлением великой терпеливости, которой вооружился охотник.

Как ни странно, лось, сперва столь похожий на заблудившегося, ударясь в бегство, обнаружил знание местности и пошел не вправо, где оказался бы внутри речной петли, а напрямик, и тем лишил Карла возможности устроить засаду возле завала. Впрочем, хищник, ничуть этим не смущаясь, продолжал преследование, причем вовсе не спешил нагнать лося. Он, казалось, заботился лишь о том, чтобы сохранить определенную дистанцию. По каким-то верным признакам он угадывал, где лось ускорял или замедлял шаги, и делал то же самое. Так он достиг груды искореженных деревьев; вода реки холодно блеснула сбоку и исчезла; впереди была тайга и тайга, беззвучно всасывающая глухой своей зеленью тусклый свет угасающего дня.

Карл нырнул в завал; пробежав по одному стволу, прыгнув на другой, исчез где-то в глубине трущобы и вдруг появился на причудливо искривленной старой коряге, громоздившейся поверх всего этого хлама. Тут он прилег, глянув на открывшуюся сверху местность.

Карл не мог видеть лося, который давно уже скрылся за деревьями, и вообще не надеялся увидеть что-нибудь стоящее. На корягу он забрался единственно из привычной любознательности, как вдруг увидел нечто такое, отчего начал сжиматься, будто врастая в старое корневище.

На доступном для выстрела из дробового ружья расстоянии, то есть метрах в тридцати, прислонясь к дереву, стоял человек. И ружье висело у него поперек груди! Лицо человека было обращено в сторону Карла, он не видел рысь лишь потому, что у него были закрыты глаза.

Броситься очертя голову прочь или попробовать улизнуть потихоньку? Ни на то, ни на другое Карл не решался. Неподвижная фигура охотника в темно-сером ватнике с каждой минутой теряла свою чужеродность среди сумрачных елок и, казалось, уже не таила никакой опасности. Только обращенное к Карлу бледное пятно лица с закрытыми глазами с огромной силой притягивало внимание зверя. Он постарался еще сильнее прижаться к коряге, когда эти глаза начали медленно открываться. К счастью, человек глянул себе под ноги.

— О-ох, — вздохнул он, с трудом отталкиваясь спиной от дерева. — Давай, Володька, иди ж таки… — и заковылял, едва волоча ноги.

Не скоро рысь осмелилась выбраться из завала и приблизиться к следам лося, от которых, увы, мало чего осталось: они пропали под следами стоптанных сапог. Зверь, конечно, не мог знать, что человек давно преследует раненого лося — не один день. Впрочем, явный признак этого преследования — крайняя усталость охотника — не ускользнул от внимания зверя и, возможно, придал ему смелости: с полчаса промаявшись на месте, Карл тихо поднялся и, ступая будто на цыпочках, пошел по следам. Это был уже не зверь-добытчик, не гордый хищник, а существо, которое может надеяться только на милостыню.

День быстро угасал; подморозило. Тонкий слой снега превратился в белую корку, сквозь которую кое-где пробивались травинки, шишки и острые краешки разного таежного мусора. Ломаясь под ногами человека и лося, корка издавала самые фантастические звуки: визжала, стонала, грохотала. Напуганный лось делал рывки, удалялся, и тогда слышались только шаги человека. Но сохатого ненадолго хватало: обессиленный, он останавливался и стоял, пока расстояние между ним и охотником не делалось угрожающим. И тогда снова начиналась дуэль звуков, но выстрела, обещавшего Карлу поживу, все не раздавалось… И вот сумерки сгустились так, что глаз человека уже не мог разглядеть мушку ружья.

Погоня прервалась. Карл еще некоторое время различал звуки, говорившие о том, что охотник собирает сушняк и разводит костер, а лось ушел вперед и тоже, кажется, остановился. Потом в тайге наступила тишина, нарушаемая только потрескиванием огня.

Снежный наст, проваливавшийся под тяжестью человека и лося, не издавал ни звука под мягкой кошачьей лапой, окаймленной широкой бахромой шерсти, которая, касаясь земли, мгновенно предупреждала зверя о том или ином ненадежном предмете, который может хрустнуть. Карл, великий мастер бесшумного движения, даже заледеневшую былинку не ломал, успевая при первом прикосновении к ней отдернуть лапу.

Уверенный, что его не услышат, он предпринял весьма рискованное и вряд ли нужное действие: подкрался поближе к мигавшему в просветах деревьев огоньку нодьи. Он увидел охотника, который, сидя, сушил у огня качавшуюся от жара портянку; рядом стыл закопченный котелок с варевом. Карл наблюдал долго. Охотник вдруг поднял голову и пристально посмотрел в темноту: ему показалось, что там блеснули две желтые искры. Он отложил портянку, в руках у него оказалось одноствольное ружье. Человек задумчиво гладил ложу ружья ладонью, а сам все поглядывал в сторону Карла.

— Да нет, показалось, — наконец пробормотал он.

Карл только хотел удостовериться, что охотник в ближайшее время не намерен трогаться с места. Осторожно отступив в тайгу, зверь быстрым, размашистым и совершенно беззвучным шагом направился туда, где, по его расчету, находился лось, и вскоре стал свидетелем странного поведения сохатого: стоя среди редких тонкоствольных сосен, лось медленно, монотонно раскачивался… Четко вырисовывались рога, посеребренные только что показавшимся месяцем; они казались колеблемой ветром ветвью старой ветлы.

Карл приблизился. Лось все так же стоял и качался. Карл медленно пополз и сократил расстояние до сохатого так, что мог бы преодолеть его в три прыжка. А лось все стоял и качался!

Было в этом что-то неправдоподобное. Но Карл слышал дыхание лося, чувствовал терпкий запах живого тела с примешивавшимся дразнящим запахом крови, и этого было вполне достаточно, чтобы не поддаваться никаким сомнениям. Он сжался, чуть даже отпрянув назад, — приготовился к броску.

А лось просто спал. Долгая погоня, раны и голод потребовали этого отдыха. Может быть, видел он солнечный сон золотой осени? Но уже созрел расчет трех прыжков: первый и второй — легкие и неслышные, третий — стремительный, чтобы взвиться в воздух и ударить всеми четырьмя лапами в холку жертвы.

И вдруг невероятный грохот раздался над Карлом. Казалось, в ужасе ринулись врассыпную сосны, затряслась земля, а воздух стал гулким и твердым, как металл!

Виновником был глухарь — птица чрезвычайно грузная. Он тут облюбовал ночевку — на толстой ветке. Он видел, как пришел и встал лось, но, жалея свое удобное ложе, предпочел выждать. Конечно, было уже не до сна, глухарь внимательнейше наблюдал за сохатым и даже прозевал появление рыси. Внезапно заметив Карла, который был знаком ему по двум-трем опасным встречам, глухарь не выдержал и взлетел.

Мгновенно проснувшийся лось понесся как очумелый. А приготовившийся к нападению Карл, забыв обо всем, с азартом гончей помчался за сохатым. Он бежал, пока не выдохся, и раза два почти нагнал лося. Тот вначале все порывался постоять, отдохнуть, но уразумел вскоре, что с новым преследователем шутки плохи, и оставил эти попытки. Вскоре оп намного опередил рысь.

Из опасения, что сохатый скроется из виду, Карл тоже вынужден был лишить себя всякого отдыха. Как бегун он, конечно, уступал длинноногому копытному, и погоню, длившуюся всю ночь, никак нельзя было назвать состязанием равных. Уже после десятка километров по однообразной мелкорослой еловой тайге Карл еле плелся, то и дело хватая снег. Он даже разбил губы о ледяную корку и ронял капли кровй. Лось ранним утром вышел к реке и немедля переплыл ее. Охотник в сером ватнике, добравшийся до этого места только к вечеру, прочитал по следам, что у него появился неожиданный конкурент, тоже, видимо, сильно отставший от лося. Обнаружив, что лось переправился через реку, четвероногий преследователь пришел в неистовое волнение. Он бегал взад и вперед по берегу, садился, ложился, а потом поплелся прочь по краю плеса.

— Что, дрянь этакая, испугалась холодной-то водички?! — позлорадствовал охотник.

Надо сказать, этот охотник, которого все называли Володькой, не первый раз за этот день ругнул рысь. Он ее ругал почти беспрерывно — и про себя, и вслух, и, пожалуй, желание пристрелить ее было у него даже сильнее желания догнать лося. Да и как не разозлиться? Вмешательство хищника грозило свести на нет результаты трех дней погони за подранком.

В этом месте река была не шире тридцати метров, но глубока, быстра, с бешеными водоворотами. Вид ее, однако, не смутил охотника. Невдалеке, у излучины, он приглядел затор бревен и направился туда, на ходу вытаскивая из-за пояса топор. Видно, пришло в голову соорудить плот. У затора он опять увидел следы рыси и проворчал в сердцах:

— Ишь, и здесь шастала.

Тяжелая работа предстояла парню: бревна были крепко затерты, заклинены. Но весело зацокал острый топор, поплыла по черной воде желтая щепа.

Да только недолго топор тюкал… С северо-востока надвинулась тяжелая, с чернотой туча, в воздухе закружились снежинки. Володька с вызовом глянул на тучу. Увы, вид ее обещал основательный снежный заряд, а это значило, что через десять минут и волку не сыскать следов лося.

Володька подумал-подумал, заткнул топор за пояс, ружье повесил на плечо — стволом вниз. По правде говоря, он испытывал не одну лишь досаду, но и облегчение. Дело охотничьей чести — не оставлять на произвол судьбы подранков. И потому он три дня преследовал лося, чтобы прекратить его страдания. Теперь же из-за снегопада хочешь не хочешь, а надо возвращаться. Но он и себе не признался бы, что доволен таким исходом дела, и вовсю костил рысь, сваливая на нее вину за свои неудачи.

— Есть же твари! Ни себе ни другим! — бормотал он, не допуская и мысли, что хищнику удалось перебраться через реку и продолжить погоню.

Охотник ошибался. В эти самые минуты Карл далеко-далеко, на обширном мерзлом болоте, шел по следам лося.

Утром зверь, и правда, довольно долго маялся на берегу; потом, найдя подмытую течением, склонившуюся над водой ель, забрался на нее, не надеясь, впрочем, ни на что: ель вряд ли перекрывала даже треть реки. Забравшись на самую ее вершину, Карл вглядывался в недосягаемый берег, вертел коротким хвостом и разок даже мяукнул. Он словно молил берег, чтобы тот приблизился.

Но чудес в жизни не бывает, зато непредвиденные случайности совершаются то и дело. Видно, ели вышел срок: под тяжестью зверя корни, еще державшиеся за сушу, затрещали. Забулькали в воду комья земли, ель легла на воду, река ее подхватила. Величественная, как корабль, она начала медленно разворачиваться. В ветвях ее вершины барахтался зверь. К счастью, у Карла хватило сообразительности отцепиться от вершины, которая под его тяжестью погрузилась в реку. Он очутился на чистой воде, и тут ему поневоле пришлось плыть. Сперва он, в панике шлепая лапами, устремился назад, но, проплыв два-три метра, уверовал в свои силы и пустился к вожделенному противоположному берегу. Выбравшись немного ниже того места, где вылез лось, Карл, на ходу отряхиваясь, фыркая и чихая, разыскал следы сохатого и углубился в тесноту тайги.

Преследуемый, по-видимому, как и Володька, считал водную преграду неодолимой для рыси. Он шел медленно, часто останавливался, что давало возможность отдохнуть и Карлу, сильно ослабевшему от непосильной гонки и голода. За весь этот день ему только раз удалось поживиться мышью, которую он мимоходом поймал среди гнилых развалин каких-то давным-давно оставленных людьми строений. Мышь оказалась дымчато-серой, домовой; как угадывал Карл, здесь квартировала целая колония ее собратьев. Лишенные привычной близости человека, их поколения плодились, кое-как кормясь тем, что давала тайга, но не переселялись в нее, будто надеясь, что прежние хозяева еще вернутся.

Мизерная добыча, изумительная, однако, на вкус, и таинственные шорохи, весьма красноречивые для опытного уха, в другое время обязательно соблазнили бы Карла покараулить часок-другой где-нибудь среди рухнувших стропил. Но сейчас хищник непреклонно проследовал мимо заманчивых угодий, как бы понимая, что даже все здешние мыши не спасут его от голодной смерти.

А сохатый держал путь все вперед и вперед. Лишь раз, заподозрив что-то или повинуясь врожденной осторожности, он сделал петлю и вышел на свой след в том месте, где прошел с полчаса назад. Окажись тут следы рыси, и он пустился бы в бегство, но Карлу повезло и на сей раз: он все еще был на значительном расстоянии от преследуемого.

После этой проверки лось побрел не торопясь, по-видимому, знакомой дорогой. К вечеру тайга стала реже, и вскоре началось громадное болото, как следует еще не замерзшее, опасное даже для такого «вездепроходца», как лось.

На хрустких трясинах и кочках неважно чувствовал себя и Карл. Он начал медлить, то и дело присаживался, не пропуская ни одного твердого островка, словно бы мучился нерешительностью перед принятием важного решения.

Вокруг стояли уже только одиночные деревья, хилые, казалось, едва живые, они вяло клонили по ветру тощие вершины. Уже где-то впереди шуршали тростники; уже из-ea высоких кочек возникали вдруг весьма обширные пространства грязно-синего бугристого льда. Пробираться становилось все труднее. Сохатый дважды с шумом проваливался в топь, но упрямо не менял направления.

В час, когда сумерки стали сжимать безбрежный болотный простор, Карл, воспользовавшись тем, что лось опять ухнул в какую-то яму и долго барахтался в ней, ускорил шаги, обошел шумевшего копытного слева и оказался на его пути.

Странный, необъяснимый поступок… Жизненные угодья Карла простирались по ту сторону реки, на этом берегу ему почти не приходилось бывать, и откуда бы ему знать, что лось среди болота ищет такое место, где можно не опасаться никаких врагов? Карл как бы задумал выгнать лося на твердую почву, чтобы спокойно продолжать бескровную, но обещающую успех охоту.

Лось появился из сгущавшегося сумрака — мокрый, мотающий вверх и вниз головой, не разбирающий дороги, отчаявшийся. Карл, целясь да всякий случай чуть мимо, ринулся навстречу. Шипенье мерзлой осоки привлекло внимание лося. Он разглядел стремительно скользящее тело, фыркнул, отпрянул, попал ногой в какую-то ямину, почти повалился на бок и вдруг взлетел под действием неизвестно откуда взявшейся силы. И началась опять гонка! Но теперь звери понеслись назад, прочь с болота.

Бочажины, в которых лось только что беспомощно барахтался, сейчас не были препятствиями. Несколько раз он с размаху погружался в них, разбрызгивая воду и разбрасывая лед, подобно взорвавшемуся снаряду, но тотчас взмывал в воздух, словно фантастическое существо.

Рысь, тоже почувствовавшая прилив энергии в новой вспышке охотничьего азарта, мчалась, почти не разбирая дороги. Некоторое время зверь почти не отставал от сохатого.

И вот конец болота. Лось, а вскоре и рысь углубились сначала в мелкорослую тайгу, потом, преодолев отлогий подъем, оказались среди корявых толстоствольных сосен. Тут сначала рысь, а через минуту и лось окончательно обессилели. Карл, пройдя немного на заплетающихся, дрожащих ногах, лег куда попало, машинально лизнул израненную лапу. Лось же рухнул, словно кляча, нашедшая свой конец в рабочей упряжке. Их разделяло каких-нибудь сто метров.

Стемнело. Под покровом ночи снеговая туча, вынудившая повернуть назад охотника Володьку, подобралась и к зверям. Не в пример Володьке, сразу понявшему, что начинающийся снегопад погребет следы лося, Карл, прекрасно видя, что отпечатки копыт неумолимо исчезают, ничуть этим не обеспокоился. Впрочем, все его внимание поглощали кровоточащие лапы: в азарте погони он изранил их о лед.

Заливав раны, Карл стал вылизывать шкуру, в которой не оставалось сухого волоска. А время шло… И вскоре в распоряжении рыси остался единственный след лося — тот, который она прикрывала своим брюхом…

Карл поднялся. Недоумевая, он сделал несколько шагов, быстро вернулся к лежке, тщательно обследовал сглаженный его телом отпечаток копыта, еще раз попытался найти следы, но тщетно…

Страшно разволновавшись от недобрых предчувствий, Карл бросился напрямик через рыхлый снег туда, где, по его расчету, должен был находиться сохатый. К его удивлению, в том месте громоздилась куча хвороста, в которой мог найти убежище только мелкий зверь. Карл все-таки обследовал ее и, не найдя никаких признаков лося, обыскал все вокруг, постепенно расширяя радиус поисков. Добрался даже до болота, но и там ни звуков, ни запахов живого… Только монотонно шуршал снегопад…

Глубокой ночью измученный хищник примирился с неудачей и решил наконец позаботиться о ночлеге. Выбрал разлапистую сосну, с трудом вспрыгнул на нижний толстый сук, вытянулся на нем, но вскоре холод заставил искать другое ложе. Увы, еще долго продолжалось перескакивание с сука на сук. Лишь под утро Карлу удалось пригреться, изогнувшись у шершавого ствола.

Его сон, наполненный событиями погони, вначале был тревожен, но потом он уснул довольно крепко. Свет утра, когда Карл проснулся, открыл ему молчаливую тайгу. Кругом было пушисто, бело, прозрачно, и лишь что-то незначительное, какой-то мелкий штришок упрямо не гармонировал с торжественно-спокойным пейзажем. Карл, потянувшись, чуть изменил позу; штришок с новой точки зрения стал темным пятном. Карл невольно напрягся, начиная о чем-то догадываться, но в этот момент, выдвинувшись из-за деревьев, пятно стало лосем.

Сохатый сделал несколько вихляющих, неверных шагов, согнул в коленях передние ноги и плюхнулся на брюхо. Рыхлый снег волнами растекся вокруг него. Увенчанную тяжелыми рогами голову лось горделиво откинул назад, но она не удержалась в этом положении и стала медленно падать вперед, пока не свесилась в покорном поклоне.

Рысь, вытянув шею, жадно ловила все эти знаки обреченности и странно сама вдруг преобразилась. Ничто в ее внешности уже не говорило об истощении и усталости. Только что свисавшая клочьями шерсть распушилась; силой налились напруженные лапы, а глаза засияли желтым боевым огнем. Хищник был готов к нападению.

Но хрустнул, ломаясь от выпущенного когтя, кусочек коры, качнулась, осыпая снег, ветка… Уши лося встревоженно ожили, повернулись в сторону Карла, и тот затаился, несмотря на весь свой пыл. Тогда лось повернул голову и пристально посмотрел на крону сосны, но ничего не увидел сквозь пышную хвою. Он поднялся и побрел, словно выполняя надоевшую обязанность, к дереву.

Он сам выбрал этот путь и сам приостановился на белом снегу, прямо под толстой веткой. И хищник кинулся вниз.

Но что-то предрешило неудачу нападения. Карл летел слишком медленно: словно парус или парашют, мех, распушившись, задержал его в воздухе, — может быть, на какую-нибудь долю секунды, но задержал! И затем, когда последовал удар, назначением которого было оглушить жертву своей неожиданностью, он оказался не резким и не мощным. Откуда было знать Карлу, что за эту осень он растерял чуть ли не половину веса!



А неудачи на этом не кончились. Карл должен был сразу выпустить когти, чтобы укрепиться на спине жертвы. Он так и сделал, но когти скользнули по шкуре лося. Неимоверным усилием Карл все-таки зацепился, но весьма ненадежно — почти поперек спины лося, на крупе. И положение еще больше ухудшилось, когда сохатый ошарашенно рванулся в путаницу ближайших кустарников. Тут рысь чем-то подцепило, приподняло и развернуло к хвосту. Затем лось выскочил на относительно просторный участок. Глазам Карла предстала дико приплясывающая, удирающая назад тайга.

У сохатого оказалось еще достаточно сил, чтобы мчаться бешеным аллюром. Сосны мелькали, норовя слиться в сплошную рыжую степу. Одним прыжком лось перемахнул речонку, тянувшуюся в сторону болота. За речонкой встала круча — он с хрипом, похожим на рычание, ринулся на приступ. Взмыленный, в минуту поднялся наверх, на редко лесное плато, — там бы ему и упасть, но он, словно стрела от спущенной тетивы, мощно оттолкнулся от изогнутого края плато и полетел, рассекая воздух.

А Карл? Лихой наездник, прильнув к спине лося, сжавшись, не напоминал уже зверя — серый лишай, бородавчатый нарост или деревянный гриб-трутовик! Пожалуй, только вблизи можно было рассмотреть, что это живое существо, испытывающее немалый страх: торчала шерсть на загривке, усы щетинились, уши были прижаты назад, да и вся почти влитая в спину лося морда казалась сплюснутой.

Тысячу раз он мог, не подвергаясь риску, спрыгнуть. Почему он так и не сделал этого? Кто скажет?!

Между тем редколесье кончалось. Опять высокие ели удивленно вытянули тонкие макушки, сзади на них толпою напирали товарки. Густела тайга. Сохатый, притерпевшись к боли, причиняемой когтями рыси, вдруг встал. Хрипящий, он повернул назад морду, скосил налитый кровью глаз. Он сначала не увидел рыси, но Карл шевельнулся, приподнялся, намереваясь изменить положение своего тела. И тогда лось грянулся спиной оземь и начал кататься, высоко взметнув ноги. Раздался хрип лося, треск ломаемого валежника.

Что же, погибла рысь, раздавлена, не успев даже испустить предсмертного вопля?..

Лось вскочил. По его хребту двигалась от крупа к голове огромная кошка. Она пригнулась, чтобы ее не достали нависшие рога. Сохатый ринулся вперед.

Скачка вновь вынудила Карла приникнуть к лосю, превратиться в неживой нарост, в гриб-трутовик.

Они врезались в гущу елей. И гуща вдруг расступилась, обнаружив бесконечную прямую просеку, будто нарочно созданную для бешеного бега.


Избушка над берегом — тихая, будто нежилая. Но если приглядеться, над ржавой железной трубой, обложенной у основания камнями, струится теплый воздух. Значит, есть в избушке люди; они обед приготовили, а трубу закрыть позабыли…

По черной реке кое-где плывут ватные комья сала. Река готовится стать и, наверное, приморозит причаленную к берегу, чуть ли не наполовину наполненную водой лодку.

Вокруг тайга и тайга. Нет места даже для маленькой луговинки, все вокруг деревья собой заступили, стеной надвинулись на реку.

Только и есть некоторое пространство, где глаз не упирается в тайгу, как в стену, — это вокруг избушки. Тут расчищено. Под снегом угадывается огородик; заплотом из жердей ограничен участок, похожий на загон, для коровенки. Для нее же, видно, срублен хлевок; сейчас дверь его распахнута и зияет чернотой.

В избушке, точно, готовили обед и даже уже пообедали, хотя никак не скажешь, что это кого-нибудь порадовало: пятеро парней уныло разбрелись из-за стола — кто прилег на топчан, кто барабанил пальцем по оконному стеклу, кто увлекся затрепанной книжкой. За столом с горой грязной посуды остался парень с рыжеватой бородкой, в очках, одно стеклышко у которых треснуто. Он суров, пожалуй даже зол.

— Так, — сказал парень тоном, обнаруживающим, что он здесь начальник.

И хотя после этого «так» последовала многозначительная пауза, избушка никак не реагировала, только тяжко-ленивый вздох послышался с нар, из-за завесы табачного дыма.

— Есть работа!

Кажется, чуть-чуть пошевелились, однако никто даже не посмотрел в сторону говорившего.

— Будем расчищать площадку для вертолета!

Из-за клубов дыма показалась спутанная борода, и наивный голос произнес:

— А ведь он и так сядет, Николай Иваныч. Вертолет-то…

— Не разговаривать! Сбор через три минуты. Захватить все имеющиеся лопаты.

— Во дает!

Тот, кого назвали Николаем Ивановичем, встал, накинул на плечи куртку, вышел, хлопнув дверью, но тотчас открыл ее и* заглядывая в избу, сказал, уже не тая раздражения:

— А дежурному — мыть посуду!

Черт знает что! Коллективная хандра, повальное свинство! Вот так бригада! И погода ни на что не похожа: мрак, тоска, сыро, холодно… Николай Иванович Бутович, инженер леса по первому году, с бессильной яростью смотрел на застывающую реку, на молчаливую тайгу.

Состояние инженера было тем самым, которое неизбежно наступает в конце четвертого месяца полевых работ, когда план уже выполнен, а на руках у тебя изнывающая от скуки орава молодых лоботрясов. Из харчей же осталось одно пшено. И вертолет прилетит не раньше будущей недели. Груда топоров ржавеет в сенях, к ним никто не притрагивается даже для того, чтобы нарубить дров. Лень, апатия.

А тут еще Володьки-бригадира нет четвертый день. Николай Иванович ни одним словом не осмеливается выказать перед бригадой своего беспокойства, а оно сосет, и лезут на ум кое-какие параграфы инструкции по технике безопасности… К черту! Если он завтра не явится, надо искать!.. Хотя, конечно, скорее вся бригада вкупе с инженером леса заблудится в тайге, чем Володька…

Между тем в избушке началось какое-то движение. Вскоре ее как бы даже затрясло от зычного хохота. Через минуту в дверях выросла громоздкая фигура.

— Слышь, Николай Иваныч, че Алферову приснилось! Будто Володька убил во такого глухаря! Во, с лопату!

Бригада кучно вываливалась из дома. Толкались, галдели. Алферова, великого специалиста засыпать где угодно и в каком угодно положении, бросили в сугроб, чтобы очухался. И Николай Иванович, радостно вздохнув, подумал, что бригада у него все-таки подобралась хорошая, с ней работать можно. И тут вдруг все пятеро замерли в самых разных позах, а Алферов, даже стоя на коленях. Бутович обернулся.

Из тайги, прямо на людей, шел лось. Собственно, он не шел, а бежал рысью, но с такою тяжкой медлительностью двигались его ноги, так долго он приближался, что, казалось, он стоит на месте.

Морда зверя была окровавлена, кровь виднелась на боках. И люди не сразу разобрали, что именно выступает горбом на его спине. Но тут желтые, горящие ненавистью рысьи глаза полоснули по людям.

— Ах ты, нечисть! — тонким голосом крикнул Алферов.

И тут же вопль вырвался у всех, взвились лопаты, люди бросились к лосю. Древнее как мир чувство, забытое горожанами, но обязательно просыпающееся в каждом при встрече с диким зверем, охватило парней. Нет, это не просто волненье. И даже не охотничий азарт…

Лось отпрянул, понесся, оказался в полукольце бегущих, горланящих людей. Замелькали лопаты, выхваченная из изгороди жердь. И тут злобно шипевший все время Карл не выдержал, прыгнул в сторону, но не учел движения лося и очутился перед двумя людьми, со скрежетом скрестившими над ним лопаты. Он заметался и вдруг заметил манящее темное убежище. Он рыскнул к нему, нырнул в темноту. Позади раздался грохот запираемой двери. Затем ее подперли лопатой.

А лось, повалив изгородь, медленно брел в тайгу. Кто-то сбегал в избу за карабином, но он оказался без патронов: их Николай Иванович хранил в известном ему одному месте.

Для Карла от мира остался квадратик скудного оконца, прорубленного на высоте человеческого роста. В этот квадратик влезла бы домашняя кошка, но не рысь, и все же Карл не отводил взгляда от этого квадратика и готовился уже прыгнуть к нему.

Но тут кто-то из бригады, жаждущий рассмотреть плененную рысь, вспомнил об оконце. Разумеется, дверь приоткрыть никому не приходило в голову, потому что о коварстве и свирепости рысей все были наслышаны. Но оконце — другое дело, и к нему тотчас же прильнул самый любопытный из членов бригады.

— Сейчас она тебя по глазам-то — бац!

Но такие реплики парня не напугали. Он молча, затаив дыхание, вглядывался в темноту хлева, пока его не оттерли потерявшие терпение товарищи. Впрочем, никто ничего, кроме горящих глаз зверя, не увидел: заглядывая, каждый сам себе загораживал свет. И тогда притащили электрический фонарик, и желтый луч скользнул по Карлу, прижавшемуся в углу.

После того как первое жгучее любопытство было удовлетворено, стали решать, что делать со зверем. Кое-кто довольно настойчиво подступился к Николаю Ивановичу с требованием выдать припрятанные патроны, на что инженер отвечал, что патроны и карабин, согласно инструкции, предназначены только для сигнальных и оборонных целей.

— Один всего патрончик! Для хищника! Да спишешь! — с шумом подступали к Бутовичу.

И он вроде как начал сдаваться:

— Одним патроном не попадешь…

— Да я хоть в левый глаз, только дай!

— Один, разве…

Но в бригаде существовали и другие мнения:

— Пуля от карабина, да с такого расстояния… Да от рыси мокрое место останется.

Бутович, услышав про «мокрое место,», неожиданно разозлился, даже топнул:

— Ни одного не дам! — И напористо зашагал прочь, к избушке, и, входя в нее, опять хлопнул дверью. Возле хлева еще долго спорили.

— А я говорю, надо веревкой, чтобы не испортить шкуру!

— Тебе бы самому веревку на шею!

— Зверь будет сидеть до возвращения Володьки Бурмистрова! — крикнул, выглянув из избушки, Николай Иванович. — На этом собрание объявляю закрытым!

— Это верно, — послышались голоса. — Володька эти дела знает, охотник!

Постепенно интерес к рыси иссяк. В окошко вновь смотрели на Карла клочок неба да верхушки ближних елей. Но он уже не обращал на все это внимания; когда гомонившие парни отдалились, зверь осторожно приподнялся, подошел к стене, обращенной к тайге, и внимательно осмотрел ее…

Ближе к вечеру где-то вдалеке послышался стук моторки. Первым ее услышал Алферов:

— Гадом буду, дядя Вася едет!

Все снова высыпали на берег, наперебой зычными голосами требуя тишины, стали прислушиваться.

Дядя Вася Сычогер был лесником в здешних краях и хозяином этой таежной усадьбы. До недавнего времени он вместе с женой жил в избушке, имел в хозяйстве небольшой огородик и коровенку. Но с апреля, как раз с момента приезда бригады, все у дяди Васи пошло прахом. Жена, поддавшись на уговоры снохи, уехала в Котлас нянчить внука; коровенку, потерявшую способность давать молоко, прирезали на мясо для бригады, а сам дядя Вася, бросив на произвол судьбы огород, выпросил отпуск, съездил в Котлас, пожил там недельку в трехкомнатной квартире у сына и вдруг страстно захотел выйти на пенсию и жить в городе. Но пока ему не находилось замены, и он в третий раз за лето и осень ездил добиваться правды в лесничество, в Усть-Талую, за триста километров вниз по течению реки.

Мотор, то удаляясь, то приближаясь, тарахтел еще не меньше часа, прежде чем лодка, пройдя все изгибы реки, наконец показалась. И сразу же все увидели, что в ней не один, а двое.

— Да это же Володька! Во-лодь-ка! Ура!

Ну конечно, только Володька способен перехватить «попутку» в огромной тайге! Бутович улыбался, как все, но и завидовал этому пареньку, который, несмотря на то, что был на целых пять лет его, Бутовича, моложе, пожалуй, слишком часто, хотя и нисколько не обидно, проявлял свое превосходство.

Лодка причалила. Володька выскочил на берег. Парни, наперебой рассказывая новости, шутя и гомоня, тормошили бригадира, тянули его в разные стороны, как муравьи добычу. Он же, никого в особенности не слушая, устало улыбался. Увидев строгое лицо Бутовйча, отстранил парней, подошел.

— Ты извини, Николай Иваныч, так получилось… — только и сказал он в оправдание за свою четырехдневную отлучку.

И наверное, случившееся с ним за это время так и осталось бы для всех тайной, если бы его не потащили смотреть плененную рысь. Услышав, как она появилась, Володька покачал головой:

— Вон оно что… Это я в лося пальнул. Раненый он был, видать, подрался. Смотрю, добить надо, все одно сгинет, да, понимаете, патрон не тот сунул, с мелкой дробью, пятым номером. Опять только поранил. Все одно пропадет… Догнать бы надо, да вон дядя Вася говорит, вертолет завтра будет — по домам, значит.

О пленнике, сидящем в хлеву, не было больше разговора. Но дядя Вася среди застольной неторопливой беседы вдруг сказал с какой-то печалью:

— Хороший оморочо… Токо шибко худой…

Один из парней схватил кусок колбасы со стола.

— Я отнесу! Что это мы — как звери!

— Однако не ходи, — посмотрев на колбасу, сказал дядя Вася. — Его такой колбаса есть не хоти. Его живой мясо давай, кровь.

…А Володька, когда все заснули, встал и вышел из дома. Проснувшийся в этот момент Николай Иванович, не придав такому обыденному поступку никакого значения, повернулся на другой бок, чтобы снова заснуть, как вдруг услышал шевеление на печке и увидел, что дядя Вася сел, свесив ноги.

— Володька оморочо шибко смотри… — непонятно сказал он, видимо зная, что Бутович не спит.

«Да зачем?! Черт знает что!» — хотел сказать Николай Иванович, но как раз тут ему показалось, что он слышит, как Володька отставил лопату, припиравшую дверь хлева, затем эта дверь скрипнула… И Володька вошел в хлев, не притворив ее. И голос бригадира послышался.

— Что такое? Спятил он? Да рысь его!.. — Бутович соскочил с нар.

— Твоя спи спокойно, Николай Иванович, — быстро сказал дядя Вася.

— Спокойно?!

Карл в эту минуту увидел перед собой проем распахнутой двери и в нем тайгу и голубеющий под луной снег. Он слышал потрескивание ломаемых рекой мелких льдинок, его уже коснулось движение воздуха, не смешанного с чужими запахами, но он ничему этому не верил, потому что ничто из этого ему не принадлежало. Рядом стоял человек.

Володька нетерпеливо шевельнулся. Карл чуть отпрянул, ощетинился. Дверной проем раскрылся еще шире. Треск льдинок, тайга и свет луны властно позвали к себе…

В следующую секунду Карл коснулся снега, и его ноги, сами выбрав направление, радостно предались бегу. Еще некоторое время он ощущал над собой деспотическую власть человека и пригибался, и опускал голову, но затем выметнулся из-под этой власти, как из-под падающего дерева, и понял, что свободен.

Выбежавший из дома Николай Иванович успел увидеть метнувшуюся в темь тайги рысь и сказал с укором Володьке:

— Отпустил!.. А ребята?

— Я им объясню… Ну что это?! Тот пропадет, и эта пропадет — нельзя так!

Николай Иванович неожиданно для себя чему-то обрадовался. Чему? Он никак не мог понять. Наверное, тому, что завтра будет вертолет, что прекрасно прошел первый в жизни самостоятельный полевой сезон, что Володька и на будущий год будет работать с ним — как обещал, так и сделает…

— Ну, черт с ней. Пошли спать.

Дядя Вася все еще сидел, свесив с печки ноги, но, когда они вошли, вздохнул по-стариковски, стал укладываться. Бутович еще долго ждал, что он что-нибудь скажет, но дядя Вася… уже храпел.


Наутро Карл вновь наткнулся на следы лося и пустился по ним, аккуратно ступая между отпечатками копыт. До самого вечера он шел полный внимания, торопился, а когда этот первый солнечный денек зимы стал меркнуть, громкий крик над головой заставил его испуганно рыскнуть.

— Карр-лл!

Ну да, это был он, ворон. Черпая тень плавно отделилась от вершины ели, спланировала куда-то вперед, чуть наискосок, будто показывая дорогу.


Об авторе

Кузнецов Олег Александрович. Родился в 1936 году в Москве. Литератор. В соавторстве с И. И. Акимушкиным работал над созданием пятитомника «Мир животных» (издательство «Молодая гвардия», 1971–1975). Автор повестей «Тарбаганьи приключения», «Похождения хитрого Соленопсиса», ряда рассказов, очерков, статей. В нашем ежегоднике выступает второй раз. В настоящее время закончил повесть «Сразу после войны» и работает над новыми рассказами о животных.

Юрий Лексин
МЕРГЕЛЕВЫЙ ДОМ


Из блокнота журналиста

Рис. В. Шевченко


— А ветры здесь сильные?

— Когда как завернет.

— И надолго завертывает?

— Если больше дня тянет, значит, три дня будет дуть… Если в три дня не уложится, — значит, все шесть. Потом девять, двенадцать… Такой уж у нас ветер. Бора его называют.

Из разговора


Жара была невыносимой. Даже море выцвело. Прохладная синева и мягкость его исчезли, и все вокруг покрылось белесой дымкой, в которой царствовал зной.

Уже несколько дней бродил я по берегу от Фальшивого Геленджика до Новороссийска, ждал бору, искал ее и, отчаявшись, разуверился в ее существовании: в том измененном солнечными лучами мире не могло быть места ветру. Легче было представить молнию, упавшую прямо из голубизны неба, чем прохладу ветра. Ночи отличались от раскаленных дней одной лишь темнотой — тяжелой и густой.

И я решил искать воспоминания о ветре.

На геленджикской метеостанции, куда я наконец добрел по берегу моря, работница жаловалась:

— Что случилось? — недоумевала она. — То телефон обрывают, звонят со всего побережья с утра, требуют прогноза, а то вот уже два часа никто… Поумирали там все, что ли?

Разомлевшая, с покрасневшим лицом, она откинулась было на спинку стула, но тут же выпрямилась. От пота платье прилипало к телу, и она невольно повела плечами. Глянула в окно и стала рассуждать о странности человеческой натуры. Вот, мол, жара который день, и молишь, чтобы бора пришла, ну бора не бора, а хоть бы какой-нибудь ветерок, а не дай бог нагрянет и впрямь — не обрадуешься. Вспомнила, как года два назад, когда уже распустились деревья, обрушился вдруг норд-ост и холодом обжег все вокруг. Черные листья повисли на ветках. Только что родившиеся, они даже не скручивались — просто почернели и жестко шуршали в кронах. А к вечеру ветер унес их в море. Утром деревья стояли голыми.

— Как обворованные, — сказала работница метеостанции. — А потом опять набрались силы. — Две весны в тот год, а радости ни от одной… За вторую тоже боялись.

Она умолкла, а я взглянул в окно.

Там все зеленело, но у горизонта, сколько было видно, воздух струился и судорожно вздрагивал. Словно бился чей-то жаркий, лихорадочный пульс. Только чей? Земли? Неба? И что обещало это дрожание?

Раздался звонок.

— Наконец-то! Да. Титарева… Хорошая будет погода… И завтра тоже.

Она стала диктовать сводку:

— Нет, двадцать семь градусов. Мы ведь у моря. У вас, значит, жарче. Сколько? Градуса на три-четыре.

Она положила трубку, но тут же подняла ее. Теперь уж сама стала звонить в Новороссийск.

— Как там синоптическая обстановка? — спросила она. — Хоть бы норд-остик какой… Не ждать?

Я старался по ее лицу уловить ответ, но ничего не прочел на нем.

Значит, не я один ждал этого ветра. Но твердо зная, что этот безумный ветер существует, сейчас, как и другие, не верил в его существование. Однако он все же был. Сидя на станции и обливаясь потом, я читал о том, чего не видел.

Ученическим почерком в журнале «Чрезвычайных явлений» (есть и такой рабочий журнал на метеостанции!) кто-то описал все, чему был свидетелем. И этот контраст детского почерка и случившегося на побережье, а потом попавшего в журнал рождал не то чтобы страх — все уже миновало — скорее опасливую неприязнь к сумасшествию природы. Хотелось отстраниться от желтой бумаги журнала, подняться и уйти, даже не взглянув более на него. Но тут же возникало желание читать дальше и дальше, и казалось, что здесь как в романе: напряжение не исчезнет, а будет все нарастать, нарастать, а потом… Что может быть потом?

«9 февраля в 16 часов 05 минут, — писал наблюдатель, — через территорию Южной базы, находящейся между Тонким мысом и домом отдыха «Солнце», прошел смерч диаметром до 30–40 метров. Двигался в направлении с юго-запада на северо-восток».

Мне сразу понравились лаконичность и точность этого описания, свидетельствующие, что наблюдатель видел смерч собственными глазами. Он писал просто, и иногда — неожиданно для него самого — высекались образы, как искры.

«Перед смерчем резко ухудшилась погода: небо затянуло черными облаками, ударил гром, засверкала молния, пошел сильный град и крупа, поднялся ураганный ветер. Видимость сократилась до 100–200 метров. Смерч вышел в бухту и там погасился».

«Погасился», — повторилось во мне. Я быстро перевернул страницу… Продолжения не было.

Это писал человек, для которого важны были только факты, и он перечислил их. Какое ему было дело до того, что поразило бы все в летящем «жгуте» смерча подчинено строгой целесообразности, что воздух в нем, поднимаясь, вращается против часовой стрелки и что ночью смерч светится и огонь этот голубой. Однажды зафиксированное уже не трогало наблюдателя.

Смерч мог поднять корабль в воздух и бросить его в сторону на несколько сот метров. Но ведь всего этого наблюдатель не видел.

Уже не отрываясь, я читал дальше:

«15 мая после ливневого дождя с грозой постепенно начал усиливаться северо-восточный ветер. Порывы — до 40 метров в секунду.

В 2 часа 55 минут 16 мая усилился до 28 метров и дул с такой силой до 10 часов.

В санатории «Солнце» сорвало крышу с одного здания. Пострадал подросток семнадцати лет, лежит в больнице. В селе Дивно-морском убило бревном трех летнего ребенка».

Скверный был ветер. Жестокость его, похоже, не знала границ. Да и могут ли быть границы у жестокости? «Небо и земля но обладают человеколюбием и относятся ко всем существам как к травам и тварям», — отметил с холодной проницательностью древнекитайский философ Лао-цзы.

Я попытался было представить себе человека, именовавшегося просто и строго — наблюдателем. Из года в год ему вменено в обязанности заносить в книгу свидетельства этой жестокости. Больше того, ему приходилось искать их: звонить, узнавать, расспрашивать…

Через несколько страниц на пожелтевшей бумаге опять возник смерч.

«4 августа. Со слов гидрометнаблюдателя Кисляковой.

В 6 часов 15 минут во время отдаленной грозы — в море, на юге, — вдруг образовался смерч.

Сначала я увидела один столб, слегка изогнутый, довольно прозрачный. Затем, через минуту, образовался второй. Вода быстро забурлила и стала подниматься. Через две минуты первый столб оторвался от воды и поднялся к облаку. Второй двигался так же быстро следом за первым и еще был виден, когда в море, на юго-западе, образовался третий вихрь воды и стал быстро приближаться к берегу; за минуту он подошел к берегу на расстояние 8—10 метров и повернул вдоль него на восток.

Вода в смерче просвечивала насквозь, и было очень хорошо видно, как она крутится и поднимается. Пройдя от будки волномера до бойни, вода третьего смерча стала оседать в море и спала. В это время второй столб оторвался от моря и подтянулся к облаку.

В 6 часов 20 минут все кончилось. Облако, в котором скрылись оба первых столба смерча, направилось на северо-восток».

Она была поэтом, эта Кислякова. Благодаря ей я видел, как над морем возникали столбы смерчей и уходили с облаками на северо-восток, чтобы вернуться борой. Журнал был бесконечным перечнем безумств природы, — большой толстый журнал, который до меня мало кто листал… Почти наугад я еще раз открыл его и узнал, что произошло 22 марта.

«Утром началось усиление ветра… Порывы свыше 40 метров в секунду. Такой сильнейший ветер дул день и всю ночь с 22 на 23 марта, и к утру началось ослабление.

Давление неустойчиво: то падает, то резко растет. В некоторых районах города произошли обрывы электрических и телефонных проводов. Кое-где с домов сорвало крыши. На гидробазе унесло ветром метеоприборы. Ветер выдавливал стекла в зданиях. Оборванным проводом под током убито две лошади… Повреждены посадки кипарисов…»

Нет, пожалуй, хватит читать эту книгу… В памяти писавшего те дни остались днями разрушений. Но сейчас под окнами станции сияло море. Из его безмятежной синевы выплывали улыбающиеся люди, и им было невдомек, что когда-то здесь ветер выдавливал стекла. Да может, сейчас, сию минуту, где-нибудь в Адриатике свирепствует такой же ветер и только что упали бездыханными две лошади. Или в Провансе ломает деревья другой «родственник» здешней боры — мистраль…

Работница станции, все время наблюдавшая за мной, пока я читал, словно догадавшись, о чем я думаю, тихо спросила:

— Зачем вам это? — Она кивнула на журнал.

Я не знал, что ответить. Когда и зачем можно употребить этот бесконечный перечень повреждений, разрушений и других бед? Может быть, наши мысли совпали? Ведь и она видела лежащее за окном море и мокрых счастливых людей, выходивших из него медленно и радостно, — они шли с блуждающими на губах улыбками. А другие, хохоча, в сверкающих брызгах вбегали в воду.

Попрощавшись, я ушел. На два дня превратился в купальщика, присоединившись к веселой беспечности загоравших на пляже. Но на третий день я без особого удивления обнаружил, что стою неподалеку от «Барбарины». Судно находилось вблизи берега, казалось, что на плаву, но на самом деле днище его лежало на камнях, и все это уже покрасневшее от ржавчины чудо мореходной техники было теперь только памятником безалаберности команды. «Барбарину» выкинуло на скалы, когда экипаж самонадеянно отказался послушаться предупреждения о надвигающейся боре. Поначалу иностранная фирма — владелица «Барбарины» хотела ее забрать, сияв с камней, но вскоре стало понятно, что овчинка не стоит выделки. И теперь изрисованное разными надписями судно — этим занимались мальчишки — было непреложным доказательством, что прогнозам следует верить. Меня же зрелище разбитого корабля заставило опять заинтересоваться столь грозным явлением природы, как бора. Я решил узнать о ней все, что можно.

Журнал, подобный тому, который я листал на метеостанции в Геленджике, мог быть и на станции в Новороссийске. Я отправился туда, и вот журнал у меня в руках.

Развернув журнал, я стал внимательно разыскивать такие факты, которые бы показали бору во всей ее мощи. И довольно быстро я обнаружил следующую запись: «Январь, 1971 год. Стоявший на ремонте теплоход «Варшава» от напора ветра вырвал швартовую пушку из причала».

«Вырвать» швартовую пушку почти невозможно. Она и делается так, чтобы ее невозможно было вырвать.

На станции в Новороссийске я решил заняться арифметикой и подсчитать, например, каков ущерб, нанесенный городу борой в 1969 году. Я выписал цифры, но складывать их не стал. Не потому, что сумма вышла бы значительной. Дело в том, что сведения оказались неполными: после января убытки подсчитывались потом только в октябре. Работница станции сказала, что не учтены еще три-четыре боры. И она тоже смотрела на меня все с тем же молчаливым вопросом: «Зачем вам это?» Однако я уже мог ответить на него: «Хочу знать, почему горожане не бегут отсюда сломя голову».


Я с головой окунулся в историю (тут же, на станции, нашлись нужные книжки), чтобы узнать, всегда ли норд-ост досаждал городу и, главное, когда он возникает.

Постройка города началась в 1838 году, первый цементный завод пустили в 1881. Подчеркивалось, что город строился при впадении реки Цемес в море, а Цемесская бухта на редкость удобна и не замерзает. Фотографии же, казалось, противоречили этому: обледеневший пароход «Игорь» напоминал сплошную гигантскую сосульку с торчавшей из нее иглой мачты — 1899 год; дом, вернее, гора льда, бесформенная и безобразная, — 1911 год; пароход с ледяными гирляндами снастей — 1927 год. Потом фотографии 1954, 1965, 1969 годов… А вот некоторые описания: «Вода в бухте как бы кипит, брызги взлетают высоко, создавая «туман» над рейдом. В городе движение прекращается. Мелкие камни поднимаются ветром и грозят увечьем прохожим, здания колеблются, крыши срываются ветром страшной силы.

Особенно ужасна бора зимой. Температура сильно падает. Водяные брызги, поднимаемые ветром, сразу же замерзают, а суда, находящиеся в бухте, так покрываются льдом, что могут затонуть… В декабре 1899 года здания набережной были покрыты снегом и льдом до двух метров толщиной, на набережной образовался слой льда до трех метров высотой, фонарные столбы превратились в ледяные монументы. Бора сорвала много крыш и труб, разметала киоски на базаре, порвала провода, вырвала телеграфные столбы. Она потрепала суда, находившиеся в бухте; одно из них прибила к пристани, другие опрокинула вверх дном, третье посадила на мель, четвертое, покрыв льдом, изуродовала. На железной дороге она опрокинула груженые вагоны…»



Было ли в этом безобразии природы хоть что-то достойное внимания? Да. Две вещи.

Бора не приходит, не предупреждая, — это первое.

Всегда вначале над Мархотским хребтом, видным из каждого уголка Новороссийска, выползает клубящаяся пелена. Молочно-серая, она стекает с хребта, как пена из переполненного стакана, и уходит в щели, заливая их до краев. Ветер, еще неслышный, отрывает от пелены клочья, сбрасывает вниз, и они парят — нежные, но предвещающие опасность.

Давно основанная на Мархотском перевале метеостанция находится как раз там, где появляется эта пелена, там начало всего, начало ветра. Туда мне захотелось попасть. Но я еще не был уверен, стоит ли стремиться туда сейчас, когда никакой боры нет и в помине. В том, что это нелишне, убедил меня Василий Андреевич Кондрашов, начальник новороссийского гидрометеобюро. Он же сообщил мне и о том втором, что я упомянул выше. У боры — отрога азиатского антициклона — есть свои достоинства: она обеспечивает устойчивость погоды здесь, за хребтом, теплым летом и холодной зимой. Поистине, даже в самом безобразии природы есть некие «ценности». Или их нам просто очень хочется найти? Василий Андреевич сообщил, что на перевале, в самом начале бешенства ветров, вот уже двадцать лет живет Георгий Михайлович Федотков.

— Как же он там живет? — спросил я.

Не скрою, сообщение Кондрашова произвело на меня большое впечатление. Какова же судьба этого человека, махнувшего на себя рукой: взял да и забрался черт-те куда на двадцать лет… Впрочем, кто его знает! Поступки подобных людей не объяснишь банальными причинами, сколько ни старайся. И можно только благодарить их за то, что они есть.

Так как же он живет там?

— Привык, — задумчиво ответил Василий Андреевич.

— Он там один?

— Нет, — уже охотнее сказал Кондрашов. — Там станция. Семья у него, хозяйство… Воду им возим, а у него мотоцикл с коляской, сам спускается иногда.

Он хотел что-то еще добавить, но ничего не нашел.

— Сами увидите, — заключил он.

— Это на самом верху?

— Да. Во-он там.


Машина шла в гору. Облако пыли в безветрии застывало так, как его поднимали колеса нашей машины. Все — и дорога, и ее обочины, Мархотский хребет, его отроги, даже пыль, поднимаемая нами, — все было цементом. Вернее, мергелем. Стоило его подцепить ковшом, размолоть и обжечь — и мергель становился прекрасным портландским цементом, которому нет цены.

Город не мог не родиться здесь, даже если бы еще большие стихийные бедствия грозили ему. Один из немногих старых городов, он обязан месту рождения всем смыслом своего существования. И где-то наверху добрым хранителем города, первым, кто видит приближение боры, первым, кто прячется от нее (по где это можно сделать на самой макушке горы?), живет некто Федотков. Теперь все мои размышления — были ли они связаны с ветром, с городом — сводились к нему, странному, непонятному Федоткову, сидевшему двадцать лет сиднем на горе.

Нас с Кондрашовым трясло в душной машине, мы ничего не видели за пыльными стеклами, кроме все той же мергелевой пыли, и только чувствовали, что поднимаемся в гору. «Так и должно быть! — усмехался я про себя. — К такому человеку надо подниматься». Но сказать это вслух было неловко. Кондрашову могло показаться глупостью. Мне же хотелось побольше порасспросить у него о человеке, который поднялся на вершину перевала, туда, где начинались ветры, и остался там.

У него жена, Галина Федоровна… Сын учится. Дочь вышла замуж: значит, «спустилась вниз»… Держат они корову. Есть собака по кличке Боцман. Вроде бы и много уже порассказал Кондрашов, но ничто из этого не складывалось. В сбивчивом рассказе Василия Андреевича слышалось немалое уважение к Федоткову, даже какая-то зависть. Но к чему? Возможно, мы просто иногда жалеем, что не можем поступить так, как кто-то другой. «Вот он какой у нас!» — слышалось в словах Кондрашова.

В шестьдесят восьмом году, рассказывал Василий Андреевич, бора засыпала Новороссийск снегом так, что жизнь в осажденном ветром городе страшно усложнилась. По улицам могли ездить только вездеходы, даже пекарни не работали: их засыпало снегом. Горожане прислушивались к шуму ветра с растерянностью и тревогой. А снег валил и валил… Кондрашов связывался с Мархотским перевалом от случая к случаю. Он знал, что продукты кончались, а забросить их было невозможно: сквозь ветер и снег на гору не мог пробиться даже вездеход. А Федотков становился все немногословнее и наконец почти совсем замолчал; казалось, он только кивал, отвечая на вопросы Кондрашова. Василий Андреевич начал шутить, пытаясь подбодрить его. И тут Федотков вдруг заявил, что выезжает… «Куда?» — закричал Кондрашов. Но Федотков только добавил: «На лошади».

Его стали ждать. Каждый час с перевала запрашивали одно и то же: «Не приехал?» И всякий раз снизу отвечали: «Не приехал. Ждем». Говорить больше было не о чем. В обычную погоду, чтобы спуститься на лошади с перевала, хватило бы двух часов. Прошел день, потом ночь… Это была жуткая бора. Город, отрезанный от мира лавиной снега, льда и холода, мгновенно потерял свои реальные черты, словно перестал вдруг существовать. Он пропал, исчез, растворился.

Василий Андреевич вдруг замолчал и задумался. Я прервал его размышления:

— Ну и как? Федотков-то?

— Георгий Михайлыч? — словно очнулся Кондрашов. — Доехал. А что ему сделается? Ноги лошади сам переставлял, она ж сразу по морду влезла в снег… — И он рассмеялся: — Вот мы и приехали!

Едва Кондрашов открыл дверцу машины, как тут же, взвизгивая и крутя хвостом, к нам подлетел пес.

— Ну, Боцман, Боцман… — утихомиривал его Василий Андреевич. — Встречай, Георгий Михайлович! — крикнул: — К тебе пожаловали.

Я вышел из машины. На крыльце, освещенный солнцем, стоял человек. Покатые плечи, толстоватый, коренастый, на нем только майка и брюки, ноги босы. Из-за плеча выглянула такого же небольшого роста женщина.

И тут случилось странное. Георгий Михайлович вдруг круто повернулся и исчез в доме.

Мы пересекли двор, Кондрашов что-то оживленно говорил, а я думал о Федоткове. «Что это он так?» — хотелось спросить. И тут в дверях снова показался Георгий Михайлович. Изменений в его облике было мало, но он казался совсем иным человеком: на ногах его были тапочки, и сам он улыбался тихой и долгой улыбкой, словно именно за ней он так поспешно бросился в дом.

— Да ты, гляди-ка, приоделся! — рассмеялся Кондрашов.

— Надо, — серьезно ответил Георгий Михайлович.

Разговор этих давно знакомых друг с другом людей так и продолжался: Кондрашов много шутил, нарочито громко смеялся, Георгий Михайлович или отмалчивался, или был серьезен в своих речах.

Федотков стал рассказывать, как в пятьдесят третьем году впервые поднимался сюда, еще не зная, что проведет здесь всю жизнь. Он вспомнил, как на него вылетели из-за поворота какие-то с саблями наголо. Но наверное, история эта была Кондрашову известна, и Георгий Михайлович, смутившись, не докончил ее.

Потом поговорили о затмении 6 августа. Вспоминая год, когда оно произошло, Галина Федоровна сказала:

— Это когда 50 миллиметров осадков выпало в час.

Даже ориентиры во времени у них были свои, связанные с погодой, и дожди для них были «осадками». И странно было думать, что этих людей отделяет от всех остальных лишь долгий, но некрутой подъем на Мархотский перевал. Город с родившей его незамерзающей бухтой был виден отсюда весь, он лежал как на ладони.

Правда, были еще двадцать лет жизни, которые невозможно увидеть, но и они отделяли. Годы состояли из дней, и почти каждый день Федотковы смотрели на город, как с самолета. Город, ограниченный голубой кромкой бухты, выглядел отсюда невероятно красивым: ничего лишнего, даже клубы мергелевой пыли отсюда смотрелись облаками, красивыми и нежными.

— По вечерам, — говорила почему-то немного смущенная Галина Федоровна, — мы все смотрим на него… Огни горят как звезды, только что внизу, а не на небе. А спустишься — не то совсем. Посмотрите, когда стемнеет, лучше телевизора… Может, поэтому мы и в кино не ходим почти, редко спускаемся.

В беседу время от времени врывался ветер. О нем говорили как о живом существе… Еще вспомнили о какой-то девушке, что встретила Георгия Михайловича в доме в его первый приход на гору. И о доме, в котором мы сидели сейчас.

Это был удивительный дом. Когда его построили, никто точно не знал, как и то, когда впервые начались здесь метеонаблюдения. Все сошлись на том, что дом построен русскими военными наблюдателями в прошлом веке, с тех пор не перестраивался. И даже бора ничего не может с ним поделать. Стены, сложенные из тесаных мергелевых глыб, несокрушимы, хотя о силе ветра здесь, наверху, ходят слухи невероятные. Георгий Михайлович вспомнил рассказ прежнего начальника станции, что был здесь до него. Тот в свою очередь слышал об этом от своего предшественника. Все это были люди серьезные и не расположенные к преувеличениям в разговорах о своей работе. Но факт действительно невероятный…

Во время боры никто, конечно, на метеоплощадку не выходит, да и саму площадку время от времени ветер сносит начисто. Ведь метеоприборы рассчитаны на обыкновенные условия и для мергелевого дома особых не придумано. Поэтому наблюдатели, когда идет бора, лишь чуть приоткрывают дверь — только высунуть наружу руку с анемометром. Так было и в тот раз. Безвестный теперь наблюдатель навалился на дверь всем телом, подложил доску, чтобы дверью не прищемило руку, и высунул анемометр. Это был ручной ртутный анемометр: трубка, в ней ртуть, в отверстие входит ветер и гонит, выдавливает ртуть по вертикали вверх. Другое отверстие, разумеется, открыто. Анемометр, и тогда уже старинный, был рассчитан на невероятную силу ветра, какой, конечно, никогда не было и не могло быть, — сто восемьдесят метров в секунду… Но когда наблюдатель втянул руку с анемометром назад, и дверь, готовая проломиться, вся дрожа, хлопнула, он увидел, что ртути в анемометре нет. Ветер выдавил всю ртуть…

— Присочинить не могли, — закончил Георгий Михайлович. — Зачем? — пожал он плечами.

Он совершенно искренне полагал, что его не могли обмануть. Прожив двадцать лет на вершине, он верил своим предшественникам, как самому себе. Но вот то, что не осталось следов их работы… Только последние двадцать лет были для него ясными и точными. А что было до этого? Только но темным пятнам на стенах Георгий Михайлович догадывался, что на них висели приборы, а значит, уже в прошлом веке велись наблюдения и кто-то жил в доме. Но какие наблюдения? Кто жил?

Больше всего его волновала история более чем тридцатилетней давности. Тогда от мергелевого дома отъехала телега и исчезла навсегда. Говорят, ее видели потом внизу, в Новороссийске, этому вполне можно верить. Если уж она выехала из деревянных ворот дома на Мархотском перевале, то могла попасть только в город. Дорога была одна. Светлая, цементного цвета, она вилась от вершины до самого Новороссийска.

Потом еще был слух. Этот уж совсем неясный. Кто-то видел телегу в потоке покидавших город. Но кто, как? Немецко-фашистские войска были близко, наши части отступали, и выяснить это теперь уже трудно.

Что было в телеге? Ничего особенного, то есть такого, что способно было изменить что-либо в жизни нынешних обитателей дома на вершине. Видимо, там находились журналы с записями наблюдений, приборы… Вот и все.

Рассказав об этом, Георгий Михайлович замолчал, ушел в себя. Мы с Кондрашовым вышли. Давно условились без помех поговорить о проектах «спасения от боры». Мы зашли за дом, где в низине, спрятавшись от ветра, густо рос терновник, и сели на сруб старого колодца.

Василий Андреевич начал странно:

— Хотите узнать о проекте англичан?

— Что за проект? — удивился я.

— Да ничего особенного, — засмеялся Кондрашов. — Они предлагали простую вещь… Как зарождается бора, надеюсь, знаете?

— Немного.

— Ну вот. Только предупреждаю: это один из проектов. А то нас просто завалили ими. Есть такие умники. Живут где-нибудь в степи или в тайге, а нам строчат, сделайте, мол, так и так, и все будет в порядке. Уйма времени уходит на этаких доброхотов! Но простите, вас это не касается…

— Я не буду предлагать проектов, — покаялся я.

Кондрашов рассмеялся.

— Ладно, есть такая теория. Холодный воздух скапливается на Кубани. Это чаша. И начинает стекаться к Мархотскому хребту. Представьте: чаша уже полна… Циркуляцию воздуха в комнате вы знаете из физики. Помните рисуночек со стрелками? Итак, холодный воздух скопился и переваливает. Со страшной силой! Разница давлений, температур — все создает эту силу. Нс правда ли, просто?

Я согласился.

— Теперь англичане, — продолжал Василий Андреевич. — Кажется, англичане… Давайте, говорят, уберем весь хребет. Сроем его. Не будет хребта, не будет скопления, свободное перетекание, и все… Причем соглашаются сделать это бесплатно. Только весь мергель, мол, мы берем себе. Грузим на пароходы и увозим. Это ж чистый цемент!

Кондрашов излагал проект за проектом. Думали, например, пробить в хребте туннели. Воздух, по предположениям, должен был не скапливаться, а медленно стекать вниз, к морю.

— Да смешно, — воскликнул Кондрашов. — Почему воздух должен лезть в эту дырочку? Ну, конечно, что-то пойдет, но это не спасение…

Были еще предложения. Хотели построить на хребте преграду. Что-то типа громадной изгороди. И опять Кондрашов смеялся:

— Забывают главное — поток не просто переваливает. Основная сила его на высоте почти километра от вершины хребта. Какая должна быть «изгородь»? Подумайте!

Я не понимал, к чему он клонит. Что же делать? И можно ли что-то сделать?

— Нет, — отрезал Кондрашов. — Ничего сделать нельзя.

И уйти отсюда нельзя. Нельзя уйти от цемента…

Мы молчали, ели кислицу, сидя в тени, на срубе старого колодца. Я же думал, цто он слишком хорошо изучил все слабые стороны проектов. Так страстно он не говорил бы об этом, не имея своего.

— А ваш проект? — осмелился я. — Не может же быть, чтобы его не было…

Кондрашов недовольно поморщился.

— Сознаюсь, есть… Но рано еще. Подождать надо с ним, — он взглянул мне в лицо, подбрасывая на ладони ягоды, и встал. — Ехать пора. Вы остаетесь?

Мы шли к дому, и Кондрашов заговорил о Федоткове, чтобы не говорить о проекте. Он не хотел скороспелых выводов. Ему нужен был законченный, проверенный вариант, слишком многие до него пытались спасти Новороссийск от боры — и безуспешно.

— Поговорите, поговорите с Федотковым, — обернулся ко мне Кондрашов. — Таких уж теперь нет. Уверяю вас.

Что он хотел сказать этим?

Покидая мергелевый дом, Василий Андреевич уже не шутил. И уехал быстро, едва попрощавшись, как убежал. По Боцмана гладил долго и все о чем-то говорил с ним шепотом.


В мергелевом доме я прожил два дня. Уже не ждал бору и, признаться, почти ничего не спрашивал у своих добрых хозяев, но Георгий Михайлович сам мне много рассказывал.

И еще: я не удивлялся ничему. Впрочем, однажды…

Это случилось утром. Галина Федоровна вышла из дома. Я сидел на крыльце. Голубой мергель грел меня тихо и ровно. Галина Федоровна прошла в самый угол двора, к каменной ограде. Там у нее было что-то загорожено железными листами. Присев, она откинула один лист. Тот, звеня, упал, и на голом, совершенно выжженном солнцем и выметенном ветрами дворе — там, в углу, — я увидел два оранжевых огонька.

— Вот, два у нее осталось…

Я не заметил, как ко мне подсел Георгий Михайлович. А он тихонько, чтобы не слышала Галина Федоровна, стал рассказывать, что вот уже двадцать лет, из года в год Галина Федоровна сажает цветы, а бора уносит их вместе с землей. Еще не было года, чтобы ветер не вырвал их, но с неиссякаемым терпением эта пожилая женщина приносит каждую весну землю и ждет ростков…

— Два осталось, — повторил Георгий Михайлович, заерзав на крыльце.

Рядом с метеоплощадкой, куда каждый час ходили Галина Федоровна или Георгий Михайлович, чтобы снять показания приборов, поставили железобетонный столб в обхват толщиной. Хотели проверить, выдержит ли он напор боры. Сейчас он был перегнут пополам. Теперь видно было, что под раскрошенным бетоном два рельса. Они были согнуты, как проволока… А цветы росли. Потрогав их, словно приласкав, Галина Федоровна ушла в дом, прошла мимо нас молча, сжав упрямо губы. А мы смотрели на покачивающиеся ноготки, и Георгий Михайлович рассказывал.

С саблями-то на него тогда вылетели, как он говорил, «ряженые»: шли съемки фильма «Железный поток».

— Напугали меня здорово, — со смехом вспоминал Георгий Михайлович.

Рассказал он и про девушку. Когда он впервые поднялся сюда в пятьдесят третьем, увидел: в мергелевом доме двери сорваны, крыша унесена. Он переступил порог и в доме без крыши увидел девушку. Она плакала. Девушка и была начальницей станции. Потом, к вечеру, пошла бора, полил дождь, а они сидели вдвоем в дрожавшем под ветром доме. Ветер шел три дня и три ночи, есть было нечего, только кусок хлеба был у Георгия Михайловича, а девушка все плакала и плакала.

— Вот имя ее забыл, — огорчался Георгий Михайлович.

Как только утих ветер, она ушла вниз, даже не попрощалась.

— И я хотел уйти, а вот остался. — Георгий Михайлович пожал плечами, словно недоумевая. — Весной спускаюсь. Все! На пенсию. Пора, пора. А то еще, пожалуй, как Фицрой…

— Как кто? — спросил я.

Но Георгий Михайлович не ответил. Однако я запомнил это имя.


Вернувшись в Москву, я не забыл о нем. Мне все казалось, что в словах Федоткова был скрыт какой-то тайный смысл. Теперь я знаю, что это была только шутка.

Роберт Фицрой был англичанином. Он родился в 1805 году и прожил шестьдесят лет. Был контр-адмиралом и главным метеорологом Метеорологического департамента Англии, плавал на «Бигле» с Дарвином. Это он первым сказал, что надо не только наблюдать погоду, но пора ее и предсказывать..

Каждое утро, кроме воскресных дней, — телеграфисты по воскресеньям отдыхали — он получал двадцать две телеграммы со всех концов Великобритании. Потом во все порты страны рассылались штормовые предупреждения. Им разработаны и штормовые знаки: треугольник острой вершиной вверх — буря с севера, вершиной вниз — с юга, квадрат — бури идут одна за другой, квадрат и треугольник вершиной вверх — особо опасная буря.

Роберт Фицрой сделал и первое предсказание погоды, напечатав его в газете. Лорды послали запрос секретарю Королевского общества, их интересовало: может ли наука метеорология предсказывать погоду?

Вопрос остался без ответа, а контр-адмирал — без уверенности, что он действительно нужен. Не отчаявшись, он написал книгу.

А вот строки из Британской энциклопедии:

«В последние годы он был чрезмерно перегружен работой, и его здоровье, как физическое, так и душевное, могло пошатнуться. Но он отказался взять предписанный ему отпуск. В припадке умственного расстройства он покончил с собой 30 апреля 1865 года».

Такова судьба первого человека, который осмелился предсказывать погоду.

Не думаю, чтобы мой добрый Георгий Михайлович Федотков имел в виду такой конец. Твердо знаю, что это не так. Мне только хотелось узнать об упомянутом им человеке все, а узнав, захотелось поставить их имена рядом.


А тогда, уходя от мергелевого дома, я спускался по голубоватой пыльной дороге к морю и с того самого мгновения, как простился с его хозяевами, больше не жалел о том, что не увидел бору. Не жалею и сейчас.


Об авторе

Лексин Юрии Степанович. Родился в 1937 году в Подмосковье. Окончил филологический факультет МГУ. Член Союза журналистов СССР. Работает литературным сотрудником в журнале «Ровесник». В качестве корреспондента журнала «Вокруг света» много ездил по стране, там же опубликованы многие его очерки. В нашем ежегоднике выступает впервые.

Уильям Грейвз
ЖИЗНЬ ЯПОНСКОЙ ДЕРЕВНИ


Перевод с английского Елены Кривицкой

Заставка А. Скородумова

Фото из журнала «Нейшнл джеогрэфик», 1972 г.



Главным событием дня для тетушки Фусайо была моя ванна. За полчаса до обеда она кричала из кухни:

— Грейвз-сан, офуро дозо! (Мистер Грейвз, пожалуйста, ванна готова!)

Я накидывал легкое хлопчатобумажное кимоно и брел по коридору навстречу тяжкому испытанию. Сначала я лелеял тайную надежду, что однажды тетушке Фусайо не хватит дров. Но этого так и не произошло. Владельцы постоялых дворов в Японии не могут допустить такой оплошности. Еда холодной бывает, но ванна — никогда.

Большинству японцев ванна тетушки Фусайо показалась бы примитивной: простой чугунный котел, установленный на старинной дровяной печи.

Жителям глухого острова Футагами-Джима, где живет тетушка Фусайо, эта конструкция известна под названием «Гоэмонбуро», то есть «ванна Гоэмона», — по имени легендарного разбойника, которого местные власти изловили как раз в тот момент, когда он парился в ванне, и сварили живьем. Частенько мне приходило в голову, что среди них были и предки тетушки Фусайо.

Позже, за обедом, она спрашивала лукаво:

— Сколько минут на этот раз?

Какую бы цифру я ни назвал, ей все казалось мало. Она покачивала печально головой и добавляла:

— Воронье купание.

Остальным моим промахам тетушка Фусайо не придавала значения, может быть, потому, что я был первым американцем, с которым она встретилась. Невероятно, но до того как мы с фотографом журнала «Нэйшнл джеогрэфик» Джимом Стэнфилдом высадились на Футагами-Джима, жители этого острова видели всего лишь одного-единственного иностранца. Нашим предшественником был какой-то англичанин, который провел на постоялом дворе тетушки Фусайо день или два и исчез, видимо преследуемый призраком «ванны Гоэмона».

Весь остров Футагами-Джима кажется каким-то нереальным видением — древней японской гравюрой на дереве, ожившей в наши дни. Многие повседневные события и сцены, происходящие в единственной деревне острова, давным-давно исчезли из жизни современной Японии. Вот в надежде застать старый быт, прежде чем он канет в Лету, мы и приехали на Футагами-Джима.

Во время наших поисков японской деревни, не затронутой переменами последних лет, мы посетили с дюжину островков Внутреннего моря и объездили почти весь Сикоку — один из четырех главных островов Японии. Всюду, куда мы ни приезжали, сталкивались со свидетельством необычайного индустриального и технического прогресса. На этом фоне живописная сельская жизнь страны стремительно исчезает.

С капитаном Уздой, владельцем небольшого сдающегося внаем судна, мы договорились посетить Куцуна — группу островов Внутреннего моря, протянувшуюся к северо-западу от Сикоку.

Весна в этом районе представляет собой картину редкой красоты, возрождения жизни как на воде, так и под водой. Держа курс между островами на северо-запад от Мацуямы, небольшого порта на западном берегу Сикоку, мы проплывали мимо бесчисленных маленьких лодок, собиравших первый улов макрели, акул, морских лещей, осьминогов и раковин «морского уха». Подобно армаде громадных судов, вздымаются из воды темные острова, на которых, как флаги расцвечивания, виднеются эмблемы весны — бело-розовое цветение вишневых садов.

К концу дня мы оказались среди островов Куцуна, подобных кораблям, беспорядочно разметавшимся на рейде между Сикоку и Хонсю. Обсуждая, где нам провести ночь, мы обнаружили островок длиной всего в две-три мили, на котором возвышались две почти одинаковые вершины. У подножия одной из гор мы заметили черепичные крыши — они тянулись к берегу с полей, террасами взбегавших но склонам.

Я спросил капитана Уэду, что это за остров. Он расстелил на столе потертую карту. Определив наше местонахождение, указал пальцем на серебристую полоску суши и ответил:

— Футагами-Джима.

Остров Божественных Близнецов. Это и было то самое место, тот уголок земли, который нам с Джимом предстояло так хорошо изучить в последующие недели.

Войдя в маленькую гавань, мы обнаружили ряд каркасных и земляных домиков. Фасадом они были обращены к массивной каменной набережной, покато спускавшейся к самой воде.

Около полусотни изящных рыбачьих лодок — и маленьких, и больших — аккуратно стояли рядышком на якоре или обсыхали на массивных деревянных клиньях, установленных вдоль набережной. Берег пестрел оранжево-красными и нефритово-зелеными пятнами — то были сети и съедобные водоросли, рассыпанные для просушки.

Группы женщин в мешковатых рабочих брюках — традиционной одежде селян — переносили водоросли с места на место, чтобы не упустить лучи послеобеденного солнца. Мужчины, сидевшие в лодках по двое, по трое, оживленно о чем-то беседовали. Над побережьем висел запах дыма: в домах грели воду для вечернего купания.

Эта сцена напоминала творения Хирошиге, великого японского художника XIX века, чьи великолепные гравюры удивительно точно передают своеобразный колорит японской деревни.

Вот тут-то мы с Джимом и поняли: наши скитания окончены. Это как раз то, что мы искали. Оставалась нерешенной лишь одна проблема — где остановиться. Но тетушка Фусайо быстро справилась с нею.

Поначалу мы готовы были переночевать в местном буддийском храме. В маленьких деревенских общинах эти храмы издавна служат пристанищем для приезжих. Но встретившаяся нам женщина препроводила нас в скромную гостиницу на берегу залива и представила непрерывно кланявшейся хозяйке — госпоже Фусайо То-куна га. (Правда, она предпочитает, чтобы ее называли обасан, что означает «тетушка».)

Встретив нас обычным приветствием «ирасшаймазе!», обасан предложила нам сменить городскую обувь на традиционные шлепанцы. Потом показала простые, но уютные комнаты, обращенные окнами к морю, и пригласила в кухню отобедать.

Обасан сама подавала на стол. Она предложила нам сырую рыбу, нарезанную ломтиками в стиле «сашими», суп из водорослей с яйцами всмятку, маринованную редиску, отварной рис и, наконец, «микан» — плоды, похожие на мандарины, которые выращивают на Футагами.

Через полчаса после прибытия на остров, скользнув под толстые стеганые одеяла, постеленные на покрытый соломенными циновками пол, я уже дремал под шелест накатывающихся на берег волн.

Наутро очаровательная делегация пришла приветствовать нас. Добрая дюжина ребятишек лет семи-восьми стояла у двери гостиницы. При нашем появлении двенадцать пар глаз уставились на нас. В тишине я уловил шепот:

— Настоящие иностранцы!

Улыбнувшись, я ответил по-японски:

— А для нас иностранцы — это вы. Давайте знакомиться! Нас зовут Билл и Джим. А вас как?

Дети хором стали выкрикивать свои имена: Кейко, Шипйи, Хироми, Утако, и все это вперемежку с японским произношением наших имен: Би-ру, Джи-му.

Мы отправились вдоль набережной, а наш неистовый эскорт вприпрыжку сопровождал нас, непрестанно выкрикивая: «Би-ру, Джи-му, здеся, здеся!» Это были единственные английские слова, которые нам довелось услышать на Футагами-Джима.

Наши юные друзья под водительством Шинйи Накате, десятилетнего мальчика с ослепительной улыбкой, повели нас по деревне. Шинйи, обладающий врожденным талантом гида, начал с короткого рассказа о своем острове.

— У нас одна деревня, которая тоже называется Футагами. В ней живет 630 человек, вернее, 631, если считать меня, — говорил он, пока мы шли вдоль залива, в котором к утру уже почти не осталось лодок. — Сейчас начался рыболовный сезон, и рыбаки выходят в море очень рано — и мужчины и женщины. На Футагами все работают от утренних звезд до вечерних, — добавил Шинйи и, указав рукой на огороженную часть набережной, предложил: — Давайте взглянем на рыбу!

Мы все скопом отправились на главный причал, сооруженный из массивных, связанных вместе корзин, плавающих на воде, поверх которых уложен настил.

Шинйи и его друзья подняли доски пастила, и мы увидели садки, где плавали осьминоги, кальмары и множество рыб всевозможных видов.

— Все это продано в крупные города нашим рыболовецким кооперативом, — объяснил Шинйи. — Каждый получит долю за свой улов. Отец говорит, что в удачный год жители нашего острова зарабатывают на рыболовстве 70 миллионов иен (примерно 227 тысяч долларов). Но наши плантаций микана приносят вдвое больше дохода.

На набережной женщины варили водоросли в чугунных котлах. Шинйи пояснил, что на Футагами собирают четыре-пять различных видов водорослей. Одни годятся в пищу, другие идут на приготовление желатина.

Весенний день выдался теплым, но женщины были закутаны с головы до ног. На них были шляпы, стянутые вокруг лица и защищавшие от солнца. Из-под этих шляп-капюшонов сверкали темные глаза, дружелюбно смотревшие на нас.

Я заметил, что на руках у каждой женщины были натянуты перчатки, прикрепленные к рукавам. Но пальцы оставались обнаженными.

Я спросил Шинйи, для чего такие странные перчатки. Мальчик подивился моему невежеству.

— Это «теойи». Предохраняют от солнца. Какой толк женщине прикрывать лицо, если руки загорят дочерна!

Нам удалось ознакомиться лишь с небольшой частью острова. Несмотря на крохотную территорию (примерно две с половиной квадратные мили), Футагами-Джима не так-то просто обойти за одно утро. Подобно большинству островов Внутреннего моря, он вытянулся больше вверх, чем вширь. Узкая полоска земли у берега то и дело переходит в крутые склоны горы.

Пока мы шли вдоль моря, Шинйи продолжал подробно рассказывать о своем родном острове.

На Футагами нет ни автомашин, ни мощеных дорог. Остров весь оплетен кружевом узких тропок, лепящихся по крутым склонам. Тут, на великолепно возделанных террасах, жители деревни выращивают свою главную культуру — микан.

Отложив прогулку по плантациям до следующего дня, мы принялись осматривать деревню. С особой гордостью Шинйи показывал нам главные достопримечательности — маленький храм, лодочную верфь и начальную школу, закрытую на воскресенье. Здесь же здание кооператива рыбаков. И неподалеку от залива тихое кладбище с памятниками из гранита.

К полудню залив снова стал заполняться лодками. Каждая семейная команда, состоявшая из мужа и жены, подплывала к главному причалу. Здесь выгружали утренний улов, получая кредит от рыболовецкого кооператива.

Когда лодки пришвартовались, Шинйи познакомил нас с тридцатидвухлетним рыбаком Тошихару Маздой и его супругой Михару. Они учтиво пригласили нас на борт и преподнесли каждому по зимнему цитрусовому плоду, который называется «аншумикан». Пока мы чистили и ели сладкое угощение, я объяснил, зачем мы приехали на остров, и рассказал об экскурсии, проделанной вместе с Шинйи.

— Лучшего гида вам не найти, — одобрительно покивал Тошихару. — Дети знают на острове такие уголки, которые даже мы видим редко, — улыбнулся он. — Но теперь наша очередь помочь вам. Что мы можем для вас сделать?

Тошихару поведал нам об истории Футагами-Джима с «давних пор до нынешних времен» и рассказал о сегодняшней жизни острова.

По его словам, первое упоминание о Футагами-Джима относится к VIII веку. Тогда это было крохотное селение, называвшееся Мацушима, или Сосновый остров. Принадлежало оно богатому буддийскому храму города Нара. После этого в течение трехсот лет о Футагами-Джима ничего не было известно, пока могущественный род из Киото не захватил архипелаг Куцуна и не пожаловал один из семи маленьких островов семейству по имени Футагами, что означает «Божественные близнецы».

— Некоторые считают, что эта семья нарекла остров своим именем, — заметил Тошихару. — Другие же утверждают, что, наоборот, семья сделала название острова своей фамилией, поскольку нашим двум горам с давних пор поклонялись как двум богам.

Жители Футагами считают, что семейство прожило на острове 900 лет — 39 поколений родилось и умерло здесь. К несчастью, теперь такое постоянство — отживающая традиция. В наши дни молодые люди, «оперившись», ищут более легкой доли.

— Их нельзя винить, — сказал Тошихару, — жизнь здесь и впрямь трудная. Занимаясь с помощью жены рыболовством и земледелием, мужчина может заработать за год полтора миллиона иен (4900 долларов). В городе промышленные предприятия платят квалифицированному рабочему почти столько же, хотя трудиться приходится вдвое меньше. Тошихару сокрушенно покачал головой.

— Население острова с 1945 года сократилось наполовину. Конечно, электричество у нас есть благодаря подводному кабелю, протянутому из Сикоку. Сейчас появилось и телевидение. Но у нас нет ни больницы, ни средней школы, ни почты, ни даже своего полицейского. — Тошихару кивнул головой в сторону Шинйи. — В этом году он оканчивает начальную школу, и ему придется уехать с Футагами-Джима. Следующей весной он начнет учиться на соседнем острове Нака-Джима, а потом придется перебираться в Мацуяму, где есть полная средняя школа. А уж после нее немногие возвращаются домой. Сейчас на острове живет немногим более десятка людей моложе тридцати лет. Постепенно мы становимся деревней стариков.

Пока мы разговаривали, над заливом разнесся приглушенный рокот лодочных моторов: настала пора снова уходить в море. И только тут я сообразил, что разговор с нами лишил семью Маэда возможности пообедать на берегу.

— Не беспокойтесь, — утешил нас Тошихару. — Мы часто не возвращаемся до захода солнца. Может быть, вы как-нибудь захотите выйти в море на нашей или на другой лодке? У нас ловят разную рыбу.

Предложение было сделано от души, и мы с Джимом приняли его. Мы хорошо знали, как ловят рыбу сетями, поэтому решили посмотреть новое для нас искусство ловли «тако» — осьминогов.

На следующий день, еще до восхода солнца, мы помогали Тацуо Хисано и его жене Такико втягивать связку ловушек на борт их тридцатифутовой лодки «Успех дракона». И пока мы шли на юг, к небольшому островку Юри-Джима, Тацуо описал нам древний японский способ ловли осьминогов.

— На самом-то деле это вовсе никакие не ловушки, — объяснил он, — а обыкновенные глиняные кувшины без крышек. Они привязаны к длинной веревке на некотором расстоянии друг от друга. Связку опускают на дно. Осьминоги любят прятаться в темных расщелинах. Они доверчиво залезают в кувшины и остаются там даже тогда, когда мы вытягиваем связку наверх.

Место, где Тацуо опустил свои кувшины, не было обозначено никакими буйками. Покоились они на глубине 150 футов в трех милях от берега. Определив свое местонахождение по вершинам отдаленных гор, Тацуо бросил за борт якорь-кошку и стал водить им по дну. Мипуты через две он подцепил веревку, связывавшую кувшины, и вытащил на поверхность. Зацепив ее конец за деревянную кормовую лебедку, он втаскивал один за другим кувшины на борт и рукой в перчатке исследовал их содержимое.

Сначала результаты разочаровывали. Пусто. Но потом чуть ли не в каждом втором кувшине оказывался свернувшийся осьминог трех-четырех фунтов весом. Тацуо осторожно извлекал каждого и передавал Такико, чтобы она помещала их в цистерну с соленой водой. Одного Такико протянула мне, и я его внимательно рассмотрел.

Совершенная симметрия присосков, которыми усажена каждая из восьми крапчато-коричневых ног «тако», восхитила меня. Разглядывая головоногого, я следил, чтобы он не пустил в ход клюв. Им осьминог может пробить человеку палец, откусить ногу другого осьминога, а случается, и свою собственную. Такико показала мне взрослого осьминога с семью прекрасно развитыми щупальцами и с коротким обрубком на месте восьмого. Она пояснила:

— Это случается, когда они голодают. Если поблизости нет ни улиток, ни мидий, осьминоги могут начать пожирать самих, себя. Мы с мужем ловили и таких, у которых оставалось лишь две ноги из восьми. Эти беспомощные создания редко доживают до той поры, когда их ноги вновь отрастут. Неприятно даже думать об этом, — добавила она. — У нас в деревне про тех, кто обижает своих близких, говорят так: «Пожирает сам себя, как осьминог…»

Хотя сезон только начинался, нам повезло: из двухсот кувшинов мы извлекли сорок осьминогов. Такой улов стоит примерно 45 долларов.

Вернувшись на остров к вечеру, мы сдали пашу добычу в кооператив рыбаков, и я поблагодарил Тацуо и его жену за прекрасно проведенный день. Но прежде чем я научился без отвращения и даже с удовольствием есть местный деликатес — отварные щупальца «тако» в соевом соусе, прошло немало времени…

За первым приглашением на рыбалку последовали другие, и вскоре мы полностью включились в жизнь деревни. Однажды мы беседовали с Тадайоши Маэдой, одним из немногих жителей острова, которые не занимаются ни рыболовством, ни земледелием. Пользуясь инструментами, почти не изменившимися со времен его отца и деда, владевших тем же ремеслом, он снабжает весь Футагами крепкими и устойчивыми рыболовецкими лодками. Строит их из кипариса и кедра, четыре-пять штук за год. В тот день он как раз заканчивал сборку корпуса пятидесятифутовой лодки. Работал он в одиночку. И подмастерье, и сын Маэды уехали на остров Хонсю — на промышленные предприятия. Я спросил, не подумывает ли и он сам о переезде в город. Мазда покачал головой:

— Во время войны я работал на верфи в Кобе. И я понял тогда то, что большинство японцев начинает осознавать только сейчас: в жизни должно быть и еще что-то, кроме фабричного шума и дыма. Здесь я сам себе хозяин и живу среди друзей, — он провел рукой по борту лодки. — А главное, мне платят деньги за то, что я делаю с удовольствием.

Я спросил, сколько стоит на острове пятидесятифутовая лодка. Маэда, подумав, ответил:

— Примерно 750 тысяч иен (приблизительно 2400 долларов). — По западным стандартам — смехотворно низкая цена. Очевидно, заметив удивление на моем лице, он добавил, как бы оправдываясь:

— Но это, конечно, без стоимости мотора.

По деревенскому обычаю, у строителя лодок есть еще одна почетная, хотя и печальная обязанность: когда умирает кто-нибудь из жителей острова, он сколачивает гроб в доме умершего. Помогает строителю лодок деревенский плотник. Для такой несложной процедуры звать двух мастеров — излишняя трата сил, но мастер Маэда объяснил:

— Один человек будет чувствовать себя очень одиноким, исполняя эту невеселую работу. А двое как-никак составляют компанию друг другу. И когда члены семьи умершего оповещают деревню о смерти их близкого, они тоже всегда ходят парами.

Среди могил на кладбище лишь в некоторых находится прах умерших, подвергшихся кремации и захороненных в соответствии с японскими традициями. Во время второй мировой войны многие жители острова погибли в чужих краях и вернулись сюда в ритуальных белых гробах.

Один из самых ужасных для Японии дней — 6 августа 1945 года — хорошо помнят и в этой деревне.

Рано утром, вспоминает обасан, она вышла из дому в соседнюю лавку за рисом. В этот момент на горизонте, в стороне Хиросимы, находящейся в 30 милях к северу, возникла яркая вспышка. В первое мгновение обасан показалось, что это утреннее солнце отразилось в иллюминаторах проходящего в море судна. Но тут докатился звук взрыва, и она поняла, что ошиблась… Даже и теперь голос обасан слегка дрожит при воспоминании о том страшном мгновении:

— Звук был такой, будто где-то далеко столкнулись две гигантские скалы. И стало ясно, что произошла какая-то грандиозная катастрофа.

Лишь девять дней спустя на Футагами-Джима узнали истинную причину случившегося: на Хиросиму была сброшена атомная бомба. А вначале газеты и радио старательно избегали какого-либо упоминания о новом ужасном оружии. Но жители острова не нуждались ни в каких официальных подтверждениях. Через некоторое время после взрыва над островом пролился устрашающий дождь — прямо с небес сыпались обломки домов, куски мебели, разные предметы. Втянутые в стратосферу силой невероятного смерча, они теперь обрушились на головы жителей острова. Обасан почему-то особенно запомнилась упавшая за деревней раздвижная дверная панель.

— Она была совершенно новая, даже не поцарапана, не обгорела, — рассказывала обасан. — Деревня в те времена была очень бедной, почти нищей, и многим мог бы пригодиться такой предмет. Но никто не решился даже дотронуться до этой злосчастной панели. Так она и валялась, пока не сгнила.

Чтобы отогнать ужасные воспоминания о войне, я решил ознакомиться с выращиванием на острове микана. С Тацуносуке Нишино, крестьянином лет пятидесяти, я провел день среди садов, расположенных террасами. По узким тропинкам, гладко утоптанным ногами многих поколений, мы взобрались на 600-футовую вершину Комейяму — восточную гору острова. Ее название означает «Рисовая гора». Но, как и на большинстве островов Внутреннего моря, на Футагами нет рисовых полей, ибо крестьяне не имеют возможности удержать достаточное количество воды на гористых склонах с помощью самодельных запруд. Прежде здесь выращивали сладкий картофель и пшеницу, но после войны переключились на выращивание микана, более выгодной культуры, идущей на продажу.

— В хороший год микан может дать нам до 140 миллионов иен (около 455 тысяч долларов), — сказал Нишино. — Для нас деньги огромные, хотя по городским стандартам это, как у нас говорят, «воробьиные слезки».

На середине горы мы остановились полюбоваться открывшимся видом. Черепичные крыши деревни красновато мерцали внизу на солнце. Они окаймляли залив, подобно узкой полоске обкатанной прибоем гальки. За ней, за этой прибрежной полосой, простиралась ширь Внутреннего моря. Темные островки были закрыты облаками, будто боги белыми тряпками протирали вершины гор…


Когда флот Кублай-хана в 1281 году попытался захватить Японские острова, искусные моряки с Футагами вышли в морс, чтобы встретить противника у берегов Кюсю. С помощью легендарного тайфуна «камикадзе» (много столетий спустя, во время второй мировой войны, так называли японских пилотов-само-убийц) защитники разбили вражеский флот и покончили с притязаниями хана.

— В наши дни тайфун — смертельный враг, — сказал Нишино, когда мы возобновили подъем. — Он может уничтожить весь урожай и весь наш рыболовный флот. К счастью, мы находимся в стороне от главной магистрали тайфунов, которая проходит вдоль тихоокеанского побережья Японии. Но все равно нам приходится оберегать сады от ураганных ветров, — и он указал на плотные ряды кедров, защищающих каждую полоску фруктового сада, но растущих так, чтобы не затенять плодовые деревья.

Потрогав почти созревший плод микана, он добавил:

— Нынешний летний урожай будет неважным из-за прошлогодних осенних штормов. Вся надежда на главный, зимний урожай. На соседних островах микан иногда называют «ленивым» деревом. Потому что через каждые несколько лет он или совсем не дает плодов, или приносит ничтожный урожай. Когда-то и у нас было так же. Но мы научились искусно ухаживать за своими деревьями. А хорошо ухоженное дерево может плодоносить более полувека.

Несмотря на свою скудную жизнь, островитяне постепенно приобретают инсектициды и эффективные удобрения для полей. Есть и другие новшества, например канатная дорога на самых крутых склонах, чтобы не повреждать собранные плоды при транспортировке.

Я бывал в Японии и раньше, поэтому меня не поражала та необычная для японцев простота и непринужденность, с которой нас принимали во многих деревенских домах. В самой большой и удобной комнате, на устланном соломенными циновками полу, рассаживались в кружок все члены семьи — муж и жена, дедушка и бабушка, незамужняя сестра или тетка и дети. Часто приглашались и друзья-соседи. Даже в беднейших домах всегда подавалось угощение, пусть всего лишь «оча» — зеленый чай — да сладкие пироги с начинкой из бобовой пасты. Дети играют в традиционную игру «ян кон нон». Кулак и пальцы изображают бумагу, камень или ножницы. Наш юный друг Шинйи обучил нас этой игре.

Во многих отношениях все 173 жилища на Футагами-Джима похожи друг на друга. Каждый дом огорожен высокой деревянной стопой с воротами, ведущими в садик. Там на открытом воздухе оборудована небольшая кухня, состоящая из пары жаровен с древесным углем. Тут же водопроводный кран и лохань.

Проведя на острове недели две, я заметил, что ни одна дверь нс открывается на северо-восток, а в стенах, выходящих на эту сторону, нет окон. Я было решил, что это для защиты от господствующих ветров, по бывшая деревенская акушерка Мацузаки объяснила, что я ошибаюсь: так крестьяне спасаются от злых духов.

Хэрийо Мацузаки в свои семьдесят лет — очаровательная женщина. Ее прежние обязанности выполняют работники больницы в Мацуяме. А Мацузаки лишь дает советы, как ухаживать за детьми, а заодно и по всем вопросам, касающимся духов. Вот и мне, когда я был у нее в гостях — в домике у самого моря, она кратко поведала об их правах и привычках.

— Все добрые духи, — пояснила она, — передвигаются с северо-запада на юго-восток, а злые — с северо-востока. Это ворота дьявола. Построить дом так, чтобы дверь или окна выходили на северо-восток, — значит накликать беду. Я помню, во время землетрясения Как раз такие дома были разрушены, а поставленные по-иному остались невредимы.

Я сказал, что сам пережил несколько землетрясений, но не замечал в них никакой системы.

— А в Японии это так, — уверила меня Мацузаки. — Даже в больших городах северо-восточный район всегда застраивается в последнюю очередь. Вы бывали в Осаке? — Я кивнул утвердительно. — Тогда вы должны знать, что большая международная выставка, которая называлась «ЭКСПО-70», была размещена именно в северо-восточной части города. Эта сторона — «кимон», то есть ворота дьявола, и поэтому была меньше застроена.

Во всем остальном Футагами не имеет ничего общего с Осакой, городом с загрязненной атмосферой, в котором живут скученно, грязно. Преступность растет там год от году. В деревне же преступления крайне редки. Они случаются раз в несколько лет, да и то тогда, когда сюда приезжают поразвлечься спортивной ловлей рыбы. В своей же среде жители деревни мирно разрешают конфликты и противоречия.

— Нравится это нам или не нравится, но мы — одна семья, — говорит Кейчиро Накамура, староста деревни, пользующийся глубоким уважением.

Я навестил его однажды вечером, желая узнать, как на Футагами разрешаются спорные вопросы.

— Нас 631 человек, и наше жизненное пространство очень мало. Мы лучше других японцев оценили мудрость старой поговорки: «Если ты проклял соседа — готовь две могилы». Стоит нам начать ссориться — и Футагами-Джима превратится в кладбище. — Он улыбнулся. — А наша земля слишком мала и слишком драгоценна, чтобы расходовать ее на могилы.

Разумеется, как и в большинстве замкнутых общин, на острове временами появляются нарушители порядка. Но либо они по своей воле покидают остров, либо старейшины деревни вынуждают их уехать. Другие меры наказания давно уже не применяются. Одной из них была «мура хачибу».

— Это своего рода остракизм, — объяснил Накамура. — В давние времена в деревне все были связаны между собой очень тесно. И нарушитель спокойствия становился бедствием для всех. В особых случаях в деревне объявляли «мура хачибу» — лишение обидчика помощи общины. И человек, подвергнутый такому наказанию, вынужден был один убирать урожай или сам втаскивать свою лодку на берег. Он лишался права участвовать в каком бы то ни было совместном действии, включая собрания общины. Даже если загорался его дом, ему приходилось одному бороться с огнем. А главное, — добавил Накамура, — страдала также и его семья. И это было самым худшим наказанием, на которое в те времена могла обречь преступника маленькая деревня.

С самого начала нашего пребывания на острове мы подружились с одним молодым рыбаком и его женой — беднейшей четой в общине, едва зарабатывавшей на жизнь ловлей рыбы способом «та-теами»: большие жаберные сети натягиваются на дне моря, чтобы поймать рыбу, принесенную течением. Для завершения знакомства со всеми способами ловли рыбы, принятыми на острове, мы попросили разрешения выйти с этой парой в море. Согласилась чета неохотно.

И день оказался неудачным. После многих часов тяжкого труда — вытаскивания и установки сетей при помощи примитивной лебедки — весь улов составил менее двух десятков небольших рыбешек, ни одна из которых не годилась на продажу.

Каждый раз, когда сети вытягивали со скудным уловом, рыбак и его жена прикрывали свое смущение взрывами смеха и шуточками: насколько, мол, легче поднимать пустые сети, чем полные.

И хотя мы с Джимом разделяли их разочарование, правила этикета не позволяли нам показывать этого. И нам приходилось смеяться вместе с ними.

Наконец-то неудачный день закончился.

Но с того времени паши друзья стали нас избегать, хотя в такой деревне, как Футагами, трудно не столкнуться носом к носу. Как только они замечали нас на берегу, прятались в каюте своей лодки или тут же отплывали в море. Даже их дети, которые раньше любили играть с нами, предпочитали теперь держаться на расстоянии. Наконец я спросил обасан, которая была нашей советчицей, что же нам делать.

— Ничего, — отвечала она. — Если вы снова станете их благодарить или подарите что-нибудь, вы лишь напомните про их позор. В душе они по-прежнему ваши друзья. Но есть силы, не зависящие от наших чувств. Наберитесь терпения, пусть пройдет немного времени. И тогда, быть может, все уладится…

Времени потребовалось много — больше месяца. И «все уладилось» лишь в самый последний день.

Мы устроили небольшой вечер в зале собраний рыболовецкого кооператива. Поскольку пригласить всю деревню мы не смогли, позвали тех, с кем успели сойтись ближе всего: Тадайоши Маэду, строителя лодок, акушерку Мацузаки, старосту Накамуру и, конечно же, обасан, которая любезно согласилась стать устроительницей вечера. Были приглашены также Тацуносуке Нишино и рыбаки, включая Тацуо Хисано, ловца осьминогов, и еще около двадцати жителей деревни. Мы включили в список приглашенных и рыбака-неудачника с его женой. И как предсказывала обасан, приглашение они приняли.

Ни Джим, ни я не представляли себе, как будут выглядеть наши друзья на званом вечере. По правде говоря, некоторых из них мы едва узнали. Вопреки обычаю мужчины привели с собой жен (мы их просили об этом). Но все были совершенно неузнаваемы. Куда делись мешковатые рабочие брюки и примитивные шляпы! Вместо них самые роскошные кимоно, какие мне приходилось когда-либо видеть. Некоторые были извлечены для этого случая из старых фамильных сундуков. И мне вдруг пришло в голову, что из-за «солнечных» шляп я не разглядел лиц половины женщин. А многие из них прямо-таки красавицы! Мужчины тоже выглядели весьма респектабельно в кимоно темных оттенков, надетых вместе с «хаори» — элегантным верхним жакетом из шелка.

На этот раз наступила наша с Джимом очередь восклицать: «Ирасшаймазе!» («Мы рады вам!») — и усаживать каждую пришедшую пару. Но этим и ограничилось то, что наши гости позволили нам. Легко и непринужденно они взяли инициативу в свои руки и сделали это прощание незабываемым.

Длилось оно долго. Провозглашались тосты, пили сакэ — рисовую водку, пели и танцевали традиционные танцы «одори». Госпожа Нишино безуспешно пыталась научить нас с Джимом танцу, который символизировал жатву. Но ее муж заметил добродушно:

— Это совершенно безнадежно. Таким способом мы никогда не соберем урожай!

Посыпались веселые шутки. Мы узнали, что господина Нишино за его любовь к земледелию соседи прозвали «профессором сладкого картофеля». Когда обасаи рассказала, как я боюсь ее ванны, меня тут же окрестили «Гоэмоном — разбойником, сваренным заживо».

А так как имя Джима Стэнфилда напоминает имя легендарного японского правителя — Джимму Тенио, его стали называть Тепно-сан, то есть «уважаемый император». Мне было приятно видеть, что рыбак-неудачник и его жена тоже развеселились и участвуют в развлечениях. Вечер окончился поздно. Обычно в такие часы Футагами давно уже спит…

Мы возвращались домой берегом. Идя вдоль набережной с неясными очертаниями стоящих на якоре лодок, я вспомнил строки стихов, написанных о Футагами директором местной школы Токуй Йошихагу, которые он только что прочел нам:

Опускаются камышовые занавеси в домах,

Глядящих на спокойное море.

Швартуйте рыбачьи лодки,

Чтоб и они могли видеть сны!

Ранним утром следующего дня на катере, прибывшем из Мацуямы, мы покинули Футагами. Несмотря на то что прощальный вечер закончился поздно, многие из наших друзей были уже в море — их лодки далекими точками темнели на горизонте.

К нашему удивлению, проводить нас вышли более пятидесяти жителей деревни. Кто-то принес серпантин, чтобы протянуть его между катером и берегом. А в качестве подарков притащили столько микана, что, погрузив его, можно было бы утопить рыбачью лодку.

Сопровождаемые прощальными возгласами, мы взошли на борт. Катер отвалил от причала, и мы наблюдали, как обрываются одна за другой ленточки серпантина. Я заметил Нишино, который даже оставил по случаю проводов свои сады. Увидел Шинйи, нашего юного друга, в последний раз показывавшего на пальцах свою любимую игру «ян кен пон».

И наконец, в толпе провожающих была обасаи. Она стояла в конце причала и энергично, как сигнальщик флажками, размахивала своим фартуком.

Сложив рупором ладони, я крикнул ей:

— Мы вернемся, обасан! Грейте воду для ванны!

И я уверен, что она греет.


Об авторе

Уильям Грейвз — один из многолетних сотрудников американского журнала «Нейшнл джеографик». Неоднократно выступал на его страницах со статьями и очерками. В настоящее время один из редакторов-ассистентов журнала. В нашем ежегоднике публикуется впервые.

«ЖИЗНЬ В ЯПОНСКОЙ ДЕРЕВНЕ»






Направив лодки по течению, рыбаки ловят рыбу «тэй». В Японии ее едят в сыром виде
Полукруглая набережная Футагами — средоточие всей деревенской жизни. Это и главная улица, и причал, и перевалочная база для грузов. Сюда жители деревни доставляют фрукты и водоросли для отправки на рынки острова Хонсю





Согнувшись под тяжестью своего урожая цитрусовых, Тешин и Эмико Наката бредут домой после дня, проведенного за сбором микана
Широко раскрыв глаза, детишки из детского сада Футагами слушают сказку. Подрастающее поколение все чаще и чаще покидает остров. И Футагами становится деревней стариков, или, как сказал один из жителей, «угасающей звездой». «Хоть она еще светит, но постепенно все уменьшается»

Александр Кузнецов
КУБАЧИ


Глава из книги

Заставка Т. Сухомлиновой

Фото автора и фотохроники ТАСС



У кубачинцев нынешней весною

Я наблюдал, как тонко и хитро

Вплетает мастер кружево резное

В черненое литое серебро.

Расул Гамзатов


Мы ехали в этот знаменитый дагестанский аул в начале ноября, когда горы были уже в первом снегу и выглядели высокими вершинами. На самом деле они не так уж и высоки, вечных снегов и ледников здесь нет. На побережье Каспийского моря шел дождь, было тепло и сыро. Проезжая мимо бесконечных виноградников, моря мы не видели: оно было скрыто туманом где-то совсем рядом от дороги. Ощущалось лишь его дыхание.

Потом пошел лес, состоящий из дуба, бука и ивы. Лес кончался при въезде в горы. Начались кустарники яркой и разнообразной окраски: лимонные, оранжевые, красные кусты перемежались с участками зеленой еще травы, с серыми и рыжими скалами. С замшелых камней свисали бороды трав. Дорога вилась над пропастью. Облака неподвижно висели на одном уровне с нами, а дорога дымилась, словно здесь выходили горячие источники. Это испарялся снег. После недавнего снегопада появилось жгучее горное солнце, и снег не таял, а сразу превращался в пар. Такое в горах обычно. Мир представляется таким ярким, что невозможно смотреть, режет глаза. А тут еще чистые краски осени: красные кустарники, насыщенная зелень склонов, синь неба и ослепительно-белый снег!

Миновав спуски и подъемы, проехав несколько селений и аулов, взбираемся по последнему серпантину. Дальше и выше уже некуда — Кубачи.

Дома лепятся у крутого склона, словно вырастая один из другого, селение смотрится со стороны пчелиными сотами. Все кругом — дома и скалы — серы, только балконы, двери и рамы окон окрашены в ярко-голубой цвет. Наверное, другой краски просто не завозили в магазин. А может, это не случайно, ибо этот цвет здесь не раздражает своей яркостью.

Кубачи — название турецкое. Оно означает «кольчужники». Селение очень древнее. Истоки его истории и культуры уходят в первое тысячелетие до нашей эры.

В прошлом веке относительно истории Кубачей возникало множество самых невероятных теорий, гипотез и предположений. Кое-кто считал, что культура кубачинцев целиком иранская и ничего самобытного в ней нет. Были и такие, которые утверждали, что культуру эту привезли с собой франки. Предание говорит, что шамхал Тарковский просил короля Франции прислать к нему сорок оружейников и тот выполнил его просьбу. Сначала франки жили в Тарках, потом переселились в Дербент, но поссорились с жителями города и ушли в горы.

Сами кубачинцы с древних времен повествуют о том, будто бы их предки были взяты Александром Македонским из Рима в поход для изготовления оружия и осели в горах, создав аул Кубачи. Поэтому во все времена они были только мастерами-оружейниками и никогда не занимались ни земледелием, ни скотоводством. Взяв жен из соседпих аулов, эти мастера постепенно утратили свою латынь и выработали кубачинский язык. Все это, конечно, только легенды, но легенды, которые живут в Кубачах и поныне.

Советский ученый Е. М. Шиллинг считает, что кубачинцы — аборигены, они заселяют эту территорию с древнейших времен. «…Кубачипцы представляют собой по существу группу или часть крупного дагестанского народа — даргинцев, занимающих монолитную территорию, на фоне которой кубачинцы являются лишь небольшой «точкой» или «островком»». Такова осторожная научная формулировка. Но если вы собственными глазами увидите Кубачи, его архитектуру, его национальные одежды, услышите в автобусе говор кубачинцев и тут же разговор людей из соседнего аула Уркарах, то сразу убедитесь, что это совершенно особая народность.

Мы приехали в Кубачи изучать старинное оружие, поэтому и остановимся на этом интересном предмете. Конечно, можно было бы рассказать многое и о кубачинских коврах, медной и глиняной посуде или о быте жителей аула. Но кубачи настолько многогранны, что в коротком очерке обо всем не скажешь.

Предков современных кубачинцев древние иранцы называли «дергерани» — панцироделатели. Отсюда и возникло иранское название Кубачей — Зирихгеран. У соседей они были известны под имепем Ухбук, что означает «люди, делающие оружие». Кубачинцы изготавливали не только мечи, щиты, кольчуги, шлемы и панцири, но и всевозможные другие металлические предметы — стремена, удила, котлы, ножи и т. д.

В V–VII веках ремесло древних кубачинцев, как и их искусство, достигает большого расцвета. В то время жители аула уже делились на литейщиков, кузнецов, золотых дел мастеров. Высоко были развиты ремесла камнерезов и гончаров. В Эрмитаже хранятся большое бронзовое блюдо и бронзовый кувшин с изображением птиц — памятники художественной культуры Кубачей тех далеких времен.

Интересно описание Кубачей первой половины XII века (1131–1153 годы) в арабской книге, которая называется «Путешествие Абу-Хамида аль-Гарнатй в Восточную и Центральную Европу». «А недалеко от Дербента, — пишет этот автор, — есть большая гора, у подножия которой — два селения; в них живет народность, которую называют «зирихгераи», то есть бронники; они изготавливают всякое воинское снаряжение: кольчуги, панцири, шлемы, мечи, копья, луки, стрелы, кинжалы, всевозможные изделия из меди. Их жены, сыновья, дочери и рабы занимаются всеми этими ремеслами. И хотя нет у них пашен и садов, добра и денег больше, чем у других, потому что со всех сторон привозят к ним люди всякую всячину».

До XVII столетия оружие горца состояло из лука, стрел, сабли, кинжала и копья. Для военного похода он надевал еще кольчугу и шлем. А затем на Кавказе стало появляться огнестрельное оружие. Через сто лет Кубани становятся центром изготовления и этого оружия. Горец был уже вооружен так, как описывает М. Ю. Лермонтов в «Измаил-бее»:

На нем чекмень, простой бешмет,

Чело под шапкою косматой,

Ножны кинжала, пистолет,

И перетянут он ремнем,

И шашка чуть звенит на нем;

Ружье, мотаясь за плечами,

Белеет в шерстяном чехле;

И как же горца на седле

Не различить мне с казаками?

На Кавказе оружие изготовляли не только в Кубачах, но и в других аварских, лакских и даргинских селениях, например в Кумухе, Согратле, Гоцатле. В Амузге делали лучшие клинки, в Харбуке — стволы для пистолетов, но художественной их обработкой занимались в Кубачах. Гравировка, насечка золотом по серебру, стали и кости, филигрань и цветные эмали дагестанских мастеров были самобытными и неповторимыми. Восток умел ценить дагестанских златокузнецов. Турецкий султан Абдул-Гамид носил только дагестанское оружие.

Своей письменности у народов Дагестана в прошлом не было, поэтому подписанное и датированное оружие попадается чрезвычайно редко. Самые ранние образцы такого оружия относятся к концу XVIII века. К этому времени прекратилось изготовление старинного боевого снаряжения: кольчуг, шлемов, зерцал, щитов. Такие вещи кавказского происхождения не всегда удается теперь отличить от иранских. Как они делались — никто не знает.

Своей вершины кубачинское искусство художественной отделки оружия достигает в XIX веке. Спрос на него был очень велик.

В первой половине XIX века русский царизм вел завоевательную войну на Кавказе. Дагестан во главе с Шамилем объявил газават — священную войну против «неверных». Каждый мужчина был вооружен. И самые дорогие, самые красивые кинжалы, сабли и пистолеты, украшенные гравировкой, насечкой, филигранью и эмалью, выходили из знаменитого аула. Такое оружие носили ханы и мюриды Шамиля. Сам имам отличался скромностью. Лев Толстой пишет в «Хаджи-Мурате»: «Вообще на имаме не было ничего блестящего, золотого или серебряного, и высокая, прямая, могучая фигура его, в одежде без украшений, окруженная мюридами с золотыми и серебряными украшениями на одежде и оружии, производила то самое впечатление, которое он желал и умел производить в народе».

После присоединения Кавказа к России спрос на красивое и дорогое кавказское оружие не исчез. Его носили гвардейские офицеры, особой любовью оно пользовалось в казачьих частях. Кроме того, появилось много коллекционеров и любителей «шамилевского» оружия. Короче говоря, оно было модным. Составитель указателя собрания оружия Эрмитажа Э. Ленц писал в 1908 году: «…со второй половины прошлого века поклонение романтическому обаянию рыцарского вооружения уступило место более трезвому взгляду на старинное оружие как на памятник славы, местной или национальной, достойной почетного хранения в назидание потомству, но и здесь на первом плане стояло все-таки не оружие само по себе, как выдающееся произведение художественной промышленности данного времени, а лишь декоративный эффект живописной массы доспехов, щитов, клинков, ружей, знамен и т. п., соединенных в более или менее живописный трофей; обычай убирать оружием стены церквей, дворцов и общественных зданий вскоре распространился на частные дома, и «трофей» даже для лиц, не занимавшихся собиранием оружия, сделался почти обязательною принадлежностью кабинетной обстановки, для которой, за редкостью и недоступностью подлинных образцов, многие довольствовались не только плохими копиями, но даже отвратительными имитациями из чугуна, никеля и дерева».

Угождая этой моде, кубачинцы часто занимались подделкой под старину, изготавливали сабли и пистолеты, а особенно кинжалы по образцам конца XVIII века. Мало найдется специалистов, которые могут без труда разоблачить этот обман. Так, в конце прошлого века в Кубачах возникло вдруг новое занятие. В аул все чаще стали приезжать из-за границы антиквары для скупки старинных вещей. Вскоре и сами жители аула стали возить в зарубежные страны «антики». Во многих городах Европы возникли маленькие антикварные «фирмы» кубачиицев. Старинную утварь и сейчас отдают в приданое дочерям и выделяют сыновьям при разделе. Но об этом чуть позже. Сейчас же вернемся наконец в сам аул.

Скажем сразу: все, что мы видели в Кубачах, мы видели благодаря Расулу Алиханову и в какой-то степени его глазами. Расул — потомственный мастер кубачинской чеканки. Его отец Алихан Ахметов был большим художником. Чтобы убедиться в этом, достаточно посмотреть в Москве, в Музее Революции, на саблю его работы.

Расул Алиханов, его сын, — человек не менее известный. К нему тоже давно пришла большая слава. Работы его экспонировались на многих международных выставках. Он заслуженный деятель искусств, лауреат Государственной премии имени Репина. О нем написана не одна книга, да и сам Расул — автор нескольких книг о кубачинском искусстве. Человек он скромный, застенчивый, небольшого роста, уже седеющий. Перед нашим приездом Расул отметил свое пятидесятилетие. У него большая семья и всегда полон дом гостей.

Когда мы спускались к этому дому по крутому склону, я спросил Расула, сколько у него детей. Он весь засиял и ответил вопросом на вопрос:

— А у вас сколько?

— У нас двое, — сказала за меня жена, — мальчик и девочка.

Расул улыбнулся:

— Ну, у меня чуть побольше.

Когда мы пришли к нему в дом и познакомились с его женой Манаба, то узнали, что у них десять детей. Старший уже женат, а самый маленький — Алихан, названный в честь деда, имел от роду всего восемь месяцев. Все дружны, веселы, старшие помогают матери и маленьким, никакого крика, никакой раздраженности. Большая счастливая семья. Традиции семейного мастерства продолжает пока один из сыновей — Абдусалям, он тоже чеканщик. Мы видели его работу — две вазы с черно-белым кубачинским орнаментом. Серебро, гравировка, чернь. Их готовили к отправке на выставку. Очень красивые вещи!

Приехав в Кубани, мы, естественно, пошли на фабрику ювелирных изделий, где и познакомились с Расулом. Пока идешь к фабрике, проходишь весь аул и, пораженный его экзотичностью, отмечаешь про себя: «Сюда надо прийти. Отсюда открывается прекрасный вид. Это обязательно надо сфотографировать». Старинная каменная кладка, арки, переходы, таинственные молчаливые дворики. Но памятников архитектуры в собственном смысле слова в Кубачах сохранилось немного. Крепостных стен давно уже нет. Стоят остатки крепости да женской мечети. А надо сказать, мечетей было здесь двенадцать, и среди них строения замечательные. В верхней части аула хорошо видны остатки двух больших круглых башен — Кунакля-кала и Акайле-кала. Обе башни приспособлены под жилье. Теперь они двухэтажные (а было пять этажей). Есть в Кубачах и другие башни: в среднем квартале — Циляля-кала, а в нижнем — Иргана-кала. Последняя — четырехугольная. Все эти башни входили в крепостное сооружение, построенное для защиты селения от врага. Легенды говорят, что аул кольчужных мастеров в давние времена был окружен каменной стеной необычайной высоты и толщины. В каждой из башен крепости постоянно жило по сорок богатырей — батырте.

Современные жилища кубачинцев, те самые вырастающие друг из друга дома, тоже весьма экзотичны. Чуть-чуть воображения — и рядом с одетыми в белые воздушные «казы» женщинами легко можно представить мужчин в кольчугах и с саблей на боку в старых каменных двориках и на крыщах домов. На голове мисюрки — легкий шлем в виде круглой шапочки, по краям которой свисает, позвякивая при движении, бармица — кольчужное обрамление мисюрки, свисающее до плеч.

Традиционные формы жилищ не очень-то изменились с давних пор. Дома у кубачинцев большие, просторные, в несколько комнат, с плоскими крышами, выложенными камнем площадками перед домом и лесенками, ведущими с этажа на этаж, ведь дома стоят на крутом склоне.

Расул прежде всего ознакомил нас с фабрикой. Она называется Кубачинским комбинатом художественных изделий. Несколько цехов, длинные столы. За столами люди, выполняющие только одну какую-нибудь операцию. Здесь изготавливаются конфетницы, подстаканники, ложки.

Проходим по узким коридорам комбината, поднимаемся по лестнице на второй этаж и входим в небольшую комнату, где у окон склонились над своими изделиями два мастера. Знакомимся. Гаджимахмут Магометов — чеканщик, тоже заслуженный деятель искусств, тоже лауреат Государственной премии имени Репина. Работает над овальной серебряной тарелочкой. Выковыривает штихилем серебро, оставляя поверхность со старинным рисунком. Это и есть знаменитая кубачинская чеканка, хотя вовсе это и не чеканка, а глубокая гравировка. Потом вещь пойдет в чернение.

Рядом с ним работает филигранщик Шапи Шахаев. Пинцетом сворачивает и укладывает в кружева тончайшую серебряную проволоку, накладывает на нее и припаивает серебряные шарики — зернь. Рождается серьга. В форме ее, в орнаменте — тоже старинная кубачинская традиция.

После этого мы идем на склад готовой продукции, и тут Расул вместе с кладовщиком начинают вынимать из большого сундука и ставить на стол сокровища Ал а дина: черненые по гравированному серебру тарелки своей работы с изображением фантастических зверей; две вазы, сделанные его сыном Абдусалямом, с такой же гравировкой; ажурный кувшин со стеклом — дело рук отца, Алихана Ахметова; изящный кумган с рюмками — Гасан-Гусейна Чапкаева и, наконец, красочное блюдо, выполненное Абдурахманом-Хаджи Халикувым в технике перегородчатой эмали. Не описать всю эту красбту. Изящество форм, законченность композиций, чудесная орнаментовка и, что, наверное, самое важное во всяком произведении искусства, вкус, чувство меры. Откуда все это? Откуда такое богатство фантазии, такое чувство красоты?

Видимо, здесь и проявляются традиции. Расул не просто ходил по своему аулу, он смотрел, сравнивал, запоминал. Он срисовывал орнаменты с надгробных памятников кладбища, что находится прямо посреди аула, со стен старинных домов, копировал знаменитые «албанские» рельефы с изображением людей и животных, сохранившиеся кое-где на стенах кубачинских строений. Он искал в музеях и у коллекционеров старинное кубачинское оружие и тоже срисовывал, запоминал… И вот появился созданный им альбом, который называется «Кубачинский орнамент».

Кубачинцы умеют хранить традиции и делают все, чтобы не дать им бесследно исчезнуть. Учитель истории в школе, он же мастер-гравировщик, Абдул-Халик Гусейнов организовал учебные мастерские, где ребятишки учатся глубокой гравировке, филиграни, зерни, обработке камня, изготовлению ювелирных изделий. Три преподавателя трудового воспитания, три мастера работают с детьми. Гусейнов добился специального учебного плана для их школы. Ребята стали уже появляться на комбинате и самостоятельно изготовлять разные красивые вещи.

Мы сидели в комнате, которая служит в доме Расула Алиханова гостиной — ковры, книги в больших, во всю стену шкафах — и беседовали об оружии. Мы — это Расул, Абдул-Халик Гусейнов, студент Осман Индрисов и я. В соседней комнате беседовали жена Расула — Манаба и моя жена. Манаба раскладывала на полу кусочки самой различной парчи, начиная от старинной русской и кончая современной. Такие кусочки ткани называются здесь «вакьярайла» и представляют собой один из важных компонентов национальной женской одежды. Одежда очень старого покроя. Прежде всего платье-рубаха. Она характерна для всего Дагестана с местными отличиями. У кубачинских женщин она расширяется книзу, покрой, как у туники; она без воротника и с неглубоким треугольным вырезом посередине. Платье шьется из бархата, плюша или парчи. Цвет должен быть ярким: синим, зеленым, темно-красным. Зимой носят также парчовую приталенную шубку без воротника, с короткими рукавами и грудным вырезом. По краю такой шубки идет узкая меховая оторочка. Затем довольно сложный головной убор. Он состоит из трех частей. Сначала надевается так называемая чухта, представляющая собой квадратную повязку со шнурком, сшитую из парчовых лоскутов самого разного цвета. Поверх чухты надевается «каз» — длиппая повязка из тонкой белой материи с продетыми в нее золотыми нитями. Она окутывает голову и плечи, прикрывая щеки и подбородок и спускаясь сзади почти до земли. «Каз» украшается каймой из золотых нитей и такими же кистями. Зимой поверх «каза» надевается еще «тапе» — шелковая или хлопчатобумажная шаль.

Мужчины в Кубачах уже не носят национальной одежды.

В доме Расула Алиханова мне показали комнату, которую можно было бы назвать домашним музеем. У одной стены этой комнаты от пола до потолка стеллажи для изделий из металла. Здесь медные мучалы (что-то вроде ведер), нукнусы — сосуды для муки, кувшины, кумганы, котлы, кулины — крышки для небольших котлов в виде шлемов. Все украшено чеканкой и гравировкой, резьбой и чернением. Работа в основном местная, но многие вещи иранские, русские и даже западноевропейские.

Другая стена целиком занята фарфором, фаянсом и различной керамикой. Чего тут только нет! И кузнецовский фарфор, и гжельская майолика, и тарелки фабрики Гарднера, и бирюзово-черная майолика Ирана, французская тарелка с портретом Наполеона, изящные японские чашки, узорчатая керамика Средней Азии, блюда, изготовленные двести лет назад здесь, в Кубачах. Третья стена занята коврами, старинными тканями и драгоценной парчой. В четвертую стену встроен очаг-камин, украшенный замечательной резьбой по камню. Древний кубачинский орнамент, причудливые разводы «мархарая». На полу ковер, но он не покрывает всего пола, и можно разглядеть, что пол красиво сложен из сланцевых плит неправильной формы, а швы между ними промазаны белой глиной. Подобные комнаты-музеи имеются в Кубачах в каждом доме. Здесь все коллекционеры, все собиратели старины. Интересно, что еще в 1926 году Н. Б. Бакланов писал в. своей книге «Златокузнецы Дагестана»: «Жилище любого кубачинца состоит из музея, мастерской и кунацкой». Музей и кунацкая остались, а вот с мастерскими дело обстоит иначе, все они теперь на фабрике. Говорят, раньше Кубачи звенели, отовсюду беспрестанно раздавались удары молотков.

— Не могли бы вы, — прошу я своих собеседников, — рассказать о том, как делалось в Кубачах оружие. Весь процесс, с самого начала.

— Можно, это мы помним, — говорит Гусейнов.

— Были разные мастера, — начинает Расул, — одни делали монтировку, другие — чеканку, третьи — гравировку. По филиграни и эмали тоже были свои специалисты. Очень редко один мастер делал все, от начала до конца.

— Кроме клинков, — поправляет его Абдул.

— Конечно, кроме клинков. Клинки всегда делали в Амузге. Маленькое селение, вот тут рядом. В старое время ходили без конца туда-сюда. Амузга входила в нашу «кубачинскую республику».

Многое мне рассказали в тот раз о технологии изготовления оружия, о ювелирной технике, которой пользовались, украшая это оружие.

Здесь мне хотелось бы только поделиться сведениями о знаменитом кубачинском орнаменте и привести несколько иллюстраций.

Кубачинский орнамент, как и всякое искусство, менялся со временем и в разные эпохи выглядел по-разному. Но несколько композиций отстоялись и вылились в традиционные формы. Живы они и теперь. Вот основные типы кубачинских орнаментов: «тутта накиш» (ветви), «мархарай накиш» (заросли), «миндрума накищ» (клетчатый), «лумла накиш» (каемчатый). Довольно прочно устоялся в Кубачах орнамент русского характера — «москов накиш», составленный из самых различных цветов, подсолнухов и колосьев. Иногда сюда же помещают фантастических птиц.

«Тутта» — один из самых древних орнаментов, он встречается на очень старых могильных плитах. Это ветвь, от которой в разные стороны отходят другие ветки с листьями и цветами. «Мархарай» — асимметричный орнамент, он гибок и вписывается в любую форму. Его длинные, изгибающиеся в виде спиралей линии можно уложить как угодно и украсить стебли различными цветами. «Миндрума» — клетчатый рисунок, сетка, каждая ячейка которой представляет собой отдельный элемент в виде цветков, листьев и других форм. Орнамент, трудный для исполнения и встречается редко. «Лумла накиш» заполняет обычно обрамляющие полосы или завершает верхние части предметов, скажем кувшинов или ваз. Его хорошо использовать для окаймления.

Говоря о кубачинских орнаментах, следует назвать и «тамгу». По форме она вроде медальона, розетки. Такой орнамент часто встречается на обратной стороне кинжальных ножен, если лицевая сторона их покрыта глубокой гравировкой или филигранью.

По художественному украшению вещи, по ее орнаментовке можно судить и о времени ее изготовления. В оформлении вещей XVII–XVIII веков заметно богатство и разнообразие растительного орнамента. Эти орнаменты как бы взяты с надгробных плит кубачинского кладбища, на них заметна та же графическая трактовка деталей узора. На ножнах сабель и кинжалов конца XVIII — начала XIX века рисунок композиционно делится по горизонтали не более чем на четыре части. А позже, со второй половины XIX века, число таких частей увеличивается, поэтому вся композиция вещи дробится, а орнамент более мелок.

Посмотрите, пожалуйста, еще раз на кубачинский орнамент, посмотрите внимательно. Теперь, если вам попадется изготовленный на Кавказе кумган или кинжал, вы вспомните эти рисунки и отличите кубачинскую работу от грузинской, азербайджанской, армянской, осетинской. Вы узнаете кубачинское изделие и вспомните об этом замечательном, уникальном ауле и его народе.


Об авторе

Кузнецов Александр Александрович. Родился в 192G году в Москве. Окончил географический факультет Московского государственного педагогического института им. В. И. Ленина. Кандидат биологических наук, доцент МИИГАИК, член Союза писателей СССР, мастер спорта по альпинизму. Автор девяти книг, в том числе четырех научно-художественных («Горы и люди», «Внизу — Сванетия», «В северном краю», «Камчатка вдоль и поперек»), и многих научных статей. В нашем сборнике публикуется впервые. В настоящее время работает над книгой о старинном кавказском оружии.

«КУБАЧИ»






Дагестанская АССР, аул Кубачи. Один из старейших кубачинских мастеров — заслуженный деятель искусств Дагестана Абдулла Магомедович Абдурахманов
Винный сервиз из серебра. Работа А. М. Абдурахманова





Деталь пистолета с орнаментом «мархарай» 
Хевсурский палаш кубачинской работы


Гордон Янг
УКРОЩЕННАЯ МИССУРИ


Перевод с английского Михаила Загота

из журнала «Нейшнл джеогрэфик», 1971 г.

Заставка И. Шипулина

Фото из книги «История Миссисипи»



«Олд-мизери» — Вечная напасть — так называли ее раньше, потому что Миссури никогда не была тихой, смирной рекой. Еще первопроходцы проклинали ее коварное течение и клокочущие быстрины, которые преграждали путь к неисследованным западным землям. Позже шкиперы и матросы не раз колоритнейшими эпитетами награждали реку за ее способность в течение ночи изменить русло или намыть остров там, где еще час назад была речная гладь.

Когда новые территории заселили, «Олд-мизери» стали поминать недобрым словом еще чаще. Много раз она покидала свое ложе и странствовала в поисках нового, смывая по пути дома и железнодорожное полотно, заливая возделанные земли. А потом, капризная, как все женщины, она могла вернуться в старое ложе, засоряя его всем, что ей удалось смыть.

А как она разливалась! Фермеры и горожане жили в постоянном страхе перед этой буйной рекой, которой ничего не стоило выйти из берегов. В городе Су-Сити перепад уровня воды в реке достигал 8 метров, а ниже по течению, в Канзас-Сити, — 12 метров!

Да, это была удивительная река. Рожденная в горах Запада, она несла свои мутные воды на юго-восток и через 4 тысячи километров соединялась с Миссисипи. Она орошала площадь более полутора миллионов квадратных километров. И каждый год несла в Миссисипи 175 миллионов тонн разных отходов и отбросов.

И вот в 1930 году было решено наконец укротить реку. Был принят довольно солидный проект строительных работ, на завершение которого потребуется еще полвека. Уже сейчас семь плотин превращают энергию реки в электрическую, а озера и водохранилища, питаемые ее притоками, могут вместить такое количество воды, которое в три раза превышает годовой сток Миссури.

Теперь, когда реку удалось более или менее приструнить, конфликты между ней и людьми отошли в прошлое, но они еще свежи в памяти. Жители города Сент-Джозеф в штате Миссури вспоминают, как в 1952 году, проснувшись поутру, они обнаружили, что река проложила себе новое русло. А ведь Миссури служила границей между двумя штатами. С тех пор аэропорт, формально принадлежащий штату Миссури, находится на канзасской стороне реки.


Какой же писатель устоит перед возможностью познакомиться с дамой, у которой столь богатое прошлое? Вместе с моим двенадцатилетним сыном Майклом я прилетел в город Уатт (штат Монтана), откуда на автомобиле добрался до верховьев Миссури, где расположен город Три-Форкс[6]. Такое название вызвано тем, что здесь три реки — Галлатин, Мадисон и Джефферсон — соединяют свои воды и дальше текут вместе по широкой речной долине. Это уже Миссури, она только что родилась. Голубая и ясная, движется она на север, пересекая щедро поросшие растительностью равнины.

Сначала мы с сыном ехали вдоль реки в автомобиле, но в багажнике везли два брезентовых мешка, набитых алюминиевыми трубками, деревянными рамами, плотной тканью. Все это чудесным образом могло превращаться в пятиметровую байдарку.

Мы захватили и карты верховьев Миссури, и они оказались достаточно подробными и точными, хотя были составлены еще в 1893 году. Наши путеводители — дневники первых исследователей этих мест, Льюиса и Кларка, — были еще старше, но нисколько не хуже.

Около Горных Ворот, севернее города Хелины, нам открылась панорама, которая поражала в свое время и авторов дневников. Здесь голубая лента воды эффектно падает из горной расщелины. Это зрелище и описал Мериветер Льюис: «Кажется, что реке удалось пробить брешь в гигантском теле скалы… Два утеса, поднимающиеся прямо из воды по обеим сторонам реки, достигают высоты 360 метров… Во многих местах грозно нависают выступы скал, словно готовые обрушиться на нас».

Остановившись на ночлег в городе Грейт-Фолс, мы с сыном тщательно изучили карту, а затем прямо во дворе мотеля смонтировали нашу лодку. Мы втащили ее прямо в номер и поставили вдоль стены спальни, а нос ее заглядывал в ванную.

Никогда не забуду, какое выражение лица было у хозяина мотеля, когда на следующее утро мы на его глазах вытаскивали лодку, длиннее спальни, где она находилась.

Следующая неделя также надолго останется в памяти. За это время мы с Майклом прошли на веслах почти 200 километров, путешествуя по прекрасному царству дикой, девственной природы.

Мы загрузили байдарку оборудованием для разбивки лагеря, консервами и сосудами с водой и спустили на воду возле Виргилля — небольшого поселения километрах в 120 от Грейт-Фолса. И вот уже наши двухлопастные весла начинают ритмично работать, а Майкл в такт затягивает старую песню путешественников:

Далеко, далеко, мне плыть далеко

по широкой Миссури.

Вечером мы поставили палатку в том самом месте, где экспедиция Льюиса и Кларка разбила свою майским вечером 1805 года. Только они шли вверх по реке, а мы — вниз, и поэтому их запись за предыдущий день рассказала нам, что мы увидим завтра.

«Холмы и утесы, виденные нами сегодня, — писал Мериветер Льюис, — являют собой весьма романтическую картину… Пейзажи из таинственной сказки…»

Он не преувеличивал. На следующий день мы не могли оторвать глаз от тянувшихся на целые километры замков, минаретов и других фантастических строений самой причудливой формы, искусно высеченных природой из песчаника.

Иногда вдоль реки вставали стеной целые скульптурные ансамбли. А порой прямо к воде подступали поросшие тополями монтанские пастбища. Тогда Майкл, развлекаясь, мычал, стараясь найти общий язык с беломордыми представителями крупного рогатого скота. Дважды мы видели оленя, который с любопытством взирал на нас с берега, метрах в пятнадцати.

За время этого путешествия мы встретили лишь одного человека, который на канатном пароме пересекал Миссури около устья реки Джудит-Ривер. Мы подплыли к паромщику поближе, чтобы узнать, какие опасности нас ждут впереди.

Опасности? Для него они все в том, чтобы перебраться с одного берега на другой. Лично он даже не знает, что находится в десяти километрах вниз по реке!

По всем законам логики быстрое течение Миссури должно было нести нас вперед, когда мы время от времени переставали грести и просто погружали весла в воду, заботясь лишь о правильном положении лодки. Но стоило на мгновение отвлечься, как тут же нас тянуло куда-то в сторону. По необъяснимой причине течение вдруг исчезало и появлялось у противоположного берега. Мы гнались за ним, а оно уходило обратно.

Зато когда мы хотели выбраться на сушу, чтобы разбить лагерь, течение вдруг усиливалось и проносило нас мимо намеченного места высадки. Мы вздыхали, высматривали новое место, и все начиналось сначала.

Обычно между рекой и удобной для стоянки зеленой площадкой находилась двухметровая полоса илистой грязи. Мы врезались в эту грязь, выпрыгивали на берег, а потом собирали камни, чтобы вымостить тропку к лодке: иначе нельзя было вытащить из нее снаряжение.

На этом участке река медленно течет в восточном направлении, извиваясь гигантскими петлями, словно крадущаяся гремучая змея. Миссури тащила нас на запад и на восток, на север и на юг, но в любом случае нам все время приходилось грести против ветра — еще одна утонченная уловка «Олд-мизери».

— Ты знаешь, па, мы взяли мало питьевой воды, — объявил мне Майкл на четвертый день.

Он был прав. Я и не подозревал, как много нам потребуется жидкости. Пришлось пить прямо из Миссури, предварительно продезинфицировав воду специальными таблетками.

Я сказал «пить»? Слово «есть» здесь подошло бы больше. Я вспомнил притчу о старом фермере, который загонял воду Миссури в трубу и распиливал ее на диски: ему были нужны жернова.

Наконец, после шести дней плавания нос нашей лодки уткнулся в бурую грязь у государственного заповедника Джеймса Кинна в штате Монтана, и мы вышли на берег. «Олд-мизери» продемонстрировала нам немало своих капризных привычек, но кто же будет отрицать, что именно она сделала наше путешествие столь привлекательным?


В центральной части Монтаны, пробежав 600 километров, река, перегороженная гигантскими плотинами, превращается в цепь водохранилищ. Мы разобрали пашу лодку и отправились дальше вдоль реки на автомашине, держа курс на одно из таких водохранилищ. Как хорошо — больше не нужно грести! Мы строим планы на второй этап нашего путешествия, на этот раз на большой десятиметровой лодке с мотором.

Чудеснейшие люди — Томи и Джойс Клаузены — ждали нас в Уиллистоне (штат Северная Дакота) на берегу озера Сакакавеа, названного так в честь индейской женщины — проводника экспедиции Льюиса и Кларка. Клаузены — обладатели легкого суденышка «Суматоха-2», которое и стало нашим домом на следующую неделю.

Под трескучий аккомпанемент мотора мы двигались со скоростью 35 километров в час. Я посмотрел за борт и увидел, что рядом плывет огромное бревно, ничуть не короче нашей лодки. Томи, сидевший за рулем, повернулся ко мне на своем вращающемся сиденье и усмехнулся:

— Это отличный маршрут для плавания, но нужно все время смотреть в оба, — сказал он, — Столько всяких плавающих предметов, только успевай увертываться!

Озеро Сакакавеа, на котором стоит плотина Гаррисон-Дэм, относительно недавно затопило лесную долину. Деревья, оказавшиеся под водой, иногда отрываются от илистого дна и появляются на поверхности.

— И что же будет, если столкнуться с таким древесным стволом? — спросил я с некоторой опаской.

— На нашей первой лодке мы вот так однажды столкнулись. Бревно пробило корпус и вошло в переднюю каюту, потом его вынесло обратно. Джойс заткнула дыру тряпками, свитерами, а я в это время во всю рулил к берегу. Мы успели причалить раньше, чем вода, проникшая в днище, залила мотор.


Озеро Сакакавеа имеет в длину 285 километров и находится на территории индейской резервации Форт-Бертольд. Племена майданов, арикаров и хидатсов живут здесь вот уже более ста лет. Чтобы пополнить наши припасы, мы остановились в Нью-Тауне, самом молодом поселении в этих краях.

Нью-Таун возник в 1952 году, перед тем как с возведением плотины Гаррисон-Дэм озеро разлилось и затопило три деревни. Жителей переселили в Нью-Таун.

Гигантские водохранилища, созданные на Миссури, затопили важнейшие в археологическом отношении территории, ведь в течение многих веков индейцы селились около Миссури, потому что вода означала жизнь.

В 1946 году служба заповедников «Нэшнэл парк сервис» и несколько других государственных организаций выступили с программой исследования максимального количества древних стоянок, которые могут быть утрачены безвозвратно.

Археологические раскопки принесли и радости и разочарования. Слишком много нужно было извлечь из-под земли, а времени на это не оставалось. Археологи буквально задрожали от ужаса, когда для ускорения раскопок в их распоряжение выделили грохочущие бульдозеры. Кое-что нашли, но многое было похоронено навек. Я отправил сына домой, а сам приехал в город Пирр в Южной Дакоте. Там вместе с археологами Карлом Фолком и Стивеном Сигстадом мы облетели на самолете территорию водохранилища, простирающегося от города Бисмарка в Северной Дакоте до плотины Оахе-Дэм у города Пирр.

— Некоторые находки возле русла Миссури позволяют предположить, что люди здесь появились задолго до нашей эры, — сказал Карл. — Мы обнаружили несколько каменных орудий, относящихся к этому раннему периоду. И все же мы располагаем весьма скудными данными об этом времени.

С борта самолета хорошо была видна вьющаяся лента Оахе-Дэм. На следующий день я поднялся на эту плотину, которая помогла укротить Миссури.

Вместе с Вестером Мередитом, управляющим электростанцией плотины, я бродил по огромному помещению, наполненному жужжанием гигантских генераторов.

— Это одна из крупнейших земляных плотин в мире, — сказал мне мистер Мередит.



Карта реки Миссури

Всего на Миссури семь огромных плотин. Первая — Форт-Пек-Дэм — была сдана в эксплуатацию в 1943 году. Но не успела вступить в строй следующая, как Миссури снова разлилась. Это было в 1952 году. Однако уже тогда благодаря Форт-Пек-Дэм и нескольким маленьким плотинам, построенным в рукавах Миссури, удалось почти на полметра понизить уровень воды. И эти полметра сыграли большую роль в городах Омаха и Каунсил-Блафс, положение которых вызывало тревогу: дамбы и насыпи устояли. Сегодня же семь главных плотин зорко стерегут реку, и, видимо, времена, когда река держала в страхе города и деревни, ушли в прошлое.

Вот что рассказал мне фермер Карл Куэип, который живет на ранчо чуть ниже плотины Гаррисон-Дэм и занимается разведением скота и выращиванием зерновых:

— Постоянные наводнения были проблемой, и немалой. Когда весной река ломала лед и вырывалась на волю, все низины бывали затоплены. Лед трещал так, словно взрывался динамит. А теперь турбины все время крутят и вспенивают воду и не дают реке замерзнуть еще километров на 30 ниже плотины.

Поскольку ранчо мистера Куэнна находится около реки, он орошал свои поля еще до постройки плотины.

— Но как же она помогла тем, кто живет в стороне от Миссури! — сказал он. — Ведь дождь в наших краях — дело ненадежное, орошение здесь просто необходимо.


Еще сто лет назад пароходы могли (правда, не без труда!) подниматься вверх по Миссури вплоть до города Форт-Бентон в Северной Монтане. Теперь это невозможно, ибо ни одна из плотин Миссури не имеет шлюзов. И баржи могут перевозить грузы лишь на участке между городами Су-Сити в штате Айова и Сент-Луис в штате Миссури.

По двум массивным башням — зерновым элеваторам — легко распознать большой грузовой порт Су-Сити. Полмиллиона тонн грузов, главным образом зерно и удобрения, проходит через этот порт ежегодно. Предполагается, что в ближайшее десятилетие тоннаж перевозимых грузов удвоится.

Мне любезно предложили проплыть на буксирном судне вниз по реке до города Омаха (штат Небраска). Однако буксиры, как и грузовые пароходы в старину, редко ходят по твердому расписанию. Чтобы убить время, я послонялся немного по тихим улочкам и шумным дворам Су-Сити, а когда стало темнеть, забрался на холм в городском парке, откуда открывался прекрасный вид на реку.

Наконец прибыл буксир «Омаха». Он был выкрашен в черно-белый цвет и по форме напоминал ящик. Левым бортом он касался баржи, стоявшей у причала. С буксира кто-то мне махнул рукой. Подхватив свои чемоданы, я прыгнул на баржу.

Очень прошу послушаться моего совета: никогда не прыгайте на палубу баржи, особенно если на вас новый костюм и туфли на кожаной подошве. Может оказаться, что на палубе рассыпано скользкое удобрение!

Поднявшись кое-как на нога, я — снова заскользил вдоль борта. Два парня — матросы баржи — перетащили меня на борт «Омахи». Не могу сказать, что с удовольствием вспоминаю об этом. Я ступал по только что выдраенной палубе, оставляя грязные следы.

Должен признаться, что мое представление о буксирном судне ограничивалось смутными воспоминаниями о старом фильме «Буксир Анни». Я думал, что в капитанской рубке меня уже ждет сердитый шкипер, который сейчас же выкинет меня вон за то, что я такой неуклюжий, да к тому же наследил на палубе.

Но капитан Джерри Адамс, говоривший с мягким кентуккийским акцентом, приветствовал меня довольно дружелюбно.

— Рад, что вы едете с нами, — сказал он. — Сейчас я распоряжусь, чтобы ваши чемоданы отнесли в каюту для гостей, — и он протянул мне чашку дымящегося кофе.

Заходящее солнце окрасило Миссури в розовый цвет. Речной буксир, как известно, не тащит, а толкает, и тупоугольный нос «Омахи» подталкивал перед собой две огромные баржи, привязанные одна к другой.

В длину они были 60 метров, а в ширину — 10, на борту каждой размещалось 800 тонн удобрений, их хватило бы наполнить двадцать пять товарных вагонов. Но капитан Адамс сказал, что это еще легкий груз.

Если не считать времени, затрачиваемого на ремонт, буксиры все время на ходу. На «Омахе», например, находилось два полных состава команды, которые менялись через каждые шесть часов. Капитан Адамс, отдежурив свою смену, представил меня капитану Полю Миддлтону, а сам спустился вниз.

Подгоняемые быстрым течением, мы двигались со скоростью 16 километров в час. Я заметил, что на панели управления буксиром отсутствует индикатор глубины.

— Глубиномер нам ничего не даст, — пожал плечами капитан Миддлтон. — Если передняя баржа сядет на мель, уже ничего не сделаешь. Ведь для того чтобы остановить баржу даже с таким легким грузом, нужно притормаживать целый километр.

Капитан объяснил, что на этом участке глубина реки — около 2,5 метра, а осадка передней баржи — чуть больше 2 метров.

Почти всю ночь я просидел на диване в капитанской рубке, так и не воспользовавшись удобной гостевой каютой. Я отлично провел время: выпил бессчетное количество чашек кофе и непрерывно беседовал с вахтенными.

Я спросил капитана Миддлтона, какая из рек за все семнадцать лет работы доставила ему больше всего неприятностей.

— Эта, — ответил он. — Здесь регулярно измеряют глубину, а на опасных местах ставят буи, но беда в том, что у Миссури песчаное дно. Отмели возникают довольно быстро, к тому же они перемещаются.

Река постоянно петляла. Я поинтересовался, почему не попытались срезать эти повороты соединительными каналами.

— Течение здесь настолько быстрое, — покачал головой капитан, — что мы едва с ним справляемся даже сейчас. А если спрямить русло, течение станет просто сумасшедшим.

Лучи прожекторов передней баржи обшаривали темноту. Завидев блеснувший впереди ромб указателя, капитан повернул одну из рукояток на пульте управления, и наш буксир начал медленно описывать дугу, чтобы войти в очередной поворот.

В какой-то момент атмосферах в капитанской рубке стала напряженной. Капитан послал двух матросов с кувалдами на нос буксира.

— Вчера на этом повороте мы задели дно, — сказал он. — Если передняя баржа сядет на мель, мои ребята собьют соединяющие скобы. Нам тогда нужно освободиться от барж как можно быстрее, иначе течение выбросит нас на берег.

— А как же снимать с мели груженую баржу?

— Мы разъединим баржи и причалим ту, что останется на плаву, к берегу. Затем вплотную подгоним наш буксир к застрявшей на мели, ведь у нас-то осадка меньше. А потом включим гребной винт наших моторов, чтобы размыть песчаный грунт под баржей.

К счастью, на этот раз кувалды не понадобились. Мы спокойно прошли поворот и вновь наполнили наши чашки горячим кофе.

— Да, Миссури — коварная река, — сказал капитан. — Но все-таки уже не такая, как раньше. Еще несколько лет назад мы садились на мель три-четыре раза за рейс. Сейчас это случается очень редко.

В Омахе (штат Небраска) я распрощался с буксиром, на сей раз обошлось без приключений. Капитан причалил обе баржи к пирсу грузового порта, и я, захватив багаж, выбрался на берег. Капитан Миддлтон дружески помахал мне. Буксир отправился дальше. В городе Небраска-Сити его уже ждали четыре баржи.


Столетие назад Миссури была для шкиперов настоящим кошмаром. За период с 1819 по 1897 год «Олд-мизери» потопила более 250 пароходов. Одной из ее жертв стал «Бертран», пятидесятиметровый пароход, плывший из Сент-Луиса в Форт-Бентон. Близ деревушки Де-Сото, в тридцати километрах от Омахи, он распорол обшивку корпуса о дно реки и затонул за десять минут. Это случилось в 1865 году.

Целый век река укрывала обломки корабля толстым одеялом из различных наносов. «Бертран» превратился в легенду: в газетах тех времен писали, что на нем везли золото и 18 тонн ртути.

В феврале 1968 года охотникам за сокровищами удалось-таки обнаружить корпус «Бертрана» на девятиметровой глубине в старом, ныне высохшем, русле реки. Золото и большая часть ртути исчезли. Видимо, их унесла река вскоре после гибели корабля. Но зато обнаружили остальной груз — ни мало ни много 140 тонн! Как это ни удивительно, многие вещи полностью сохранились. Хоть здесь «Олд-мизери» оказала услугу человечеству. Плотно забив глиной отверстия в трюме потонувшего корабля, она помешала доступу кислорода внутрь, предотвратив, таким образом, процесс разложения. Поначалу глину было просто невозможно удалить из трюма, но, когда это все-таки сделали, взору открылась интереснейшая картина: трюм был набит множеством всевозможных запасов и товаров, которые в середине прошлого века везли к далекому пограничному селению.

Кое-кому в Форт-Бентоне неплохо жилось сто лет назад! Я видел меховые шляпы и бутылки французского шампанского, консервированные устрицы и персики, рулоны шелка и ящики со «знаменитой желудочной микстурой доктора Хостеттера».

Желудочная микстура? Рональд Свитцер, директор лаборатории консервации, улыбнулся, видя мою реакцию.

— У нас здесь около 780 галлонов[7] этой «микстуры», — сказал он. — В ней до 30 % алкоголя. Но никто не хочет это питье пробовать, потому что изготовитель подмешал туда еще стрихнина и белладонны!

Интересно, подумал я, кому это понадобилось везти 780 галлонов микстуры на Дикий Запад! А может быть, этикетка — это только уловка, чтобы не платить налог за перевозку алкоголя? Или попытка обойти закон, запрещавший продавать спиртное индейцам? Во всяком случае, работы у директора лаборатории хоть отбавляй.

— В нашем распоряжении более двух миллионов предметов, — сказал он. — Многие пока хранятся в полиэтиленовых пакетах, чтобы не обезводились. Ведь вся работа по консервации займет не меньше трех лет. Прежде всего мы, конечно, займемся скоропортящимися предметами, например продуктами питания. — И он кивнул на старинные кувшины с персиками.

— Вы их не пробовали? — спросил я.

— Ну что вы, — он покачал головой. — Мы даже не прикасаемся к ним без резиновых перчаток, можно получить тяжелое пищевое отравление.

Груз «Бертрана», безусловно, не ограничивается деликатесами для гурманов. Здесь есть и сельскохозяйственные орудия, и кованые сапоги, и свечи для охотничьих хижин. Окинув взглядом весь этот склад, я понял, что сто лет назад жить на Диком Западе было все же нелегко.

И еще я подумал о том, как невероятно трудно было такой груз везти за три с лишним тысячи километров вверх по вероломной Миссури. Чтобы преодолеть отмель, приходилось буквально прокатывать пароход по дну на лопастях гребных колес.

Бывало, что пароход направлялся в какой-нибудь порт, а потом выяснялось, что река проложила новое русло, а порт остался далеко в стороне. Да, побродить-покочевать Миссури любила!

«Если пароход в случае необходимости не в состоянии подняться на крутой глинистый берег, пересечь кукурузное поле в погоне за убегающей рекой, ему не следует пускаться в плавание по Миссури» — это писал в 1907 году Джордж Фитч, человек, который отлично знал повадки реки.


Конгрессу казалось совершенно естественным и логичным, что границы между штатами и округами должны проходить по большим рекам. Часть границы штата Айова проходила по Миссури, и в связи с этим возникла проблема, существующая по сей день.

В 1877 году река пробила себе новое русло и отсекла часть территории от штата Айова. Этот участок и поныне находится на другой стороне реки, окруженный городом Омаха, крупнейшим в штате Небраска.

В свое время два города-соседа — Омаха и Каунсил-Блафс — были построены так близко друг от друга именно из-за Миссури, но она же и послужила своеобразным яблоком раздора. Дело в том, что города эти появились не потому, что река была отличным водным путем. Она была отличной водной преградой, и преодолеть ее на повозках колонистам было очень и очень трудно.

Мормоны[8], отправившиеся на поиски земли обетованной из Иллинойса, столкнулись в 1846 году с этой преградой там, где теперь находится город Кауисил-Блафс (штат Айова). Шесть лет они жили там и занимались сельским хозяйством, а в это время охваченные золотой лихорадкой «сорокадевятники»[9] бросились в Калифорнию.

Еще до прибытия мормонов через реку ходил паром. Они построили еще один, а к 1854 году, когда мормоны ушли из этих мест, работало уже несколько паромов.

В 1854 году началось заселение другого берега реки — территории теперешней Небраски. Одно из поселений мормонов разрослось и превратилось в город Каунсил-Блафс, наиболее же предприимчивые из них пересекли реку и основали город Омаху. А в 1859 году начался новый приступ золотой лихорадки, на сей раз в Колорадо, и снова тысячи людей потянулись на Запад.

Почему же Омаха так превзошла по размерам Каунсил-Блафс? Дело в том, что здесь началось строительство Тихоокеанской железной дороги. Другие железнодорожные пути подводили к Омахе, чтобы соединить их с Тихоокеанской.


После того как в 1944 году конгресс одобрил законопроект «О борьбе с наводнениями», США объявили войну Миссури. Войны ведутся с помощью войск, и эта не явилась исключением — в ней приняли участие инженерные войска.

Попав в Омахе в штаб инженерной дивизии, я понял, что «Олд-мизери» — достойный противник.

Бригадный генерал Джон Моррис ознакомил меня с существующими проблемами.

— В бассейне реки колоссальный перепад высот — от 4200 метров над уровнем моря в горах Запада до 120 метров в устье. Скорость течения в разных местах весьма различна.

Генерал Моррис обрисовал в общих чертах трудности борьбы с наводнениями. Возможность предотвращения их — безусловная заслуга построенных на Миссури плотин.

— Мы начинаем понижать уровень воды в водохранилищах еще осенью, — рассказал генерал. — Уровень воды регулируется и зимой, потому что, если воды в реке будет много, она разорвет ледяную корку и поднимется на 3,5 метра выше нормального уровня. В этом случае прибрежным городам придется худо. Мы снова наполняем водохранилища, когда начинается весенний разлив. Летом нужно опять же быть осторожным, регулируя уровень воды в реке.

Миссури должна быть не просто укрощена, она должна верно служить людям. Уже сейчас река орошает многие тысячи акров на полях и плантациях Монтаны, Южной и Северной Дакоты. Скоро от водохранилищ Гаррисон и Оахе-Дэм протянутся новые оросительные каналы и напоят еще миллион акров. Семь главных плотин, а также многие из 86 вспомогательных в протоках и рукавах помогают ежегодно вырабатывать более девяти миллиардов киловатт-часов электроэнергии. А в нижнем течении Миссури восемь месяцев в году не прекращается навигация. Сейчас период замерзания реки сведен до минимума, но все же уровень воды зимой падает настолько, что плавание в это время представляет определенную опасность.

— А что происходит с рыбой? Не возникает ли губительных для нее последствий из-за построенных технических сооружений? — Эти вопросы я задал биологу Дудли Рейдеру, работающему под началом генерала Морриса.

— Плотины изменили водный режим реки, — сказал он. — Фактически сейчас верхняя и средняя части Миссури — это сплошная цепь озер. В озера выпущена непромысловая рыба, например щука. Появились также белый окунь и лосось. Так что для рыбной ловли места здесь поистине фантастические.

За Омахой «Олд-мизери» превращается в Большую Миссури. Русло становится настолько широким, а повороты настолько плавными, что буксиры здесь толкают по шесть барж — два ряда по три в каждом.

Небраска-Сити, когда-то споривший с Омахой за главенствующий пост в штате, выдвинул нам навстречу пирс, вдоль всей длины которого тянулись баржи. А еще ниже, где река разделяет штаты Канзас и Миссури, лежит город Сент-Джозеф. Здесь в 1860 году открылась верховая почтовая служба «Пони экспресс». От конюшен Сент-Джозефа, в которых теперь организован музей, до Калифорнии расстояние немалое — больше 3 тысяч километров. Срок доставки писем — 10 дней. Ни снег, ни дождь, ни жара, ни темень ночи — ничто не могло остановить «Пони экспресс». Все же через полтора года этой службе пришел конец, потому что начал действовать телеграф.

А еще через 50 километров вниз по Миссури расположен Канзас-Сити — город прямых улиц, маленьких домиков и знаменитой тюрьмы. Здесь, у Канзас-Сити, Миссури уже не та своевольная особа, какой была когда-то. Сразу видно, что реки коснулись «блага» цивилизации, ибо на поверхности ее — грязь.

Представитель канзасского отделения агентства по охране окружающей среды Джои Радемахер говорит, что вода грязная во всей толще течения.

— В районе Су-Сити и выше основной источник загрязнения реки — отходы сельскохозяйственного производства. У нас же проблемы другие — неудовлетворительная система стока вод, пищевые отбросы.

После Канзас-Сити река поворачивает на восток и неторопливо петляет по штату Миссури между тихими городками. Мой самый любимый из них — миссурийский Вашингтон. Здесь изготовляются всемирно известные сувениры — трубки из стержней кукурузных початков.

Я говорил с Карлом Отто, президентом компании «Миссури Мирсхом», которая ежегодно продает до 10 миллионов таких трубок.

— Какая-то часть продукции раскупается туристами, они украшают трубками свои шляпы. Но основные покупатели — это заядлые курильщики.

Не из любого стержня можно сделать трубку. По заказу компании специалисты из Миссурийского университета вывели специальный сорт с крупными початками.

Стряхнув с пиджака кукурузную стружку, я поспешил к берегу, чтобы увидеть обряд венчания. К северу от Сент-Луиса «Олд-мизери» отдает свои воды Старой реке — Миссисипи и принимает ее имя, как примерная жена принимает имя мужа. Миссури больше не существует.

Мне было жаль расстаться с ней. Мы познакомились достаточно близко, чтобы я мог открыть для себя и понять эту прекрасную, строптивую особу. Все эти плотины, турбины и насыпи не смогли полностью ее укротить.

И в каком-то смысле я рад этому. Уж слишком много в нашем мире непротивления и примиренчества. И пусть «Олд-мизери» бунтует, изменив ли русло, посадив ли буксир на мель. Наши предки проклинали эту реку, сражались с ней не на жизнь, а на смерть и в то же время любовались ею. И река должна остаться верной себе.


Об авторе

Гордон Янг — американский журналист, член редколлегии журнала «Нейшнл джеогрэфик», на страницах которого он неоднократно выступал со своими очерками и репортажами о разных странах мира. В нашем ежегоднике публикуется впервые.


«УКРОЩЕННАЯ МИССУРИ»






Невероятно трудно было сто лет назад плыть вверх по вероломной Миссури…
Речной буксир, как известно, не тащит, а толкает, и тупоугольный нос «Омахи» подталкивал перед собой две огромные баржи.

Вера Ветлина
НЕ ПРОЙТИСЬ ЛИ НАМ К ДИНОЗАВРАМ!


Заметки натуралиста

Рис. М. Сергеевой


В самом деле, не пройтись ли? Нет, я не приглашаю читателя попытать счастья в поисках полумифического лохнесского чудовища, то более, то менее достоверными сообщениями о котором пестрят газеты и журналы. Не зову в пустыню Гоби, где советские палеонтологи отыскали уникальные кладки яиц динозавров, своеобразные «ясли» доисторических ящеров. Не собираюсь, наконец, рассказывать об экспонатах Палеонтологического музея, хотя останки и чучела многотонных существ, населявших Землю сто и больше миллионов лет назад, весьма впечатляющи.

Я имею в виду живых ровесников древних ящеров — динозавров растительного мира, уцелевших в бесчисленной смене поколений до наших дней. Лучше всего было бы отправиться на их поиски в тропические джунгли, во многом еще сохранившие первобытный облик. Но такое путешествие далековато. Попробуем поискать ближе, например в Сочи.

Здесь, в Нижнем парке дендрария, неподалеку от нового цирка, растет странное дерево. Впрочем, такие же деревья можно увидеть и в других сочинских парках. Они сразу бросаются в глаза своим необычным обликом, и, чем внимательнее рассматриваешь их, тем больше удивляешься.

Действительно, что за дерево? Можно загадать загадку: ствол тополиный, а ветки расположены мутовками, как у ели; плоды похожи на сливу, а листья… Листья — это особая загадка. Склейте мягкие хвоинки лиственницы, сложив их плотно рядками друг к другу в виде двухлопастного веера, прикрепите веер к длинному гибкому черешку — получите изящный листок странного дерева. Словно тысячи крохотных вееров, овевают они дерево в жаркую пору. Листья сидят пучками на бугорках, похожих на шпоры, — укороченных побегах. Точно так же располагается хвоя у лиственницы. И окраска похожа. Летом листья кажутся голубоватыми от воскового налета, покрывающего иглы хвойных деревьев, а осенью, перед опаданием, они лимонно-желтые, как осенняя хвоя лиственницы.

С плодами тоже неразбериха. Чаще всего их вообще не увидишь ни летом, ни осенью. Но на некоторых деревьях (женских) можно обнаружить похожие на мелкие сливы желтые плоды с сочной мякотью и твердой косточкой. Говорят, они съедобны, но не спешите пробовать: у плодов неприятный запах.

Где плоды, там непременно в свою пору должны быть и цветы. Каждому школьнику известно: плод образуется из разросшейся завязи цветка. А вот цветка вы не найдете. Ни одного, ни на одном из этих деревьев, ни в какое время года. Их не бывает. Дерево, плодами похожее на представителя высших цветковых растений, по способу размножения близко к голосеменным, хвойным, а еще ближе к палеозойским семенным папоротникам, стоящим на одной из самых низких ступеней эволюции. Подобного развития плода, как и строения листа, не встретишь более ни у одного современного растения.

Так кто же он, этот двуликий Янус растительного мира? Дерево, заблудившееся между эпохой древней флоры, когда на нашей планете еще властвовали голосеменные, в том числе хвойные, и сменившей ее современной, выдвинувшей на первое место более совершенные цветковые растения? Его научное название — «гинкго билоба», гинкго двулопастной. Именуют его и «динозавровым деревом», а Чарльз Дарвин назвал «живой окаменелостью», дошедшей до нас из головокружительной глубины веков.

Палеонтологи по крупицам извлекают из «каменных архивов» Земли замурованные в них «документы» — материальные следы былой жизни. Благодаря их трудам мы можем заглянуть во тьму веков, тысяче- и миллионолетий. Спускаясь мысленно по их ступеням, обнаруживаешь, что еще в самом начале «сотворения» планеты начиналась жизнь. Микроскопические комочки живого вещества, бактерии и водоросли существовали, как утверждают ученые, в архейской эре, отделенной от нас примерно тремя миллиардами лет.

Сменялись эры — грандиозные периоды жизни планеты. Ступенька за ступенькой (в каждой — миллионы лет) все живущее на Земле непрерывно обновлялось и совершенствовалось.

Чтобы побывать в эпохе динозавров и гинкго, надо остановиться на той части лестницы времен, которая обозначена эрой средней жизни — мезозойской. От ее начала до наших дней больше двухсот миллионов лет.

Молодая планета тогда кипела энергией и деятельно обустраивалась. Она примеряла то голубые одежды морей, в которые погружалась почти целиком, то поверх обширных материков, вытеснявших моря, нагромождала горные хребты. Она перебирала всевозможные формы, в какие можно заключить жизнь. Отвергала устаревшие, искала новые.

В середине мезозоя от Японии до Британских островов, от побережья Северного Ледовитого океана до Австралии — повсюду климат был теплее, чем ныне. Поднимались удивительные леса из древнейших, не похожих на наши хвойные, саговников и араукарий. Среди обширных трясин возвышались колонны болотных кипарисов, в местах посуше и попрохладнее, по берегам рек и озер, росли гинкговые леса. Зародившись еще в пермском периоде палеозойской эры, то есть почти 300 миллионов лет назад, гинкговые в мезозое достигли расцвета. Может быть, именно на них природа проводила свой первый эксперимент по переделке хвойных деревьев в лиственные?

В полумраке удивительных лесов таился мир чудовищных животных; главенствовали среди них ящеры. Бегемотоподобные парейзавры обитали в прибрежных водах. В воздухе носились летающие ящеры — птерозавры. Но хозяевами планеты в ту пору были динозавры — гигантские пресмыкающиеся весом до 60 тонн и длиной до 35 метров. При устрашающей внешности многие из них были вегетарианцами, их лакомое блюдо, возможно, могли составлять гинкговые плоды и листья.

Многое изменилось с тех пор на планете. Вымерли гигантские пресмыкающиеся. На смену диковинным лесам древних эпох пришли современные, «первую скрипку» стали играть цветковые растения. Лишь немногие из могикан, пройдя все испытания временем, изменяясь и приспосабливаясь, дошли до наших дней. Среди них гиикго билоба — последний представитель некогда обширного ряда гинкговых растений, бесценный экспонат из рабочей мастерской природы, который наглядно показывает, как она лепила, совершенствовала свои творения.

Гинкго считали давно вымершим. Остатки его окаменевших стволов и листьев находили в раскопках начиная с девона. А в поздних слоях, близких к нашей эпохе, они исчезли.

И вот открытие… В 1690 году врач голландского посольства в Нагасаки Кемпфер, занимавшийся в свободное время изучением местной флоры, обнаружил живые гинкго в Японии. В этой стране, как и в Китае, их считали священными деревьями. В китайских поэмах «серебряный абрикос» упоминался еще в IX веке.

«Живым ископаемым» заинтересовались ученые всего мира. Оно стало переселяться в Европу и Америку. Великий Гете вырастил редкостное дерево в своем веймарском саду и посвятил ему стихотворение, которое так и называется «Ginkgo bilоbа». Удивительное строение листа гинкго навело поэта на философские размышления.

Вот это стихотворение:

Этот листик был с востока

В сад мой скромный занесен,

И для видящего ока

Тайный смысл являет он.

Существо ли здесь живое

Разделилось пополам,

Иль, напротив, сразу двое

Предстают в единстве нам?

И загадку и сомненья

Разрешит мой стих один:

Перечти мои творенья,

Сам я двойственно-един.

В диком виде гинкго сохранилось до наших дней лишь в немногих труднодоступных местах Южного Китая. А выращивают его чуть ли не во всех ботанических садах мира.

Дерево оказалось необычайно «покладистым» и в южных районах растет даже на городских улицах. Его можно увидеть не только в Сочи и Сухуми, но и в Молдавии, на Украине, даже в Минске и Риге.

Приятная и необычная внешность стройного дерева, неуязвимость для болезней и насекомых-вредителей, умение приспособиться к загрязненному воздуху, чего не выдерживают многие деревья, делают его поистине неоценимым для городских насаждений. Более того, специалисты утверждают, что гинкго не поддается огню, и из него можно создавать противопожарные полосы. Вероятно, исключительная пластичность, приспособляемость к любым условиям и позволили «динозавровому дереву» успешно перенести грандиозные катаклизмы, происходившие за миллионолетия, дожить до наших дней.

Широко известна нашумевшая в ученом мире история целаканта. Ископаемые останки этой кистеперой рыбы палеонтологи находили в слоях девонского периода древностью больше 300 миллионов лет. Подобно гинкго среди растений, этот представитель ископаемой фауны сохранил в своем строении переходные черты, свидетельства эволюции. Передние плавники целаканта напоминают примитивные конечности. Ученые предполагают, что именно от этих рыб и берут начало наземные позвоночные.

Считалось, что целаканты полностью вымерли еще 70 миллионов лет назад. А в 1938 году рыбаки, занимавшиеся промыслом в Индийском океане у берегов Южной Африки, вытянули тралом вместе с рыбой странное существо длиной почти два метра. Это был живой целакант. В последующие годы древнейшие кистеперые рыбы еще не раз попадались в сети. Так было сделано крупное открытие в эволюции животного мира.

Меньше известна история, которая произошла примерно в те же годы с другим «живым ископаемым» — из растительного мира.

С середины прошлого века в отложениях, имеющих возраст 70 миллионов лет, палеоботаники находили окаменевшие деревья, которые считали вымершими предками или близкими родственниками существующего и теперь растительного гиганта — секвойи. В 1941 году японский палеоботаник Сигеру Мики в более поздних отложениях нашел веточки хвойного растения, похожего на секвойю. Он назвал неизвестное вымершее растение метасеквойей. Потом последовали подобные находки то одних, то других частей окаменевшего дерева чуть ли не по всему северному полушарию. А через три года после открытия Сигеру Мики целые рощицы живой метасеквойи обнаружили в Центральном Китае. Деревья растут по берегам горных рек, и местные жители называют их «водяной елью». Палеоботаники смогли наконец увидеть целым и словно бы ожившим растение, представление о котором многие десятилетия составляли, как мозаичную картину, по разрозненным окаменевшим остаткам.



Сейчас метасеквойи растут во многих ботанических садах и парках. Их можно увидеть и в Сочи, по соседству с гинкго. Мягкая ярко-зеленая хвоя метасеквойи осенью, перед опадением, принимает красивую багряно-медную окраску. Приятные на глаз, быстрорастущие, неприхотливые, эти деревья, как и гинкго, имеют все данные, чтобы занять почетное место в городских насаждениях.

Возрождение из небытия гинкго и метасеквойи — поучительный и обнадеживающий пример возможностей человека. По выражению одного из ученых, это «нечто обратное обычной судьбе всего живого».

Вот теперь настал черед поговорить об «обычной судьбе» живых ископаемых из мира растений. Тех, которые, придя из древних эпох, стали нашими современниками. Их много. Встретиться с ними еще можно не только в южных краях, но и в среднерусском лесу, на северном болоте. Кстати, именно здесь, на севере, живут наследники самых древних, куда более почтенных династий, чем «динозавровые деревья».

В сыром лесу, чаще хвойном, нашло приют не очень бросков растение. Мохнатенькие, как бы плюшевые, вечнозеленые плети стелются по земле, прячась во мху и траве. Оттуда, словно древние булавы, настороженно подняты их спороносные колоски.

Знакомьтесь: плаун булавовидный. Скромный потомок древнейшей из современных растительных династий. Его предки появились на Земле более 350 миллионов лет назад. В каменноугольном лесу древовидные плауны и хвощи, к нашим временам тоже превратившиеся в травку, не уступали мощью 50-метровым лепидодендронам и папоротникам, вместе с ними составляли непроходимые болотистые чащи, доставшиеся нам в виде колоссальных залежей угля. Между прочим, самые высокоценные пласты каменного угля — это спрессованные, окаменевшие споры ископаемых деревьев. Сколько же их носилось в воздухе и падало на землю?

Испытания судьбы за миллионолетия превратили могучие плауны-деревья в травку. Но плаун-травка хотя и мал, а наблюдательному глазу может открыть немало интересного. Прежде всего он бродяга. Каждый год его мягкий стебель, густо покрытый мелкими чешуйчатыми листочками, вырастает в длину до метра. Прижимаясь к земле, дает корешки, утверждается на новом месте. И так из года в год. Старая часть стебля постепенно отмирает. Через несколько лет, глядишь, плаун, ползая по-пластунски, уже далеко ушел в поисках более комфортабельных мест. Не так ли в свое время еще более далекие предки плаунов «лысые растения» — псилофиты, покидая колыбель жизни — водную стихию, выбирались на твердь, положив начало сухопутным растениям?

Путешествуя, плаун не забывает каждое лето выпускать наверх пучки спороносных колосков. Ярко-желтые крупинки спор почти наполовину состоят из жирного, невысыхающего масла. Вспыхивая, они сгорают мгновенно, без дыма. Упав в воду, плавают по поверхности не смачиваясь, как не промокают смазанные жиром перья водоплавающих птиц. По этой особенности плаун и получил свое название от измененного «плавун».

Споры, осыпаясь, падают в воду и плывут к далеким берегам или вбиваются дождями в почву. Через несколько лет из них образуется заросток. Крохотный клубенек заростка откроет долгую и многоступенчатую череду превращений, характерных для размножения плауна. От образования споры до прорастания зародыша будущего растения протекает полтора-два десятилетия. Этот способ размножения, необычайно сложный и ненадежный, — один из реликтов тех времен, когда природа еще не пришла к более совершенным цветковым растениям.



Так, ползком и вплавь, изрядно «потеряв в весе», а все же живым дошел плаун до нас из тьмы веков. Он неплохо приспособился к современной жизни в тропиках и умеренной зоне. У нас расселился по хвойным лесам и лесотундре от Белоруссии до Камчатки. Оказался, как говорится, «на все руки». Его вечнозеленые гибкие гирлянды — неплохое украшение. В Деревнях их кладут для красоты между оконными рамами. Споры плауна — ликоподий — еще недавно широко применяли в театрах для бутафорских пожаров. Он же идет на детскую присыпку. Усердно служит, кажется, и до сих пор даже в металлургии. При фасонном литье им обсыпают формы… Деталь выходит гладкой, не требующей шлифовки.

Но неприхотливый, живучий плаун уже не выдерживает натиска цивилизации. Исчезает. Есть опасение, что в недалеком будущем мы увидим его пушистые гирлянды лишь за стеклянными витринами музея, где-нибудь по соседству с динозавром или археоптериксом.

Можно назвать немало «живых ископаемых» в растительном мире, которые, подобно гинкго и метасеквойе, плауну и его ровеснику — хвощу, пришли к нам через тысяче- и миллионолетия, преодолели на этом пути все невзгоды, резкую смену климатов. И мы подчас даже не подозреваем, что ходим возле уникальных творений природы, а то и прямо по ним.

Вот примеры. На зимних улицах можно увидеть букетики вошедшего недавно в моду «багульника». Вряд ли те, кто привозят из Сибири вагонами хрупкие голые веточки, и те, кто ради мимолетного удовольствия ставят их в вазу, подозревают, что стали соучастниками скоростного истребления одной из драгоценностей древней природы. Багульником в Сибири неправильно называют даурский рододендрон. Это редкостное реликтовое растение сохранилось в таежных краях с доледниковых времен, когда там было теплее, чем теперь в Сухуми. Рододендрон (что означает «розовое дерево») — ранний вестник сибирской весны и первый красавец тайги. Когда он цветет, на крутые склоны сопок, поросшие сосной, будто ложатся розовые облака. Еще Мичурин призывал смелее поселять это красивое и неприхотливое растение в городских парках и садах.

Увы! В парках даурского рододендрона почти не увидишь. И на сибирских сопках катастрофически редеют его розовые облака.

Иные «любители природы», отправившись на загородную прогулку, спешат нарвать в зимнем лесу «букет» черники (да побольше!), чтобы любоваться потом несколько дней ее свежими, только что развернувшимися листочками. Знают ли они, что при этом почти в буквальном смысле «наломали дров»? Обыкновенные черника и брусника — настоящие деревья, живущие более ста лет. Ведут они свой род хотя и не с динозавровых, но тоже с весьма почтенных времен. Это испытания долгой и нелегкой судьбы превратили их, как и плауны, из великанов в карликов.

Еще один реликт среднерусского леса — северная орхидея с экзотическим названием «венерин башмачок». Маленькое чудо, при создании которого природа проявила тонкий, изысканный вкус. Давно и с азартом охотились за ним «любители природы». И вот это растение почти уже не встретишь. А природа, тысячелетиями шлифовавшая не только хрупкую, одухотворенную красоту цветка, но и приспособленность его к строго определенным условиям, уже не сможет стачать новых «венериных башмачков». На грани исчезновения и другие орхидеи севера, скромные сестры «венериных башмачков» — белая ночная фиалка — любка, сиренево-розовый ятрышник.

Предвижу возражение: не ходить же по лесу, как по залам музея, не прикасаясь ни к чему. Нет, не надо так ходить. Но думается, не обязательно и тащить из леса все, что красиво, к себе домой, причем в устрашающих количествах, столько, сколько увидит глаз. Не надо огромных, бессмысленных и безвкусных веников лесной страдалицы — черемухи, необозримых букетов других лесных и луговых цветов. Кажется, бесспорна истина: обедняя природную красоту, мы обедняем самих себя, ибо эта красота не заменима никакой другой. Она неотделимая часть нас самих, нашей души. Вспомним, что все искусства мира — поэзия, живопись, музыка — с древнейших времен одухотворялись картинами природы.

Редеют или вовсе исчезают с лица Земли и ценные реликтовые деревья: на юге — «красное дерево» (тис), кавказское железное дерево; на севере — карельская береза с ее неповторимыми узорами на древесине; на востоке — сибирский и корейский кедры.

Не так давно в горах Алтая мне довелось видеть, как самодеятельные заготовители тюками гнали на базары целебный «маралий корень» — левзею. Листья левзеи с удовольствием щипали на привалах наши вьючные лошади — так ее было много. Теперь «маралий корень» в доступных местах почти не увидишь. Сейчас там экзекуции подвергается еще более ценное по лечебным свойствам и редкое растение — родиола розовая («золотой корень»). Здесь уже приходится задуматься о жизненно важных и невосполнимых потерях для медицины, да и вообще для будущей науки. Кроме того, многие из растений дикой флоры, казалось бы на первый взгляд бесполезные, никчемные, на самом деле еще не познанный или нетронутый фонд для работы ученых по созданию новых культурных растений с более высокими качествами. Наконец, они необходимы самой природе в ее развитии, поддержании биологического равновесия.

Наступление человечества на мир живой природы приобретает глобальные размеры. Под натиском технического прогресса исчезают естественные ландшафты, уходят в небытие веками сложившиеся сообщества живых существ. А всякое нарушение биологического равновесия грозит цепной реакцией с далеко идущими последствиями. В том числе и для нас. Ибо, как бы мы ни удалялись от матери-природы, все равно мы с ней одно целое.

Все тревожнее и настойчивее голоса, призывающие к защите биосферы в целом, растительного и животного мира в частности. В разных странах создаются заповедники и заказники. Наиболее гонимые из «меньших наших братьев», врученных историей под человеческую защиту, находят приют в ботанических садах и зоопарках.

В нашей стране сбережение природы, в том числе ее зеленого мира, стало общегосударственной задачей. В республиках приняты законы об охране природы. Ученые составили «Красную книгу» редких и исчезающих видов флоры СССР, которые нуждаются в государственной охране. Красный цвет предупреждает об опасности. В «Красную книгу» уже пришлось занести около шестисот видов растений, находящихся на краю гибели. Для спасения их поселяют в ботанических садах и на участках научных институтов. Объявляются заповедными наиболее ценные ландшафты со всем их сложным и взаимосвязанным живым миром.

Но необходимо, чтобы каждый человек стал добрее и снисходительнее к хрупкому, незащищенному миру родной природы. Тогда, несомненно, и те, кто будут жить через сто и двести лет, смогут при случае сказать: «А не пройтись ли нам в «динозавровый» лес?»


Об авторе

Ветлина Вера Арсеньевна. Родилась в селе Овчинники Калининской области. Окончила четыре курса Всесоюзного сельскохозяйственного института заочного образования. Член Союза журналистов СССР. Много путешествовала по родной стране, долгое время была на журналистской работе в ТАССе и на Всесоюзном радио. Автор многих научно-художественных и очерковых книг («Рассказы о цветах», «Крымские путешествия», «Алтайские дали», «И снова поиск»), опубликованных в 50–60 годах в Детгизе, издательствах «Молодая гвардия», «Советская Россия». В нашем ежегоднике выступала неоднократно. Сейчас работает над книгой о тайнах жизни растений.

Игорь Константинов
ИЛЬМЕНЫ 


Фотоочерк


Золотоствольные сосняки и зеленые густые березняки разбежались привольно, поднялись на невысокие горы, стеной подошли к озерам, склонились над камнями. Камни — главное богатство этого края, который зовется Ильменским заповедником и известен каждому минералогу. Чего тут только нет! Топазы и аквамарины, цирконы и гранаты, сапфиры и горный хрусталь — всего около двухсот видов минералов и их разновидностей нашли геологи в Ильменах.

Только в Южной Норвегии, в Бразилии, на островах Шри Ланка и Мадагаскар есть места, которые можно сравнить с Ильменскими горами по богатству минералов.

С середины XIX и до начала XX века недра Ильменских гор хищнически эксплуатировали. Здесь закладывали многочисленные копи — добывали драгоценные и поделочные камни, потом пудами отправляли на заводы.

Почти шестьдесят лет в Ильменах царит заповедный режим. Не ведут больше добычи, лишь исследуют и изучают недра заповедника. Ильменские горы стали лабораторией, где проверяются гипотезы и теории образования минералов и горных пород.

В заповеднике работают ученые различных специальностей. Их интересует весь природный комплекс Ильмен. Они изучают леса и почвы, птиц и зверей, насекомых и травы, озера и болота, следят за погодой, фенологическими изменениями. На то и заповедник — служить науке.

*


Заповедник богат озерами. Между собой они не похожи, но все красивы в обрамлении невысоких хребтов





Кристаллы кварца в солнечный день, как зеркало, отражают красоту Ильмен
Амазонит — камень поделочный. Когда-то его отправляли из этих мест возами




Филина встретишь не во всех лесах. Он живет там, где его редко тревожат





Много в лесу ягод. Но их никто здесь не собирает — так заведено во всех заповедниках
В заповеднике около сорока видов млекопитающих. Лисица — один из представителей четвероногих



Сосна и береза — самые распространенные здесь деревья. Они растут даже на скалах

Феликс Штильмарк
НАЕДИНЕ С ТУНДРОЙ


Из путевого дневника

Заставка А. Кретова-Даждя

Цветные фото Л. Д. Сулержицкого


— Таймыр закрыт! Сегодня летаем на Котуй, на Медвежку, на Маймечу, можем доставить в Косистый. Нет, на Таймырское озеро никак нельзя. Знаю, что пятый день ждете; будет погода — полетите, ваш рейс стоит в плане.

Главное в таких случаях — не терять чувства юмора. Иное утешение найти трудно. Вчера погода была летной, но наш пилот улетел по срочному санитарному заданию. Накануне вылет сорвался из-за горючего. Сейчас заветный АН-2 стоит на Хатангском аэродроме в полной готовности, однако полярная станция сообщает с озера Таймыр о низкой облачности и сильном боковом ветре.

Идти вслепую, рисковать никак нельзя. Более шести часов — сколько хватит горючего — должны мы летать над просторами таймырской тундры, чтобы ознакомиться с районом, где намечается создать новый государственный заповедник, который должен стать самым крупным заповедником тундрового ландшафта в нашей стране.

Полевым работам на Таймырском полуострове предшествовало немало совещаний в Москве, Ленинграде, Красноярске, Дудинке, Хатанге — от столичных академических сфер до районных низовых инстанций. Ведь создать заповедник — значит прекратить всякую хозяйственную деятельность на его территории. Нужно не только выбрать участки характерных природных ландшафтов, но и учесть интересы хозяйственного развития данного региона, подойти к этим проблемам со всесторонней, комплексной оценкой.

В качестве «рабочего варианта» Таймырского заповедника был намечен участок в Хатангском районе к юго-западу от озера Таймыр. Его-то и предстоит нам теперь обследовать[10]. Это нижнее течение реки Верхней Таймыры с ее самым крупным правобережным притоком Логатой, западная часть Таймырского озера с бухтами Ледяной и Байкура-Турку, наконец, южные отроги гор Бырранга вместе с таинственным озером Левинсона-Лессинга… Нереальным оказалось предложение объявить заповедником все огромное озеро Таймыр: Хатангский и Норильский рыбозаводы ведут здесь сейчас интенсивный лов рыбы. Рыбаки живут в небольших разборных домиках-балках, самолеты доставляют им топливо и продукты, а в обратный рейс везут соленую или мороженую рыбу. Нельзя включить в пределы заповедника и тундровые территории, где выпасаются стада домашних оленей, принадлежащие хатангским колхозам. Противоречит интересам государства и заповедание районов, где могут вестись разработки полезных ископаемых. А ведь Таймыр недаром называют полуостровом сокровищ. Он еще сравнительно слабо разведан, но ждать от него в этом смысле можно многого.

Одним словом, оказалось, что на огромных пространствах Таймырского полуострова, общая площадь которого — около 90 миллионов гектаров, нелегко выделить один — полтора миллиона под государственный заповедник. Еще не очень давно было распространено мнение, что Таймыр и так представляет собой как бы «естественный заповедник», поскольку он пока находится вне сферы хозяйственного освоения. Но сегодня так уже никто не думает, нынешний Таймыр уже не тот. Даже в самых глухих и труднодоступных его уголках можно слышать гудение мощных моторов. Летят гидропланы и вертолеты, пробиваются по тундре тягачи, вездеходы и тракторы, поселки геологов из разборных балков и утепленных палаток возникают там, где не ступала нога человека.

В таймырских тундрах действительно много разных птиц, песцов, диких северных оленей. Озера и реки здесь богаты рыбой. Но весь этот «слой жизни» зиждется буквально на ледяном фундаменте и овеян холодным дыханием Арктики. Отсюда и особая ранимость тундровых ландшафтов: достаточно пройти мощному вездеходу, чтобы на поверхности почвы остались глубокие незаживающие рубцы. Отсюда и специфический для Севера закон «мнимого изобилия». Кажется, рыбы век не выловить, а стоит черпнуть раз-другой сетью, как наступает разочарование. А самое главное — это низкая способность северных биоценозов к воспроизводству. На Юге щедрое солнце и богатая почва могут быстро восстановить утраченное, но скупой арктической природе для этого нужны долгие годы и даже столетия.


Нашему пилоту окончательно надоело бесплодное ожидание, и он отправился выяснять обстановку. Хорошо, что, умудренные экспедиционным опытом, мы не ушли сразу после утреннего отказа. Новая сводка погоды с озера Таймыр оказалась не столь суровой, и нам наконец-то разрешили вылет.

Рассаживаемся вдоль бортов, протираем круглые окошечки, готовясь к длительным наблюдениям. У каждого из нас своя задача. Зоологи и охотоведы будут вести учет встреченных оленей, гусиных и утиных стай, отмечать места обитания различных животных. Ботаник получит представление о типах тундровой растительности. Но основное — уточнить границы проектируемого заповедника. Они должны быть хорошо различимы на местности, а природные рубежи в условиях Таймыра не всегда четко выражены.

Уточняем маршрут с пилотами, сверяем свои карты и часы. В записях у всех должно быть указано строго одинаковое время. Это позволит «привязать» наблюдения к местности. Программа и форма записей составлены заранее.

Неужели конец ожиданию, неужели действительно летим? Да, самолет в воздухе, вот он развернулся над поселком, пролетел над рекой Хатангой, которая сверху показалась не такой уж широкой, и взял курс на северо-запад.

Под крылом зеленый фон сплошной лесотундры. Постепенно он сменяется желтизной тундровых пространств. Светло-зелеными лентами обозначены долины речек, где лишь недавно распустилась листва ивняков и поднялись молодые травы. Середина июля на Таймыре — начало лета.

Самолет летит невысоко, и местность просматривается отлично. Я замечаю не только чаек и уток, но даже крупных куликов на краю тундрового озера. Молчаливо и внимательно приглядывается к ландшафту ботаник.

В нижнем течении Хатанги наиболее северная граница распространения лесной растительности. Нигде в мире деревья больше не встречаются на такой широте. Конечно, они уже не образуют здесь настоящих сомкнутых лесов, скорее это разреженные рощи и редколесья из невысоких, замысловато изогнутых деревьев. Но именно эти лиственничные заслоны первыми принимают на себя удары холодных арктических ветров, задерживая их продвижение в глубь материка.

Мы приближаемся к знаменитому Ары-Масу — одному из самых северных лесных участков. При взгляде сверху становится особенно понятным его название (Ары-Мае в переводе с якутского означает «лесной остров»). Этот массив окружен сплошной тундрой и представляет собой подлинный лесной оазис среди открытых пространств. Его площадь — более 3 тысяч гектаров.


Я побывал в Ары-Mace в первых числах июля, не без труда добравшись туда на попутной моторной лодке. Стояла злая непогодь, ледяные дожди даже днем сменялись иногда снегопадами. На веточках чахлых ары-масских лиственниц едва начали пробиваться зеленые щетинки. Только наиболее крупные и старые деревья достигают здесь высоты более десяти метров при толщине у основания до двадцати пяти сантиметров. Они появились на свет в конце XVIII века, это живые ровесники Пушкина! Я вспоминал настоящую тайгу, могучие лиственничники Саян и Прибайкалья, где кроны деревьев уходят к небу, и мне стало жаль их северных сестер, изможденных арктической стужей.



Размещение проектируемого заповедника на Таймыре 

Ары-Mac очень любопытен для зоолога, и я проделал несколько интересных маршрутов, которые, к сожалению, были омрачены непрестанными дождями. Здесь можно встретить не только типичных обитателей тундры, но. и животных, тяготеющих к районам с древесно-кустарниковой растительностью. В редколесьях обитали многочисленные дрозды Наумана, полярные овсянки, пемочки-теньковки, чечетки, варакушки, вблизи же озер часто встречались кулики, чайки, крачки. Через Ары-Mac регулярно проходят, направляясь весной на север, стада диких оленей, обычен заяц-беляк, даже летом встречается росомаха. В реке Новой, вдоль правого берега которой протянулся этот лесной остров, хатангские рыбаки ловят отменных чиров, муксунов, сигов и других ценных рыб.

В Ары-Mace расположен стационар Ботанического института Академии наук СССР. Ряд лет изучаются взаимоотношения тундры и леса на крайней границе распространения древесной растительности; здесь можно наблюдать разные виды ее приспособлений к суровым арктическим условиям. Лиственницы нередко растут куртинами, принимая не только кустарниковые и «шпалерные», но и стланиковые формы.

В этом уникальном, самом северном в мире лесу каждое дерево как бы своеобразный прибор, регистрирующий изменения природных условий; это и определяет его большую научную ценность. Но местные рыбаки и охотники, срубающие пару-другую лиственниц для костра, даже не подозревают, что наносят этим ущерб. Еще более опасны для Ары-Маса тяжелые гусеничные машины — вездеходы, тракторы, которые могут нанести редколесьям серьезные повреждения. По ходатайству краевого общества охраны природы и Ботанического института АН СССР красноярские геологи наметили специальные меры для охраны Ары-Маса во время разведочных работ в Хатангском районе.

Уже сейчас этому массиву посвящено немало научных трудов, он известен ботаникам не только нашей страны, но и за ее пределами. Значение этого замечательного памятника природы исключительно велико, и поэтому Ары-Mac с окружающими участками тундры предложено превратить в филиал будущего Таймырского заповедника.


Внизу, под крылом самолета, просторная долина реки Новой, бесчисленные пойменные озера, протоки, острова… Остаются позади последние форпосты приземистых ары-масских лиственниц, и опять — теперь уже окончательно — безраздельно господствует тундровый ландшафт.

Все чаще, порой почти непрерывно, мелькают внизу испуганные куропатки, черными тенями проносятся поморники, распластав крылья, парят огромные чайки-бургомистры.

Почти четверть часа самолет летит вдоль длинного озера Кокора. На его южном берегу виднеется небольшой белый прямоугольник. Это балок — жилище рыбаков. Возле него мечутся собаки, затем появляются две фигурки. Люди вышли посмотреть, что за самолет, но, увидев наш колесный АН-2, тут же возвращаются в балок. Сесть здесь можно только на озере, и раз летит не гидроплан, значит, и посадки не будет.

Штурман показывает на карту и смотрит вниз. Впереди новое крупное озеро — это уже Нада-Турку, откуда берет начало один из главных притоков Логаты. Теперь мы летим уже над территорией проектируемого заповедника. Для непривычного глаза кажется странной немыслимая путаница речек и озер. Число их невозможно определить: сотни, тысячи, может быть, даже десятки тысяч только в поле зрения — округлых, эллипсовидных, подковообразных… С трудом разбираясь в этой мешанине с помощью штурмана и карты, находим одно из главных русел Логаты; эта речка называется здесь Логата-IIада-Турку. Мы летим над нею и приглядываемся с особой внимательностью к вьющейся внизу голубой ленточке, стараясь угадать и скорость течения, и глубину, и характер дна. Дело в том, что именно в верховьях Логаты намечен лодочный маршрут для основного наземного обследования территории заповедника. Мы собираемся плыть на резиновых лодках без моторов. Если гидросамолет сумеет нас высадить в районе озера Нада-Турку, то за три-четыре недели можно спуститься на веслах до устья Малой Логаты. Вот и нужно оценить возможности такой экспедиции в этой совершенно безлюдной местности. Главный вопрос: сможет ли гидроплан сесть в верховьях узкой извилистой речки? Но пилот решает эту проблему очень просто: вблизи Логаты множество крупных озер, и любое из них может служить посадочной площадкой для АН-2 с поплавками.

По верховьям Логаты мы отметили множество крупных скоплений линных гусей и несколько небольших стай краснозобых казарок. Встретить этих редких и ценных птиц было особенно приятно, ведь в районе озера Таймыр проходит восточная граница обитания этого эндемичного для нашего Севера вида[11].

Все чаще и чаще попадаются на глаза дикие олени. Они держатся небольшими группами или поодипочке. Животные не обращают внимания на гул самолета. В большинстве это самцы, «хоры», как их называют. Самок же с телятами не видно, хотя пора отела миновала. Основные летние пастбища оленей находятся западнее, в истоках Верхней Таймыры и в бассейне Пясины. Много оленей уходит летом на север, в сторону океанского побережья, туда, где текут малоизученные таймырские реки Шрепк и Траутфеттер (их назвали именами путешественников, современников знаменитого исследователя Таймыра — А. Ф. Миддендорфа). Здесь, в бассейне Логаты, остаются лишь небольшие группы оленей, отставшие от своих стад.

Летим вдоль русла Логаты. Река становится шире. От берега часто отплывают стаи потревоженных линных гусей. Они тесно прижимаются друг к другу, и сверху кажется, будто по воде плывет светлый островок, оставляющий за собой расходящиеся углом волны.

Берега реки круче, появляются береговые обрывы и яры, вся местность здесь более пересеченная. Чаще видим пернатых хищников — мохноногих канюков и соколов-сапсанов, рядом с которыми, как правило, поселяются гуси или казарки. По неписаному закону тундры хищники не трогают соседних птичьих гнезд и даже оберегают их от песцов и поморников.

На прибрежных буграх хороша заметны свежие выбросы земли — это норы песцов. Вот и хозяин одной из таких нор, он убегает, вытянув длинный, по-летнему тонкий хвост. От его зимней красоты не осталось и следа, весь он худой, грязно-бурый.

Внезапно самолет делает крутой вираж, преследуя уходящего на махах волка. А невдалеке несколько спокойно пасущихся оленей, и мне невольно вспоминается жаркая дискуссия о роли волка в жизни тундры. Зоолог Л. Н. Мичурин, большой знаток и ценитель таймырской природы, упорно отстаивал точку зрения, что волки — необходимый элемент тундровых биоценозов: они регулируют численность оленей, играют роль санитаров, «выбраковывая» наиболее слабых и больных животных. Мичурин высказывал эти взгляды гораздо раньше, чем стали известны популярные теперь у нас книги Фарли Моуэта «Не кричи: волки!» и Лоис Крайслер «Тропами карибу», написанные в защиту канадских волков. Правда, далеко не все специалисты соглашаются с подобным мнением. Но во всяком случае вряд ли оправдано истребление этих зверей при помощи авиации в малонаселенных районах Таймыра, где отсутствуют домашние животные.

А вот и устье Малой Логаты, где мы наметили закончить будущую наземную экспедицию. Приметное место: ниже по течению тянутся мощные береговые уступы — яры, отвесно обрывающиеся к реке. Самолет развернулся, спугнув пару белых сов, и взял курс на север, к Верхней Таймыре.

Справа появляется крупное озеро Сырута-Турку. Возле него довольно много оленей, замечаем стада по 30–50 голов. Очевидно, из-за холодного нынешнего лета и отсутствия в тундре гнуса часть оленьих стад задержалась на правобережье Верхней Таймыры. Всего за время полета мы встретили около 400 оленей. Конечно, это немного для Таймыра, особенно в сравнении с бассейном Пясины, где в период осенних миграций можно встретить тысячные стада. Но и здесь дикий северный олень — постоянный компонент биоценозов. Кроме самих зверей об этом то и дело напоминают попадающиеся на глаза их останки — черепа, рога, кости…

По мере продвижения самолета к северу фон тундры становится все более бурым, постепенно исчезают не только зеленые, но и желтые тона, зато белые пятна нерастаявших снежников и льда на озерах все чаще. Вот среди красновато-бурой тундры появляется мутная свинцовая полоса. Это и есть Верхняя Таймыра, главная река восточной части полуострова. Ее берега очень пологие и кажутся безжизненными. Очень редко встречаются стаи гусей, совсем нет казарок, даже чайки и поморники исчезли. Какой контраст с оживленной Логатой! Пересекая водораздел Логаты и Верхней Таймыры, мы попадаем из подзоны субарктических мохово-лишайниковых тундр в район чистой арктической тундры, животный мир которой несравненно беднее.

Теперь самолет движется вдоль отрогов гор Бырранга, самого северного нашего материкового горного кряжа. Тундровые участки чередуются с настоящими арктическими пустынями. На пологих склонах и по щебнистым вершинам увалов совсем нет растительности, и общий фон уже не бурый, а серовато-черный с резкими белыми пятнами снежников. Совершенно не земные, а какие-то космические краски.

Оставляя слева протянувшееся среди гор озеро Левинсона-Лессинга, мы летим к бухте Ледяной. Вокруг безлюдная горная тундра, а между тем именно на этом участке необходимо уточнить границу будущего заповедника с учетом замечаний геологов. Кто знает, так ли уж далеко время, когда в этих неприветливых краях появятся новые города? Ведь и на месте нынешнего Норильска — большого современного города — еще недавно был совсем иной ландшафт. Освоение Арктики происходит на наших глазах, потому так важно своевременно выделить заповедные территории, сохранив их как эталоны природных ландшафтов.

Под нами долгожданное Таймырское озеро во всем своем мрачном величии. Почти все оно, кроме истоков Нижней Таймыры, сплошь забито льдом. Огромное ледяное поле понемногу продвигается на запад, к открытой воде. Очевидно, в этом году лед на озере до конца не растает: лето холодное.

Местность напоминает иллюстрацию к фантастическим романам, поражая глаз суровостью и четкостью линий. Вот мыс Саблера — важная точка для описания границ заповедника. Видна вся бухта Нестора Кулика и уходящая черным ущельем к северу долина Нижней Таймыры.

Впереди бухта Ожидания, где находится та самая полярная станция, которая не давала разрешения на вылет. От восточной оконечности бухты замысловатым полумесяцем идет узкая щебнистая коса, на которую могут при особой необходимости сесть колесные самолеты. Запросив по рации разрешение, пилот делает два пробных захода и мастерски совершает посадку. Колеса бегут в нескольких метрах от края воды, машина подпрыгивает на гальке и замирает. Мы отправляемся в гости к полярникам.

В этом году на станции многолюдно. Рядом с бревенчатыми домиками метеорологов, крыши которых щетинятся мачтами антенн и всевозможными флюгерами, раскинулся целый поселок из красноватых балков. Это жилье геологов. Тут же несколько вездеходов и тракторов, заброшенных сюда зимой на «Антее». Весь берег усеян бочками с горючим, на растяжках радиомачт вялятся крупные лососи-гольцы.

Побеседовав с работниками станции и попив чайку, возвращаемся к самолету. Теперь курс лежит обратно, к югу. Вдоль длинного залива Байкура-IIеру направляемся к верховьям реки Большой Балахни. С этой рекой связано несколько недавних зоологических находок. Оказалось, что здесь гнездятся краснозобые казарки, а научный сотрудник из Норильска Б. М. Павлов обнаружил колонию розовых чаек, которые до этого не встречались на Таймыре.

В истоках Балахни раскинулись бескрайние тундровые болота. Сотни мелких озер-полигонов образуют замысловатую сетку. Местами участки таких болот настолько правильны по форме, что похожи на куски вафель. Все это — проделки вечной мерзлоты и тундровых грунтов. Полигональные болота занимают огромные пространства к югу от Таймырского озера и в некоторых других местах полуострова. Дичи на болотных просторах почти не видно, даже неизменные белые куропатки взлетают лишь изредка.

Самолет входит в полосу низкой облачности, мы летим вслепую, местами почти касаясь колесами земли, и выходим из сплошного тумана только возле реки Новой.

Пилоты говорят, что горючее на исходе, надо кратчайшим путем идти к Хатанге. Опять под крылом Ары-Mac, зелень лесотундры, живописные озера, но птиц на них меньше, чем в логатской дальней тундре. За лабиринтом проток уже видна Хатанга, большие морские корабли посреди реки, белые домики поселка… Спасибо пилотам!


Спустя неделю такой же самолет, только сменивший колеса на поплавки, доставил нас к истокам Логаты и высадил на одном из тундровых озер, от которого мы без особых приключений добрались к руслу реки. Всем троим участникам этого похода — охотоведу Валентину Андреевичу Шестопалову, зоологу Надежде Константиновне Носковой и мне — не забыть того момента, когда самолет, покачав на прощание крыльями, улетел и мы остались наедине с тундрой.

Жизнь вокруг шла своим чередом: кричали чайки, совсем рядом бегали кулики-ржанки, пара потревоженных гусей вела к озеру пятерых уже подросших гусят. Мир тундры, который мы наблюдали в течение всего путешествия, более всего замечателен тем, что все обычно незримые «биологические цепи» проявляются здесь очень наглядно. Напряженный пульс жизни тундрового биоценоза не затихает, не прерывается ни на минуту в течение круглых суток, ибо день отличается от ночи только высотой стояния солнца над горизонтом. Непонятно, когда животные спят или отдыхают; никто ни от кого не прячется; хищники и их жертвы подчас ходят бок о бок. Разумеется, я несколько утрирую, стремясь передать свое первоначальное ощущение. Обилие птиц присуще не всей тундре, а лишь отдельным, наиболее благоприятным ее участкам, например долинам овражистых речек, где есть и вода, и пища, и убежища. Олени и волки действительно нередко ходят на виду друг у друга, так же как львы и антилопы в африканских саваннах, но, ясное дело, хищнику приходится потрудиться, чтобы добыть себе пропитание…

Главным нашим делом было знакомство с животным миром проектируемого заповедника. Нам удалось составить список обитающих здесь птиц и млекопитающих, собрать небольшую зоологическую коллекцию. Наибольшее внимание уделяли мы редким и ценным видам, среди которых первое место принадлежит краснозобой казарке.

Стаю этих птиц мы встретили в первый же день плавания по Логате. Две наши резиновые лодки скользили по воде совершенно бесшумно. Однако многочисленные линные гуси не проявляли к нам особой доверчивости и уплывали вниз по течению[12]. Совершенно утрачивая способность летать в период линьки, гуси удивительно проворно плавают, ныряют и даже бегают с такой скоростью, что нечего и думать их догнать. Если же опасность застает гуся врасплох, птица ловко прячется среди кочек, распластав крылья и вытянув шею.

Стая линных краснозобых казарок встретилась недалеко от скопления других гусей, но держались казарки особняком. Их просто невозможно было не заметить: они отличались не только красивой окраской оперения, но и удивительной доверчивостью. Казарки не старались скрыться, не убегали в тундру, как другие гуси, они лишь отплывали к противоположному берегу. Вскоре нам встретилось несколько выводков этих птиц, но, даже оберегая своих птенцов, казарки не проявляли особой пугливости. Трудно понять, специфическое ли это свойство вида, или же дело в том, что аборигены Таймыра в прошлом не преследовали краснозобых казарок.

Каждый день нашего плавания, каждый новый пеший маршрут по тундре приносил новые сюрпризы. Нас удивило обилие на Логате белых полярных сов, которые обычно гнездятся в более высоких широтах. Конечно же, многочисленность поморников, мохноногих канюков, чаек, белых сов была связана с массовым размножением леммингов. Пушистые короткохвостые зверушки с черной полоской на бурой спине встречались буквально повсюду, даже среди кочек на тундровых болотах. Стоя неподвижно на одном месте, можно было увидеть сразу несколько бегающих вокруг леммингов, и хищникам не приходилось их специально подкарауливать.

Многие обитатели тундры не только не избегали встреч с нами, но даже сами «навязывали знакомство». Худые пегие песцы то и дело выбегали на берег, провожая проплывающие мимо лодки хриплым отрывистым лаем, похожим на кашель. На буграх по берегам Логаты мы видели много песцовых «городков» со сложными системами нор и лазов. Иной раз удавалось наблюдать все семейство — более десятка молодых песцов, резвившихся у своих убежищ, и обеспокоенную мамашу, которая носилась у кромки воды, стараясь отпугнуть странных пришельцев.

Дикие олени, правда, не подпускали к себе так близко, но и не проявляли особого испуга при виде людей и спокойно паслись поодаль.

Даже волки, известные своей осторожностью, вовсе не отличались здесь пугливостью. При первой же стоянке на берегу «Ногаты мы обнаружили следы двух волков невдалеке от нашей ярко-оранжевой палатки. Звери приходили «навестить» тушу недавно убитого ими оленя, и появление людей не изменило их планов. В течение дня я несколько раз видел одиночных волков, неторопливо двигавшихся по пологому увалу на противоположной стороне реки. Вечером, когда приблизившееся к горизонту солнце заволокли густые тучи, мы услышали где-то недалеко волчьи песни и решили подойти к зверям поближе. Без особых предосторожностей прошли километра полтора и начали подниматься на пологую гряду. Вдруг прямо под ноги светлым пятном метнулся заяц-беляк. Вслед за ним на гребне сопки показался волк-переярок. Увидев пас, он не повернул обратно, а побежал трусцой метрах в ста и, не торопясь, скрылся за гребнем сопки. Ориентируясь на звуки визгливого подвывания волчат, мы подошли к выводку довольно близко. Правда, стоило нам неосторожно показаться, как все семь волчат разбежались. Много было встреч с животными тундры, но самой неожиданной оказалась встреча… с человеком.

Река Логата, по которой мы плыли, на всем своем протяжении (длина ее — более 400 километров) течет по совершенно безлюдной местности, и только в самом устье, уже у Верхней Таймыры, имеются временные жилища рыбаков. Хатангские оленеводы не доходят со своими стадами до Логаты, останавливаются значительно южнее. Поэтому мы очень удивились, увидев однажды, как по правому берегу реки медленно, какой-то странной походкой идет высокий сутулый человек в черном тулупе с двустволкой за плечами. Я сидел в палатке на другом берегу, пытаясь согреться горячим чаем. Лил холодный дождь, а когда он переставал, тент над палаткой схватывало тонкой корочкой льда…

Незнакомец стал подавать какие-то тревожные сигналы. Я поплыл на его сторону на резиновой лодке. Это оказался ветеринар из Хатанги Александр Яковлевич Грицков, который уже неделю без еды и спичек бродил в одиночку по тундре. Он сопровождал оленеводов, перегонявших стада к югу от Логаты, и отбился от них во время охоты на гусей. Шел наугад, случайно набрел на верховья Логаты и почти без отдыха круглые сутки шел по берегу реки, надеясь в конце концов встретить рыбаков. Ему оставалось идти до них по реке еще километров двести или триста, а ноги уже были стерты до крови; и только большая сила воли заставила его продолжать путь и хотя бы случайно найти спасение. Как мы радовались, что непогода удержала нас на этой стоянке!

Точно в намеченный день, ориентируясь на заметную издали оранжевую палатку, прилетел наш пилот и лихо «приводнился» прямо на середине Логаты. Спустя три часа все мы были снова в Хатанге.

Были и еще полеты и походы на Западном Таймыре. Побывали мы на знаменитой Пясине, которую по праву можно назвать Страной оленей. Но кончились полевые работы, и опять наступило время составления отчетов, споров и обсуждений. Конечно, создание Таймырского заповедника — дело сложное, и нельзя рассчитывать, что решится оно в короткий срок.

Однако же нельзя и медлить. Природа Таймыра сохранилась в неприкосновенности лишь на отдельных удаленных участках. Один из них — обследованный нами район в бассейне Логаты.


Об авторе

Штильмарк Феликс Робертович. Родился в 1931 году в Москве. Окончил Московский пушно-меховой институт. Биолог-охотовед, кандидат биологических наук, старший научный сотрудник Центральной научно-исследовательской лаборатории охотничьего хозяйства и заповедников Главохоты РСФСР. Участвовал во многих экспедициях в Сибири и на Дальнем Востоке. Он автор многих научных статей и научно-художественных очерков в периодической печати. В нашем ежегоднике выступает четвертый раз. В настоящее время работает над новой книгой о тайге.


«НАЕДИНЕ С ТУНДРОЙ» 





Самые северные в мире деревья (лиственница даурская угнетенной формы)





Типичный ландшафт таймырской тундры (река Б. Балахня) 
Тундровое разноцветье 

Владислав Корякин
ДЕРЕВНЯ ПАРАМОНОВО, РЕЧКА ВОЛГУША…


Очерк

Рис. В. Найденко


У каждого человека есть своя излюбленная местность. Иногда она играет особую роль в его жизни. Где бы она ни находилась, как бы ни была скромна там природа, уже никакие новые впечатления и дальние дороги не в состоянии вытравить ее из души…

Больше двадцати лет назад таким местом стал для меня кусочек средней полосы России на самом севере Московской области, где сливаются три небольшие речки — Яхрома, Икша и Волгуша. Это поросшие лесом холмистые окрестности деревни Парамонове. В дальнейшем мне посчастливилось ощутить суровое молчание Арктики, побывать в ласковых пассатных широтах, близ величественных снежных пиков Средней Азии, встретить завораживающую камчатскую весну, почувствовать белую бесконечность ледникового покрова Антарктиды… И все-таки мне здорово повезло еще и потому, что пришлось узнать и полюбить деревню Парамонове и речку Волгушу…

Я попал в эти места дождливым августовским днем в конце своей первой полевой студенческой практики. Группа сокурсников в выцветших за лето ковбойках растянулась по желтой глинистой дороге, на ходу приобретая «полевую» форму после двухчасовой сутолоки и тесноты железнодорожного вагона. С радостным гудком, оставляя за собой белый шлейф пара, маленький паровоз проворно поволок поезд дальше, пересекая широкую долину Яхромы. Противоположный борт долины ступенями террас поднимался по склонам далеких холмов. Сильно пересеченной местность была и поблизости. Скоро неровная цепочка людей с тощими рюкзаками за спиной растянулась по склону холма, карабкаясь все выше и выше. Потом дорога выровнялась, идти стало легче. Справа за долиной, вдоль которой мы шли, на серый осенний небосвод проектировались пологие увалы, поросшие хвойным лесом. Потом мы вошли в лес по дощатым качающимся мосткам, перекинутым через овраг. Мокрые ветви осыпали нерасторопных неожиданным холодным дождем. Дальше снова пошла накатанная машинами глинистая дорога; она повела мимо памятника на братской могиле — солдат пристально смотрел на далекий лес и холмы за ним. Здесь кто-то из однокурсников постарше годами задержался и как-то странно огляделся вокруг. Потом сказал мне:

— Я ведь поблизости воевал. А рядом с нами наступали морские части. Наверно, тихоокеанцы…

Наш путь петлял вдоль затянутого ряской пруда с важными белыми гусями, и наконец началась окраина деревни Парамоново с длинными постройками животноводческой фермы и силосной башней.

После слов фронтовика о том, что здесь шли бои, я невольно отметил, что деревня от них нисколько не пострадала: дома были старые, бревенчатые, с резными затейливыми наличниками и застекленными верандами. Мы спустились по прогону мимо огромной корявой сосны с красной корой, и с каждым шагом все шире открывалась долина Волгуши, слегка подернутая завесой влажной дымки. Ничего не произошло, и все-таки давно знакомый мне мир вдруг повернулся какой-то иной, неожиданной стороной, вроде бы приоткрыл простую и глубокую тайну.

«И вот под небом, дрогнувшим тогда, открылось в диком и простом убранстве, что в каждом взоре теплится звезда и с каждым шагом ширится пространство», — эти поэтические строки довольно точно передают испытанное мною тогда чувство. Мир огромен, прекрасен, и нужно жить так, чтобы убедиться в этом самому.

Частичка этого мира была у нас перед глазами и представляла собой неровный склон, весь в буграх и кочках, уходивший вниз, к подножию огромных темных елей, за острыми верхушками которых виднелся поросший смешанным лесом крутой взлобок. Зеленый полог леса, покрывавший его, был пятнистым: на ровном светлом фоне лиственных деревьев проступали сумрачные скопления елей. Сквозь кроны деревьев кое-где можно было разглядеть серебристую полоску речки. Рыжими пятнами среди кустарника выделялись береговые обрывы с зацепившимися за них деревьями. Несколько стволов упали, уронив свои ветви в воду. Справа от соседней деревни Стреково к речке вел пологий склон с колодцем. За ним желтел прямоугольник сжатого хлебного поля, резко выделявшийся среди окрестных лугов и пара. Долина реки за Стрековом поворачивала к местам, мимо которых мы уже прошли. За поворотом лес на западном берегу заканчивался дубовой рощей. Дальше, на вершине холма, расположилась довольно большая деревня Степаново, красные крыши которой, казалось, упирались в самый небосвод, а чуть левее, за частоколом елей, одиноким маяком высился геодезический знак. Левее долина Волгуши, расталкивая окрестные лесистые холмы, ужом извивалась между ними и уходила на западе к неровному горизонту в оправе щетинистого хвойного леса, к своим верховьям. Кое-где на лесных прогалинах можно было разглядеть небольшие деревеньки. В общем это был очень простой и очень русский пейзаж, который нельзя не Припять, не почувствовать сердцем. Увиденное вместило так много, что этот зрительный образ с годами не потускнел, а лишь приобрел силу и выразительность. Ведь истинные чувства не страдают от испытания временем, скорее только выигрывают, и в этом их ценность.

Все последующие дни мы ходили в геологические экскурсии. Прямо под деревней на обрывах, сочившихся грунтовыми водами, стоял мрачный «пьяный» лес: на оползнях стволы деревьев заваливались вкривь и вкось, в разные стороны. Здесь под слоем коричневых валунных суглинков находилось знаменитое павловское обнажение с породами мелового возраста. Мы учились заглядывать в неизведанное, постигать скрытый смысл вещей, ощущать ни с чем не сравнимый вкус исследования, поиска.

Наша квартирная хозяйка, которая, несмотря на преклонный возраст, просила называть себя тетей Нюшей, любила с нами посудачить.

— Это же надо… Море, говорят, было здесь теплое… Вот что значит умные люди, не то что мы, темнота, ничего не знаем…

Потом тетя Нюша спохватывается, что пересолила с самокритикой, и решает удивить зеленую молодежь…

— У нас прошлым летом Владимир Владимирович со студентами мамонта откопал… Во! Одну кость аж втроем волокли.

Тетя Нюша наслаждается эффектом, а Владимир Владимирович добродушно усмехается в бороду…

— Ну, если вы мамонта в павловском обнажении откопаете, — говорит он нам, — то наука вас не забудет, Нобелевская премия обеспечена. А пока не найдете, на предстоящем зачете не уверяйте, что такое возможно; с зачета выгоню, кайнозойская вы фауна. Отправляйтесь в мезозой, к ящерам, раз до приматов не доросли…

Трудно нам было представить, что когда-то не существовало этого леса, холмов, самой Волгуши… С севера надвигался огромный ледник, обнимавший полгоризонта, белый, пустынный и таинственный.

Владимир Владимирович, жизнерадостный и мускулистый, в клетчатой ковбойке с закатанными рукавами, водит нас от обнажения к обнажению почти бегом, шутками подбадривая отстающих. Прямо из-под ног «непросвещенных студиозов» он извлекает сглаженный валун, весь в ледниковой штриховке, или торжественно демонстрирует раапакиви, занесенный в эти края четвертичным ледником из краев, воспетых в «Калевале». Выбрав место поудобнее и откашлявшись, он четким раскатистым басом начинает:

— Перед вами обнажение высокого правого берега ручья Рок-ша у деревни Степаново. Оно интересно тем, что здесь вы можете наблюдать отложения двух ледниковых эпох: московского оледенения в верхней части обрыва под плащом делювия и днепровского, близ уреза воды. Они разделены мощным слоем косослоистых перемытых песков и галечников…

Сколько веков пронеслись с тех пор над этой частицей России и оставили здесь свои приметные следы… В излучине Волгуши на высокой террасе, поросшей стройными елями, знатоки покажут место древнего городища славянских племен. Коренной берег образует здесь выступ, который было легко защитить оборонительным рвом. А еще частокол над крутыми склонами… Позже где-то в этих местах повернули назад татаро-монгольские полчища. Большим массам конницы было трудно маневрировать в условиях лесистого пересеченного рельефа, да и взятые ценой большой крови Москва, Дмитров и другие русские города заслонили от Батыева воинства Псков и Новгород. Позже эти леса служили убежищем для тех, кто не смирился с горькой поговоркой «Вот тебе бабушка и Юрьев день», и просто для «лихих людей»… В поросших травой валах на днище долины Волгуши у села Стрекова трудно сейчас узнать остатки мануфактуры петровских времен. На склоне холма между долиной Волгуши и устьем оврага, западнее деревни Горки, нетрудно обнаружить следы дворянской усадьбы: остатки кирпичного фундамента, декоративный кустарник, заросший пруд… А вот и широкая липовая аллея. Эту аллею очень любят мечтательные девушки, у которых она вызывает литературные ассоциации.

Невозможно, противно рассудку представить чужих солдат в зеленых шинелях на холмах за Волгушей, но так было… Яхрома — в руках у немцев, станция Турист — у наших. Значит, устье Волгуши служило тем самым рубежом, за который захватчики не прошли… Судьба столицы, всей страны решалась в этих местах.

Я часто спрашивал местных жителей о моряках, сражавшихся на этом рубеже, но никто не мог сказать мне ничего определенного…

Судя по опубликованным воспоминаниям, 71-я бригада морской пехоты наступала от станции Морозки на Языкове — Бориосово и прошла километрах в двух южнее Парамонова. В Языкове (5 километров западнее) немцы оборудовали мощный опорный пункт. Бои за Языково шли четверо суток и обошлись немцам в 600 убитых солдат. Трудным было это начало — от осени 1941-го к весне 1945-го, и оно произошло в этих местах. С тех пор и остались братские могилы у Языкова и Парамонова.

На лесных дорогах между Дьяковом и Языковом в первые послевоенные годы можно было встретить немало обломков вражеской техники. Довольно долго разбитый немецкий бронетранспортер валялся в низине у Волгуши, ниже Степанова. На довоенных картах здесь был обозначен мост, взорванный нашими войсками в ноябре 1941 года.

Парамонову сравнительно повезло. Местные жители видели, как горело Степаново. Пострадало соседнее Стреково. В Парамонове же остались целы избы, дворы. Но скольких здесь не дождались с войны! Невольно пробирает дрожь, когда тетя Нюша начинает загибать огрубевшие от работы пальцы.

— …Татьянин Петр, да у солдатки Анюты ейный мужик, да мужик и сын из крайней избы, прости, господи, память мою, уехали их бабы от нас после войны… Секретарь наш из сельсовета, а своего-то я уж посчитала…

Длинный скорбный перечень…

Нелегкими были и первые послевоенные годы. Тетя Нюша не любит, вспоминать об этом времени, зато охотно говорит о нынешнем.

— …Это когда же такое было-то, а? Народ-то к нам из других областей едет. Колхоз кирпичные дома строит, квартиры-то городские, а гарнитуры, а водопровод, а телевизоры — это когда я об таком мечтала! А сейчас знаешь сколько тракторист получает? А доярка?.. Это ж надоть… Нет, не даром работать приходится. Дак, ежели есть за что, почему не поработать? Я, старуха, и то выхожу то сенцо подбирать, то картошку… Хоть и пензия, а все приработок — много ли мне надо?..

Ну а теперь, закончив этот краткий исторический экскурс, вернемся к геологии. Известный ученый А. И. Павлов первый описал обнажение у Парамонова с выходами меловых пород. Позже его изучал профессор МГУ А. А. Борзов. Многое в этом отношении можно почерпнуть в книге Б. М. Данынина «Геологическое строение и полезные ископаемые Москвы и ее окрестностей». Ну и, конечно, нельзя не сказать о доценте Московского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии В. В. Пиотровском, который руководил здесь студенческой практикой еще с довоенной поры. Мне кажется, что его талант преподавателя основывался прежде всего на умении заразить учащихся пионерным духом исследования. Окрестности Парамонова вполне подходили для этого. Сейчас здесь по-прежнему можно встретить студентов с геологическими молотками в руках. Среди них, наверное, немало и будущих знаменитостей. Открытия никогда не могут быть исчерпаны, и для кого-то они начнутся именно здесь.

Эти места манят людей в любое время года. Многие стремятся провести здесь выходные дни. Летом ночуют в палатках, зимой — в избах. Среди таких туристов преобладает молодежь, но и пожилые не редкость. Своя, не приезжая «общественность» надежно хранит порядок и покой отдыхающих, не прибегая к помощи милиции и дружинников, — все это достаточно характерно.

Вблизи Парамонова есть несколько холмов, привлекающих горнолыжников, причем каждая такая горка высотой до 70 метров имеет собственное название. У прогона начинается наиболее популярная Пионерская горка. В воскресный день она прямо-таки усеяна лыжниками. Мимо робких новичков уверенно проносятся счастливцы, одолевшие первые премудрости горнолыжной техники.



На горке Печка бороздят склон «асы», порой их виражи вызывают восхищение. Они маневрируют между деревьями и вылетают по склону на Трубу — так называется нижняя часть этой горы. Лучше всего смотреть на спортсменов из-за Волгуши, с расстояния 200–300 метров. Тогда видно, как маленькая фигурка стремительно скользит вниз по крутому скату Печки, быстро исчезая за кронами елей. Спуск продолжается довольно долго, и начинаешь уже беспокоиться. Потом с облегчением видишь, как из-за стволов появляется согнувшийся в низкой стойке лыжник и закладывает вираж вблизи поросли ольхи на берегу Волгуши. Иногда из-за деревьев вдруг появляется непонятный искрящийся снежный шар и странными бросками и рывками катится к берегу. Наконец он останавливается, снег оседает, вырисовываются очертания человеческой фигуры… Лыжники прочный народ, но когда стаивает снег, холмы у Парамонова усеяны обломками лыж.

Надоело кататься на горке, смени горные лыжи на обычные равнинные и иди в лес или за колхозные поля в сторону Июни. Можно выбрать ровные места, но, углубившись в лес, встретишь и овраги. Рыхлый зимний снег, а также болота и буреломы напоминают о сибирской тайге. Такие прогулки в бассейне Волгуши научат использовать свойства рельефа для обзора и оценки местности, ориентирования, то есть дадут первые навыки, необходимые не только для туриста, но и для геолога, геодезиста. Могу утверждать на основании собственного опыта: приобретенное здесь не однажды сослужило мне добрую службу.

Я люблю Парамоново и Волгушу во все времена года и суток, независимо от погоды и моего собственного настроения. С годами я открывал здесь все новые и новые черточки непроходящего очарования. Больше всего мне нравится здесь в метельном феврале. Хорошо спится в теплом спальном мешке на сеновале под шорох падающего снега, шум ветра и дальние петушиные вскрики. Поутру плывут тяжелые облака, задевая верхушки деревьев на холмах, и, когда начинается снегопад, долина словно растворяется, очертания дальних склонов теряют ясность, будто тают… У самой Волгуши, в ее глубокой долине, ветра не ощущаешь: он шумит где-то наверху. Деревья раскачиваются, и сыплются комья снега с еловых лап. Лед на Волгуше покрыт пушистой пеленой, но местами встречаются проталины, и даже в сумерках видны черные пятна полыней. Ольха по берегам склонилась под тяжестью снега. Идешь, осторожно ступая на лыжах, как бы в серебристом бесконечном тоннеле, повторяющем все изгибы реки. Возвращаешься домой усталый, но довольный, и, когда вечереет, в разрывах облаков над лесистыми холмами картинно появляется желтый диск луны.

В темные мартовские ночи, звонкие от весеннего мороза, здесь особенно ярки звезды. По темному небу с алмазными россыпями Млечного Пути под отдаленный натруженный гул турбин деловито пробираются между звездами бортовые огни рейсового самолета. Вот над Июлей Орион с Тремя Волхвами, а над самой щетиной леса ярко пылает Сириус. Днем в ясную погоду что-то неуловимо меняется в красках леса. Появляются тонкие сиреневые и лиловые тона, особенно в березняке. Лес тогда полон особого смысла, и в это время он чем-то напоминает человека в тяжких жизненных испытаниях: держится из последних сил, но держится… Выстоял, выдержал, все самое трудное позади, а он еще не знает об этом и весь еще полон напряжения. Тронутая солнцем, четче выделяется лыжня на слегка подтаявшем снегу. К вечеру снова крепчает мороз, и раскаленный солнечный шар заходит за далекую синеву леса где-то за Волгушей в багровой морозной дымке.

Бывает, погода портится, и тогда вверх по Волгуше, съедая снег, плывут волны серого промозглого тумана, насыщая влагой воздух, кору деревьев, одежду, стены жилья. Капельки воды висят на голых сучьях, мелкий, как сквозь сито, дождик заволакивает обнаженный лес, протаявший ноздреватый снег расползается под сапогами, и смирная, ласковая Волгуша вдруг становится непокорной и своенравной. Желто-грязная вода размывает берега, сносит переправы, тащит за собой сучья и небольшие деревья. Весна…

Воспоминания о лете связаны для меня с гулом поездов, приносящим щемящее чувство расставания. Я приезжал сюда ненадолго перед дальней дорогой. Запомнилась роса на траве, молочный туман, застилавший долину реки поутру, и тревожные голоса ночных птиц. Еще поля поповника и ощущение, что впереди вся жизнь. Все это и осталось с тех пор со мной навсегда…

Одно время район оказался в стороне от интенсивной хозяйственной деятельности — даже автобусную дорогу сюда провели всего только семь лет назад. Совершенно очевидно — никуда Парамоново и Волгуша не денутся от поступи XX века с его напряженным ритмом. Пока речка избежала участи многих других, к счастью, никто не сбрасывает в нее сточные воды. Пока… Нельзя допустить, чтобы люди в спешке или по небрежности испортили ландшафт этого красивейшего уголка Подмосковья.

Я многократно возвращался сюда с тайной боязнью разочарования и, уезжая, снова и снова ощущал тоску расставания… Эти места стали для меня символом непреходящей любви и привязанности. Сам для себя я не могу уяснить, когда и как это случилось. Просто я счастлив, что так есть… Деревня Парамоново и речка Волгуша не заслонили от меня остальной мир — они помогли мне увидеть его. Как хорошо, что в этом огромном и сложном мире есть деревенька и такая речка, потому что без них он был бы неполон. Сколько раз в самых дальних точках нашей планеты вспоминались эти холмы и леса, обрывы над Волгушей, огоньки Парамонова и все хорошие люди, которых довелось здесь встретить.

Я знаю, что приеду как-нибудь глухой осенней ночью и долго буду стоять в темноте, прислушиваясь к шуму уходящей за Яхрому электрички. Потом взвалю на плечи рюкзак и зашагаю по склонам холмов через леса и поля, мысленно отсчитывая километры и вглядываясь в огоньки на горизонте. Спустя час я привалюсь рюкзаком к бревенчатой стене избы и осторожно постучу в переплет окна, заглушая нетерпеливый перестук сердца.

— Здравствуй, вот я и вернулся…


Об авторе

Корякин Владислав Сергеевич. Родился в 1933 г. в Архангельске. Окончил аэрофотогеодезический факультет Московского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии. Младший научный сотрудник Института географии АН СССР. С 1956 года работает в Арктике. Зимовал на Новой Земле и в Антарктике, пять раз в составе гляциологической экспедиции посетил Шпицберген. Автор многих научных статей и двух монографий (в соавторстве). Публиковался в журнале «Вокруг света», сборниках «Земля и люди» и «Полярный круг». В нашем ежегоднике выступает впервые.


Геннадии Сележинский
РОЗОВЫЙ ВЕНОК ОЙКУМЕНЫ


Этюд

Заставка М. Сергеевой

Цветные фото В. Жеваника


ОТЕЦ КОРОЛЕВЫ

Наш рассказ о королеве цветов начнем со слов кубанского поэта Виктора Подкопаева:

Сколько роз! Какая гамма красок

И какая нежность лепестков!

Как на чудо из волшебных сказок

Я весь день на них смотреть готов.

И все это великолепие — потомки скромных диких шиповников. Ботаники объединяют их в род розы, зачисляя сюда от 120 до 350–400, а то и 1000 видов. До сих пор нет еще единого мнения относительно многочисленных переходных форм у диких роз. В нашей стране произрастает около 120 видов шиповников, треть из них эндемичны, то есть встречаются только на территории нашей Родины.

Существуют листопадные, полулистопадные и вечнозеленые шиповники. Большинство из них — кустарники высотой 1–2 метра, но встречаются и карликовые — не выше 20 сантиметров, и огромные розы-лианы — древнейшая, как считают ученые, биологическая группа роз. Самые же молодые в эволюционном отношении — это шиповники-полукустарники, которые похожи на травы. У этих диких роз, растущих в северных широтах и на большой высоте в горах, надземная часть с наступлением холодов обмерзает до самого основания и вновь отрастает в теплое время года.

А что касается рекордных данных, давайте отправимся за ними в город Хильдесгейм (ФРГ). Здесь к стене старинного костела прислонился своим полуметровым в обхвате стволом куст шиповника тринадцатиметровой высоты. Его предполагаемый возраст — 500 лет. А местная легенда цифру эту удваивает.

Розы цвели еще в неогеновом периоде — более 25 миллионов лет назад. На образцах геологических пород тех далеких времен хорошо сохранились отпечатки стеблей, шипов, листьев и даже одного бутона ископаемых шиповников, мало чем отличающихся от современных. Азия считается их колыбелью. Потом разбрелись они по лесам, опушкам, оврагам, речным долинам и горам всего северного полушария. Но большинство все же предпочитает широты умеренной зоны. Роза Монтесумы из субтропиков Мексики— одна из немногих самых южных. Другим, но уже противоположным исключением может служить иглистый шиповник: он обошел весь Северный полярный круг. А вот морщинистый шиповник, путешествуя вплавь, завоевал Тихоокеанское побережье от Камчатки до Кореи.

Трехсантиметровые плоды этого истинно прибрежного растения, далекого потомка тех мангровых зарослей, что в третичную эпоху занимали берега восточных морей, обладают превосходными мореходными качествами. Они не боятся соленой воды, имеют уплощенную форму и покрыты щетинками, еще более увеличивающими их и без того отменную плавучесть. Прибой и приливы подбирают сорванные ветром ягоды, а морские течения уносят их, чтобы выбросить где-нибудь на песчаном бреге за десятки, сотни, а то и тысячи километров. И вскоре, уже на новом месте, это удивительное растение, ведущее непрестанную борьбу с движущимися песками, солеными брызгами волн, шквальными ветрами, густыми туманами и дождями, своими карминово-розовыми цветами словно отвечает «Да!» на вопрос японского поэта Исикавы Такубоку:

На северном берегу,

Где ветер, дыша прибоем,

Летит над грядою дюн,

Цветешь ли ты, как бывало,

Шиповник, и в этом году?

Шиповники обычно разделяют на три группы: белые, желтые и красные — самые многочисленные, обитающие и в Старом Свете, и в Новом. Дикорастущие розы с желтыми и белыми цветами встречаются только в восточном полушарии. В отличие от красных и белых шиповников с ярко окрашенными сочными плодами у желтых — плоды темно-бурые, почти деревянистые. Между прочим, с точки зрения ботаника, мы допустили ошибку, не взяв в кавычки слова «плоды» и «ягоды». Ведь у шиповников плоды ложные: они возникают вовсе не из тех частей цветка, из которых вырастают плоды настоящие. Истинные его плоды — это прочные односемянные зернышки-орешки, погруженные в развившуюся из цветоложа и завязи мякоть.

У диких роз по большей части немахровые (очень редко — полумахровые) цветы с многочисленными тычинками и пестиками. Их обрамляют пять лепестков и пять зеленых чашелистиков.

Если посмотреть сзади на цветок дикой розы, два из пяти зеленых листиков его чашечки оторочены зубчиками-бородками, два других их вовсе не имеют, а у пятого они только справа. Перед тем как распуститься, бутон шиповника «застегнут» на эти зубчики. Количество и расположение их обусловлены постоянно действующим и обязательным для всех конкурсом, где строгое жюри природы отбирает все лучшие изобретения подобного рода.

Но вот если пересадить шиповник в плодородный садовый грунт и заботливо ухаживать за ним, это, казалось бы, неподкупное жюри иногда начинает вдруг пропускать явный брак: большинство тычинок в некоторых цветках дикой розы со временем превращаются в лепестки. Так возникают махровые цветы[13]. Вот почему у махровых роз так мало тычинок, а у некоторых их и вовсе нет. И тогда цветы, понятно, семян не дают, хотя внутри таких рожденных из тычинок лепестков часто развивается вполне нормальная пыльца, она не может только высыпаться наружу.

На кусте шиповника цветы или сидят отдельно, или собраны в соцветия. Источая нежный аромат, они все время, как подсолнечник, поворачиваются к солнцу и на своих лепестках запечатлевают целую гамму оттенков — от белоснежных до темно-багровых и от золотисто-янтарных до кремовых.

Во дни роскошного расцвета,

Когда приходит жар и зной,

Шиповник, милый вестник лета,

Пленяет нас своей красой.

Так писал русский поэт И. М. Холодковский. Но украсились и надушились дикие розы вовсе не для нас, а для шмелей, пчел, бабочек и жуков. Насекомые-опылители на шиповниковых цветах собирают, между прочим, отнюдь не нектар, а пыльцу, для защиты которой от росы лепестки на ночь складываются сводом. А вот чтобы уберечься от травоядных животных, молодые веточки шиповника вооружены острыми колючками. Однако существует и дикая роза — жительница высокогорий Европы, не имеющая колючек.

На одеревенелых ветвях шиповников колючек гораздо меньше, но они крупнее и, изгибаясь книзу, преграждают путь мышевидным грызунам к вкусным плодам. Броско окрашенные яства предназначены птицам. Мякоть ягод для них прекрасная пища, а костянистые плодики-семена, пройдя через птичий кишечник, всхожести не теряют, попадают в конце концов в землю и прорастают. Так пернатые платят шиповнику за угощение, перенося и распространяя его семена на большие расстояния.

Плоды шиповника — естественный поливитаминный концентрат. Они содержат витамины С, В2, К, Р и каротин. Вот почему шиповник с давних времен добавляют в компоты, кисели, кофе, чай, пироги.

Сейчас в аптеках наряду с такими распространенными препаратами, как, например, витамин С в шиповниковом сиропе, масло шиповника, продаются и менее известные из плодов диких роз — «Холосас», «Каротолин». Они снижают содержание в крови холестерина, оказывают благотворное воздействие на воспалительные процессы в печени и желчном пузыре. А в народной медицине шиповник, издавна называемый на Руси своробориной, использовался для лечения многих недугов не одну сотню лет.

Тонизирующие свойства шиповника были известны и в древнем мире. Древнегреческий врач Гиппократ, один из основоположников античной медицины, пользовался его плодами как превосходным лечебным средством. Ягоды шиповника привлекали внимание и первобытного человека. В одной из своих работ Чарльз Дарвин упоминает о том, что в каменном веке собирали дикие яблоки, плоды терновника, а также шиповника.

ТАЛИСМАНЫ ИЗ ЛЕПЕСТКОВ

Хотя шиповники распространены по всему северному полушарию, родина культурных роз, по-видимому, древние страны Северо-Восточного Средиземноморья. На глиняных табличках, найденных в Телль-эль-Амарне (Египет) и Богазкей (Турция), запечатлена историческая легенда «Царь битвы». Клинописные значки поведали, как месопотамские купцы из торговой колонии в Каппадокии обратились к аккадскому царю Саргону Древнему (XXIV век до нашей эры) с просьбой защитить их от притеснений местного царя. Вняв их мольбам, Саргон привел свои войска в самое сердце Малой Азии. После расправы с притеснителями своих соотечественников царь будто бы побывал и на острове Кипр. На обрат-пом пути он захватил с собой образцы чужих деревьев, виноградных лоз, винных ягод и роз, чтобы акклиматизировать на своей земле.

Это самые первые сведения о розах. Более близкие к нашему времени свидетельства о них были обнаружены на Крите и в Индии. Находки археологов во время раскопок Кносского дворца свидетельствуют: розы были очень популярны в так называемый средний минойский период — около 1600 лет до нашей эры. А вот что рассказывают старинные индийские предания. Богиня красоты Лакшми родилась из розового бутона, состоящего из 108 больших и 1008 мелких лепестков. Из этих же легенд мы узнаем и о древнем законе, согласно которому каждый, кто приносил царю розу, мог просить у владыки все, что пожелает. Розами выплачивали тогда даже царские налоги.

Помимо своей основной, так сказать, эстетической функции, роза в те отдаленные времена выполняла и роль религиозного символа. Это утверждают священные тексты «Авесты». Строкам заветной книги зороастризма — религии, распространенной среди древних народов Азербайджана, Средней Азии, Ирана, Афганистана, — вторят археологические документы, найденные в Индии, Сирии, Китае.

В трудах китайского философа Конфуция (551–479 годы до нашей эры) упоминается, что в ту пору насчитывалось чуть ли не 600 книг о розах! В Китае уже тогда была разработана технология получения розового масла. Пользоваться им имели право только высшие сановники. Всем прочим разрешалось носить лишь мешочки с высушенными лепестками роз, надежно охранявшими хозяина своим неземным ароматом от злых духов. Вот почему розоводство в древнем Китае было весьма почетным и прибыльным делом. В европейские и африканские страны культурная роза попала с соседних азиатских территорий и всюду стала одним из самых любимых цветов.

АТРИБУТ ЛЮБВИ И СМЕРТИ

В садах Эллады росло огромное количество роз нескольких сортов и видов. В своей «Истории» Геродот (V век до нашей эры) пишет о садах фригийского царя Мидаса, где цвели розы с 60 лепестками и таким сильным ароматом, что затмевали все прочие сорта. А в одном из природоведческих трудов древнегреческого философа Теофраста есть такая запись: «Большинство роз имеет пять лепестков, но есть двенадцати- и двадцатилепестковые; бывают и такие, у которых количество лепестков значительно больше; есть, говорят, розы, которые так и называются — столепестковые». Далее Теофраст советует размножать розы черенкованием: такие цветы, мол, цветут значительно раньше, чем выращенные из семян.

Роза в Греции — непременный атрибут богини любви Афродиты.

Роза — радость Афродиты,

Роза — муз цветок любимый…

Так восклицал древнегреческий поэт Анакреон.

А еще раньше о розах восторженно писал и Гомер.

По одной из греческих легенд, белые розы возникли из комьев белоснежной пены, упавших на землю, когда Афродита, рожденная из той же пены морской, вышла на берег во всей своей божественной красе. Так и оставались цветы белыми, пока не покраснели от капель крови богини в тот печальный день, когда бежала Афродита через колючий кустарник к своему возлюбленному Адонису, убитому вепрем. Бесчисленные кусты белых и красных роз обрамляли храмы Афродиты, а статуи ее украшались венками и гирляндами из этих цветов. Наиболее роскошные розовые насаждения были возле знаменитых святилищ богини любви на островах Родос и Кирен. Царица цветов здесь пользовалась таким уважением, что изображение ее попало на родосский герб и чеканилось на местных монетах.

Венки из роз посылали влюбленные друг другу. Клали его на порог дома возлюбленной. Если утром венка не оказывалось на месте, значит, отвечали взаимностью. Розовыми венками с листьями мирты украшали невест, как и двери их жилищ.

Венками из роз награждали воинов-героев, победителей в спортивных состязаниях, выдающихся общественных деятелей. Букетов в те времена не знали. Из цветов свивали венки и гирлянды, изготовление которых требовало настоящего искусства. Необходимо было обладать вкусом, знать уйму профессиональных секретов. К лилиям, например, обязательно добавляли укропа для запаха, а вот в траурный венок нужно было вплести зелень петрушки.

Носили розы древние греки и в знак траура в качестве символа быстротечности человеческой жизни, угасающей так же скоро, как вянет роза. Существовала даже пословица: «Пройдя мимо розы, не разыскивай ее более». В то же время этому цветку приписывали чудодейственные свойства сохранять прах от разложения, а в округлой форме розового бутона, не имеющей ни начала, ни конца, усматривали символ безбрежности мира. Поэтому-то умерших, а также урны с их пеплом убирали розами. Бутоны их высекали на многих надгробиях.

РИМСКИЕ МЕТАМОРФОЗЫ

Из Греции розы были завезены колонистами в Древний Рим и Египет. У жителей долины Нила они стали вскоре важной статьей экспорта. Особенно много роз вывозили в Рим во времена царствования Птолемеев. Да и в самом Египте цветы находили немалый спрос. Известны безумно расточительные розовые пиры Клеопатры, последней царицы этой династии… Невидимая шелковая сеть покрывала толстый слой розовых лепестков, устилавших пол пиршественного зала. Гирлянды из роз обвивали колонны и украшали стены. Дождь лепестков сыпался с потолка. Розовой водой струились фонтаны. Гости в розовых вейках возлежали на подушках из розовых лепестков и вкушали розы в сахаре, розовое варенье, запивая эти и прочие деликатесы розовым вином из кубков, увитых розами… Во что обходился такой пир, можно судить хотя бы по стоимости одного лишь розового «ковра», оцененного в полтора таланта (почти 50 килограммов!) серебра.

В роскоши не уступали Клеопатре именитые римские патриции, платившие бочками золота за цветы, вывозимые из Египта целыми кораблями. Именно в те времена в Риме были изобретены обогреваемые трубами с горячей водой теплйцы и способы зимнего ухода за розами. Импорт их уже не мог удовлетворить неслыханные потребности римской знати. Вот всего лишь несколько достоверных примеров. На одном из пиров императора Гелиогобала гости были так засыпаны розами, что некоторые погибли от удушья. По приказу того же Гелиогобала розовым вином наполняли общественные купальни. Но даже этого было мало Нерону.

И лепестками роз устилали поверхность Люценского озера во время прогулок императора на галерах…

Однако подобные излишества известны лишь в эпоху Римской империи. В древнем республиканском Риме роза была своеобразной наградой за героические деяния, символом храбрости и строгой нравственности. По приказу полководца Сципиона Младшего, во время триумфального марша в честь победы над Карфагеном щиты легионеров, первыми ворвавшихся на его стены, были украшены венками из роз.

С розами связаны также два старинных римских празднества — день роз, или Розалии, и Флоралии. «Розовый» день не был приурочен к точной дате, отмечался между 19 апреля и 19 июня. В этот день поминали умерших и гирляндами и венками из роз торжественно убирали могилы и урны с прахом. Флоралии, напротив, были очень веселым торжеством и ежегодно праздновались с 28 апреля по 3 мая. Происходили народные гуляния, процессии, разные игры. Флоралии отмечались в честь богини цветов и юности Флоры. С ее именем связана римская легенда, пожалуй самая поэтичная из всех сказаний о розе.

…Купидон, преследовавший долго и безуспешно Флору, ухитрился все же пустить роковую стрелу в сердце юной богини. И теперь в отместку за холодность стал избегать ее. Вот тогда-то, страстно желая привлечь внимание возлюбленного, Флора и создала цветок, будто объединяющий печаль и радость, смех и слезы. «Эрос», — хотела Флора позвать бога любви, чтобы показать ему творение рук своих. Но застеснялась и, поперхнувшись, сумела прошептать только: «…рос». Вот почему отныне у цветка, называемого по-латыни rosa, именно такое имя…

Однако совсем иная роль отводится розам в период упадка Рима. Теперь украшают ими уже не Венеру-Уранию, богиню брака, а Венеру-Пандемос — богиню чувственной любви. Горделивый царственный цветок превращается в забаву во время оргий. А ко многим значениям розы добавляется еще одно: цветок становится символом тайны и посвящается богу молчания Гарпократу, который изображался в виде юноши с прижатым к устам пальцем. В те времена было небезопасно публично высказывать свои мысли. Поэтому к потолку пиршественных залов как напоминание: «Не будь очень откровенным» — подвешивали искусственную белую розу. Вот почему крылатое латинское выражение «сказанное под розой» означает «сказанное по секрету». Со временем изображения розы из алебастра, но с той же целью появляются на потолках помещений, где происходили важные совещания. Таково происхождение повсеместной детали современного интерьера — розетки.

Увлечение розами в Римской империи привело к возникновению «розариумов» — целых розовых садов. На любом перекрестке, на каждом углу римских улиц можно было встретить и продавщиц и вязальщиц розовых венков и гирлянд. Улицы Рима были настолько пропитаны ароматом роз, что непривычному человеку становилось от него дурно. Наконец, в Риме существовала даже специальная биржа, где происходила исключительно купля-продажа роз самых разнообразных сортов. Наиболее дорогими и лучшими считались розы из Пестума, цветущие дважды в год.

После падения Римской империй роза, как языческий, нехристианский цветок, была забыта в Западной Европе на несколько веков.

РОЗА НА СЧАСТЬЕ

Однако царицу цветов, как и прежде, свято чтили и любили на Востоке, особенно в Иране. Недаром эту страну с незапамятных времен называли Гюлистаном — Садом роз. А персидский национальный эпос наречен «Книгой роз». Одна из вершин азиатского Ренессанса — сборник коротких рассказов и притч «Розовый сад» Саади.

Зачем ты сыплешь розы на поднос?

Унес бы лепестки из «Сада роз»!

Дней пять иль шесть — и розы цвет поблек,

А «Саду роз» назначен вечный срок.

Каждая миниатюра из «Сада» Саади вот уже более 700 лет прославляет светлые человеческие чувства, ум, знание. Розами полны были сады и дворцы иранцев. Излюбленными цветами убирали они комнаты, купальни, могилы. Без роз не обходилось весной ни одно празднество. Был даже особый праздник начала цветения роз в городе Кашмере. По улицам в сопровождении факельщиков, несущих на голове еще и зажженные фонари, расхаживали юноши и бросали розы прохожим в корзинки. Считалось, что это непременно принесет счастье. Потому прохожие обязаны были отблагодарить юношей подарком или деньгами. А на следующее утро жители отправлялись за город. Угощались там, шутили, танцевали, играли на музыкальных инструментах.

Сходный праздник не так давно существовал и в Средней Азии. Отмечался он в Хиве и в Бухарском оазисе, где под названием праздника красной розы длился целый месяц, эстафетой переходя из одного селения в другое.

Как декоративное, масличное и лекарственное растение роза в Средней Азии была известна издавна. В «Каноне врачебной науки» Авиценны немало рецептов, в состав которых входят засушенные и свежие лепестки, а также семена роз. Из них готовили лечебные соки, отвары, мази, пилюли.

Розы были излюбленным орнаментальным растением. Изображения их то и дело вплетаются в замысловатые узоры восточных ковров и декоративных росписей.

Под конец нашего путешествия с королевой цветов по средневековым странам Востока можно припомнить и старинный турецкий обычай осыпать новорожденных лепестками роз.

ЗОЛОТАЯ РОЗА

Излишества с розами в Римской империи вызвали у первых христиан неприязнь к этим цветам, а носить их даже за грех почитали. Однако со временем отношение к царице цветов в корне меняется. Удивительное дело: греховная, нечестивая роза превращается в райский цветок, становится символом крови Христовой, посвящается деве Марии. И вновь роза — героиня бесчисленных легенд.

Розы — и дикие и культурные — считались в те времена «небесными посланцами детям божьим на земле». Поэтому даже храмы возводить предпочитали там, где рос шиповник. А когда вошли в употребление четки, делали их сначала из тертых лепестков роз, склеенных гуммиарабиком.

Мало того, с XI столетия вплоть до середины XIX века в Ватикане существовал обряд освящения так называемой золотой розы и награждения ею — по крайне торжественному ритуалу — выдающихся духовных и светских лиц, а также церковных организаций. На первых порах «золотая роза» была небольшой золотой веточкой с несколькими цветами, наполненными бальзамом и мускусом. Впоследствии она становится настоящим произведением искусства. Это был огромный цветок, увенчивавший метровый стебель с листьями, обсыпанными бриллиантами. Роза делалась из чистого золота.

Но и это еще не все. Розами украшали алтари, разные религиозные процессии. А во время особо торжественных церковных церемоний к освященной воде примешивали розовую и даже детей иногда крестили в этой воде.

Высокой чести удостоился, например, французский поэт-гуманист ХVI века Пьер де Ронсар. Однажды, когда он получал высшую награду на состязании поэтов в Тулузе, ему вместо золотой веточки шиповника, как издавна было заведено, вручили серебряную статую Минервы: дескать, знатока цветов не удивишь шиповником, пусть даже золотым. Однако и этот приз обернулся для Ронсара впоследствии розами. Дело в том, что статую богини поэт послал в подарок Марии Стюарт, большой почитательнице его поэтического дара. А шотландская королева прислала ему в ответ венок из серебряных роз.

ЧУДЕСА В РЕШЕТЕ:
ИЗ РОЗ — ШАПКИ, МЕЧИ И ПРОЧЕЕ

На юг Европейского континента розы привозили еще греческие, затем римские колонисты, впоследствии арабы, позднее — возвращающиеся из восточных походов крестоносцы.

Первой средневековой страной, где роза нашла всеобщее признание, была Франция. Еще в VI веке франкский король Хильдеберг устроил для своей супруги розовый сад в Париже. Но только лишь после обнародования в 800 году специального королевского указа розы стали выращиваться по всей стране. Разведением их занимались главным образом монахи. Из монастырей цветы попадают в замки и дворцы знати и к прочим слоям населения. Возрождается давняя греко-римская мода на венки из роз: теперь их надевают лишь женщины. Даже последний бедняк считал своим долгом подарить розовый венок дочери в день ее свадьбы. Венок возлагался на голову во время венчания. И как ни удивительно, отзвук моды еще эллинистических времен докатился до наших дней. Свадебный венок во Франции XIII века назывался «шанель», откуда и возникло, как считают, слово «шапо» — шляпа, шапка.

А вот распространенная манера носить розу за ухом не имеет никакой аналогии в прошлом. Появились такие обычаи среди английской аристократии XVI века. Как-то королева Елизавета почему-то приказала всей королевской труппе актеров непременно прикреплять к своим башмакам розы, когда они появлялись в общественных местах. Такая элегантная деталь туалета пришлась по вкусу изобретательным придворным франтам. Вскоре стали они красоваться с цветком за ухом. И чем крупнее он был, тем шикарнее это считалось. Одно время даже на серебряных английских монетах чеканили профиль Елизаветы с большой розой за ухом.

С XIV по XVI век при французском королевском судебном совете — в него входили шесть духовных и шесть светских пэров — существовала особая должность придворного поставщика роз. Его штаб-квартирой был поселок Фонтене-о-Роз, славившийся своими розами. Должность возникла из-за чрезвычайно оригинального обычая. Пэры дарили всем членам совета розы, когда обращались с каким-нибудь делом в суд.

А вот в городке Провен, близ Парижа, избирался король роз. «Царствовал» он целый год, почитаемый согражданами. С этим же городком связана и полулегенда-полубыль XIII столетия. Граф Тибо, вернувшись из крестового похода, привез в свой родовой замок в Провене восточную махровую розу. Отсюда она, но уже под названием французской якобы распространилась по европейским садам и паркам. Со временем роза одичала и ныне известна как «роза галлика».

В городе Салленси в начале июля «венчалась» на годичное «царствование» королева роз — розьера. В старинном зале Большой гильдии в Таллине еще и сейчас можно полюбоваться картиной с изображением этого торжества. 12 пар празднично разодетых красавиц под звуки музыки торжественно сопровождали по улицам города избранницу. После своеобразной коронации — возложения на голову прекрасного повойника из роз — «королева» награждалась двадцатью пятью ливрами.

…Однажды конный отряд рыцарей во главе с легендарным королем Артуром отправился к замку любви. Замок этот, скрывая за стенами своими самых прекрасных женщин мира, возвышался в Долине роз. И так много росло там цветов, что скала Нежности, на которой покоился замок, казалось, витала в воздухе. Когда лучи вечернего солнца в последний раз коснулись зубчатых стен, рыцари бросились на штурм. Но в руках были у них вовсе не мечи, а цветущие ветви роз, не стрелы и камни летели из катапульт и арбалетов, а розы. Да и на головы нападающих падали не тяжелые бревна, а розовые букеты. Когда же на поле битвы выглянула с небосклона луна, защитницы крепости, новоявленные красавицы амазонки сдались на милость победителей…

До наших дней не дошли литературные источники аллегории под названием «Осада крепости любви», воплотившейся в целом цикле баллад XIII–XIV веков. Но сохранились от тех времен изображения и рисунки на тканях и коврах, на костяных украшениях для оружия, на шкатулках, ларчиках, зеркалах. По ним и было воссоздано содержание никем не записанных песен, что распевали менестрели на поэтических турнирах и в пиршественных залах средневековых замков. А недавно один из фрагментов этих баллад, запечатленный резцом неизвестного мастера первой половины XIV века, был найден во время раскопок в Новгороде. На костяной накладке, вероятно с рукоятки кинжала, два миниатюрных всадника в боевых доспехах замахнулись ветвями цветущих роз… Остается лишь строить предположения, как попала из Франции в Новгород костяная накладка.

У РОЗЫ НА ЧАСАХ

В России розы появились во второй половине XVII века. Привез их в подарок царю Алексею Михайловичу немецкий посол. До этого в аптекарском и «изящных» (декоративных) садах Кремля выращивали только шиповник, который, по свидетельству летописей, был нередким городским украшением еще со времен Киевской Руси. Разводили его также и в частных садах. В 1781 году русский академик Петр Паллас, описывая растения сада Демидовых, упоминает об одиннадцати видах растущих там диких роз. Но к этому времени разводили уже и культурные розы. Во времена Екатерины II в Царскосельском парке было создано знаменитое Розовое поле, о котором впоследствии упоминал А. С. Пушкин. От тех времен сохранились две занятные истории. Первая повествует о возникновении распространенной в России фамилии Розанов. Известный петровский вельможа граф Г. И. Головкин заложил в своей усадьбе под Москвой розовый сад. Ухаживал за ним специально выписанный из Англии садовник. Помогали ему графские крепостные. Вскоре один из них в искусстве розоводства превзошел англичанина. Граф был этим так обрадован, что дал вольную всей семье искусника и фамилию — Розановы.

Вторая история произошла немного позднее. Однажды Екатерина II, проходя аллеями Царскосельского парка, приметила еще не вполне распустившуюся розу. Решив подарить ее кому-нибудь из внуков, приказала поставить здесь солдата с ружьем, чтобы, чего доброго, не сорвали цветок. Однако назавтра августейшая особа позабыла о своих намерениях. Не припомнила о розе и на следующий день. Шли годы. Уже давно покоилась в земле императрица, уже быльем порос пресловутый розовый куст, никто не знал, почему существует «пост в пятистах шагах от восточного павильона», а часовые по-прежнему сменяли и сменяли друг друга там, где много лет назад расцвела роскошная роза…

С появлением этого цветка в нашей стране он быстро входит в искусство и литературу. Первым таким произведением можно, наверное, считать «Оду в похвалу цвету розе» В. К. Тредиаковского. Из других многочисленных произведений на эту тему нельзя не отметить широко известное стихотворение в прозе И. С. Тургенева «Как хороши, как свежи были розы…». Оно написано в 1879 году. Вскоре литератор и юрист А. Ф. Кони вспомнил, что эта лирическая строка взята из малоизвестных стихов 1834 года поэта И. П. Мятлева. А в 1892 г. скульптор В. А. Беклемишев точно так же назвал свою статую девушки с розой на коленях. Этой мраморной перифразой поэтической строки можно полюбоваться в Третьяковской галерее.

КАЗАНЛЫКСКАЯ КРАСАВИЦА

Есть страна, страницы истории которой обильно пересыпаны ароматными лепестками. Знаменитая казанлыкская роза — национальное богатство Болгарии. В противовес сухим словам специалистов о том, что казанлыкская красавица по месту рождения дамасская, принесена в страну турками-завоевателями, существует другой, поэтичный вариант ее происхождения.

Давным-давно в далеком Дамаске прощался со своей возлюбленной Лейлой молодой болгарин-строитель Добромир. Возвращался он на родину после окончания строительства дворца. Тяжко разлучаться тем, кто любит друг друга. «Возьми эту розу, — прошептала Лейла. — Возьми и спрячь у сердца. Если ты любишь меня, как я — тебя, цветок не завянет».

Возвратился домой Добромир-мастер. И на берегу реки Гунджи посадил дамасскую розу. Миновала зима. Весной пробудился к жизни прекрасный цветок. Его аромат пьянил, как вино, а лепестки… лепестки все рисовали и рисовали в памяти юноши розовеющее лицо Лейлы… До самого смертного часа помнил Добромир свою далекую возлюбленную. А на месте, где расцвела когда-то дамасская красавица, разметнулись ныне неохватные цветочные поля Долины роз.

В самом сердце Болгарии, там, где хребты Стара-Планины и Средна-Горы двумя руками-перемычками сплелись в объятиях вокруг города Казанлыка, на 120 километров с востока на запад протянулась эта долина. Ее омывают реки Гунджа и Стрема, защищают от холодных ветров леса и горы, подстилают плодородные почвы на глинистых сланцах и щебенчатых известняках. Редкостное совпадение таких великолепных условий плюс ровный, теплый и влажный климат и стали причиной того, что у здешних роз, завезенных из Передней Азии, небывало высокое содержание эфирных масел.

Из Долины роз они разошлись по всей Болгарии и далеко за ее пределами. Неплохо прижились и на советской земле — на Украине, в Молдавии, на Кубани.

Раньше самые обширные розовые плантации были в Долине роз. Сейчас вперед вырвались промышленные плантации Зеленикова под Пловдивом, оставив позади и крупнейшие плантации масличных роз Фрапции, Италии, Венгрии, Турции, Индии, Ирана, Северной Африки.

Казанлыкские розы, дающие Болгарии до 80 процентов розового масла, самого лучшего в мире, имеют немалое значение для экономики Болгарии. Страна давно уже занимает одно из первых мест на мировой арене и по выращиванию масличных роз, и по производству и экспорту розового масла. Более тонны этого «жидкого золота» ежегодно вывозится во Францию, в Италию, Англию, СССР, Чехословакию, США. Много это или мало?

Вот некоторые цифры. 2 тысячи роз дают один грамм масла. А чтобы получить тонну его, нужно переработать 2 миллиарда роз! Гирляндой из них можно трижды опоясать земной шар по экватору.

Хотя внешне казанлыкская роза — Золушка в сравнении со своими роскошными садовыми сестрами, по аромату и содержанию эфирных масел ей нет равных. И подобно героине сказки Перро, прежде чем занять свой «королевский трон», многое ей пришлось претерпеть.

Еще в прошлом веке болгарские купцы скитались по дорогам Европы с флакончиками масла «гюль» (так называлось оно по-турецки). Его получали из казанлыкских роз, вываривая лепестки в специальных водяных котлах на огне. С болгарским маслом не в силах было конкурировать анатолийское. Ему уступал даже французский «конкрет». Слава об ароматной жидкости «гюль», без которой невозможно было выпускать определенные сорта духов, Табаков, ликеров и тому подобных товаров, вскоре облетела весь мир.

После освобождения страны от турецкого гнета увеличиваются площади под плантации роз, допотопные котлы вытесняются эффективными перегонными установками, вместо старого дистилляционного метода получения масла прокладывает себе путь новый — с помощью растворителей. Но после первой мировой войны оживление в «душистой отрасли» болгарской промышленности сменяется упадком. Плантации роз становятся объектом интриг политиканов. В угоду промышленным магнатам Германии казанлыкская роза как опасный конкурент немецкого эрзаца розового масла подвергается гонениям со стороны правительства тогдашней Болгарии. Огромные денежные штрафы грозили каждому, кто посмел бы разводить эти цветы. Лишь после установления в стране народной власти казанлыкская красавица вновь пышно расцвела в Долине роз и по всей Болгарии. Вводятся высокие заготовительные цепы. Производство розового масла становится государственной монополией. Развертывается фронт всесторонних научных исследований в области розоводства. Командным пунктом таких работ стала Казанлыкская научно-исследовательская станция ароматичных культур. Впоследствии опа была преобразована в Институт роз, эфиромасличных и лекарственных растений.

РОЗОБЕР

Самое горячее время на цветочных плантациях — пора сбора роз. Длится она всего 20–25 дней — с середины мая до середины июня. Именно тогда цветут кусты казанлыкских роз. А вот каждый отдельный цветок за каких-нибудь 4–5 часов успевает распуститься, расцвести, увянуть, а вечером осыпаться. Уже давно приметили: сильнее всего пахнут казанлыкские розы (а значит, и содержат больше эфирных масел), когда полностью раскроют свои лепестки. Период наиболее интенсивного цветения обычно длится до 9 часов утра. Поэтому с давних времен цветы собирали в это время. Вот как описывает розобер один из советских писателей, побывавший в Долине роз:

«Шел конец мая, и долина цвела. Кусты роз были усыпаны нежными бледно-красными бутонами. Утреннее солнце еще несмело прогревало землю, а на плантацию уже вышли сборщицы с плетеными корзинками. Ловкими движениями рук они быстро срывают лепестки распустившихся роз. Люди спешат: лепестки нужно собрать ранним утром, до жары. Пригретый солнцем цветок блекнет, и тогда роза теряет свой драгоценный летучий аромат».

Но это описание уже несколько устарело. Сейчас здесь не увидишь плетеных корзин; они непрактичны: аромат улетучивается. Лепестки собирают в специальные мешки, не пропускающие ни влаги, ни воздуха. Сейчас на плантации роз во время сбора урожая — а он достигает 70 центнеров с гектара — съезжаются со всей страны молодые рабочие с заводов и фабрик, учащиеся профтехучилищ и школ, студенты. Работают с 3 часов ночи до 11 часов утра — нужно успеть сорвать все цветы, распустившиеся за это время.

Ныне изучен в общих чертах механизм образования и накопления в цветах розового масла. Приоритет здесь за болгарскими учеными. Ведь такие данные необходимы не только для усовершенствования агротехники разведения роз, их сбора, транспортировки, хранения. Без них невозможно улучшить и технологию получения розового масла. Используется оно главным образом для нужд парфюмерной, а также пищевой промышленности. В последнее время намечается новый аспект его применения. В медицинских целях используется, например, препарат «Розалин». Он далеко не единственный. Ароматичные лекарства из роз оказались надежными помощниками в борьбе с заболеваниями почек и печени.

А теперь как раз приспела пора ответить на два главных вопроса: что же представляет собой это знаменитое розовое масло и для чего служит оно растению? Привлечение насекомых-опылителей и, возможно, защитная от вредоносных микробов — бактерицидная роль — такие свойства маслянистой ароматной жидкости сейчас считаются второстепенными. Болгарские ученые полагают: масло казанлыкской розы — побочный продукт обмена веществ во время цветения, так сказать, наглядный результат сложного и весьма динамичного процесса дыхания цветка в эти самые ответственные для растения моменты жизни.

Розовое масло содержит более семидесяти разнообразнейших химических соединений — носителей аромата. Главнейшие из них — терпены, ненасыщенные углеводы. По большей части это бесцветные, нерастворимые в воде и хорошо растворимые в спиртах и эфирах жидкости; они легче воды и легко улетучиваются с ее парами. Новейшие исследования показали: терпены возникают непосредственно в самом цветке лишь во время цветения из питательных веществ, накопленных еще в бутоне.

КАК ДЫШАТ РОЗЫ

В период цветения розы тканям ее цветка для бурного роста необходимо чрезвычайно много энергии. Но присущее растению, как и большинству других организмов, обычное аэробное (кислородное) дыхание уже не в состоянии обеспечить нужное количество этой энергии. Дефицит ее восполняется с помощью так называемого терпенового дыхания. Оно несколько напоминает брожение и анаэробное, дыхание в бескислородной среде у некоторых бактерий. Но если микроорганизмы в таких условиях вырабатывают спирт, уксусную кислоту, метан или, скажем, аммиак, то цветок в «терпеновом ритме» дыхания выделяет розовое масло — побочный продукт этого процесса.

Таким образом, в начале цветения у розы лишь кислородное дыхание, потом, когда нужно сделать как бы финишный рывок, подключается еще и терпеновое, а после «финиша» — окончания цветения — вновь остается только кислородное. Цветение каждого отдельного цветка зависит от совокупности многих факторов: внутренних (физиологических) и наружных (от влажности, температуры, освещенности, направления и скорости ветра и т. д.). Поэтому «включение-выключение» вспомогательного дыхания происходит лишь только в строго определенные моменты. Вот почему и количество побочного продукта — розового масла в каждой розе разное: ведь зависит оно от физиологического состояния цветка, а главное — от переменчивых погодных условий. Гибкий механизм дыхания позволяет каждому цветку на кусте казанлыкской розы избрать для своего цветения наиболее подходящее время при любых капризах погоды. Вот какие удивительные цветочные законы открыли болгарские ученые.

Уже более двух веков на благодатной почве Болгарии коренится и развивается из года в год культура казанлыкской масличной розы. Но только в последние десятилетия смогли расцвести здесь цветы новых традиций, заботливо взращенные народным правительством.

СИНИЦЫ И СИНИЕ ПТИЦЫ СЕЛЕКЦИИ

Розы — культура очень древняя. И современные сорта их — это клубок наследственных признаков, запутанный бесчисленными взаимными скрещиваниями до такой степени, что трудно, а подчас и просто невозможно найти вероятных предков, выяснить степень родства, распутать историю выведения бесчисленных розовых сортов. Поэтому-то в цветоводческой литературе последних лет такое разночтение в оценке общего их количества: 6000,10 000, 20000 и 25 000, наконец, даже 40000! Но все должно проясниться, когда будет принята Международная классификация роз.

Царица цветов в прошлом — за исключением некоторых форм, цветущих повторно поздним летом, — только весной надевала довольно-таки скромный наряд. Был он всего лишь белым или красным с небольшим набором оттенков. Ныне неисчислимые «туалеты» розы, различные по фасонам, запахам и расцветкам, составляют поистине королевский «гардероб». И «носит» их цветочная королева с весны до поздней осени под солнцем открытого грунта, зимой же — в рукотворном климате теплиц и оранжерей. Есть и несколько сортов комнатных роз, обильно цветущих в квартирах.

Эта невообразимая многоликость цветка — результат кропотливого труда селекционеров, ведь родоначальники современных сортов отбирались среди тысяч растений, которые сами были получены в результате предшествующих бесчисленных скрещиваний. Чтобы вывести, например, первую желтую розу, Жозеф Пернэ-Дюше год за годом настойчиво скрещивал уйму известных сортов с желтым персидским шиповником. Через десять лет упорного труда «взошло» наконец желанное Золотое солнце — растение с махровыми желтыми цветами. Это был пращур многих современных желтых, оранжевых и многоцветных роз, получивших название пернецианских в память французского селекционера Пернэ-Дюше.

А вот Индия, Китай, США и один из Филиппинских островов — отчие края славных династий бенгальских (называемых также китайскими) нуазетовых и бурбонских роз. Их гены наряду с генами шиповников из отдаленных уголков Евразии и Северной Америки определили наследственные свойства всех старых и новых классов и групп культурных роз: с нежным «чайным» запахом — чайных, чайно-гибридных, ремонтантных — цветущих несколько раз; плетистых, или вьющихся; полу плетистых, многоцветковых полиантовых, миниатюрных; роз Флорибунда (обильно цветущих), Грандифлора, Кордеса, Викурояма…

Кроме того, в рождении и сохранении многих сортов непременное участие в качестве лучшего подвоя принимал (и продолжает принимать) шиповник обыкновенный. И в этом смысле самая обыденная дикая роза Европы может считаться праматерью многих культурных роз. Они вскормлены ее корнями, подобно тому, отмечает поэт Максим Рыльский, как, например, истоки музыкального и поэтического творчества коренятся в народной песне.

Ежегодно все новые и новые сорта роз развертывают лепестки своих бутонов. Рано ли, поздно ли, а сбываются планы селекционеров — и расцветают цветы, задуманные ими. Однако решение одной подобной задачи непомерно затянулось. Речь идет о синей розе, предмете грез многих, этой синей птице розоводства, что вот уже два столетия не дается в руки.

Зерно надежды поймать ее заронил еще великий Гете. Как известно, оп занимался разными пауками, в том числе и ботаникой. На берегу реки Ильмы в Веймаре по чертежам и под руководством поэта были построены теплицы. Гете задумал создать синюю розу. Для этого одна из теплиц была застеклена сипим стеклом. Оно, по мнению Гете, должно было вызвать трансформацию окраски у молодых саженцев. Но все труды пошли прахом: белые розы не стали синими.

Иной путь избрал некий Скупер, американский любитель-цветовод из Калифорнии. Он обильно поливал розовый куст водным раствором солей кобальта. С их помощью придают синий оттопок стеклу. Посинели и белые розы. Но понятно, то были всего лишь хитроумно окрашенные цветы.

С мертвой точки дело сдвинул Мичурин. Как-то среди белых цветов одного из культурных потомков морщинистой розы-ругозы приметил он цветок с едва уловимым синим отливом. Через несколько лет направленной селекции, пройдя огонь, воды и медные трубы бессчетных отборов, высеваний и скрещиваний с темноокрашенными сортами, расцвела в 1896 году Мать синих — сиренево-пурпурная роза. В том же году в рабочих дневниках Ивана Владимировича появляется любопытная заметка.

Несомненно, отмечает Мичурин, главную роль в происхождении колеров у цветочных лепестков играли степень интенсивности света и количество его, а кроме того, температура воздуха и почвы. Следовательно, для получения одного и того же данного колера у разных разновидностей требуется и неравная доза всех этих факторов. Ведь недаром же в экваториальных местностях флора богаче желтыми тонами, а наблюдения в Канаде показывают: обилие голубых и синих цветов приходится на сентябрь — октябрь. Поэтому, если, например, для получения желтого колера у роз температура почвы должна быть 30–40 градусов Цельсия, а сила света — 8 единиц, для красного — 16–20 градусов и 6 единиц, то для синего сила света уже не должна превышать единицы, а температура почвы — 10 градусов.

Но то ли гипотеза оказалась несостоятельной, то ли просто Мичурин ею не воспользовался, три выведенных им сорта роз — Князь варягов, Князь Рюрик и Нептун, — как и Мать синих, имели только сиреневый, а не синий оттенок.

И все-таки эти сорта — первые четыре шага на тернистом пути к синей розе. А вот и дальнейшие шаги. В 1921 году, спустя 12 лет после создания белой с нежно-фиолетовыми краями розы Рауля Старлайт, зацветает роза Виолетта селекционера Турбата. В 1954 году Мейланд создает розу Прелюд. Через год Вернер сообщает о новом сорте — Туайлайт. А три года спустя Фишер выводит свою бесподобную Стерлинг Сильвер. Последнее слово пока что за розами Синяя луна и Сильвер стар, созданными Тантау в 1964 году и Кордесом в 1966 году.

Но оставь надежды всякий ищущий в этих цветах синеву неба или моря. Кроме Стерлинг Сильвер, напоминающей цветом серебро с дымчато-сиреневым отливом, у всех прочих всего лишь грязно-фиолетовая окраска неравной интенсивности. И тем не менее цветоводы оружия своего не складывают.

Розы — очень пластичный и разнообразный материал для селекции. У них обширные генные ресурсы в связи с многообразием видов, форм и сортов. То, что легко скрещиваются между собой даже их отдаленнейшие виды, позволяет без особых хлопот получать всевозможные комбинации свойств. А неплохие способности к вегетативному размножению прививками, черенками, отводками дают возможность любую приглянувшуюся совокупность признаков закрепить и передать тысячам растений.

Современная селекция, вооружаясь новейшими достижениями генетики, физиологии, систематики, экологии и географии растений, превращается из искусства отдельных талантливых практиков в точную науку армии специалистов.

РОЗОВАЯ ИНДУСТРИЯ

Множество роз выращивается в нашей стране. Самая большая их коллекция собрана в розарии Главного ботанического сада Академии наук СССР — около 3 тысяч отечественных и иноземных сортов. И у каждого растения неповторимая форма цветка, своя, ему лишь присущая окраска и свой специфический аромат — то сильный, то легкий, как дуновение ветерка.

Многие растения поступили сюда из крупнейшего в мире розария в городе Зангерхаузене (ГДР). На дюжине гектаров цветут здесь около 6 тысяч сортов. Это настоящий музей, пользующийся всемирной славой.

Не менее известны розы парижского парка Багатель, где собраны главным образом последние сортовые новинки. А вот в загородном питомнике парка размещается коллекция из 4500 старых и новых сортов. Неизгладимое впечатление оставляют плетистые розы, из которых составлены в Багателе все мыслимые и немыслимые цветочные формы. Эти прекрасные картины из живых цветов обрамляют, будто зелеными рамками, подстриженные кусты и деревья.

В парке Багатель ежегодно проводится Международный конкурс роз. Со всего света присылают сюда всевозможные саженцы. Их укореняют, а через год их оценивает жюри конкурса. Оставленные в парке сорта-лауреаты усиленно размножают и пропагандируют, потом пускают в продажу. А те, кто их вывел, становятся обладателями авторских свидетельств, дающих право в течение определенного срока получать денежные суммы от реализации цветов.

Но не надо думать, что легко создать новый сорт. На это уходило до недавнего времени лет 10–15. Но вот помимо скрещиваний и упований на случайное появление мутаций приходят новые методы воздействия на наследственность растений. И сразу же начинают реализовываться мечты цветоводов о сокращении этих сроков. Выведение сортов приобретает индустриальный размах, становится сегодня коллективным трудом селекционеров разных стран.

Осенью 1972 года в Эрфурте (ГДР) состоялась выставка роз одиннадцати европейских государств. Центром внимания стала цветочная экспозиция, где специалисты Румынии, Болгарии, ГДР, Советского Союза и других стран — членов Совета Экономической Взаимопомощи демонстрировали совместно выведенные сорта. Большой интерес вызвали также механизированные комплексы для крупных цветочных хозяйств, разработанные в этих странах.

Розоводство стало важной хозяйственной отраслью, которой занимаются ныне множество предприятий и учреждений. Треть мировой продукции, получаемой от декоративных древесно-кустарниковых пород, дают розы. А среди цветов, выращиваемых на срез, розы вместе с гвоздиками в течение многих лет держат первенство.

ЦВЕТОК ИЗ ПЕСНИ

Немалый вклад в общую сокровищницу королевы цветов внесли и продолжают вносить советские селекционеры.

Больше трех десятилетий своей жизни посвятил «королеве» известнейший советский розист Иван Иванович Штанько. Это его руками и талантом создан сказочной красоты и богатства розарий в Главном ботаническом саду АН СССР. Он — автор многих новых сортов, известных и почитаемых не только в нашей стране, но и далеко за ее пределами^ таких, как нежная, будто излучающая мягкий свет роза Утро Москвы, награжденная на Эрфуртской выставке золотой медалью, как Аэлита, Ясная Поляна и Ракета. Все они вошли в международный каталог лучших роз мира. А пламенное Сердце Данко, Василиса Прекрасная, Русская красавица, Наталка родились в Крыму, в Никитском ботаническом саду, где работает другой известный селекционер роз — Вера Николаевна Клименко. Ее сорта, как и сорта основателя коллекции роз этого сада Николая Даниловича Костецкого, победившие на конкурсе красоты многих «иностранцев», расселились по всему югу страны.

В столице Казахстана Алма-Ате успешно пополняет копилку отличных советских роз Константин Лукич Сушков. Много других селекционеров — ученых и любителей в разных уголках нашей страны заняты сложной ювелирной работой по совершенствованию королевы цветов.

Пробились всходы новой жизни

Из доброй солнечной земли.

Идет весна по всей Отчизне,

И розы снова зацвели.


Об авторе

Сележинскии Геннадии Владимирович. Родился в 1935 г. в городе Лубны Полтавской области. Окончил биологический факультет Киевского государственного университета. Много лет работал в Зоологическом музее Академии наук УССР. Сейчас работает в редакции журнала «Знания та праця». Автор нескольких книг на биологические темы, многих научно-популярных и научно-художественных статей и очерков в периодической печати. В нашем ежегоднике публикуется второй раз. В настоящее время работает над книгой о цветах.

«РОЗОВЫЙ ВЕНОК ОЙКУМЕНЫ»






Роза Мон Шаста (Mont Shasta)
Роза Кордес Перфекта (Cordes Perfecta)

Владимир Васильев
ЭНЦЫ — МАЛЕНЬКИЙ НАРОД НА БОЛЬШОМ ЕНИСЕЕ


Заметки этнографа

Рис. Л. Кулагина


Я сидел на нарте возле чума старого Пилько Вэро. Чум стоял на песке в каких-нибудь пятидесяти метрах от воды, и я хорошо видел фигуры рыбаков. Выбирали тоню.

Было очень поздно или очень рано — не поймешь: два часа ночи, а солнце, катившееся по краю горизонта, по-прежнему ярко освещало Троицкий Песок своими длинными усталыми лучами.

Троицкий Песок — место, где уже много лет с началом путины рыбаки заполярного колхоза имени Кирова ведут лов закидными неводами. Добывают огромных серебристых нельм, муксунов, сигов, удивительно вкусных чиров, мясо которых столь нежно, что его можно есть совершенно сырым, найдись щепотка соли, а нет — так и без нее. Но главная промысловая рыба — знаменитая енисейская селедка, или, как ее еще называют местные жители, туруханка. Невелика рыбка и очень хороша в тузлучном рассоле. А в малосольном виде не уступает, наверное, и знаменитой на весь мир западносибирской сосьвинской сельди.

Троицкий Песок находится в самом горле Енисейского залива. Чуть дальше на север, у мыса Сопочная Карга, вода Енисея приобретает солоноватый привкус: близко море.

Поселок Баренцево — центральная усадьба колхоза имени Кирова — расположен в 15 километрах к югу от Троицка. В поселке в новых удобных домах живет большинство колхозных семей разных национальностей: энцы, ненцы, долганы, русские.


Старик Пилько Вэро, в чуме которого я живу в Троицке, большую часть года проводит в Варенцове. Там его старший сын Кидело — охотник и рыбак, младший сын Алексей — механизатор, там невестки и внуки.

А средний сын — Илоку, тот в тундре, оленевод.

В колхозе более трех с половиной тысяч оленей. На зиму пастушеские бригады уходят за много сотен километров от поселка на юг, к границе леса. Там под защитой деревьев олени могут пастись, не опасаясь губительных буранов и пурги. Снег мягкий, не покрывается жесткой коркой во время неожиданных оттепелей, и животным легко добывать ягель.

В Троицке из всех родственников старика живет только сестра его матери Анна, которая хотя и доводится Вэро теткой, но на два года его моложе. Женщина она еще бодрая, быстрая да и по внешнему виду далеко не старушка.

Вот и сейчас Анна с дочерью Марией помогает рыбакам тянуть тони. Из соседних чумов (а их на косе четыре) тоже все на рыбалке. Только глухая Юнгу, о возрасте которой никто не может сказать ничего определенного, безучастно сидит возле своего чума и часами смотрит куда-то вдаль, за Енисей, где за одиннадцатикилометровой ширью воды едва угадываются черные контуры домов рыболовецкого поселка Лайда.

Пилько Вэро смолоду мается ревматизмом. В 1926 году он был каюром Норильской экспедиции и провалился под лед в верховьях речки Сухая Дудинка. Потом не раз на путине застужался. Теперь к воде хотя и подходит подсоблять, за веревку не берется: руки-ноги не гнутся.

Я жду лодку, которая должна отвезти меня в Варенцово, а перед отъездом хотелось бы поговорить со стариком. Уж больно много интересного хранит его память. Вот вчера, например, он какой уж раз поразил меня, рассказав такое предание:

— Давно, когда Земля еще только родилась, жили бестолковые люди Лодоседа. Своего товарища встретят — изобьют. Лебедя поймают, перья выщиплют и так пустят.

Сердца не имели и ума тоже.

Потом что выдумали: костер разожгли и стали в него прыгать, по огню кататься… Парки у них обгорели, и плечи голые остались. С тех пор стали они называться Лодоседа, по-нашему «без плеч».

Лодоседа — один из родов, на которые подразделяются энцы. А всего у них около 15 родов: Бай, Муггади, Ючи, Солда, Мундеда и другие.

Пилько Вэро принадлежит к роду Сазо. Сазо в переводе с энецкого означает «шитье», и мне иногда кажется, что это название имеет вполне реальный смысловой отпечаток. Не случайно Анна обмолвилась однажды, что старик шьет одежду «не хуже, чем наши женщины».

Меня всегда интересовали истоки происхождения энецких родов. Для такого маленького народа их было необыкновенно много.

Действительно, энцев всего лишь около 400 человек. Такие крошечные народы не так уж часто встречаются даже в нашей многонациональной стране. В один ряд с энцами могут быть поставлены разве что тофалары, обитающие в Иркутской области по северным отрогам Восточных Саян, юкагиры на Колыме и Индигирке, жители Командорских островов — алеуты, негидальцы, ороки, орочи на Дальнем Востоке да некоторые народности горного Дагестана и Памира.

Эицы к тому же исторически подразделяются на две территориально разобщенные и разные по своему родовому составу группы. Правда, сейчас уже это деление носит условный характер. Более ста лет назад энецкие семьи из лесной группы, владевшие крупными стадами оленей, стали откочевывать на лето вниз по Енисею, к побережью Карского моря. Потомки их живут теперь вместе с тундровыми энцами в Усть-Еиисейском районе Таймырского национального округа. Собственно же лесная группа энцев малочисленна и едва насчитывает сотшо человек. Ее отделяет от тундровой более чем трехсоткилометровое расстояние, хотя находится она в пределах того же округа, южнее Дудинки.

И все же в энецком языке сохранились два говора, или диалекта. Энецкий язык входит в обширную и разветвленную уральскую языковую семью, к которой принадлежат также карельский, финский, эстонский, венгерский языки. Вместе с ненецким, нганасанским, селькупским он составляет так называемую самодийскую ветвь этой семьи.

Лингвисты, историки, археологи, этнографы установили, что самодийские языки первоначально формировались на юге Сибири. Именно отсюда, с территории Минусинской котловины и Саянского нагорья, предки энцев начали свой путь на Север.

Но как это ни удивительно, энецкие предания и легенды почти не содержат отголосков прежней жизни в этом районе. Лучшие знатоки энецкого фольклора Совалов Лябо, Мирных Кича, тот же Пилько Вэро на все мои расспросы так ничего определенного и не сказали.

Чтобы выяснить происхождение тех или иных родов энцев, следует обратиться к этнонимике. Этнонимика — это наука о названиях и самоназваниях различных этнических общностей — народов, племен, родов и даже отдельных семейных общин.

И вот оказалось, что энецкие родовые названия Бай, Муггади, Ючи, Мундеда и другие находят аналогии у камасинцев, тофаларов, сойотов, моторов и других народностей Саяно-Алтайского нагорья и Минусинской котловины, говорящих на тюркских языках.

Еще в XIX веке выдающийся финский лингвист Маттиас Настрой выяснил, что в прошлом все перечисленные народы говорили по-самодийски. А совсем недавно ученые пришли к выводу: из всех северосамодийских языков наиболее близок к камасинскому энецкий. Случайно ли совпадение родовых названий коренного населения истоков Енисея и его устья и близость языков? Конечно, одного этого факта недостаточно, чтобы восстановить ту историческую дорогу, по которой двигались древние самодийцы. Но тут может помочь другая наука — топонимика, которая занимается названиями рек, гор, урочищ, населенных пунктов. Старые и новые напластования географических названий помогают установить, какие народы их дали, уточнить этническую историю данной местности.

На территории современной Томской области два раза самодийские топонимы сменялись тюркскими. Топонимика, к сожалению, может лишь весьма приблизительно датировать эти перемены — рубеж нашего тысячелетия.

Однако тут уже выступает и археология. На той же территории найдены могильники, которые можно связать с самодийцами. Археолог оперирует более осязаемыми вещами, чем словесные названия. И даты соответственно более определенны — IX и XIII века.

Совпадает, кажется, все. Действительно, можно теперь уже нанести на карту путь давних предков Вэро Пилько. Можно и определить причины, по которым самодийцы двинулись в далекий путь на Север. Это экспансия тюркского каганата вначале и движение кочевников Чингис-хана позднее. Хронологически выступления и тюрок и монголов точно совпадают с передвижками самодийцев.

Но как выглядели эти древние самодийцы? Это уже задача этнографов. Вот почему я сижу в чуме Вэро Пилько и надоедаю старику своими расспросами.


— Раньше-то только дикий олень всех держал, — говорит задумчиво он. — Только диким раньше жили. Рыбу-то совсем мало ловили. Сети откуда взять могли? Только дикого и добывали. Вот, смотри, еще моя жизнь не кончилась, а совсем иначе люди живут, чем когда я молод был.

Да, недавно энцы и селились иначе, и занимались другим делом — в основном охотой на диких северных оленей. Что же, переселенцы с юга охотились там на такую дичь? Как раз нет.

Изучая многие сравнительные данные, можно восстановить, как смешивались, как формировались культуры южных пришельцев и аборигенов Арктики — населения, проникшего в высокие широты сразу же после отступления ледника. Здесь, на Севере, аборигены передали пришельцам навыки охоты на оленя, и те в свою очередь принесли с собой знания о приручении оленя, превращении его в домашнее животное. Выиграли обе стороны. Но все же охота на дикого оленя возобладала над всеми другими занятиями.

Это и сегодня важное для энцев дело. Но приемы и способы современной охоты лишь отдаленно созвучны старым традициям.

Собираясь на промысел, охотник прежде всего берет с собой маскировочный щит — деревянную доску, внешняя часть которой облепляется мокрым снегом, а в центре проделано отверстие для ствола ружья. Скрываясь за этим щитом, он старается как можно ближе подобраться к стаду с подветренной стороны.

— Раньше наши люди не так делали, — пояснил мне однажды энец Кирьяк Болин из рода Муггади. — Осенью, когда идет дикий олень, посылали несколько человек, кто побойчее, к перешейку. Есть тут у нас такой узенький перешеек между озерами Поколкой и Сиговым, дикий всегда там держится. Здесь большую сеть растягивали, как степа, чтоб, значит, весь перешеек перегородить, а от нее с боков открылки пускали, тоже из сети, ну как ворота. От открылков тех дальше вешки устанавливали деревянные, а в их верхние концы вставляли гусиные перья. Потом молодые ребята и кто-нибудь из взрослых отбивали от стада сто или больше оленей и гнали к этой сети. До вешек доведут, тут уж оленям некуда деться. Перья, видишь, от ветра раскачиваются, звери пугаются и сами в сеть идут. Кто в сети запутается, кого копьем добьют. Мяса много запасали. На ползимы хватало.



Моррэдэ — бродячий охотник на дикого северного оленя, один из самых популярных персонажей энецкого фольклора. Вот начало одного из преданий о Моррэдэ, которое записал крупнейший специалист этнографии самодийских народов Б. О. Долгих. Он слышал его здесь же, в Варенцове, от энца Романа Силкина из рода Бай.

«Давно когда-то жил Моррэдэ. Как его называть иначе? Тогда лука не было, стрел не было. Во время гона (случного периода. — В. В.) он промышляет… Он ходит промышлять диких оленей осенью, в ноябре, в «месяц дикого оленя». Он из племени Сомату, этот Моррэдэ».

Сомату — одно из самоназваний тундровых энцев, в составе которых есть несколько родовых подразделений: Сонуко, Буна ля и, наконец, Лодоседа — герои предания, рассказанного мне Пилько Вэро. Подобные предания скорее всего отражают представления самодийцев об аборигенах, чьи поступки и обычаи были для южных пришельцев странными и непонятными.

Древние уральцы — коренные насельники низовьев Енисея — были немногочисленны. По характеру хозяйственного устройства, социальному уровню, да и в военном искусстве самодийцы намного превосходили их. Можно предполагать, что борьба за главенство в северной тундре была недолгой. А затем отношения, вероятно, стали миролюбивыми. Пришельцы начали вступать в браки с аборигенами, и через несколько поколений потомки древних уральцев уже ничем не отличались от самодийцев.

Когда в конце XV — начале XVI века русские торговые промышленные экспедиции, соблазненные рассказами о неисчислимых сибирских пушных богатствах, стали все чаще переваливать через Уральский хребет, и, преодолев могучую Обь и многие километры тайги и тундры, они в конце концов достигли реки Таза и встретили там энцев.

На энецкой земле был воздвигнут и важнейший форпост в освоении русскими Северного Зауралья — знаменитая златокипящая Мангазея. Благодаря мужественному рейду «Щельи» под водительством капитана Буторина и особенно археологическим раскопкам название «Мангазея» часто появляется в печати. И все-таки мало кому известно, что своим происхождением оно обязано энецкому роду Муггади, в ненецком произношении — Монгкаси.

Еще в 30-х годах было выдвинуто предположение о том, что слово «Мангазея» может быть транскрибировано как mortasija, то есть «Монгкаси земля». Мне очень хотелось получить подтверждение данной версии от кого-либо из энцев или енисейских ненцев, но все старики, с которыми удалось побеседовать на эту тему, ничего не могли сказать определенного.

— Ты Прокопия спроси, — посоветовал мне Вэро Пилько. — Если кто и знает из наших людей, то это Прокопий.


Алексей Пилько, сын старика Вэро, вел лодку мастерски. Енисей постепенно расходился. С низовья подул прохладный воздух, пахнущий льдом и солью, — настоящий устьевой ветер. Он погнал волну вверх по реке. Когда дует этот ветер, то волна всегда выше и злее. Ветер как бы гладит реку против шерсти, и та злится. Мотор также злится, то взвывая пронзительно, то урча натужно. Это винт то обнажается, то погружается в воду.

Алексей ведет лодку «уступами». Он подворачивает против каждой большой волны и упорно тянется к берегу.

— В этом году у нас здорово порыбачили, — кричит мне сквозь рев мотора и грохот волн Алексей. — Давно так не рыбачили. Рыба прямо ходом шла. План почти уж выполнили… А позавчера наши двух белух добыли. Теперь на ферме для песцов корма навалом… Хорошо… Думаю, скоро в Дудинку съездить… — рассказывает Алексей о своих делах.

Уже, наверное, часа четыре утра, а в поселке мало кто спит. Ребятишки играют на берегу, мужчины сидят возле домов, завешенных вуалями сетей, ковыряют их рыбацкими иглами, чинят. Дымятся гнилушки в тазах возле каждой двери, чтобы комара отпугивать. И только собаки лежат возле дымокуров, уткнув носы в лапы. Эти «соблюдают» режим. А людей полярный день явно сбивает с толку.

Дорога все же утомила нас. Мы с Алексеем бредем по поселку к его дому. Там отдохну, а потом и за этнографию.

— Здравствуй, Прокопий Антонович, — здороваюсь я, проходя мимо его дома.

— Здорово, здорово, — приветливо откликается оп. — В гости заходи.

— Завтра приду.


Прокопий Антопович — ненец из рода Непяг, что по-ненецки означает «комар». Однако он отнюдь не комариного сложения. Оп плотей, крепок, хотя и не молод.

Из енисейских ненцев и энцев на Тазе бывали не многие. Про Обь большинство только и слышали, что есть далеко на западе такая большая река. А Прокопий Антонович в молодые годы исколесил всю тундру между Уралом и Енисеем. Много всякого повидал, а память у него такая, что знает родословную любого своего сверстника, живи он хоть за пятьсот километров отсюда. Он выслушал меня задумчиво и ответил не сразу.

— Вообще-то не знаю, верно или нет, но говорил мне давно старик Тазу-Харючи (сам-то уж сколько лет как умер, да и людей с фамилией этой, наверное, уж не осталось), будто оттуда слово «Мангазея» пошло, что на этой земле раньше Монгкаси жили, лесные люди.

В старинном новгородском сказании «О человецах незнаемых в Восточной стране», которое датируется концом XV — началом XVI века и является по существу единственным историко-литературным памятником по этнографии народов Северной Сибири до-ермаковской эпохи, говорится: «На восточной стране, за югорьскою землею, над морем, живут люди самоедь, зовомы молгонзеи».

«Молгонзеи» — не что иное, как искаженное название того же энецкого рода Монгкаси (Муггади). В архивных документах начала XVII века этот род фигурирует уже как Мангазея. Вот, значит, до каких мест дошли энцы — до Таза, а может быть, и еще западнее. Это было каких-нибудь две сотни лет назад. Всего восемь поколений сменилось с тех времен. Восемь поколений для народной памяти — небольшой срок. То, что происходило две сотни лет назад, в фольклоре выглядит как события вчерашнего дня.

— Прокопий Антонович, а какие сказки есть про юраков и Монгкаси — энцах?

— Беда как много!

— Расскажи.

И потекли длинные часы. Тетрадь сменялась тетрадью, а от постоянного писания немела рука до самого плеча. Постепенно рисовалась картина, не отраженная ни в каких документах, картина вражды и дружбы, жизни и смерти на суровой северной земле.


Из бассейна Таза эпцев потеснили ненцы. Они раньше других самодийских народов стали развивать крупнотабунное оленеводство. Возрастающие олепьи стада требовали новых пастбищ. Уже в конце XVII века ненецкие оленеводы начали продвигаться на восток, в энецкие районы. Порой дело доходило и до столкновений, о чем сохранилось немало преданий в фольклоре обоих народов. В итоге в течение двух столетий все земли по левому берегу Енисея оказались в руках пенцев, но на другую сторону реки эпцы их не пустили. И сейчас правая (каменная) сторона Енисея в его низовьях по традиции считается эцецкой («самоедской»), а левая (низменная) — ненецкой («юрацкой»). Но к началу нашего столетия традиционное разграничение угодий в низовьях Енисея утратило прежнюю остроту.

В наше время энцы и ненцы живут в одних и тех же поселках, работают совместно в оленеводческих, рыболовецких и охотничьих бригадах.

Я как-то подсчитал, что среди современных тундровых семей смешанные (энецко-ненецкие) составляют около 50 процентов, а у лесных энцев смешанных семей еще больше — свыше 70 процентов.

Благодаря тесным связям с ненцами энцы восприняли их язык, который во многих семьях столь же употребителен, как и родной, энецкий. Прочно вошли в быт и многие элементы ненецкой культуры: тип чума, оленьих нарт, одежда.

Сейчас, кроме Пилько Вэро да еще старика Холгоку из рода Масозай, никто из мужчин не носит традиционной энецкой парки — короткой (выше колен) одежды, сшитой из шкур молодых телят-пыжиков мехом наружу с опушкой из белого собачьего меха по подолу. Охотники и оленеводы предпочитают длинные ненецкие малицы, сделанные из неблюев — шкурок августовских телят — мехом внутрь, с наглухо пришитым меховым капюшоном, рукавицами к широким меховым подолом. В такой одежде удобно ездить на нарте, а если поверх малицы надеть сокуй — одежду аналогичного покроя, но сшитую более грубо и из шкур взрослых оленей осеннего забоя мехом наружу, никакой мороз не страшен.

Но Пилько Вэро никак не хочет расстаться с паркой: ее шила его жена, покойная Хадаку, когда еще молодой была. Долго лежала эта парка в нарте, где хранят энцы одежду, обувь, цветное сукно, бисер и другие вещи. А теперь вот старик ее достал и целый год почти не снимает.


Судьба этнографа — вечная дорога. И для тех, кто занимается народами оседлыми, и для тех, кто сделал своей профессией изучение народов Севера.

Когда изучаешь историю народов, судьбы которых переплелись, нередко приходится выступать в роли следователя, что ли, который добивается истины, расспрашивая и одну и другую стороны. Сравнение, конечно, не совсем верное. Тут можно скорее говорить о сотрудничестве в одном и том же деле. Но суть все равно остается прежней: узнал мнение одной стороны — ознакомься с мнением другой.

Прошла уже целая неделя, как я в Троицке таскаю береговой конец невода, старика Пилько. Это, так сказать, гонорар за информацию. Информации много. Она, конечно, далеко превышает по ценности объем моего рыбацкого труда.

Скоро опять в путь, и, пока старик отдыхает, надо посмотреть записи — нет ли чего неясного? Уедешь — поздно будет что-либо выяснять.

Перед моими глазами возникают страница за страницей записей и вновь оживают картины прошлого маленького народа.


Старик заворчал что-то, закашлялся в чуме, закряхтел, откидывая полог.

Чайник вскипел, и Вэро стал разливать по кружкам густой коричневый напиток, без которого на Севере не обходится ни одна трапеза.

После чая мы оба немного помолчали, потом Вэро налил себе еще кружку и только тогда сказал:

— Сядобичу (предание, легенду, на энецком. — В. В.) я тебе рассказывать не буду. Это много времени займет. А вот послушай про прежнюю жизнь.

Был у нас в тундре один парень, бедный из бедных. Где там оленей, парки драной не имел. Сирота. Отец, мать, вся родня в оспенный год померли.

По богатым людям маялся. У кого год оленей покараулит, у кого два. Да разве этим что заработаешь? Только на харчи и одежонку какую.

А тут ему девка одна приглянулась. Хорошая девка, красивая. Только и хозяин старик Силкин — был у нас такой богатей по имени Тося — тоже на нее зарился. Для своего порченого сына: хромой был от рождения, и плечо дергалось. И хотя у нее с тем парнем было слажено, чтоб без калыма жениться, когда парень будет невесту красть, это Тося пронюхал. Ее родителей упредил, а самого парня прогнал и не заплатил ему ничего. И всем другим, кто богатый, наказал, чтоб в работники его не брали.

Тот помыкался-помыкался, идти некуда, даже сетчонки паршивой нет. И тогда решил: камень на шею — и в прорубь. Только он это делать собрался, в тот самый час нарта идет по Енисею. Какие-то русские едут и с ними наш каюр Ашляпкин Иван.

Они к парню приступили: «Что над собой делать хочешь?» Тот все и расскажи. Ашляпкин, значит, переводит. Русские говорят: «Не дело ты задумал. Теперь нет такого закона, чтобы бедных обижать. В Дудинке и во всей России Советская власть создалась, а она бедных пастухов в обиду не дает. Мы как раз к вам в Варенцово едем Совет организовывать. Потому как вы последние по всему Енисею остались, у которых Совета нет. Пусть этот парень с нами едет».

Ну а как Совет создали, парня этого туда выбрали. Потом оп в колхозе стал председателем. Силкин Тося в тундру убежал. Олени его в колхоз попали, и у других богатых тоже оленей забрали. Ну, парень этот на своей девушке, конечно, женился. Его ребята — трое парней да две дочери — теперь в нашем колхозе. Еще один в Ленинграде в институте учится, а самый младший здесь киномехаником работает. Его-то ты знаешь, — лукаво сощурился старик. — Это Аким, что тебя везти должен. Да вот и сам он, поди.

Действительно, послышались быстрые шаги, полог откинулся, и в чум просунулось худощавое черноглазое лицо Акима.

— Ну что? Готовы? — спросил он, всем своим видом выражая крайнюю степень деловитости.

— Готовы, — отозвался я в тон, кивая на сложенные в углу чума рюкзак и спальник.

— Тогда пошли.

— Да что так скоро-то? А чай пить? — засуетился старик, поднимаясь и оправляя парку.

— Чай будем в Варенцове пить, — все так же деловито ответил Аким. И добавил уже для меня: — Самое время ехать, пока за Гольчихинской косой тихо.

Он подхватил мой рюкзак и, не оглядываясь, зашагал к берегу. Я взвалил на спину спальный мешок. Старик на негнущихся ногах заковылял следом.

— Возьми вот, — он подал мне завернутые в мешковину две рыбины. — Сам засолил. Повези в Москву, пусть попробуют рыбы нашей.

Я обнял его.

— Приезжай, — сказал он, когда я уже был в лодке. — А то старый становлюсь. Может, одна весна только и осталась. Приедешь?

Мой ответ утонул в шуме мотора.

Аким нажал ногой на педаль, упал на кормовое сиденье, сжав руль. Лодка рванулась и пошла ходко, разваливая носом глянцевитую гладь воды.

Мы отдалились от берега уже порядочно, а одинокую фигурку старика все еще можно было различить на белом фоне песка. И только когда лодка заплясала на бурунах у острия Гольчихинской косы, растворилась в береговой дымке.


Об авторе

Васильев Владимир Иванович. Родился в 1936 году в Москве. Окончил исторический факультет МГУ. Историк-этнограф, кандидат исторических наук, научный сотрудник Института этнографии АН СССР. Автор свыше 40 научных работ по этнографии народов Крайнего Севера. В нашем ежегоднике публикуется впервые. В настоящее время заканчивает книгу очерков о жизни малых северных народов.


Виктор Сытин
НЕСОСТОЯВШИЕСЯ ОТКРЫТИЯ


Очерк

Рис. И. Шинулина


ТАИНСТВЕННЫЕ ОАЗИСЫ

Коричневато-серая лупоглазая саранча летела и летела с юга, из пустынь Ирана и Афганистана. Когда раскаленное солнце поднималось над полями и садами Туркмении, в тихом воздухе слышался шелест, бумажное шуршание мерцающих крыльев мириадов насекомых. Холмы предгорий Копетдага, оазисы и такыры как бы заволакивало странным желтоватым клубящимся туманом.

К вечеру бесчисленные стаи саранчи опускались на землю, облепляли деревья и кустарники, гроздьями повисали на стеблях растений, пригибая их долу. И там, где сели стаи, зловещий хруст оповещал о гибели урожая…

В Туркменской республике был создан чрезвычайный штаб по борьбе с этим стихийным бедствием. «Чусары» — чрезвычайные уполномоченные по борьбе с саранчой-шистоцеркой — вместе с представителями местных организаций выводили на бой с крылатым противником все взрослое население городов и кишлаков.

Поля окапывали канавами, преграждая путь ползущим насекомым, и сжигали их там, полив керосином. С деревьев саранчу стряхивали и давили чем придется. Опрыскивали посевы ядовитыми растворами. Со всей страны сюда везли необходимую аппаратуру и химикаты. Ночью и днем шел бой…

К сожалению, в этом яростном сражении не участвовала авиация. Специально оборудованных для опыления растений ядохимикатами самолетов тогда в нашей стране было всего шесть. И они уже использовались для истребления другого вида саранчи — «азиатской», тоже очень опасной, — на Кубани и в Казахстане.

Все же в Ашхабад был переброшен авиаотряд самолетов-разведчиков Р-5. Два или три из них стали срочно переоборудовать под аэроопыливатели: устанавливать в кабине летчика-наблюдателя металлические баки с устройством для выбрасывания ядовитого порошка. Но этим самолетам так и не пришлось как следует поработать: когда переоборудование закончили, лет саранчи уже прекратился.

Другие машины отряда получили задание вести разведку саранчовых стай, особенно в безлюдных местностях, в том числе в пустынях Каракумы и Кызылкумы. Там, в оазисах или предгорьях, шистоцерка, конечно, осенью погибла бы. Но, завершая свой жизненный цикл, отложила бы в почву миллионы яичек, и следующей весной здесь могли снова возникнуть очаги ее размножения.

Звено отряда Р-5 для разведки саранчовых стай в восточной Туркмении базировалось в городе Чарджоу. Под аэродром приспособили луг на берегу Амударьи, недалеко от железнодорожного моста. Я был назначен в это звено старшим летнабом-инструктором, ибо уже знал, что такое саранча: два года назад участвовал в одной из первых авиационных экспедиций по борьбе с пей в плавнях Сырдарьи, а за месяц до нашествия ее в Туркмению руководил опытами истребления степной саранчи в Азербайджане.

Мы вылетали обычно рано утром. Ночью саранчуки собираются плотными массами, «скулиживаются», и такие скопления бывают хорошо видны с воздуха.

В течение первых трех-четырех дней мы прочесали левобережье Амударьи от Чарджоу до границы с Афганистаном, углубляясь в юго-восточную часть Каракумов. Кое-где обнаружили «кулиги» шистоцерки, сообщили об этом телеграммами в республиканский штаб «Чусара» и нанесли их месторасположения на карту. Из штаба пришло распоряжение произвести разведку в междуречье Амударьи и Сырдарьи к северу от Бухары. Там, в южной части пустыни Кызылкум, на картах не было обозначено ни одного оазиса. Местные жители говорили, что ниже по течению, по правому берегу Амударьи, сразу же за железнодорожным мостом, начинаются непроходимые барханные пески, которые простираются на сотни километров.

— Эти пески называются «адам крылган», что значит по-русски «гибель для человека», — говорили нам. — Никто не помнит, чтобы через них благополучно проходили караваны. Пути через эту пустыню нет.

Самолеты Р-5 обладали по тому времени довольно большим радиусом действия — километров до четырехсот. Но они были не очень-то надежны, особенно при посадке. Если что-то тормозило пробег, тяжелый мотор «перетягивал» фанерный корпус и самолет капотировал — становился на нос. Вынужденная посадка в пустыне, даже на такыре — гладкой солончаковой тарелке, могла принести много неприятностей. Поэтому старший пилот Родион Павлович Попов, человек, видавший виды, боевой летчик времен гражданской войны, заявил, что в пустыню «адам крылган» полетит сам. А я летал в разведку всегда в паре с ним.

Часам к шести утра — солнце только поднялось над высокими тополями и карагачами в долине Амударьи — мы взлетели с нашего импровизированного аэродрома, сделали круг, чтобы проверить работу мотора, и пошли над Амударьей дальше вниз по течению.

Сводка погоды была благоприятной. Метеоролог сообщил нам, что днем, как обычно, будет 35–40 градусов, ветер слабый, ясно. Но когда Р-5 набрал метров пятьсот высоты, у южного горизонта, за нашей спиной, появилась желтовато-серая дымчатая полоса. Такой мы еще не видывали. Она стала еще более отчетливой, когда Родион Павлович резко изменил курс и повел машину от широкой кофейной лепты реки на восток, в пустыню.

Сразу же начались барханные пески. С птичьего полета они были похожи на желтые волны, рябь которых виднелась от края до края. Мы точно висели над медленно проплывающим бесконечным мертвым пространством. Помнится, я подумал, что, если бы пришлось лететь над пустыней одному, стало бы страшно от нестерпимого одиночества. Но мы были вдвоем, и нам было просто интересно наблюдать необычайную картину.

Я внимательно вглядывался в однообразное, плоское лицо пустыни. Лишь кое-где барханы-волны немного сглаживались, и тогда на них были видны подобно серой спутанной сетке заросли саксаула. Оазисов не попадалось.

— Ну зачем сюда лететь этой чертовой саранче? Ей же здесь поживиться нечем, — сказал Родион Павлович. — Давай, Виктор, еще километров пятьдесят пройдем — и обратно… К тому же не нравится мне вон то… Да посмотри ты направо!

Я взглянул на юг. Желто-серая дымчатая полоса над горизонтом как бы вспухла и теперь довольно высоко висела над краем земли. Точно огромный пожар бушевал где-то далеко-далеко.

— Что это, как ты думаешь? — спросил я.

— А кто его знает… Одно скажу: погодка меняется… Ветер усилился, бьет в правый борт. Видишь, как сносит с курса?

И вдруг впереди сквозь мерцающий круг пропеллера я увидел нечто странное — темную на желтом фоне барханных песков продолговатую тень. Родион Павлович тоже заметил ее.

— Что-то там есть! — крикнул он. — Вроде оазиса…

Действительно, вскоре мы оказались над неширокой, протянувшейся в меридиональном направлении плоской долиной. По своим очертаниям она была похожа на лист ивы. Сжатая барханами, она казалась живой в этом царстве мертвого песка. Редкие по окраинам, густые к центру, зеленели кустарники и травы. В нескольких местах среди седоватой зелени камышей поблескивала вода!

Попов «заложил» вираж, самолет снизился и пошел над долинкой. С небольшой высоты стали ясно видны и заросли, и луговины, и небольшие зеркальца воды. Какие-то птицы взлетали и метались, суетясь. Два джейрана стремительно помчались в сторону песков…

Жизнь, жизнь была здесь настоящей, полнокровной. Но ни следа человека.

Внимательно осматривая растительность, я нигде не обнаружил характерных пятен саранчовых «кулиг». Не было видно и съеденных участков камыша и кустарника.

— Здесь как будто чисто, — сказал я Родиону Павловичу. — Облетать долину еще раз не будем…

— Значит, домой, — ответил он.

Но в нескольких километрах за этим оазисом мы увидели другой, точно такой же, потом третий, четвертый поменьше. Конечно же, мы их обследовали.

— Давай все же домой, Виктор, — сказал тревожно Попов. — Ты видишь, что творится?

Я оглянулся, и мне стало не по себе: солнце висело в какой-то желтой мути.

— Песчаная буря! — воскликнул я.

— Видно, так. Черт бы побрал проклятую саранчу, — в сердцах выругался Попов и резко сменил курс.

Через полчаса солнце вообще исчезло. Сквозь ровный, привычный шум мотора теперь прорывался свист ветра в расчалках и шуршание мелких песчинок, струившихся по плоскостям крыльев, но фюзеляжу. Вокруг все было желто-серым, однотонным, беспросветным. Лишь иногда под крылом проглядывали дымившиеся гребни барханов.

Мы шли почти на бреющем полете. Наш Р-5 бросало из стороны в сторону. Ветер усилился до штормового.

— Смотри внимательнее. Как бы нам не пропереть через реку в Каракумы. Тогда амба.

Я как можно больше высунулся из кабины, чтобы лучше видеть землю. Впрочем, не землю, а клубившийся, струившийся песок… Вдруг мне показалось, что он почему-то потемнел. Затем снова обрел тот же монотонно серо-желтый цвет. Я оглянулся и увидел, как говорят, косым зрением глянцевитые взблески коричневой воды.

— Мы прошли Амударью, — заорал я. — Давай поворачивай.

Попов развернулся на сто восемьдесят градусов и еще больше снизился. Да, это была река. С пяти-шести метров потерять ее было невозможно, и мы полетели над мелкой речной рябью на юг.

— Мост скоро. Смотри его-то не прозевай!

Мост мы увидели одновременно метрах в ста перед носом самолета. Попов сделал горку, «перепрыгнул» через него и плюхнулся на аэродром.

Через двое суток из штаба «Чусара» пришла телеграмма — ответ на наш доклад об обнаруженных в Кызылкуме оазисах. Нам предлагалось «не рисковать больше самолетом» и направить туда «наземную группу для проверки предположения, что саранчи в этих оазисах нет».

Приказ есть приказ. Пришлось его выполнять, хотя не очень-то улыбалось провести несколько дней в безводных песках «адам крылган».

Чарджоуский штаб по борьбе с саранчой поручил агроному Хаджибаеву, хорошо знавшему пустыню, возглавить небольшую экспедицию. В ее состав помимо меня вошел и специалист-энтомолог. На большой плоскодонной лодке с тракторным двигателем, который вращал два колеса с широкими лопастями, мы спустились вниз по Амударье до районного центра Дейнау. Местные власти помогли Хаджибаеву нанять пять верблюдов и несколько ишаков, пригласить трех погонщиков и закупить продовольствие и корм для животных на неделю.

И вот, переправившись через реку, ранним утром мы вышли в поход. Вскоре наш небольшой караван вступил в царство сыпучих песков — многометровые неподвижные волны барханов и мутное голубое небо над ними. Ни деревца, ни кустика. Кивая головами, верблюды спокойно месили песок, поднимаясь на крутые подветренные склоны барханов и спускаясь затем по испещренным мелкой рябью пологим наветренным. Вверх — вниз, вверх — вниз… Ишакам было труднее: их копытца глубже тонули в песке. Но и эти животные семенили бодро, поднимая тонкую пыль.

Когда солнце поднялось, стало нестерпимо жарко. На горизонте в колеблющихся струях раскаленного воздуха замерцали миражи — голубые озера, причудливые горы, купы деревьев… Хаджи-баев приказал остановиться на отдых.

Я лег под гребнем бархана, глотнул немного воды. Она была уже теплой и не утолила жажды. Но много пить в таком походе днем нельзя. Надо терпеть до вечера.

Я лежал и думал о том, какие огромные пространства земли на нашей планете заняты пустынями. Сахара больше Европы. Каракумы и Кызылкум больше половины Европейской части нашей страны. А еще есть Гоби, Калахари, огромные пустыни Австралии… Вероятно, я задремал, потому, что не заметил, как ко мне подошел Хаджибаев…

— Трудно? — спросил он.

— Терпеть можно, — улыбнулся я в ответ.

— Мы прошли километров пятнадцать, — продолжал Хаджибаев. — До ночи пройдем еще не более десяти. Стало быть, до ваших оазисов трое суток пути, как я и рассчитывал. До них ведь семьдесят — восемьдесят километров?

— Да, мы летели около получаса.

— Если вы ошиблись и через трое суток наш караван не выйдет к оазисам, вернемся, — сказал Хаджибаев. — Пусть ваше открытие потом проверяют специалисты-географы, — он усмехнулся. — Двинемся отсюда в шестнадцать.


…О путешествиях в пустыне рассказывалось много. Поэтому я не буду детально описывать нашу экспедицию в пески «адам крылган». Скажу только, что продолжалась она восемь дней, что добрались мы до зеленых долинок, увиденных Родионом Павловичем Поповым и мною. Обратный путь был тяжек и для людей, и особенно для вьючных животных, хотя шли они налегке. Саранчи в долинках мы не обнаружили, но птиц, змей, ящериц и джейранов немало.

Откуда же взялась в сыпучих барханных песках вода и благодаря воде жизнь? Лишь вернувшись в Москву, я догадался об этом. Но сначала расскажу еще об одной истории.

ЭХО СТОЛЕТИЙ

Из Чарджоу наше звено вызвали в город Мары и поручили вести авиаразведку саранчовых «кулиг» в долине реки Мургаб.

Вечером в школу, где мы разместились, пришел московский профессор Николай Сергеевич Щербиновский — главный энтомолог республиканского штаба. Высокий, сухощавый, с немодной тогда округлой шкиперской бородой. Одетый в парусиновый костюм, в брезентовых сапогах и тропическом шлеме, с планшетом через плечо, он имел вид настоящего путешественника. Впрочем, Щербиновский и был таковым. Крупнейший специалист по насекомым-вредителям, он объездил Среднюю Азию и Закавказье, несколько раз побывал в Афганистане, Иране, Турции… О своих приключениях в труднодоступных районах, где он изучал гнездовья саранчовых, Николай Сергеевич рассказывал увлекательно. Может, именно его рассказы побудили меня — члена научного кружка биофака Московского университета — попроситься в 1927 году в опытную авиаэкспедицию но борьбе с азиатской саранчой в плавнях Сырдарьи.

Но на сей раз Щербиновский был немногословен. Сначала он расспросил нас о том, что мы видели в Восточной Туркмении, а потом сообщил о положении на «саранчовом фронте» во всей республике.

К концу августа борьба с залетевшими в Туркмению стаями шистоцерки была уже в основном закончена. Большого урона посевам и садам налет не принес. Победили организованность, широкое участие населения.

— Теперь, — сказал в заключение Щербиновский, — очень важно найти не обнаруженные еще стаи в малонаселенных местах, потому что скоро шистоцерка начнет откладывать яйца. Ваша задача — осмотреть окраины Мургабского оазиса, от Каракумов до афганской границы. Начинайте полеты с завтрашнего утра. На одной из машин полечу наблюдателем я сам.

Когда мы наутро шагали на аэродром, улицы города были еще пустынны. За последними домиками окраины открылось поле, поросшее чахлой полынью. Серая, растрескавшаяся земля то тут, то там скрывалась под песчаными наносами. Они длинными плоскими языками тянулись с северо-востока. Пустыня наступала оттуда. Рогатые ящерицы, выползшие погреться, при нашем приближении, мелко задрожав, скрывались в песке. На этом поле и стояли два наших Р-5.

Щербиновский шел молча. Потом показал рукой на коричнево-желтые холмики в двух-трех километрах от аэродрома. Они четко выделялись на фоне песчаного разлива.

— Развалины древнего Мерва, — сказал он. — Здесь был огромный город. Может быть, самый крупный во всей Средней Азии. Важнейший торговый центр. Почти миллион жителей. А вокруг были плодородные поля. Чингис-хан взял город и отдал его на разграбление. Дома были сожжены, разрушены. Оросительные системы уничтожены. И сюда пришла пустыня.

Щербиновский помолчал немного и продолжал:

— И может быть, именно потому, что на Мургабе и по всей южной Туркмении вдоль горной системы Копетдага, на востоке — по Амударье и Кашкадарье, а в Узбекистане — по Зеравшану и Сырдарье столетия, нет, тысячелетия занимались земледелием и было много зелени, сюда и «привыкла» летать саранча из скудных флорой иранских и афганских нагорий. Каждое повое поколение ее инстинктивно «знало», где есть пища.

…Самолет, в котором летел Щербиновский, стартовал первым и взял курс на юг, к Иолотани. Мы с Родионом Павловичем Поповым получили задание облетать северную часть Мургабского оазиса.

Ранним утром панорама Земли с птичьего полета выглядит особенно рельефно. Косые лучи солнца выявляют тенями все неровности. Заметны даже кочки и бугорки, канавки и заросли кустарников.

И когда мы взлетели, я удивительно отчетливо увидел под крылом грандиозные руины древнего Мерва. Они занимали огромную площадь, окаймленную мощными стенами, во многих местах еще хорошо сохранившимися. Они образовывали правильный квадрат. Внутри него царил хаос развалин, полузасыпанных песком. Но в этом хаосе различались и некие организующие элементы. Можно было увидеть следы нескольких прямых улиц, идущих, очевидно, от ворот в стенах, площади, остатки больших зданий.

— Да, город был не маленьким! — воскликнул Попов, когда мы сделали над развалинами круг. — А вон там, посмотри, еще есть кое-что.

В нескольких километрах от древнего Мерва я увидел развалины другого древнего поселения. И вообще, вглядываясь в панораму Земли, я вдруг стал различать под ребристой поверхностью молодых, невысоких еще барханов то, что было здесь когда-то в далекие времена.

Легкой, но все же совершенно ясной синеватой тенью пересекали пространство давно уже сухие магистральные каналы древней оросительной системы. От них ниточками тянулись арыки, они покрывали зыбкой сеткой нескончаемые пески, под которыми были погребенные ими поля. Следы оросителей уходили далеко, к горизонту, в пустыню. То тут, то там тени выявляли неправильной формы холмики — развалины отдельных строений. Среди них попадались округлые бугорки, и я подумал, что это, наверное, засыпанные мусульманские надгробия — мазары, часто венчавшиеся куполами. Внизу лежала когда-то полная жизни долина. Об этом свидетельствовали тени от больших и малых неровностей. Это было эхо истории давно минувших столетий…



— Ты что, спишь, Виктор? — оторвал меня от дум Попов. — Смотри, вон на тех зарослях, по-моему, сидит эта чертовка саранча!

Погруженный в свои мысли, я и не заметил, как Попов развернул наш Р-5, и теперь самолет шел над окраинами оазиса. Внизу были небольшие болотца, заросшие камышом, а по их берегам заросли голубоватого кустарника — джиды. На одном болотце камыши были точно выжжены или выкошены пятнами. А на соседней зелени выделялись коричневатые потеки.

Попов снизился, сделал круг. Сомнений быть не могло. Здесь осела на кормежку стая шистоцерки. «Кулига» была небольшой, но сколько яиц могли отложить миллионы саранчуков этой стаи! Я отметил на карте местонахождение «кулиги» и крикнул Родиону Павловичу:

— Давай дальше!

К востоку от города Байрам-Али мы встретили еще несколько небольших «кулиг», но эти стаи были почти уже уничтожены отрядами местного населения.

Не нашел крупных скоплений вредителей и Щербиновский в южной части Мургабского оазиса. Тем не менее, уезжая, оп поручил нам совершить еще несколько разведывательных полетов.

Потом нас отозвали в Ашхабад, и еще несколько дней нам пришлось летать на разведку. Теперь уже наловчившись распознавать еле заметное «эхо истории», я везде наблюдал проплывающие под крылом нашего Р-5 тени-знаки, сигнализирующие, что под слоем песков погребены остатки древней цивилизации — селения и укрепления, дороги и оросительные системы, некогда плодородные ноля.

Помнится, накануне моего отъезда в Москву мы долго сидели с Родионом Павловичем Поповым возле нашей палатки на аэродроме. Говорили о том, о сем, больше, конечно, о далеком доме, но и вспоминали кое-что из экспедиционных былей.

Попов сказал тогда:

— Очень интересно рассматривать с воздуха, что было раньше на земле… Ты вот пописываешь в журналах. В «Вокруг света», «Всемирном следопыте». Наверное, уже задумал про эту чертову саранчу написать. А ты не о ней напиши. Напиши про то, что ты сам назвал «эхо столетий».


Слякотным осенним московским вечером вскоре после возвращения из солнечных краев я поехал в редакцию журнала «Всемирный следопыт».

Этот журнал пользовался большой любовью молодых читателей, да и не только молодых. Вокруг него группировались известные писатели, ученые, журналисты. Но все же большинство в авторском активе составляли начинающие литераторы и молодые научные работники, участники различных экспедиций и походов.

…В тот памятный для меня вечер 1929 года в редакции собралось мало народу. Знатных гостей не было, и это помогло мне. Я плохой рассказчик, и большая аудитория всегда меня сковывает.

Слушали меня внимательно. Я поведал о нашем полете в пустыню «адам крылган», о затерянных в ее песках оазисах, о том, что я обнаружил «эхо истории» в районе Мары…

— Мм-да… Все это занятно. А каким образом появились в пустыне оазисы? — спросил редактор, когда я закончил свое не очень складное повествование.

— Это объяснимо… Нужна карта Средней Азии.

На столе появился атлас. Все склонились над ним. Междуречье Амударьи и Сырдарьи к северу от железной дороги Ташкент — Чарджоу было закрашено однообразным желтым цветом. К тогу рельеф местности был иной. По направлению к Бухаре тянулась из Ферганской долины, рождаясь в Гиссарском горном хребте, голубая ниточка реки Зеравшан. Возле Бухары она делилась на несколько веточек и далее обрывалась.

— Вот здесь Зеравшан кончается. Его воды разбирают на орошение… Но думается мне, что часть их просачивается через пески и там, в пустыне, вновь появляется и дает жизнь… — высказал я свое предположение. — В общем в этих песках могила Зеравшана, или, если перевести это название на русский, «раздавателя золота».

— Занятно, занятно, — попыхтел папиросой редактор. — «Могила Зеравшана», «раздавателя золота». Неплохое название для приключенческой повести, и это «эхо столетий» — занятный материал. Может быть, одно из самых важных качеств литератора — уметь вовремя разглядеть в подобном материале жемчужное зерно и использовать его с толком.

Мне в то время было двадцать два. Писал я от случая к случаю. Меня увлекал ветер дальних странствий, непреодолимое желание как можно больше увидеть в мире… И я не написал повести «Могила Зеравшана», хотя и придумал, пожалуй, интересный и оригинальный сюжет. Весной я начал готовиться к новой авиационной экспедиции в степи Азербайджана, меня назначили ее начальником.

Не написал я ничего и на тему «эхо истории».

Через много лет геологи, исследуя Кызылкум, установили, что действительно оазисы в южной части пустыни порождены водами Зеравшана. Оказалось, что эта река продолжала свое течение под барханами, далеко к северу. Но этого мало. В доисторические времена она размывала месторождения золота, и в ее аллювиальных отложениях это золото было найдено…

Видимо, и названа река была по этой причине Зеравшаном — «раздавателем золота», подлинного золота, а не метафорического — жизненной влаги для полей, как полагал я. В эпоху Хорезмского царства золото в пустыне добывали. Потом прииски были заброшены и забыты. А может быть, властители Хорезма сознательно так засекретили их, что никто в последующие столетия до золота добраться не смог? Теперь там, в южных Кызылкумах, нашли еще нефть и газ.

Не менее важным было бы своевременно опубликовать рассказ о том, что с воздуха можно обнаружить на земле следы давней деятельности человека. Правда, еще в начале 20-х годов летчики в Румынии заинтересовались грядой холмов, которые оказались остатками крепостного вала, построенного по приказу римского императора Траяна для защиты от воинственных кочевников, а иранский летчик открыл древнюю караванную дорогу в пустыне, ведущую к развалинам поселения. Но «воздушная археология» родилась гораздо позже.

В нашей стране самолет для обнаружения «эха истории» использовал археолог С. П. Толстов в первые послевоенные годы.

Наблюдения с воздуха и аэрофотосъемка дали ему возможность открыть более двухсот городов и поселений в районе бывшего Хорезмского царства — в пустынях Каракумы и Кызылкумы, по долинам Амударьи и Сырдарьи!

И посейчас самолет помогает нашим и зарубежным археологам делать интереснейшие открытия.

…Нет, совсем не для того, чтобы заявить о каком-то своем приоритете написал я этот очерк. Просто хотелось еще раз напомнить: если найдено что-то интересное в любой отрасли знания, нельзя проходить мимо. Надо подумать, поговорить со сведущими людьми, почитать об этом кое-что. Вот тогда и открытий, вероятно, будет намного больше!


Об авторе

Сытин Виктор Александрович. Родился в 1907 году в Калуге. Член Союза писателей СССР с 1941 года, заслуженный работник культуры РСФСР, ветеран Великой Отечественной войны. Учился в Московском государственном университете. Долгое время работал в гражданской авиации, был (в 1934–1937 годах) заместителем председателя Стратосферного комитета Осоавиахима СССР. В послевоенные годы работал в редакциях газет, на радио, в кино. Много путешествовал по родной стране и посетил более тридцати стран Азии, Африки, Латинской Америки и Европы. Автор двадцати книг, в том числе очерковых («Путешествия», «Париж — город разный») и научно-фантастической повести «Победители вечных бурь», а также рассказов и очерков в ряде журналов и газет. В настоящее время главный редактор альманаха «Киносценарии». В нашем ежегоднике выступает впервые.


МОНГОЛЬСКАЯ НАРОДНАЯ РЕСПУБЛИКА


Фотоочерк

Фото АПН — МОНЦАМЭ и А. Бочинина

Текст Сергея Ларина

Фото автора


В самом сердце Центральной Азии лежит Монгольская Народная Республика, территория которой составляет 1 565 тыс. км2. По площади она занимает пятое место среди стран Азиатского континента.

Монголия расположена на тех же широтах, что Крым и Украина. Но ее по преимуществу горный рельеф, удаленность от морей и океанов сказываются на климате. Здесь суровая, длящаяся полгода зима, короткое засушливое лето. Впрочем, суровость климата сравнительно легко переносится населением, так как зимние морозы и летний зной смягчаются большой, хотя и нечрезмерной, сухостью воздуха.

Н. М. Пржевальский, сто лет назад одним из первых европейцев пересекший Монголию в разных направлениях, в своем классическом географическом труде «Монголия и страна тангутов» (1875) оставил нам довольно поэтическое и выразительное описание пейзажа и рельефа страны: «…сибирский характер местности с ее горами, лесами и обильным орошением оканчивается возле Урги (Улан-Батор), и отсюда к югу является уже чисто монгольская природа. Безграничная степь, то слегка волнистая, то прорезанная грядами скалистых холмов, убегает в синеющую, неясную даль горизонта и нигде не нарушает своего однообразного характера. То там, то здесь пасутся многочисленные стада и встречаются довольно часто юрты монголов, особенно вблизи дороги. Последняя так хороша, что по ней можно удобно ехать даже в тарантасе. Собственно Гоби еще не началась, и переходом к ней служит описываемая степная полоса с почвою глинисто-песчаною, покрытою прекрасною травою. Эта полоса тянется от Урги к юго-западу, по калганской дороге, верст на двести, и затем незаметно переходит в бескрайние равнины собственно Гоби».

За минувшие полвека политико-социальные и экономические перемены, происшедшие в Монголии, несколько изменили даже этот хрестоматийный монгольский ландшафт, запечатленный великим путешественником. Народная революция под руководством испытанного вождя монголов Д. Сухэ-Батора, поддержанная молодой Советской Россией, завершилась в 1924 году победой трудового народа над господством лам и феодалов, провозглашением Монгольской Народной Республики.

И сегодня «однообразный характер» бескрайней монгольской степи во многих местах «нарушен» линиями высоковольтных передач, башнями телецентров, заводскими трубами, стальной колеей Трансмонгольской магистрали, связывающей МНР с другими странами социалистического содружества Европы и Азии, и в первую очередь с Советским Союзом.

Отходит в прошлое и другой неизменный элемент этого традиционного пейзажа — монгольская юрта. Население Монголии, насчитывающее свыше 1,5 млн. человек, переходит к оседлому образу жизни, обосновываясь в городах, промышленных центрах. Из года в год в стране растет рабочий класс, увеличиваются ряды технической, научной, творческой интеллигенции, ведь Монголия уже не прежняя отсталая аграрная страна. И хотя основой народного хозяйства республики остается животноводство, в ее бескрайних степях теперь не только «пасутся многочисленные стада». Здесь все успешнее развивается земледелие. Объединившиеся в кооперативные хозяйства араты (крестьяне) успешно ведут в последние годы и освоение целинных земель. Теперь в Монголии под пашней свыше 760 тыс. гектаров. Хлеб, который недавно ввозился сюда, теперь поступает и на экспорт. А главное — в Монголии развивается многообразная промышленность. Валовое производство ее в сравнении с 1940 годом возросло более чем в 12 раз.

И закономерно поэтому, что на смену юрте в городах и индустриальных центрах страны, таких, как, например, первенец социалистической стройки МНР промышленный комплекс Дарханс появляются современные жилые здания, фабричные постройки, дворцы культуры, школы, больницы…

Предлагаемый фотоочерк, не претендуя на полноту, даст определенное представление о современном облике этой дружественной нам страны.

*


Монголы — чрезвычайно гостеприимный народ. Наверное, поэтому «врата» Улан-Батора всегда открыты для желанных гостей




Памятник народному герою и вождю монгольской революции Д. Сухэ-Батору, установленный в столице республики





Дом правительства в Улан-Баторе
Изменилось лицо старого Улан-Батора. Современная архитектура строений, широкие проспекты, парки и скверы украсили столицу



Мемориал на горе Зайсан в честь советских воинов, павших в боях за освобождение МНР




Среди природных ландшафтов Монголии значительное место занимают полупустыни и сухие степи. Поэтому в жизни страны так велико значение рек





В стране с каждым годом увеличивается урожайность зерновых культур, и прежде всего пшеницы
Для повышения продуктивности местных пород крупного рогатого скота широко применяется скрещивание их с яками



Монголия располагает большими естественными пастбищами, которые занимают более 80 % ее территории, поэтому в стране преобладает кочевой тип животноводства





Растет добыча каменного угля. Шахта «Капитальная» в Налайхе
В стране расширилось машинное производство ковров. Улан-Баторская ковровая фабрика



В ближайшее пятилетие намечено сдать в городах и на селе свыше миллиона квадратных метров жилой площади. Важную роль здесь сыграют домостроительные комбинаты, которые построит СССР в Улан-Баторе и Дархане. Новый жилой район города Дархана



Дархан — это пример сотрудничества братских социалистических стран. Уходят в степь провода Дарханской ТЭЦ




Монгольская литература в процессе своего развития прочно встала на путь социалистического реализма. Памятник классику современной монгольской литературы Дашдоржию Нацагдоржу




Важную роль в подготовке высококвалифицированных кадров сыграл государственный университет и созданный при нем Политехнический институт. Студенты Политехнического института



Наблюдения за процессами на Солнце ведутся в обсерватории Академии наук в Хурэлтоготе





В детском саду сельскохозяйственного объединения Замар
Популярный в стране инструментальный ансамбль города Сухэ-Батор



Цирковые акробаты показывают свое искусство на праздничной демонстрации

Загрузка...