ПУТЕШЕСТВИЯ ПРИКЛЮЧЕНИЯ



Владимир Успенский
ЗОНА ПРИТЯЖЕНИЯ


Очерк

Фото А. Лехмуса

Заставка В. Родина


1

Самолет шел от Хабаровска к Красноярску. Закатная полоса постепенно сужалась, тускнела, и, чем плотнее сгущалась темнота, тем отчетливее проступали далекие огни на земле. Тянулись они почти непрерывной цепочкой, напоминая серебряный наборный пояс, сверкающий и переливающийся в окружении черноты. Так выглядела сверху Транссибирская магистраль, нанизавшая на себя станции, городя заводы поселки.

Слева — мрак, справа на сотни и сотни километров, до самого ледовитого океана, простирались малохоженая тайга, горы, оленья тундра, арктическая пустыня — неоглядные пространства Восточной Сибири, манящие и подавляющие таинственностью, недоступностью. Только обжитая полоса вдоль железной дороги, бегущей с запада на восток, да еще редкие поселки и города по берегам могучих рек, которые текут здесь, как правило, с юга на север. И всё. И немеренные просторы. Такое ощущение было у меня, когда подростком попал в эти края, еще до войны. Да и потом много раз бывал в Восточной Сибири, работал здесь, изъездил ее, как говорится, вдоль и поперек, был свидетелем того, как авиация, автотранспорт, новые речные суда сокращали расстояния, как отступала тайга под натиском человека, как зарождались и росли новые города. Но все же давнее ощущение изменилось мало: по-прежнему Восточная Сибирь остается одним из слабоосвоенных участков суши, поражая просторами и величием. В заповедные дебри рискуют проникать лишь местные охотники и геологи. Можно долго идти от Лены к Енисею и не встретить, не увидеть ни единого человека.

Глядя в овальный иллюминатор самолета на мерцавшие внизу огни, на черную пустоту, простиравшуюся справа, впервые, может быть, с особой ясностью, с особой радостью осознал я: да ведь нет, не одна теперь лента Транссибирской магистрали скрепляет сибирские просторы! Где-то там, за чернотой, за ночным мраком, за тайгой и горами, тянется еще одна цепочка огней. Пусть пока не такая яркая, пусть еще прерывистая, пунктирная, но она уже есть! Она уже существует, наша вторая восточная дорога, такая нужная, такая желанная и долгожданная! Старая Транссибирская магистраль, которая прокладывалась восемь десятилетий назад, всё, буквально всё изменила в тех местах, где она пролегла, влияла и продолжает влиять на размещение населения, на развитие промышленности и сельского хозяйства. А ныне еще одна полоса жизни протянулась от Лены до Тихого океана — кое-где пока еще насыпью, а во многих местах уже и рельсами, и рядами домов, и корпусами строящихся предприятий. Там, в полосе второго Транссиба и вокруг него, уже начались экономические и социальные преобразования.



Звено за звеном ложится на мерзлую землю

Подсчитано, что к тому времени, когда БАМ вступит в строй, население непосредственно в полосе дороги достигнет миллиона человек. Внушительно! Сфера воздействия магистрали, ее будущая промышленная, хозяйственная зона — это территория, превышающая полтора миллиона квадратных километров, таящая в своих недрах самые разнообразные полезные ископаемые, практически всю таблицу Менделеева. Каменный уголь, железные и медные руды, апатиты, полиметаллы, алюминиевое сырье, многое другое. И лес. И гидроэнергетические ресурсы. И месторождения газа, нефти, непосредственно примыкающие к зоне БАМа с северо-запада. Все это ждет освоения, умелого, рационального использования.

Официальный срок открытия движения поездов по всей магистрали — 1984 год. Но, повторяю, строители работают с таким накалом, что срок этот может и передвинуться. Вполне возможно, что первый эшелон от Лены до океана простучит колесами и раньше. Сумели же строители на год с лишним опередить время, сдав в эксплуатацию так называемый Малый БАМ. И теперь привычным стало, что на четыреста километров к северу от Транссибирской магистрали, через Тынду на Беркакит, на Нерюнгри регулярно идут товарные составы и пассажиры ездят по всей этой линии.

Вот так, отдельными частями БАМ уже включился в экономическую жизнь страны, уже начал окупать те средства, которые государство вложило и продолжает вкладывать в создание новой дороги. И хотя работы впереди много, пора думать о том, как лучше, целесообразнее взять те богатства, доступ к которым открыла и будет (с каждым годом все больше) открывать магистраль.

Теоретически тут внесена определенная ясность. Стараниями ученых очерчены границы территориально-производственных комплексов (ТПК), которые и составят основу промышленной зоны БАМа. Таких комплексов намечено восемь или девять, каждый со своей ясно выраженной специализацией. Самый западный и самый длинный по названию — Братско-Усть-Илимский ТПК станет в основном давать целлюлозу и алюминий. Следующий, Верхне-Ленский, формируется и в будущем, возможно, начнет поставлять и нефтепродукты.

Из всех намеченных комплексов сейчас формируется и дает отдачу пока лишь один — Южно-Якутский, пробужденный к жизни действующей железнодорожной линией. О нем и пойдет речь

2

Приехав в Якутск, я условился о встрече с работником обкома партии Евгением Филипповичем Гусаковым; он сказал коротко и четко: «Жду в девять».

В назначенное время я вошел в кабинет Гусакова. Кое-что о Евгении Филипповиче мне уже довелось слышать от людей, хорошо знавших его. Говорили, что он прекрасный собеседник, из числа тех, кто предвосхищает наводящие вопросы, о его чувстве юмора, быстрой реакции. И прежде всего о его деловитости. В обкоме он курирует промышленные районы, где добываются уголь и алмазы. Южно-Якутский территориально-производственный комплекс, город Нерюнгри как раз по его части.

Евгений Филиппович — коренной дальневосточник. По образованию инженер, окончил Новосибирский институт железнодорожного транспорта. В 1971 году приехал в Чульман в мостостроительный отряд на автомобильной дороге Большой Невер — Якутск. А вскоре в этих местах началась бамовская эпопея. Разве мог молодой инженер оказаться в стороне от такого дела! В самое трудное время, когда работа только развертывалась, когда все надо было начинать с нуля, создавать первые коллективы, укладывать первые рельсы и возводить первые здания, Евгений Филиппович заведовал отделом строительства Нерюнгринского горкома партии. И лишь потом, когда многое определилось, обрисовались контуры города, начал действовать угольный разрез, загудели на станции тепловозы, Гусакова перевели в обком. Но и теперь он часто бывает в Нерюнгри.



Здесь будет город… (Северомуйск)

Полтора десятка вопросов подготовил я для беседы с Евгением Филипповичем. Думал — разговор на день. Но и трех часов не прошло, как получил точные ответы на четырнадцать вопросов; пятнадцатый был не по профилю работы Гусакова, он лишь изложил собственное мнение. И еще пошутить, посмеяться успели за это время.

А начали вот с чего. Высказал я Евгению Филипповичу свое недоумение: почему везде пишут и говорят «линия Тында — Беркакит», почему именно Беркакит считается конечной станцией Малого БАМа? Ведь железнодорожная линия тянется дальше, до города Нерюнгри. Пусть расстояние небольшое, но дорога-то есть. К тому же Беркакит — это лишь станция, а Нерюнгри — быстро растущий промышленный центр.

— Не в названиях дело, — улыбнулся Гусаков.

— И в названиях тоже. Такое впечатление, что дальше Беркакита и дороги нет. А там еще Угольная, Нерюнгри-Пассажирская.

— Ведомственная разобщенность, — развел руками Евгений Филиппович. — Железнодорожники планировали магистраль до Беркакита. А то, что отходит в сторону, к предприятиям, угольным разрезам, для них лишь подъездные пути местных организаций. Вот и прижилось везде: Беркакит да Беркакит. Мы добиваемся, чтобы Министерство путей сообщения приняло под свою опеку железнодорожные ветки в районе Нерюнгри.

— Но название «Тында — Беркакит» уже вошло в обиход.

— Ничего, — улыбнулся Евгений Филиппович. — Нерюнгри, знаете ли, свое возьмет…

Действительно, он еще только набирает силу, этот молодой город, волею природы оказавшийся в центре огромного района, уникального по запасам разнообразных полезных ископаемых. Когда-то Илья Ильф и Евгений Петров высмеяли в «Золотом теленке» журналистов, которые, побывав в Средней Азии, не могли удержаться от соблазна использовать «для колорита» какую-нибудь легенду. А в наши дни редкий литератор, пишущий о Якутии, не вспомнит легенду о том, откуда взялись сокровища в суровой якутской земле. И я не сочту за лишнее повторить ее здесь хотя бы потому, что она короткая.

Сотворив нашу планету, бог летел над ней, окидывая хозяйским взглядом, прихорашивая и украшая разными богатствами. Когда оказался над Якутией, пальцы его закоченели от сильного холода и узелок с сокровищами выпал из рук. Алмазы и золото, железо и медь — все просыпалось на тайгу, на горы, в речные долины. Ну и (это уже не легенда) немалая часть «просыпавшегося» угодила прямехонько в Южную Якутию.

По-настоящему геологическая разведка этих мест началась лишь после Великой Отечественной войны. Для восстановления народного хозяйства стране нужно было много полезных ископаемых. Вот и шли в неизведанные суровые просторы отряды геологов. Особенно много девушек и женщин, вчерашних студенток. Парни-то воевали, а если и приходили с фронта покалеченными, то куда уж им в дальнюю дорогу, в поисковые партии! Так началась «эпоха великих женских геологических открытий». Елизавета Бурова нашла медную руду в каменистой пустыне у хребта Удокан. Сайма Каримова — одна из тех, кто обнаружил и обследовал угольный бассейн, протянувшийся на многие сотни километров вдоль Станового хребта.

Открытия следовали одно за другим, но слишком далеко лежали обнаруженные клады. Как их взять? Ни дорог, ни энергетической базы. «Вроде бы на Луне и даже чуть дальше», — говорили в ту пору об этих месторождениях. Однако время несется стремительно. Теперь угольные запасы Якутии основательно изучены. Общее количество — более 40 миллиардов тонн, из них половина коксующегося. Промышленная разработка ведется пока лишь в Нерюнгри, где запасы угля оцениваются в 400 миллионов тонн, в том числе коксующихся 350 миллионов тонн.

Очень перспективны и другие месторождения, особенно расположенные к западу от Нерюнгри, где главный ход БАМа пересекает реку Олекму. Уголь лежит там почти у железнодорожного полотна — черпай да грузи. Причем в Усмунском угленосном районе уголь столь высокого качества, что из него можно получать самый добротный кокс, если даже примешивать к нему в определенной пропорции другие угли, с более низкими характеристиками. Ну а еще о месторождениях этого региона следует сказать: почти везде уголь расположен настолько близко от поверхности, что его можно добывать открытым способом. Никаких шахт — это ли не экономия! Специалисты говорят: по запасам коксующегося угля Южная Якутия — второй Кузбасс.



Пошел уголь Якутии (Нерюнгринский разрез)

Вот он, Нерюнгринский разрез — первое и пока самое крупное предприятие, рожденное Байкало-Амурской магистралью. Высокие сопки, заросшие лиственницей, сосной, кустарниками. Мшистые камни. Некоторые вершины все лето сохраняют снежные шапки, сверкающие холодной и странной белизной на фоне синего неба и яркой зелени. Тут хоть и южная, но все-таки Якутия. К тому же и нагорный район этот отличается климатом более суровым, чем те, которые расположены даже севернее. Зимой температура может упасть и до пятидесяти. Зима долгая, растягивается месяцев на восемь, а снега немного, и ветер, к счастью, случается редко. А без ветра и холод не так страшен.

Ни один угольный разрез в нашей стране не может, пожалуй, сейчас похвастать такой мощной концентрацией техники, как Нерюнгринский. Будто дым над полем сражения, клубится над разрезом густое облако угольной пыли. И, словно боевые машины, вырываются оттуда огромные оранжевые автосамосвалы, несущие над собой, над двигателями металлические площадки размером чуть ли не с железнодорожную платформу. 180 тонн способен поднять такой богатырь.

А вот и черная поблескивающая стена, почти отвесно уходящая вниз метров на шестьдесят. Черт возьми, неужели столько монолитного, словно бы маслом смазанного антрацита?! В шахте-то не увидишь такое количество сразу!

Со скрежетом, с напряженным нарастающим воем черпает угольную массу ковш огромного экскаватора. Двадцать кубических метров за один взмах. Пять-шесть взмахов — и оранжевый самосвал, словно бы осев под невероятной тяжестью, медленно плывет из карьера. Одни машины направляются к станции Угольная, к железнодорожным вагонам. Другие, везущие вскрышную породу, — к отвалу, к рукотворной горе, которая превзошла уже размерами некоторые окружающие сопки и только цветом резко отличается от них. Настоящие-то сопки живые, нарядные, многоцветные, а эта мрачная, серая, пылящая, будто перенесена с какой-то другой планеты.

Продукцию разреза, пока еще энергетический уголь с верхних пластов, получают уже в разных районах Сибири, в Амурской области, Хабаровском крае, в братской Монголии. А главное, пожалуй, начал действовать гигантский транспортный конвейер Нерюнгри — БАМ — Восточный Порт, протянувшийся из Якутии в Приморье, к Тихому океану.

Сделано уже многое, однако это лишь малая толика того, что намечено сделать в Южной Якутии и прилегающих к ней районах. В чем остро нуждается промышленность Сибири и Дальнего Востока да и сам строящийся Большой БАМ? В черных металлах. Везде нужен металл, а в быстро развивающихся регионах особенно. Чтобы обеспечить их потребности, из Кузбасса, с Урала, даже из европейской части страны на восток ежегодно везут несколько миллионов тонн стального проката и другой продукции черной металлургии. А ведь черного металла и в западных областях не всегда достаточно.

У специалистов, занятых этой проблемой, мнение единое: Восточной Сибири и Дальнему Востоку как можно скорее нужна своя мощная металлургия. Именно она даст толчок развитию всех отраслей машиностроения и вообще поднимет там технический уровень всей промышленности. Правда, менее единодушны специалисты и партийно-хозяйственные руководители в определении места, где развернется металлургическая база. Не просто завод, подчеркиваю, а главная база всего обширного региона. Хабаровцы отстаивают свой вариант, амурцы — свой, якутяне — свой. Каждый хочет воспользоваться открывшейся возможностью. Но лучшими условиями для создания металлургической базы (главной стройки промышленного пояса БАМа) располагает, безусловно, Южная Якутия.

Почему? Да потому, что там есть энергетическая база — уже действует в Нерюнгри крупная тепловая электростанция. Там складывается своя строительная индустрия, начал давать продукцию завод крупнопанельного домостроения. Там есть сложившиеся рабочие коллективы, способные стать ударными отрядами при решении новых задач. И конечно, уникальные запасы коксующихся углей с крупнейшими залежами железных руд, причем некоторые месторождения находятся всего в десятках километров от Нерюнгри: плацдарма, с которого можно начинать наступление.

Уголь — открытым способом. Железная руда — тоже. И какая руда! Возьмем хотя бы Чаро-Токкинский железорудный бассейн, лежащий вдоль трассы БАМа. Запасы почти такие же, как во всей Курской магнитной аномалии. С существенной поправкой: руды Чаро-Токкинского бассейна легко обогащаются. Из них можно готовить не просто концентрат, а сверхконцентрат с содержанием железа до 70 процентов. А ведь есть еще и Алданское месторождение, точнее, целая группа месторождений.

«На нашей планете такое сочетание основных сырьевых ресурсов для черной металлургии имеется только в двух или трех случаях. Можно вспомнить, пожалуй, лишь Эльзас-Лотарингию. Но качество руд там значительно ниже якутских» — эти слова принадлежат члену-корреспонденту АН СССР Н. Черскому, человеку весьма авторитетному, председателю президиума Якутского филиала Сибирского отделения Академии наук СССР.

По многим параметрам тяготеет к Нерюнгри, к Южно-Якутскому промышленному комплексу и одно из крупнейших в стране месторождений меди — Удоканское. То самое, которое открыла Елизавета Бурова со своими товарищами. Количество меди в пробах очень высокое (ураганное, как говорят геологи) — до 27 процентов.

3

Пройдя от Беркакита к Нерюнгри, железнодорожная колея делает огромную петлю, описывая почти правильный круг. Тут фактически и кончается Малый БАМ. Разворачивай технику и кати обратно. Угольный разрез, обогатительная фабрика рядом. Все подъездные пути, в том числе временные, забиты вагонами. Выгружают цемент, лес. На платформах железобетонные изделия. Цепочкой тянутся черные цистерны. Комбинат «Якутуглестрой» и другие получатели хронически не успевают перерабатывать поступающие в их адрес грузы. Главная причина — мало людей, мало складских помещений.

Вагонов вроде бы много, но в то же время ощущается острая нехватка емкостей для отправки самого главного — добытого угля. Вагоны приходят с цементом, с другими грузами — надо очистить, подготовить к приемке угля. А пункт подготовки вагонов — капитальный, крытый, чтобы работа не зависела от капризов погоды, — не готов. Это еще одно «узкое место» в той транспортной цепочке, которая начинается с угольного разреза. «Опять ведомственная разобщенность», — повторяю я слова Евгения Филипповича Гусакова. Он, кстати, убежден: всем, что относится к железной дороге, должен заниматься один хозяин — Министерство путей сообщения. У министерства есть для этого соответствующие кадры, оборудование, опыт. Думается, что такой подход самый верный. У всех рельсов и у всего, что на рельсах, — один хозяин. Ему честь, с него и спрос.

Как ни парадоксально звучит, но железная дорога, вдохнувшая жизнь в недавно еще глухие края, в недалеком будущем может оказать обратное действие на развитие Южно-Якутского ТПК — сдерживать его рост. Дело не в работниках транспорта. Они трудятся хорошо: и в Тынде, и в Беркаките сложились крепкие коллективы, основой которых стали бойцы всесоюзного отряда, состоящего из молодых железнодорожников. И хотя трудно с жильем, хотя не все еще необходимые объекты введены в строй, железнодорожники умело используют возможности Малого БАМа. Да вот ведь какая штука: предел этих возможностей обрисовывается уже сейчас, едва началась эксплуатация дороги. Поток грузов, хлынувших в Южную Якутию и в обратном направлении, превзошел все ожидания.



Мосты лучше строить зимой

Когда открывали здесь пассажирское движение, многие сомневались: кто ездить-то будет? А теперь в Беркаките билет на поезд не сразу приобретешь. И уже поговаривают люди: не пора ли пускать специальный состав Беркакит — Москва? Пока, может быть, через день. На БАМе найдется достаточно для него пассажиров. Туристы поедут, командированные. Ну и жить с таким поездом станет веселее, центр страны словно бы придвинется ближе.

Железнодорожники Беркакита уже сейчас ищут резервы для того, чтобы увеличить пропускную способность одноколейного пути. А что будет, когда Нерюнгринский разрез выйдет на полную мощность и станет давать ежегодно 13 миллионов тонн угля, когда начнут действовать другие угольные разрезы, развернется строительство металлургического гиганта? Когда дорога протянется дальше, в богатые рудой и лесом места? Гадать нечего, пример есть поблизости: одноколейная дорога, проложенная от Тайшета до Усть-Кута, до Лены, полностью исчерпала свои возможности. Пришлось срочно прокладывать вторую колею, отрывая для этого рабочих и средства с главного хода БАМа.

А теперь немного истории.

Во время земляных работ строители вывернули на поверхность груду каких-то костей; хоть и россыпью, но вроде бы полный набор скелета животного. А вот какого — не поймешь. Не корова и не лошадь, не лось и не олень. Вызывать ученых из Якутска? Вдруг это вымершее существо, никому еще не известное? Толковали, рассуждали ребята, а мимо шла старуха, прислушалась, посмотрела и сказала:

— Чо мудруете-то? Верблюдов тут зарывали. Мор какой-то на них напал.

Юный доброволец из комсомольского отряда вежливо разъяснил бабке:

— Вы что-то путаете, вероятно. Откуда здесь могли взяться верблюды? Они обитают в Монголии, в пустынях Средней Азии. А тут климат…

— Ну и чо климат? Не знаешь, так уж чо с тебя?.. А я сама на верблюде сюда приехала, все перевалы меж двух горбов прокачалась.

Свидетельство бабушки, одной из немногих старожилов этих мест, не вызывает сомнений. Были здесь и верблюды и лошади, и даже, говорят, слона видели где-то на полпути от станции Невер до Станового хребта: то ли индусы, то ли еще кто везли на нем для золотоискателей мешки с чаем. И вообще черт знает что происходило здесь в 20-х годах, вскоре после революции, пока Советская власть не окрепла в этом далеком краю. А началось с того, что на неприметном ручейке якут М. Тарабукин нашел золото. Об этом узнали геологи, узнали старатели. Копнули в одном, в другом, в третьем месте — фарт, фарт, фарт! Да еще какой! Везучие намывали по фунту золотого песка в день, а то и больше.

Слух о большом вольном золоте разнесся быстро, и пошел от железной дороги на север, на Беркакит, Чульман и еще дальше, к Алдану, охочий до наживы старатель. Люди бросали дома, снимались с места целыми семьями, вязали плоты, добирались на лодках. Кто санки тянул, кто вел вьючных лошадей. Верблюды шли целыми караванами, везли груз. Больше не на чем было. Опытные старатели оставляли свои участки на Лене, на других реках. А вместе с опытными шли, ехали новички. Много было авантюристов, спекулянтов, торгашей, всяких уголовников.

На десятки километров светилась тогда кострами ночная тайга, на всех речках и ручейках копошились люди. Страсти кипели, пожалуй, ничуть не меньше, чем в Клондайке. Но широкой огласки тогдашние события не получили по той простой причине, что не оказалось там своего Джека Лондона. Добралась до приисковых поселков лишь отчаянная журналистка Зинаида Рихтер. Ее очерки печатались в 1926 году в «Известиях».

Люди страдали, гибли за золото, и никто не подозревал в ту пору, какое огромное богатство лежит под ногами. Попадался, конечно, каменный уголь, но на него не обращали внимания добытчики, ослепленные «золотой лихорадкой».

Алданская вольница пробушевала недолго. Появились там представители Советской власти, навели порядок. Началась организованная, планомерная добыча редких металлов, слюды — мусковита и флогопита. Рос и креп Алданский промышленный район, разрастался город Якутск. Чтобы связать их прочной артерией со всей страной, было решено проложить тысячеверстное шоссе от железнодорожной станции Большой Невер на Беркакит, на Алдан и далее до Якутска. Вдоль одного из самых «мерзлотных» меридианов, через заснеженные хребты, по долинам промерзающих рек протянулась эта очень важная для освоения Северо-Востока дорога, движение машин на которой не прекращается круглый год. А теперь, как мы знаем, рядом с этой дорогой, параллельно ей легли рельсы Малого БАМа. Но только до Беркакита. Вся же остальная Якутия, огромная Якутия с быстро развивающейся промышленностью, по-прежнему пользуется лишь автомобильной трассой. Но много ли доставишь по ней?

Летом лучше. Летом грузы идут по железной дороге до порта Осетрово (город Усть-Кут), там переваливаются на суда и баржи и непрерывным потоком движутся на север — в Якутск, Тикси, в многочисленные поселки, расположенные на Лене и ее притоках. Речники работают хорошо, но ведь их возможности небезграничны, тем более что в верховьях, в районе Осетрово, уровень воды в Лене часто меняется. Обмелеет река — и сразу образуются заторы, пробки.

Ни речной, ни автомобильный транспорт Якутию больше не устраивают. Отсутствие железнодорожной колеи на Алдане и в центре республики тормозит здесь общее развитие экономики. И это тем более обидно, что хвостик железной дороги вот он, в Беркаките, на юге республики.

Ученые Якутского филиала Сибирского отделения Академии наук СССР подсчитали: продление железнодорожного пути от Беркакита на Томмот и до Якутска даст быстрый и весьма ощутимый эффект, ведь пройдет этот путь по районам с крупными запасами различных ископаемых. Массивы Алданского щита геологи называют древним теменем Земли. Здесь на поверхность выходят древние архейские граниты. И не только выходят, но и выносят с собой богатейшие клады. И лесные массивы по Алдану, кстати, практически еще не тронуты заготовителями. Линия до Якутска значительно расширит хозяйственную зону, примыкающую к Байкало-Амурской магистрали. И что особенно важно, эта линия, пройдя через богатые районы, быстро окупит себя и начнет приносить чистую прибыль.

Все это было учтено при подготовке плана одиннадцатой пятилетки. В решениях XXVI съезда КПСС отмечена необходимость разработать технико-экономическое обоснование строительства железной дороги Беркакит — Томмот — Якутск.

Весной 1981 года мне довелось побывать на совещании в Новосибирске, в Академгородке, где виднейшие ученые Сибири обсуждали вопросы освоения хозяйственной зоны БАМа. Большой знаток экономики восточных районов академик А. Г. Аганбегян подчеркнул в своем выступлении, что дорогу от Беркакита на Якутск нужно вести как можно быстрее. И хочется верить: первые рельсы на этом пути лягут в ближайшее время.

Новая железнодорожная линия самым кардинальным образом изменит всю транспортную систему обширного региона. В Якутии и теперь уже немало грунтовых и асфальтированных дорог. Но слишком велики затраты на их строительство, очень быстро выходят они из строя, иногда в три раза скорее, чем предусматривали строители. Дает знать о себе вечная мерзлота. Гораздо дешевле и надежнее доставлять грузы по многочисленным рекам и речкам, которых здесь великое множество, они капиллярами пронизывают территорию Якутии. Реки Ленского бассейна вносят и будут вносить возрастающий вклад в формирование территориально-производственных комплексов на всем Западном участке БАМа. Речной транспорт обеспечивает многие потребности не только Якутии, но и Иркутской, Магаданской областей. Большое количество грузов, например, было завезено для строителей БАМа по реке Киренге в поселок Магистральный.



На рейде порта Осетрово. Отсюда (от Усть-Кута) начинается БАМ

В важные транспортные пути превращаются Олекма, Алдан, Вилюй. Или вот Витим, протянувшийся без малого на две тысячи километров и пересекаемый ныне основной линией Байкало-Амурской магистрали. Регулярное судоходство осуществлялось здесь лишь до Бодайбо.

Есть скептики, которые утверждают, что реки как транспортные пути малонадежны, особенно в районах БАМа, где текучую воду надолго сковывают морозы. Но ведь то, что сегодня представляется бесспорным, завтра может устареть. Давайте посмотрим на реки с другой точки зрения. Каждая река, хоть длинная, хоть короткая, — это хорошо разработанная трасса с незначительными уклонами с большим радиусом закруглений. Почти идеальная трасса. Недостаток — путь по рекам в среднем в полтора раза длиннее прямого пути. Но где это вы видели, чтобы шоссе или железнодорожная магистраль шли напрямик, не огибая препятствий? Нормальным считается для развития автострады коэффициент 1,3. Разница с коэффициентом речных трасс не так уж велика, тем более что строительство автострады в зоне БАМа, на вечной мерзлоте, требует больших затрат. Да и потом содержать ее надо, ремонтировать. А о речных трассах позаботилась сама матушка-природа.

Итак, трассы есть. Суть теперь в том, чтобы создать транспортные машины нового типа. Собственно, они уже создаются, уже началось переоснащение речного флота новыми техническими средствами, все больше появляется судов амфибийного типа. Для Сибири, для промышленной зоны БАМа нужны скоростные суда — машины парящие, глиссирующие или летящие. И опять же суда на воздушной подушке теперь не новинка, следует только приспособить их к зимним условиям, несколько изменив конструкцию и увеличив мощность двигателей, что в принципе вполне осуществимо. Такие суда смогут перевозить грузы по речным трассам и зимой и летом при любом уровне воды. Нестись над волнами или надо льдом — им все равно. Останавливаться, разгружаться они способны в любом месте, не требуя постоянных причалов, дорогостоящих сооружений. Например, суда типа «гепард», весьма успешно прошедшие испытания полтора года назад.

Линия БАМа — это новая основа, стержень транспортных путей Восточной Сибири и многих районов Дальнего Востока. Не перечесть, сколько рек пересекает стальная колея. От железнодорожных станций по этим рекам далеко в таежную глубинку, на сотни и даже на тысячи километров, понесутся суда на воздушной подушке с самыми разнообразными грузами. Плюс некоторое количество асфальтированных дорог. Такой представляется в ближайшем будущем наземная транспортная система, которую вызовет к жизни Байкало-Амурская магистраль.

4

Доцент Новосибирского института инженеров водного транспорта кандидат технических наук С. Зернов в одной из своих статей пишет о том, что к зоне БАМа тяготеет Байкало-Ангаро-Енисейская водная система. Внутренние моря Иркутской, Братской, Усть-Илимской и других ГЭС после организации судопропуска через их плотины могут, дескать, превратиться в достаточно надежный путь, соединяющий Байкал с обширным Енисейским бассейном. Перспектива, конечно, очень заманчива. Но когда еще будет завершено создание каскада электростанций на Ангаре и Енисее, когда появится возможность организовать пропуск судов?!

Есть еще идея, которая уже многие годы занимает умы заинтересованных людей, — объединить бассейны Лены и Енисея в одну огромнейшую водную систему. Причем в развитие этой идеи, в подготовку ее технического воплощения изрядный вклад внес наш замечательный писатель, автор романа «Угрюм-река» Вячеслав Яковлевич Шишков. Самое время теперь вспомнить об этом.

Мой давний хороший знакомый опытный капитан Николай Петрович Трифонов, всю жизнь водивший по Лене суда, однажды спросил меня:

— Как вы считаете, какую реку обрисовал в своей книге Шишков? У нас тут по-разному толкуют: кто называет Лену, кто — Витим, кто — Нижнюю Тунгуску, какая кому ближе.

— Начнем с Витима. Известный расстрел рабочих золотых приисков где был? На Бодайбо, притоке Витима. Там даже прииск Громовский (как в романе) до революции существовал. И все же Бодайбо, Витим отпадают. Нет в них той мощи, того простора, той дикой силы, что у Угрюм-реки.

Николай Петрович согласился с этим. Он вырос на Лене, для него она во всем главная река жизни. Он и сказал:

— На Лену очень даже похоже.

— А может, это собирательный образ, — предположил я.

Но капитан хотел однозначного ответа, и мы попытались разобраться досконально. Не сразу, конечно, а все же кое-что прояснилось.

Возьмем роман и проследим путь молодого Прохора, посланного отцом на Угрюм-реку. Начинает Прохор свое путешествие по воде с реки Большой Поток. Вот это и есть Лена, скрытая под псевдонимом. Здесь даже спорить не о чем. Академик В. А. Обручев, побывавший на Лене в 1890 году, дал в книге «Мои путешествия по Сибири» подробное описание «плавучей ярмарки», то есть весенне-летнего сплава товаров с верховьев Лены в Якутию. Точно такую же «плавучую ярмарку» описывает Шишков в той главе, где Прохор знакомится с купцом Груздевым.

С Большим Потоком полная ясность. Теперь двинемся за Прохором дальше. Ему надобно перебраться в верховья Угрюм-реки, подыскать там проводников, построить суда — шитики, заготовить сухари. Через водораздел пойдет он от села Почуйского. Смотрим на современную карту: обнаружится ли такое село на берегах Лены? Ага, севернее города Киренска обозначено крупное селение Чечуйск. Не так уж велика разница в названиях, но даже не в этом суть. Возникло селение давно, еще в XVII веке. И не случайно выросло именно здесь. Как раз в этом месте водораздел суживается до тридцати километров, настолько близко подходит к Лене Нижняя Тунгуска — могучая река даже по сибирским масштабам, протянувшаяся через таежные дебри до Енисея на две с половиной тысячи километров.

Русские землепроходцы испокон веков знали об этом узком перешейке между реками. Тут существовал волок, по которому перебирались с Енисея на Лену первооткрыватели дальних краев. Этим волоком, кстати, воспользовался и наш знаменитый первопроходец Семен Дежнев, открывший потом пролив между Азией и Америкой.

А как Прохор Громов со своим пока еще верным Ибрагимом? В романе сказано: «Да, он устал вчера изрядно. Тридцать верст, отделяющие Почуйское от этой деревеньки, показались ему сотней. Грязь, крутые перевалы, валежник, тучи комаров…» Названа и деревенька на берегу Угрюм-реки, куда прибыли путешественники строить шитик, где влюбилась в Прохора хозяйская дочка. Подволочная — так именуется деревня в романе, почти такое же название носит она и по сию пору. Правда, теперь разрослась она в большое село Подволошино.

Дальше географические названия, приведенные в книге, полностью совпадают с реально существующими. Ереминский порог, село Оськино. И вот последний (до революции) населенный пункт на Нижней Тунгуске — село Ербогачен, за которым начиналась дальняя даль, гиблая неизвестность. Поскольку об этом селе в романе сказано много, упоминаются его жители, автор несколько изменил название, превратив Ербогачен в Ербохомохлю.

Сам Вячеслав Шишков отправился на Нижнюю Тунгуску весной 1911 года. Молодой техник путей сообщения, он очень интересовался в ту пору Чечуйским волоком: нельзя ли соединить каналом две большие реки, открыть прямую водную дорогу в неосвоенные районы? Но сперва надо было выяснить, пригодна ли для судоходства Нижняя Тунгуска, произвести геодезическую съемку.

При первом же знакомстве могучая и грозная река произвела на будущего писателя самое сильное впечатление. Шишков идет тем путем, по которому в дальнейшем проведет своего Прохора Громова. Как и впоследствии герой романа, сам Шишков остался в Ербогачене без проводников и, несмотря на близкую зиму, решил плыть по течению на свой страх и риск. Записи в дневнике молодого техника — это буквально конспект путешествия Прохора Громова с Ибрагимом по Угрюм-реке. Все точно, вплоть до описания порога, на котором и сам писатель едва не погиб.

А дальше с отрядом Шишкова было вот что. В первых числах сентября выпал снег, ударили морозы. В тихих местах на воде образовался лед. Он креп, нарастал. Отряд оказался в бедственном положении. Впереди гибель если не от истощения, то от холода. Но им здорово повезло: в устье реки Илимпеи обнаружили склад какого-то купца — избу и амбар с припасами. Здесь отряд дождался кочевых тунгусов и вместе с ними двинулся на юг, к Ангаре. Тысячу верст прошли они по зимней тайге, пока добрались до жилья. Там техник путей сообщения узнал, что его уже считали погибшим.

«Наш путь с тунгусами, — сказано в дневнике Шишкова, — кратко не опишешь — он напитал мою душу незабываемыми впечатлениями… Условия жизни были каторжные, работа опасная, но экспедиция дала мне житейский опыт и богатейший бытовой материал, и я очень благодарен за нее судьбе».

Творческие, литературные результаты экспедиции известны широкому кругу читателей. Роман «Угрюм-река» прочно занял почетное место в советской литературе. А каковы результаты технические? Что сделал Шишков как специалист-путеец? Ответ на этот вопрос дают 65 больших листов ватмана с извилистой голубой линией реки, с таежными берегами, на которых обозначены горы и песчаные косы, болотистые низины и одинокие скалы. Если склеить все листы, получится карта длиной сто метров, настолько четкая и аккуратная, что ее трудно отличить от карты, отпечатанной на полиграфической машине. Это тоже своего рода произведение искусства, выполненное терпеливой рукой мастера десятью разными красками. И на каждом листе ватмана подпись начальника изыскательской партии В. Шишкова.

Сейчас в связи со строительством Байкало-Амурской магистрали давняя идея соединить бассейны двух великих рек в единую систему обрела, как говорится, вторую жизнь. Больше того, открылась реальная возможность осуществить это, включить в сферу энергичной хозяйственной деятельности междуречье Лены и Енисея — огромную территорию в центре Сибири, кстати сказать изученную и освоенную гораздо меньше других регионов. Первый шаг к этому — канал между Леной и Нижней Тунгуской. Всего тридцать километров. Те тридцать километров Чечуйского волока, которые промерены ногами Дежнева, Шишкова и многих других отважных первопроходцев-россиян.



Растет столица БАМа — город Тында

Некоторые товарищи считают, что канал рыть необязательно. Можно, дескать, использовать дирижабли, которые будут переносить через тридцатикилометровую перемычку грузы или даже суда с грузами. Но канал — это все же надежней, долговечней.

Условия судоходства на Нижней Тунгуске сложные. После ледохода на ней и на ее притоках примерно месяц держится высокий уровень воды, потом он быстро спадает, появляются мели, перекаты. Но даже и сейчас количество грузов, перевозимых по Нижней Тунгуске, быстро увеличивается. А когда появятся суда на воздушной подушке, использовать сквозной путь можно будет при любом уровне воды и не только летом, а круглый год. При этом надо помнить, что речь идет не о проблеме местного значения, а о том как организовать транспортную систему в обширнейшем регионе, который хранит много тайн, неоткрытых богатств.

5

Для заслуженного лесовода РСФСР Дениса Семеновича Оконешникова якутская тайга — дом родной. В трудное военное время он еще мальчишкой охотился в ней, кормил семью. Ловил рыбу, собирал грибы, ягоды, готовил дрова на долгую морозную зиму. А подрос — и работать стал в тайге. Давно, еще в 1952 году. С той поры прошел он большой путь от лесника до заместителя министра лесного хозяйства Якутской АССР. Глаза его оживляются, теплеют когда начинает рассказывать о людях, оберегающих зеленое богатство, об их очень важном, интересном и на первый взгляд неблагодарном труде. О том, как на все лето уходят в глухие края лесоустроители, изучают тайгу, заботятся о ней, прорубают просеки, безропотно перенося многие трудности, о которых горожане давно уже утратили всякое представление. Пронизывающие туманы, дожди, болота, комарье, долгое одиночество привычны для них. И все имущество на себе: палатка, инструменты, продукты, а порой и запас воды.

— Нелегкая жизнь, — согласился я. И, зная, что сын Дениса Семеновича Семен Денисович только что окончил Красноярский лесотехнический институт, не удержался от вопроса: — Что же вы наследника своего от такой жизни не удержали?

— Он сам выбрал, я не настаивал. О трудностях предупреждал, да он и сам видел, — ответил Оконешников. И, улыбнувшись, добавил: — Однако приятно, что сын отцовские дела продолжает. В Оймяконе он теперь, на самом полюсе холода.

— Поближе места не нашлось?

— Он сам выбрал, — повторил Денис Семенович. — В Оймяконе специалисты нужны, там лес особенно дорог. Мало его, растет медленно, большая забота требуется.

Да, передалась, значит, сыну отцовская привязанность к тайге, и вся жизнь Оконешникова-старшего, посвященная сбережению зеленого богатства, стала примером, путеводной звездой для Оконешникова-младшего. Обычно такие люди, как Денис Семенович, отдавшие себя охране природы, очень ревностно, даже недоброжелательно относятся к тем, кто природу эксплуатирует, берет ее дары, далеко не всегда возмещая нанесенный ущерб. В частности, к лесозаготовителям. Бережешь, мол, бережешь угодья десятилетиями, а эти потребители налетят, как саранча, в считанные дни снимут все, что росло и спело целый век. А оставшееся искалечат, изранят, бросят на произвол судьбы. Вот пришел Малый БАМ в Южную Якутию — кому радость, а кому заботы и тревоги. Лесозаготовители теперь разгуляются в якутской тайге. Так я думал, начиная разговор с Денисом Семеновичем, и с удивлением убедился, что настроен он иначе.

— Леса у нас много, — сказал Оконешников. — А заготавливалось мало, менее пяти миллионов кубометров в год на все нужды. Брали лес возле дорог да вдоль Лены. Километров на сорок — пятьдесят отошли заготовители от ее берегов… Переспелого леса у нас много, — повторил Денис Семенович. — Без пользы пропадает добро. Рубить лес можно и нужно, от этого хорошо и людям, и самой тайге. Загвоздка лишь в том, как и какой лес брать. Вот больное место и узел противоречий.

Действительно, лесные просторы Якутии весьма обширны. А особенность их такая: очень однородный состав, почти 90 процентов занимает лиственница. Примерно на 150 миллионах гектаров раскинулась лиственничная тайга. А это больше, чем вся тайга Западной Сибири — от Уральских гор до Енисея.

Вообще лиственница занимает в Советском Союзе огромную территорию. Неприхотливое это дерево растет и в Саянских горах у южных границ страны, и за полярным кругом, на московских улицах и на скалистых берегах Тихого океана. Она не боится жгучих морозов и вечной мерзлоты. Те, кто грелся у костра в заполярных краях, — охотники и пастухи, геологи и путешественники — всегда с любовью и благодарностью вспоминают о такой нужной на Севере лиственнице даурской.



Богата лесами Якутия

В тайге лиственницы стоят поодаль одна от другой, широко и вольно раскинув ажурные ветви. Хмурым такой лес не бывает. А в ясный день он весь пронизан солнечными лучами, насыщен тонким, волнующим запахом хвои, смолы. Земля устлана мхом, повсюду видны листики брусники.

Из этого чудесного дерева можно делать паркет и мебель, вырабатывать бумагу, скипидар, канифоль. Древесина лиственницы, твердая и смолистая, по физико-механическим свойствам приближается к дубу, а по сопротивлению, сжатию и изгибу даже превосходит его. Ни время, ни климат не властны над постройками из крупных, предварительно просушенных стволов лиственницы. Особенно выгодно применять ее для фундаментов, шпал, шахтных креплений, различных подводных сооружений: она не боится воды. Как известно, итальянский город Венеция расположен на островах, фундаменты старых построек сделаны из стволов сибирской лиственницы много веков назад. Когда в 1827 году местные власти решили проверить прочность фундаментов, выяснилось, что сваи под водой не разрушились, а стали еще крепче. Они словно окаменели, их не брали топор и пила.

Ученые подсчитали, что ежегодный прирост лиственницы только в Якутии составляет более 60 миллионов кубометров. Сюда, разумеется, входит и криволесье, и угнетенная тайга на марях, но все же цифра эта весьма значительна. И при всем том как в Якутии, так и в других районах страны эта древесная порода используется у нас очень мало или вообще не используется. Конечно, добывать и транспортировать ее сложнее, чем, к примеру, ель, сосну, кедр. Древесина тяжелая, крепкая, разделывать нелегко. Сплавлять нельзя — тонет. Для изготовления продукции из лиственницы требуется специальное оборудование, особая технология. Но в общем-то все эти трудности вполне преодолимы, их преувеличивают те люди, которые озабочены лишь одним: взять побыстрее то, что получше, что ближе лежит, любой ценой выполнить план, а там хоть трава не расти.

Например, сколько у нас в стране кедра? Малая толика. В европейской части его вообще нет, в обширной тайге Якутии едва ли один процент. Да и в других местах его «выстригли» изрядно, кое-где вообще свели начисто. А, между прочим, кедр в отличие от других деревьев способен давать большую прибыль даже на корню (хотя бы одно кедровое масло!). Так зачем же вообще трогать его? Пусть растет спокойно. Если и рубить, то лишь самое малое количество и только для нужд своего государства. Но до этого ох как далеко! От 12 до 27 процентов леса, уплывающего через порты Дальнего Востока, — это наш редчайший и ценнейший кедр. Надолго ли его хватит при таких заготовках? На несколько лет? А потом что? Ждать полтора-два века, пока подрастут новые деревья? Под самую строгую охрану надобно взять все кедровники, как и последние остатки замечательного ангарского бора, который еще недавно казался огромным и неистощимым. А теперь ангарская сосна с удивительной, под цвет яичного желтка древесиной стала редкостью. Уплыла по морям, по волнам через Игарку на запад. И хватит! Пришла пора превратить эти леса, нашу гордость, в неприкосновенные национальные парки.

Итак, в европейско-уральской зоне запасы спелых хвойных лесов, основного сырья для получения целлюлозы, истощены. Пройдет еще много лет, пока они восстановятся, да и восстановятся далеко не везде. Взоры лесозаготовителей, бумажников обращены теперь на восток, туда перемещается центр тяжести их деятельности. Медленно еще перемещается, но Байкало-Амурская магистраль обязательно ускорит их продвижение. А в хозяйственной зоне магистрали, хотят того или не хотят заготовители и потребители леса, им придется в основном иметь дело с лиственницей. Придется применять новые способы заготовки, использовать новую технику и технологию.

И важно, очень важно не повторить здесь, на востоке, ошибки, что были допущены при эксплуатации зеленых богатств в европейской части страны и на Урале.

Не вдаваясь в подробности, назову лишь некоторые итоговые цифры. Есть очень точный показатель состояния целлюлозно-бумажной промышленности — выход бумаги и картона на тысячу кубометров кругляка. В некоторых странах это 80 —150 тонн. А у нас в среднем по стране всего лишь 25 тонн. Для получения одного и того же количества бумаги и картона канадцы сводят гектар леса, а мы — четыре. Бывает и больше, потому что велики потери при транспортировке.

И еще. Очень много гибнет отходов лесозаготовок и деревообработки, способных заменить значительную часть деловой древесины. В Якутии, например, на делянках остается половина всей биомассы леса, поступающей в рубку. Еще 40 процентов идет в отходы при обработке и уничтожается. А ведь эти отходы — прекрасное сырье для бумажников, химиков. Ученые подсчитали, что уже сейчас без существенных затрат можно вовлечь по всей стране в дальнейшую переработку около 20 миллионов кубометров отходов. И продавать их: те же японцы очень охотно покупают у нас технологическую щепу, только давай! Все это позволит сохранить 120 тысяч гектаров леса и получать ежегодную экономию до 250 миллионов рублей. Дело лишь в том, чтобы навести твердый, даже жесткий порядок в использовании отходов на уже существующих предприятиях. А новые строить только такие, где полностью, до последней щепки, до последней горсти опилок будут перерабатывать все поступающее сырье.

В северных районах, на вечномерзлых грунтах, лес растет медленно. Здесь не джунгли: нынче срубил, а через двадцать лет приходи снова. Здесь придется ждать сто двадцать — сто сорок лет. Поэтому и хозяйствовать в таком лесу надо осторожно, с прикидкой на длительный срок.

Много хвалебных слов прозвучало, да и теперь звучит, по поводу Усть-Илимского лесопромышленного комплекса на Ангаре. И не без оснований, конечно. Это ведь крупнейшее в мире предприятие по комплексной переработке древесного сырья. Основа комплекса — пять самостоятельных заводов с обширным ассортиментом: от целлюлозы и древесностружечных плит до скипидара. Сырьевая база больше, чем территория Бельгии.

Невольно возникает вопрос: почему крупнейшее? Неужели никто в мире не способен был осилить такой комплекс? Или не считали нужным? Дело-то не в размерах, не в размахе, а в простой целесообразности. Сейчас еще трудно судить, насколько выгодны гиганты, подобные Усть-Илимскому, это покажет практика. Во всяком случае у этих великанов есть одно уязвимое место. Чем больше продукции они будут выпускать, тем скорее подрубят сук, на котором держатся. В переносном смысле, конечно. Чем быстрее работает комбинат, тем скорее вырубается окрестная тайга. С каждым месяцем, с каждым годом отодвигается лесосека. Надо прокладывать новые дороги, доставка древесины дорожает. Да и надолго ли ее хватит для такого гиганта?

В районах, расположенных к северу и северо-востоку от Усть-Илима и Братска, тайга менее густая, деревья не такие высокие и растут значительно медленнее. Там гиганты лесной промышленности существовать просто не могут. И нет никакой необходимости их создавать. Там нужны иная схема, иной вариант. Полезно в этом смысле позаимствовать опыт у финнов. Можно, например, в разных уголках Якутии, в глубине тайги, создать сотню небольших заводов, снабженных самой современной техникой, специализирующихся на одной продукции (при этом с полным использованием отходов). Один завод, положим, дает бумагу высокого качества, а из отходов — строительный материал, плиты. Другой выпускает картон и скипидар. Третий — бумажные салфетки, полотенца, пеленки и еще спирт. Варианты возможны различные в зависимости от конкретных условий. Максимум механизации. Минимум рабочих, причем постоянных и с хорошей квалификацией, что обеспечит высокую производительность труда. При заводе, естественно, небольшой поселок, обязательно со всеми удобствами, чтобы удержать кадры. Кругом лес, чистый воздух, охота, рыбалка.

И еще вот что важно. За каждым заводом закрепляется определенный район тайги с таким расчетом, чтобы сырьевых ресурсов хватило на сто — сто двадцать лет. Никаких перерубов, никаких сверхплановых «достижений». Один участок вырубается, другие возобновляются. И следить за этим очень строго. Главное — качество продукции и стабильность производства. А что касается роста, перевыполнения, то и для этого возможности найдутся. За счет улучшения технологии, за счет полной утилизации отходов.

У идеи создания небольших специализированных заводов были и есть свои противники. Как обеспечить такие заводы энергией? Как вывозить готовую продукцию? Из множества возражений эти наиболее существенны. Но с энергией теперь во многих районах Якутии вполне благополучно. И новые электростанции на подходе. Готовую продукцию можно накапливать на складах до открытия навигации (заводы-то все равно при речках стоять будут, вода требуется). А появятся суда на воздушной подушке для круглогодичного использования на речных трассах — и складских помещений много не потребуется.

Если не сотню, то десяток подобных заводов можно строить уже сейчас в промышленной зоне БАМа. На Олекме и Алдане, где шумит почти нетронутая тайга. На Витиме, на Лене, на ее притоках. И тогда пойдет в дело лиственница, начнет и она наконец приносить ощутимую пользу. При желании из лиственницы можно готовить бумагу не хуже, чем из ели, которую так любят работники целлюлозно-бумажной промышленности.

6

В жизни создателей дорог есть одна особенность: продвигается вперед путь — движутся вместе с ним и механизированные колонны, строительно-монтажные поезда, мостостроительные отряды, перемещаются временные поселки. А закончится линия — и перебирается строитель в неведомую даль, в незнакомые края, на какую-нибудь новую дорогу и зачастую к новым людям, в новые коллективы. Так и на Малом БАМе. Легли возле станции Беркакит последние звенья рельсов, забит последний костыль. А что дальше?

Евгений Филиппович Гусаков, с которым мы познакомились в начале очерка, в ту пору заведовал отделом строительства Нерюнгринского горкома партии. Он попросил начальника ГлавБАМстроя К. В. Мохортова:

— Оставьте здесь хотя бы часть сложившихся коллективов.

— Нам в общем-то все равно — перебрасывать бригады и отряды на новое место или заново создавать их там. Затраты примерно одни и те же, — ответил Мохортов. — Но нам самим требуются люди, тем более строители, уже получившие опыт.

А где, собственно, они не требуются? Хорошие рабочие, хорошие специалисты необходимы и на главной линии БАМа, и в городах, растущих вдоль магистрали, и во всех территориально-производственных комплексах, во всей промышленной зоне. Людей не хватает всюду. Но при этом надо стараться как можно меньше перебрасывать строителей из одного пункта в другой, без крайней надобности не расформировывать коллективы. Больше того, следует стремиться, чтобы люди обживались, пускали корни.

— Ведомственный подход к этому вопросу приносит ощутимый вред, — сказал мне Гусаков. — С государственной точки зрения надо смотреть. Не одним днем жить.



Еще один из многих тоннелей на трассе

Правильно. У постоянных рабочих гораздо острее развито чувство ответственности за доверенное им дело, выше квалификация, выше производительность труда. Да и сами рабочие почти по всей линии БАМа стремятся теперь к оседлости, прочному быту. Время первых палаток, первых просек, романтическая неустроенность первопроходцев уходят в прошлое. И условия меняются, и годы берут свое. Бамовец значительно изменился: он стал взрослее, степеннее. Многие строители обзавелись семьей. Им теперь нужно, чтобы поблизости имелись ясли, детский сад, школа. Это закономерный процесс, и большую ошибку допускают те руководители, которые не замечают новых тенденций или пытаются не замечать их. В пожарном порядке начали откомандировывать людей с Западного участка главного хода БАМа на другой. Мало того, что потеряли при этом много времени для работы на основном направлении, еще и много хороших рабочих ушло. Почти все семейные строители наотрез отказались ехать в командировку, на семь-восемь месяцев отрываться от жен и детей.

Однако жизнь показывает, что бытовая благоустроенность и хороший заработок еще не решают всей проблемы, особенно где много молодежи. Если роль коллектива велика даже там, где люди давно пустили корни, где отлажен процесс труда, организован отдых, обеспечен удобный быт, то в районах новостроек, где все еще в процессе становления, где много трудностей, где преобладает неженатая молодежь, — там роль коллектива вырастает необыкновенно. Интересы коллектива сливаются с личными интересами, заполняют всю жизнь, коллектив становится словно бы большой семьей, способной помочь и поддержать в трудную минуту, жестко потребовать, если необходимо. Нет его — значит, нет семьи, нет общих интересов, вот и растекаются люди, хоть и бытовые условия сносные и заработок не хуже, чем у других. И наоборот, почти отсутствует утечка кадров в коллективах крепких, спаянных, где тон задают опытные рабочие, коммунисты, наставники молодежи. Здесь и достижения самые высокие, как на первом участке Нерюнгринско-го угольного разреза. Трудятся там ветераны освоения южноякутских угольных месторождений, обогащенные опытом. Ну и результаты соответствующие. Коллектив участка постоянно впереди.

Железная дорога недавно пришла в Якутию, территориально-производственный комплекс лишь начал формироваться, но уже сейчас заметно влияние дороги и комплекса на рост и размещение населения, на изменение его структуры. Вот несколько цифр. Население Якутии увеличивается за последние годы в три раза быстрее, чем в среднем по стране, при этом особенно быстро растет население городов, промышленных центров. В Нерюнгринском районе за десять лет людей стало примерно в семь раз больше. Едут в Якутию из Центральной России, из Красноярского и Хабаровского краев, Амурской и Читинской областей. Много украинцев и белорусов, немало бурят, чувашей, башкир, молдаван. В городе Нерюнгри живут представители семидесяти семи национальностей — из всех республик нашей страны. В основном это молодые рабочие, техники, инженеры, имеющие специальное образование. Их высокая профессиональная подготовка, общая культура не могли не отразиться на уровне коренного населения: якутов, эвенков, эвенов — и русских, давно поселившихся в этих местах. Коренное население, занимавшееся прежде в основном сельским хозяйством и охотой, приобщается к индустриальному процессу, пополняя ряды рабочего класса.

Итак, основа для закрепления кадров — это хорошие бытовые условия, приличный заработок и дружный коллектив, в котором человек чувствует себя членом большой заботливой семьи. Но есть, пожалуй, и еще фактор, очень существенный для северян, для бамовцев. Трудиться напряженно и добросовестно они умеют. А вот где и как им отдыхать?

С весны до глубокой осени сибирские аэропорты и железнодорожные станции забиты пассажирами до отказа и даже сверх того. Отпускной народ едет в Центральную Россию, на Кавказ, в Крым, Молдавию. Значительная часть пассажиров — бамовцы. Почему же их тянет на запад? Солнечных дней в Нерюнгри, например, не меньше, а, пожалуй, больше, чем в Алуште или Ялте. Интенсивность солнечной радиации в Якутске такая же, как на курортах Кавказа. Разве что теплое море манит-завлекает, но вообще-то купаться можно и у себя на БАМе, на месяц-другой вода прогревается.

Столь же велик (и с каждым годом стремительно нарастает) встречный поток. На Байкал, в Забайкалье, на новую магистраль стремятся туристы, в основном самодеятельные. Их теперь можно увидеть на трассе повсюду от Лены до Хабаровска, даже в самых отдаленных местах. Порой они опережают строителей. Идут пешком, плывут на лодках, спускаются по течению на плотах. И вот что примечательно: турист знает магистраль лучше, гораздо лучше, нежели люди, которые живут на ней два, три, четыре года. Человек, как правило, работает на одном участке, в одном районе. Этот видит каждый день прибайкальские скалы, другой — бурную таежную речку, третий — угнетенные березки да лиственницы на марях. Кому-то примелькался бор, кому-то кедрач, кому-то унылые сопки-гольцы. Ведь БАМ-то протянулся на тысячи километров, есть на нем самые разнообразные уголки природы, замечательные пейзажи. Почему же они не особенно манят строителей?



Байкало-Амурская магистраль действует!

Я говорил об этом со многими людьми на западном и восточном участках магистрали, на Малом БАМе. И вот какой вывод напрашивается. Как правило, бамовец круглый год на природе. Есть возможность поохотиться, рыбу половить, собирать грибы и орехи, на лыжах ходить, закатами любоваться. Все это хорошо, только в меру. Хочется ведь и городских развлечений. В театре побывать, в цирке, музее, посидеть в ресторане, просто по яркоосвещенной улице, по асфальту пройтись в свое удовольствие. Если туристы из западных областей едут отдохнуть от городской жизни, от суеты и шума, то бамовец, особенно молодой, да еще выросший в промышленном центре или в столице, — бамовец скучает хотя бы по внешним атрибутам цивилизации. Вот и катят почти через всю страну потоки людей туда и обратно. С билетами трудно, на вокзалах давка, нервотрепка. Да и для кармана накладно пускаться в такие путешествия. И не хотел бы отправляться, но что поделаешь, если на самом БАМе негде отдохнуть без хлопот, в уюте, сменить обстановку.

Между тем возможности для отдыха и укрепления здоровья трудящихся в промышленной зоне магистрали так велики, что с трудом поддаются учету. Здесь и скалистые хребты, и величавые реки, зеленые долины и голубые озера, настоянный на хвое целебный воздух и щедрое солнце летом. Есть даже своя желтопесочная пустыня в Чарской долине. Не такая обширная, разумеется, как Каракумы, но все же… Во всяком случае с такими же барханами. В нескольких местах неподалеку от магистрали бьют горячие ключи. Около Улькана течет ручей, вода в котором сходна с трускавецкой. На станции Киренга свои собственные «ессентуки». В долине реки Чары плещутся родники «нарзана». Самый резон основать в этих местах курорты. И делать это следует теперь, не откладывая в долгий ящик, пока лучшие уголки природы не пострадали от временных баз, поселков, самостийных построек и пока в зоне БАМа находятся мощные строительные организации, для которых подобная работа не представляет особых трудностей. А уйдут они, кто будет создавать индустрию здоровья в отдаленных районах? К тому же тогда это втридорога обойдется.

Специалисты-медики утверждают, что проводить отпуск, отдыхать гораздо полезнее в той полосе, в том климате, к которому привык организм.

И еще: нельзя полюбить то, чего не знаешь или знаешь лишь поверхностно. Отдыхая в зоне БАМа, путешествуя, познавая и впитывая красоту этой земли, строитель-новосел крепче полюбит эти края, пустит тут надежные корни.

Завершая очерк, хочется еще раз выделить одну мысль. Думаю, что Малый БАМ — это в значительной степени прообраз, действующая модель всей будущей магистрали от Лены до Тихого океана, а Южно-Якутский территориально-производственный комплекс в такой же мере прообраз всей огромной промышленной зоны БАМа. Начало, первые шаги всегда особенно важны и поучительны. То, с чем столкнулись железнодорожники на линии Тында — Беркакит, те трудности, которые преодолевают строители, энергетики, эксплуатационники первых промышленных предприятий первого бамовского ТПК, заслуживают особого внимания и тщательного анализа. С ними так или иначе встретятся люди, работающие на всей магистрали, все те, кому предстоит создавать следующие территориально-производственные комплексы. Очень важно при этом не повторить допущенных ошибок. И не менее важно широко использовать накопленный положительный опыт.

Николай Дроздов
АЙЕРС-РОК И МАУНТ-ОЛГА


Очерк

Цветные фото автора

Заставка В. Родина


Путешествие в пустыни Центра — в красное сердце Австралии — началось из тихой, уютной и зеленой Канберры. Когда я готовился к этому дальнему путешествию, мои друзья в департаменте зоологии сказали мне:

— На этот раз, Ник, тебе придется найти попутчика. Хватит разъезжать по стране в одиночку. И так мы переволновались, когда ты целый месяц колесил по Тасмании, не подавая вестей. До Мельбурна и Сиднея езди в одиночку сколько хочешь: дорога оживленная, то и дело попадаются фермы, бензозаправочные колонки. Но в пустыни Центра одного ни за что не отпустим. Там дикие места, и, если что-нибудь случится с машиной или тобой, помощи жди долго, может и несколько дней. А нестерпимый зной не шутка, день-два — и, глядишь, твои останки достанутся на обед собакам динго. Так что изволь найти хотя бы одного спутника.

— Рад видеть любого из вас рядом со мной в автомобиле, — ответил я. — Но ведь вы все заняты своими делами, кто же бросит свои эксперименты или полевые работы только ради того, чтобы поехать по моему маршруту?

— Ну, ты прав, Ник, — согласились Хью, Джон, Мэрилин и Дик, с которыми я обсуждал свои планы. — Действительно, никто из нас не собирается в пустыни Центра, но ведь у тебя есть еще и соседи по общежитию.

Вернувшись к себе, я стал перебирать в памяти своих новых знакомых. Все они занимались либо физико-математическими, либо гуманитарными науками. Вряд ли стоило ожидать, что они заинтересуются природой пустынь. И все же я решил побеседовать с некоторыми из них. И не напрасно! Выяснилось, что молодой румынский физик Василь Морариу давно мечтал попасть в глубинные районы Австралии, он даже собирался присоединиться к какой-нибудь экспедиции. Кроме физики Василь живо интересовался бытом австралийцев, много ездил по окрестностям Канберры. Он готовил книгу о двух годах, проведенных им в Австралии. Уже и название было придумано: «Южный Крест».

Поэтому мне не стоило труда уговорить Василя присоединиться ко мне в роли завхоза. Он обещал помогать мне во всех делах — сборе и учете животных, их ловле, фотографировании; не пугали его и тяготы, неизбежные при подобном путешествии.

Василь оказался хорошим товарищем, добросовестным помощником. Он был всегда энергичен, неутомим и жизнерадостен. Конечно, выпадали и такие дни, когда мы оба до предела уставали. Но все это вознаграждалось богатством и новизной впечатлений. К сожалению, ни его, ни мой родной язык не могли служить нам средством общения: я совсем не знаю румынского, а Василь учил русский в школе, но говорить на нем так и не научился. Поэтому нам пришлось общаться на английском. Любопытно, что за два месяца путешествия у нас обоих заметно ухудшилось произношение и уменьшился словарный запас английского языка. Не подкрепляя фонетику и лексику постоянным контактом с носителями литературного языка, мы постепенно «опустились» до уровня «пиджин-инглиш» — примитивного жаргонного диалекта. Эпизодические встречи и беседы с шоферами, фермерами, безработными аборигенами еще более подкрепляли нас в этом, ведь жители австралийской «глубинки» используют в общении простой и крепкий жаргон, могущий шокировать «благородное» ухо. Но если вникнуть в дух этого языка — он хотя и прост, но точен, образен, меток и полон сочного юмора.

Дорога от Канберры до Аделаиды была мне уже знакома по прошлой поездке на остров Кенгуру, и новое путешествие началось, когда мы от Аделаиды повернули на север. С каждым десятком километров ландшафт становился все более засушливым, и вот уже, проехав городок Порт-Огаста, мы увидели настоящую щебнистую пустыню, поросшую редкими кустарниками. Мы отправились в путь в конце апреля, когда наступила осень в южном полушарии. Большинство кустарников сбросили листву, и это усугубляло впечатление безжизненности ландшафта.

Асфальт кончился, и пыльная грунтовая дорога ведет нас на северо-запад, лениво, будто нехотя, извиваясь меж невысоких пологих холмов и высохших озерных котловин. Будто манящая влага, сверкает белизной под лучами солнца соляная корка, сковавшая дно этих озер. Конечно, и после редких здесь дождей, когда озера ненадолго заполняются водой, жажду ею не утолишь — вода будет горько-соленой.

Оглянувшись, видим за собой густой шлейф пыли, но и встречная машина заставляет на минуту-другую окунуться в серое облако — пыль проникает в кузов машины, оседая на руках, лице, одежде и даже на зубах.

Встречных машин становилось все меньше и меньше, и я решил по просьбе Василя дать ему уроки управления «лендровером». Вначале нужна теоретическая часть, и я сказал моему спутнику:

— Пожалуйста, не делай всего того, что делаю я, а именно: не езди по правой стороне дороги, не глазей по сторонам, не держи баранку одной рукой и так далее и тому подобное.

Василь старается следовать моим советам, и я надеюсь, что из него получится неплохой водитель. Через каждые десять — пятнадцать километров попадаются остовы брошенных автомашин; они, наверное, не первый год ржавеют в пустыне, некоторые из них используются как рекламные щиты; особенно запомнился кузов автомобиля, на котором белой краской был выведен оптимистичный призыв: «Enjoy Mildara brandy today!» (Насладись сегодня же бренди Милдара!)

Попадаются гигантские серые кенгуру. Они стараются держаться подальше от дорог, и вскоре становится ясным почему. Оказывается, фермеры, не сдерживаемые здесь никакими ограничениями, убивают животных, если те оказываются на расстоянии ружейного выстрела. Время от времени мы видим на дороге трупы этих крупных и красивых животных. Осмотр показал, что они, как правило, не задавлены, а застрелены. Кстати, наскочив на гигантского серого или рыжего кенгуру, можно и перевернуться. Поэтому во избежание автомобильной катастрофы многие водители укрепляют перед мотором решетку из водопроводных труб, которая так и называется — cangaroo-bar (решетка против кенгуру).

Крохотный поселок Кингунья состоит из трех десятков домов, заправочной станции и магазинчика. Группа аборигенов, которые живут здесь оседло, собрались в магазине и слушают песни в стиле «кантри», записанные на магнитофонную ленту.

К закату солнца мы уже в городке Кубер-Педи. Здесь добывают опалы. Вся местность вокруг поселка изрыта большими и малыми ямами, в которых трудятся и живут добытчики полудрагоценного камня. Кстати, само название «Кубер-Педи» на языке аборигенов означает «яма, вырытая белым человеком».

Ночевка в пустыне, недалеко от дороги, доставляет громадное удовольствие. В сухом русле небольшого ручья, под кроной эвкалипта, который достает своими корнями грунтовые воды, мы разводим костер, варим кофе и слушаем ночные звуки. После дневной жары вечер приносит прохладу. Темнота обступает со всех сторон, и из пустыни доносятся голоса птиц, стрекотание саранчовых. Над головой пролетает какая-то птица, на свет костра подлетают бабочки, жуки. Они надают у самого пламени и начинают ползать в световом круге. Тишина зачаровывает нас.

Наутро продолжаем путь. Ландшафт становится разнообразнее — щебнистая пустыня сменилась песчаной. По сторонам дороги появляются песчаные гряды, а между ними в понижениях зеленеет растительность. В таком зелено-красном обрамлении мы и движемся до границы штата Южная Австралия и Северной Территории. Она обозначена двумя большими щитами. Встречных машин почти нет. Они попадаются так редко, что водители на радостях приветствуют нас взмахом руки, а иногда и останавливаются, чтобы обменяться новостями.

Пока мы переживали торжество въезда на Северную Территорию, Василь случайно поставил красную ручку демультипликатора в нейтральное положение. Не заметив этого, я пытался тронуться с места, но безуспешно. В чем дело? Я осмотрел всю машину. Хотел уже обращаться за помощью, но, к счастью, не было ни одной встречной машины, и мне удалось самому найти причину. Василь был смущен и обещал больше не трогать никаких ручек без спросу.

Миновав поселок Кулгеру, мы повернули на запад. Основная трасса ведет дальше, на Алис-Спрингс, но наша цель — обследовать Национальный парк Айерс-Рок. К вечеру мы оказываемся у въезда в этот парк и читаем надпись: «No camping beyond this point» (За этим пунктом разбивать лагерь запрещено).

Проснувшись до восхода солнца, мы трогаемся дальше. На горизонте неожиданно, как некое чудо, возникает подобие странного гигантского существа, лежащего на песке, похожего на кита среди морских волн. В лучах восходящего солнца Айерс-Рок кажется нежно-розовым. Но проходит еще полчаса, солнце поднимается повыше, и гора становится красновато-рыжей. Хочется непрерывно снимать и снимать, чтобы запечатлеть Айерс-Рок во всех оттенках и ракурсах.

На маленьком четырехместном самолете, который взлетает с местного аэродрома, мы в течение получаса рассматриваем с высоты птичьего полета и Айерс-Рок, и расположенный поодаль другой не менее причудливый монолит Маунт-Олга. Сделав несколько виражей, летчик рассказывает нам об их особенностях, об истории национального парка, обращает наше внимание на ущелья и пещеры, образовавшиеся в результате ветровой и водной эрозии.

Пролетая над гребнем Айерс-Рока, замечаем тропинку и фигурки людей, карабкающихся по спине этого рыжего «кита». У подножия горы неожиданно блеснуло зеркало воды. В тени деревьев небольшие водоемы, до которых не добирается солнце пустыни.

Маунт-Олга своим силуэтом напоминает мусульманский город с куполами мечетей. Маунт-Коннор — останец, расположенный еще дальше — ровный, как стол, с обрывистыми краями. Самый высокий из этих горных массивов — Маунт-Олга: он вздымается над равниной на 545 метров. Айерс-Рок имеет высоту 349 метров, а подножия этих гор лежат на высоте 510 метров над уровнем моря.

Чтобы дать возможность получше осмотреть удивительные природные образования, летчик закладывает такие виражи, что мы буквально валимся друг на друга, но зато удается сделать уникальные снимки.

Но вот мы на земле. Поблагодарив пилота, отправляемся к месту подъема на Айерс-Рок. Проезжая вдоль подножия горы, видим обрывистые склоны, испещренные живописными трещинами, то и дело попадаются ущелья и пещеры, все они имеют названия, которые были им даны аборигенами. Еще несколько десятков лет назад вокруг этого монолита в пещерах жили их племена. Они использовали те скудные источники, которые сохраняются здесь в тени скал, и обожествляли само это каменное творение природы. В начале 30-х годов аборигенов переселили в резервации, где они находятся под присмотром ретивых миссионеров. Как память об исконных обитателях этих мест, остались лишь названия. Их удалось сохранить для потомков благодаря деятельности первого куратора Национального парка «Айерс-Рок» Билла Харнея. Прибыв на «место работы» в 1958 году и поселившись в палатке у подножия Айерс-Рока, Билл отыскал в одной из резерваций двух стариков-аборигенов, которые родились и жили здесь до того, как их выселили отсюда.

Вместе со старожилами Билл в течение многих дней обошел, обследовал и описал все пещеры и другие достопримечательности Айерс-Рока. Долгими вечерами у костра он слушал рассказы, легенды и песни аборигенов. Спутниками Билла в его походах были аборигены Какадека и Ималунг по прозвищу Генри Большая Нога. Они открыли Биллу Харнею — простому, доброму и любознательному человеку — свои сердца и души, поведали истории племен, населявших эти места, открыли ему названия всех пещер и смысл древних мифов и верований. Теперь уже нет ни Билла, ни двух последних аборигенов, хранивших в памяти вековое наследие предков, и только эта счастливая случайность, которая свела их вместе у походного костра, сохранила для нас удивительную и романтичную историю племени улуриджа.

В водоеме, называемом теперь Мегги-Спринтс, жил священный водяной питон Ванамби, хозяин горы. На крутом скалистом склоне обитал Нингсри — черный варан, а в пещере Вориаки, куда женщинам нельзя входить, старейшины исполняли древний обряд. Кровью из своих вей они обновляли рисунки на стенах, созданные первыми героями племени. Пещеру Буллари, у входа в которую лежит огромный камень, посещали женщины перед тем, как родить ребенка.

Глубокая пещера, прорезающая поперек скалу у подножия, называется Кундунда (перерезанное горло), высокая округлая — Сумка Кенгуру. Поперечная расщелина, похожая на раскрытый рот, получила название Лагари (улыбка). Глубокую овальную пещеру ее обитатели называли Звучащей Раковиной. А длинный выступающий кусок скалы на склоне именовался Ногой Эму. Вдоль крутого склона отслоился ровный кусок скалы длиной более ста метров, который аборигены назвали Палкой для рытья, а белые пришельцы переименовали в Хвост Кенгуру. На высоте тридцати метров скала будто изъедена причудливым узором, который образует рисунок, похожий на срез мозга. Аборигены так и назвали это место — Мозг.

А вот и подъем на Айерс-Рок. Лишь с одной стороны горы можно подняться на ее гребень. Все остальные склоны слишком круты и обрывисты. У ведущей вверх тропы щит с грозным предупреждением: «За увечья и гибель посетителей администрация парка ответственности не несет».

Подъем действительно нелегок, на особо крутых участках приходится двигаться на четырех конечностях. В одном наиболее крутом месте в скалу вбита железная цепь, за которую необходимо держаться при подъеме и спуске.

Наконец мы на пологом гребне горы. Отсюда открывается великолепный вид на пустынную равнину и виднеющиеся на горизонте останцовые горы Маунт-Олга и Маунт-Коннор. До верхней точки Айерс-Рока еще довольно далеко. Но дальше путь идет уже по пологой гребневой части. То и дело дорогу пересекают глубокие трещины, обширные «ванны» различной формы.

Остановившись на кратковременный привал, исследуем породы, слагающие Айерс-Рок. Подцепив несколько крупных, готовых отвалиться чешуй на теле горы, обнаруживаем беловато-серый кварцит. Лишь на несколько миллиметров поверхность породы как бы пропитана красными железистыми окислами кальция, господствующими в современной окружающей пустыне. А сами серые кварциты отлагались на дне кембрийского моря сотни миллионов лет тому назад, затем их слои были вздыблены вертикально горной складчатостью, разрушались волнами третичного моря, а позднее — дождями и ветрами. Так Айерс-Рок приобрел современный вид кварцитового вертикально-слоеного пирога на красном блюде песчаной пустыни.



Мы обнаруживаем пунктирную белую полоску, которая указывает направление, куда надо идти. Сначала мне показалось это неуместным: ведь нас окружала нетронутая дикая природа. Но вскоре я понял, что без такой подсказки нам вряд ли удалось бы найти дорогу к вершине Айерс-Рока.

Особенно важен этот пунктирный указатель на обратном пути. Было несколько случаев, когда взобравшиеся на гребень горы посетители не могли затем найти дороги к пологому спуску. Они подходили то к одному, то к другому обрыву и были в полном отчаянии, на грани гибели от голода и жажды. Работникам Национального парка пришлось организовать несколько спасательных экспедиций на вершину Айерс-Рока. Тогда и была проведена эта пунктирная полоска.

На верхней точке горы установлен каменный столб. На бронзовой пластине — карта Австралии. На ней указано местоположение Айерс-Рока — в самом центре материка. Каменный столб пустотелый, в нем хранится книга для автографов посетителей. Мы расписываемся в книге. Знакомимся с пожилым мужчиной в белой рубашке и шортах, который, очевидно сильно устав после подъема, отдыхает недалеко от вершины. Он по профессии врач, приехал из Монреаля вместе с женой, которая ждет его у подножия горы. В 65 лет ему очень трудно было карабкаться на вершину. Чтобы спуститься, он теперь нуждается в помощи, и мы предлагаем пойти вместе. На крутых участках приходится держать его за обе руки. Он с благодарностью говорит нам:

— Мог ли я представить, что в такой глуши, на этой дикой горе, меня будет поддерживать слева рука румына, а справа — русского.

Внизу его встречает жена, а также работник национального парка, который вручает запыхавшемуся канадцу диплом «За покорение Айерс-Рока». Пока мы спускались, наш новый знакомый говорил печально:

— Да, видимо, это последняя гора, на которую мне пришлось взобраться.

Мы дружно подбадривали его:

— Кто знает, кто знает? Может, и еще придется…

Получив диплом, наш новый знакомый стал гораздо бодрее и совершенно другим тоном заявляет:

— Это моя первая гора, которую я покорил.

Мы радуемся перемене его настроения и добавляем:

— И конечно, не последняя.

Наш милый канадец просит нас сфотографироваться вместе с ним на память. Он становится между нами и держит перед собой диплом о покорении Айерс-Рока.

Незадолго до заката мы отъезжаем на полкилометра от Айерс-Рока и наблюдаем, как постепенно в лучах заходящего солнца цвет монолита меняется от ярко-рыжего к более темному и наконец к пурпурному. В последних солнечных лучах, когда земля под горой уже темная, на фоне темно-синего неба кроваво-красная гора производит удивительное впечатление. Можно представить себе, как поражало это зрелище коренных обитателей этих мест. Постепенно краски темнеют, и гора как бы засыпает в нагревшейся за день молчаливой пустыне.

Ночная экскурсия по пескам приносит нам ряд интересных встреч. Сначала попадается небольшая изящная змейка рыжего цвета с черными поперечными колечками. Она ядовита, но очень редко пускает в ход свои зубы, и поймать ее несложно. Из старой норки тарантула вылезает ярко-красный с темно-коричневыми пятнами геккон. На крепких тенетах между двумя кустарниками висит крупный длинноногий паук, сторожа ночных насекомых. Из норки выбегает песчаный тарантул. По песку проворно спешат за кормом жуки-чернотелки.

Утром как бы в дополнение к ночным впечатлениям в песках попадаются термитники двух различных типов и небольшие муравейники. Под валежником находим темно-бурого, покрытого шипами геккона. Небольшой дракон (как называют здесь ящериц семейства агамовых) пробежал через песчаную полянку и скрылся в норе.

Нора оказалась неглубокой, через несколько минут «мини-дракон» выбежал на солнышко и дал себя сфотографировать.

Нас преследуют полчища кустарниковых мух, от которых неплохо спасает специальная сетка, но, стоит приподнять ее и поднести к глазам фотоаппарат, мухи облепляют все лицо. Они вьются прямо перед объективом, мешая съемке.

В кустах у подножия Айерс-Рока фотографируем различных бабочек, черных долгоносиков, которые расселись по кустам. Муравьи также забираются до самых концевых веточек.

На следующий' день находим у подножия горы удивительно живописные пещеры. В некоторых из них закопченные потолки, рисунки аборигенов на стенах. Мы нашли изображения змеи, ящерицы, солнца. Хорошо видно, что рисунки старые, принадлежат коренным обитателям материка.

На северной стороне горы попадается небольшой бассейн в гранитном ложе, по краю которого растет ярко-зеленая трава. В соседних кустах раздается нетерпеливый щебет. Стайка красноклювых ткачиков-астрильдов ожидает, пока мы отойдем от водоема. Как только мы удаляемся, они тут же слетаются к воде.

Можно представить себе, как ценили аборигены водоемы в бескрайней пустыне. Эти места были центром жизни всей округи.

На поверхности скалы мне удается обнаружить муравьев, у которых брюшко черное, а спина окрашена в рыжий цвет, точь-в-точь такой, как у поверхности скалы.

Забираемся в Сумку Кенгуру. Это обширный неглубокий грот, на потолке которого видны красно-бурые гнезда ласточек. Все они старые. Сейчас не время для гнездования. Близ этого грота два водоема глубиной до полуметра и диаметром от двух до трех метров. Оба бассейна буквально набиты головастиками. Их здесь около трехсот. Значит, пустынные жабы выводят тут потомство.

В кустарнике снова видим гигантского паука, которого обнаружили прошлой ночью, изучаем строение его тенетной сети. Каждая паутина прочнее, чем нитка сорокового номера. Сам паук — черноголовый, с белым брюшком и длинными коричневыми лапами. На этом же кусте прикреплен кокон, под паутиной лазают несколько малышей. Значит, нам встретилась самка.

Затем обследуем восточную сторону Маунт-Олги. Вспоминаем, что аборигены называли ее Катаюта («Много голов»). Действительно, будто головы гигантских витязей в круглых шлемах торчат из земли. Характер эрозии здесь совсем иной, чем на Айерс-Роке. Нет причудливых, будто выеденных пещер и гротов. Зато под одним углом по всем «головам» проходит ряд параллельных ложбин.

Но с запада Маунт-Олга выглядит иначе. Она напоминает Айерс-Рок, разрезанный на три ломтя. Именно с этой стороны мы наблюдали монолит в последних лучах солнца. Ярко-красный цвет залил гору на две минуты.

После заката солнца едем вдоль Маунт-Олги с южной стороны. Обрисованный глубокими черными тенями, горный массив кажется в волшебном лунном свете спящим чудовищем, бока которого мерно вздымаются — оно дышит.

Полюбовавшись некоторое время, выходим из машины и пробираемся к скале через каменные завалы и густые заросли: нужно взять образцы пород. Не гасим подфарники, чтобы потом найти «лендровер». Василь остается на полпути к горе, а я устремляюсь к загадочно светлеющим на фоне темного неба куполам. Одному бродить ночью вдоль этих куполов с темными провалами пещер и жутковато, и приятно. Вот сейчас из-за скалы появится силуэт аборигена с копьем и тушей кенгуру за плечами. Но, увы, всех обитателей этих мест давно выселили в специальные резервации. Холодом нежилого дома, оставленного его исконными хозяевами, веет от скал.

Весь склон горы образован конгломератом — вовсе не тот слоистый кварцит, что мы нашли на Айерс-Роке. Крупные валуны и галька, хорошо обкатанные, как бы спаяны в прочную породу. Беру образцы валунов и цементирующей основы, а затем спускаюсь опять в непролазные заросли кустарников и спинифекса. Потом идем с Василем на свет подфарников нашей машины.

В последний раз проезжаем мимо спящей громады Улуру, как называли аборигены Айерс-Рок. Он меньше Маунт-Олги, но привлекательнее Катаюта — это группа скал, а Улуру — единое целое и потому воспринимается как ярко выраженная индивидуальность.

Мысленно беседую с Айере Роком. «Прощай, Улуру! Вряд ли я увижу тебя еще когда-нибудь. Но… we never knоw (кто знает). как говорят здесь при расставании».

Выехав рано утром, добираемся до Керзин Спрингеа. ближайшей бензоколонки. Заправщик — австриец лет тридцати пяти, здоровяк и балагур. Он живет здесь постоянно и очень доволен — Австрия кажется ему скучной страной. Родители не могут понять его восторгов. Ведь он пишет им, что ближайший паб — пивной бар — расположен в восьмидесяти милях, а кругом расстилается пустыня. Но он любит простор, а в городке Алис-Спрингс целых три паба, куда же больше?

День становится все жарче, мухи лезут в глаза, рот. Надеваем сетки — просто спасение! Новая дорога местами спрямлена, рядом видны участки более извилистой грунтовой дороги домашинного века. Она живо напоминает времена, когда первые переселенцы передвигались на повозках, запряженных волами, лошадьми, на верблюдах, а то и пешком. Невдалеке от дороги кружат три черные вороны, высматривая падаль. Однако в самое пекло, когда и мы остановились на отдых, вороны садятся близ дороги и прячутся в тени кустов. Да, в таких черных «смокингах» можно испечься на солнце.

Впереди, над ровной линией горизонта, появляется темный зубчатый гребень, который по мере приближения к нему становится все выше. Наконец взгляду открывается высокий земляной вал метров двести в длину и высотой с трехэтажный дом. Сворачиваем с дороги и по едва заметной колее подъезжаем к валу. Находим проезд и оказываемся в кольцеобразном тупике. Вокруг — горы выброшенной земли, глыбы породы. Все это начинает зарастать кустами. Создается впечатление, что когда-то здесь работали мощные бульдозеры и экскаваторы, готовя площадку для большого цирка. На самом же деле мы находимся в центре падения крупного метеорита. С гребня главного кратера видны поодаль несколько воронок поменьше — очевидно, метеорит перед ударом о землю распался на несколько кусков. Судя по свежести очертаний выброшенной породы, эта природная катастрофа произошла в середине прошлого века. Вероятно, свидетелями этого события были жившие в пустыне аборигены.

Дальнейший путь на север, в сторону Алис-Спрингса, пролегает по песчаной пустыне, местами пересеченной речными долинами с ярко-зеленой растительностью. Большинство долин сухие, но в некоторых видны остатки временных водотоков. По мере приближения к «столице» Центральной Австралии дорога становится более наезженной, чаще попадаются встречные машины В долинах рек видны стада пасущихся коров. Окрестности Алис-Спрингса хорошо освоены фермерами.

В наступившей темноте неожиданно замечаем, что дорога загорожена огромным грузовиком, Пытаясь объехать его справа, Василь, сидящий за рулем, в последний момент замечает в туче пыли стоящую рядом с грузовиком легковую машину с трейлером. Резко тормозя, глубоко врезаемся в песчаный бархан у обочины. Оказывается, водители грузовика и легковой решили обменяться новостями и распить пару банок пива.

— Но ведь можно побеседовать, не занимая всю дорогу своими машинами, — укоризненно замечаю я.

— Ночью по пустыне лучше ехать медленнее, тогда не пришлось бы сворачивать в бархан, — парирует собеседник.

— Мой друг еще учится водить машину, — поясняю я.

— Черт побери, этот парень не нашел лучшего места, чтобы учиться водить. — смеются водители.

Потратив полчаса на откалывание «лендровера» из песка и разделив с новыми приятелями наш скромный ужин, трогаемся дальше, и я сажусь за руль. Василю нужно некоторое время, чтобы прийти в себя. Перед самым городом выезжаем на асфальт, от которого уже отвыкли за последнюю неделю. Близ дороги замечаем кинотеатр «драйв-ин» — для зрителей в автомобилях. С дороги хорошо виден гигантский экран.

Через ущелье невысокой горной цепи, входящей в систему хребта Мак-Доннелл, попадаем в межгорную долину, где укрыт от жаркого дыхания пустыни Алис-Спрингс. Город больше и живописнее, чем я представлял себе. Ярко освещенная центральная улица, кафе, рестораны, магазины. На улицах много стареньких, обшарпанных машин и полевых работяг — «лендроверов» и «джипов». На решетках этих машин подвешены спереди брезентовые мешки с водой. В таких мешках вода остается прохладной в дороге даже при здешней жаре.

Мы минуем город и останавливаемся на ночлег в долине сухой речки Чарльз-Ривер, «впадающей» в не менее сухую реку Тодд-Ривер. Обе они заполняются водой лишь в редкие периоды дождей. Годовая сумма осадков составляет в этом районе всего 250 мм.

Наутро осматриваем город с холма Анзак-Хилл. Все десятитысячное население размещается на четырех улицах по правому берегу сухого русла Тодд-Ривер, прижатых железной дорогой, и на трех «авеню» по левобережью. В городе зелеными пятнами выделяются три парка, серыми глыбами залегли у дороги госпиталь и тюрьма, и манит на отдых мотель «Оазис». Но наше внимание привлекли две картинные галереи — Рекса Баттерби и Гаса. Эти художники, владельцы галерей, подражают в своем творчестве выдающемуся пейзажисту — аборигену Альберту Наматжире. Поэтому основная ценность этих собраний картин — работы самого Наматжиры и его сыновей. Удивительные пейзажи пустыни, гор и речных долин в красно-синих тонах с причудливыми силуэтами белоствольных эвкалиптов. Такой видел свою родную природу этот талантливый художник-абориген, проживший всю жизнь в миссионерской резервации Германсбург, недалеко от Алис-Спрингса. В его цветовом восприятии слились воедино яркий художественный вымысел и реальная игра красок жаркого австралийского солнца.

Интересны также и картины различных художников, сюжеты которых навеяны мифами и легендами аборигенов, серии выразительных портретов жителей пустыни, бытовые зарисовки. Нашлось здесь место и фотовыставке, отражающей историю Алис-Спрингса: караван верблюдов, ведомый проводником, повозка, запряженная волами, разбившийся маленький самолет и бунгало под соломенной крышей с надписью «Отель» — с этого начинался город на рубеже последнего столетия.

Чтобы отдать дань уважения памяти замечательного художника, направляемся на городское кладбище, где похоронен Альберт Намат-жира. На голом поле, без единого деревца — ровные ряды могил. К нашему удивлению, первые ряды пустуют, уставленные колышками с надписью «Reserved» (занято). Видимо, честолюбивым горожанам предоставлена возможность заранее обеспечить себе пребывание «на виду» за последней чертой жизни. Недостает лишь столь обычного здесь в транспортном сервисе призыва: «Book ahead please!» (Резервируйте места заранее!)

Обойдя уже почти все ряды, мы не можем найти могилу художника. Обращаемся к высокому и полному меланезийцу, сидящему у входа, не знает ли он.

— Me mother know (Моя мать знает), — отвечает он на классическом пиджин.

К нам подходит пожилая женщина и, узнав от нас, что Наматжира жил в резервации Германсбург, направляет нас в лютеранский ряд.

Прах Наматжиры покоится под бетонной плитой с выбитым на ней крестом и несколькими букетами увядших цветов. Принесенные нами цветы немного освежили скромную могилу великого художника-аборигена.

Планируя дальнейший маршрут, заходим в местный научный центр и беседуем с географом Биллом Лоу о возможности траверса пустыни Симпсона. Билл разворачивает несколько листов карт, на которых помещается в крупном масштабе эта песчаная пустыня. Пересечь ее на машине можно только с северо-запада на юго-восток — по ложбинам между высоких почти непрерывных песчаных гряд. Биллу приходилось пересекать эту пустыню, и он по памяти наносит желтым фломастером возможный путь. На главном листе, где нет никаких ориентиров, кроме песчаных гряд, он просто соединяет крайние точки карты прямой линией и говорит:

— Примерно здесь.

Его коллега, принимающий участие в разговоре, берет у него из рук фломастер и проводит линию на пять миль восточнее:

— По-моему, скорее здесь.

— Но в общем, как попадете между грядами — и поезжайте: все равно ни вправо, ни влево свернуть невозможно. Примерно через 130 километров пески кончатся и начнется щебнистая пустыня. А дюны нанесены очень точно — по аэроснимкам. Правда… — Билл взглянул на легенду карты и усмехнулся, — аэросъемка проводилась в 1950 году, дюны могли с тех пор передвинуться.

После выхода на щебнистую пустыню на карте появляются пунктиры дорог. Ведя линию по ним, Билл комментирует:

— Эта дорога здесь обозначена, но ее не существует… Эту дорогу смыло два года назад… Эта дорога идет не прямо, а вокруг холма, совсем в другом месте… А насчет этой дороги я не знаю — ее могло смыть в последние дожди…

Меня такие объяснения приводят в восторг, а Василь, напротив, все более мрачнеет. Я успокаиваю его:

— Не волнуйся, Василь, все равно впереди будет побережье океана — дальше не проедем.

Прощаемся с коллегами, обновляем запасы воды и топлива — и в путь. Впереди траверс пустыни Симпсона, впереди новые испытания и приключения!

…………………..
К очерку Николая Дроздова
«АЙЕРС-РОК И МАУНТ-ОЛГА» 



Красная песчаная пустыня, на горизонте — столовая гора Маунт-Коннор


Словно спящее чудовище, залег среди ровной, как стол, пустыни докембрийский останец


Въезд в Национальный парк «Айерс-Рок и Маунт-Олга»


Крутые бока Айерс-Рока причудливо изъедены древнеморской и ветропесчаной эрозией


Отслоившийся длинный каменный блок аборигены назвали Хвост Кенгуру


Узкая длинная пещера «Перерезанное горло»


Обширную нишу в вертикальной стене называют Сумкой Кенгуру


В многочисленных пещерах у подножия Айерс-Рока еще недавно жили племена аборигенов, и закопченные стены еще напоминают об их прежних обитателях


На внутренней стене пещеры сохранились сделанные охрой рисунки аборигенов; эта роспись обозначает план стойбища: костер, вокруг — мужчины, поодаль — женщины, дети и домашний скарб


Вершина Айерс-Рока; к ней ведет белый пунктир, а в нише реперного знака — книга для покорителей. На горизонте — массив Маунт-Олга


На горизонте волнистой голубой грядой вздымается гребень гигантского метеоритного кратера


Каждый купол Маунт-Олги, как слоеный пирог, прорезан параллельными рядами древних отложений


В тени обрывистых скал хребта Макдоннелл сохраняются пресные озера


Где вода, там и свежая зелень, и стройные белоствольные эвкалипты («дерево-привидение» — ствол его белеет даже в ночной темноте)


Аборигены-ковбои пасут в пустыне стада коров


«Столица» пустыни — городок Алис-Спрингс прячется в уютной межгорной долине, где смягчается жаркое дыхание раскаленных песков

Александр Старостин
ЦЕНА ОДНОЙ ФОТОГРАФИИ


Очерк

Фото В. Дорогова и Б. Павлова.

Заставка В. Захарченко


Вертолета все не было, хотя, по предварительной договоренности, вертолетчикам следовало бы выполнить спецрейс на озеро Аян (плато Путорана) и перебросить нас в верховья горной реки Холокит. По некоторым сведениям, «мифический» снежный баран «толсторог», или «чубук», выделенный в самостоятельный норильский (путоранский) подвид, обитал где-то там. Из-за вертолетчиков, которые задерживались, наши маршруты носили скорее разведочный характер: мы боялись отойти от своего зимовья далее чем на тридцать километров. Кроме того, мы перешли на ночной образ жизни, предполагая, что норильские авиаторы по ночам спят. Сидя, что называется, на чемоданах, мы не могли вести более или менее систематических наблюдений за птичьими гнездовьями и песцовыми норовищами. Все это не могло не действовать на нервы.

Итак, программа полевых работ норильских охотоведов — старшего научного сотрудника Бориса Михайловича Павлова и младшего научного сотрудника Владимира Федоровича Дорогова — претерпевала нежелательную ломку. А тут еще я, прикомандированный к ним литератор (в недавнем прошлом инженер полярной авиации), влез со своим любомудрием. Я стал развивать мысль, что охотоведы — это просто охотники, которые своей наукой попросту прикрывают страсть к убийству «братьев меньших». Еще я плел, что любая пташка ценнее «для человечества» и «биогеоценоза» в целом (успел нахвататься ученых слов), чем самая распрекрасная статья о ней, и вообще маленькую травку родить труднее, чем построить город. Короче, я вел себя самым глупым образом и почувствовал, что наша избушка наполнилась тяжелым, молчаливым недовольством, как чем-то материальным. Если бы была хоть малейшая возможность, обиженные за свое дело зоологи отправили бы меня первым же транспортом на материк. Но ближайший населенный пункт находился за сотни километров через нехоженые горы Путорана.

Желая хоть как-то смягчить свою выходку, я пошел на попятный и стал говорить, что оно, конечно, не совсем так и, прежде чем защищать какую-то пташку или храпку, ее надо изучить. Но слово не воробей: вылетит — не поймаешь. А ведь нам предстояло жить бок о бок не день и не два, а весь полевой сезон.

И все-таки в поле имеется один испытанный и надежный способ снимать любые конфликты — это совместная работа, трудности, а еще лучше и некоторый риск.

Итак, было наконец принято решение не ждать авиацию и сделать восхождение на плато; куда вели обнаруженные следы четырех баранов. Присутствие этого зверя придавало здешним красотам дополнительное очарование.

Мы понимали, что поход, целью которого были наблюдения за «мифическим», не описанным в литературе зверем, а, возможно, и съемка — дело непростое, требующее подготовки и настроя минимум на двое суток без сна- каждый липший грамм на плечах мог нам помешать в дальнейшем, а сон в торах, на снегу, без топлива и спального мешка вряд ли возможен.

Мы начали сборы, и это превратило нас в коллектив, объединенный одной целью.

Вполне возможно, что Борис и Володя уже грезили бараном, который монументально возвышается на какой-нибудь причудливой скале и безропотно позволяет себя фотографировать. Надо сказать, что не вызвать страха в диком животном — счастье, почти неведомое современному человеку, и фотографирование зверей, в некотором роде «общение», — дело совсем не простое. Особенно не просто снимать зверя в движении и «без жульничества». Научная статья о малоисследованном животном без фотографии будет выглядеть неубедительно. Наверное, кое-кто помнит «поясной» портрет соболя с неожиданно добродушно-меланхолическими глазами, помещенный некоторыми журналами. Так эта фотография была «нечестной»: всякому зоологу было ясно, что соболишка мертв и его глаза попросту остекленели.

Я попробую рассказать о том, какой ценой добываются фотографии редких животных. Для этого использую несколько страничек из дневника Холокитской экспедиции, в которой мне посчастливилось участвовать несколько лет назад.


Итак, окончательно разочаровавшись в авиации, мы начали сборы.

— Освободи карманы брюк, — сказал Володя, — при восхождении даже коробка спичек может помешать, если она не на месте.

— Сухари не давят в спину? — спросил Борис.

По этим вопросам я почувствовал, что моя выходка если и не забыта, то по крайней мере вынесена за скобки.

Я попрыгал на месте, но о том, как уложен рюкзак, узнаешь несколько позже, в самый неподходящий момент.

На Аяне появились забереги. Нам предстояло перейти озеро, и мы перебрались через забереги на льдинах и ни разу при этом не искупались.

Я думал о том, как бы не опозориться и не покалечиться в этом маршруте: нет ничего хуже изувечиться в такой глуши. Сколько бы это принесло хлопот!

Восхождение началось. Идти было трудно, но не страшно. Пропитанный, как губка, водой мох сдирался с камней и льда, словно ветхий толстый ковер. Можно было хвататься и за низкорослые лиственницы, правда не особенно полагаясь на них, так как корни деревьев на северном склоне шли по мерзлоте и их удерживал только мох.

«Не так страшен черт, — подумал я, — если деревья держатся, то и я удержусь».

Но я почему-то упустил, что граница леса много ниже вершины. Мы прошли несколько террас, неприступных в лоб, но вполне доступных сбоку. Справа был каньон и водопад, шум которого слышался по всей долине. В бинокль можно было видеть, как в реку сходятся невиннейшие ручьи из-под снега и вся масса воды рушится с грохотом в каменную чашу. Стоит водяная пыль. И сама струя, распадаясь на отдельные пряди, дымится, и капли, отлетающие от нее, кажутся подвешенными за невидимые нити. Кое-где струи застыли циклопическими, причудливо изогнутыми и дрожащими, словно в мареве, сосульками. Впрочем, никакого марева не было: по этим голубым «сталактитам» беспрерывно стекала вода. На каменных карнизах пристроились желтые цветы калужницы, и их раскачивало сквозняком от водопада.

Перед дальнейшим восхождением мы отдохнули и проверили снаряжение. Борис и Володя двинулись вперед. Я шел чуть сбоку, чтоб не попасть под камни, которые могли бы вырваться у впереди идущего. Тем более началось таяние снегов, связка между камнями ослабла, и мы иногда просыпались от гула камнепадов.

Молодой ладный песик Таймырка, четвертый участник экспедиции, храбро следовал за Борисом, прося помощи только перед неприступными для него ступенями или ручьями.

Западный склон мне показался более пологим, и я решил пойти по нему: против света я не мог видеть, что это осыпь. А когда ступил на нее, то понял, что совершил непростительную ошибку. Осыпь покатилась в каньон, как по желобу. Я, стоя на «четырех костях», ждал, когда она остановится, но серый мелкий плитняк скользил, как намыленный, и ссыпался в гудящую пропасть. Я искал глазами, за что можно было бы зацепиться, но в пределах доступности был только плитняк. Я остановился перед самым обрывом, в который все еще соскальзывали мелкие камешки. Мои колени тряслись от страха и напряжения, и я боялся этой дрожи: из-за нее каменный поток мог снова прийти в движение. Вперед идти было невозможно, назад — некуда, только в сторону. Сверху я услышал спокойный голос Бориса:

— Постарайся сойти с осыпи. Там плохо.

Мне хотелось ответить: «Куда уж хуже!» Но тут же я сообразил, что слова тут ни к чему — они расслабляют — и рассчитывать надо только на себя. Это придало сил. Я стал отползать в сторону — по микрону, по микрону.

Когда мне удалось наконец миновать опасное место, моя спина взмокла, и я обругал баранов, «лоно природы», «нехоженые тропы», «ветер дальних странствий» и Север, который затягивает человека, как собаку в колесо.

Из-под ног Бориса покатился каменный поток. Я остановился и проводил камни глазами, но уже не испытал особого страха.

Впереди возвышался столб, причудливо сложенный из серых ограненных колонн, поросших оранжевым и черным лишайником. По каменистому склону катился туман, и казалось, что камни тлеют. Я тянулся к этому громадному тлеющему камню и думал: «Ну, за тебя можно схватиться».

— Плохо держится, — подсказал Борис, увидев мои намерения. И вовремя он предупредил меня: я взялся за камень — и в моих руках осталась плоская, как книга, плита.

На террасе, вероятно последней, где еще можно было отыскать топливо, мы поставили палатку и сложили в нее все, без чего можно было обойтись. Таймырка также забрался в палатку, всем своим видом как бы говоря: «Что хотите со мной делайте, а дальше я не пойду».

Бедный пес даже от обеда отказался.

Озеро Аян, видимое сверху, было обведено светящимся контуром — это в разводья упали лучи скрытого от нас за низкими тучами солнца. Синие горы на противоположном берегу также были обведены огненным контуром. Я услышал сзади свист и оглянулся; впрочем, это свистел ветер в дуле ружья.

Хождение по плато довольно утомительно, так как проваливаешься в снег через шаг. Иногда по колено, иногда по пояс. А под снегом — бормочущие ручьи и речки. Их болтовня напоминает разноголосый говор толпы. На кратких привалах мы выливали из сапог воду, отжимали портянки и носки.

Так вот мы и шли час, другой, третий, двадцатый. И, говоря правду, я думал уже не о баране, а о том, как бы не свалиться: сапоги с каждым часом делались тяжелее и тяжелее и в них перекатывалась уже не вода, а ртуть.

— Песец, — сказал Борис.

Я полез за биноклем. Зверек, по-зимнему белый, сидел, как собачка, на задних лапах и глядел на нас. Потом отбежал в сторонку — его спина мелькнула между камней — и снова выскочил на открытое место и сел. Песец был от нас в двадцати шагах, но стоило отнять бинокль от глаз, и зверек терялся. Его выдавала только синяя тень на снегу.

— А вот хрустанчики, — сказал Борис, — хрустанчики-хрустанчики.

— Отчего они нас не боятся?

— Оттого что они хорошие, — вяло ответил Борис первое, что пришло ему в голову. Впрочем, мой вопрос другого ответа и не требовал.

— А что это за птичка, которую мы давеча видели?

— Варакушка-варакушка. А вон олени. Важенка и два теленка. А хрустаны были в самом деле хороши. И песец был хорошим, потому что не боялся нас. И варакушка, и олени. И вообще жизнь была бы прекрасна, если бы не голод, не мокрая одежда и если бы можно было где-то лечь и поспать.



Снежный баран (самец)

Мы увидели скалы в виде спрессованных уродцев, сидящих на корточках, и Володя, глядя на них, сказал:

— Хорошо бы снять барана на этих скалах. Отсюда их можно было бы взять «таиром».

— Жалко, что не взяли с собой котлет и сухарей, — сказал Борис, — тогда бы смогли пройти и дальше на восток.

Все лишнее, как уже говорилось, мы оставили в палатке под надзор Таймырки.

И тем не менее мы пошли на восток, и я думал, что лишнее — это фотоаппараты, бинокли и ружья, а не оставленные котлеты и сухари.

Наш поход длился около сорока часов.

И все-таки зоолог — охотник. Ну разве неохотник выдержит то, что выдерживает охотовед ради одной фотографии или какого-нибудь гнезда?

Путоранский баран стал для нас некоей точкой отсчета, некоей системой координат, в которую мы как бы включили весь «биогеоценоз» и всех его представителей. Я даже склонен думать, что без барана мы бы меньше прошли, меньше увидели и меньше испытали. Он стал для нас стимулятором. И эта нелегкая, но богатая по результатам экспедиция останется в нашей памяти под знаком снежного барана.

Мы обследовать район в пределах доступности пешехода. Пора было сменить место базы, чтобы освоить новый район. Было решено не полагаться на авиацию (тут мне, бывшему авиатору, отвесили по заслугам) и перебраться на лодке в долину реки Капчуг, впадающей в озеро. Мой тонкий намек на то, что после похода неплохо бы отоспаться, остался без внимания. Впрочем, по вполне понятным причинам я имел такое же право голоса, что и самый юный участник экспедиции — Таймырка.

Разбитую и рассохшуюся лодку мы нашли на берегу; она досталась нам в наследство от рыбаков, заброшенных сюда на сезон несколько лет назад. От них нам осталась и избушка. Между делом мы привели лодку в порядок и успели убедиться, что она не сразу идет на дно.

А мне, по правде говоря, жалко было покидать избушку, из окна которой каждый день можно было видеть проходящих на север оленей. Выйдя на середину озера, куда незамеченным не подкрадется враг, олени ложились на отдых. Мы старались их особенно не беспокоить: впереди немного отыщется таких безопасных мест.

Володя сел на весла.

— Долго махать веслами, — сказал я, — тут напрямую верст пятнадцать, а по заберегам и того больше.

— Это полезно, — произнес Борис вяло. Борис, человек сильный и необыкновенно выносливый, начинал всякий поход с таким утомленным видом, как будто не отоспался и еле стоит на ногах, а потом шел при полной выкладке сутки и вторые, да к тому же еще перетаскивал Таймырку через горные реки. Я заметил, что такие «сонные» люди часто бывают очень наблюдательными и выносливыми в отличие от сверкающих глазами бодрячков.

Я мысленно не одобрил реплики о полезности гребли, не понимая, что Борису просто лень отвечать на мои не всегда уместные замечания. Володя прошел всего двести метров, дальше лед подступал к берегу.

Мы попробовали колоть лед шестами — напрасно. Володя попытался воспользоваться пешней, но ослабленный лед протыкался, как бумага. Тогда мы стали одновременно прыгать по кромке льда. Отколотые куски ложились на каменистое дно, и мы отшагивали на безопасное место. Иногда отломанные куски удавалось завести за лодку и продвинуться на метр или два. Иногда запихивали их под материковый лед. А ведь после этого похода нам предстояло сделать еще и жилье, где были бы нары, печь, рабочий стол, полки для весов, справочников и дневников.

— Колосники из печки надо выбить, — вяло сказал Володя (и он и я невольно стали подражать расслабленному тону начальника), — иначе в нее помещается совсем мало дров.

— Только не выбрасывай их, — отозвался Борис усталым голосом, — сохрани колосники обязательно.

— Зачем? — опять влез я.

— Вдруг кому-то придется привязывать их к ногам.

Когда мы, промокшие, голодные, напрыгавшиеся, выбрались на Капчуг, то первым делом разогрели суп, захваченный с собой, — кастрюля стояла в лодке — и, подкрепившись, принялись за строительство. Тут следует, наверное, сказать, что в лесу досок нет и если стенки мы обтянули брезентом и полиэтиленовой пленкой, то нары, стол и дверь приходилось делать из досок, тесанных вручную.

На другой день (впрочем, дни недели, числа и время суток для нас не имели особого значения: стоял полярный день) Борис и Володя двинулись в маршрут, а я сказал, что не романтик и потому буду отсыпаться и заниматься бытом.

Когда они вернулись из похода и проглотили завтрако-обедо-ужино-завтрак, Володя сказал:

— А все-таки мы его засняли. Точнее, не его, а ее. Ну, никакого эффекта: валяется — овца овцой.

В следующий раз Борис снял однорогого самца совсем рядом с нашим лагерем. Но и этот снимок вряд ли мог быть удачным, так как баран прятался между камней, из-за которых высовывал однорогую нефотогеничную голову.

— Вообще, — сказал Борис, — легенда о невозможности увидеть и убить барана основана только на том, что сюда трудно добраться. А убить его гораздо легче, чем оленя: он еще не понял, что такое человек, и чувствует себя в горах хозяином. В горах у него, по-видимому, нет врагов. Вряд ли его догонит волк или медведь. Кстати, ты не слышал медведя? Он был у ручья, из которого мы берем воду.

След был похож на человеческий, но с пальцами почти одинаковой длины. Медведю подошли бы ботинки сорокового размера, но шире тех, что выпускает наша промышленность, в два раза. О величине зверя можно было судить по расстоянию между передними и задними лапами. Он шел на восток. У ручья остановился, потоптался и некоторое время глядел на избушку. Хорошо, что его не соблазнили запахи обеда, который я готовил.

Вот что записал Борис в своем дневнике: «Первые же наши шаги по карнизам горы показали, что бараны здесь есть: следов много. Полтора часа шли по карнизу, значительно выше границы леса, и ждали встречи с бараном. И все же это произошло неожиданно. В 4 часа 20 минут мы увидели впереди и ниже на два карниза барана, который неторопливо кормился, часто поднимая голову и осматриваясь по сторонам. В бинокль мы рассмотрели, что это самка с небольшими рожками. До нее было около 150 метров. Через семь минут она забралась выше на каменный уступ и легла. С этого уступа был отличный обзор во все стороны. Сделав несколько снимков с этого расстояния, мы спустились ниже и пошли к ней, продолжая вести съемку и наблюдения. Она нас заметила, но особого беспокойства не проявляла, И только когда мы подошли к ней шагов на семьдесят, не спеша пошла прочь, продолжая наблюдать за нами».

Дальше шла запись многочасовых наблюдений, как «овца» ела, лежала, почесывала живот задней ногой и изучала охотоведов.

Меня всегда поражало умение Бориса находить наилучший вариант переправы через горный поток, прохода через заросли. Однажды я пытался пройти один к горному ущелью, которое привлекало меня своей мрачностью и гулом водопада, но на моем пути возникали, как по волшебству, неприступные стенки, густые заросли шиповника и непреодолимые горные потоки. Я плюнул и вернулся. А на другой день Борис с ходу отыскал более удобную дорогу. Впрочем, он, как я потом догадался, шел оленьей тропой, которую не сразу и заметишь.



Взрослые самцы предпочитают держаться парами

С утра шел дождь, но к вечеру прояснилось. С гор скатывался подсвеченный туман с голубовато-радужными оттенками. Мхи и лишайники под ногами, казалось, вобрали в себя все краски заката, начиная с красного и бордового, кончая сине-зеленым. Мы сели «перекурить».

— Кулички, — сказал Борис сонным голосом, — кулички-песочники.

Маленький долгоносый куличок шел с независимым видом по луже и иногда встречался клювом со своим перевернутым в воде двойником. Потом взглядывал на нас подозрительно. С его клюва капало — одна-две капельки, один-два кружочка на поверхности лужи. Налетел ветерок, заставив двойника задрожать и обесцветиться.

Вдруг Борис дернулся — в одно мгновение у него в руках оказалось ружье, и он уже целился. Куличок испуганно пискнул, затрепетал крыльями, просвеченными солнцем, и улетел. Над нами шли шесть уточек.

— Далековато, — вяло произнес Борис, — чирки-свистунки. — Он помолчал и повторил: — Чирочки-чирочки.

Сделав круг, чирки с лёта плюхнулись в озерцо на противоположном берегу реки. Один из них задергал хвостом. Другой опустил голову под воду — на поверхности остался темным конусом только хвост.

— А вон куропач, — сказал Борис и вздохнул, — самцы нам не нужны.

На дереве было белое пятнышко, словно там задержался снег. Мы двинулись к озерку.

— А вон и шилохвость рядом с чирками, — сказал Борис. — А вот и след барана. Зачем это он спускался в долину? А вот волчина прошел, вон след другого. Куда это они пошли и зачем?

Борис задумался.

След был свежий, похожий на собачий, но более продолговатый, расстояния между оттисками лап были необыкновенно ровными. Даже в следах чувствовалась несобачья серьезность и основательность.

А наш Таймырка, натрудив лапы по игольчатому льду озера, добрался наконец до прибрежной полосы и носился взад-вперед, иногда обдавая нас грязью.

— А вот олени прошли. Только что. А вон куропатка. Самочка нам нужна.

Борис свистнул, так как считал неприличным бить сидящую птицу с тридцати метров, но куропатка не обращала на нас ни малейшего внимания. Рядом с самцом она чувствовала себя в полнейшей безопасности. Борис еще раз свистнул — куропатки поднялись — он сбил самку. От выстрела поднялась стайка уток с невидимого за песчаной косой озерца.

Разочаровавшись в авиации окончательно, мы надумали выбираться с озера Аян в Волочанку по реке Аян, которая вытекает из озера, и далее по Хете. Это около пятисот километров. Но решение наше не было окончательным: следовало бы поглядеть, каков Аян вблизи. Тем более год или два назад там погибли туристы. Мы ни в коем случае не собирались следовать их примеру. Уже хотя бы потому, что мы не туристы: у нас чертова уйма экспедиционного груза, образцов, аппаратуры и записей. Кроме того, в отличие от туристов у нас не было ни спасательных жилетов, ни касок, ни радиостанции. И в случае неприятности рассчитывать нам было не на кого.

На лодке мы поставили парус из черного Володиного вкладыша. И тут я решил на нем что-нибудь нарисовать. Но начальник экспедиции Б. М. Павлов, сразу поняв мои намерения, проворчал:

— Мы не туристы!

И я, устыдившись своего пижонства, убрал зубную пасту, которой собирался изобразить череп с костями. И в самом деле, кто бы увидел наше «пиратское» судно?

Мы выбрались на лодке к зимовью, где оставалась часть груза, и здесь оказались, говоря пышным слогом, «в ледяном плену». То, что с Капчуга нам казалось открытой водой, был мираж. Озеро оставалось подо льдом, и рассчитывать, что оно в ближайшее время освободится, вряд ли следовало. И тем не менее мы начали не спеша собираться.

Лед на Аяне выглядел несколько необычно для материкового жителя. Он был неестественного голубого цвета и только в местах впадения ручьев — изумрудно-зеленым из-за намываемых глин. Малейший листик или оленья горошина прожигали лед насквозь, как раскаленные. Здесь не было пыли и грязи, и даже остатки растаявшего льда и снега оставались девственно-белого цвета. Лед был собран из вертикальных долгих иголок и при ходьбе по нему темнел, напитываясь водой, и прогибался, как тюфяк.

В один из дней мы решили выбираться к истоку Аяна через узкое разводье на противоположный берег озера. Обходить его по периметру было бы чистейшим безумием: это больше сотни километров, и Ширина заберегов зависела от направления и силы ветра. И мы пошли «на ура» на лодке по трещинам, разгружаясь, перетаскивая облегченную лодку и грузы к новым трещинам и разводьям и снова загружаясь. Часов через десять тяжелейшей работы, рискуя каждую минуту провалиться, мы все-таки выбрались на чистую воду и сели на весла.

Горы по берегам, наполовину поросшие лесом, отражались в прозрачнейшей воде и изгибались на волнах. По зелени отраженных в воде гор порой пробегали голубые змейки, занявшие цвет у неба. И все было прозрачно: и воздух, и вода, и даже горы. И солнечная рябь ослепительна, как огонь электросварки. Видны глубокое дно озера и солнечные блики на нем. Кажется, что лодка летит, помахивая веслами. По отвесному каменистому берегу бежали солнечные зайчики.


И все-таки вертолет пришел, и мы попали в Эдем, то есть на один из островков Холокита, притока реки Аян. Река, зеленоватая, как лунный свет, гудела в каменном русле. Горы, причудливо сложенные, голубые водопады, лес, теплынь — и никакого комара. Даже вертолетчики, которые всегда куда-то спешат, разделись и решили немножко позагорать.

— У вас есть какая-нибудь страховка? — спросил командир вертолета, осматривая горы, которые нас окружали со всех сторон.

— Нет, — ответил Борис.

— Как же по ним лазить?

— А мы лазим только там, где можно залезть.

— Ну, существует норильский баран или это сказки?

— Существует. Наблюдали и засняли. Только еще не проявили. А вот, кстати, баран.

Борис подал летчику бинокль.

— Вон, видите… ну как бы ацтекский храм с колоннами? А левее — скала в виде старика, вылезшего по пояс. Между ними — водопад. А над водопадом — пятнышко.

Вертолетчики, как оно и положено, от спирта отказались, попили чаю и сказали, что завидуют нам.

— Курорт! — сказал один, залезая в кабину. — Ну, отдыхайте, а мы — работать.

Вертолет закрутил своими махалками, поднялся и долго летел ниже гор над рекой.

Мы налили в кружки спирта — передачку из Норильска, как вдруг похолодало и пошел дождь. Светило солнце. Потом потемнело, и посыпался град размером с черешню, полосатый, как оникс, и заостренный с одной стороны. Отдаленные горы оставались освещенными солнцем.

Мы решили, что это ненадолго, но град не прекращался. Горы покрылись мраком и исчезли, мир сузился. Холокит, показавшийся вначале невинной речкой, превратился в грохочущий поток. Остров стал буквально на глазах сужаться. Мы кинулись спасать продукты, присланные из Норильска, и образцы. Ведро с маслом унесло. Сделалось по-настоящему холодно. Земля побелела, а спрятаться было некуда. Наверное, легче разложить костер под душем, чем здесь. Беспрерывно сверкали молнии, высвечивая зеленоватые отпечатки гор и неподвижных струй. Мы промокли до нитки и стучали зубами. Хлеб превратился в замазку, а папиросы — в кашу, хотя мы их и прятали. Трудно сказать, сколько длилось это безобразие. Прошел дождь и град, и вдруг ожил гнус. Комара было так много, что даже дышать следовало с осторожностью. От кружек, теперь наполненных водой и льдинками, спиртом даже не пахло.

Мы занялись устройством лагеря на высоком берегу. А я, стуча зубами от холода, поливал мысленно на чем свет стоит «лоно природы», «робинзонаду», Север вообще и плато Путорана в частности.

И тут я заметил, что Борис застыл на месте.

— Радуга-радуга, — произнес он вяло.

Горы казались отлитыми из фиолетового стекла с зелеными вкраплениями. Небо было светло-лилового цвета, и по нему медленно ползли желто-зеленые облака. Над этими облаками были другие, похожие на их отражение. Закапал дождь раскаленными каплями, и зелень облаков потянулась долгими посветлевшими волокнами к земле. Снег на горах сделался розовым, а вершины озарились красно-фиолетовым светом. И надо всем этим радуга, образующая с отражениями в многочисленных лужах и озерках почти замкнутый круг. Земля казалась прозрачной. Рассеянный свет проникал в каждую пору листа и дотянулся до каждого цветка шиповника. Река немыслимо изумрудного цвета катилась, как струя дыма, между лакированных скал.

— Что это такое? — спросил я Бориса. — Какого цвета река? Или у меня что-то с глазами?

— Да-да, — отозвался Борис, — на Таймыре краски иногда… того… Зацвел шиповник — хариус будет брать на мушку.

Борис Михайлович старался никогда не выражаться красиво, хотя остро чувствовал красоту.


Предположение о баранах, которыми буквально кишат горы в верховьях Холокита, оказалось несколько преувеличенным. Только раз удалось снять самку с ягненком. Через семнадцать дней работы в этом районе мы снимались с места на сооруженном нами плоту, в основание которого были заложены восемь автомобильных камер.

— Надо разбить бутылку шампанского о борт судна, — сказал Борис.

Чтоб это предложение не было совсем уж голословным, я сказал:

— Может, подойдет спирт?

— О нем забудь. У Вовы скоро день рождения.

Научный сотрудник Владимир Федорович Дорохов в этот момент выводил на топоре зазубрины и ворчал:

— Военный топор!

И скоро нас уже несло по реке, похожей на зеленый дым, пущенный по каньону. На первом перекате плот затрясло, как на кочках, — камеры глухо застучали.

— Выдержал, — произнес Борис, — не рассыпался.

Потом мы прошли еще два переката, и у нас возникло к плоту чувство, похожее на благодарность.

«Ну если и дальше будет так — пройдем», — подумал я.

Нас несла горная бурливая река, мелькали на дне камни, выстреливаемые назад, как огни в вагоне метро, и каждая минута приближала нас к конечной цели всякого странствия — к дому.

— Лиственница, — сказал Борис, — она нас счистит.

И мы навалились на весла, чтобы причалить к берегу.

Еще раньше, с вершины горы, мы видели ее в бинокль, и кто-то высказал предположение, что она может нам помешать. Лиственница лежала поперек реки, и вода бурлила и гудела вокруг опущенных в воду веток.

Борис прыгнул на берег и попытался удержать плот за конец. С таким же успехом он мог бы удержать и электричку.

На какое-то мгновение я увидел наклоненный под углом пустой плот и очутился под водой — меня утянуло под лиственницу. Я вцепился в нее, но никак не мог подтянуться. Вокруг головы кипела вода, а на сапоги и телогрейку, казалось, навесили тяжестей. Отпустить руки и отдаться на волю волн я не решался, не зная, что впереди. Вдруг там прижим или водопад? А долго ли проплаваешь в ледяной воде? Разумеется, у Холокита не было специальной цели утопить меня: просто я попал не в струю, нарушил какое-то правило. Так бы я мог попасть и под автомобиль.

Володя сидел на лиственнице верхом, и сквозь гул реки я услышал:

— Держись, Саша!

И почувствовал, что меня держит за шиворот его железная рука, помогая подтянуться.

На берегу мне свело все мышцы от недавнего напряжения и купания в ледяной воде. Я не сразу смог вылить воду из сапог и побежать за Володей. Впрочем, воду приходилось выливать из сапог через несколько шагов, так как она натекала в голенища с одежды.

«А вдруг плот унесло совсем? Ведь до Волочанки верст четыреста», — подумал я.

Плот застрял на одной из проток. Рядом с ним стоял Борис. На берегу сидел Таймырка.

Мешок с отснятой пленкой прорвало и залило водой. Ящик с фотоаппаратурой был полон воды. Из двенадцатикратного казенного бинокля при ударе о лиственницу выворотило призму. Исчезло ружье.

Мы стали искать место, где бы расположиться лагерем.

Наконец причалили, разложили фотоаппараты подсохнуть и поставили палатку.

— Хороший фотоаппарат «Зенит», — сказал Володя, — залило водой, а щелкает.

— Где спирт? — спросил начальник экспедиции сонным голосом. Будущий именинник вытащил канистру и сказал:

— Она пустая.

— Шутки должны быть смешными! — выругался, наверное, впервые за несколько месяцев Борис Михайлович.

Володя и сам был меньше всего расположен к юмору. Он подбросил канистру, не желая вступать в дебаты, — ее отнесло ветром. Она и в самом деле была пустой: при ударе о лиственницу топор, лежавший в стороне, пробил ее.

А впереди нас ждали новые приключения, ведь мы прошли только несколько километров.

Через месяц нам удалось благополучно добраться до населенного пункта и дать телеграммы домой, что все в порядке. В самом деле, все было прекрасно, если не считать того, что за десять дней до встречи с людьми у нас кончились продукты, кроме лаврового листа и чеснока; что вышел диметилфтолат; что, проходя каньоны, нам доводилось купаться не по своей воле, а но тундре тащить плот бечевой, размазывая по потным яйцам комаров.


Недавно я встретил Владимира Федоровича Дорохова.

— Ну как? Удалось заснять барана? — спросил я.

— Удалось. Мне просто повезло. Я лез в гору и чувствовал, что они там. Не знаю, как это объяснить, но чувствовал, хотя не видел никаких следов. Залез — они. Пять штук. Я их снимаю, а они смотрят на меня и не убегают. Я снимал их без телевика, почти в упор. Короче, повезло.

— «Повезло»! — передразнил я. — Для того чтобы так повезло, надо было несколько лет поработать в этом районе и научиться чувствовать их кожей сквозь камни.

Евгений Марысаев
НАГЛЫЙ ТИП


Рассказ

Рис. М. Худатова


Он появился в поселке в декабрьскую стужу, когда дрейфующие льды, по весне взломанные штормами и отпрянувшие от суши на полкилометра, давно сомкнулись вокруг острова, намертво спаялись с прибрежными валунами, а на небе вспыхивали то алые, то зеленые, то желтые невесомо-прозрачные полотнища, отбрасывая на снег радужные отсветы.

Полярники побросали работу и, накинув полушубки, выбежали из домов. Даже эскимосы в длинных, расшитых золотой нитью кухлянках и торбасах вышли посмотреть на белого медведя — нанука, хотя с детских лет привыкли к нему, как городские жители привыкают к кошкам и собакам. Кое-кто на всякий случай прихватил карабин.

Владыка Арктики шел, да нет, не шел — шествовал на своих тумбообразных ногах, совершенно не обращая внимания на людей, равномерно покачивая из стороны в сторону крепкой литой головой на мускулистой шее. Это был на диво крупный самец, прямо-таки великан весом далеко за полтонны, длиной метра в три, а рост его в холке достигал груди рослого человека. Единственная улица поселка была день и ночь освещена яркими электрическими лампами, потому что день на затерянном в Ледовитом океане острове зимой почти не отличается от ночи. Я заметил золотистые подпалины на боках роскошной, с густой подпушью шкуре зверя, будто ее лизнули языки огня, небольшие светло-коричневые глаза, влажно-черный и крупный, как у свиньи-рекордистки, пятак носа.

Две-три лайки бросились было на гиганта. Медведь пригнул длинную крепкую шею, прошипел по-змеиному и басовито рявкнул. Собаки поджали хвосты, поскуливая от возбуждения и страха, попятились. Медведь прошествовал в трех метрах от меня. Я поймал себя на том, что хочу спрятаться за толстой стеной дома, не испытывать судьбы. Но бегать от нанука не следует. В этом звере живет неукротимый дух преследователя, добытчика: все быстро движущееся он стремится нагнать и разорвать в клочья.

И никто из взрослых не побежал. Лишь самый маленький житель острова, трехлетний сынок наших айболитов, Эльвиры и Михаила Сперанских, всеобщий любимец, вскрикнул и круглым от множества меховых одежд колобком покатился к крыльцу родного дома. Медведь на мгновение замер, повернул голову, глядя на маленького человечка. Щелкнул затвор карабина.

— Не стрелять! — тревожно крикнул начальник биологической экспедиции, известный ученый. — Он не тронет!

Начальник экспедиции затем и находился на острове, чтобы наблюдать за жизнью, охранять покой арктических животных, особенно белых медведей, давно занесенных в Красную книгу.

И действительно, зверь не погнался за мальчуганом; он понял, что перед ним малец, несмышленыш, на которого не стоит нападать. И пошел дальше.

Возле длинного барака — механических мастерских — на его пути оказалась поставленная «на попа» трехсоткилограммовая железная бочка с зимней соляркой, намертво примерзшая к земле. Час назад трое сильных мужчин пытались повалить ее, чтобы наполнить ведро соляркой. Они и пинали ее, и дружно толкали плечами. Все было тщетно. Решили позвать на помощь бульдозериста с его машиной. И тут в поселке появился медведь.

Гигант остановился у бочки. Белый медведь чрезвычайно любопытен: любой предмет он непременно обнюхает, попробует на зуб, потрогает лапой, повалит. Зверь обнюхал бочку. Ему, очевидно, не понравился тяжелый запах солярки. Удар левой лапы (эти животные левши, хотя неплохо бьют и правой) был страшен — бочка, как живая, подпрыгнула и отлетела в сторону.

Домики семейных, бараки-общежития, люди, машины были для медведя не более как забавные одушевленные или неодушевленные предметы; его мало интересовал поселок и все, что находилось в нем. Вовсе не из-за праздного любопытства появился он возле жилья. Сюда его привлек запах, исходивший от свалки. А свалка была богатая, многолетняя. Обледеневшие объедки, помои, картофельная кожура, заплесневелый хлеб, кости, рыбьи головы и хвосты — все это целой горкой возвышалось за околицей.

Зверь насыщался долго и жадно. Громко хрустела в темно-синей пасти замерзшая пища. Он не брезговал ничем. Если попадался кусок автомобильной камеры или перепачканная машинным маслом тряпка, и они исчезали в чреве исполина; его желудок, видимо, переваривал решительно все, разве что не металл. Без сомнения, он был очень голоден, иначе бы не явился к людям, обошел бы поселок стороной. Ох как нелегко добыть нануку пищу в декабрьскую стужу! Трудно дотянуть до изобильной весны, когда на льду появится вдоволь нежных и вкусных нерпят, а мамаши-нерпихи, беспокоясь о своих чадах, теряют всякую осторожность.

Не единожды в поселок приходили белые медведи. Две-три недели держались возле свалки, поедая отбросы. Насытившись, тут же отсыпались, а потом исчезали. Подолгу жить на одном пятачке они не могут, «охоту к перемене мест», бродяжий нрав звери всасывают с материнским молоком, недаром их называют вечными странниками арктической пустыни. Да и пища на свалке неважнецкая. Сравнить ли обледенелые объедки с горячей нерпичьей кровью, сытным тюленьим жиром?!

В тот год на острове было много приезжих: журналисты, строители, буровики геологической партии, не имеющие никакого отношения к биологической экспедиции. Я работал с буровиками. В тот же день, когда появился белый медведь, начальник биологической экспедиции собрал нас, «посторонних», и строго-настрого приказал ни в коем случае не подкармливать зверя. Нанук привыкнет к подачкам, обнаглеет, и тогда забот не оберешься; чего доброго, начнет жить подаянием, из дикого зверя превратится в жалкого попрошайку.

Первым строгий наказ нарушил бойкий фотокорреспондент республиканской газеты. Разве можно упустить такой потрясающий кадр! Скрытно от биологов он подкрался к медведю и, прежде чем щелкнуть затвором фотоаппарата, бросил ему изрядный кусок мяса. Этого не заметили. Сошло с рук. И вот уже с двухкилограммовым шматом сала появились строители. Они бросили зверю сало и сфотографировались рядом с диким белым медведем, чтобы потом поразить родных и знакомых своим бесстрашием. И мы, буровики, не лыком шиты. Проделали то же самое.

Начальник экспедиции хватился, когда к медведю началось чуть ли не паломничество. Он пригрозил отправить на материк всех нарушителей. И имел право это сделать. Но было уже слишком поздно. Медведя перестала интересовать свалка. Он смекнул, что у двуногих существ есть пища куда более вкусная, чем объедки. Пришел в поселок, распугав собак. Остановился возле домика на отшибе с высокой антенной на крыше, рявкнул. Дверь открыла жена радиста.

— А, пришел, — сказала она, ничуть не удивившись (за четверть века жизни на острове пришлось повидать и не такое). Крикнула мужу — Нанук явился! Покормить, что ли?

— Чтоб начальник, как в прошлом году, тебе, умнице, выговор влепил? — раздалось из глубины дома. — Гони его в три шеи!

Радист даже не вышел в сенцы посмотреть на зверя. Жена его запустила в медведя куском угля и захлопнула дверь. Медведь тяжело отпрыгнул от крыльца, прошипел, вытянув длинную мускулистую шею, и побрел к соседнему бараку. Там жили строители. Они оказались куда покладистей. Вынесли зверю сырого мяса, копченой колбасы, хлеба, вывалили из кастрюли на снег вареную картошку, гречневую кашу. Медведь только успевал чавкать по-свинячьи.

Набить желудок, вмещающий до семидесяти килограммов пищи, не так-то просто. Нанук, погостив у строителей, пришел к бараку, где жили буровики. Отрывисто рявкнул, вызывая хозяев. Начальник биологической экспедиции застал нас на месте преступления: бригада буровиков в полном составе стояла на крыльце и кормила зверя. Начальник сказал, что сию же минуту отправляется в контору писать на нас «телегу» в управление, затем вытащил из кобуры свой персональный ТТ и выстрелил в воздух. Резкий звук напугал медведя: бросив лакать из ведра остывший рассольник, он припустился к свалке. Забравшись на горку отбросов, сел по-человечьи и стал наблюдать за поселком. При этом он поводил носом, изучая исходившие оттуда запахи.

На следующий день зверь вновь пришел к нам. Бродил от дома к дому, рявкал, клянчил пищу. Но никто не решался вынести подаяния. Мишку выгнали из поселка тем же способом — выстрелом вверх.

…Из магазина возвращалась жена радиста с двумя полными авоськами. Накануне вертолет МИ-6А завез с материка отличные продукты, и женщина нагрузилась ими основательно: в сетках покоились вареная и сырокопченая колбаса, окорок, балык, цыплята, банки с яичным порошком, сгущенкой, растворимым кофе. На ходу она решала, что бы такое повкуснее приготовить.

Немного пуржило, хвостатые снежные змеи вились вокруг домов. Рабочий день давно кончился, на улице ни души, разве что из конуры, откинув мордой олений полог, покажет голову собака и гавкнет для порядка раз-другой.

Кутаясь в кухлянку, скрипя оленьими торбасами, жена радиста уже подходила к дому, когда из кружева снежных змей перед нею вырос белый медведь.

— Тьфу, черт, напугал, аж в груди захолонуло! — в сердцах сказала она. — Явился не запылился! Иди, иди, куда шел…

Зверь пригнул шею, потянулся мордой к авоське, в которой лежал окорок.

— Ишь, чего захотел! Тебе это раз глотнуть, а нам на неделю запас. И не думай, и не мечтай!

Она обошла нанука, ускорила шаг. Но великан забежал вперед и опять преградил дорогу.

— Ладно, уговорил, — подобрела вдруг жена радиста. — На, лопай, пока начальник не видит. — Достала небольшой, с ладонь, кусок окорока, бросила на снег.

Зверь слизнул лакомый кусок и вновь выжидающе уставился на авоську.

— Вот наглый тип! Не дам!..

«Наглый тип» рявкнул. Женщина попятилась. Следом, как привязанный, пошел зверь. Она споткнулась и села в сугроб, раскинув руки с авоськами. «Наглый тип» схватил лапой сетку, в которой лежал окорок, сдернул ее с руки вместе с рукавицей. Продукты упали на снег. На глазах у растерявшейся женщины он съел окорок, потом вареную и сырокопченую колбасу, балык. Затем обнюхал банку сгущенки. Взял ее лапой, раздавил. Густое молоко брызнуло на снег. Причмокивая от удовольствия, зверь слизал сладкую тягучую массу.

Спасая вторую авоську с продуктами, изрядно перепуганная жена радиста отползла на четвереньках, вскочила и побежала, совсем забыв, что от белых медведей бегать не следует, можно поплатиться жизнью. Великан нагнал человека возле дома. Живший в нем агрессивный дух преследователя, очевидно, спал, задобренный вкусной, сытной пищей. Сейчас зверя интересовало не бегущее двуногое существо, а вторая сетка с продуктами. Он сдернул ее лапой вместе с меховой рукавицей, подхватил зубами и скорым шагом направился к свалке. Забравшись на обледенелый холм объедков, «наглый тип» сожрал все, разгрыз даже банки с растворимым кофе и яичным порошком.



Разбойный грабеж средь бела дня у островитян особой тревоги не вызвал. Истинными виновниками чрезвычайного происшествия, как сказал начальник экспедиции, были люди, прикормившие зверя. Посмеялись да забыли; обошлось, и слава богу. Жена радиста во всех подробностях рассказала о ЧП, и к зверю прочно приклеилась кличка Наглый Тип.

Ждали, когда же он уйдет, когда в нем наконец проснется бродяга, вечный странник. Теперь уж ни строители, ни буровики, ни журналисты не подкармливали зверя. Долго ли до греха…

Но Наглый Тип и не думал уходить. Как бы оправдывая свою кличку, через неделю после ЧП он совершил второе разбойное нападение, теперь уже на жену бульдозериста, которая тоже возвращалась с продуктами из магазина. Подстерег у самого дома. Ударом лапы выбил из рук сумку, не спеша стал пожирать хлеб, крупу, мясо. Женщина в испуге вбежала в дом. Через минуту на крыльце с ломом в руке появился бульдозерист, рослый, здоровенный мужчина. В сердцах хватил ломом по звериному хребту. Рисковал, конечно. С белым медведем такие шутки шутить нельзя. Но Наглый Тип, взревев от боли, бросился наутек.

Путь на нашу буровую пролегал мимо свалки. Каждый день мы проходили мимо жившего на куче отбросов медведя. Наглый Тип обычно даже не удостаивал нас взглядом. Но однажды зверь, завидев нас, пришел в сильное волнение. Рявкнул, развернулся и побежал прочь. Что его так напугало? Догадались: один из буровиков нес на плече лом. Человека с ломом нанук теперь панически боялся. Об этом узнали все островитяне. И мужчины решили сопровождать с ломом своих жен, идущих из магазина с покупками. Эта картина неизменно повергала прибывающих с материка в изумление.

Недели полторы Наглый Тип вел себя сносно: поедал объедки, тут же, на свалке, спал. Но ошибался тот, кто полагал, что медведь уже не совершит разбойных действий. Находиться рядом с вкусной пищей и не отведать ее? Как бы не так!

Не напрасно гренландские эскимосы считают, что нанук умнее человека. Они даже переняли у зверя некоторые приемы охоты на тюленей…

Однажды утром продавщица магазина хотела войти в него не с «парадного», а с «черного» входа, через продуктовый склад, и от неожиданности попятилась: грубо сорванная с петель дверь валялась внутри склада, и там кто-то ворочался и вроде бы чавкал. Продавщица позвала на помощь. Прибежали люди, подивились: кто это решился на грабеж? Здесь каждый на виду, скрыться негде, разве что на Северном полюсе. Заглянули в склад, включили электричество… Мать честная! Мешки с мукой разорваны, повсюду разбросаны сплющенные и раздавленные банки со сгущенным молоком, а возле оленьей туши, подвешенной на крюке, пристроился сам грабитель, дерет когтями мясо и лапой в рот засовывает. Зашли за склад, пальнули в воздух. Наглый Тип выскочил и побежал к свалке, однако не забыл сдернуть с крюка остатки туши. Добычу он держал в зубах.

В тот же день начальник биологической экспедиции приговорил грабителя к ссылке на противоположный конец острова, за сто с лишним километров. Там находилась обширная бухта, облюбованная моржами для своих летних лежбищ. Осенью тысячные стада морских исполинов, отдохнув на суше, уходят в океан, а на берегу остаются сотни умерших от старости, ненароком придушенных и раздавленных животных; голодной арктической зимой белые медведи, самцы и холостые самки, приходят в бухту и живут здесь, выкапывая из снега и пожирая моржовые трупы, пищи с лихвой хватает до весны. Падаль нануки поедают с таким же аппетитом, как и свежее мясо. Начальник экспедиции рассчитывал, что Наглый Тип, оказавшись среди своих собратьев при обильной пище, забудет поселок и свалку. В бухте жили ученые-биологи, муж и жена, наблюдавшие за поведением белых медведей. Им дали радиограмму: ждите гостя!

Пленить зверя оказалось несложным делом. Биологи не однажды метили белых медведей, и все было выверено и отработано до тонкостей.

К свалке пришли втроем: начальник, его зам и рабочий экспедиции. Зам и рабочий для страховки встали неподалеку с короткими армейскими карабинами наизготовку. Наглый Тип приканчивал оленью тушу и даже не поднял головы, чтобы посмотреть на пришедших. С небольшого расстояния начальник выстрелил в зверя из ружья. Нет, не жаканом и не волчьей картечью, а специальным «летающим шприцем». Шприц впился в мохнатый бок, но медведь не обратил на него внимания, не почувствовав боли. Препарат проник в организм животного. Через некоторое время зверь зашатался, как пьяный, и повалился на утоптанную его лапами площадку. Говоря языком зоологов, «обездвиживающий эффект был достигнут».

Подъехал мощный вездеход «Новосибирец». Лапы нанука связали цепью с толстыми звеньями, челюсти стянули крепкими ремнями из кожи моржа: своими клыками он играючи перекусывает железный прут толщиной в палец. Человек десять с трудом затащили Наглого Типа в кузов вездехода.

Через сутки начальник экспедиции связался по рации с учеными-биологами на другом конце острова и получил подтверждение: вездеход с пленным Наглым Типом прибыл к бухте, зверь выпущен на волю. Да вот какая загадочная штука приключилась… Все местные белые медведи, будто сговорившись, собрались в стадо, до полусмерти избили новичка и прогнали его в глубь острова. Трудно сказать, почему это случилось. Жизнь вечного странника Арктики изучена мало. Возможно, пропитанный запахом дыма, жилья, Наглый Тип вызывал у сородичей какие-то подозрения. Ведь чутье у нанука превосходное, резкий запах он уловит за пятнадцать морских миль. Не раз подмечали, что белые медведи с большой враждебностью относятся к собратьям, которые недавно «побирались» у человеческого жилья…

…Новый год буровики встречали своей компанией. Елку нарисовали на большом листе ватмане, прикрепленном к стене, ведь ели в Арктике не растут, а все остальные деревья, хотя и называются деревьями — полярными березами, ивами, не достигают и человеческого колена, больше похожи на траву.

Из-за тесноты в бараке в обычные дни мы трапезничали на тумбочках, стоявших у коек, но к празднику раздобыли два конторских стола, сдвинули их. Новогодний стол упирался торцом в низкое оконце.

В самый разгар веселья кто-то громко постучал в дверь. Я накинул полушубок, вышел в голодные сенцы, отодвинув засов, распахнул обитую оленьими шкурами обледенелую дверь.

В морозных клубах, освещенный ярким электрическим светом, стоял Наглый Тип. Я сразу узнал его по огромному росту, рыжим подпалинам на боках. А мы-то уж и не вспоминали о нем! С тех пор как Наглого Типа отвезли к бухте, минуло три недели…

— Иди, иди на свалку. Здесь тебе ничего не дадут, — сказал я, вспомнив строгий наказ начальника экспедиции, и захлопнул, задвинул на засов входную дверь.

Но едва я переступил порог комнаты, послышалось короткое рявканье, затем раздался оглушительный удар. Две дверные доски, прорвав меховую обшивку, с треском рухнули в сенцах на пол. Я глянул в дыру пролома: Наглый Тип сидел возле крыльца и вытаскивал зубами вонзившуюся в левую лапу занозу.

Буровики переполошились. Кто-то схватил стоявший в сенцах лом, просунул его в дверной пролом и вдобавок прорычал по-звериному. Наглый Тип тотчас отпрыгнул от крыльца, повернулся и побежал. Мы выскочили на мороз, провожая нанука глазами. Зверь улепетывал вдоль улицы, распугивая собак, промелькнул последний раз в свете фонаря и растворился в темноте.

Кое-как заделав дверь, вернулись за праздничный стол.

— И вправду наглый тип!

— Начальнику экспедиции утром объявим. Не дело в такой праздник от стола отрывать…

— До утра небось в поселке не появится.

— Не решится, точно. Напугался — будь здоров! Ах, как мы заблуждались! Не прошло и получаса…

Двойная рама оконца со звоном вдруг упала на праздничный стол, заваленный снедью, заставленный бутылками. Те, кто сидел ближе к окну, инстинктивно закрыли руками лица от летевших осколков стекла.

В комнату просунулась крепкая литая голова Наглого Типа. Мгновение — голова исчезла, но тотчас появилась громадная когтистая лапа. Лапа схватила лежавшие в большой миске умело приготовленные цыплята-табака, штук шесть сразу, и поспешно исчезла. За оконным провалом послышалось жадное чавканье. Кто-то сорвал с гвоздя карабин и выстрелил в потолок…

…После новогоднего праздника на остров прилетел вызванный для необычной операции Ил-14. Жившего на свалке вконец обнаглевшего зверя усыпили тем же способом, затащили в багажное отделение самолета. Через несколько часов Ил-14 сел на дрейфующую льдину, за тысячи километров от острова. Там и выпустили нанука на все четыре стороны.

Уезжая на материк, я попросил знакомых островитян сообщить мне, если Наглый Тип вдруг опять объявится в поселке. С тех пор минуло полгода, а письма я так и не получил, но надежды не теряю. Ведь как-то находят, отыскивают голуби свои голубятни за тысячи километров? Белый медведь ориентируется в родной Арктике с такой же поразительной точностью, а прошагать вечному страннику каких-то две-три тысячи километров нетрудно.


Георгий Рыженков
В ЛЕСАХ ЗА ОКОЙ


Рис. Л. Кулагина


За тихой Окой, ее раздельными лугами, темнеет старый бор. Там. за пойменной дубравой, в Елатомском лесничестве затерялся Романовский кордон. На карте искать эти места нужно в северо-восточном лесном краю Рязанщины.

Потемневший от времени домик лесника с двором и банькой прячется среди могучих дубов. Вдалеке от больших дорог и деревень стражем зеленого края живет здесь Иван Иванович Щербатов. На его глазах тридцать раз распускали почки эти деревья и тридцать раз стряхивали пожелтевшую листа\.

С этим лесным жителем меня связывает давняя дружба. Мне много раз и по долгу службы приходилось навещать спокойного по натуре, но беспокойного в делах лесных, непоседливого хозяина кордона и бродить вместе с ним по лесным дебрям.

В предлагаемых ниже коротких зарисовках отражена простая и в то же время удивительная жизнь тенистых лесов и светлых перелесков с открытыми луговинами.


Белка в скворечнике

Весной у Романовского кордона Иван Иванович Щербатов повесил старый просторный скворечник.

Время шло, а домик на дубу пустовал: птицы не заселяли приготовленное для них гнездовье. Не так уж и тянет скворцов в лес, им больше поля да открытые обширные луговины нравятся. Корм-то они добывают на земле.

Вскоре лесник стал замечать, что в домик частенько наведывается белка. Мохнатой квартирантке понравилось жилье, и векша приготовила там мягкое ложе. А вскоре появились четыре малыша.

Так на виду у людей рыжая попрыгунья воспитывала свое потомство. Забавно было наблюдать, как проворные бельчата-непоседы подрастали и подолгу резвились на ветвях, спускались по стволу и с любопытством, как всякие малыши, рассматривали обитателей лесной сторожки. На ночлег маленькие верхолазы возвращались в скворечник. А утром снова беличьи хлопоты — родители готовили своих расторопных детенышей к самостоятельной жизни, посвящали в разные звериные премудрости.

Но когда появились грибы и созрели орехи, хозяину кордона все реже попадались на глаза мохнатые квартиранты. В это время у белок хлопот полон рот: на зиму и грибов насушить надо, и кладовые орехами заполнить, и в старом бору заприметить урожайные участки, где вершины деревьев украсились россыпью зрелых шишек. Тут уж недосуг играми да забавами потешаться.


Барсук-строитель

На лесном склоне глубокого оврага каменная плита козырьком чуть-чуть выступила, а под ней темнела нора. Я давно приметил: под надежной крышей барсучиная семья обитает.

Но то ли весной щедрые потоки талых вод у самого камня стремительно неслись, то ли в ненастье от ливневых дождей грунт начал оседать, только край плоского камня опустился, закрыв звериный лаз. Барсучья семья оказалась в ловушке. И все же глава ее не растерялся. Домосед-барсук вход в подземную квартиру поправил — землю подрыл: вот он, песчаный выброс! Затем обезопасил жилье и от потоков, стекающих по склону, и от дальнейших разрушений: путь воде, размывавшей почву на покатом лотке у камня, перегородил плотиной. Теперь в сильный дождь ручей в стороне от барсучьей квартиры по угору стремится, а камень лежит на твердой земляной основе.

И как это он все точно рассчитал, четвероногий строитель!


Засада

На Антошкином лугу, окруженном старой дубравой, сметано в стога сено. Сюда ходит кормиться семья пятнистых оленей. В сумерках они подступают к стогу и дергают сено большими клоками, а затем уж на снегу выбирают стебельки помельче с зелеными листочками, да подушистей, стоят жуют. В полночь, насытившись, удаляются в лесную чащу. А лиса уж сюда спешит. То ли устает от мышкования по глубокому рыхлому снегу, то ли понежиться предпочитает на душистом сене, то ли в засаду стремится. Кто отгадает? Только хитрый лисий след ведет к стогу, и резвые ноги возносят лису на самую его вершину, где солнце уж давно снег согнало.

А тут мыши после визита копытных, осмелев, резвиться начинают. Глядишь, и зайчишка, учуяв разворошенное сено, ужинать к стогу спешит. Да и на олененка хищница с высоты прыгнуть решится.

Так и сидит плутовка до рассвета в засаде, пока пропитание не добудет.


Лесной телеграфист

Утренний концерт пернатых на улице поселка внезапно заглушила барабанная дробь дятла. Умолк скворец, бросила петь коноплянка, сидит на яблоне, словно в раздумье, славка-смородиновка, оторопело прислушалась овсянка. И вот тишину опять пронизала звонкая трель пестрого стукача. Я осмотрелся…

О большом пестром дятле ученые пишут, что он, подобно скрипичному мастеру, который придирчиво выбирает певучее дерево для изготовления музыкального инструмента, столь же неторопливо отыскивает в лесу сухой упругий сук или засохшую тонкую вершину. Но вот как он музицирует? То ли сук от сильного удара долго вибрирует, а дятел клюв подставляет, то ли клювом успевает наносить изо всех сил удары — до тысячи в минуту.

Вот как описывал брачное «пение» дятла в книге «Звери и птицы нашей страны» доктор биологических наук Владимир Николаевич Шнитников: «…Одно всегда казалось непостижимым: каким образом дятел достигает такой поразительной частоты ударов? В последнее время ученым удалось выяснить, что дятел таких частых ударов и не наносит и механизм «барабанной дроби» несколько иной. В действительности дятел, вероятно, после неоднократной пробы на сухих ветках выбирает для своих музыкальных упражнений такую верхушку сука, которая после удара способна более или менее продолжительное время вибрировать. Расположившись ниже вершины такой ветки, дятел с большой силой ударяет по ней клювом, а сам замирает неподвижно, предоставляя дрожащей ветке частыми ударами о его клюв вызывать характерную дробь. После того как вибрирование прекратится, дятел наносит новый удар, и дробь возобновляется».

Примерно так же об этом пишут и многие другие натуралисты.

Но на улице Елатьмы нет сухих липок, а клены с березками чуть выше крыш одноэтажных домов поднялись.

Барабанная дробь дятла все повторялась и повторялась. Наконец я увидел пернатого музыканта. Вон он где — к вершине телеграфного столба прицепился.

О подобном случае упоминает в письме ко мне старейший лесной работник Московской области: «…Мне в феврале пришлось ремонтировать шишкосушилку в лесничестве. Это в четырех километрах от кордона, где я живу. Часто приходилось ходить пешком. Ранним утром по дороге всегда слышал трель дятла. Долго я не мог найти дерево с отщепом. Однажды, возвращаясь с работы, увидел дятла-музыканта на вершине телеграфного столба между изоляторами.

Позже видел дятла и на других столбах у шоссе. Оказывается, в них птица находит пищу и… воспроизводит брачную музыку».

Выходит, лесную загадку о дятловой барабанной дроби ученые неправильно разгадали. Столб ведь не может пружинить и вибрировать, как тонкий сук или вершина дерева. Значит, дятел успевает наносить удары клювом.

Работники Калифорнийского университета выяснили, почему дятлы не травмируют голову, когда ударяют клювом о дерево бесчисленное количество раз. Оказалось, что на шее и у основания языка птицы имеются очень сильные мышцы, которые, сокращаясь, амортизируют сотрясение от ударов.

Долго еще раздавалась на телеграфном столбе звонкая трель — лесной телеграфист стучал с усердием.


Шагающие сосны

После многочасовой утомительной ходьбы по сухому мшистому бору мы с Иваном Ивановичем вышли на речной крутояр — высокий, поросший спелым лесом берег Оки. Пахнуло влажной прохладой. Спускаемся по малозаметной тропе.

Буйные ливневые дожди, весенние потоки снеговой воды и неукротимые волны в половодье постепенно разрушают берег, вымывая песок из-под корней деревьев. А летом то скотина песок копытом подроет, то люди свой след оставят. А в сушь неистовый ветер выдувает разрыхленные песчинки. Постепенно у многих великанов корни оголились. Но деревья упорно сопротивляются. На крутизне столетняя сосна глубоко вросла в землю и не дает размывать почву. Обнажились многочисленные корни у молодой березки, а рядом ее лесная подруга своими мощными корнями, словно руками, обхватила соседку. Обе держатся на склоне, укрепляют крутой берег. Внизу стройная, что корабельная мачта, сосна не удержалась на крутизне, наклонила вершину к лесной стене. Тут ее поддержала ветвями сверстница, не дала упасть. Обе зеленеют, шумят на ветру. А в стороне дружно карабкаются по откосу кусты низкорослого орешника.

В отдалении на косогоре особняком растет группа сосен. Деревья приподнялись на оголенных толстых корнях, будто на ногах. А если смотреть сбоку, корни-ноги полусогнуты, точно при ходьбе, и кажется, что сосны шагают куда-то.

Защищая корни от солнечных ожогов, холода и ветра, да и от вредных насекомых, деревья успели покрыть их слоем коры. Не одолела стихия вечнозеленых поселенцев. Так и стоят они в тесном строю, украшают речной крутояр, берегут его от разрушений.


Воскресший енот

В начале зимы частые оттепели и дожди сгоняли снег с полей и лугов почти начисто, а в лесу деревья не давали гулять теплому ветру и удерживали капли моросящего дождя.

Возвращаемся с лесником из дальней глухомани, любуясь снежным украшением деревьев. С нами неразлучный четвероногий друг Ивана Иваныча — Алмаз.

Следов мало — звери не успели оставить их на снежной пороше. Однако у Черной речки собака напала на след енота. Житель подземелья почуял тепло, а может быть, талая вода подмочила зверя, вылез побродить, снеговой водицы испить, чтобы снова вернуться в подземные апартаменты, продолжить зимний сон. Идем по следу и вскоре оказались у вывороченной с корнями вековой ели. Толстое дерево повисло на соседнем. Половина мощных корней приподнялась от земли вместе с мохом и верхним слоем почвы.

Там, где толстый корень оголился, высунулся наружу, темнела дыра. Алмаз нырнул туда… Послышалось рычание, возня, а через несколько минут Алмаз вытащил енота и положил у ног хозяина. Енот не подавал признаков жизни.

Иван Иванович, ободрав сломанную липку, связал лыком зверю передние и задние ноги, перекинул его через плечо.

Вернулись домой вечером. Иван Иванович не стал снимать шкуру, забросил охотничий трофей на чердак сарая.

Утром, выйдя во двор, я увидел на снегу лыко, а енот исчез. От сарая следы вели к лесу. Тут только Иван Иванович разгадал енотову хитрость: зверек прикинулся мертвым, чтобы его оставили в покое.


Зимовье в пещере

Однажды в жаркий июньский день на вырубке у опушки дубравы грузили дрова из поленницы в автомашину. Подняли толстую плаху, и под ней на полене зашевелился темно-бурый комочек. Это летучая мышь выбрала себе дневное убежище с хорошей естественной вентиляцией: в дупле, где она постоянно живет, духота.

Осторожно положил летучую мышь на ладонь, но она и не пыталась улететь: то ли яркий свет ослепил ночницу, то ли дневной сон сморил. Разглядываю пленницу. К ней присосались два беспомощных детеныша. Челюсти новорожденных усажены молочными зубами, изогнутыми внутрь. Ими малютки укрепляются на соске матери и в первые дни жизни летают вместе с нею в качестве пассажиров.

Зашел в тень развесистого дуба. Пленница медленно расправила длинные перепончатые крылья, приподнялась на ладони, взлетела и бесшумно скрылась за ветвями.

Малыши вскоре выросли. Вечерами резвились над вырубкой в поисках насекомых. Они находили добычу в ночной темноте с помощью ультразвукового радарного устройства. Оно же позволяет им маневрировать среди ветвей, не задевая их. За лето каждая летучая мышь уничтожает около килограмма вредных насекомых.

А когда похолодало и попрятались на зимовку насекомые, летучие мыши, подобно перелетным птицам, собрались в стаи. Но не улетели в дальние края, а нашли надежное зимовье. Вот уж несколько лет местные натуралисты наблюдают, как тысячи маленьких лопоухих животных зимуют в известняковой пещере на берегу реки Цны. Ныне эта пещера, местообитание колонии летучих мышей-ушанов, объявлена памятником природы.

В пустотах подземелья ни ветер, ни лютые зимние морозы не страшны. Эти полезные животные заворачиваются в собственные легкие крылья, словно в плащи, и висят вниз головой, тесно прижавшись друг к другу.

Весной, с приходом теплых майских дней, начинается массовый вылет насекомых. Вот тогда колония ушанов покидает подземное зимовье и разлетается по округе.


Филин в западне

В заповедном кордоне никто постоянно не живет. Только рыбаки и охотники остаются на ночлег, да работники лесничества в обеденный перерыв приходят отдохнуть. Иногда путники, застигнутые непогодой, находят здесь приют.

Однажды зашел на кордон и Иван Иванович. Посетовал, что кто-то оставил двери открытыми настежь. Уходя, лесник плотно прикрыл их — и в коридоре, и в кухне.

В это весеннее распутье на кордон никто не заглядывал. Мы попали туда через неделю после визита Ивана Ивановича и удивились: на окнах порваны занавески, на полу и на подоконнике птичий помет. Вскоре обнаружили и виновника погрома. На печи, за трубой, сидел филин. То ли в пришельцах не увидел врагов, то ли надоело многодневное заточение, но пернатый гость не проявил беспокойства и, казалось, с любопытством рассматривал нас. Широко открытые огненные глаза тускло светились во мраке.

Оказывается, филин-пугач не раз залетал в открытые двери: и от непогоды прятался, и просто в помещении охотился за мышами, а лесник, не заметив ночного гостя, закрыл двери.

Помню, два незадачливых рыбака-любителя рассказывали:

— Подошли в сумерках к лесной сторожке, а там кто-то кричит дурным голосом, а дверь снаружи закрыта. Побоялись рыбаки приблизиться.

Так мышатник всю неделю и сидел в западне, пугая припозднившихся путников.

Выпустили мы пучеглазого пленника. Несмотря на недельное заточение, силы его не оставили. Радуясь обретенной свободе, филин легко взмахнул крыльями и бесшумно скрылся за старыми дубами.


Лосиные баталии

За вырубкой светились белизной стволы молодых берез. Стоят, как на параде, — подлесок не прикрыл белую стену леса.

Но вот почему у трех берез на полуметровой высоте кора вокруг ствола до луба снята, обнажилась древесина?

Теперь березам суждено усыхать. Иногда со стволов люди бересту снимают на различные поделки. Но после снятия бересты остается коричневая кора, которая защищает ствол от солнца и ветра, а нетронутый луб заживляет рану.

Подхожу ближе. Ага! Вот оно! На земле лосиные следы — множество вокруг поврежденных берез.

Оказывается, сохатый рога очищал и испытывал силу свою перед осенним турниром. Скоро гон — лесные великаны будут мериться силой.

В прошлую осень лесники в глухом лесу работали. По соседству, в чаще, несколько раз послышался тяжелый вздох. Заинтересовались они и пошли в молодую поросль. Оказалось, что лось сам себя за рога привязал. В молодняке рога чистил, да и две тонкие березки скрутил в гибкую вицу, какими плоты на сплаве крепят. Петля на рогах прочно затянулась. С корнем вытащить деревца не под силу, на разрыв — крепки больно.

Кончилось бы это происшествие трагически, да люди помогли — разрубили березовую петлю на рогах.

Тот ли лесной бродяга в светлом березняке вновь силу мерил, или другой пожаловал?

Через несколько дней в осеннем густом тумане перед рассветом у речки Вяны послышался рев сохатого. Из глубины соснового бора отозвался другой лось. Рев повторялся то в одной стороне леса, то в другой — быки сближались. Дремучий бор просыпался. Под ногами возбужденного зверя хрустели сухие ветки. Он ломился напрямик через одряхлевшие валежины, ломая полусгнившие сучья.

Соперник с шумом пересек поросль молодняка по давней вырубке и вышел на заросшую травой тропинку.

Сошлись они в сыром ольховом лесу на старой лежневке. Лет восемь назад по мочажине строили лесовозную дорогу. Из делянок древесину вывезли, и дорога заросла высокой травой.

Соперники, сцепившись могучими рогами, изо всех сил упирались ногами в землю, вытоптали траву, стали видны почерневшие бревна. Кое-где виднелись клочья темной шерсти.

Попав на старую лежневку, я долго разгадывал следы лосиных баталий. Можно было мысленно восстановить все, что здесь происходило. Оба богатыря в конце концов разошлись мирно, каждый в свою сторону.


Заячий куст

Вдоль дороги, что тянется по луговой пойме, раскорчевали, а затем вспахали пологие взгорья. Но во влажных понизовьях сохранился луг с зарослями кустарников. Мимо этих лозняков в поречье мне часто приходится ходить и ездить.

Весной на открытой лужайке у ивняков начал примечать зайчонка. Маленький, пушистый, он выкатывался серым комочком на зеленую травку. Услышав шаги, прятался в кустах.

По ночам длинноухий малыш обычно выходил кормиться на открытое место. Там его и утро заставало. А то, проголодавшись, белым днем около кустов на мураве пасся. Пахучих следов, как взрослые, он не оставляет: до двухмесячного возраста у зайчат потовые железы не функционируют.

Только когда в лугах поднялись буйные травы, зайчонок все реже и реже стал показываться. То ли густая поросль скрывала косого, то ли подрос, резвее стал, и «охотничий» участок расширился до самой опушки. Однако в обжитое укрытие он по-прежнему прибегал. Как-то ехал я луговой поймой. И вот за поворотом увидел мчавшегося навстречу повзрослевшего русака. Сбавил газ — не попал бы косой под мотоцикл. Ведь говорят, что заяц впереди мало что различает, больше по сторонам смотрит. И тут заметил я, что зверек-то в опасности. Над ним машет крыльями большая хищная птица. То снизится, чуть ушей не касаясь, то снова на несколько метров ввысь взмоет. Мне хорошо было видно, как хищник когти распустил, крыльями жертву накрывает, долбануть клювом в голову хочет. Но серый в это время вздыбился на всем заячьем скаку, передними лапами сноровисто замахал — отбивается. Хищник отпрянул: острые когти не шутка!

Мне и раньше приходилось видеть, как заяц защищался от пернатого разбойника: переворачивался на спину и отбивался задними, более сильными ногами. А тут редкостный случай — передними защищался, и притом на полном ходу. Выходит, зайца ноги спасают не только в быстром беге… У безобидного зверька врагов много, но русак не такая уж легкая добыча для хищников. Каждодневно ему грозит смертельная опасность, но осторожный зверек доживает до семи-восьми лет.

Ястреб сделал две безуспешные попытки атаковать косого А заяц тем временем, поравнявшись со мной, прыгнул с дороги», сторону и исчез в спасительных кустах.

Мне рассказали позже, что и другие видели здесь моего знакомого русачка, а эту куртину лозняка заячьим кустом давно называют.


Дуб стреляет

Полная луна освещала заснеженную дорогу. В морозной тишине раздавался протяжный скрип саней и частый стук подков. В дремотном покое торжественно и величаво застыли деревья. Лесной коридор пролег среди молодых сосенок, одетых снежным кружевом. затем краснолесье ненадолго сменяют белые снега полян. Опустив заснеженные густые ветви, меж старых берез притихли елочки.

Лошадь бежит рысцой, холодный блеск алмазных огней скачет по деревьям: то вспыхнет на суку, то заиграет на соседней вершине. то вдруг пролетит и рассыплется в искрах, будто опускается на лес мерцающая вязь полуночных звезд.

Хочется остановиться и слушать колдовскую тишину в сумраке хвойного леса, внимать безмолвию дубравы, любоваться сполохами заснеженного междулесья.

Натягиваю вожжи, но разгоряченная бегом лошадь перебирает ногами. Недаром говорят: «Мороз невелик, да стоять не велит». И снова проплывают поодаль светлая колоннада берез, могучие темнокорые дубы. А вот в серебристом свете луны семья елочек.

Иногда в сумраке вековых деревьев покажется валежина, полузаваленная снегом, а из подлеска рогатая коряга. Тут в воображении сразу возникают фантастические образы, и даже становится жутковато.

На кордоне отпрягли лошадь, завели в конюшню. Стоим с Иваном Ивановичем. Манит изба с жарко натопленной печью.

И все же медлим. Хочется побыть наедине с ночью, среди деревьев-великанов, обступивших одинокий дом в лесу, послушать тишину. Из-за вершины дуба смотрит луна. Таинственно мерцают звезды. Фыркнула за стеной в стойле лошадь и затихла, словно тоже к чему-то прислушивается.

Но внезапно в глубине леса гулко разносится треск. Затем где-то рядом застонало дерево.

— Лес трещит от мороза, — поясняет лесник.

Словно сговорившись, тут и там затрещали деревья: то отдельными ударами, то ружейным дуплетом, то беспорядочной пальбой.

Иногда громкие звуки на несколько мгновений затихают, но вот опять оглушительный треск наполняет лес. Кажется, стадо огромных зверей пробирается по бурелому.

— Ишь, дубрава стонет! — сокрушается лесник. — Такая стынь древесину портит!

Да, если осмотреть стреляющий дуб, увидишь глубокую трещину — от нижних сучьев до комля — на самой ценной части ствола. А пройдет год-два, раны заживут, расщеп окаймит выступающий гребень, и останется вздутый шрам на стволе.

Марк Костров
РУССКОЕ ОЗЕРО


Очерк

Фото автора

Рис. И. Шаховского


Полистовское болото огромно: сорок на сорок километров. В центре его — Русское озеро. Из озера вытекает река Порусья. Там, где она впадает в Полисть, в городе Старая Русса стоит на набережной деревянный дом Федора Михайловича Достоевского.

Как только у меня выдаются свободные дни, я ухожу на болото, чтобы повидать Русское озеро, но каждый раз отступаю перед трудностями. С каких только сторон я не пытался подойти к нему — от Рдейского монастыря, ехал по узкоколейке до Быков, пытался пробраться по Псковской области, от деревни Гоголево, но все безрезультатно. Топи, чащобы надежно охраняют путь к Русскому озеру.

В июле семьдесят девятого года шел от Красного Бора, три дня шел, и снова повернул обратно. Но почему-то всегда отступления радуют. Они оставляют веру в то, что когда-нибудь я увижу это таинственное, по слухам, по рассказам, сказочной красоты и богатства озеро.

Великие сосны стоят по его песчаным берегам, рыба, не тревожимая с начала мира, клюет беспрестанно. Немного пугает, что там якобы одни только окуни. Они победили в озере всю остальную рыбу и теперь пожирают своих сородичей, разрастаясь от каннибализма до огромных пятифунтовых размеров.

«Брать с собой нужно одного червяка и, поймав первого отопка, ловить далее рыбу только на жабры. А идти туда надо с чистой душой и налегке», — говорит мне дед Андрей из деревни Усадьба.

И действительно, мой рюкзак весит не более пяти-шести килограммов. Самодельная палатка из ткани «болонья», фотоаппарат «Смена», чай, хлеб, сухие супы и топор плотницкий, надежный, боевой. Из «лишних» грузов пустой флакончик с притертой пробкой из-под духов «Москва». По слухам, вода с Русского озера не портится, лечит от всяких болезней, и я хочу взять ее на пробу, на анализ.

Да и в самом деле, на подходе к озеру у меня всегда пропадают боли в правом колене — застарелое отложение солей (иду в кедах по колено в воде). Как-то лежал на одном из островов с почечными коликами; дома, чтобы они утихли, нужна неделя, здесь они оставили меня через сутки.

А однажды, в октябре, уже начали доноситься до меня протяжно, как эхо, крики журавлей с озера, но я опять выдохся, задумчиво стоял на кочке перед очередной трясиной, и вдруг с севера сладко и тревожно потянуло чистым и крепким запахом антоновки. Позже я узнал, что жили когда-то в тех краях, на острове Межник, четыре брата, а теперь вот остались одни сады.

Порою меня самого раздражает это тупое, неопределенное стремление к неизвестному; может, все, что говорили мне об озере, — выдумки, миф? Жена уже не на шутку обижалась: на старости лет, как отпуск, стремлюсь в те края. Однажды даже брал и ее с собой — единства не получилось, хотя в походах по Валдайской возвышенности всегда охотно составляла компанию.

Ну и, кроме деда Андрея, который посетил озеро последний раз в восемнадцатом году и чудом спасся от скрывающихся там бандитов, я никого не встречал, кто бы побывал в тех местах. Инженер по новой технике совхоза «Лесной» Лиазнов не то в шутку, не то всерьез советовал мне прорываться на озеро с помощью вездехода или на худой конец сделать лыжи-мокроступы из эпоксидных смол. Словом, советчиков-теоретиков много, но, когда приглашаешь их в компанию, отказываются, ссылаясь на всевозможные дела.

И вот на сегодня я дошел только до озер Домши и Островистого, завяз в пронницах (так по-местному называются топи), еле из них выбрался и вновь повернул обратно. И теперь вот иду, иду неторопливым, размеренным шагом, по колено проваливаясь в мох. Очень это важно в походе — не штурмовать расстояния, выбрать такой темп (для меня два километра в час), чтобы в движении можно было думать, мыслить, а не тупо, бессмысленно переставляя ноги, мечтать только о привале.

Иногда я оборачиваюсь, вижу, как меня нагоняют тучи, и тогда сыплет по плащу спорый дождь. Но я продолжаю идти: плащ у меня надежный. Я побывал в нем на покрытых шукшой-ягодой — болотах Чукотки, ходил по просторам прихасановских рисовых полей, собирал черемшу в мрачных лесах Красноярского края, бродил по ягелям Карелии.

С детства уж так получилось — нас приучали любить болото. Бабка в деревне Семирицы на Мете водила за клюквой, потом я подрос и стал самостоятельно ездить за щучкой на Синявинские карьеры, позже увлекся заброшенными торфоразработками под Ленинградом, в Жихареве. Словом, вся жизнь моя теснейшим образом переплелась с топью.

Хорошо идти по сосновому бору, по плотной, как асфальт, хвое, но через день ограниченный со всех сторон соснами путь надоедает. Хочется пространств, видеть обширное небо, огромные, распахнутые во все стороны дали и среди них спинами кабанов горки, острова, шапки, бровки синих лесов. По-разному их называют местные люди.

Ну а сегодня над всем болотом висит крупный дождь. Тут же, на глазах, каждая ямочка, след, ложбинка наполняется веселой водой. Вроде ровное место кругом, но вода куда-то течет, скатывается, чтоб уравняться всей своей поверхностью.

Тучи, как бомбовозы, плывут эшелонами, но вместо смертельного груза — благодатный веселый дождь. Болото, напоминая спитой чай в заварном чайнике, потом еще долго будет выпускать из себя струйки прозрачной водицы, рожая на все четыре стороны света реки. Это Шелонь, Полисть, Редья, Белка, еще множество речек, и в каждой вода настолько чистая, что, если почерпнуть немного, ее словно и нет в майонезной баночке.

Ну а речка Уда стоит в этом списке особо. Она впадает в Сороть. Значит, и Александр Сергеевич Пушкин в своих псковских краях пил когда-то полистовскую водицу.

И про Хлавицу я хочу сказать отдельно, с ней мне повезло, я воочию видел ее зарождение.

В поисках озера Корниловка заблудился. В таких случаях нельзя куда-то бежать, мчаться по уплывающим из-под ног кочкам — моховым шапкам; надо не спеша, без малейшей паники пробираться по лабиринту пронниц, стоя на очередной кочке, как шахматисту, обдумывать свой дальнейший ход. И вдруг я увидел хотя и мокрую, но твердую тропочку — радостно побрел по ней в сторону леса. Тропочка стала углубляться, я брел уже в воде по щиколотку; тропочка вошла в лес, я — тоже, пока не оказался по колено в воде: тропинка обернулась живым ручейком с несильным течением. Далее я уже шел бережком, с любопытством, с радостью наблюдая, как ручеек, извиваясь меж сосен, постепенно крепчал, мужал, шумел, сердился крохотными водопадиками в завалах, замирал на круглых, величиною с тележное колесо, плесах, и разноцветные сыроежки отражались в его чистой тихой воде. Потом пошла «глыбь» — до метра, и уже не перешагивать, а перескакивать пришлось через речушку. Да уж, речушку, потому что засверкала, замелькала в воде рыбья мелочь. Если судить по карте, река течет все на юг, на юг, чтобы в районе Подберезья влиться в Ловать, из нее через Ильмень, Волхов и Ладогу в Неву, где в Ленинграде каждый день пробуют здешней водички — пусть и по капельке на брата — почти пять миллионов человек.

Однако вернемся к моему походу на озеро. В перерывах между дождями Над равниной светит светлое солнце, и все начинает как-то щуриться, сверкать, испаряться, расти. И летают надо мною в солнечном небе журавли, кричат жалобно, пронзительно и тревожно.

Впереди, в лесах, как тренога марсианина, стоит маяк. Вот уже четыре часа иду, но он остается все таким же далеким. Лишь к вечеру, так и не добравшись до него, выхожу на холмик черной землицы, по-местному гормылек. На нем растут три сосны, две ромашки и колокольчик — больше не поместилось. Странно видеть полевые цветы после долгих блужданий во мхах.

Утром встаю рано. Солнце только краем высунулось в небо, а уже успело выхватить на вершине сосны белку. Белка — рыжее сосен, рыжее самого солнца — скатывается ко мне по стволу, косит бусинкой глаза на мой бивачный беспорядок: оставил на ночь два сырых яйца в траве; лежал в палатке, слышал, как кто-то тюкал их носом, но лень было выбраться наружу, и теперь одни скорлупки валяются.

Удивительно легко и сладко спится среди Полистовских болот. Однажды не хватило сил дойти до сухого острова — я поместился на матерой, похожей на кабанью спину кочке. Ныряя в ухабах туч, плыла луна в сторону Русского озера, тускло светили звезды, опутанные, как пряжей, не успевшими растаять следами самолетов. Усталая заря лежала вокруг меня, и где-то в стороне, за далеким горизонтом, шла напряженная обыденная жизнь — я совершенно забываю про нее на болотах.

В другой раз вышел-таки на сухой остров под названием Свинаев. Посредине его стоял вагончик на полозьях — когда-то на острове пасли скот. Я лежал на сене, на топчане, и, когда ласточки, облепившие своими гнездами весь домик, перестали журчать, уснул. Проснулся от скрипа. За стеной, над самым моим ухом, кричал коростель, словно работал ржавым рашпилем. Я постучал в стенку — дергач замолк, но через минуту вновь начал скрипеть. Так я и уснул под скрипы, гонялся во сне за упрямой птицей и, несмотря на ночной марафон, проснулся бодрый, полный сил. Мечтаю еще такую же ночь провести на Свинаевом острове.

А вот ночевка на берегу озера Круглого. Палатка утопает во мху, и кажется, озерная вода выше тебя, лежит огромной растянутой каплей на зеленой клеенке болот. Ветра нет, тишина, спичка горит ровно. Озеро в бордюре из июльской янтарной морошки, словно зеркало в драгоценной оправе. Щуки на Полистовских болотах никогда не бьют поверху, борьба происходит где-то в темных глубинах, а на поверхности озер тихо и гладко.

Словно господь бог, обустраивая полистовскую землю, разбрызгивал воду веничком, макая его в ведро. Так и остались на земле озера группами в две, три, а то и более капель. Рдейский ордер, например, состоит из девяти озер, Горицкий — из четырех. Далее идут Домша, Островистое и Корниловка, Долгое и Круглое, и все они, чтоб союз был вечен, соединены ниточками проток.

Путь к главному озеру — это поход от одного озера к другому, конечно, с опробованием их блесною, с прикидкой, где, под какой сосной, в каком лесочке лучше всего делать привалы.

На озерах, недалеко от края болота, от деревень, всегда можно найти кусочек землицы, облюбованной и приподнятой многолетними стоянками местных жителей: то это плетенная из кустов подстилка и рядом на такой же кострище; то кто-то зимой завез несколько пудов сена, и оно обернулось бугорком, проросшим мятликом и тимофеевкой. На Долгом озере положили на мху полусгнившую лодку.

Но под соснами с некоторых пор спать не рекомендуется, об этом мне рассказывал Павел Сергеевич, пенсионер из Замошья. Обычно приближение озера чувствуешь, как это ни удивительно, по повышению местности. На горизонте возникает ниточка редких, как бородка молодого туриста, сосенок, блеснет полоска тусклой воды. Ну а к Павлу Сергеевичу я шел на столбик дыма. Уха у него уже остыла, не лилась из носика чайника. Он мне рассказывал, пока разогревался рыбный студень, разные байки, в том числе почему под соснами спать нельзя.



Русское озеро

— Сидим мы вот здесь, на этом месте, — не торопится Павел Сергеевич, — вдруг тучка заходит. «Сейчас она нас долбанет, — говорит Колька Степанов, тракторист, — бежим под сосну!» Они с собачкой Морькой побежали, а я нет: пленкой укрылся. Дождик-то шлеп да шлеп, редкий, как гусиные лапки, а тучка-то всего с портянку. И вдруг собака закрутилась, завыла: «Ой, ой, ой!» Я пленку откинул — солнце сверкает, а Колька лежит. Обложил его торфом, искусственное дыхание делаю. Но так и не помог ничем. Летось я сосну взял и срубил: местные тучки все время в нее бьют.

Павел Сергеевич люб мне потому, что, как бабка меня когда-то таскала с собой по клюкву, так и он водит на болота ребятишек. В этот раз с ним был городской мальчик Сева со станции Дно. Черные, как две черничники, глазенки его пугливо ощупывали меня, мрачное озеро, окуней, которые все кололись и кололись.

По краю болота еще стоят «неперспективные» деревеньки, в них в основном живут деды. По Ловати, по Кунье — старушки, а здесь — деды.

В Сосницах — дед Кудрявцев. Ему сто пять лет, он сидит на завалинке, поглаживает роскошную бороду черномора: «Уже сорок лет пензию на книжку кладу. У меня и сыны, и внуки, и правнуки уже пенсионеры. Род крепкий. Я и в научный институт письмо написал, как жить долго: диету надо соблюдать — литра молока в день и два сырых яйца. Вот так-то».

В Усадьбу пишите письмо Андрею Михайловичу Шороху. До сих пор пасет коней, у него лодка, сети. Дед Андрей сапожничает, бондарничает — мастер на все руки. Он совсем молодой — ему чуть-чуть за восемьдесят.

В Гоголеве — дядя Ваня Куница (78 лет) — заслуженный охотник. Встретит всегда радушно, чаем напоит, а на закуску принесет и поставит на стол ящик из комода, полный грамот и благодарностей за истребление волков и перевыполнение плана по пушнине.

Особенно мне понравился дедушка Игнат. «Эй, ребятенок, заходи побалакать!» — позвал он меня, когда я шел через деревню Алешино. Потом я его фотографировал. Сижу, сижу на кухне, полчаса сижу — все нет деда; заглянул в горницу, а он только что кончил гладить рубаху, пришивает медаль «За победу над Германией»: у медали застежка сломалась. Очень медлительный человек, но все у него сработано в доме добротно, обстоятельно. Показал мне свои запасы. В подполье разных варений и солений, как у рачительной хозяйки, копченое сало, кадушки с грибами…

Да и у всех остальных старичков налажено свое хозяйство, свои коровы, пчелы, приусадебные участки.

Какими только легендами, слухами не обрастали места вокруг Русского озера, пока я стремился к нему. Сказка о таинственном Васильюшке в лаптях, что сажает на одной из грив под лопату меру ржи и сам по себе бродит по лесам. Ты можешь проснуться, а он над тобой стоит, творит молитву.

О целом городе землянок где-то на Кожмино — край когда-то был партизанским. О распластанном севернее Карлашанской ситы огромном самолете военных лет, чей он? О таинственных гулких лодках-призраках, лодках-поплавках из дюраля, — ветер носит их по Русскому озеру, и никто еще эти лодки поймать не смог.

От этих историй мне еще милее и дороже недоступное на сегодня озеро, но я верю, что попаду на него. А пока просто хожу по болоту. Мысль о том, что ты бродишь по нему один, что до тебя никто не садился на этот валун, не лежал на этой кочке, не рвал эту янтарно-желтую морошку, в наш век тесноты и урбанизации делает эти места неудержимо притягательными. Правда, порой и здесь вдруг закраснеет что-то странное. С любопытством подходишь — шарик, занесенный сюда с первомайской демонстрации из Пскова или Новгорода: болото лежит на границе двух областей. А то встретится зацепившаяся за сосну косынка. «Летайте самолетами Аэрофлота», — еще можно прочесть на ней. Я задираю голову в небо, но лишь журавли курлычат там.

Все времена года хороши на болоте. В мае кругом сизая и крупная, как переспелая вишня, необобранная клюква-веснянка, словно снегом припорошенные, поляны цветущей морошки, и по всему болотному краю весной заливаются жаворонки. Никогда бы не подумал ранее, что жаворонки живут на болотах. Жор огромных зубастых щук таков, что насади вместо блесны прутик — и его заглотают.

Хороши болота и в июне. Прохладный ветерок гуляет по равнине, разгоняя комаров, на смену морошке приходит пушица, и снова все вокруг бело, щук заменяют окуни.

Хороши и июль с черникой на островах, с необобранными пластами белых грибов по кромкам черных боров, и август, когда звезды величиною с яблоко так и сыплются на тебя.



На подходах к Русскому озеру. Июнь 1980 г. Автор очерка

Но особенно притягательна на болотах сентябрьская осень. Зеленые мхи вновь усыпаны клюквой, острова полыхают желтым и красным пожаром кленов и осин, и на рассвете в урочище Темный Карман, выбивая копытами ямы, стонут, ревут лоси.

И всегда рядом с тобой первозданность местности, где ты можешь проверить свои силы. Не всем же дано идти к Северному полюсу, лететь в ракете над Землей, взбираться на вулканы. И в центре болот — Русское озеро, я верю — я достигну его. До встречи, Русское озеро!


Осуществить мечту удалось так. Перед ноябрьскими праздниками ударили бесснежные морозы. Собралась группа из шести человек, проводником согласился быть сын Павла Сергеевича — Олег.

Тропочки, пронницы, озера замерзли, и потому шли мы от Замошья, деревни на краю болота, всего десять часов. Уже в шесть вечера поставили палатки в километре от озера на славном сухом бугорке, а на другой день чуть свет побежали к нему на свидание.



Болотоступы конструкции автора

Перед тем как озеру замерзнуть, свирепствовал ветер, гнал волну на берег, и травы, кусты, склонившиеся к воде сосны — все было в ледяных наростах. Ненадолго выглянуло солнце, и четырехкилометровое идеально круглое озеро засверкало в серебряной оправе. Ни души, ни звука, ни единого дымка не виднелось на его сосновых берегах. Я лег на черный тонкий лед, накрылся плащом. Курчавые элодеи, мох фонталис, улегшиеся на ил, блюдечки кувшинок виднелись на дне. И вдруг я заметил движение: какие-то серые тени пересекали светлые пятачки песка. Вгляделся внимательно: огромные окуни, расталкивая боками рдест, словно телята, пощипывали донные травы.

Спутники мои уже торопливо рубили топориками лунки… И пошло, и пошло, и пошло… Попадались или черные, как головешки, самцы граммов на двести, или полукилограммовые рыжие окунихи со слабыми голубыми полосками по бокам. Потом, раскатываясь по блестящему, как паркет, льду, мы побывали и в истоках Порусьи, и там, где ручей впадает в озеро, и около древних копаных ям — то ли соляных, то ли лечебных. Клевало повсюду отменно, даже ко!да началась пурга, клев не прекращался.

Ну а вокруг озера, словно часовые на страже, стояли высокие острова: на мрачном Домше осины в три обхвата, несколько полуистлевших деревьев с квадратными окошками в стволах лежало на земле. Вероятнр, когда-то кто-то занимался на острове древним бортничеством. На другом острове, веселом, курчавом, под названием Рядоха, висели на лещине гроздьями лесные орехи. Безыменные островки уснувшими ежиками вставали на нашем пути, и всюду след от острова к острову был розов: клюква взрывалась под ногами, как маленькие хлопушки.

Особенно по душе пришелся остров Межник. Он еще не успел зарасти лесом, на уютных полянках поднимался пиками в небо можжевельник, коричневые подсохшие плоды висели на яблонях, стояли не успевшие рассыпаться в тлен, прихваченные неожиданным морозом боровики, краснела брусника.

С Русского озера мы шли уже другим путем — через Рдейскую чисть. По карте напрямик это совсем недалеко — пятнадцать километров, но вдруг нас догнали низкие ватные тучи, из них посыпался снег пополам с дождем, болото мгновенно оттаяло, и мы начали проваливаться. Добрались до асфальта ровно через три дня.

Весной я не утерпел, сделав лыжи-болотоступы, сбегал с товарищем в те благословенные, не тронутые цивилизацией края, слушал, как, чуть ли не сталкиваясь с молодым зеленым месяцем, ослепленные любовью, словно одетые в новые резиновые сапоги, хорхают-поскрипывают вальдшнепы. А второго мая вновь пошел снег, и, когда мы вылезли из палатки, белые полотнища вокруг были все в черных шляпках сморчков, будто их кто-то всю ночь вколачивал в землю.

Были мы с сыном на озере и в конце июля, насушили белых грибов. Пришлось оставить на Межнике палатку, разные другие вещи, чтобы вынести из этого края редкостный на сегодня дар Нечерноземья — варенье из морошки, которую мой сын видел впервые.

И вдруг в декабре, когда улеглось и подзабылось виденное, — телефонный звонок. Некто Александр Иванович Кондратьев из Ленинграда благодарил нас с сыном за оставленную палатку. Он, так же как и мы, шел своим отпускным ноябрем, провалился в болото, вымок, а тут и дровишки заготовлены, и спальный мешок, а главное — спички есть. «Спасибо за ночлег, все цело, адрес в пленке как был пришпилен к дереву, так и остался висеть».

Но мы с сыном, вероятно, больше не пойдем на озеро. Полистовские земли, Татинские болота, Рдейская чисть, верховья Шелони и середина Ловати настолько огромны, что надо успеть еще спуститься на байдарке по Полисти, которая надвое разрезает знаменитый партизанский край с его центром в Серболовских лесах, зимой пройти дорогой хлебного обоза от Нивок к Каменке и далее к Березову, откуда крестьяне отправляли блокадному Ленинграду продукты. Очень хочется побывать и на Шелони, там, где воевал отряд партизана Ивана Ивановича Грозного, встретиться с ним в деревне Слободка.

Надо обязательно увидеть и озеро Погорелец. В соседних деревнях Заполье и Фрюнине оно пользуется дурной славой. Якобы живут по берегу его в норах огромные белые звери — собаки или волки, никто толком не знает. Хорошо бы добраться и до Свинаева острова, придавленного посредине огромным, в пол-избы, то ли метеоритом, то ли ледниковым камнем с письменами на его боках.

Словом, чем более ходишь в огромном — сто двадцать на восемьдесят километров — четырехугольнике Старая Русса — Дно — Бежаницы — Холм, тем больше и больше открывает тебе родное Нечерноземье свои тайны, клады, прелесть родной земли.

Лиля Николина
ЗДРАВСТВУЙ, СИМЕОНКА!


Лирические зарисовки

Рис. В. Захарченко


Когда в Москве назвали города, которые нам предстояло посетить в Болгарии, у меня дрогнуло сердце при слове «Пловдив». И всю дорогу из Плевена, куда мы прибыли поездом, до Софии я думала о Пловдиве, мечтала о встрече с ним. Возможно, тому виной любимые строки Николаса Гильена:

Ночью в Пловдиве старинном

Далеко

Сердце до смерти изныло.

Вот и все.

…В Плевене больше всего меня поразил парк, где растут тридцать тысяч роз и столько же елей в память о воинах, павших при осаде города турками в 1877 году.

Плакучие акации склонились к земле. Внизу, на траве, — большие коричневато-красные стручки. Кусты стройными группами жмутся к дорожкам. Тишина. Птицы уже улетели — конец ноября. Очень просторно и светло. Здесь, на холмах, гуляет ветер, сбрасывает последние листья. Рука человека видна повсюду. Кусты аккуратно подстрижены, с дорожек убраны листья и сучья. Кажется, даже холмам придана мягкая, уютная форма. Но это не мешает. Парк очень велик. Не верится, что он — дело рук человеческих. Так он естествен и прекрасен.

В первый же день я «потерялась»: пришла не на ту площадь, не к тому автобусу, и он ушел без меня. Я решила догнать моих товарищей, которые отправились обедать в одно из живописнейших мест под Плевеном. В автобусе, в который я села, не было кассы.

Видя мою растерянность, оживившиеся пассажиры стали предлагать билеты. Ко мне протянулось сразу много рук, и мне пришлось взять несколько «на всякий случай». После горячей дискуссии о том, где мне лучше сойти, я оказалась в полном одиночестве на шоссе между холмами и пошла по неширокому лесопарку. Между деревьями зеленели лужайки, кое-где пестрели декоративные кусты. Через ручьи переброшены мостики, от них разбежались ухоженные дорожки.

Вскоре я поняла, что найти здесь нашу группу мне не удастся. Обеденное время кончалось, и я опять вышла на шоссе и направилась к городу. Рано или поздно они должны были нагнать меня на нашем большом красном автобусе. Около часа я шла, наслаждаясь окружающим, вдыхая пряный осенний аромат леса и чувствуя себя абсолютно счастливой. Но вот остановился автобус, и меня позвали.

Было решено, не заезжая в Плевен, отправиться на небольшой хлебный завод, расположенный в сельской местности и обслуживающий население ближайшего кооперативного хозяйства. Автобус мягко покачивался. Мои спутники, сытые и довольные, дремали. Я же с обострившимся от голода интересом обозревала округу. Лучи вечернего солнца золотили деревья. Мы преодолевали покрытые лесом холмы, и каждый следующий казался прекрасней предыдущего.

Вскоре появились белые строения, окруженные деревьями. Мы дружно решили, что это сельский дом отдыха. Однако автобус остановился. Как только открылись двери автобуса, я ощутила аромат свежеиспеченного хлеба. Мои товарищи, несмотря на сытный обед, тоже заинтересованно поводили носами. В просторной светлой комнате, куда нас пригласили, на длинном столе стояли коробки с шоколадными конфетами и большой круглый хлеб с янтарной корочкой. Рядом, на блюдце, была подана соль, смешанная с перцем. После обмена теплыми словами и пожеланиями нам предложили отведать только что испеченного хлеба. Не в силах преодолеть чувство голода, я первая отломила довольно увесистый ломоть и, обмакнув его в соль, стала с упоением есть. Все остальные последовали моему примеру, отпуская шутки в мой адрес. Когда болгарские товарищи узнали, что я не обедала, они оделили меня еще одним караваем. Прижав его теплый круг к груди, я отправилась осматривать завод. Здесь выпекают три типа хлеба: типовой, старозагорский и софийский. Именно его я нежно прижимала к груди. Завод небольшой, но автоматизация полная. В день выпекают около тридцати тонн хлеба и обслуживают сельскохозяйственную кооперацию, расположенную неподалеку, в Червенном Бреге.

Мы вернулись в автобус. Вместе с нами поехали две полные черноволосые болгарки: экономист и бухгалтер завода. Спутники мои по обыкновению затянули: «Ты ж мэне пидманула, ты ж мэне пидвела». И я, обернувшись к болгаркам, спросила, не споют ли они что-нибудь свое, национальное. Они с готовностью согласились и на два голоса пропели нежную любовную песню. Потом еще и еще. Все смолкли, прислушиваясь, как сливаются в незнакомой мелодии мягкие женские голоса. За окном посинело, потом потемнело, а я мечтала только о том, чтобы еще долго-долго ехать в автобусе, слушая, как сменяют друг друга песни, то медленные и грустные, то задорные и веселые.

Когда автобус все же остановился и женщины собрались выйти, они долго не могли освободиться из наших объятий. Растроганные словами нежности и благодарности, которыми мы пытались выразить свое восхищение незнакомой, но такой близкой нам народной музыкой, они повторяли: «Благодаря, благодаря».

Мы тронулись дальше уже в полной темноте, ведь в ноябре темнеет рано. А в душе, еще наполненной музыкой, опять зазвучали знакомые слова:

На болгарском светлом небе

Далеко

Звезды без числа дрожали.

Вот и все.

…На следующий день выехали через Ловеч в Велико-Тырново и вскоре нагнали небольшую процессию. На мужчинах, как короткие плащи, развевались махровые полотенца. Мы решили, что это какой-либо праздник или свадьба, но впереди увидели небольшую лошадку, разукрашенную бантами. На телеге, которую она бойко тащила, — открытый гроб с покойником. Позже, после длительной остановки, мы нагнали ее снова. Она еще более резво тащила уже пустую телегу. Теперь за ней шли только двое мужчин в тех же махровых плащах-полотенцах. Лошадка весело помахивала головой с зелеными бантами. Мужчины напевали что-то безусловно оптимистическое. Лица их раскраснелись, и глаза блестели. Похороны были не слишком печальными, и мы решили, что это хороший знак.

В Велико-Тырново мы приехали в сильный дождь, который не прекращался всю ночь и следующий день.

Казалось, мы смотрим на город через прозрачный, но довольно плотный занавес. Возможно, поэтому от города осталось впечатление нереальности. Город в ущелье, на берегах неправдоподобно живописной Янтры. Отвесные скалы. Узкие улицы с теснящимися друг к другу домами. В их разрывах видны яркие черепичные крыши, спускающиеся вниз, к реке, или поднимающиеся амфитеатром все выше и выше. Янтра то бурная, горная, то спокойная, неторопливая.

Темнеет рано, поэтому каждый новый город открывается в сумерках, когда начинают загораться огни. И я с тревогой начинаю думать о Пловдиве: неужели и туда мы приедем затемно?

В Габрово мы добрались к вечеру и очень долго ехали все по одной и той же улице. Наш гид, которого мы прозвали «милый Милко», признался, что это самая длинная улица, но от сравнений отказался, так что мы остались в полном убеждении, что длиннее не бывает. Утром выяснилось, что она действительно открывает и закрывает город, переходя в шоссе.

Город освещен скупо. Но я так устала от езды в автобусе, что решила немного пройтись, и пошла по «самой длинной улице» мимо неосвещенных домов, хотя было совсем не поздно, около восьми часов вечера.

Слева от меня — все та же Янтра в редких каплях огней, справа угадывалась другая улица, которая показалась мне более интересной, и я перешла туда. Но там было совсем темно, и я решила вернуться по ней к своей гостинице. И это было ошибкой. Улица увела меня в кромешную тьму. Дома, мимо которых я шла, приняли необычные, ультрасовременные формы. Я объяснила это своим плохим зрением и почти полным отсутствием освещения. Дождь не прекращался. Куда идти?



Впереди, возле одинокого фонаря, возникла из дождя высокая стройная фигура в брюках и куртке, судя по длинным волосам — женская. Когда она приблизилась, я рискнула обратиться к ней за помощью. Говорила я по-русски и довольно пространно. Женщина молча слушала, потом подвела меня к фонарю. В его слабом свете я увидела юное лицо с улыбающимися светлыми глазами, коротким носом и нежными губами. Несмотря на дождь и отсутствие зонта, ее густые темные волосы не были мокрыми и пушистыми прядями ложились на плечи. Несколько секунд она рассматривала меня, потом протянула руку ладошкой кверху. «Симеонка», — сказала девушка и, сжав мою руку, повела куда-то через темноту и лужи.

Шли мы долго. За это время я узнала, что Симеонка — студентка, учится в Варне на экономическом факультете, но живет в Габрове, потому что считает, что на свете нет лучше города. Я попросила ее рассказать о Пловдиве. Она с готовностью согласилась, но огорчилась, что ее родной город не произвел на меня должного впечатления. «Вот это, — сказала она, обводя рукой темное пространство, — новый экспериментальный квартал. Видите, какие дома!»

Каждая из нас говорила на своем родном языке, но мы прекрасно понимали друг друга. Вот и наша гостиница. Обменялись адресами и телефонами. Отведя от моего лица мокрые волосы, Симеонка притянула меня к себе и поцеловала.

И у двери недоступной

Далеко

Только раз поцеловались.

Вот и все.

…Рано утром опять проезжаем по «самой длинной улице». До свидания, милая Симеонка!

До Шипки дождь и туман не оставляли нас. Не было никакой возможности подняться к вершине Столетова. Начался спуск в долину роз, Казанлык. Туман и дождь неожиданно исчезли. Лес вновь оделся в желтые и терракотовые тона. По эту сторону гор — солнце и почти что лето.

К Стара-Загоре подъехали днем. Поднялись по ступеням к памятнику защитникам города. Внизу Стара-Загора. День ясный, но над городом туманная дымка. Ощущается резкий химический запах. В воздухе, как редкий снег, белые нити. Они оседают на пальто, волосах. Это уже второе разочарование. Первое связано с встреченной нами несколько раньше горной речкой неестественно синего цвета без всякой растительности по берегам. При виде ее у меня возникло чувство тревоги.

В Стара-Загоре, поскольку было еще сравнительно рано, решили походить по магазинам. Но когда в магазине трикотажа продавщица разложила перед нами прелестные синтетические свитеры, мы вспомнили белые нити в воздухе, и нам расхотелось их покупать.

На следующее утро по дороге на Пловдив мы увидели посадки деревьев, уходящие далеко к горизонту. Деревца невысокие, совсем молодые. Каждое трогательно запеленуто до половины в белую бумагу и перевязано синей ленточкой. Милко сказал, что это сделано для защиты от грызунов. На сердце сразу потеплело, и забылась ярко-синяя речка, как на плохой цветной фотографии, и «белый снег» в Стара-Загоре.

Мы прибыли в Пловдив к вечеру. Автобус ненадолго остановился у набережной Марицы, самой популярной реки в Болгарии. Вдоль реки — аллея из очень высоких старых тополей. Немногие оставшиеся листья, кора и трава мягкого коричневого цвета. Марица здесь очень широка. Неподалеку друг от друга два моста. Один — очень старый, деревянный, теперь только для пешеходов. Другой — современный, со снующими по нему машинами, автобусами. Над рекой туман. Я пошла по старому деревянному мосту и сразу поняла, почему его оставили, не заменили новым. Почему предпочли новый построить рядом. На старом мосту не слышно шагов, он мягко стелется под ногами. Я дошла до середины. Вокруг вода. На одном берегу — современные высокие здания. На «моем» берегу — молчаливые тополя. Я вернулась на набережную. Издалека Пловдив мне виделся очень ярким и радостным, а он встретил меня тихой аллеей, пустынной «набережной туманов». Ко мне подошел юноша с сумкой через плечо, поздоровался.

— Мне здесь так нравится! — ответила я на приветствие.

Он расстегнул сумку. Она была полна грибов.

— Я собрал их здесь, на набережной. Возьмите на память. Ведь мы почти в центре города — и грибы.

— Я думала, Пловдив белый.

— А он и есть белый. Завтра утром пойдите к амфитеатру — увидите.

В сгущающихся сумерках загудел автобус. Юноша высыпал грибы в мой перевернутый зонтик, и я пошла по мокрой траве, оглядываясь на реку, мост и одинокую фигуру с сумкой через плечо. Автобус сразу наполнился запахом грибов, осеннего леса.

Когда приехали в отель и разместились, совсем стемнело. Дождь усилился. Но я не могла ждать утра. Освободила зонт от грибов, аккуратно разложив их на столе, надела куртку и вновь вышла на улицу. Пловдив, мой белый Пловдив, где ты? Возле отеля никого нет. За углом налетаю на мужскую фигуру.

— Как пройти в центр, пожалуйста?

Незнакомец молча смотрит на меня, потом жестом Симеонки протягивает руку:

— Пойдемте!

Мы идем по темным улицам. Справа неожиданно возникает белое здание с античным двориком.

— Потом, на обратном пути, — роняет мой провожатый, — это библиотека.

Мы пересекаем какие-то дворы, и вот сияние огней, смех, всюду вода. Идем прямо по лужам. Но даже в этот дождливый темный вечер я вижу, что Пловдив и впрямь белый, как будто только что выпал снег и лужи на снегу.

— Завтра не будет дождя, — говорит мой провожатый, — и вы все увидите. Пловдив вымощен белым камнем. Это сделали недавно, потому так светло. Как вас зовут?

Сворачиваем в парк, и у меня возникает ощущение, что высокие деревья, которые здесь преобладают, не потеряли своей листвы, а ведь конец ноября. Дождь кончился, и слабый ветер явно шелестит в листьях. Опять загадка? Впрочем, я рассмотрю все завтра утром.

Возвращаемся по лужам к отелю. Кирил задерживает мою руку. Тогда я решаюсь:

— Я потерялась вечером в Габрове. Мне помогла девушка Симеонка, очень похожая на вас. Добрая и ласковая. Можно подумать, она вам приходится родной сестрой.

Кирил отпускает мою руку, и мы уславливаемся встретиться утром.

Утром идем через парк. Здесь уже все по-другому. Парк спокойный, почти что элегический. Но что это? Мне кажется, я в музее современного искусства. Листва, конечно же, давно опала. Она лежит мягким пестрым ковром. Однако деревья зелены. Но это и не деревья вовсе. Вдоль аллеи выстроились монументальные фигуры. К небу подняты взывающие руки. Это тополя, сплошь оплетенные зеленым плющом, сверкающим на солнце мокрыми листьями.

— Но это, наверное, очень опасно для тополей, — говорю я, указывая на деревья, — этот плющ! Хотя красиво необыкновенно!

— Нет, конечно, если бы было опасно, его не было бы. Звучит убедительно, но я не соглашаюсь и рассказываю ему о ядовито-синей речке, о Стара-Загоре и о моем теперешнем отвращении ко всему синтетическому.

— Индустриализация ценой гибели природы — кому это нужно? Кирил убеждает меня, что, только расширяя производство, развивая промышленность и сельское хозяйство, человечество сможет просуществовать и прокормиться:

— Нельзя сохранить природу нетронутой и одновременно достигнуть промышленного уровня, необходимого для современного общества. Да, существуют национальные парки, но и в них нарушается прежнее естественное равновесие из-за урбанизированного, индустриального окружения. Зато можно и должно создавать новые природные биокомплексы не хуже естественных, которые будут лучше приспособлены к окружающей их промышленной среде. Делать это необходимо уже сейчас, иначе человек психологически не выдержит испытания урбанизацией. Но не затрагивать природу уже просто невозможно.

Кирил говорит по-русски очень хорошо и убедительно. Он инженер и, естественно, за быстрейший промышленный прогресс, но, как все в Болгарии, любит природу.

— Неправильно, — продолжает он, — противопоставлять природу городу. Мне кажется, здесь возможны любовные отношения, «роман» между городом и природой, который даст человеку возможность жить и работать в городе. Вот вы скоро будете в Софии. Погуляйте в Парке Победы и посмотрите на Софийское море. Мне кажется, оно не хуже естественного, но расположено там, где это необходимо городу.

— Сначала уничтожить естественные леса, а потом насаждать новые, как это сделано в Западной Европе! Создавать новые биогеоценозы «не хуже естественных». Нелепо! — горячусь я.

— Нисколько. Если бы мы начали осваивать заново нашу планету, сейчас, с нашим теперешним уровнем развития цивилизации, конечно, все было бы по-другому. Наверное, наряду с высокоразвитыми индустриальными центрами остались бы большие массивы нетронутой природы. Сейчас мы можем только стараться возместить то, что утрачено навек, и не обманывать себя возможностью сохранить природу в первозданном состоянии…

Прямо за парком открылась площадь — белая-белая. Как светло и просторно! Белая мостовая сделала город радостным и молодым. В конце улицы античный амфитеатр. Раскопан лишь наполовину, остальная часть под центральной улицей. Чтобы раскрыть его целиком, пришлось бы снести много старых домов, а они тоже история Пловдива. Это невозможно. Как-нибудь по-другому будут решать эту проблему. Древний амфитеатр необыкновенно «идет» Пловдиву, подчеркивая молодость его улиц и площадей, задумчивость его аллей и парков.

Кирил расспрашивает меня о Симеонке. Она, так же как и он, оторвавшись от своих дел и забот, темным и дождливым вечером вела незнакомку из Москвы по Габрово, рассказывая о своем городе, о себе, отвечая на все ее вопросы. Для меня Симеонка — юная, красивая и добрая — стала воплощением Болгарии.

— Будете ли вы писать друг другу?

— Обязательно. И я надеюсь, она сможет приехать в Москву. А знаете, Кирил, меня удивило, что Симеонка не хочет жить и работать ни в каком другом более крупном городе, чем Габрово, даже после окончания института.

— А меня нисколько. Я инженер и мог бы работать в столице, меня неоднократно звали туда. Но я люблю Пловдив и вряд ли уеду когда-нибудь отсюда надолго.

Пловдив, молодой и старинный Пловдив! Как жаль с тобой расставаться! Меньше суток провела я здесь, и вот болит сердце, когда в последний раз оглядываюсь на твои светлые улицы.

Шли по улице все тише

Далеко.

Что ни шаг, то шаг последний.

Вот и все.

…Теперь через горнолыжный курорт Боровец в Софию.

Поднимаемся в горы. Лето и осень отступают, начинается зима. Нас обступили огромные ели, укрытые толстым слоем снега. По сторонам шоссе — коттеджи. Сейчас здесь тихо. Лыжный сезон еще не начался. Изредка с высоких деревьев срывается снег. Лес старый, редкий, заполненный снегом и солнцем. После дождей и туманов все вокруг кажется сказкой. У дороги забавные фигурки, слепленные из снега. Мы успеваем создать свой шедевр — зайца с одним опущенным ухом — и опять в автобус. Начинается спуск к Софии. Вверх и вниз уходят горы с зелеными елями, голубыми тенями на снегу. Все молчат. На лицах задумчивые улыбки.

Шоссе, по которому двигается наш автобус, ремонтировалось. Оно завалено щебнем и крупной галькой. Кучи песка по обеим сторонам сузили его до предела. Вероятно, мы первые, кто решился проехать по нему сейчас: до Софии нам не встретилось ни одной машины. Автобус продвигается очень медленно, заваливаясь на бок, как лодка на большой волне. Кажется, вот-вот перевернемся. Почему Милко выбрал именно эту дорогу? Он молчит, уклончиво улыбается и нетерпеливо смотрит в окно. За деревьями замелькало синее и голубое.

«Ну вот», — удовлетворенно говорит Милко. Мы смотрим — и не верим. На карте, что я получила, уезжая в Болгарию, нет указания на озеро. А перед нами огромное озеро. А может быть, море? Противоположного берега не видно. С нашей стороны — берега, покрытые травой, небольшие пляжи. Длинная песчаная коса. Деревья спускаются к самой воде. На берег мягко набегает волна прибоя. Это Софийское море. Оно тянется до самой столицы Болгарии, вливаясь в нее. Вода цвета темного малахита. На горизонте медленно появляется моторная лодка. Она движется неторопливо, оставляя длинный пенящийся след. Не верится, что все это возникло недавно. Кажется, так было всегда и иначе быть не могло…

Что можно сказать о Софии, если на нее оставлен один только день? Мы устроились в гостинице «Парк-отель», расположенной в Парке Победы. На уютных трамвайчиках долго ехали через парк, вернее, лесопарк к центру. Больше всего в Софии мне понравились этот парк и море. И в конце концов я согласилась с Кирилом, что можно создать новые природные ландшафты «не хуже естественных». Хотя в глубине души я надеюсь, что горы Болгарии, покрытые лесами и лугами, останутся нетронутыми.

…Симеонка и Кирил мне пишут. В каждом письме Кирил просит меня передать привет Симеонке. В последнем своем письме он попросил у меня разрешения написать ей самому. «Я хотел бы, — пишет он, — познакомиться и подружиться с девушкой, у которой я принял эстафету дружбы. Может быть, Вы найдете возможность сообщить мне адрес Симеонки, которая для Вас олицетворяет мою Болгарию».

Я знаю, где и как учится Симеонка, знаю, где она живет, сколько ей лет, но не знаю, захочет ли она познакомиться с Кирилом. Но я верю, что эти двое не могут не подружиться, не полюбить друг друга. Я беру чистый лист бумаги и пишу:

«Здравствуй, Симеонка!»

Паулюс Нормантас
АРАЛЬСКИЙ РОБИНЗОН


Очерк

Перевод с литовского Томаса Чепайтиса

Рис. Л. Костиной


…Ног я уже не чувствую — они одеревенели. Кое-как работают только основные мускулы. Кровь застыла в жилах. Я почти перестаю плыть, стараюсь расслабиться: любое резкое движение может вызвать судороги, а тогда довольно-таки сухопарое мое тело окажется на дне холодного, хотя и неглубокого Арала… Дрожь сотрясает меня, даже хрипы вырываются. Мозг тоже превратился в льдышку, но кое-что я еще соображаю: пока бьет дрожь, не замерзну окончательно. Когда плывешь в ластах, работают главным образом мышцы бедер, а они самые внушительные. Но сколько еще нужно продержаться? Холод действует, как наркоз; я перестаю ощущать течение времени. Глаза, уши, все тело погружено в воду, и это однообразие среды мешает временной ориентации. Полчаса прошло, час или два?

Плыву в одежде. Перед собой толкаю маленький плотик, связанный из тростника. На нем жалкие остатки снаряжения. Гребу понемногу. Проплыл я вроде бы метров четыреста, — значит, осталось еще триста.

Такое расстояние еще полбеды. Самое страшное — холод; вот он подступает к самому горлу. Начались спазмы дыхательных путей и рвота, хотя желудок совершенно пуст. Ледяная рука уже сжимает горло; не могу глотнуть воздуха, задыхаюсь…

По зову Арала

Когда едешь по Туркестанской железной дороге, незадолго до Аральска, что на западном берегу моря, в вагонах начинается оживленная торговля копченой и сушеной рыбой. Тут есть все, что душе угодно, — сазаны, лещи, каспийская плотва, множество другой рыбы. При виде такого изобилия сердце подводного охотника начинает биться учащенно.

Если же летишь на самолете, замечаешь, что однообразную, выжженную солнцем казахстанскую степь сменяет зеленая полоса тростника, затем желтая прибрежная линия, а дальше видишь всюду лишь бескрайнюю голубизну — голубое, без малейшего облачка небо вверху и голубое море под крылом самолета.

Такое зрелище тоже не может оставить равнодушным туриста, жаждущего поближе познакомиться с живописными уголками нашей страны.

Первое мое знакомство с Аралом состоялось несколько лет назад, когда мы — трое туристов — дней десять весьма успешно охотились у его западных берегов.

Рыба водилась не везде, но мы нашли несколько мест, поражавших ее обилием. Сухой и жаркий климат позволил нам высушить улов за пять-шесть дней. Местные моряки рассказали, что для рыболовов больше всего подходит юго-западный архипелаг правее дельты Амударьи. Между бесчисленными островками, куда мели и камыши не позволяют заплывать рыболовецким судам, непуганой рыбы пруд пруди. Если верить морякам, там попадаются сомы весом до трехсот килограммов! В камышах обитают кабаны, в кустарнике — кеклики, фазаны. Впрочем, летом там полно и куда менее приятных существ — ядовитых змей и скорпионов.

Незапланированные каникулы

1974 год. Середина марта. Я живу в Таджикистане, впереди целый месяц незапланированных каникул. Как провести это время? Рыбная ловля? Местная детвора уже плещется в хаузах (небольших водохранилищах для поливки полей). Но охотиться в Аральском море под водой еще холодно даже в гидрокостюме. Придется, видно, ловить рыбу удочкой. Ранней весной здесь змей еще нет, скорпионов тоже. Не предвидится проблем с питьевой водой.

Содержание соли в аральской воде — десять граммов на литр, то есть здесь она вдвое более пресная, чем в океане. Полноводные Амударья и Сырдарья несут миллионы тонн пресной воды. Она держится тонкой пленкой на поверхности моря, пока не наступает жара. На солнце речная вода быстро испаряется, а ветер смешивает ее с морской, но весенние паводки все наполняют и наполняют Арал, так что весной поверхностные воды вполне пригодны для питья.

Сборы опытного путешественника много времени не занимают. Некоторые вещи так и лежат в рюкзаках с прошлого лета. Но я следую привычке одного из персонажей Джерома К. Джерома составлять длиннейшие списки якобы необходимого, а потом вычеркивать почти все за ненадобностью. Видимо, справедливо мнение, что истинный турист должен брать с собой три вещи: соль, спички и топорик. Но сейчас ранняя весна… Я долго верчу в руках подводное ружье. На что оно мне? Не полезу же я в апреле в ледяную воду. На поверхности будет градусов шесть-семь, а в глубине не больше четырех — почти как зимой. Однако пневматическое ружье мощностью в 50 атмосфер — эффектное оружие и на суше. Можно его и не пускать в ход, но уверенности в своих силах оно придаст. А это очень важно, когда путешествуешь в одиночку по незнакомым местам. Поэтому я беру его. Ну а если уж взял ружье, приходится брать и комплект для подводной охоты: ласты, маску и трубку.

От Душанбе поезд поворачивает на юг, к Амударье. Проехав по территории Узбекистана, он переезжает эту реку и несется к туркменскому городу Чарджоу. Свой путь на запад я продолжаю на другом поезде, через плодородную долину Амударьи до станции Ходжейли. Здесь я пересаживаюсь на баржу, которая спускается по течению к Аральскому морю.

На Памире уже тает снег. Вода в реках, бегущих с гор, поднялась. Речники пользуются весенним паводком для вывоза хлопка. Второй разлив начнется в июле, когда начнут таять высокогорные льды.

Экипаж баржи — три человека; они из самого большого здесь порта — Муйнака. Там и самая крупная рыболовецкая база. Эти гостеприимные парни удивлялись, что я плыву один.

— Если беда какая или заболеешь, кто поможет? — спрашивает шкипер.

Я отвечаю, что сейчас даже женщины в одиночку пускаются на яхтах вокруг света… А что стоит мужчине пару недель поплескаться среди аральских островков!

Джейхун — Бешеная река, как называют Амударью местные жители, — разветвляется в дельте на три рукава. Баржа спускается по Акдарье (Белой реке), а мою надувную лодку быстро уносит Кунядарья (Чистая река). В конце лета она почти совсем пересыхает, но сейчас такая же мутная и быстрая, как и другие Дарьи. С высоких берегов то и дело падают в воду подмытые глыбы красной глины. Судоходства здесь нет, не видно даже каюков — лодчонок местных жителей. Только однажды вижу на правом берегу огонь — это жгут прошлогоднюю траву.

Наконец море. За день, едва подгребая веслом, я проплыл семьдесят километров. Арал здесь светло-шоколадного цвета. Воды Амударьи будут видны еще десятки километров. Дует зюйд-вест. Это хорошо. Я беру курс через Джылтырбас (Верхний Змеиный залив) на самый большой остров юго-западного архипелага, или, точнее, на деревеньку Тайлакджеген, что в переводе означает «здесь проплыл годовалый верблюжонок». От устья Кунядарьи это около шестидесяти миль на северо-восток. При попутном ветре, думаю, хватит и суток.

Швертбот «Аргонавт»

Я прикрепляю к своей двухместной лодке два боковых пластмассовых шверта, управляемый ногами руль и складную мачту с небольшим парусом. Скорость «Аргонавта» — до пяти узлов, так что за день можно проплыть двойную туристическую норму (то есть километров сто двадцать). Кстати, вес швертбота всего десять килограммов.

Первая и последняя удобная ночевка — на берегу Арала. Здесь полно ящиков и досок. Я мастерю из них экран для защиты от морского ветра и раскладываю большой, но медленно горящий костер. Ложусь между экраном и костром, забравшись в спальник. Греет хорошо.

Рано утром собираю свой парусник и спускаю его на воду. Кладу на нос рюкзак с запасом еды и необходимыми для лагеря вещами, ружье привязываю к мачте, сумку с кое-какой мелочью кидаю в лодку. Дует ветер в четыре-пять баллов, и Джылтырбасский залив я проплываю, как и предполагал, за сутки. Ночью, чтобы не замерзнуть, держу шкот в зубах, а сам гребу одним веслом, как в каноэ. Хотя авиационный компас светится в темноте, проще ориентироваться по Полярной звезде. На рассвете я уже вижу острова — следовательно, проплыл около сорока миль, и до кишлака, где когда-то плыл верблюжонок, остается меньше двадцати. Я пристаю к ближайшему островку, чтобы немного отдохнуть: просидеть всю ночь в одном положении весьма утомительно.

Бросив на берег сумку, я вытаскиваю лодку. Большой рюкзак не вынимаю: долго здесь не задержусь. На всякий случай беру ружье — место как-никак незнакомое. Островок неширокий, но длинный. Восточная его сторона, словно бородой, обросла кустами саксаула и тростником; я отправляюсь на разведку на другую, подветренную сторону. Вдруг из-под ног выскакивает и прячется в кустах парочка коричневых куропаток. Эти птицы здесь втрое больше европейских. Во мне разгорается охотничий пыл, хвалю себя, что взял ружье. Подкрасться бы метров на пять — и птица на вертеле… Я заряжаю ружье стрелой, завинчиваю треугольный гарпун для рыбы средней величины. Но куропатки перебегают от куста к кусту, вместо того чтобы взлететь. Впрочем, бес их знает, умеют ли они вообще летать? Известно только, что они привыкают к человеку и весьма драчливы. Жители Южного Таджикистана часто держат у себя таких куропаток, тренируют и выставляют на поединки с другими.

Птицы заманивают меня к противоположному берегу и исчезают в чаще тростника. Приходится смириться с мыслью, что куропатка все же не рыба, а гарпун не дробь…

Сейша

Выбрав удобное место для лагеря, я отмечаю его пучком травы на высоком саксауле и не спеша возвращаюсь к лодке. Издалека вижу метрах в четырехстах от берега чей-то парус. Жаль! Так хотелось побыть одному! А тут еще кто-то…

И в этот миг меня молнией пронзает мысль: да ведь это «Аргонавт»! Сломя голову мчусь по мелководью. Сейша… Напрасно теперь рвать на голове волосы с отчаяния — я совсем забыл о сейшах. Сейша отличается от наводнений и приливов тем, что вода поднимается лишь ненадолго. Это в сущности огромная плоская волна. Я скидываю ботинки, срываю штаны и куртку. Свитер оставляю — так теплее. Натягиваю ласты и прыгаю в воду. Сделав несколько гребков, пробкой выскакиваю на берег. Вода ледяная, аж дыхание сперло. Я прыгаю на одной ноге, бью себя руками по бокам и лихорадочно думаю, что делать. В такой воде я не проплыву и полсотни метров. Бегаю-бегаю, как ненормальный, по берегу, а моя лодка легко качается на волнах и не спеша уплывает все дальше от меня; она движется по ветру вдоль архипелага. Неужели поблизости нет какого-нибудь судна? Ни души! Я скидываю мокрую одежду и, напялив куртку, бегу по побережью: авось море выбросило что-либо подходящее — бакены, бревна, из которых можно соорудить плот и догнать на нем лодку. Несколько дощечек, палок, пара поплавков… Летом я проплыл бы расстояние до лодки за шесть минут. Как же вернуть ее и все снаряжение, украденное сейшей, ветром и течением? Остается последняя призрачная надежда — не выпускать лодки из виду и ждать какого-нибудь судна. Но как дать знать о себе? Я набираю травы и дощечек, разжигаю маленький дежурный костер. Слава богу, спичек у меня полные карманы. Затем срезаю самый высокий саксаул и привязываю к нему полотенце.



Поднялось солнце, стало теплее. Море, как кот, ластится к ногам, прибой еще ощутим, вода прозрачна: муть, приносимая Амударьей, сюда не доходит. Я же печально сижу на берегу, пристально вглядываясь в горизонт. Вечером замечаю вдалеке лихтер — пароходик, развозящий по домам рыбаков. Он направляется на север, скорее всего в Тайлакджеган. Но между нами не менее трех миль. Я кидаю в костер ветки и траву, дымлю изо всех сил. Сам становлюсь рядом и размахиваю своим флагом. В бинокль, может, v. заметили бы меня. Но на лихтере, верно, не смотрят по сторонам.

Вечером мой парус уже еле виден. Итак, выходит, что я отрезан от берега. Однако ой как не хочется мириться с поражением. Я еще лелею надежду догнать «Аргонавт», если даже корабль покажется завтра. Штормом вроде бы не пахнет.

Я мысленно кратко формулирую случившееся. Если существует телепатия, то мои мысли запеленгуют. «Я — литовский путешественник, живущий в Таджикистане. 25 марта 1974 года неожиданно попал в опасную ситуацию. Всевидящий аллах наказал меня, соблазнив кекликами, и наслал на меня сейшу — стоячую волну, поднявшую уровень воды на полметра. Этого оказалось достаточно, чтобы моя надувная лодчонка оторвалась от берега и, несомая ветром и течением, уплыла на недосягаемое расстояние. Крайне низкая температура воды помешала догнать беглянку. В лодке запас пищи на три недели, теплый спальный мешок и все рыболовные, а также кухонные принадлежности. Что мне делать?»

Раскладываю на берегу все оставшееся: подводное ружье с двумя гарпунами и четырьмя наконечниками, комплект для ныряния, большой охотничий и маленький карманный ножи, часы, увеличительное стекло, карандаш, мыло, иголки с нитками, полбуханки хлеба, граммов пятнадцать чаю, двадцать два кусочка сахара, пять луковиц, два зубчика чеснока, роман Джеймса Олдриджа «Морской орел» на английском языке, несколько газет и резиновый мешочек с документами, деньгами, спичками, записной книжкой и картой Средней Азии.

Привыкнуть можно ко всему…

Начну с чая — таков обычай жителей Средней Азии. Хороший обычай! Чай, особенно зеленый, тонизирует, утоляет жажду, успокаивает. Но в чем вскипятить воду? Ведь посуда уплыла вместе с лодкой. Теперь все придется одалживать у моря. Довольно долго брожу по берегу, пока наконец не нахожу то, что нужно. Ржавая литровая консервная банка… Выскребаю ее, как могу. Чай, хоть и солоноватый, поднял настроение. Утешаю себя: бывает и хуже. Рано или поздно кто-нибудь появится и доставит меня в Тайлакджеган, где плавал верблюжонок.

Тюркская топонимика расшифровывается очень легко, любое название что-нибудь означает, это вам не Москва, Каунас или Скуодас. Арал, например, по-тюркски «остров». В бескрайних, выжженных солнцем степях это море словно остров, остров воды.

Близится вечер. Теперь самое главное — устроить приемлемый ночлег. С моря тянет ледяным холодом, а все близлежащее топливо я использовал для дымовой сигнализации. Тростник и ветви саксаула сгорают за несколько минут. Меня мучает голод, но к хлебу я пока не притрагиваюсь.

Жилищный вопрос

Четырех-пятиметровый тростник в палец толщиной растет здесь густыми пучками. Выбрав один из них, диаметром метра в три, я срезаю тростник, по окружности образовавшегося пространства связываю верхушки растений; срезанный тростник и напоминающая аир сухая прошлогодняя трава идут на стены. Вот и юрта готова. Казахи делают их из войлока, застилают пол шкурами и коврами из верблюжьей шерсти. Моя же юрта, если ее можно так назвать, чертовски холодна. Ветер продувает ее насквозь. Холод пронизывает до костей. Под утро и я, и мое жилище покрываемся инеем. Срезаю тростник с подветренной стороны и развожу костер у самого ложа. Урывками сплю, но, когда через несколько минут огонь тухнет, просыпаюсь. «Перетерплю, — думаю я, дрожа, — до утра, а завтра построю кибитку — глиняный шалаш с печкой».

За весь следующий день мне удается построить метровой высоты глиняное жилище, удивительно напоминающее древнюю казахскую могилу.

Впрочем, для того чтобы сидеть или лежать, моя кибитка вполне пригодна. Жилищный вопрос, таким образом, решен.

Остается проблема пищи. Это куда сложнее. Ветер и течения носят сейчас мой «Аргонавт» по Аралу, а он величиной с Литву, если не больше. Кому достанутся все эти консервы, чай, овсянка, сушеные фрукты? Интересно, что подумают об их бывшем владельце? Может, неосторожный рыболов вывалился из лодки и утонул? Так погиб мой знакомый учитель в Башкирии. Сперва нашли пустую надувную лодку, а потом на дне озера и его самого. Нашедший «Аргонавта» обязан известить об этом милицию, а та — объявить розыск. Мой портрет будет висеть между фотографиями скрывающихся от правосудия рецидивистов на всех пристанях и железнодорожных станциях Средней Азии. Соседство не из приятных. Если меня не найдут, то через два месяца объявят пропавшим без вести.

Другой вариант: человек, нашедший лодку, никого не известит об этом, а оставит ее себе. По морской традиции судно, оставленное владельцем, принадлежит нашедшему его. Третий вариант, самый вероятный: лодка будет дрейфовать, пока первый шторм не выкинет ее где-нибудь на необитаемый берег Кызылкумов. Обломки «Аргонавта» сгниют вскоре в полосе прибоя.

Мобилизация сил

Первая ночь в кибитке напоминала предыдущую — в тростнике: еще не успели обсохнуть глиняные стены, не хватало топлива. Но настроение радужное. Слишком холодно, чтобы спать, и я намечаю ближайшие задачи: тщательно обследовать остров, установить рас стояние до двух ближайших островов, придумать, как ловить рыбу, держать наготове сигнализационное устройство и укреплять физическую выносливость. Затем я определяю два варианта спасения. Первый и основной: в середине апреля просыпается скудная аральская природа, и здесь должны появиться рыбаки, ихтиологи или еще какие-нибудь натуралисты. Следовательно, мне надо продержаться недели три. Запасной вариант: в середине мая вода потеплеет, и я смогу проплыть до берега этапами — от острова к острову. По карте определяю, что этапов будет шестнадцать — от пятисот метров до трех с половиной километров каждый. Еще раз обмозговав оба варианта, я меняю их местами. Итак, намечается двухмесячная робинзонада — до середины мая, когда я собственными силами смогу добраться до берега. К утру принимаю решение: сегодня же начать тренировки и закаливание. Теперь для меня не существует ненастья, ледяной воды или невыносимого голода. Сколько поймаешь, столько и съешь. Теперь мы с природой единое целое, и, если я не буду придерживаться ее законов, это для меня может окончиться трагически.

Психологическая настройка играет огромнейшую роль. Как только я составил план действий, задача моя оказалась ясной и не такой уж трудной. Теперь я просто обязан выкарабкаться.

Первый сазан

Ершики — очень любопытные рыбки. Они тычутся мордочками в маску аквалангиста, когда тот заплывает на их пастбища с глинистым или каменистым дном. Это и позволило использовать необычный способ ловли ершиков под водой: для охоты с ружьем они слишком мелки. Я привязывал к нему короткую леску с двумя крючками, получалось нечто вроде удочки. Неописуемое удовольствие — наблюдать, как ершики атакуют приманку. Тут же, под водой, я нанизывал рыбку на кукан и снимал с крючка следующую.

Ну а как на этот раз? К счастью, я нахожу в кармане ружейного чехла два небольших крючка и обрывок лески. Смастерю удочку.

На третий день голодания начинаю чувствовать во рту запах ацетона. Это значит, что организм начал эндогенное (то есть из внутренних запасов) питание. Сначала «худеет» кровь — используются имеющиеся в ней запасы жира. Затем приходит очередь гликогена, выделяемого печенью. Через кровь он превращается опять в виноградный сахар и сгорает, как энергетический продукт. Затем наступает очередь внутреннего и подкожного жира, белков из костного мозга и других внутренних органов. Вплоть до этой стадии голодание не приносит вреда здоровью. Но когда не остается жиров, организм начинает использовать для питания мускулы, возникает дистрофия. Это уже опасно. Холод стимулирует использование энергетических запасов организма. Поэтому я непременно должен что-нибудь поймать.

Отвязав от ружья миллиметровую леску, я срезаю длинный тростник и мастерю удочку с двумя небольшими крючками. Приманка — хлеб. Жаль этого последнего кусочка, но никакой живой приманки вокруг нет: насекомые еще не вылезли из своих зимних укрытий. Закидываю удочку в разных местах у тростника. До полудня не удается поймать ничего; моя горбушка тает на глазах. Устав, я втыкаю удочку в землю и иду искать местечко получше. Возвращаюсь — удочка в воде, до нее метров восемь. Мгновенно раздевшись, бросаюсь в воду; несколько гребков — и я снова на берегу. Я так взволнован, что даже не чувствую холода. Значит, клюнула!.. На удочке только один крючок. Это, конечно, не весело, но обнадеживает: значит, здесь водится крупная рыба. И купание не прошло даром: теперь я уверен, что после нескольких таких сеансов я мог бы стать «моржом» и пробыть в воде несколько минут. Ведь «моржи» — люди самого разного возраста и часто не такие уж упитанные, а купаются в двадцатиградусный мороз и впридачу жизнерадостно позируют перед телекамерой. Здесь условия куда благоприятнее. Днем температура выше пятнадцати градусов. Да, обязательно надо стать «моржом», если я хочу что-нибудь поймать. В программу тренировок включаю упражнения по задержке дыхания. Лежа на берегу, зажав нос, могу не дышать минуты две с половиной. Необходимо подготовиться, чтобы через неделю я смог продержаться под водой хотя бы минуту. А пока придется ловить рыбу на оставшийся крючок. Я забрасываю его туда же, куда и раньше. Клюет! Вытаскиваю килограммового сазана. Черноспинный золотобрюхий красавец кувыркается в прошлогодней траве. Еще попытка — есть! На этот раз усач. Тоже не очень крупный, но это и хорошо: крючок не выдержал бы увесистого. На третий раз сорвалось так, как срывается у рыбаков только во сне. Я вытащил сломанный крючок…

— Мои драгоценные крупные рыбы, вы обезоружили меня! — обращаюсь я к шумящему у моих ног морю. — Но я, как старый рыбак Сантьяго у Хемингуэя, не сержусь на вас. Мы еще встретимся и, как вы думаете, где? В ваших владениях! Если вам не холодно, то и мне холодно не будет. Поймите, я очень, очень голоден.

Перец и лавровый лист дрейфуют по Аралу, но лук и долька чеснока делают сазана очень вкусным. У меня остается всего четыре луковицы…

Неделя без пищи

Как-то мне удалось продержаться на одной воде целую декаду. Первые три дня я страдал неимоверно. На пятый чувство голода притупилось; невыносимо тяжело стало на десятый день. Любопытно, что в первую пятидневку сил у меня почти не убавилось. Этот опыт должен помочь сейчас. Я обязан закалить свое тело так, чтобы пробыть в воде минут десять — пятнадцать. За эти несколько дней вода может немного прогреться: солнышко поднимается все выше и выше. Однако слишком увлекаться тоже не следует, как бы не заработать воспаления легких. Тогда конец…

Я устанавливаю строжайший режим. Делю день на две части: утреннюю и послеобеденную. По утрам обегаю берегом свой остров — это почти три километра. Легкая зарядка, затем раздеваюсь, натягиваю ласты, прыгаю в море и, сколько хватает силенок, плыву. Вернувшись, растираюсь полотенцем, молниеносно одеваюсь и энергично пробегаю еще километр. Потом кипячу «чай», греясь на солнышке и одновременно у костра. Прихлебываю маленькими глотками солоноватую горячую воду. После такого «завтрака» валяюсь на песке, в сто пятый раз изучаю «Морского орла» и брожу по острову. Когда нет ветра, загораю. Наблюдать горизонт, особенно северную его часть, в той стороне, где плавал верблюжонок, стало у меня уже привычкой. В какой бы стороне острова я ни находился, непроизвольно поднимал голову и осматривал море. А главное, я плавал, плавал. Расстояние увеличивал по арифметической прогрессии, начиная с тридцати метров. На пятый день, таким образом, проплывал сто пятьдесят. Днем бегаю нагишом. После зарядки быстро надеваю маску и ласты, делаю гипервентиляцию легких — насыщаю кровь кислородом — и, нырнув метра на три, проплываю под водой два десятка метров. Вокруг много рыб. Это отвлекает мое внимание от каленых иголок холода. И снова арифметика — каждый день ныряю на пять метров дальше. Наконец проплываю под водой сорок метров. Форсированная программа подготовки к охоте выполнена! Но на шестой и седьмой день море волновалось. Вода помутнела; трудно было разглядеть собственную руку.

После долгого голодания силы на исходе. Первым делом ухудшилось зрение — читать уже не могу. Подолгу сплю и во сне слышу странную музыку. Бегать и нырять не хочется. Однако прервать тренировки уже нельзя. Плаваю медленно, отдыхая на спине. На восьмой день море успокоилось, вода стала прозрачной, как слеза.

Первый выстрел

Сегодня четвертое апреля. Одиннадцатый день голодовки. Подготовка к охоте кончилась, но организм обессилен. Слабею с каждым часом. Бог знает, почему я тогда не заболел. Ведь простудиться было пара пустяков.

Сегодня я обязан что-нибудь поймать. Едва увидел стаю рыб, как перестал чувствовать холод. Шерстяные трикотажные штаны и свитер немного задерживали согретую телом воду, но дрожу я ужасно. Ружье прыгает в руках, как пулемет. Мелкие рыбешки суетятся вокруг. Вот похожие на наших красноперок красноглазые белобокие рыбки — усачи. Они то прячутся в зарослях камыша, то выплывают на чистую воду. Ершики крутятся у самой маски, грозно вертят хвостиками, подняв колючие спинные плавники. Но резвиться с рыбьим молодняком недосуг. Где же достойные меня настоящие рыбы? Ага!.. Вот из зарослей вылезает трехкилограммовый сазан. Надо незаметно подкрасться… Очень трудно унять дрожь. Выстрел. Мимо… Сазан кидается влево, со дна вздымается ил. Прямиком через камыши я спешу на берег. Добыть ничего не удалось, но настроение прекрасное. Теперь я твердо знаю — сегодня у меня будет рыба!

Долго греюсь у костра и бегаю вокруг него, сушу одежду. И снова в воду. Большущий сазан бодро плывет впереди. Я догоняю его. Вот он повернулся боком. Этого-то мне и надо. Стрела пронзает его насквозь: пятьдесят атмосфер не шутка! Потянул немного на себя — зацепился. Сазан мой! Он еще бьется на дне, вздымая тучи ила, но я уже тащу его за леску и спешу на берег. Моей радости нет границ — проблема пищи решена! Завтра нырну четыре раза.

Охота спорилась. Сазаны не слишком проворны и не очень пугливы. Лещи поосмотрительнее. Они только высовываются из водорослей и тут же назад. Холод не позволяет терпеливо выслеживать их. Впрочем, удается подстрелить и парочку лещей. Усачи любят большую глубину и обычно держатся у самого дна, все время что-то щупая своими небольшими усиками. А где же сомы?

Ем я одну рыбу, прямо ихтиофаг — пожиратель рыб. Так древние греки называли представителей племен, обитавших у Красного моря. Рыбные блюда у меня четырех сортов: рыба вареная, жаренная на вертеле, на камне и сушеная. Рыба хороша даже без специй. Пока еще не началась настоящая жара, соли мне не добыть. Поступаю так. В яму помещаю капроновый лоскут, наливаю морской воды и жду, пока она немного выпарится. Потом окунаю в нее куски рыбы.

Жизнь принимает какие-то определенные очертания. Я занят с утра до вечера. Даже почитать некогда. Удивительно вынослив человеческий организм! Я едва не замерзаю напрочь, но не болею. Поначалу я боялся воспаления легких и среднего уха, плеврита, гриппа, однако ни разу даже не кашлянул. Правда, я овладел искусством дрожания. Дрожь — это мускульная работа, во время которой выделяется добавочная тепловая энергия. Замечаю у себя брадикардию — пульс становится реже. Когда лежу неподвижно, насчитываю пятьдесят ударов в минуту, обычно у меня на десять больше. Белков и жиров хватает. Силы в общем восстановлены. Кажется, я даже вошел в мало-мальски спортивную форму. Однако без сахара, хлеба, картошки вес продолжает падать.



Остров в огне

Утром десятого апреля я, как обычно, охочусь в тростниках у берега. Вдруг даже через трубку почувствовал запах гари. Поднимаю голову — вокруг сплошной дым. Спешно возвращаюсь на берег. Остров в огне! Горит даже торчащий из воды тростник. Очевидно, ветер разнес по острову угли костра. Прошлогодняя трава и тростник сухи, как порох. Огонь цвета кипящей меди. С ревом и треском огненная лавина движется по острову, высоко в небо поднимается черный дым. Вот, думаю, теперь-то уж в Тайлакджеге не заметят дым и приплывут посмотреть, что здесь стряслось. А как там моя кибитка? Хорошо, что документы зарыты в песок. Я бегу побережьем, обгоняя огонь.

Остров выгорел за час. Иду по пепелищу к своему домику. Самое грустное зрелище — обгоревшие ежики. Я и не подозревал, что они здесь обитают. Беднягам бежать было некуда. Я оглядываю горизонт: как всегда, пусто.

На острове не осталось даже веточки для растопки. Пора убираться отсюда. До следующего большого острова около семисот метров — доплыву ли?

Сначала перестаю чувствовать ноги. Они деревенеют. Все мелкие мускулы застыли, сосуды сжались. Холод ледяной рукой хватает за горло. Начались спазмы дыхательных путей. Я задыхаюсь…

…Но страх, как и злость, повышает содержание адреналина, а тот в свою очередь стимулирует некоторые физиологические и психологические процессы. Накапливаются запасы гликогена, и физическая выносливость увеличивается. Как только я испугался, от сонливости не осталось и следа. В голове мелькает мысль, что, если через несколько- секунд не удастся восстановить дыхание, мне конец. Переворачиваюсь на спину и разрываю верхние пуговицы одежды. Делаю глубокий вдох. Медленно подгребая ногами и одной рукой, другой поглаживаю горло. Мышцы вроде бы не отвердели, и это успокаивает. Видимо, намокшая одежда сдавила шею. Я нахожу оказавшийся в стороне плотик и плыву дальше. Коченею все больше, но появляется уверенность, что не пропаду и на этот раз.

На Беличьем острове

Образность казахской топонимики передалась и мне. Этот остров гораздо больше — около шести километров. Его я окрестил Беличьим. Не знаю, как слово «белка» по-казахски, но своей формой он напоминает разостланную шкурку сибирской белки.

Растительный и животный мир здесь богаче, чем на первом острове. Как только я выкарабкался на берег, из-под ног выпорхнула и полетела на бреющем полете над кустами парочка фазанов. На южных склонах небольших дюн уже виднеются побеги зелени. Появляется неприятная мысль: скоро вылезут из нор змеи и скорпионы. Кое-где густые колючие, переплетенные ползучими травами, непроходимые кусты. Это тугайные (приречные) джунгли. Веток для костра хоть отбавляй. Кибитку леплю на правой ноге Белки, ближе к Тайлакджегену.

Сомы

У этого острова линия берега разнообразнее. Здесь нет тростника, лишь обломки скал, слои извести, глины. Множество непуганой рыбы. Она уплывает, только когда протягиваешь к ней руку. Плывя на поверхности, я оглядываю темные ямы и таинственные ущелья. Вот темный силуэт показался из-под отвесного обрыва и медленно движется у дна наискось от моего пути. Тень размером с меня. Видны белые, полумесяцем губы. Я отмериваю от них около сорока сантиметров — и… Но тут во мне закипает борьба: я не привязан! Такой сомина может вырвать из рук ружье… Но ведь такой случай бывает раз в жизни. Спускаю курок. Моя рука почти вывернута из суставов. Но к этому я готов. Скользкое тело проносится мимо меня, дважды задев лицо и сорвав маску с трубкой. Ладно, найду потом! Сом бьется, словно заарканенный мустанг. От поднявшегося со дна ила вода темнеет. Раза два поднимаюсь на поверхность, чтобы глотнуть воздуха. Наконец рыбина успокаивается, и я поворачиваю к берегу. Уверенности, что сом не сорвется, еще нет. Но все же вылезаю на берег. Стрела погнута, язычок тоже еле держится. Выстрел неплохой — стрела у самой головной кости; попади я в живот — сом давно бы сорвался. Прикидываю, что в соме не менее четверти центнера. Гора мяса! Оптика маски увеличивает в воде все предметы на треть, поэтому сом и показался великаном.

Сомятину я готовлю по-туркменски. Для этого необходим тандыр — земляная печь с узким горлом, похожая на чайник. Воздух попадает туда по боковому каналу вроде как через носик чайника. Угли на дне. От них равномерно разогреваются стенки. Я леплю к ним куски сомятины величиной с кулак. И без приправ получается нечто необыкновенно вкусное.

Из кожи сома я делаю зеноц. На Памире их шьют из козьих или овечьих шкур. Если зеноц надуть, его можно использовать как плавучее средство при переправе. В ущелье Бартанг в Таджикистане мне довелось наблюдать и соревнования по плаванию с зеноцами.

Следующий сом был килограммов на двенадцать. Он взмутил воду и сорвался. Я нашел его позже: он лежал на дне брюхом вверх, в боку зияла огромная рана. Крупные рыбы почти всегда срываются, если только не попадешь стрелой между костей или крупных хрящей. В тот же день видел сома — настоящее чудище: длиной около трех метров, с огромной сплюснутой головой, усы толщиной с карандаш, а вот глаза с пуговичку. Стрелять в него значило бы распрощаться с ружьем.

Золоточешуйного сазана или серебряного усача высмотреть не проблема. А вот сомы отлеживаются в темных ямах или пещерах, заметить их удается только при спокойном море, когда ил оседает на дно. Я добыл еще нескольких сомов. Жарил их и сушил, нарезав мясо ломтями.

Грибные злоключения

Весна в Средней Азии начинается бурно. Подул «афганец» — сильный теплый южный ветер из пустынь Афганистана, — и все ожило, зазеленело, расцвело. «Афганец» поднимает в пустынях песчаные бури и штормы на Арале. Вода мутнеет. Но это не беда: у меня немалый запас сушеной рыбы. Интересно наблюдать за пробуждением природы. Из веточек саксаула тянутся нежные зеленые стебельки с почками. Это и есть листья растения, других у него не бывает. Этими почками питаются верблюды, овцы, сайгаки.

Прилетают пеликаны и кормораны. Аральские пеликаны — короткохвостые птицы светло-розовой окраски. Они сразу же принялись свивать гнезда в камышовых зарослях. Интересно, каковы их яйца?.. Я не подозревал, что пеликаны не умеют нырять и поэтому рыбачат в мелких местах, бродя по воде. Задрав вверх клюв, они заталййвают рыбу в свои знаменитые мешки. Зато кормораны ныряют превосходно. Черные, длинноклювые, они прилетают на остров только поохотиться. Гнезда свивают в скалах.

На острове появились грибы. Понюхал их, пожевал, решился сварить. После осточертевшей рыбы это блюдо показалось превосходным. Но к вечеру они дали о себе знать. Нарушились функции мочевого пузыря. К счастью, съел я этих грибов немного. Через сутки все прошло. Еще раз подтвердилось правило — не ешь незнакомых грибов!

Это происшествие заставило проанализировать свой рацион. Я — вспомнил о французском враче Алене Бомбаре, авторе книги «За бортом по своей воле». Два месяца он питался рыбой и планктоном. После своего путешествия через Атлантику он долго лежал в больнице — лечил позвоночник. И лишь потому, что организму не хватало кальция. Он выбрасывал рыбные кости. Вспомнив этот поучительный пример, я уже не бросал их в костер, а размалывал на камне и съедал вместе с рыбой.

Тоска

Весеннее буйство природы действует и на психику, особенно когда дует западный ветер. Мысленно прослеживаю его маршрут: Атлантика — Средиземное — Черное море — Кавказ — Каспийское море — плоскогорье Устюрт — Арал. Эти ветры проносятся и над Литвой. Только здесь они обсыхают, становятся знойными.

Вечерних сумерек почти что нет. Ночь начинается сразу после захода солнца. Небо черное, звезды очень ярки. Время от времени пролетают искусственные спутники. Вспоминаю узбекского астронома XV века Улугбека. Он построил недалеко от Самарканда обсерваторию и сложил из мраморных плит гигантский секстант диаметром сорок метров.

Ясный весенний воздух позволяет наблюдать за небесными телами беспрепятственно.

…Прошел месяц. Самые трудные дни позади. С каждым часом теплеет воздух, вода, богатеет природа и… труднее выносить одиночество. Я начинаю разговаривать сам с собой. Как Дерсу Узала, я беседую с птицами, рыбами. Почти постоянно насвистываю какой-нибудь мотив.

Первое мая

Сегодня праздник. Температура воздуха, наверное, градусов двадцать пять, воды — вполовину меньше. Не работаю, то есть не охочусь. Стараюсь чем-нибудь разнообразить жизнь. Например, почему бы не организовать сдачу норм ГТО? Я отмеряю дистанции и расчищаю секторы. На старт забега на шестьдесят метров приношу двух черепах и ежа. Увы, после команды «Марш!» мои соперники уползли в заросли саксаула… Я же сдаю все нормативы своей возрастной группы на «отлично». Правда, главный судья — я сам.

Жаль, что нечем украсить праздничный стол. Хоть бы лепешка какая-нибудь или щепотка чаю…

Послеобеденное солнце начинает набирать силу. Невозможно ходить по песку босиком — жжет подошвы. Я загорел до шоколадного цвета. Вода и солнце высушили кожу, она трескается, шелушится. Приходится натираться кусками жареной рыбы. Помогает. Когда кожа становится чересчур грязной, мою ее пеплом саксаула. В нем много поташа — карбоната калия, и его моющие свойства превосходят мыло.

Вода не только нагревается, но и становится более соленой. Маленькие листики саксаула тонут в серебристой росе. Эврика! Это же пресная вода! Подложив кусок полиэтилена, я стряхиваю с кустиков росу. Делаю большой глоток — и… скрючиваюсь, как паралитик. Роса еще соленее морской воды. Тут же солончаки! Видимо, корни саксаула высасывают из почвы соль, потому его древесина такая тяжелая.

Змеи

Появление черепах оказалось неожиданностью. Еще вчера не было ни одной, а сегодня целое стадо ползет между кустами, щиплет травку. Одни маленькие, со спичечный коробок, другие — с добрую буханку. Пробую черепашье мясо. Жарю его в тандыре, но без приправы оно не слишком хорошо. Рыба куда вкуснее. Яйца чаек тоже хвалить не стану.

Предстоит встреча со змеями. Хожу по острову голый, но в ботинках и шерстяных носках. Речники рассказывали, что на один квадратный метр здесь приходится по змее. Пока змеи не попадаются, но ночами слышен мышиный писк. А потом раздаются шипящие звуки, словно капли падают на раскаленную сковородку. Вдруг доносится писк. Это эфа поймала мышь. Эфы очень ядовиты. Но охотятся они только ночью, а днем спят, зарывшись в песок. Зато змей-стрелок я встретил немало. Это более метра змеи с четырьмя продольными полосками. Вот одна подняла голову над камнем, выгнула шею и начала водить ею из стороны в сторону. Там бегала ящерица. Вдруг мгновенно, как стрела, она кинулась на жертву и обвилась вокруг нее. Стрелка одновременно душит и кусает. Иногда эти змеи висят на ветках саксаула: сверху лучше высматривать добычу.

На берег

По карте я составил приблизительный маршрут возвращения. Он пролег через шестнадцать островов. О расстоянии между ними уже говорилось выше. Около двадцати двух километров по воде. Она еще не совсем согрелась — градусов пятнадцать. Однако змеи, возрастающая соленость воды, одиночество заставляют спешить. Полтора месяца я в плену. Начинаю свой поход девятого мая. Закончить его намереваюсь через десять дней.

Из трех сомовых шкур изготовляю зеноц. Набиваю его сушеной рыбой. Треугольный плотик нагружаю одеждой, консервными банками — моей посудой и ружьем. Резиновый мешочек с документами вешаю на шею. Узкие проливы, до семисот метров, проплываю раздевшись, так удобнее. Широкие, в два-три километра, — в трикотажных штанах и свитере, так теплее. Если проливы между островами узкие, за день преодолеваю два-три. Перед широким остаюсь на острове на один-два дня, чтобы пополнить запасы свежей рыбы.

Сплю у костра. По утрам очень холодно, и все же я не простудился. Чем ближе к берегу, тем соленее вода. Начинаю ощущать жажду, пропадает аппетит. В одном из больших проливов на меня обрушился шквал и волны разбили плотик. Пошли на дно ружье, ботинки и посуда. На десятый день плавания — вечером 18 мая — я выбрался на берег. Последние полкилометра пришлось почти пройти. Было мелко, но ила по горло, и я страшно измучился. Выбрался, с головы до ног покрытый засохшей грязью, как болотный черт. Верблюжья колючка колола ноги. Пришлось обрезать ласты и сделать из них калоши. Страшно мучила жажда. По карте до поселка Шейкамен (благословенный шейх) было около ста тридцати километров. Это три дня пути.

По дороге отыскал солоноватую воду. На второй день вечером я встретил пастухов с отарой овец.

Грузовик довез меня до Шейкамена, оттуда я добрался до Кунграда. На вокзале увидел весы. Взвесился. Ровно семьдесят один килограмм в одежде. Было восемьдесят шесть.

Полтора месяца я изнывал от холода, голода и одиночества. Соскучился по людям, цивилизации. Но место своего плена я оставлял со светлым чувством. Я не проиграл. Я получил хорошую закалку, научился приспосабливаться к самым неблагоприятным обстоятельствам. На память об Арале у меня остался полукилограммовый камень. Своей формой и цветом он похож на голову змеи. Розовые, черные и белые точки на сером фоне напоминают яйца чаек, слои извести и глины, дно Арала и черные спины сомов.

Попутешествуем еще!

Ярослав Ивашкевич
ЖЕЛЯЗОВА-ВОЛЯ


Перевод с польского Ксении Старосельской

Заставка И. Гансовской


Публикуемый ниже очерк Ярослава Ивашкевича взят из книги «Путешествия в Польшу» (1977). Это сборник написанных в разные годы эссе и очерков о многих уголках страны. Сам автор во вступлении к книге писал: «Название, которое я дал этим собранным в одно целое фрагментам, имеет два значения. Одно переносное: все, что я здесь пишу и писал, как бы некое паломничество на родину; второе значение абсолютно конкретно, ибо главное содержание этих страниц — правдивые и имевшие место в действительности путешествия по Польше…» (Здесь и далее примечания переводчика).

…………………..

Желязова-Воля… Здесь родился Фридерик Шопен полтораста с лишним лет назад. Невозможно даже себе представить, как выглядело это место, когда здесь стоял дворец, принадлежавший семейству Скарбеков. Кто только не появлялся во дворце и в дворцовом саду: домочадцы, учителя, взрослые, дети… И чувствовалась близость к деревне: плуги, лошади, коровы, овины, стога сена.

От той жизни не осталось и следа. Повторяю: теперь даже представить трудно, какое здесь некогда царило оживление. Бурные годы пережила Желязова-Воля; ее история, как история всей Польши, изобилует тревожными событиями. В девятнадцатом веке эта местность была забыта. Пожары, безденежье, бесхозяйственность разрушили помещичий дом и прилегающие к нему постройки. Мало кто помнил не только высокого и худого учителя французского языка, который прожил здесь несколько лет, но и самих владельцев, преследуемых судьбой. Из целого комплекса помещичьего имения остался только этот неказистый флигель — маленький домик, где был выделен уголок учителю и его супруге, дальней родственнице хозяев. Видно, все-таки исходило от этого домика какое-то сияние, отблеск пламени, что-то отличало его от других окрестных домишек, ведь он уцелел. Пережил трудные времена, когда ни одна душа уже не ведала, кто в нем родился. А ныне это одна из драгоценнейших реликвий польского народа. Но великого Шопена чтят во всем мире. Первым, кто призвал к восстановлению этого домика и созданию здесь мемориала, был иностранный пианист[1]. И сейчас приезжающие в Польшу из-за рубежа музыканты считают своим долгом посетить эту колыбель великого искусства, место, где забила ключом неиссякаемая в своем богатстве музыка Фридерика Шопена.

Стоит этот скромный домик в стороне от большой дороги, среди деревьев сада, лишний раз подтверждая справедливость выражения: Spiritus flat, ubi vult[2]. Ничто не предвещало, что именно здесь, в бедном флигеле помещичьего дома, родится один из величайших музыкальных гениев мира. Его творчество — вклад не только в музыкальное искусство, оно входит органически во всеобщую мировую культуру.

Творчество художников, вне всяких сомнений, глубоко связано со средой, где они обитали, с природой, которая их окружала. Детство и юность художника всегда накладывают неизгладимый отпечаток на всю его жизнь — в произведениях зрелого мастера часто повторяется мотив, запавший ему в душу в юном возрасте. В этом-то и проявляется осознанная, а порой и безотчетная связь между страной детства и зрелым периодом творчества.


Подъезжая весной к Парижу, минуешь рыжеватые леса Фонтенбло, спокойную гладь прудов, заросли и луга, что столь дороги были сердцу Теодора Руссо. Лишь тогда начинаешь по-настоящему понимать искусство импрессионистов. Понимаешь, что французская музыка вплоть до самой современной, как и живопись, связана с этой дымкой, окутывающей здешние пейзажи, с обликом этих деревьев и лугов, со светом, отражающимся от земли и преломляемым облаками и зарослями вереска. Тогда проникаешься мягкой грустью Дебюсси и Деода де Северака[3], наслаждаешься пастельностью гамм Равеля, слышишь то, что позаимствовал из французских народных песен Франсис Пуленк[4].

Только здесь, в Желязовой-Воле, можно ощутить в полной мере связь музыки Шопена с пейзажем польской деревни. На первый взгляд это может показаться парадоксом. Что, казалось бы, общего между этим бедным полем, этой равнинной дорогой и хатами, крытыми соломой, с изобилием чувств, высказываемых композитором? Но, приглядевшись повнимательнее, видишь, что это не так. Мы недооцениваем мазовецкий пейзаж.

Он не очень-то эффектен, но таит те мельчайшие нюансы, тонкие оттенки форм и цветов, которые замечаешь и оцениваешь лишь тогда, когда сживаешься с этим пейзажем так тесно, как может сжиться только постоянный обитатель этих мест.

Не знаю, понравится ли мазовецкий пейзаж чужеземцу. Об этом размышлял польский писатель межвоенного периода Юлиуш Каден-Бандровский. «Найдет ли он гармонию в том, — писал Каден-Бандровский, — что дорога, словно бы куда-то ведущая, вдруг возьмет да пошатнется, и перевалится на другой бок, и нырнет в песок на краю луга. Не покоробит ли его, что там деревья, а здесь хаты стоят, крытые соломой, подступающие к каким-то холмам, взойдя на которые и речку увидишь, в овраге петляющую и журчащую, что трудится усердно, хотя ничего-то она не омывает, ничего не огибает, ибо за нею та же сонная равнина, затуманенная, точно стелющимся над землею дымом, разросшимися зарослями кустарника…

Такой вот он, этот пейзаж, что ни начала не имеет, ни формой никакой завершиться не желает. Дождь сквозь все это сеется, туман оседает, где только может».

Так бывает осенью. Но есть и другие времена года. У каждого свои краски, свое очарование.

Круглый год надлежит приглядываться к этим краскам: нужно видеть весеннее цветение сирени, буйство раскрепощенных от стужи деревьев летом, золото и легкую дымку осени, наконец, белый снежный покров, на фоне которого вербы с обрезанными ветвями похожи на плывущих в хороводе девиц. До чего же скромна красота, заключенная в этом пейзаже, но столь же она и глубока!

Природа этой земли — великолепное введение в музыку Шопена. Каждый, кто хочет проникнуться ее духом и понять, насколько она связана с Польшей, должен вжиться в этот «голубой тон», как называл его Эжен Делакруа, общий для польской природы и для музыки композитора, который родился на этой бескрайней равнине.

Живописность здешнего пейзажа неброская. Это довольно однообразная равнина. Нет здесь ни крутых откосов, ни бездонных оврагов. Извивы Бзуры и Утраты (шопеновской речки) теряются в заливных лугах. Куда ни глянь, увидишь одинокие деревья, вековые и величественные, либо низкорослый кустарник. Дряхлые домишки под купами деревьев — немые свидетели давно прошедших времен, как и тянущиеся до самого горизонта возделанные нивы, засеянные рожью, овсом или гречихой, а кое-где поля, покрытые изумрудным ковром свекольной ботвы.

Прекрасно об этих «полях расцвеченных», на которых «груши тихие кой-где стоят дозором», писал Адам Мицкевич. Но он не воспел срединную Польшу, не бывал в Мазовше, на этих плоских равнинах, посреди которых, как прибрежный цветок, вздымается Варшава.

А Шопен именно здесь родился. Правда, педант не преминет указать, что в Желязовой-Воле он провел лишь первые месяцы жизни, потом его родители перебрались в Варшаву. Но музыкант чувствовал зов родных мест, где впервые увидел свет, часто возвращался сюда вместе со своей любимой сестрой Людвикой. Юношей сиживал здесь над речкой, под этим деревом, возле этого мостика. Добирался сюда из Варшавы по этой типично польской дороге, обсаженной вербами. А ведь они тогда были такими же, как и сегодня. Перед отъездом в Париж он приехал сюда из столицы, чтобы попрощаться с Желязовой-Волей.

Возможно, этот уголок был для него символом родины. То, что и сегодня мы видим, бродя в задумчивости по мазовецкой земле, видел и он, видел и любил и наслаждался этой неяркой красотой. Он прощался с родными местами в те осенние дни, когда отправлялся en passant par Paris[5] в путешествие, которому суждено было стать путешествием без возврата.



Дом, где родился Фридерик Шопен

По-видимому, именно этот пейзаж стоял у Шопена перед глазами, когда он писал в 1848 году из Эдинбурга своему другу Гжимале: «Как видишь, о жене я совсем не думаю, но думаю о доме, о Матери, о Сестрах. Да позволит им господь не пасть духом! Куда же девалось мое искусство? А сердце свое где я погубил?.. Едва помню, как поют на родине». Значит, не только пейзаж помнился на чужбине, но и песня, на родине услышанная.

Отголоски песен мазовецкой равнины мы слышим в его мазурках, ноктюрнах — везде, где запечатлелся образ этого края.

Превратности жизни Шопена усложнили для него этот образ. В своем великом творчестве он постепенно отдалялся от всего, связанного с Желязовой-Волей. Блистательный облик столиц, путешествия и переживания вызывали у композитора иные впечатления. Но если в конце жизни в туманном Эдинбурге он мысленно возвращается «к дому, Матери, Сестрам», позволительно думать, что это были мысли и о польской природе, о тех самых деревьях, кустах, зеркальцах воды, на которые мы сейчас с волнением смотрим. И если послушать последние мазурки великого композитора, нельзя не уловить в них мелодии песен его родной стороны. Песен, пропущенных сквозь призму тоски и отчуждения, сквозь все жизненные невзгоды, утративших деревенскую простоту и тем не менее связанных с мазовецкой землей, ею рожденных.

Домик, чудом уцелевший в эти полные драматизма долгие годы, который использовали, видимо, в качестве конюшни или хлева, изменился необычайно.

Благодарности заслуживают те, кто сумели восстановить все в первозданном виде. Флигелек превратился в польскую усадебку, изящное внутреннее убранство которой невольно наводит на мысль о современном облике польского жилья. Там нет ни одного подлинного предмета из квартиры Шопена. И тем не менее, когда мы заглядываем в раскрытую дверь из одной комнаты в другую, когда видим вдалеке очертания рояля, возникает ощущение, что он здесь, незримо присутствует в этих стенах, а когда все уходят, садится за рояль и отдается своим импровизациям.

В алькове, где он родился, стоит огромная ваза, наполненная цветами. Как не принять ее за чудесный источник, из которого нескончаемым потоком льется его музыка!

К этому источнику приходят люди со всего света, чтобы черпать и пить ни с чем не сравнимое, восхитительное вино искусства. С волнением наблюдаешь, как масса людей в осенний или летний воскресный день, окружив этот скромный дом, слушает концерт. Величайшие пианисты мира считают за честь сыграть в этом доме, воздать должное Шопену, исполнив здесь одну из его композиций.

Слушатели разные — молодые и пожилые; одни только постигают тайну прекрасного, открываемую гением Шопена, для иных это уже воспоминания: тут их прожитая жизнь со всеми ее радостями и печалями. А бывали и такие времена, когда музыка Шопена была запрещена и звучала лишь тайком. Но ее всегда слушали. Это и есть свидетельство того, что истинно народное искусство нельзя задушить, оно служит и оружием в борьбе. Недаром Шуман назвал музыку пушками, замаскированными цветами.

Едва ли не главная прелесть Желязовой-Воли в том, что именно здесь мы всегда чувствуем себя наедине с Шопеном. В будничной суматохе повседневных дел иногда попадаешь на концерты, которые своей поверхностностью могут вызвать лишь раздражение. Но достаточно побывать на воскресном концерте в Желязовой-Воле, чтобы снова поверить и в значимость польской культуры, и в возможность ее проникновения в глубочайшие слои народа.

Тот, кто проникновенно слушает Шопена, способен освободиться от гнета повседневности и вознестись к высотам, достигнутым человечеством.

В Желязовой-Воле можно воочию убедиться, что великое искусство — это могучая объединяющая сила народа, его основа. Поэзия Мицкевича, музыка Шопена — оплот и опора поляков.

С удивлением и умилением смотрим мы на скромный этот домик, плывущий, словно корабль, среди зелени парка, взращенного заботливой рукой и предназначенного стать достойным музыки Шопена.

Мы приходим сюда поклониться памяти великого композитора. И стоим на пороге дома, оробевшие, завороженные простотой этого места.

Когда же этот дом, этот парк всего прекраснее? Осенью, летом или весною?

Весной молодые листья каштанов трепещут над домом, как крылышки только что выпутавшихся из коконов бабочек. Розовые ветви японской вишни кажутся тучей, с восходом солнца упавшей на крышу домика, и цвет ее нежен, как едва слышная мелодия, как легкий пассаж, летящий над черно-белыми клавишами.

Летом на пруду цветут белые и желтые кувшинки, раскинув плоские листья — зеленые плоты для стрекоз и жуков. Прибрежные заросли отражаются в воде, повторяясь в ней, как припев песни. Лето в Желязовой-Воле напоминает о самых зрелых произведениях Шопена. В сумерки вода заставляет вспомнить арпеджо Баркаролы, а высокие лиловые стволы деревьев стоят, выстроившись ровными рядами, словно первые такты Баллады фа мажор. От ночных шорохов и запахов кружится голова, а в ушах звучат такты неповторимой шопеновской музыки.

Осень — пора деревенских свадеб. Время от времени сюда, под пожелтевшие кроны деревьев, на онемевшие лужайки, залетает пение скрипок, напоминая нам, что здесь родина мазурки. Когда мы бродим по аллеям парка, поднимаемся на изящную арку мостика, под ногами шуршат опавшие листья. Они повествуют о минувшем, как триоли в финале траурной сонаты. Листья своим сухим шелестом навевают столько мыслей, столько воспоминаний и столько музыки, что мы начинаем понимать неизбывную тоску человека, который умирал в далеком Париже и уже не надеялся увидеть родину.

Но прекраснее всего в Желязовой-Воле зимой. Укрытый снегом, спит дом. Деревья увешаны хрустальными украшениями. Кажется, они звенят, как колокольчики из чистого серебра, как серебряные бубенцы, которые в былые времена подвешивали здешним лошадям на шею. Нет уже ни лошадей, ни саней, ни тех мехов, ни тех прекрасных женщин, что кутались в них. Нет ни Марии Водзинской, ни Дельфины Потоцкой, ни даже той, первой — Констанции Гладковской. Нет матери, нет сестер — есть лишь великая тишина. Все ушло в прошлое.

И только Он живет здесь, бродит одиноко по уютным комнатам. Хрустальные звуки его рояля противостоят этим снегам, и ветрам, и тишине. Только музыка существует.

И когда на исходе зимнего дня остановишься перед домом, поглядишь на излом крыши, на обнаженные ветки и темные окна, внезапно почувствуешь: ты здесь наедине с Шопеном.

Евгений Кондратьев
ВЕНЕРИН БАШМАЧОК


Рассказ

Рис. А. Жуковой


Напрасно я не придал значения мечте Василия Николаевича добраться до редких растений Алтая, особенно до венерина башмачка. Я-то решил, что, побывав однажды на Телецком озере с сыном, он теперь хочет навестить старые места со мной, своим племянником. А разговор о цветах просто некое оправдание нашего дикого туризма.

— Доберемся и до редких, — беспечно обещал я, забывая, что мы едем в горы и что моему дяде 76 лет.

Оплошка! Но что делать? Я совсем не ощущаю старости Василия Николаевича, не вижу унылых стариковских привычек, не обнаруживаю обычных недугов, не нужно и помогать ему физически, поддерживать его. Боясь стать обузой, он всячески этому противится.

— Ты меня оскорбляешь, — говорит он особым тоном розыгрыша, скрывая шутливость слов. — Ты, негодник, хотел подать мне руку, когда выходили из вертолета!

После этого ему ничего другого не остается, как бежать вместе со мной от вертолетной площадки по берегу Телецкого озера к причалу Артыбаша, откуда уже собирается отойти теплоход «Пионер Алтая», а затем уже на другом берегу, в поселке Иогач, брести по горному склону вверх, к дому директора биостанции, сгибаясь под тяжестью рюкзака и фотоаппаратуры.

В Новосибирске мне обещали о нашем прибытии сообщить на биостанцию, но Генрих Генрихович, ее директор, встретил нас недоуменным пожатием могучих плеч: ему никаких распоряжений не поступало. Возможно, мы опередили телеграмму и вот непрошеными гостями стоим на пороге его дома, а было известно, что с такими персонами Генрих Генрихович резок. Жена директора непроницаемо устремила свой взгляд в потолок, Генрих Генрихович — на нас, а мой сутулый Василий Николаевич от смущения еще больше сгорбился и дал дорогу моему запинающемуся красноречию. Дяде в этот момент явно захотелось изменить свою странную — угрюмоватую и хитроватую — внешность, которая всем бросалась в глаза. В Новосибирске он жил на Сухарке — на окраине с такой же недоброй славой в прошлом, как, допустим, в Москве Марьина роща, — и потому обычно шутил, что она оттиснула на нем свою печать. Но после нашей пробежки и карабканья вверх заметнее, наверно, стали дядины лета, и Генрих Генрихович, не очень долго размышляя, смилостивился и даже послал нас первыми в свою только что истопленную баньку.

Ночь мы, чистые, сытые, утомленные, провели в его доме, и тут уж можно восславить хозяйку, поскольку в отдельной комнате на отдельных кроватях мы погрузились во что-то мягкое, душистое и чистейшее. Яростный пар баньки почти содрал с нас кожу, но не ослабил, особенно у Василия Николаевича, стыда незваного вторжения.

— Черт знает как неловко, — продолжал твердить он. — Мы не заслужили такого гостеприимства. Они редкие, по-моему, люди!

— Так или иначе мы уже на Телецком, — сказал я.

— Я еще этого не осознал. Может, и венерин башмачок достану? — с некоторой надеждой заговорил вдруг дядя. — Это снова была бы краса и гордость моей альпийской горки.

— Хм! — Я впервые попытался вернуть его к действительности, к мысли о сидячем отдыхе на красивых берегах у красивой воды. — Венерин башмачок записан в «Красную книгу»…

— Чихал я на это, — возразил он. — У меня есть разрешение. У него было дыхание улыбающегося в темноте человека.

Мы с Василием Николаевичем жили в разных городах, виделись редко, и я не вникал в его ботанические дела. Теперь же, пока не спалось, я понял, что Василий Николаевич был цветоводом всем на удивление. Венерин башмачок, например, плохо растет в «неволе». У Василия же Николаевича он, можно сказать, процветал и благоденствовал — не то что в лесах, где исчезает. Глядеть на это диво приезжали даже доктора наук. Но внезапные заморозки на почве в дни, когда Василий Николаевич хворал, все погубили. Цветы не дали ростков. Что делать? Доктор биологических наук Егорычев оформил Василию Николаевичу разрешение добыть несколько корневищ для возобновления опытов. Здесь, на Телецком, Василий Николаевич надеялся затеять все сначала, в его-то годы!

Я лежал, тоже погруженный в грезы. Моя Москва была далеко, но я еще дальше был от нее мыслями, поглаживая белый пододеяльник под шум дождя за окном. Я почти наяву видел себя и дядю в тайге на цветущих луговинах, на тропе маралов. Генрих Генрихович успел нам рассказать за ужином, как маралы — обитатели алтайско-саянской тайги — в течение лета меняют корм: весной поедают ядовитый для человека зацветающий лиловым цветом водосбор, в начале лета — огоньки, в августе — бобовое растение копеечник. По мере того как растения усыхают, грубеют, животные поднимаются в горы все выше и выше — туда, где зелень еще молода. И мы с Василием Николаевичем тоже поднимались в моих грезах по дороге непрекращающегося цветения, вместо того чтобы сидеть на месте, как планировали.

Генрих Генрихович живет в Иогаче — поселке лесорубов. А биостанцию он построил в отдалении от лесоповальной техники — на том, оказывается, берегу, откуда мы приплыли. С лесорубами у него мира нет.

— Лес-то они восстанавливают, — сказал нам утром Генрих Генрихович, — обязаны. Тут вроде бы к лесокомбинату не придраться. Но кедр растет очень долго, и его заменяют другими породами. Этим тайга обедняется. Комбинат твердит: мы работаем на общую пользу. Это они. А мы, биостанция? Мы тоже думаем об общей пользе, только с другого конца. Пока накапливаем научные материалы. Но уже сейчас бьемся за сокращение кедровых вырубок, я сам писал об этом, стучался в разные двери. Тут много сложностей. Заповедная зона, во всяком случае, на том берегу расширяется.

Директор перевез нас на тот берег катером и поселил в жилой части лабораторного корпуса биостанции. Склон, занимаемый станцией, был в час нашего появления залит солнцем, и, наверно, потому чудилось, что все живое радуется своему пребыванию на склоне: гудели пчелы на маленькой пасеке, кудрявились, несмотря на свои иглы, кедры, слегка золотились, чуть горели кроны берез, ярко и празднично серебрились ивы, рдели кисти смородины-кислицы, посаженной Генрихом Генриховичем. Директор с довольной улыбкой показал нам посадки манчжурского и лесного ореха, яблонь, серебристых елей. Одни лишь пихты недовольно чернели своими пиками — стройные, как пирамидальные тополя, и такие же хмурые, и я пошутил, что, видно, только они все еще чем-то недовольны. Сам-то я считал, что достиг идеала, получив с дядей крышу над головой, да к тому же на склоне, обращенном к озеру, среди зелени и тишины. Но моего Василия Николаевича именно тишина несколько огорчала и настораживала.

— Мы в целом корпусе одни? — спросил он. — Как отшельники?

— Жду со дня на день, даже с часу на час, прилета студентов, — сказал директор. — А пока отшельники. Внизу — видите дом? — живут две семьи, мои помощники. И всё…

Гремя пустым ведром, вздыхая от счастья одиночества, я помчался вниз, к озеру. Заливчик нашего стационара с катерами и яликом встретил меня ледяной, морщинистой, посверкивающей водой. Озеро в бесчисленных волнах казалось бегущей рекой, плещущей в подножие невысоких лесистых гор с мягкими очертаниями вершин. Наглядевшись на озеро и горы, я попробовал искупаться — и ожегся. С каждым метром от берега жгло все сильнее. Я выскочил рыча, растирая стянутую холодом кожу, и залюбовался зарослями черемухи над заливом, головками огоньков у самой воды. Два оранжевых огонька переплелись стеблями, как в объятии. Маленькие костры цветов околдовывали меня. Мягкий ветер Телецкого озера, называемый верховкой, расстилал над водою тонкий пар.

С ведром зачерпнутой воды я стоял в прибрежной траве, пока не послышался треск приближающегося вертолета, летящего из-за горы, и мне подумалось: «Пусть уж кто-нибудь прилетит, а то мой общительный старикан захандрит без народа».

Утренний и дневной вертолеты нашего уединения не нарушили, только с вечерним прилетела девушка Ирина, поселившаяся в комнате возле кухни. Василий Николаевич, уже успевший заскучать, несказанно обрадовался при виде соседки, студентки из Новокузнецка, и тотчас пригласил Ирину к нам чаевничать. Она умылась с дороги и пришла. Еще больше дядя расцвел, когда узнал, что Ирина — ботаник. Я проявил меньше эмоций. Столичные толпы утомили меня. Мне мерещились полмесяца тишины, безлюдья, спокойного обдумывания своих старых записей. И я вспомнил об уссурийском тигре, который заглянул однажды в палатку геологов, моих знакомых, на людей не напал, ничего съестного не тронул, но зато хлопнул лапой по орущему на всю тайгу транзистору. Я понимал этого тигра, а Василий Николаевич, видимо, нет. Все же мне понравились и четкая замкнутость Ирининого лица, и естественная сдержанность ее повадки. Она без улыбки смотрела, спокойно брала печенье, конфеты, раздумчиво отвечала.

— Башмачок отцвел, отыскать его теперь вам трудно.

— Черта с два отыщем, — подхватил Василий Николаевич. — У меня рыцарское предложение: вы пойдете в лес прогуляться. Мы за вами увяжемся, как пажи.

— А не утомитесь? — Ирина с сомнением оглядела моего старика.

— В мои 96, —щедро прибавил себе лет Василий Николаевич, — я у первого куста паду бездыханный. Вам вдвоем придется меня, дурака, тащить.

Ирина подумала и согласилась.

Закатное солнце било своими прожекторами меж берегов. Потом погасло. Уснули моторы, весь день шумевшие на воде. Молодой месяц все пытался продраться сквозь темные клочья туч. Над пиками пихт зажглись звезды. Мы с Василием Николаевичем засыпали нехотя. Он описывал мне венерин башмачок. Ярко-желтая губа у этой лесной орхидеи похожа на старинный женский башмак, внутри которого сидят сочные, наполненные нектаром волоски — приманка для насекомых. Орхидею любят посещать мелкие пчелы. Растет она в тенистых влажных местах и может забираться в горы на высоту до двух километров.

Утром молодая проводница повела нас вдоль озера по дороге, затем через поляну и вверх по ущелью, где грохотом, шумом и плеском встретил нас водопад. С верхней его ступени шла вниз тяжелая стенка воды. Под ней стояла каменная чаша, гремевшая, словно в нее падали булыжники.

— Сможете?.. — Ирина первая прошла по сваленному над потоком стволу кедра. Ствол весь был в рогах обрубленных сучьев.

— Держи, — Василий Николаевич отдал мне два своих фотоаппарата.

Только первый его шаг был осторожным. За спиной дяди я протянул к нему руки, но моя помощь не потребовалась. Он прошел, как гимнаст. Дальше подъем осложнился: меж стволами пихт, берез и черемух мы вошли в парную баню чащобы. Банный пар, правда, отсутствовал, но гуща травы томилась от тесноты, духоты и как бы потела. Комары, внизу очень редкие, здесь при каждом шаге взлетали серыми облаками. Крутились вихри слепней и оводов. Нос всасывал теплые соки цветочных чашечек. Чем дышать? Уши Василия Николаевича побагровели.

Тут Ирина сказала, что мы уже близко. Вот посветлело, появилась прогалина. Девушка остановилась и почему-то охнула. Я споткнулся о березовую колоду, и мы все трое увидели впереди большую вырубленную и вытоптанную поляну, множество пеньков, аккуратно уложенные в поленницы свежие березовые дрова. Ирина медленно обошла вырубку. Она опускалась на колени, шарила рукой в траве и между пахучими щепками. Василий Николаевич отдышался и двинулся к ней.

Наконец Ирина выпрямилась.

— Что может остаться после всего этого? — она покивала на пеньки. — Прошлым летом я застала несколько цветущих башмачков. Ничего не вижу!

— А это то самое место? — расстроился Василий Николаевич. Наступал час его сильнейшего, как я понял потом, разочарования. Он моргал глазами, сдвинув рыжие брови с каплями пота.

Ирина передернула плечом. Я заметил, что ей стало досадно и скучно.

— Что ж, — сказала она с сомнением. — Если хотите, попытаемся подняться повыше.

— А! — безнадежно махнул рукой Василий Николаевич и пошел назад напрямик, путаясь в цепких стеблях, треща ветками. Ни слова не произнеся, мы дошагали до ущелья. Там Василий Николаевич покачнулся, ступив на кедр, и задел ногою сучок. Вовремя я подхватил дядю. Он тут же вырвался из моих рук. Лишь возле калитки биостанции приостановился и вполголоса удивленно спросил:

— Я вроде бы падал, а сухой, целый. А?

— Разве вы ничего не помните?

— Нет. А что было?

На биостанции мы увидели еще двух только что прилетевших студентов — Виктора из Москвы и Сергея из Кемерово.

— Парни, — сразу же стал осаждать их Василий Николаевич. — С каким счетом наши выиграли у Венесуэлы?

Шли дни Олимпиады, но парни только переглядывались.

— Летел, ехал, снова летел — ничего не знаю, — басил стройный бородач Виктор.

— Тоже не знаю, — вторил хлипкий Сергей.

Опять я почувствовал огорчение старика. Ради нашего броска на Горный Алтай Василий Николаевич не поехал в Киев к сыну поглядеть на олимпийский футбол. Это была для него жертва из жертв! Василий Николаевич — а когда-то просто Васька — гонял мяч еще в 1925 году, будучи масленщиком Бийского мясокомбината.

Ничего не добившись от парней, Василий Николаевич упрекнул меня:

— Я тут с тобой совсем одичаю.

— Венерин башмачок, — улыбнулся Виктор, — ищите не здесь, а, к примеру, в Мордовии. Вот там была практика: нам, студентам, показывают несколько цветков, не дают подойти: не дыши! А я с товарищем открыл ненароком целую полосу возле ручейка: 350 насчитали, сбились и махнули рукой. Профессор чуть в обморок не упал от радости, как увидел…

Ирина, суровое молодое создание, бросилась в спор:

— Будто мало их тут! Только надо походить. А если трудно, советую отправиться в заповедник к Золотухину. Он их культивирует. И я съезжу с вами, Василий Николаевич, если не уеду на днях с Генрихом Генриховичем к медведям.



Теперь мы уже чаевничали целым отрядом. Ирина, Виктор и Сергей, как говорится, морально готовили себя к поездке в горную тайгу, и мы толковали не столько об орхидеях, сколько о медведях. Прежде всего надо ли опасаться встреч с алтайским медведем? Тут я повторил услышанную от Генриха Генриховича шутку, что на Алтае пчелы злые, а медведи добрые. Здесь, в стране животноводов, коровы с телятами без охраны бродят по тайге вдали от жилищ, а лошади пасутся рядом с медведями на берегах Телецкого озера, когда зазеленеет весенняя травка. Человека в тайге медведь боится панически, а возле поселков и кордонов встречается с ним спокойно, уважительно уступая дорогу.

— По наблюдениям Генриха Генриховича, — сказал я, — с медведем опасна только неожиданная встреча. Поэтому надо идти, разговаривая. И еще нельзя брать ружье, вид и запах которого зверю ненавистны.

— Боязно шуметь в тайге и ходить без ружья… — похохотав, студенты задумывались.

А дядю преследовали неудачи. День спустя Ирина, Виктор и Сергей во главе с директором сели на лошадей и устремились высоко в горы — на гольцы, туда, где медведи в эту пору поедают дягиль и черемшу, щиплют, как коровы, траву. И тут уже сам Василий Николаевич стал пресекать всякое упоминание об орхидее.

— Купи мне все газеты, — попросил он, — какие есть в киоске турбазы.

Он взбодрился, встряхнулся, когда я принес целую пачку газет. Начались безмятежные внешне дни. Я работал, гулял с Василием Николаевичем. Он стряпал, пока мы не стали обедать по талонам на турбазе «Золотое озеро», читал газеты и фотографировал.

Не могла такая идиллия быть вечной, я это чувствовал. Ни один совместный отдых не обходится без легких столкновений. Кто-то кем-то должен быть непременно недоволен. У меня нрав далеко не ровный, у Василия Николаевича — тоже. Но где, когда, отчего это произойдет? Я с опаской ждал. Ничто не предвещало ссоры. Вот только погода на какое-то время испортилась. Сидишь в комнате, дождь льет, льет, льет. Льет здесь, стуча по крыше; льет там, где острый конец пихты глядит в небо; льет на скалы, которые совсем затуманились; льет за горой. Поливает кедровые шишки, камни, лосиные рога; у медведя по морде, вероятно, текут ручьи. А как безумствуют водопады! Даже мне стало невмоготу. Оглянусь на Василия Николаевича — лежит, подняв колени, комкает старую газету. Лицо терпеливое — лицо добровольного мученика. Чем его порадовать?

Посоветовавшись с работниками биостанции, я нашел способ раздобыть два пропуска в заповедник и оба их вручил с помпой своему дяде: «Вот!..»

Как я воодушевил старика! Больше он не лежал целыми часами, и, лишь только низовка, нагнавшая тучи, сменилась верховкой, мы стали собираться. Картошка у нас кончилась, попили чаю с печеньем и без особой тревоги подумали, как быть с обедом. Один фотоаппарат, уже ремонтированный в Новосибирске, сломался. По дороге на теплоход Василий Николаевич хлопнул себя по лбу: забыл закапать глазные капли! Плохие все приметы. Но дядя не унывал. На теплоходе, стоя у борта на ветерке, он делился со мной своими прежними удачами цветовода. Рассказывал про какой-то особый флокс. Обычно флоксы цветут осенью, а дяде подарили ранний, зацветающий чуть ли не в мае. Посаженный в сентябре, он сначала все хирел, прихварывал, и Василий Николаевич его уговаривал: «Что же ты так плохо себя ведешь? Я так хочу, чтобы ты хорошо рос и всем нравился». Уже казалось, что погибнет. А весной флокс вдруг расцвел, да таким голубым цветом, какого и в природе-то нет. Дядя всех друзей по соседству им оделил, а вот сколько ни фотографировал, все голубой цвет на снимке не получался…

Так мы скоротали время до Яйлы.

Что такое Яйла, куда мы прибыли? Большой деревянный поселок, протянувшийся вдоль берега и карабкающийся вверх. Двухэтажная контора заповедника насупилась у причала. Замдиректора по научной части ждал кого-то на берегу, а бог послал ему нас.

Мы увидели высокого угловатого молодого мужчину, курчавого и черного, похожего на лубочного разбойника.

Он глядел недоброжелательно и кривил физиономию в разговоре. Мыслимо ли говорить с ним без магической бумаги? Была у меня такая. Но я представился без нее.

О заповеднике было что расспросить: его несколько раз создавали, отменяли и пересоздавали, а кедровые леса вырубались, вымирал северный олень, неведомой судьбой заброшенный на Алтай, исчезали архары, гибли горные козлы. Замдиректора не дослушал меня, задрал подбородок и широко развел руками:

— Ну что вам сказать? Для толкового разговора нужно время. Увы-увы… А на что вам взглянуть? Животных в вольерах не держим, я против этого. Они в тайге бегают, это вам не Московский зоопарк. Растения вот, — он сделал щедрый жест, — у вас под ногами, смотрите, сколько хотите.

— У вас здесь живет один ботаник, Золотухин… — начал было Василий Николаевич.

— Нет. Уже не у нас. Переселился. Отсюда два часа на моторке, еще почти столько же, сколько вы проплыли на теплоходе. Но у меня моторки свободной нет. Комиссию жду, понимаете? И вообще сейчас завален делами и еще несколько дней не смогу вам быть полезен.

Мы поспешно с ним раскланялись, и Василий Николаевич выругался, как ругаются у него на Сухарке.

— Значит, дядя, вы остались им недовольны? А он ведь молодец: против содержания зверей в неволе.

— В неволе они у него бы передохли!

Солнце пригревало затылок. Ласкал ветерок. У безлюдного причала дремало несколько катерков. Разнеженно дрожала вода. И куда ни повернись — горы.

— Выходит, то же, что на биостанции: созерцайте, любуйтесь, — сказал я. — Побредем куда глаза глядят.

Василий Николаевич ничего не ответил. Шагал чуть впереди меня, горбясь, сильно размахивая руками и намеренно притоптывая ботинками на добротной подошве. Немало лет назад во время четырехдневного турпохода он заглядывал в Яйлу и помнил чей-то прекрасный сад, может быть, именно того самого Золотухина. Но сад, как ни искали, не нашли, а поднялись в гору, побыли в березовом лесу, где ничего редкостного не обнаружили, спустились вниз, добрели до какого-то забора, открыли ворота и вновь начали восхождение по дороге — теперь сквозь кедрач.

Кедры, когда их много, кажутся стадом больших пушистых зверей из-за длинных, по-особому мохнатящихся игл. Звери эти добры и молчаливы, посматривают вниз, на людей, темными, с сизым отливом глазами-шишками. Шишки осыпятся, глаза закроются, когда налетит поздней осенью шишкующий ветер тушкен, и мохнатые древесные звери заснут под белыми шубами, сберегая жизнь до весны. Есть теория, что они вымирают, и потому надо их вырубать. Если вырубят, теория подтвердится. В заповеднике на кедры глядишь, как на счастливцев. А среди счастливцев сам невольно веселеешь и забываешься.

Но не веселел мой Василий Николаевич. Мы подошли к поваленному ветром старому, дуплистому и, судя по свежим опилкам, совсем недавно распиленному дереву. Четкий конус горы вставал над кедрачом.

— Хондроз, — сказал Василий Николаевич и повалился на траву, не обращая внимания на сыроватую землю. От долгой ходьбы у него заболело под лопаткой. Медицинский термин «хондроз» прозвучал для меня как «хандра».

Боль вскоре отпустила. Василий Николаевич уснул. Он продолжал лежать, где упал, неподвижно, будто его тоже срубили, а я думал в тишине: что значит вырубить на Алтае кедр?

«Кедр очень долго растет», — вспомнил я слова Генриха Генриховича. На вырубках вместо него сажают березу, пихту, лиственницу, но разве это равноценная замена? Взять хотя бы кедровый орех, огромную кладовую белка, — ну как быть без него алтайской тайге? Сколько с ним связано, как говорят биологи, пищевых цепей! Без него исчезнут дятлы, поползни и кедровка — основной распространитель и «сеятель» ореха — и бурундук с белкой, которые так много запасают орешков в своих кладовых. Без него отощают кабан и маленький олень — кабарга, уйдет из тайги соболь, заскучает медведь. Лишатся этого растительного «мяса» горные жители. Трудно даже представить, как все переменится на Алтае, когда исчезнут кедрачи. Кедр — удивительное дерево. В него, например, не бьет молния… Зато бьет человек. И не оттого ли в запахе кедровой смолы столько горечи, а, например, у пихты наоборот: очень свежий, чуть медовый, вкусный аромат?

Над нашим заповедным кедрачом пролетел ворон, тень его черкнула меня по лицу. Близко прозвучал дурной голос птицы. Дядя встрепенулся, сел, потер онемевший бок и получил от меня обед — пончики, купленные в буфете теплохода.

Вечером теплоход забрал нас, голодных, истомленных ожиданием, и увез в Артыбаш. И вот тогда по дороге на биостанцию у нас с Василием Николаевичем вспыхнула ссора.

— Скучно, — сказал он. — Признаться, я что-то хорошее ждал от заповедника. Но такая встреча… Вот сегодня я по-настоящему устал.

Меня поразили его слова и сломленная гордость. Горы на той стороне показались мне печальными, они отражали свою печаль и усталость в Телецком озере. Василий Николаевич вдруг побежал трусцой.

— Это вы встряхнуться?

— Да.

Он тотчас пошел шагом.

— Нет, не хочу. Довольно, довольно. Улетим-ка лучше, молодой человек, в Новосибирск, ко мне на дачу! Ты будешь есть малину, я покопаюсь. А?

Мне, конечно, мечталось, чтобы все мои оптимистические предсказания о нашем путешествии сбылись. Отдых вроде бы получался, старик мой окреп, и моя рукопись подвигалась, но отсутствие чего-то главного, нужного для души, раздражало. Раздражение превращалось в претензию к Василию Николаевичу: отчего ему ничто не нравится?

— Я оторвал вас от Олимпиады, от сына, от сада? Выходит я вас, негодник, заманил?

— Да, а что же ты думал? — возразил он своим особенным тоном. — Насулил с три короба…

Тут я вскипел.

— Неужто нельзя просто отдыхать, радоваться лету, отсутствию «Цивилизации»? Изводите себя по пустякам и предъявляете мне некий счет! Чем вам здесь плохо? Нам встретился Генрих Генрихович, есть дом, постель, еда — все это удача, удача, удача. В вашем распоряжении окрестности — фотографируйте, выкапывайте, что хотите, никто за руку не схватит: научный интерес. И надо же — расстонались!

— Я не расстонался…

— Я же совсем ничего не знал об этих местах, все понаслышке. Вы бывали, знаете, да и так могли предугадать, что, если орхидея или какая-нибудь фиалка попала в «Красную книгу», значит, не наши с вами силы нужны для их поиска. Что с меня спрашивать?

— Я с тебя не спрашиваю.

— Вы просто ждали манны небесной, наверно. Чтоб палец о палец не ударить!

На следующий день по дороге в столовую мы записались на вертолет. Билеты нам обещали только- через трое суток.

В столовой Василий Николаевич спохватился, что не купили газет. Пока я бегал к киоску, дядя подошел к раздатчице за киселем. Столовая была просторная, с длинными столами; туристы — все молодые — валили в нее косяками, мелькали лица, топали ноги, махали руки, стены сотрясались от крика и хохота. Свежая, сила кипела, переливалась через край, яркая, быстрая, необузданная. Во всяком случае столовая была не для стариков.

— Кисель, — сказала раздатчица, — в чайнике, разливают по столам. Сейчас принесут.

Парень лет восемнадцати в зеленой штормовке нес пустой чайник. Василий Николаевич протянул руку. Парень руку молча оттолкнул, а чайник подал раздатчице:

— Пожалуйста, еще.

Раздатчица исчезла и принесла полный чайник.

Тогда Василий Николаевич в рассчитанный по-спортивному момент перехватил руку парня.

Взгляды встретились: молодой, готовый вспыхнуть и подслеповатый, тусклый, но твердый.

— Извольте научиться, — отчеканил Василий Николаевич, — приличному поведению.

Они обменялись любезностями.

Еще и эта неприятность у Василия Николаевича! Услышав о ней, я вскочил, чтобы отыскать невежу, но затем медленно сел. Что-то, мне показалось, было общее между мной и этим мальчишкой. Пожалуй, я не лучше вел себя вчера. Вот когда под шум столовой, среди весело жующих ртов я впервые за наше путешествие понял почти космическую ценность для Василия Николаевича его венерина башмачка. А поняв, я должен был начать думать об этом иными словами — словами о вечности, красоте, старости. Василию Николаевичу его возрастом и прожитой жизнью дано особое зрение. Острее меня он видит вечно рождающуюся и рассыпающуюся гармонию бытия, и он не в силах просто радоваться лету, существованию, хорошей минуте. Пока в его власти все эти марьины корни, ночные фиалки, башмачки, цветные фотографии, он боец вселенской гармонии, лучших жизненных сил, он бьется и защищается, он противостоит всеразрушающему времени. Это его дот, откуда он вспышками цветов обстреливает обступающий его мрак. На своей альпийской горке он собирает по крохам то, что уходит из бытия лавиной. Я не так зорок, а он страдает. И я упрекнул себя, зачем вчера шумел; говорил это себе весь день и повторил вечером, когда мой старик внезапно захворал.

Чувствуя, может быть, упадок сил, он из своей аптечки достал к вечернему чаю взбадривающую настойку золотого корня (медвежьей лапы) — знаменитого на Алтае растения.

— Зачем вам пить корень?

— А надо. Эксперимент. Все занимаются научной или другой работой, а я что?

И он плеснул из пузырька в чашку, не отмеривая, на глаз.

Результатом эксперимента было нечто, окрещенное дядей словом «взрыв». Всю ночь Василий Николаевич не мог спать, скрипел и хлопал входной дверью, мерз и грелся у электроплитки. Потом два дня ничего не ел, но время от времени его прихватывало. А нам предстояло лететь в Горно-Алтайск, где-то ночевать и затем добывать авиабилеты до Новосибирска. Что было делать, как не шутить? И мы вяло балагурили, делились друг с другом анекдотическими, но вполне правдивыми историями о случаях «взрывов» в самых неподходящих ситуациях.

Но если с лесной орхидеей нам не повезло на Алтае, то с Аэрофлотом, слава богу, все обошлось благополучно. Мы пролетели над горами, над рыбьим боком Телецкого озера, над пиками пихт, рекой Бией и белыми облаками, а спустя сутки вылетели уже из Горно-Алтайска и через два часа оказались в такси с новосибирским номером, а еще через час тетя Тоня, ничему не удивляясь и не охая, принялась умело лечить дядю и меньше чем за неделю преуспела в этом.

Я расхваливал дядины энергию, горячность и упорство, сохраненные им за порогом седьмого десятка лет, и все думал, чем бы мне повеселить Василия Николаевича.

Еще перед поездкой на Телецкое я звонил своему однокашнику по университету, ныне директору ботанического сада, но не застал в городе. Что, если теперь попросить у него для Василия Николаевича какие-нибудь «дефицитные» саженцы? Чем черт не шутит? Позвонив опять, я узнал, что директор отправился в дальнюю экспедицию. Здесь уже надежда, как говорится, погасла. А вот с венериным башмачком она просияла совсем с неожиданной стороны.

Я случайно повстречал пилота Трошева, с которым летал лет десять назад к нефтяникам. Его жена пообещала, что напишет своему отцу-цветоводу, а тот по ее просьбе пришлет семена башмачка на адрес Василия Николаевича.

Семена так семена. Корневищами, я уже знал, башмачок размножать надежнее, чем семенами. Но дареному коню в зубы не смотрят. Как сложно, в этом я убедился, возвращать в наши сады и цветники исчезающую красоту!

Я уже не стал на этот раз обнадеживать старика. Хранил молчание. Дождется так дождется. Получит так получит. Кто предскажет? Может быть, еще не поздно и наконец расцветет, будет у него расти и радовать глаз не найденный нами на Алтае прекрасный венерин башмачок?


Юрий Степанчук
В БОТАНИЧЕСКОМ САДУ ПАМПЛЕМУС


Очерк

Заставка О. Чарнолусской


Сад Памплемус, считающийся одним из самых прекрасных в мире, — и в этом есть доля истины — своего рода историческое место. Он красиво расположен, здесь есть аллеи величественных пальм и редкие растения, собранные со всего мира.

«Новый путеводитель по Индийскому океану» Бребнера, изданный в 1898 году.


Если остров Маврикий — это рай южного полушария… то можно сказать, что сад Памплемус — это рай острова Маврикий.

Леклерк. «В стране Поля и Виржинии»


Этот ботанический сад действительно заслуживает названия места исторического. Создан он 250 лет назад. Здесь можно увидеть сотни растений из разных районов мира и характерные только для Маврикия и других Маскаренских островов, расположенных посреди Индийского океана.

Посещение сада — это знакомство с богатством и разнообразием природы, а также со многим из того, чем живет сейчас страна, получившая независимость в 1968 году.

Аллеи и имена

В обществе дружбы «Маврикий — СССР» я несколько раз встречался с Ангерой, выпускником 1-го Московского медицинского института. Когда он узнал, что я собираюсь побывать в ботаническом саду Памплемус, предложил поехать вместе, сказав, что в саду работает его кузен, который мог бы рассказать много интересного.

Этот разговор состоялся во время вечера, посвященного 63-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции. Мы договорились ехать в ближайшее воскресенье. Но накануне Ангера сообщил, что у него внеочередное дежурство в госпитале, и мне пришлось отправиться одному.

Началось маврикийское лето. Погода была неустойчивой, когда я выехал из Кьюрпайна, городка, расположенного на центральном плато острова. По небу неслись темные облака, было душно, в воздухе висела водяная пыль, иногда порывы ветра бросали в стекла машины крупные капли дождя.

Шоссе между Кьюрпайном и столицей Порт-Луи все время спускается вниз к побережью, и в ясную погоду при въезде в столицу можно любоваться судами, стоящими в порту, и синими просторами океана. Но сейчас вода и небо казались одинаково серыми, трудно было различить, где кончается одна стихия и начинается другая. Шоссе огибало гору Синьял, с которой подавали когда-то сигналы о приближении к острову парусных судов. Вот я и в центре города, где установлена статуя Лабурдоне, основателя Порт-Луи и всего французского поселения на острове. В воскресенье прохожих мало, витрины магазинчиков закрыты выцветшими решетками. Только на главной автобусной остановке толпа людей. Развевающиеся на ветру разноцветные индийские сари маврикиек напоминают о том, как оживлен город, когда в нем кипит жизнь.

Дорога ведет на север; темно-красную почву деревни Тер-Руж сменяют поля сахарного тростника, на которых собраны и аккуратно уложены разбросанные когда-то беспорядочно темные базальтовые валуны. На берегах небольших речек виднеются селения, посадки эвкалиптов.

Но вот и деревня Памплемус, а за мостом белая решетка ограды сада. Шоссе бежит дальше на северо-восток, в округ Флак, а я сворачиваю влево, к главному входу.

У самого входа, обрамленного чугунными витыми колоннами, ограда сделана в виде полукруга.

По будним дням можно ездить по аллеям сада на автомашинах.

Когда входишь в сад, открывается небольшая площадка, откуда берут начало несколько аллей, или авеню, как они именуются на табличках указателей. Справа у входа увитый вьющимися растениями домик, а рядом — первое чудо, которое встречает посетителя, — огромный баобаб. Его даже нельзя назвать деревом — это несколько деревьев, сросшихся в гигантский конус, слегка прикрытый зелеными ветвями. Баобаб попал сюда из Центральной Африки, где столетиями многие племена его считали священным. Полагают, что баобаб живет 2000 лет; цветет он большими белыми цветами.

Здесь же на площадке берут начало три аллеи, названные в честь известных в истории Маврикия людей, создателей этого сада. Центральная аллея названа именем Лабурдоне, она делит сад на две части. Справа аллея Пуавра, она идет вначале параллельно аллее Лабурдоне, затем поворачивает и доходит до ручья Ситрон, до моста, поэтически названного мостом Вздохов. Тень высоких ветвистых камфорных деревьев (Cinnamomum camphora) с темно-зеленой листвой и тихое журчание воды располагают к задумчивости и размышлениям.

Вправо от аллеи Пуавра прямо по пологому спуску ко дну бывшего пруда (осушенного в 1868 году в связи с эпидемией малярии) пролегает аллея Бейкера, названная в честь ботаника, изучавшего флору Маврикия и оставившего капитальный труд о растениях этого острова.

Наконец, аллея Сере также начинается у входа, но идет влево перпендикулярно аллее Лабурдоне.

Пройдемся по этим аллеям, познакомимся с некоторыми их обитателями.

Аллея Лабурдоне прямая, узкая и тенистая, усаженная группами высоких пальм с желтыми стволами и кронами (Chrysalidocarpus lutescens), их родина — Мадагаскар. Среди этих пальм попадается красивое дерево с красноватой корой, называемое ромовым. Его листья пахнут одновременно мускатным орехом, корицей и перцем, поэтому его называют еще деревом всех специй. Из листьев получают масло, используемое в парфюмерии.

К аллее Лабурдоне примыкает аллея Коммерсона (известного французского натуралиста), на которой мы встречаемся со стройными невысокими пальмами (Dictyosperma album); у них ровные стволы, покрытые темной корой. Родина этих пальм — Маврикий и другие Маскаренские острова. Их верхние побеги очень ценятся как пищевой продукт.

Аллея Пуавра, который был интендантом острова, обсажена высокими и стройными королевскими пальмами двух видов: Roysto-nea regia и Roystonea oleiacca. Они придают аллее величественный вид. Ее часто изображают на почтовых открытках, и она этого заслуживает.

Рядом с пальмами замечаем небольшое дерево с листьями желто-оранжевого цвета. Это Thevetia neriifolia из тропиков Америки. Его твердые продолговатые орешки применяются для изготовления кулонов, брелоков, а также амулетов, якобы приносящих счастье. Вблизи растет причудливая группа сахарных пальм (Arenga pinnata), они называются так потому, что если их соцветия помять, то через некоторое время выделится сок, превращающийся в коричневое сладкое кристаллическое вещество, напоминающее по вкусу сахар.

От аллеи Пуавра каменные ступени ведут к ручью Ситрон. Здесь растет несколько пальм (Raphia ruffa), привезенных с Мадагаскара. У них большие перистые листья, достигающие десяти метров длины. Из листьев этих пальм изготовляют знаменитое волокно бледно-зеленого цвета, принимающее в дальнейшем легкий желтоватый оттенок. Эта пальма дает блестящие шарообразные плоды.

Нельзя не упомянуть еще об одном прекрасном африканском дереве, которое растет вблизи этой аллеи. Тюльпанное дерево с темно-зеленой густой листвой (Spathodea campanulata) встречается и на центральном плато Маврикия. Оно настолько красиво, что всегда просто завораживает, когда видишь его в цвету. В темной зелени кроны далеко видны ярко-красные пучки цветов.

В Африке это дерево имеет много названий, среди них и такие поэтичные, как Огонь леса, Трость волшебника. Иногда его именуют фонтанным деревом, поскольку его бутоны содержат много влаги, и если их надавить, то вода брызнет струей. Семена, цветы и кора растения используются в медицине; в них открыли много полезных веществ.

В саду Памплемус не только представители тропиков Азии и Африки, немало и местных растений. Часто они не требуют ярких красок для описания, но тем не менее очень интересны. Эти деревья возникли и до прихода человека тысячи лет росли на клочке земли среди безбрежного океана.

Рядом с пальмами аллеи Пуавра между двумя манговыми деревьями растет один из таких аборигенов — дерево, называемое «буа д'олив». У него темная гладкая кора, оно растет на низких, равнинных местах острова. Любопытно, что, когда дерево молодое, его листья достигают в длину 12–15 см. Но с годами они уменьшаются, приобретают овальную форму. Плоды похожи на оливы, а древесина твердая и долговечная, с красноватым оттенком. Дерево вроде бы неприметное, но тот, кто им заинтересуется, не пожалеет о потраченном на это времени. Какова его судьба? Исчезнет ли оно навсегда с лица земли после тысячелетнего своего существования? Или его удастся сохранить при помощи этого сада?

Пока я бродил по аллеям, темные облака сменились пушистыми белыми, они уже не закрывали солнца, а играли с ним, на дорожках аллей появились солнечные блики. Легкий ветер шевелил лопасти пальм, шумел в зарослях бамбука.

Аллеи, проложенные более двух сотен лет назад, были почти пусты, ничто не напоминало о современности. Казалось, такими же были эти аллеи, когда по ним бродили посетители в камзолах и париках, заботились о растениях, радовались каждому новому саженцу. Что заставляло Лабурдоне, Пуавра и Сере коллекционировать деревья, размещать их на аллеях, носящих теперь их имена?

Человек и сад

4 июля 1735 года парусный корабль доставил на Иль-де-Франс (так назывался тогда Маврикий) нового губернатора по имени Лабурдоне. Северо-западная бухта и побережье, где расположен сейчас Порт-Луи, были пустынны, только несколько наспех сколоченных хижин на открытой площадке служили убежищем отчаявшимся людям, потерявшим надежду быстро разбогатеть в новой колонии. Они стремились вернуться во Францию. Их насчитывалось около сотни.

Бухту окружала цепь гор с главной вершиной, чуть отстоящей к северу. Голландцы назвали эту гору Питер-Бот по имени своего адмирала, чей корабль затонул у берегов острова во время урагана. Эта высокая гора конической формы была увенчана огромным камнем, будто занесенным туда неведомой силой.

Ближе к бухте, над тем местом, где предполагалось выстроить город, высились другие горы с вершиной, напоминающей крепко сжатый кулак и именовавшейся Пус. Площадь между бухтой и горной цепью была покрыта лесом; бегущий с горы Пус ручей разделил эту территорию на две части.



Лабурдоне оказался именно тем человеком, который сумел вдохнуть жизнь в эти места и в этих людей. Ему было только 36 лет, но за плечами у него уже большая жизнь. Десяти лет он отправился в море в качестве юнги торгового судна, в 20 уже служил лейтенантом во французской торговой компании, затем поступил на службу к губернатору французской колонии в Индии. В 1723 году он побывал на Иль-де-Франсе и за короткое время успел оценить значение этой колонии для французского мореплавания.

Месяц спустя после прибытия на остров Лабурдоне купил владение Монплезир, в местности, которая впоследствии стала называться Памплемус, — в нескольких километрах на север от бухты. Там, где сейчас находится главный вход в ботанический сад, он выстроил дом. С этого времени и начинается история сада Памплемус.

Все началось с простой необходимости снабжать овощами и фруктами экипажи приходящих на остров кораблей и строителей порта. Лабурдоне стал выращивать многие сельскохозяйственные культуры в своем поместье, чтобы убедиться, пригодны ли они для острова. На расчищенных участках губернатор распорядился выращивать маниоку, завезенную из Бразилии. В это же время посадили многие фруктовые деревья, привезенные из Европы и Индии. Лабурдоне посадил также лучшие сорта кофе, расширил плантации сахарного тростника, ставшего впоследствии главной сельскохозяйственной культурой острова.

В первые годы капитаны кораблей, пользуясь слабостью французской администрации острова, действовали по своему произволу. Стремление Лабурдоне навести порядок вызывало яростное сопротивление. На него писали жалобы; капитаны кораблей, приходя во Францию, характеризовали Лабурдоне как человека несносного.

Начинается война Франции с Англией. Лабурдоне в 1746 году во главе эскадры, снаряженной на острове, уходит к берегам Индии, где проводит успешные сражения с английскими судами и захватывает Мадрас. Для нашего рассказа важно то, что, находясь в Индии, Лабурдоне встречается с молодым Пуавром, который производит на губернатора большое впечатление своими знаниями, энергией, научным складом ума. Лабурдоне поделился с Пуавром своими мыслями об Иль-де-Франсе.

В дальнейшем судьба Лабурдоне сложилась трагически. Против него выдвинули ложное обвинение. В 1747 году он возвратился в Париж, где его бросили в Бастилию. Только через три года состоялся суд, который оправдал Лабурдоне. Он выходит из тюрьмы, но это уже окончательно сломленный человек. Он умирает в бедности в 1753 году. Лабурдоне вошел в историю острова: он считается создателем колонии и города Порт-Луи. Его имя упоминается в легендах и сказках.

Пуавр появился на Маврикии в 1767 году, через двадцать лет после отъезда Лабурдоне. Он был назначен интендантом острова, в ведении которого находились финансы и гражданская администрация. К этому времени Пуавр тоже испытал немало приключений. Он родился в Лионе в 1719 году, некоторое время был миссионером в Китае.

В 1745 году французское судно, на котором он плыл в Макао, вступило в бой с англичанами. Во время сражения Пуавр потерял руку. Затем он оказался в Батавии — центре голландских владений; здесь он изучал, как выращивают гвоздику, мускатный орех и другие пряности. После возвращения во Францию его как знатока некоторых восточных языков послали с дипломатической миссией в Индокитай. Пуавр воспользовался этой поездкой, чтобы собрать много ценных растений, таких, как перец, коричное дерево, хлебное дерево (Artocarpus heterophyllus), эвкалипт, особый сорт риса, растущий на сухих землях, и другие. Многие из этих растений он стал выращивать впоследствии на Маврикии.

В 1754 году на маленьком суденышке он отправился в Манилу и на острова пряностей, нашел и привез на Маврикий саженцы мускатного ореха.

Поселившись на острове в бывшей резиденции Лабурдоне, Пуавр немедленно приступил к восстановлению и расширению ботанического сада. Стал собирать здесь многие экзотические растения. Ему доставляли семена и саженцы из Индии, Малайзии, с островов Океании. Однако главной целью Пуавра было освоить выращивание на острове пряностей — гвоздики, мускатного ореха, коричного дерева. В те годы это было монополией голландцев. Они сосредоточили выращивание пряностей на Молуккских островах; вывоз саженцев оттуда был запрещен под страхом смертной казни.

И все же Пуавр не терял надежды найти эти деревья на заброшенных островах. В 1770 году он доставил в Порт-Луи 400 саженцев мускатного ореха и 70 саженцев гвоздики.

В это время сад обогащается многими другими экзотическими деревьями, которые распространялись по всему острову. К ним относится дерево бадамье, которое еще и сейчас служит украшением юго-восточных прибрежных районов острова, а также манго. Плоды последнего в большом количестве появляются в ноябре — декабре на рынках острова.

Сад удивлял и восхищал путешественников и ученых. Здесь во множестве росли деревья из Ирана, Китая, Перу, с Явы, Молуккских и Канарских островов. Рядом с цветами, растущими во Франции, можно было увидеть странное деревце из Австралии. Здесь — обитатели гор, там — растения с берегов Ганга. Безводные пески Аравии, болотистые равнины Мадагаскара, восхитительные долины Кашмира послали в сад своих представителей. По каналам, проложенным в разных направлениях, текла прозрачная вода, принося прохладу в темные аллеи.

Во времена Пуавра на острове появилось много людей, взаимоотношения которых в отличие от растений сада были далеко не гармоничными. В одном из писем губернатор сообщал во Францию: «Невозможно себе представить, какое распутство господствует в городе Порт-Луи. Если, однако, учесть, какого сорта людьми он заселен, то удивляться не приходится… Все дезертировавшие моряки или солдаты, все военные, ушедшие в отставку, все те, кто не может вести жизнь спокойную, но полную трудов в провинции, все негодяи, убежавшие из Европы или из Индии, заканчивают свои дни в этом притоне. В Порт-Луи этих прожигателей жизни более чем достаточно… Я пытался, — добавляет губернатор, — с самого моего приезда уничтожить порок или по крайней мере заставить его надеть маску добропорядочности».

Но нет, стремление любыми путями сколотить состояние и уехать во Францию — вот что владело многими жителями Порт-Луи.

Но эти края, просторы Индийского океана привлекали не только любителей легкой наживы. Мореплаватели, ученые и путешественники посещают остров. Шевалье Гренье предложил Пуавру открыть сообщение с Индией более прямым путем. 13 мая 1769 года он отправился в экспедицию вместе с астрономом Рошоном. В январе 1772 года мореплаватель Кергелен покидает остров, чтобы исследовать южные моря. Иль-де-Франс посещают впоследствии прославившийся Лаперуз, писатель Бернарден де Сен-Пьер, роман которого «Поль и Виржиния» прославил остров.

Большим событием был заход в Порт-Луи возвращавшегося из кругосветного путешествия французского мореплавателя Бугенвиля. Утром 8 ноября 1768 года корабль «Будёз» появился в порту, где его встречала толпа во главе с Пуавром. Среди спутников Бугенвиля был известный натуралист Коммерсон, решивший остаться на острове.

В середине ноября на корабле «Будёз» все еще продолжались ремонтные работы, й Бугенвиль, чтобы доставить удовольствие Пуавру, отправился в Монплезир и осмотрел сад, «самый богатый, быть может, во всей Вселенной», по словам мореплавателя. Коммерсон же привез в дар деревья из Южной Америки, с Таити и других островов Океании.

Пуавр и Коммерсон вставали очень рано, прогуливались по саду, обсуждали, правильно ли размещены деревья. Коммерсон давал советы об их наилучшем сочетании. Вместе с Коммерсоном на острове остались астроном Веррон и инженер Ромменвиль. Для них началась исследовательская работа под руководством и при помощи Пуавра в качестве администратора и ученого. Исследования были настолько интересными, что Коммерсон предложил создать на Иль-де-Франсе академию наук. Она должна была заниматься природой тропиков, их флорой и фауной, ихтиологией морей этих широт, тропическими болезнями, вопросами сельского хозяйства. Но этому проекту не суждено было осуществиться. В октябре 1772 года Пуавр покинул остров. По его рекомендации управление поместьем Монплезир было поручено Сере, который, как считал Пуавр, обладал всеми качествами, чтобы продолжать начатое. Сере было в то время 35 лет, он родился на острове, учился в Париже, участвовал в морских походах, затем вернулся на Иль-де-Франс. Он вызывал симпатии добросердечием и привязанностью к ботанике.

Пуавр не ошибся: сад Памплемус под управлением Сере стал еще прекраснее и богаче, и сам Сере превратился в ученого-ботаника.

После отъезда Пуавра он видел свою задачу в том, чтобы завершить дело, начатое его другом и учителем, внедрить на острове культуру мускатного ореха, гвоздичного дерева и других пряностей. Однако в первые годы Сере пришлось нелегко. Он вынужден был бороться за само сохранение ботанического сада. Новый губернатор оказался человеком слишком узкого кругозора. Сере было отказано в финансовой помощи, и только благодаря тому, что он имел собственные средства, сад был сохранен. Через три года после отъезда Пуавра наступил торжественный момент. 1775 год был отмечен появлением первых цветков гвоздики. Один из них опал, а другой завязался и принес плод — маленькую ягодку, которая охранялась, как драгоценность.

Два года спустя гвоздичное дерево было уже в полном цвету. Для мускатных деревьев потребовалось более продолжительное время: только 1 марта 1778 года появился первый цветок на одном из деревьев, посаженных Пуавром восемь лет назад. На следующий год губернатор Бриллан в сопровождении высших чиновников колонии проследовал в Монплезир, где Сере устроил великолепный прием. Орех был торжественно сорван.

Вскоре саженцы пряностей стали распространяться не только в садах Иль-де-Франса, но и в других французских колониях.

Гвоздичное дерево появилось на Мадагаскаре и Занзибаре, где и сейчас его плоды составляют одну из главных статей экспорта. Но деятельность Сере не ограничивалась выращиванием пряностей. Множество фруктовых и экзотических деревьев было посажено в саду. Путешественник Мелон писал в 1786 году: «Сад Иль-де-Франса мне кажется одним из самых совершенных в мире.

Климат этого острова позволяет выращивать растения со всех континентов. Посетитель видит собранными в одном месте более 600 видов деревьев и кустарников.

Не все еще достигло совершенства, необходимы время и заботы, чтобы акклиматизировать деревья. Это требует наблюдений, проницательности и размышлений, что было свойственно Пуавру. Сере, его ученик, стал в этом деле тоже очень искусным. Манговое дерево 20 лет не давало хороших плодов. Сейчас же обильно плодоносит. Можно сказать то же самое и о многих других деревьях».

Маврикийский писатель Харт пишет о таком случае. В 1793 году на остров приехал ботаник Петит-Туар, чтобы присоединиться к брату, капитану судна, посланного на поиски мореплавателя Лаперуза. На острове он узнал о гибели брата и судна и был сражен этим несчастьем. Сере проявил к нему живейшее участие, постарался сделать все, чтобы ученый вернулся к своей работе. Петит-Туар в дальнейшем написал ценные труды, в частности об орхидеях Маскаренских островов, собрал большую коллекцию растений, которая была разослана во многие гербарии.

О работах Сере по выращиванию пряностей стали писать в Европе. Он становится известным среди ботаников. «Вы не можете себе представить, — писал Сере в одном из писем в 1778 году, — сколько времени занимает… корреспонденция. Я нахожусь в постоянной переписке с более чем 100 лицами, которых я никогда не видел и не знал… Все идет хорошо, и никогда сад не был в таком прекрасном состоянии. Он вызывает всеобщий интерес».

Мы рассказали о трех ученых, которые создавали этот удивительный сад. Он и сейчас, двести пятьдесят лет спустя, все так же молод и прекрасен.

«Буа макак» вице-адмирала Маслова

Через несколько дней после моего посещения ботанического сада позвонил Ангера; он еще раз извинился, что не смог сопровождать меня, и спросил, видел ли я дерево, посаженное адмиралом Масловым. О нем не упоминается в путеводителе. Мы договорились, что Ангера его покажет.

Ангера работал уже несколько лет в госпитале в Порт-Луи, к частной практике, приносящей на Маврикии хорошие доходы, не стремился, предпочитая небольшой, но твердый заработок. Высокий и стройный, он выглядел моложе своих лет, особенно когда улыбался.

В обществе дружбы «Маврикий — СССР» Ангера сотрудничал давно, неплохо говорил по-русски, медленно выговаривая слова и как бы придавая им особое значение.

Заканчивался декабрь. Маврикийцы отпраздновали рождество и готовились к встрече Нового года. Бюро прогнозов сообщало о путаных шагах очередного циклона, который набирал силу на севере, у острова Сан-Брандон. Но он был еще далеко со своими ураганными ветрами и проливными дождями, а пока стояла тихая солнечная погода.

В одну из суббот мы встретились с Ангерой и отправились в путь знакомым уже мне маршрутом. Мой спутник был тих и задумчив, а я радовался новой встрече с садом. Его деревья уже не были для меня просто безликой зеленой массой. Я научился их узнавать, как старых друзей. Я понял, что в каждом стволе, кроне есть что-то оригинальное, неповторимое, каждое дерево имеет свое лицо.

Мы оставили машину у входа и стали осматривать аллеи, медленно продвигаясь к пруду, где росли лилии, — одному из самых замечательных мест сада.

Когда мы подошли к аллее Дарвина, примыкающей к пруду, то увидели две машины. Чернобородый молодой индус фотографировал женщину и девочку на фоне бразильских водяных лилий (Victoria amazonica), знаменитых своими огромными зелеными листьями с загнутыми краями.

Другая группа туристов расположилась для фотографирования под развесистым махагони (Swietenia mahagoni), которому было более сотни лет. В путеводителе сказано, что эти деревья посажены около 1870 года и что Дарвин, в честь которого названа аллея, посетил Маврикий во время кругосветного путешествия. Поднявшись на гору Пус, он был поражен панорамой города и порта.

Мы прошли мимо прудов, где Сере разводил рыбу, а затем мимо огромных деревьев Ficus religiosa, корни которых над землей на высоте человеческого роста отделяются от ствола, переплетаются, словно удавы, в фантастический клубок и впиваются в землю далеко-далеко от ствола. В одном месте их сплетение образует мост через ручеек, текущий возле этих деревьев.

Затем мы вышли к прямой аллее, в конце которой виднелось двухэтажное здание дворца Монплезир, но, конечно, не времен Лабурдоне и Пуавра, а относительно нового, построенного в конце XIX века. В этом здании по особо торжественным случаям проводятся правительственные приемы; некоторые комнаты на первом этаже занимает администрация сада. Аллея перед зданием усажена небольшими, на первый взгляд неприметными деревьями. Ангера подвел меня к одному из них, высотой в человеческий рост. Темно-зеленые ветви начинались от самой земли.

— Вот, — сказал Ангера, — может быть, самое интересное дерево. — Он показал на низкую деревянную подставку, сделанную в виде пня, к которой была прикреплена металлическая табличка. Вот что я прочитал: «Mimusops petiolaris. Это дерево было посажено вице-адмиралом В. П. Масловым 27.12. 1973».

Первые два слова — научное название дерева. Так, значит, ровно семь лет назад представитель командования нашего Военно-Морского Флота по какому-то особому случаю посадил дерево. Вот, наверное, почему Ангера пошел со мной в сад именно в этот декабрьский день.

Видимо, много деревьев посажено в разных районах мира советскими моряками, и каждое из них имеет свою историю. Мне было интересно узнать историю этого дерева. Оказалось, что Ангера участвовал в церемонии посадки дерева. 1973 год был для моего спутника знаменательным. Он приехал из Москвы с новеньким дипломом, но работу получить долго не удавалось. Нужно было ждать, пока освободится место в госпитале Порт-Луи. Ангера приехал из Москвы в конце февраля, а 12 марта отмечалась пятая годовщина провозглашения независимости острова.

В конце декабря в Обществе дружбы с Советским Союзом узнали, что впервые на остров прибывает с дружеским визитом отряд советских военных кораблей. 17 декабря Ангера был в толпе встречающих крейсер «Адмирал Сенявин» и эскадренный миноносец «Способный». Была разработана подробная программа пребывания советских моряков на Маврикии. Предусматривались визит к премьер-министру, возложение венков к памятнику В. И. Ленину и памятнику жертвам двух мировых войн в Кьюрпайне. Моряки должны были выступить с концертами, посетить общество дружбы «Маврикий — СССР».

Выступивший на встрече в Обществе премьер-министр говорил об особом значении визита советских кораблей с дружеской миссией. Советский адмирал Маслов выступил с короткой ответной речью, которая произвела на всех большое впечатление. Перед уходом кораблей было предложено советским морякам посадить в саду дерево, чтобы осталась долгая память об их визите.

27 декабря. Было тихое солнечное утро. Собралось много людей, полицейские регулировали движение машин. Оркестр моряков исполнил гимны Маврикия и Советского Союза. На каком же дереве остановить выбор? Вопрос оказался не столь уж простым. Выбрали «буа макак» — дерево, родина которого остров Маврикий.

— Когда я подал саженец, — рассказывал Ангера, — адмирал меня поблагодарил. Смотрите, какое выросло дерево, густое, сильное, а ведь оно растет всего семь лет! В тот же день мы проводили корабли, но долго еще вспоминали советских моряков.

Когда Ангера закончил рассказ о посадке дерева, я спросил, что же собой представляет «буа макак»? Ангера привел своего кузена, серьезного парня в солнцезащитных очках. Он работал здесь, в саду, и, видно, разбирался в своем деле. Он рассказал, что «буа макак» относился к группе Sapotacees. Это дерево предпочитает сухие места. Когда оно растет рядом с эбеновыми деревьями, его светлая кора резко выделяется на фоне их темных стволов. «Буа макак» имеет прекрасную древесину густого коричневого тона, очень твердую и долговечную.

Голландцы, поселившиеся на Маврикии в 1638 году, заготавливали «буа макак» наряду с эбеновыми деревьями. Это дерево достигает внушительных размеров, оно создавало в некогда густых лесах острова живительную тень для других, более низких растений. Сейчас оно встречается в основном в заповедниках. Кузен Ангеры добавил, что можно многое рассказать об особом строении листьев и цветков, но было и так ясно, что «буа макак» выбрано было для торжественной церемонии не случайно.

Надо было продолжать осмотр сада, и прежде всего заглянуть туда, где жили огромные черепахи, доставленные с острова Альдабра. И мы отправились с маврикийскими друзьями по аллеям этого удивительного сада.

…………………..

К очерку Юрия Степанчука

«В БОТАНИЧЕСКОМ САДУ ПАМПЛЕМУС» 

Цветные фото автора




Дворец «Монплезир»


Цветок дерева фикус религиоза


Дерево «буа макак» вице-адмирала Маслова


Бассейн (пруд) лилий


Виктория-регия


Бассейн (пруд) лотосов


Аллея королевских пальм


Пальмы Талипо


Маскаренские латании


Памятник писателю Бернардену де Сен-Пьеру


Аллея Коммерсона


Памятник основателям сада


Ростислав Воронов, Татьяна Голованова
ЦВЕТУЩИЕ ДЕРЕВЬЯ


Фотоочерк

Цветные фото Р. Воронова

Текст Т. Головановой


Лес зацветает рано, когда кругом еще лежит снег и лишь кое-где показываются черные проталины. И хотя деревья стоят еще голые и, кажется, совсем не скоро проклюнутся зеленые листочки, весна уже будит лес, а деревья-первоцветы дарят свои первые скромные цветы. Они не отличаются пышностью и яркостью, но именно с них начинается весна, а потом она стремительно идет по земле, даря ей свои неповторимые формы и краски.



Ранней весной плотные коричневые сережки ольхи удлиняются, набухают, из них высыпаются облачка золотистой пыльцы.



Расселись на ветках ивы пушистые «барашки». Они похожи на птенцов в пуховом оперении, греющихся на солнце.


В конце апреля зацветает осина. На одних деревьях висят пушистые красноватые сережки. Это мужские особи. Другие деревья украсились зелеными сережками женских цветков. А через полтора-два месяца деревья начнут рассеивать великое множество семян.



Мужские цветки клена яснелистного с красноватыми крупными пыльниками собраны в пучки, женские зеленоватые — в кисти. Весной, когда мало цветущих растений, дерево гудит от пчел. Здесь добывают они сладкий нектар. Зеленовато-желтые цветки клена остролистного собраны в рыхлые щитки и появляются до распускания листьев.



Когда у березы начинают распускаться почки, а листья еще крохотные, с тонких ветвей свешиваются длинные желтоватые сережки, очень похожие на сережки орешника. Они обильно сыплют золотым дождем.

Белое кружево черемухи как бы возвращает лес к поре снегопадов. На лесных опушках появляются пушистые сугробы. Только снег этот живой, душистый.



Зеленоватые цветки рябины не удивят особенной красотой или яркостью, зато именно они подарят лесу пламень рябиновых гроздьев.



Среди длинных хвоинок сосны появились цветки — колоски. Пройдет немного времени, и из них обильно посыплется золотая пыльца.



Длинные золотистые ветки лиственницы за один-два теплых дня расцвечиваются густыми щеточками яркозеленых нежных хвоинок. Среди них красуются зеленые, розовые и красноватые шишечки и желтые колоски. Лиственница — дерево однодомное. Женские шишечки и мужские колоски находятся на одном дереве.



Когда у дуба совсем еще маленькие листья, появляются мелкие тонкие зеленовато-желтые висящие сережки.



В мае или июне темная еловая хвоя расцвечивается ярко-красными шишечками.








В конце весны появляются ярко-красные цветки яблони Недзвецкого.



В середине лета, когда солнце особенно щедро дарит свое тепло земле, зацветает липа. Ее золотистые цветки наполняют воздух неповторимым ароматом.




Лев Гейденрейх
ПЛАВАНИЕ В ИНДИГУ


Очерк

Рис. В. Григорьева


Отплытие

— Мы рассмотрели докладную записку, присланную вами еще зимой. Ваши доводы о необходимости завезти морем в реку Индигу дома для организации заготовительного агентства вполне своевременны. Мною уже отданы распоряжения изготовить постройки здесь, в Архангельске. Вам придется возглавить эту маленькую экспедицию. Постройки завезете в разобранном виде, а одновременно товары для населения Тиманской тундры в годовой потребности. С Белмортраном достигнуто соглашение. Будем фрахтовать парусное судно средней грузоподъемности.

Разговор происходил в кабинете уполномоченного Внешторга по Северному краю в конце 20-х годов.

Получив мое согласие, управляющий удовлетворенно кивнул головой:

— Вот и отлично. А сейчас срочно составьте заявки на товары и начинайте их отбор. Даю вам для разъездов нашу Ласточку. Лошадка резвая. Команду подберет пароходство. Лоцманом пойдет Алексей Александрович Жилинский. Его контрагентский договор с нами закончился. Примите от него списки дебиторов, остатки товаров. Его доверенного Худякова возьмите в Архангельск: он болеет.

Через несколько дней судно встало под погрузку. Выглядит «Ястреб» как игрушка после капитального ремонта — его прошпаклевали, покрасили. Говорят, раньше принадлежало оно известному купцу-помору Епимаху Могучему. Ходил он на нем и в «Норвегу» и в Англию. Две мачты, вместительный трюм. Просторный кубрик для команды в кормовой части, каюта для капитана и пассажиров на носу.

Командует «Ястребом» Михаил Иванович Замятин, помор из Сумского посада. Как все поморы, капитан немногословен. Он немолод, уже за пятьдесят, худощав, с подстриженной бородкой и сединой на висках, обветренным лицом в глубоких морщинах. Небольшие голубовато-серые глаза внимательно и цепко смотрят из-под белесых косматых бровей. Бросились мне в глаза крупные сильные кисти рук, с юности привыкших иметь дело с канатами, тросами, парусами. Михаил Иванович прошел суровую матросскую школу на парусниках, и нелегко, видно, ему досталось его капитанское звание.

Лоцман Жилинский — известный в те годы северовед, опубликовал книги «Крайний Север Европейской России», «По самоедскому берегу» и другие. С ним я встречался на зимних дорогах от села Неси до Нижней Пёши, где были заготовительные агентства, и до Индиги, куда снаряжался «Ястреб».

Вся эта территория, охватывавшая Чешскую губу с впадающими в нее речками Вижас, Ома, Снопа, Пеша, входила в мой район заготовок — уполномоченного Севкрайгосторга по Канинской и Тимайской тундрам.

Ласточка оказалась из породы орловских рысаков, серой масти в яблоках. Езжу на ней по базам, отбираю товары. Грузовых машин в Архангельске тогда не было. Все грузы везли в порты гужевым транспортом. Капитан Замятин принимает их. Портовые грузчики действуют по старозаветным правилам. В трюм на самое дно укладывают мешки с мукой. В случае течи она не особенно пострадает. Если нижний ряд и подмочит, мешок покроется коркой, а внутри мука останется сухой. (Но течи быть не должно: «Ястреб» проконопачен добротно, просмолен до ватерлинии.) На мешки с мукой — все остальное: кожу — юфть и сыромять, ружья — ижевки и тульские дробовики, винтовки системы «Ремингтон», байховый чай, ящики с табаком и галантереей. Разборные дома и склад крепят на палубе канатами. Продукты для команды принимает кок Любимов.

Конец июня, дни солнечные. После работы вместе купаемся в Двине. Холодновата водичка! Прыгнешь с борта вперед головой — сердце заходится, а вынырнешь, отфыркаешься и пойдешь саженками к первому бакену на фарватере, на бакене отдохнешь и обратно на «Ястреб».

Перед отплытием весь день я провел в краевой конторе Госторга, оформил бухгалтерские документы.

Очень волновалась мама: как, на паруснике через Белое и Баренцево моря! Всплакнула. Отец только сказал:

— Будь осторожен, море шутить не любит. Подружись с Замятиным, я его знаю: человек надежный. С командой живи просто. Не задирай нос. Ну все!

Мама не утерпела, благословила по русскому обычаю. Расстались.

Вечером я поднялся на судно с двумя чемоданами и вместе с Жилинским мы разместились в носовой каюте.

В это время, в июне, в Архангельске стояли белые ночи. В восемь утра отчалили от пристани. На фарватер Двины вытащил нас маленький буксир.

Тянул легкий зюйд-остовый ветерок. Затрепетали кливера. Пополоскались и слегка надулись паруса грот- и бизань-мачты. Тихо движемся к двинскому устью. Остаются позади пристани, набережная, северный архангельский бульвар с белоствольными березками, парусники на рейде, лесовозы, биржи лесопильных заводов со штабелями круглого леса, янтарно-желтыми квадратами досок, клепки, бруса. Тянет смолистым запахом сосны. В запанях россыпью лес, приплавленный с верховьев речек, стремящих воды в могучую Двину. Ох и поработать приходится ей в сплав, да и во всю навигацию, поворочать плотов, кошелей, парусников, буксиров, лесовозов с иноземными флагами!

Северная Двина, как и Волга, — река-работяга. А какой народ! Матросы на «Ястребе» скинули свои робы, трудятся голые по пояс, сухощавые, мускулистые, обвеянные солеными ветрами — это ли не натурщики для самого придирчивого художника!

А те, что работают на запани?! Одни проталкивают лес баграми с бонов, другие, как канатные плясуны, быстро перебирая ногами, плывут по запани на мокрых, скользких, крутящихся бревнах, балансируя с помощью багра в руках. Вот один сорвался, ухнул в воду. Ничего! Вынырнул, а над ним подшучивают, кричат: «Выстал! Выстал!» И опять кипит работа.

Север! Лесной, двинской север, сосновый, еловый, березовый. В те годы ловили по всей Двине стерлядь самоловами, семгу поплавенными сетями, селедку и корюшку зимой в устье реки черпали, пахла эта серебряная рыбка удивительной свежестью.

В каюту почти не захожу, все время на палубе. Что значит парусник! Не отдает на «Ястребе» ни мазутом, ни маслом машинным, не пыхтит судно машинной утробой, дышит ветром, солнцем, пахнет смолкой, пенькой. И какой-то особой радостью бытия охватывает всего меня этот северный двинской день!

Тишина… Журчит под носом судна вода, хлопнет парус или кливер, и опять все тихо, если не считать крика чаек.

Ветерок свежеет, крепнет. Паруса выпятили белые лебяжьи груди, стали тугими, как тетива натянутого лука. Вода под носом «разговаривает» громче.

Кузнецов по лагу отсчитывает узлы. Недалеко уже до Чижовки. Там таможенный досмотр, а потом Белое море. Работаю вместе с командой, помогаю чем могу. Это сближает и роднит. Зашел в рубку.

— Ну как, Михаил Иванович?

— Пока все в порядке. Смотрите, навстречу идет корабль. — И Замятин передал мне бинокль.

В окулярах трехтрубный корабль.

— Военный, — коротко бросает Замятин. — Как будто крейсер.

— «Аврора»… — читаю в бинокль. — Да это легендарный крейсер! Вот встреча! А в кильватере не то эсминец, не то сторожевик.

— Право руля!

— Есть право руля! — отзывается Кузнецов.

Все выстроились вдоль левого борта. Стоим смотрим как зачарованные. Опомнившись, начинаем махать кто платком, кто кепкой. А с «Авроры» и эсминца «Комсомолец» отсигналили флажками: «Счастливого плавания!» Чувство какой-то особой гордости заполнило сердце.

«Аврора» под командой комиссара Белышева прикрывала переход красногвардейских отрядов по Николаевскому мосту с Васильевского острова в центр Петрограда!

7 ноября 1917 года в 21 час 45 минут с крейсера раздался исторический залп — сигнал к штурму Зимнего. Теперь это учебный корабль Балтийского флота. Идет в Архангельский порт. Стройный могучий крейсер весь в флагах расцвечивания.

Белое море

Прошли таможенный досмотр на Чижовке. Выходим в Белое море. Встреча с «Авророй» как-то всколыхнула, взволновала маленький экипаж «Ястреба».

Сидим втроем в капитанской каюте: Замятин, Жилинский и я.

— На «Авроре»-то наверняка есть и наши ребята, — говорит капитан, — с Поморья, мезенские, с Долгощелья, Койды, Мегры, из Ручьев. Там ведь извечные моряки — зверобои. Их почти всех на флот берут. Долгощельские Буторины, койденские Малыгины, ручьевские Юрьевы — все известные фамилии. Пролив в честь капитана — командора Малыгина назван. Еще в восемнадцатом столетии прошел он от Печоры до Оби на паруснике. А у нас, в наше время, из Сумского посада сколько моряков вышло! Одних Ворониных три брата и все капитаны: Владимир Иванович, Александр Иванович и Иван Иванович. Я их всех знаю.

И разговор переходит на общих знакомых, родные места. Есть, о чем поговорить, что вспомнить.

Были в те годы в Архангельском и Мезенском уездах два понятия. Все приморские, беломорские посады и села назывались Поморьем. А вот выселки по Чешской губе стояли не у самого моря, а по рекам, и назывался этот район Поречьем. Славился он разными промыслами, животноводством. Держали по многу коров, овец. Шерсти хватало и на рукавицы, чулки, душегрейки, катанки. Молоко было жирное, взбивали пахточное масло. Ах и хороши в мезенских деревнях шаньги с этим маслом в «помаковочку»!

Лошадей не ковали: в «убродных» снегах кованая лошадь засекалась подковами. Кони с широким копытом по мягким снежным дорогам шли ходко, были выносливы, не боялись мороза и пурги. Дорогу чуяли даже после снежных заносов.

На юг, вверх по течению Мезени, сажали картошку, сеяли рожь и ячмень. Стояли реденько по верховским деревням мельницы-ветрянки. Помор, прохваченный морозом и «сиверко», любил кондовую, теплую избу. Вот почему около нее, как непременная деталь, огромные поленницы сухих дров. Такова была мезенская северная деревня, где прошла моя юность.

Ну а что же Белое море? Почему же оно «Белое»? Всякие оттенки принимает море, а вот белым трудно его себе представить. Может быть, оно названо так потому, что, замерзая на большую часть года, оно действительно становится белым, снежным? А может, это отзвук сказаний и легенд далекого прошлого? Древние народы верили, что на далеком севере, за Скифией, находится Северное, или Скифское, море, которое римлянин Плиний называл Белым или Молочным.

Белое море беспокойное, бурное, но встретило оно нас приветливо. Волна небольшая, крутая, вроде зыби. Прошли остров Мудьюг. Во время интервенции здесь истязали и расстреливали большевиков, лучших представителей трудового люда, борцов за народное счастье.

Идем западной стороной моря, мимо Талицы, Сосновки. Примерно на траверзе Поноя берем курс на север.

Немного поослабли тросы, крепящие груз на палубе. Ребята перетянули их, задраили брезентом трюм. Работаю с парусами. Часто спускаюсь в кубрик. Там идеальная чистота, аккуратно заправлены койки. Поем хором под гитару, которая звенит перебором в руках кока. У Любимова хороший баритон. Он любит душещипательные, «жестокие» романсы. Затягивает старинные морские песни, осторожно вступаем и мы. Перебор гитарных струн, мрачный, рокочущий, как вздохи штормового моря, — и вырываются на палубу слова старинной песни.

Плывут синие морские дни. Погода как по заказу. Ни одного серьезного шторма. Незаходящее солнце трудится круглосуточно. У Любимова слегка пухловатое лицо, гладенькое, холеное. За собой следит, иной раз норовит посачковать, пофилонить. Кузнецов — матрос, он же и боцман, иногда ругнет его в «малый боцманский загиб». Ребята частенько полушутя именуют кока интеллигентом. Это ему, видимо, даже нравится.

Как-то отчужденно держится Жилинский. Кузнецов мимоходом бросил:

— Высокого полета птица, книжки пишет, а вот в Индиге-то у него неважно вышло… Ну да дело не наше.

А Кузнецов — жизнелюб. Делает все споро, тщательно, с увлечением. Стойкий, крепкий человек. Он и на палубе держится, когда волна расшалится, твердо, прочно, не качнется, как гвоздем прибит. В Архангельске у него жена, сын да дочка. Говорит о них просто и тепло, без сентиментальности. Видимо, и тут, в семье, все прочно и счастливо. Собирается привезти детям из плавания сухих морских звезд, ракушек, камешков. Живет он в Соломбале, где Петр Первый устраивал свои ассамблеи. Памятник преобразователю России и посейчас стоит в скверике на набережной, близ Соборной пристани, как раньше называли это место.

Авария

Огибаем Канин Нос. Справа остается Тарханов и знаменитые Камбальи банки, где мезенские промысловики — рыбаки с верховских деревень, начиная с Заозерья и Лампожни, летом ловят камбалу и на карбасах везут домой, запасаясь рыбой на всю зиму, до следующей путины. Обогнули Канин и держим путь на юг, уже на реку Индигу — конечный пункт нашего плавания. Индига впадает в Поморский пролив, в бухту, образуемую Барминым мысом и Святым Носом. Она удобна для стоянки судов только в самом устье Индиги. Проход же в реку затруднен песчаными перекатами, по-местному — кошками. Жилинский здесь побывал на суденышке малого тоннажа, поэтому исполняет роль лоцмана. Замятин в Индигу не ходил.

Карты у нас старые, составленные еще в прошлом столетии адмиралом Наливайко. Лоции тоже устарели. Идем ощупью.

Опять солнечный день. Попутный ветерок. Жилинский в рубке, рядом с капитаном указывает фарватер. Он «слепой», не обставлен знаками. Видимо, обходим мель. Круто поворачиваем мористее, и вдруг корпус судна прошуршал о песчаное дно. «Ястреб» встал, развернувшись носом к морю.

— Ронять паруса! — командует Замятин.

Убрали паруса. Судно неподвижно. Начался отлив.

— Как же так? — обращается Замятин к Жилинскому.

— Перенесло, наверное, кошку. Намыло песку, образовался у отмели хвост, мы на него и напоролись, в прошлую навигацию здесь свободно проходили.

Молчит, хмурится капитан. Жилинский смущен.

— На полном приливе снимемся, — примиряюще говорит Замятину.

— Посмотрим. Не снимет водой, попробуем стянуться завозными якорями. Лебедкой подтянемся. Судно стоит к морю носом, может, удастся вытянуться на глубь. Ну а теперь отдыхать до прибылой воды. Завтра на ручной лебедке придется попотеть.

Отужинали. Команда спустилась в кубрик.

Вода спадает. Ночью, светлой, как день, вышли на палубу. О ужас! «Ястреб» стоит, слегка накренившись на левый борт, на песчаном островке метрах в пятидесяти от берега.

Замятин высоко поднимает брови, отчего морщины пересекли лоб от виска до виска. У Жилинского растерянное, смущенное лицо. Вид виноватый. Вся надежда — на лебедку и якоря на прибылой воде.

Но, судя по берегу, по литорали, прилив здесь небольшой. Да и что сделаешь лебедкой? Дно песчаное, грунт легкий, поползут якоря по этому грунту, а не судно к ним.

Дождались прилива. Спустили шлюпку. Нарастили якорную цепь манильским тросом. Четверо матросов на веслах завезли якоря, сбросили в воду. Вернулись на судно. Вся команда, включая Замятина, встала на ручную лебедку. Крутим посменно. Медленно натягиваются цепь и трос. Натянулись до отказа. Теперь самый критический момент. Поползут якоря к судну — пиши пропал! Дрогнет судно, — значит, снялись.

— Ну теперь передохнем, — говорит капитан. — Плавно крутите потом лебедку, не рывками, может, зацепимся якорями за грунт.

Нет! Судно неподвижно, якоря ползут по песку.

— Еще раз завозить якоря! — командует капитан.

Тот же результат: потные, усталые выкатали якоря, лежат они, наша надежда, на носу «Ястреба». Теперь осталось только разгружаться. На прибылой воде будем вывозить груз на берег. К нам идет легкая ненецкая лодочка. Двое рыбаков поднимаются на борт.

— Здорово!

— Здравствуйте!

Ненцы рыбачат в устье реки. Знакомы мне по зимним приездам в Индигу. Бывали у меня в агентстве в Нижней Пёше с пушниной. Напоили их чаем, накормили.

— Много ли вас тут на рыбалке?

— Да человек десять.

— А лодок?

— Лодок? — Ненец Ледков начинает загибать пальцы. — С мелкой посудой всяких лодок восемь, однако.

— Сели на мель, разгружаться надо, иначе судно не поставить на воду. Поможете — заплатим за работу.

Пока прилив, начинаем разгрузку своими двумя шлюпками. Возим груз к берегу, относим за линию прилива. Укладываем на разостланный брезент. Жилинский с капитаном работают, подают, мы впятером выносим из трюма грузы в шлюпки, отвозим на берег.

Кузнецов предупреждает:

— Аврал, работать во всю силу.

Перекур после трех рейсов. Работа нелегкая: ходить с грузом по песку — каторжный труд, но надо крепиться.

Разборные постройки на следующую ночь во время отлива прямо на песке, возле судна, сплотили; на прибылой воде двумя шлюпками прибуксировали к берегу.

Усталые, мокрые поужинали — и спать.

— Ипполит, — говорю Любимову. — Я ненцам заказал свежую рыбу и мясо. Рыба здесь белая, сиговая, попадает и омуль и кумжа. Мясо из стад привезут. Тут они есть поблизости. Покорми свежинкой ребят денька два. Корми просто, без затей, вволю. Работа адская, харч должен быть отменный.

— Есть.

— В остальное время со всеми на разгрузке будешь работать, с капитаном все согласовано.

Чайки всполошились, летают над судном, над берегом, где мы возимся с грузами. Иные важно расселись на песчаной косе. У многих в гнездах кладка. Вот-вот появятся пуховые птенцы. Но нам не до чаек.

В следующий прилив появилась ненецкая флотилия — шесть лодок и десять ненцев. Лодочки маленькие, на пять мешков муки, не больше. И то помощь. Работать стало веселей. Привезли оленью тушу, рыбы. Рассчитался я с ними товарами. Взяли чаю, сахару, табаку, мешок муки. И вот уже разожжены костры, появились котлы, чайники. Берег ожил. Слышен говор, ненецкие слова вперемежку с русскими. Тиманские ненцы все немного говорят по-русски.

Я объясняюсь с ними на своеобразном северном «эсперанто», состоящем из ненецких, русских и зырянских слов. Ненцы смеются, но понимают.

Весть о приходе судна с товарами по беспроволочному тундровому телеграфу пошла по чумам. Скоро нагрянули оленеводы. Товары не распакованы, но надо приготовиться к отпуску. Рядом с перевезенным на берег грузом установили весы.

В Индиге у ненцев есть пушнина, оленье сырье: шкура замшевая, крупная и телячья, неблюй, пыжик, немного нерпы. От рыбаков примем лососевую рыбу хорошего посола, видимо, появится и семга.

Разгрузку закончили за пять дней, хотя приходилось делать четыре перевалки — из трюма на палубу, с палубы в шлюпки и лодки, подвозку и разгрузку на берегу, а затем переноску за линию наибольшего подъема воды в прилив.

А теперь еще надо таскать груз к месту, где будут построены склад и дом. Это еще метров на сто пятьдесят от берега.

После разгрузки Ледков с женой и еще тремя ненцами остались на берегу. Остальные пошли на лодках на свои рыбацкие тони. Сравнительно недалеко отсюда стадо Захара Алексеевича Апицына голов в шестьсот. Сам он сильный, сметливый человек. Попросил ему передать, чтобы приехал срочно. Хочу договориться, чтобы перевез грузы на оленях.



Облегченное судно снялось с мели и ушло на правый берег бухточки. Там есть крупные камни: нужен балласт на обратный путь в Архангельск. Отсюда «Ястреб» возьмет груз легкий. Без балласта в море не выйдешь. Матрос Пустошный остается на берегу. Он плотник и печник, будет руководить ненцами при сборке построек. Живем в палатке. Кормит нас жена Ледкова. Всегда у нас свежая рыба. Живем хорошо.

Перевалило за вторую половину июля. Стоит жара. Сейчас самое тяжелое время для оленей. Появляются комары, мошка, оводы. Олени, истязаемые гнусом, кружатся на месте, норовят бежать против ветра, стадо держать трудно. Кружась, ранят себе ноги, в раны проникает инфекция. Заболевание называется некробациллез, в просторечии — копытка. На берегу моря легче: здесь постоянно ветерок, гнуса мало, дышится легко.

Ах эта «роза ветров!» Надо поставить постройки так, чтобы их не заносило в бураны. Со снегом на Севере много хлопот: нужно откапывать двери, чистить крыльцо. После неистовых буранов приходится изрядно попотеть. Поэтому правильно поставить постройки — задача серьезная. Советуюсь с ненцами.

Песок, сухой, белесый, мелкий индигский песок — большая для нас помеха. С грузом на спине проваливаешься в него почти как в снег. Решили выстлать из половых досок настил. Длина досок — пять с половиной метров, толщина — сорок миллиметров. «Тротуарчик» получился крепкий. Кое-где подравняли песок лопатами. Ходить стало легко. Носим в первую очередь ящики с пряниками, печеньем, конфетами, чаем, махоркой. Работает даже жена Ледкова, зовут ее по-русски Акулиной. Дело пошло. Груз укладываем по ассортименту к дверям будущего склада.

Приехал Захар Апицын на пятерке крепких быков. Олени уже вылиняли, но рога еще в «бархате».

— Здорово!

— Здравствуй, Захар Алексеевич! Иди перекуси. Чайку попьешь. Вон Акулина вскипятит. А потом ко мне подойдешь, поговорим по делу.

Подошел Захар, утирая загорелое лицо, потное от чая, которого он, видимо, изрядно попил:

— Какое у тебя дело?

— Мы друг друга знаем, Захар Алексеевич. Помощь нужна. Видишь, сколько груза?

— Много, очень много.

— Далеко твое стадо?

— Нет, недалеко.

— Пригони-ка сюда с полсотни быков покрепче, перевезешь бревна. Лес не очень тяжелый, сухой. Пятью нартами будем возить. Я сам стану работать и вот этот луцэ (русский).

Иван Пустошный был парень лет двадцати пяти родом из Архангельского уезда. Фамилия его вошла в историю арктических экспедиций. Матрос Пустошный сопровождал Георгия Седова при его героической попытке достичь на собаках Северного полюса.

— Ну как, Захар?

— Можно. Дня через три приду с легким чумом, с быками. Пожали друг другу руки. Захар пошел еще к Акулине чайку попить. Без чаю какая дорога?

— Там нашим передай — рыбы добыли. Сейчас на разгрузке работаем, — сказал Ледков с товарищами Захару. Хоть далеконько их стада, но весть дойдет.

Ненецкие лодки вытащили на берег от прибоя. Стоит на песке эта утлая флотилия, сослужившая нам добрую службу. Шлюпки забрал «Ястреб».

Через три дня появился Захар. Поставил далеко от берега на траву и ягель легкий летний берестяной чум. Вокруг, как должно, нарты. Две подсобных, остальные пять — грузовые, четырехкопыльные крепкие хамбуи. Нарты надежные.

На следующее утро принялись за перевозку. На пять нарт грузили десять бревен. Ненцы на нарты не садятся, идут рядом. Дверные рамы, полотна, косяки грузим комплектами, а кирпич — по тридцать штук на нарту. За три дня все перевезли, уложили по порядку. Принялись за муку.

Кончается июль. Жара не спадает. Прикатили по мосточкам бочки с керосином, маслом коровьим и постным, олифой. Пришлось доставить сюда известь и глину, алебастр для печей. Глины у моря нет. Пустошный руководит сборкой построек. Живем все еще в палатке.

Дуют ветры с моря. «Ястреб» стоит с зарифленными парусами. Приехал Кузнецов, передал слова капитана:

— Пока эти ветры дуют, как говорится, прямо в зубы, из бухты не выбраться. А пока здесь строитесь да товар от ненцев будете брать, может, и ветер сменится.

Словом, «жди у моря погоды». Отправил с Кузнецовым на судно свежее мясо и рыбу. Как начнут подъезжать ненцы, съедет на берег и Жилинский. Пока же он живет на судне.

Сибирская язва

Август. Проснулся я как-то утром рано. Легкий туман истаивает, видны дали. Опять будет жара. Осталось подвезти мешков сто пятьдесят муки и тонны две соли. Смотрю из-под ладони на Захаров чум — что-то не видно его. Сменил место, видно, подальше ушел, на свежие корма.

Вышел из палатки Ледков.

— Что-то Захар долго не идет. Пора бы и к работе приступить. — Сходи-ка, Егор, узнай, в чем дело. Может, олени откололись!

— Нет, тут что-то не то… — задумался Ледков. — Пойду узнаю.

Вернулся через полчаса.

— Уехал Захар. По следу видать — к себе в стадо, со всеми нартами и чумом.

— Вот так номер! Не сказал ничего и работу бросил. Видно, в тундре неладно!

— Жара стоит, копытка — это еще ничего, — вздохнул Ледков. — Не дай бог, сибирка. Мы на правой стороне Индиги. Здесь сибирки не было. А вот стадо Захара за рекой. Если сибирка объявилась, он стадо уведет к нашим стадам, а может, и дальше.

— Ну и беда! Вот не везет нам: то на мель сели, то сибирка навалилась!

— Иначе Захар не уехал бы, не тот человек! Остаться, сибирку подхватить — конец. Вот и сбежал. Стадо потерять не шутка, когда других оленей накопишь? Годы нужны, — объясняет мне Егор Ледков.

— Скажи, Егор, а вы тоже сбежите?

— Пошто сбежим? Вот склад и дом поставим, тогда и к себе вернемся. У нас стада на чистых местах стоят, стада небольшие. Летом вместе пасем, у нас у всех там братья, отцы, места летовочные знают до каждого кустика тальникового, до каждой березки. А наше дело — рыбы наловить, нерпу добыть, а вот теперь и у тебя заработаем кое-что, запасемся на зиму. Зимой песца промышлять будем.

— Хорошо, Егор. Работайте на складе. А я потихоньку муку перенесу. Мешков по двадцать в день. А вы в это время стены склада соберете, полы настелете, стропила поставите. Обрешетку брезентами закроем, а то, неровен час, дожди пойдут. А там помаленьку и крышей накроем. Товары в склад сложить матросов с «Ястреба» попрошу. Вы в это время дом собирать начнете.

Изложил Пустошному свой план. Иван только поддакивал после каждой фразы. Согласен, мол. Есть в нем что-то от старообрядческой строгости. Староверов по Поморью, да и по архангельским деревням, и по Печоре, много еще в те годы было.

Нависло грозной тучей над тундрой страшное слово «сибирка». Как там дела в левобережных стадах? Начало августа. Телята уже подросли, окрепли, даже гнус меньше свирепствует, скоро осенняя прохлада придет. Олени понемногу рога чистить начнут. Уже видно оленеводу, чем год кончится (приплод, можно сказать, определился), где здоровые стада, а вот если сибирка прошла, иное стадо как косой выкосит — ни телят, ни взрослых оленей, иной раз и быков не останется, чтобы чум перевезти. Так и стоит на одном месте, как наш «Ястреб» без ветра.

Утки уже вывели на чистую воду свое потомство. Молодые кряковые с писка переходят на басовитый кряк. Для отдыха хожу вверх по Индиге с двустволкой. Постреливаю уток, несу добычу Акулине в общий котел. Скоро утки начнут собираться в стаи к отлету, в южные края готовиться.

Плотники закончили сруб для склада, положили балки, настилают полы. Таскаю грузы с двумя матросами. Керосин, известь оставляем на улице, все остальное — в склад.

Прошла еще неделя. Склад готов полностью. Навесили двустворчатые двери. Плотники приступили к дому. Из Нижней Пёши прибыл на лодочке с двумя гребцами заведующий Индигской факторией Попов. Сдал ему товары. Все трое принялись помогать на сборке дома. Появились оленеводы с правобережья Индиги. В стадах все благополучно, сибирки нет. С левого берега пока никто не приезжает. Но там свирепствует сибирская язва молниеносной формы. Ходит олень, вроде здоровый, и вдруг падает и погибает минут через двадцать — тридцать. При острой форме живот вздут, опухают рога, на теле тестообразные опухоли. В Тобольской губернии в начале нашего столетия от сибирки погибало до ста тысяч оленей. И не мудрено: ни прививок, ни карт падежных мест. Страшная эпидемия хозяйничала в стадах как хотела. Теперь, конечно, другое положение. Но вестей с левого берега пока никаких нет.

Начинают потихоньку тянуть на юг гуси и утки. Вчера принес с охоты пару гусей. Гуменники, тяжелые, налитые. Научил Акулину жарить гуся с сухофруктами. Блюдо — пальчики оближешь!

Засентябрило. Пошли дожди, похолодало. Плотники положили конек-охлупень. С Пустошным работает подсобником Кузнецов на кладке двух печей в доме. Подает кирпичи, раствор.

Стройка заканчивается. С утра посмотрю, как идут дела, и в тундру с ружьецом подамся. Сам заряжаю медные многострельные гильзы. Пыжи, и пробочные и войлочные, завезли сюда мы, дробь шестого номера и выше, до картечи, пули для централок.

Гусь идет уже густо. Охота добычливая. Серый денек. Дождя нет, а к ночи, наверное, соберется. Тяжелые кучевые облака цвета темно-голубого песца, почти грозовые. Присел за взлобком, притаился за кустиками карликовой березки, уже желтой, поредевшей, но укрыться еще можно. Тянутся гуси, гогочут прощально, летят низко, как раз на расстоянии выстрела. Приготовился — сейчас ударю дуплетом. Прямо на меня рулит вожак. И вдруг резко в сторону отвернул. Заметили? Эх, черт! Вроде бы хорошо спрятался.

И тут издали: «Кш! Кш! Кш!» Кто-то оленей подгоняет. Оглянулся — по низинке моховой, осочной упряжка оленья, пять быков. И кто-то знакомый на ней. Ближе… Ближе…

— Алеша! — Бросаюсь навстречу.

Ведь это старый знакомый: с Алешей я встретился впервые в Пеше. Приезжал он с отцом в агентство, сдавали они пушнину, пыжика, неблюя.

Мне понравились как отец, так и сын. Оленьи упряжки были у них добротные. Ездовые быки крупные и прогонистые, с хорошим ходом. В Пеше у меня еще не было постоянного оленьего каюра для разъездов по тундре. Вот Алеша и стал моим каюром.

Немало поездили мы с ним по снегам Тиманской тундры, собирали пушнину и сырье. Олени Алешины, часто сменяемые, всегда были в теле. Сдружили нас с Алешей эти бесконечные дороги, буранные ночевки под тундровыми снегами, разговоры у костров. И вот теперь неожиданная встреча.

Встала упряжка. Алеша привязал передового.

Обнялись. Отстранил его от себя, гляжу и не узнаю. Тот, да не тот. Лицо темное от загара. Осунулся, вроде подсох. Глаза красноватые, смотрят горестно, печально.

— Алеша! Ну, говори, что там творится?

— Сибирка широко прошла. Я к тебе на чужих оленях приехал. Свои все пали. Ой, беда, беда, беда!

Он утер ладонью глаза, по щеке сползла и упала в седой ягель слеза тяжелого горя, отчаяния.

— Успокойся. Сейчас все обсудим. Чем могу, помогу. Гони к фактории!

Идет по траве упряжка споро, как зимой.

— Чьи олени-то?

— Витязев дал. Он в стороне стоит, сибирка мимо прошла. Выпил Алеша чаю, повернул кверху дном чашку, на донышко обсосок сахару положил. Горек и сахар.

— Как дальше-то жить будешь?

— Да как-нибудь надо ухитриться.

— Бери, что надо, бери с запасом. Может, сколько-нибудь оленей выменяешь. У меня зарплата за это время скопилась, деньги вложу за товар.

— За помощь спасибо. Из оленеводов кое-кто поможет, кто оленя даст, кто два. У нас в несчастье помогать принято. Как-нибудь буду каслать. Пало по правому берегу тысяч, поди-ка, пятнадцать.

— Да, беда большая!

— Вот похолодает, опомнятся немного, к тебе приедут все. А кто и пешим придет.

— Собрание соберем. Кредиты выдам товарами, хоть не имею на это разрешения (старые долги кое за кем еще числятся), но выдам на свой риск. Объясню в Архангельске начальству: стихийное бедствие. А ты в тундру поезжай. Весть дай о нас, пусть собираются здесь. Народ на правом берегу о собрании уже знает. Тоже приедут. У них сибирки не было. Помогут оленями. Приезжай с грузовыми нартами: товар, продукты возьмешь.

Мой собеседник ободрился:

— Я кое-что привезу. Есть песцов несколько штук, лисицы две, телячьи шкуры прошлогодние, на малицы готовили. Все привезу.

— Шкуры не вези, себе оставь, в этом году ведь ни одной не сняли.

Алексей Александрович Жилинский съехал на берег. Живет со мной в новом доме. Будем оформлять ликвидацию его контрагентства. У Худякова товары на исходе. Приняли остатки за два часа. Пушнины немного. Жилинский принимает свой товар сам. Запломбировал мешки, отвезет на судно. Осматривает постройки. Похвалил. Все сделано по-хозяйски. Печален. Тундру он любит. Худяков скверно выглядит, ест наш картофель, лук, у него цинга. Выедет с нами в Архангельск. Там поправится.

Ночами не сплю. В глазах страшная картина бедствия.

У оленевода все в оленях. От них радость, благополучие. Олень — это жизнь.

Возвращение

В последних числах сентября съехались тундровики. Любимов готовит стол для приезжих.

Я принял пушнину и сырье у оленеводов с правого берега. Братья Ческовы, русские рыбаки, привезли два бочонка семги хорошего посола. Они здесь летовали. Пройдет навага — домой отправятся на свою Петрову Гору — деревню верст за пятьдесят от города Мезени. Рыбаки отменные — по тысяче, пудов на брата вывозят отборной северной наваги.

Вроде все съехались, многие с левого берега на чужих оленях.

И вот собрание. Домик полон людьми, все сидят на полу. Мебели пока не изготовили, но сидеть на полу привычно для тундровиков. На трех табуретках — Замятин, Жилинский и Попов. Я взял слово, рассказал о целях и задачах новой Индигской фактории. Алеша, мой бывший каюр, призвал оленеводов, чьи стада не задела сибирка, оказать помощь оленями пострадавшим от бедствия. Все согласно закивали головами: взаимопомощь в тундре традиционна. Я еще раз взял слово. Подчеркнул, что государственная фактория тоже окажет пострадавшим помощь, выдаст в кредит товары и продукты.

Рассказал, что наши ученые уже нашли возбудителя заболевания, изготовили вакцину. С будущего года пойдут эпизоотические отряды с «оленными докторами», начнут делать оленям прививки против сибирки. Оленеводы приняли мое сообщение радостно, но недоверчиво: часто говорят одно, а получается другое. Недоверчивость понятна: в прежние времена приезжие торговые люди старались всячески обмануть ненцев, обсчитать, всучить фальшивые деньги.

После собрания пошли осматривать товары в складе. Тут и продукты, и одежда, и обувь, и все необходимое для промыслов. Выписываю товарообменные квитанции. Заключаю контрактационные договоры на пушнину и сырье. Оформляю небольшой кредит.

На следующий день разъехались. Приободренные левобережные отправились на правый берег Индиги за оленями к родственникам и к тем, кто изъявил желание оказать помощь.

Остались мы вдвоем с Поповым. Тихо стало, безлюдно. Пошумливает ветерок, какой-то непостоянный, переменчивый, то с одной стороны потянет, то с другой. Замятин, уезжая, сказал:

— Послезавтра полнолуние. Вода прибудет. Поставлю «Ястреба» под погрузку. Готовьте груз.

Упаковываем пушнину в мешки, пыжик тоже. Шкуры неблюя укладываем тюками, затягиваем веревкой. Погрузка будет легкой.

Вышли в море. Оно волнуется. Раскачали его густые осенние ветры, но настоящего шторма в Баренцевом не встретили. Он налетел уже в Белом. Кипят, бушуют волны. Ветер свищет в реях, скрипят мачты, паруса надулись до отказа, вот-вот улетят в поднебесье. Волна заглядывает за борт и, белой пеной обмывая ноги и шипя, скатывается обратно в море. Все мы на палубе. Замятин в рубке. Кузнецов с остальными матросами на парусах. Я бросаюсь то туда, то сюда на помощь. Ветер холодный, почти ледяной, но от работы жарко. С непривычки, не сумев иногда сбалансировать, теряю равновесие и тычусь носом в такелаж.

Идем быстро, ветер в корму. А вот и Двина. Пришвартовались к пристани. Разгрузились. Все сдал на госторговские сырьевые склады. Представил отчет.

По издавна заведенному обычаю, счастливо законченное плавание решили отметить. Ужинали в ресторане «Эрмитаж». Собрались все: Замятин, Пустошный, Любимов, я, Кузнецов пришел с женой, миловидной скромной женщиной.

Тостов было много: за дружбу, за море, за наше верное судно «Ястреб» и снова за дружбу. Я предложил тост за тундру. Пели морские песни. Любимов, как всегда с гитарой, выводил баритоном:

О сжалься, сжалься надо мной,

Мой руль оторванный пропал,

Брам-стеньги сорваны волной,

Порвался крепкий марса-фал.

Уже дома я нашел в боковом кармане пиджака новенький блокнот. На первой странице было написано: «Лев Николаевич, если Вам в жизни будет трудно, знайте, что у Вас есть верные друзья. Команда парусного судна «Ястреб»». И подписи, начиная с капитана Замятина.

В жизни мне довелось получать и почетные грамоты, и различные благодарности, и памятные адреса. Но этим блокнотом я дорожу больше всего. Глядя на него, я вновь и вновь переживаю все перипетии поездки в Индигу в те далекие времена и молодею от воспоминаний.


Ота Павел
ВЕЛИКИЙ СКИТАЛЕЦ ПО ВОДАМ


Рассказ из сборника того же названия

Перевод с чешского Елены Жуковой.

Рис. В. Григорьева


Моему отцу вновь захотелось порыбачить с Карелом Прошеком, причем было ему все равно, что ловить. Мы приехали на Бранов, дядюшка с отцом обнялись, как в годы войны, когда подолгу не видались. Прошек принес с чердака желтые бамбуковые удочки со старыми роликовыми катушками и белыми блеснами, стряхнул с них пыль и паутину. Пошел в сад, накопал червей. Потом положил на колоду белую курицу и отсек ей голову, дал мне ее ощипать, а сам принялся разливать по бутылкам домашнюю сливовицу.

Карел с отцом решили, что мы пойдем к плотине ловить угрей, там и зажарим курицу, а вернемся только утром. Отец очень обрадовался, что предстоит ловля угрей. Угорь бесподобен на вкус, напоминая нежное блюдо из языка; его трудно сравнивать с речными рыбами. Он пахнет дальними далями, плодами моря и океанскими водорослями.

Вышли мы под вечер. У каждого удочки и подстилки, дабы не застудиться на сырой земле. Дядюшка Прошек бросил ощипанную и выпотрошенную курицу в воду, прямо к рыбам, пусть, как говорится, чуток прополощется.

Вспомнились мне наши походы на усача, только вот теперь эти двое мужчин постарели, по тропинке шли уже не так легко. Но и как тогда, до войны, небо голубело, шумела вода на плотине, а вдали, на мельнице, горела одинокая лампочка. Дядюшка Прошек сказал:

— Давайте тут устраиваться.

И взялся за удочки. Всего их было шесть штук. Их мы расположили рядом, и к каждой отец приладил по маленькому колокольчику вроде тех, что вешают на рождественские елки.

Совсем маленькие колокольчики, чуть больше глиняных шариков, которыми играют дети, загоняя их в ямки. Зато каждый колокольчик из золота, и каждый звонит, когда угорь оказывается на крючке.

Для ловли угрей, однако, ночь была неподходящей, и мы это знали. Большая луна отливала серебром, белые звезды рассыпались по всему небу. Угорь, подобно летучей мыши или дикому зверю, предпочитает темноту, в светлые ночи он показывается редко. Но нас это не очень заботило. Важнее всего было то, что мы вместе, может, и в последний раз.

Мы отошли подальше от удочек, чтобы чувствовать себя посвободнее. Дядюшка Прошек развел небольшой костер и на проволоке подвесил над огнем курицу. Потом вытащил бутылку и, как десять лет назад под акацией, предложил мне: — Хлебни.

И я хлебнул, потому что был уже почти мужчиной. Отец не возразил. И он тоже отпил, хотя к спиртному был равнодушен. Костер согревал нас снаружи, сливовица — изнутри. Языки наши развязались, отец с дядюшкой дымили сигаретами, а я слушал их рассказы о давних похождениях. Не помню уж точно, о чем они рассказывали, но, кажется, что-то об Африке, обычаях чернокожих. Потом заговорили о рыбе. Вспомнили, сколько было поймано, а какая рыба ушла, и, как все рыбаки на свете, сошлись на том, что самая крупная рыба сорвалась. Как-то дядюшка Прошек тащил на веревке одиннадцатикилограммовую щуку. Он поскользнулся, угодил рукой прямо в зубастую пасть и выпустил рыбину. Она соскользнула в реку, перекусила леску, и след ее простыл.

Тут зазвенел колокольчик. Нам показалось это нелепым, поначалу мы даже не сообразили в чем дело. Вспомнив о золотых колокольчиках, мы стремглав бросились к удочкам, и огец вытянул килограммового угря, который, видно, ясную ночь перепутал с темной. Отец опустил рыбину в частую сетку, затянул ее на пять узлов и повесил на ольху.

После этого мы расправились с прокоптившейся курицей, запив ее сливовицей. Мы уже не разговаривали, а слушали ночь. Хлюпая, гонялись за рыбками голавли, бесшумно скользили между деревьями летучие мыши. Звезды купались в реке, а луна присматривала за ними. Ведь сам Космос велел ей опекать звезды. Я взглянул на отца и на дядюшку Прошека: возле куриных косточек и пустых бутылок дремали они, свернувшись калачиком на своих подстилках.

Я подошел к ольхе, на ветвях которой в сетке висел угорь. Он был живой, маленькие его глазки горели золотом; будь он человеком, я бы сказал, что у него жар.

Угорь извивался в сетке, но шансов на спасение не было никаких. Однако он не сдавался, как не сдаются сильные духом люди. Угорь никогда не теряет надежды.

Я прилег в траве у костра и стал размышлять о скитальце угре и обо всем его роде. В жизни его для нас больше загадочного, чем понятного. Я размышлял о рыбе, которая живет здесь, на нашей планете, миллионы лет. О рыбе, которая хранит тайны древних морей и океанов. Я вспомнил, как греческий философ Аристотель опроверг ошибочное утверждение, будто угри рождаются в иле озер. Я представил себе, как Дан Шмидт защищает первую верную догадку, что угри нерестятся у берегов Америки в Саргассовом море. Они приплывают туда из рек Европы и Северной Африки. Там, в чаще бурых водорослей саргассум, в одном из самых теплых и самых соленых морей, предаются они любви. Они баюкают своих детей-икринок на коричневых водорослях. Тайны их жизни пришлось отгадывать крупицу за крупицей. К угрям прикрепляли даже миниатюрные радиопередатчики, чтобы проследить, куда их влекут пути ежегодных дальних странствий.

Мы не знаем, где умирают угри. Может, они гибнут после нереста, погружаясь в пучину? А их детей, стекловидных и прозрачных угрят, сотни километров несет Гольфстрим. Угрятам, а они не крупнее листка вербы, понадобится три года, чтобы добраться до устьев тех рек, где жили их отцы и матери. Самцы остаются в устьях и тут дожидаются возвращения повзрослевших самок. Десятки лет живут они в реках. И здесь-то мы ловим их — узколобых или широколобых, зеленых или иссиня-черных. А уцелевшие вновь отправляются за тысячи километров в Саргассово море. Ученые ломают голову над тем, что толкает к этому угрей и как отыскивают они дорогу. Птицы — по звездам и солнцу, а вот как под водой, на большой глубине, определяют направление угри? По дну? Используя магнитное поле Земли? Или они обладают незаурядным чувством ориентации?

Тогда вопросы эти не казались мне столь уж сложными. Ведь там, у берегов Америки, они родились, туда они и возвращаются. Домой дорогу найдет всякий. Там они родились, там они хотят составить пары, а потом и умереть. Они плывут с такой одержимостью, что, когда пробьет их час, угрей не останавливают никакие препятствия. Но некоторые они преодолеть не в силах. Они словно ничего не видят перед собой. Захваченные потоком, они попадают в турбины и погибают. Рассказывают, что угри обходят большие плотины по мокрой траве, продираются сквозь сети, расставленные рыбаками и браконьерами. В море глаза их увеличиваются, чтобы видеть лучше, а желудок сокращается. Они меняют цвет, становятся серебристыми. И все плывут к цели, ни на миг не теряя надежды.

Человек перегородил реки, возвел высокие плотины, загрязнил воду нефтяными отходами, и угрям не стало житья. А потом человек понял, что без угрей не обойтись, и стал завозить мальков в устья рек самолетами, в ящичках, обложенных мхом и льдом. Он выпустил угрят в реки, чтобы через несколько лет выловить их. Но кто поможет попасть назад тем, самым выносливым, которые преодолели поставленные нами заслоны?

Я лежал у костра, и голова моя раскалывалась от этих дум. Я больше не подбрасывал сучьев в огонь. Светало. На мельнице погасла лампочка.

Угрям, понятно, не до забав. И никакая у них не ядовитая кровь. Да и с чего ей быть ядовитой? Наша мама играет с угрями, когда отец их наловит. Она гладит рыбину по брюшку, пока та не вытянется в струнку и не уснет. И может, угрю снятся сны? Может, ему даже чудится, будто он птица или сверхзвуковой самолет и незачем ему так долго отыскивать море, богатое водорослями?

Рассвело. Отец зашелся кашлем, поднялся и отправился за удочками и угрем. Я поплелся за ним.

Когда мы подошли к ольхе, на которой висела сетка, глаза у нас полезли на лоб. Сетка была вся в слизи. Видно, мы проиграли, а это было приспущенное знамя. Угорь головой расширил маленькую ячейку сетки, потом, очевидно, сжался и выскользнул. Он свалился на мокрую траву и дополз до воды. Мне понравилось, что отец не ругался, сказал только:

— Ушел.

Потом зевнул, уставший, невыспавшийся, и прибавил:

— Прекрасная была ночь!

Такая она и была. Человек прожил прекрасную ночь, и не надо ничего ловить.

Я стоял подле ольхи и все смотрел, как завороженный, на пустую сетку, думая о том, что этот угорь тоже не потерял надежды, что он все-таки увидит однажды Саргассово море.

Григорий Оглезнев
ЗАГАДКИ ГОРЫ ХАН-УЛА


Быль

Рис. М. Худатова


Когда я учился на четвертом курсе геологоразведочного факультета Томского горного института, меня пригласил профессор Е. Н. Шахов и сказал:

— На производственную практику поедешь в Забайкалье. Там идут работы по изысканию трассы железной дороги, которая проляжет по Бурятии. Будет трудно, но интересно. Постарайся побывать на горе Хан-Ула, ознакомься с ее геологическим строением. В тех местах мне пришлось воевать с бандами атамана Семенова. И тогда местные жители рассказывали много загадочных историй об этой одинокой горе. Буряты считают ее священной и боятся подходить даже к подножию. Интересно бы проверить, нет ли тут какой либо материальной основы.

Я охотно согласился выполнить просьбу старого профессора, не подозревая, насколько это окажется сложным и даже опасным.

И вот я в Забайкалье. Зачислен в один из отрядов геологической партии, занимающейся изысканием трассы железной дороги Онон — Оловянная. Наш лагерь располагался примерно в пятнадцати километрах от крутой лесистой сопки Хан-Ула, высоко вздымающей к небу свою плоскую вершину. Слова профессора не выходили из головы. Я готов был в первый же день обследовать эту таинственную гору. Однако повседневные дела не позволяли приступить к этому.

На первых порах мне пришлось заниматься документацией буровой скважины, проходка которой велась ручным способом на месте одной из будущих станций. Проходка осуществлялась двумя методами: ударным — при помощи долота и вращательным — с применением винтообразного бура. Дробленую породу удаляли из скважины особым приспособлением, называемым желонкой. Измельченный грунт был изрядно насыщен водой. При документировании буровой скважины и описании пройденных горных пород от коллектора требовалась предельная внимательность. Я целиком ушел в работу. Дни летели быстро. Но вот однажды случилось ЧП, которое взволновало всех сотрудников, но при этом прославился как искусный врачеватель рабочий-бурят Дорж Намдинов.

Дело было летом, палящее солнце заставляло всех нас сбрасывать рубахи и обувь. Люди работали на буровой полуголыми и все-таки изнывали от жары. И вот как-то раз послышался крик:

— Ой! Ой, спасите!

Молодой рабочий Семен скорчился от боли и рухнул на землю. Подбежав к Семену, я увидел, что его правая нога покраснела и на глазах стала распухать. Поодаль извивалась черная гадюка, норовя скрыться в густой траве. Сомнений не было: нашего рабочего ужалила одна из самых опасных змей Забайкалья. Как спасти человека?

Везти Семена в поселок Ага, где была районная больница, далеко; оставить на буровой — значит подвергнуть его жизнь опасности. Подошел Дорж — средних лет коренастый бурят с густыми черными волосами и узкими щелками глаз. Он держал в руках тонкую бечевку и быстро перетянул ею ногу пострадавшего выше колена. Потом смело приложился ртом к небольшой ранке на распухшей ноге и начал высасывать змеиный яд. Мне и раньше приходилось слышать о таком довольно рискованном способе помощи при змеиных укусах. Дорж прикладывался к ранке несколько раз, то и дело выплевывая слюну, потом смазал больную ногу возле ранки какой-то жидкостью, пахнущей дегтем. Мы помогли Семену добраться до палатки и уложили в постель. Дорж заверил пострадавшего:

— Ничего, скоро все заживет!

И действительно, на другой день Семен почувствовал себя гораздо лучше. Опухоль спала, краснота исчезла, температура стала нормальной. Все успокоились, но работать теперь стали осторожнее.

Как-то раз, когда уже надвигалась ночь, накрывая своим темным крылом кусты, травы и высокую гору Хан-Ула, мы разожгли на поляне костер, благо конюх Федотыч привез из ближайшего распадка целый воз сухого валежника. Высоко поднимались к небу золотистые искры, увлекаемые потоком теплого воздуха. В такие вечера изыскатели любят посидеть у костра, выпить кружку крепкого чая, послушать рассказы бывалых людей, спеть задушевную песню. Все-таки какой удивительный волшебник вечерний костер! При его колеблющемся пламени люди становятся душевнее, проще, откровеннее.

— Дорж, а тебе не страшно было высасывать змеиный яд? — спрашивает бурята Семен, с признательностью поглядывая на своего спасителя. — О себе-то подумал ли? Ведь это опасно…

— Конечно, опасно, знаю, — кивнул Дорж. — Однако тебе помочь надо было. У нас в Бурятии каждый поступил бы так же. А гадюк здесь много. Нередко они жалят овец, коров, и их уж не спасти.

— А лошадей тоже кусают? — интересуется кто-то.

— Нет. Змеи боятся лошадей и всегда уползают от них. А когда буряты ставят юрту, с наружной стороны окружают ее волосяным арканом. Змеи через него не переползают. — Дорж помолчал, покуривая трубку, потом задумчиво произнес — Отец говорил, что летом мно-о-ого гадюк собирается вон на той большой горе, — указал он на Хан-Улу. — Любят они это место почему-то…

Тут я заинтересовался и спросил Доржа, что еще известно о сопке. Бурят долго молчал, колебался. Видно было, что ему не хочется говорить на эту тему. Тягостное молчание затянулось. Наконец Дорж решился:

— Сам я на той горе не был, но от старых людей слышал, что на ее вершине живут злые духи, которые приносят несчастье. Раньше там собиралось много народа, молились, приносили в жертву овец, коров, жеребят. Буряты старались задобрить богов, чтобы они не делали зла. Однако молитвы мало помогали. Народ жил очень бедно. Редкий год не было падежа скота. В голодное время люди питались лебедой, дробленой корой лиственниц. Многие батрачили у богатеев. Хозяин платил гроши, работать же заставлял от зари до зари. За пропавшую овечку бил батрака плетью, не платил заработанного. Советская власть избавила бурятский народ от нужды и горя, принесла счастливую жизнь. Молодые буряты теперь не ходят на гору молиться и просить у богов милости, они сами строят свою жизнь.

— А старики, что же, перестали верить в добрых и злых духов? — спросил я Доржа.

— Кто их знает! Может, и верят, но на гору тоже не ходят. Однако, боятся.

Бурят замолчал, набил свою трубку и, достав из костра горящий прутик, прикурил. Потом с удовольствием затянулся, посматривая на всех острым взглядом. Огненные пляшущие блики ложились на его смуглое лицо. Я невольно залюбовался его спокойной позой. В этот момент Дорж был похож на древнего ламаитского бурхана, изображение которого я как-то видел в Томском музее.

Рассказ Доржа вызвал у меня еще большее желание подняться на вершину дикой сопки, самому обследовать ее окрестности и развеять страхи местных жителей.

Посидев еще немного у костра, я поднялся и направился в палатку начальника партии Кордикова. Он сидел за походным столиком, рассматривая геологическую карту района наших работ. Сразу же, с места в карьер я попросил:

— Разрешите сделать маршрут на Хан-Улу.

Кордиков с удивлением посмотрел на меня и мягко сказал:

— Конечно, такой маршрут заманчив. Но у нас так много дел по изучению трассы, что вряд ли можно выкроить время.

Но я принялся горячо убеждать начальника:

— Это займет не больше трех дней. И ведь трасса должна пройти поблизости от сопки. Согласитесь, что нам обязательно нужно ее обследовать.

— Ваш довод, конечно, убедителен, — задумчиво произнес Кордиков. — Я, пожалуй, скрепя сердце согласился бы на такой поход, но при одном условии — пойдете пешком и возьмете только одного рабочего. Ну как, подходит?

Я очень обрадовался, но не показал этого и сказал твердо:

— Мне нужны хотя бы двое рабочих, ведь это не прогулка. Мы должны захватить инструменты, продовольствие минимум на неделю и теплую одежду. А обратно понесем рюкзаки, набитые геологическими образцами. Иначе незачем идти.

— Хорошо, — сказал Кордиков, — уговорили. Берите двух рабочих. Отправляйтесь завтра же. Только имейте в виду, что по возвращении вам придется наверстать упущенное и поработать за двоих.

Нечего и говорить, как я был доволен. В спутники выбрал, конечно, Доржа, который хорошо знал местность, и того самого Семена, которого ужалила гадюка.

Я разбудил их затемно. Наскоро собрав все необходимое, мы отправились в путь. Над небольшой долиной, где находилась база нашей партии, висела плотная завеса густого тумана. Вначале мы ориентировались только по горному компасу. Когда поднялись на холм, туман стал реже, и мы смогли впереди разглядеть цель нашего похода — высокую каменную громаду Хан-Ула. Подобно стражу этих древних степей, она возвышалась над всхолмленной равниной, точно опрокинутое ведро. Ее плоская, как ножом срезанная вершина, поросшая по краям лесом, виднелась издалека. Что там ждет нас?

Немного передохнув, мы продолжали путь. Я обратил внимание, что Дорж то и дело с тревогой посматривает на небо и хмурит густые черные брови.

— Ты чем-то озабочен? — спросил я.

— Однако худой будет день.

— Почему так решил?

— Сам увидишь, — коротко бросил бурят.

Действительно, по мере того как солнце поднималось к зениту, воздух нагревался все сильнее. Пот струился по лицу. Идти становилось все труднее. Рюкзаки давили на плечи. Не имея возможности укрыться в тени и передохнуть, Мы едва передвигали ноги. А гора, маячившая перед нашими глазами, будто и не приближалась. Порой казалось, что она даже удаляется.

Солнце склонилось к закату, когда мы наконец подошли к подножию сопки и сделали привал у небольшого родничка, выбивавшегося из-под скалы. Северный склон, — по которому нам предстояло подняться на вершину Хан-Улы, густо порос пушистой даурской лиственницей. Кое-где белели стволы берез. Вдоль узких карнизов в расселинах отвесных скал росли кусты пахучего багульника. Вокруг сплошным ковром расстилались заросли бадана. Чудесное место! Не сравнить с выжженной солнцем холмистой Агинской степью. Вот раздался дробный стук неутомимого дятла, долетел отрывистый голос желны. А вот с дерева на дерево, распушив хвост, перемахнула белка. Из-под раскидистого куста бузины выскочил серый зайчишка и, увидев людей, ринулся в гору, высоко вскидывая задние лапы, помахивая коротким хвостиком.

Но нам некогда было любоваться красотами этого уголка забайкальской природы. Осмотр обнажений показал, что склон горы с этой стороны сложен плотными сероватыми кварцитами, геологически мало интересными.

— Теперь давайте помаленьку подниматься на сопку, — закончив осмотр, предложил я спутникам.

И тут Дорж, всю дорогу молчавший, неожиданно сказал:

— Однако, моя бы воля, ни за какие деньги не полез бы на эту проклятую гору!

— Почему так говоришь? Ведь ты добровольно вызвался идти в маршрут!

— Нет. Не так. Начальник посылает — нельзя отказаться, — угрюмо ответил бурят.

Он больше не вымолвил ни слова и только все время оглядывался по сторонам, точно опасаясь кого-то.

Я не придал этому значения. Обследовал склоны, приводил в порядок дневниковые записи. Стемнело. Ночевать решили здесь же, на склоне, а утром отправиться дальше.

Ночь прошла спокойно.

Ранним утром, умывшись родниковой водой и наскоро позавтракав, мы начали подъем по одному из распадков. Путь то и дело преграждали валежины, каменные осыпи. Стали попадаться большие гадюки, которые при нашем приближении скрывались в густой траве.

— Осторожней! — предупреждал Дорж. — Смотрите под ноги! Не подходите близко к кустам.

Предупреждение оказалось нелишним. Через минуту я вдруг увидел на кусте бузины огромную змею. Она растянулась на толстой ветке и покачивала маленькой головкой, явно выискивая добычу.

Осторожно, шаг за шагом преодолевали мы трудный подъем. Порой нам приходилось продираться сквозь густые заросли подлеска, и ветки больно царапали лицо и руки. Не раз еще натыкались на змей, облюбовавших это безлюдное место.

Но вот и вершина сопки.

С высоты мы увидели безбрежный простор забайкальских степей и на мгновение замерли в восторге. К западу простиралась обжитая долина реки Ага. За ней виднелись отроги Могоитуиского горного хребта. Далеко на севере возвышались горы Борщовочного хребта, поднявшие к небу острые вершины. Отроги этого хребта уходили в северо-восточном направлении за горизонт.

А на востоке, на сколько хватает глаз, раскинулись непаханые ковыльные степи, прорезанные голубой лентой быстрого Онона. Взглянув на юг, я увидел всхолмленную степь с разбросанными там и сям сопками. Это, по-видимому, останцы особо крепких пород, устоявшие в борьбе со всепобеждающими силами выветривания.

Наконец я обратил внимание и на вершину, на которой мы находились. Она представляла собой ровную площадку, похожую на хорошо утрамбованный ток для молотьбы хлеба. Она явно была вытоптана, уплотнена конскими копытами и человеческими ногами.

Беглое обследование горных пород показало, что вершина горы почти целиком сложена из плотных стекловидных кварцитов с небольшими прожилками других минералов, весьма похожих на опал и халцедон. Порой в кварцитах встречались включения минерала красного цвета, по-видимому сердолика. На северной стороне площадки возвышалась скала, состоящая из еще более крепких кварцитов. Около нее стоял каменный идол высотой более двух метров, обращенный на юго-восток, откуда с далекого монгольского хребта Хэнтей берет начало река Онон.

Подойдя ближе к изваянию, я увидел следы грубой обработки какими-то очень твердыми инструментами. Фигура истукана была сделана из одной большой глыбы красного песчаника. На огромном туловище покоилась голова, покрытая шапкой наподобие малахая. Можно было различить рот, нос и узковатый монголоидный разрез глаз. Вместо шеи — узкая горизонтальная полоса, отделяющая голову от туловища. Перед идолом находилось нечто вроде каменного постамента, напоминавшего низкий столик или ступеньку. В углублениях на его стенках можно было различить коричневый налет. Что это: кровь или осадок от испарившейся грязной воды?

У скалы росла высокая сухая лиственница. На нижних сучьях развевались по ветру разноцветные тряпки, ленточки, пучки конского волоса. Все это свидетельствовало о каких-то старинных обрядах.

Мы с Семеном с большим интересом рассматривали каменного истукана, а Дорж явно глядел на него с суеверным ужасом. Я невольно подумал о том, сколько интересного могло бы поведать нам это древнее создание рук человеческих! Ведь сколько гроз отшумело над его головой, сколько кровавых битв произошло перед ним на широких просторах Агинской степи! Совсем недалеко от этой сопки, между многоводным Ононом и голубым Керуленом, кочевали бесчисленные орды монголов. Они ринулись на запад, покоряя мирные народы, предавая огню и мечу села и города, вытаптывая копытами своих косматых коней плодородные нивы.

Интересно, какие же здесь происходили обряды, молебны? Кого древние люди приносили в жертву своему богу — бурхану, моля его о благополучии и счастье?

Да, о многом мог бы рассказать этот каменный идол. Но он хранил вечное молчание, равнодушно взирая на окружающий мир с высоты Хан-Улы.

Тщательно осматривая место возле скалы и каменного истукана, я обнаружил весьма странный предмет. Это был ржавый железный прут длиной около семидесяти сантиметров. Один его конец имел форму конской головы с изогнутой шеей, с обеих сторон стержня прикреплялись два небольших круга, изображающих ноги. На спине лошади, где должно быть седло, плотно облегала железный прут изогнутая пластинка, а затем еще два коротких стержня — задние ноги лошади. Конец прута был несколько изогнут и раздвоен, напоминал конский хвост.

Взяв находку, я встряхнул ее, и вдруг раздался странный металлический звон. Услышав его, Дорж пришел в смятение, подбежал ко мне и со слезами на глазах стал умолять поскорее бросить этот предмет.

— Шайтан накажет тебя за то, что ты взял в руки железного коня! — говорил он.

Чтобы успокоить Доржа, я положил железный стержень на землю, но потом незаметно поднял и спрятал в рюкзак. И тут Семен нашел медную трехкопеечную монету. Когда мы ее очистили от грязи и зеленоватых налетов окиси меди, проступила дата чеканки — 1843 год.

Несмотря на палящее солнце, я почему-то ощущал необыкновенный прилив энергии и бодрости. «Уж не влияние ли это удивительных кварцитов, обладающих свойством благотворно действовать на нервную систему?» — подумалось мне.

Пока я занимался отбором образцов горных пород, Семен сделал еще одно открытие.

— Идите сюда! Смотрите! — громко крикнул он, подзывая меня к южному краю площадки. — Видите, какая хорошая дорога? Мы могли легко подняться по ней на эту гору, а не карабкаться с трудом по северному склону!

Действительно, широкая торная дорога полого спускалась от вершины к южному подножию сопки. Видимо, по этой дороге поднимались люди на священную гору и тем путем тащили каменного исполина или глыбу песчаника, которую обработали уже на вершине. Одно несомненно: песчаник доставлен из другого места, ибо гора Хан-Ула почти сплошь сложена из крепких кварцитов. Какой труд потрачен на то, чтобы поднять на такую высоту неимоверную тяжесть! Сколько изобретательности и усилий приложили каменотесы, чтобы из бесформенной глыбы создать подобие человеческой фигуры!

Но зачем поставлен на вершине сопки каменный идол? Может быть, он установлен на могиле знаменитого вождя племени? Или это изображение божества, которому поклонялись древние? Ведь поклонялись же славяне изваянию Перуна, установленному на высоком берегу Днепра. А какого бога изображает этот таинственный идол?

Вот они — загадки горы Хан-Ула.

Пока мы обследовали гору, собирали и классифицировали образцы горных пород, рассматривали необыкновенные находки, вокруг произошла перемена, которую мы не сразу заметили. Лишь внезапный сильный порыв ветра заставил нас осмотреться. Удивила наступившая тишина, даже птицы замолкли; А с юга на нас неслась огромная черная туча. Еще немного — и яркие молнии раскололи небо. Послышались глухие раскаты грома. Сразу стало так темно, будто наступила ночь. Ветер поднял на площадке тучу мелкой пыли. Вскоре потоки воды обрушились на нас. Они текли по утрамбованной площадке к ее южному краю.

Хорошо, что предусмотрительный Дорж захватил с собой брезентовый плащ. Мы втроем накрылись им под сухой лиственницей, увешанной тряпочками и лентами.

— Надо бы отойти подальше от этого дерева, — сказал я, вспомнив, что в грозу под таким укрытием находиться опасно.

Никому не хотелось покидать наше убежище и оказаться под проливным дождем. Дорж первым перебежал на противоположный край площадки и укрылся под кустом, росшим поодаль. Мы с Семеном последовали его примеру. И вовремя! Не прошло и минуты, как ослепительная молния расколола небо, упершись одним концом в сопку. Какой-то голубоватый неземной свет озарил все вокруг. Мы зажмурились. Раздался такой оглушительный удар грома, что нам показалось, будто гора дрогнула, пошатнулась. Над нашими головами просвистели камни, заставившие нас прижаться к земле. Внезапно я почувствовал острую боль в правой ноге. Из разорванного сапога текла кровь. Дорж быстро и ловко снял сапог, посыпал рваную рану пеплом из трубки и, скинув рубашку, сделал перевязку.

— Потерпи, — сказал он, — обойдется. Только мышцы разорваны, кость, однако, цела.

Тут мы почувствовали запах гари. Откуда он? Переждав грозу, огляделись. Поваленная молнией лиственница, несмотря на прошедший ливень, горела ярким пламенем. А скалы как не бывало!

— Смотрите! — вскрикнул Семен. — И каменного идола нет!

В самом деле, там, где недавно стояло каменное изваяние, теперь виднелась лишь груда камней.



Признаться, мы были потрясены.

— Хорошо, что успели перебежать на другое место, — проговорил Семен, поеживаясь.

— Да, нужно благодарить судьбу, — тихо промолвил я, превозмогая боль в ноге.

Дорж промолчал.

Вскоре опять засияло солнце. Из кустов послышалось несмелое щебетание птиц. И если бы не страшные разрушения, запах гари и моя раненая нога, можно было подумать, что все происшедшее приснилось. Все мы вымокли до нитки и продрогли. Особенно плохо выглядел Дорж. Он осунулся, побледнел и просил только об одном: как можно скорее уйти с этого проклятого места.

— Здесь живет шайтан, — говорил он дрожащим голосом. — Он наказывает нас за то, что пришли в его юрту. А тебе злой дух чуть не оторвал ногу. Он сердился, что ты взял его железного коня. Надо скорей уходить!

Мне хотелось тщательно обследовать вершину горы, особенно после таких разрушений, но больная нога мешала двигаться. Скрепя сердце я согласился вернуться на геологическую базу.

С тяжелыми, набитыми образцами горных пород рюкзаками мы тронулись в путь. Товарищи поддерживали меня с обеих сторон, всячески оберегая мою больную ногу. Спуск с горы после проливного дождя оказался нелегким. Торная дорога, сверху выглядевшая столь привлекательно, нас совершенно измучила. Ноги скользили по жидкой грязи. Кое-как мы спустились к подножию сопки и облегченно вздохнули.

Невдалеке, на берегу небольшого озера, стояла бурятская юрта. Два огромных черных пса с громким лаем бросились к нам. На их лай из юрты вышел старый бурят в накинутой на плечи шубейке. Он прикрикнул на собак, которые, отбежав, улеглись на землю, недружелюбно поглядывая на нас.

Бурят пригласил в юрту. Это было летнее бурятское жилье, обтянутое кошмой, покрытое сверху широкими пластинами лиственничного корья.

Прежде чем войти, мы сняли мокрую одежду и развесили ее на коновязи. В юрте тлел небольшой костер, над ним висел закопченный чайник. Мы познакомились с хозяином Бабасаном Адбаевым. У него было живое и приветливое лицо, волосы на голове и жиденькая бородка совершенно седые. Он предложил горячего чая с овечьим молоком. Подогнув под себя ноги, мы сели на кошму. Бабасан не спеша налил в пиалы желтоватый напиток. Дорж заговорил с ним о чем-то по-бурятски, то и дело показывая на нас с Семеном и кивая головой в сторону горы Хан-Ула. Бабасан слушал, недоверчиво покачивая седой головой. Разговаривая, оба не забывали о пиалах. Бросили в них по щепотке соли и лишь потом с удовольствием опустошили.

Допив свой чай, я спросил Бабасана, что он знает о горе Хан-Ула.

Раскурив трубку и выпустив клуб дыма, старый бурят рассказал:

— От своего деда я слышал, что в глубине этой горы хранятся большие богатства древних монголов. Их грозный хан завоевал полмира, захватил много золота и драгоценных камней. Перед смертью он приказал похоронить себя в таком месте, чтобы никто не знал, где именно, и положить в могилу все золото. Его волю выполнили. Всех, кто хоронил его, задушили, но один из них перед смертью успел сказать своему брату, что хан погребен на горе Хан-Ула. Но в каком месте горы зарыт хан со своими богатствами, никто не ведает. Однажды я рассказал все это бородатому русскому и посоветовал побывать на горе, поискать могилу. Но он ответил: «Бабасан, нам некогда заниматься легендами. Нужно определить, где удобно строить дорогу».

Когда Бабасан умолк, я достал из рюкзака железный прут, найденный на вершине сопки, и помахал им. Ужас охватил старого бурята, когда он услышал металлический звон подвесок. Трубка выпала у него изо рта, он вскочил и стремглав выбежал из юрты. Дорж с укором взглянул на меня и тоже исчез. Через некоторое время оба бурята вернулись в юрту, с опаской поглядвая железный прут, лежавший рядом со мной. Я постарался успокоить их и попросил Бабасана объяснить причину суеверного страха. Старый бурят медленно и неохотно, с большими паузами поведал такую историю:

— Гора Хан-Ула с незапамятных времен считается священной. От старых людей я слышал, что на ее вершине, между скалами, живут злые духи, которые могут принести людям большое горе. А на небе, верили буряты, обитает самый сильный злой дух, у которого много помощников. Чтобы задобрить его, люди поднимались поближе к небу, на вершину горы, молились и приносили жертвы. Лама брал в руки бубен и бил по нему железным конем, чтобы дух на небе проснулся, услышал молитвы и пожалел людей. Брать в руки железного коня дозволяется только ламам; если это сделает простой бурят, то его постигнет несчастье.

Помолчав, словно собираясь с мыслями, и сделав несколько затяжек, Бабасан продолжал:

— Боюсь, с этой вещью вы принесли в мою юрту беду. Уходите и уносите железный прут, похожий на железного коня, которым ламы призывают с неба злого духа.

Я, признаться, был обескуражен таким оборотом дела. Куда идти в столь позднее время после утомительного дня, да еще с больной ногой? Я стал упрашивать Бабасана разрешить переночевать в юрте. Но старик был неумолим.

И тут в юрту вошел молодой бурят, остановился у входа и прислушался к нашему разговору. Поняв, о чем идет речь, твердо сказал старику:

— Как тебе, отец, не стыдно! Зачем гонишь этих людей? Ведь сказки о железном коне распространяли шаманы и ламы. Им нужно было держать народ в страхе. Теперь ламы не ходят по улусам, зачем же повторять то, что они когда-то твердили?

— Нет, Павел, сын мой, если люди с железным конем останутся в юрте, у нас случится большое горе, — упрямо возразил старик. — Колхозные овечки околеют, а мы с тобой заболеем.

— Мы отнесем железного коня подальше от юрты, — предложил я, ободренный поддержкой Сына старого чабана.

Вместе с Павлом я вынес из юрты железный прут и спрятал в укромном месте. Старик несколько успокоился. Мы растянулись на мягкой кошме, укрывшись шубой. Мои спутники погрузились в крепкий сон, а ко мне он не приходил. Сильно ныла нога. Я подумал, что Дорж наверняка видит в грозе и моей ране происки злого духа. Он рассказал обо всем Бабасану, и вскоре все буряты будут знать о наших злоключениях. И весь наш поход, вместо того чтобы развеять суеверия, еще более укрепит их. Я долго думал, как убедить Доржа, что все происшедшее на горе лишь цепь случайностей. Но постепенно усталость взяла свое, сон одолел меня.

Мне приснилось, будто каменный идол, целый и невредимый, ожил и спустился с горы. Он подошел ко мне, держа в руках железного коня, и стал бить по больной ноге, приговаривая: «Ты зачем приходил на священную гору? Ты зачем нарушил мой покой?» Когда я утром проснулся, рана на ноге стала гноиться, образовалась опухоль. Идти сам, даже опираясь на плечи товарищей, я не мог. Дорж долго говорил с Бабасаном по-бурятски. Как позже выяснилось, убеждал его дать нам лошадь. Старик не соглашался, ссылаясь на какие-то распоряжения колхозного начальства. Однако плитка кирпичного чая и пачка листового душистого табака, извлеченные из рюкзака запасливого Доржа, сделали старика сговорчивее.

Косматая лошаденка, впряженная в тележку, резво шагала, везя меня и тяжелые рюкзаки с образцами горных пород. Без всяких приключений мы приехали на базу.

Нога еще долго побаливала. Лечил меня Дорж. Он промывал рану раствором медуничного сока и прикладывал к ней листья подорожника. Все мы многому научились у этого мудрого таежника.

Осенью 1936 года я возвратился в Томск. Сдал в институтскую лабораторию образцы кварцитов, взятые на горе Хан-Ула. Химический анализ показал, что в них содержатся железо и некоторые редкоземельные элементы. Получив анализы и захватив железного коня, я отправился к профессору Шахову. Он внимательно выслушал рассказ о наших злоключениях на горе Хан-Ула. Долго рассматривал железную палочку, изучал результат анализов. Потом начал рыться в книгах, справочниках, словно забыв о моем присутствии. Вернувшись к столу, проговорил:

— Все это очень интересно. Благодарен вам, что выполнили мою просьбу. Вы даже не представляете, какое сделали открытие. Взять хотя бы железистые кварциты, минералы опала и сердолика. Кварциты — отличное сырье для металлургической промышленности. Будем надеяться, что окажется целесообразным организовать их добычу. И знаете ли что еще, молодой человек? Огромные массы кварцитов, видимо, создают большое поле слабого радиоактивного излучения, благоприятно действующего на человеческий организм.

— Припоминаю, — сказал я, — что на горе легко дышалось, не чувствовалось усталости даже после подъема на вершину.

— Вполне возможно, — продолжал профессор, — что здесь еще сказалось присутствие сердолика. В глубокой древности по всей Азии сердолик ценился на вес золота. Из него делали женские украшения — кольца, браслеты, ожерелья. Древние верили, что изделия из этого камня предохраняют от многих заболеваний. В наше время медицина открыла весьма любопытные свойства сердолика, которые, может быть, будут использованы для лечения нервных заболеваний.

— А каково ваше мнение о рассказе старого Бабасана? О захоронении в недрах горы «потрясателя вселенной»?

— Могила Чингисхана действительно до сих пор не найдена. Вполне возможно, бурятская легенда имеет какие-то реальные основания.

Потом профессор стал рассматривать железного коня и посоветовал передать эту культовую принадлежность ламаистских верований в Томский краеведческий музей.

Я так и поступил. Железный конь стал одним из наиболее любопытных экспонатов музея, всегда привлекающих внимание посетителей.


Что касается промышленного изучения горы Хан-Ула, то оно в те далекие годы не состоялось: началась Великая Отечественная война.

Но известно, что в последнее время ученые нашей страны занимаются вопросами комплексного изучения и развития производительных сил Забайкалья. Это необходимо, ибо Забайкальский регион находится в зоне влияния строящейся Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. Она вовлечет в промышленное освоение огромные природные богатства Забайкалья и Дальнего Востока. И безусловно, преобразования коснутся и Агинской степи, будут разведаны и минеральные богатства горы Хан-Ула.

Роман Белоусов
МОРЯК, ЭТНОГРАФ, ПИСАТЕЛЬ


Очерк

Рис. Н. Хориной

Фото из разных изданий


Этот человек выразил подлиннуюдушу Мексики.

Дж. Л. Стеффенс


Незнакомец в джунглях

Много дней экспедиция доктора Сильвануса Г. Морли пробиралась сквозь мексиканские джунгли. На пути к городам древних майя, давно обезлюдевшим, нужно было преодолеть тропические заросли. Здесь произрастала краснодревная свителия, низвергались бурные потоки, громоздились скалистые утесы. Когда-то тут, в лесах нынешнего штата Чиапас, существовала высокоразвитая цивилизация. Следы ее и пытался отыскать доктор Морли. Если будут обнаружены древняя пирамида или храм, фотограф экспедиции запечатлит находку. Фамилия его была Торсван. В Мексике он выдавал себя за шведа. Был молчалив. Сдружился с молодым индейцем Фелипэ Амадором Паниагуа, подолгу сиживал у его костра, неспешно беседовал и что-то записывал. Они были знакомы еще по состоявшемуся два года назад летом 1926 года походу в Чиапас. Тогда экспедиция Альфонса Дамифа включала тридцать участников, среди них был и фотограф Торсван, «поставляющий корреспонденции в газеты США». В тот раз Торсван прошел с экспедицией только до Сан-Кристобала-де-лас-Казас, а потом вместе с Паниагуа совершил многодневный переход по джунглям, преодолев 350 километров. Позднее, в 1928 году, он описал это путешествие в книге «Земля весны». Многое в ней навеяно рассказами его попутчика — простого индейского парня, суеверного, смекалистого и доброго. Паниагуа любил петь песни своего народа, знал его древние обычаи и старинные легенды. Для Торсвана, который не только фотографировал, но и питал живой интерес к настоящему и прошлому родины Паниагуа, юноша-индеец был просто находкой. Не всем, однако, была по нраву дружба белого с индейцем. Это выглядело странным. Откуда пожаловал в Мексику фотограф? Что заставляло его скитаться по джунглям?

На первый вопрос Торсван предпочитал не отвечать. Что касается второго, пояснял: тот, кто хочет познать душу джунглей, жизнь и песни народа, его любовь и ненависть, должен покинуть «Реджис-отель» в Мехико и углубиться в девственные леса.

И Торсван познавал душу страны, ее народ. Он жил на плантациях, в монтериях среди лесорубов, добывающих в чащобе драгоценное дерево каоба, бывал у сплавщиков на катишах, работал на нефтепромыслах. Подружился с лакандонами — индейским племенем, которое, спасаясь от полного истребления, укрылось в джунглях. И всюду делал записи, зарисовки, которые хранил в небольшом сундучке — неизменном спутнике его скитаний. С годами записей становилось все больше. Это было целое сокровище — материал для тех книг, которые втайне писал владелец сундучка. Как потом признавался их автор, они создавались в периоды длительной безработицы. Он писал их для того, чтобы не ощущать непрерывных мук голода и не вспоминать по шестьдесят раз в час о том, что против безработицы и пустоты в желудке нисколько не помогают ни вера в бога, ни славословие в честь капиталистической экономики.

Кем же в действительности был создатель этих книг, на обложке которых стояло: Б. Травен (таков был псевдоним их автора, имя которого расшифровывали как Бруно). Прошло почти полвека, прежде чем удалось получить ответ на этот вопрос, а заодно и раскрыть тайну псевдонима, его местопребывание, поскольку никому не было известно не только подлинное имя писателя, но и то, где он жил. Никто никогда не встречался с писателем Б. Травеном. Его личность, подлинная биография много лет оставались загадкой. И еще недавно на вопрос, кто такой Травен, можно было услышать: всемирно известный неизвестный. Называли его еще и многоликим, потому что у него было двадцать две «достоверных» биографии. В стремлении раскрыть загадку Травена, расшифровать буквы «Б. Т.» — так иногда подписывался этот человек — было создано много легенд. Одни утверждали, что под псевдонимом скрывается американский моряк; другие заявляли, что Травен — это бывший русский князь; по мнению третьих, он потомок династии Гогенцоллернов. Появились слухи о том, что популярные романы написаны целым писательским концерном, дело даже дошло до оглашения имен. Наконец, находились фантазеры, доказывавшие, что Травен — это не кто иной, как сам Джек Лондон, который симулировал самоубийство и, спасаясь от кредиторов, где-то скрывается.

Бегство от славы

Загадка писателя-невидимки Б. Травена стала, пожалуй, одной из самых удивительных мистификаций нашего времени. Дотошные литературоведы, пронырливые репортеры и частные детективы сбились с ног, пытаясь проникнуть в эту тайну, охотились за каждым «подозрительным», в ком виделся таинственный автор популярных книг.

Им написано полтора десятка романов. Лучшие из них — «Сборщики хлопка», «Восстание повешенных», «Корабль смерти», «Сокровища Сьерра-Мадре», «Мексиканская арба», «Проклятье золота», «Поход в страну каоба», «Генерал выходит из джунглей», «Белая роза»[6]. В этих книгах привлекает правдивое изображение жизни индейцев, сезонных рабочих, крестьян. Писатель рисует нечеловеческие условия, в которых оказались лесорубы-пеоны, поднявшие наконец знамя восстания. Он показывает, как героически «мексиканский пролетарий-индеец сражается за свое освобождение, за то, чтобы пробиться к свету солнца». Мексиканский журнал писал, что «ни один мексиканец, ни один иностранец еще не изобразил мексиканскую действительность с такой правдивостью». А вот личность автора этих книг так и оставалась загадочной.

Не раз в газетах появлялись сенсационные сообщения о «загадке века». Печатались подборки статей, посвященных Травену. Страницы солидных буржуазных изданий пестрели броскими заголовками: «Жизнь Травена скрывается во тьме», «Известный прозаик играет в кошки-мышки со своими читателями», «Писатель, книги которого изданы миллионными тиражами, остается неизвестным». Его пути-дороги действительно оставались неведомыми. Он бежал от славы с тем же рвением, с каким буржуазные писатели рвутся к ней. Это походило на парадокс, казалось неправдоподобным в мире бизнеса.

Почему же Травен не заявлял о себе? Однажды, отвечая на такой вопрос, он сказал, что, по его мнению, биография творческой личности не имеет никакого значения, если автора нельзя узнать по его книгам. «У писателя, — говорил Травен, — не должно быть иной биографии, кроме его произведений».

Нередко через печать с ним пытались вступить в диалог: кто он, где скрывается, почему? Травен отвечал, что он оберегает свой покой и уединение и просил перестать охотиться за ним.

Как-то один издатель попросил у Травена его фотографию. В ответ писатель прислал снимки нескольких сот людей, заявив, что он среди них. Значит, он обыкновенный человек, такой же, как и все трудовые люди. «Я чувствую себя рабочим среди людей, — писал Травен, — безвестным, как каждый рабочий, который вкладывает свою долю в движение человечества к прогрессу».

Ловкие газетчики часто пользовались завесой тайны вокруг имени Травена. То и дело следовали сенсационные «открытия», публиковались якобы подлинные фотографии загадочного писателя. От имени американского журнала «Лайф» была обещана премия в несколько тысяч долларов за раскрытие тайны Травена. На поиски устремились журналисты и сыщики. Они выслеживали писателя на улицах Мехико, прочесывали целые области. Но розыск ни к чему не привел: загадка Травенианы осталась неразгаданной.



Ключ к тайне?

Однажды весенним днем 1930 г. но холмистой равнине Чиапас ехал верхом на муле невысокий «гринго». Следом за ним шел юноша-индеец, ведя на поводу вьючного мула. Путешественник остановился на ранчо Эль-Реаль, за которым начинались дремучие леса Сьерры. Незнакомец спешился, снял висевший на шее мула фотоаппарат и протянул хозяину ранчо свою визитную карточку: «Торсван, инженер. Занимается изучением живущего в лесах индейского племени лакандонов, а также интересуется лесоразработками».

Не одну неделю прожил «инженер» на ранчо, потом перебрался на лесоразработки в монтерию накануне обильных сентябрьских ливней, после которых обычно начинался сплав заготовленного леса. «В просторах прерий сезон дождей — самое прекрасное и бодрящее время года, — записывает Травен. — Но в джунглях в это время, когда ливни покрывают землю водой на два фута, жизнь превращается в адскую пытку…»

Земля, густо покрытая мягким слоем сгнивших растений и листьев, не в состоянии уже впитывать влагу. Палящие солнечные лучи, которые тотчас же после дождя мощно пробиваются сквозь тучи и удивительно быстро рассеивают их, не достигают почвы джунглей, где в глубоких лужах стоит вода. Кроны деревьев так переплелись в вышине, что только случайно, если проносится легкий ветер, заблудившийся солнечный луч, дрожа, проникает сквозь них.

«От этого зноя под густым лиственным покровом, когда стоишь по пояс в мокрой траве, голова делается мутной и тяжелой, — свидетельствует Травен. — Все это может обессилить человека, лишить его способности мыслить. Каждый удар тяжелого топора, который лесоруб вонзает в твердый, как железо, ствол каобы, ощущается им как последний. Ему кажется, что вслед за этим он упадет, безразличный ко всему».

Но это еще не все. Чем дольше длится сезон дождей, тем плодовитее звери, гады и насекомые. Москиты жалят немилосердно. Большие и малые пауки, скорпионы и сколопендры, змеи, которые, кажется, только и ждут, чтобы босая нога индейца оказалась рядом, — разве этого мало? А ведь еще, повиснув на толстых сучьях, отдыхают ягуары и пумы, которые подкарауливают зазевавшихся.

Но самое страшное в монтерии — это капатасы, надсмотрщики, которые хуже зверей, насекомых и гадов, они буквально истязают лесорубов-индейцев, принуждая к нечеловеческому труду. На этих лесоразработках в 1910 г., во время мексиканской революции, вспыхнул яростный бунт. О событиях в монтерии Б. Травен повествует в своем знаменитом цикле «В стране каоба». Прототипами троих братьев Монтельяно послужили братья Бульнас, владельцы ранчо Эль-Реаль, имевшие неограниченную власть над всем краем.

Давно было подмечено, что книги Б. Травена носят автобиографический характер. Эсперанца Лопес Матеос, имя которой не один год фигурировало в качестве переводчицы произведений Б. Травена на испанский язык, подтверждала, что писатель в своих книгах рассказывает о том, что сам видел и пережил. Тогда, может быть, текст книг Травена поможет раскрыть его тайну, укажет места, где он бывал, чем занимался? И те, кто охотились за писателем-невидимкой, принимались штудировать его сочинения, пытаясь найти хоть какую-нибудь зацепку, которая позволила бы найти путь к разгадке.

Кое-что им удалось установить. Похоже, что в романе «Сборщики хлопка» под именем бродяги-американца Гэйла автор вывел самого себя. Это он работал сборщиком хлопка на ферме, затерянной в дебрях тропического леса, был бурильщиком на нефтепромыслах, погонщиком скота, пекарем в маленьком городишке. Можно было предположить, что еще в 1922 г. автора заподозрили в том, что он член объединения профсоюзов: стоило ему поработать где-нибудь, как там вспыхивала забастовка. Полиция обращала на него внимание. Приходилось менять работу. Так, кочуя с места на место, он забрался в глушь, поселился возле индейской деревушки, затерянной в джунглях. У него был ящик с лекарствами, где хранилось все его земное достояние. Вскоре он прослыл лекарем. Он был единственным белым на весь обширный край, и его знали индейцы в радиусе тридцати миль. Каких только больных не приходилось ему врачевать! Он даже «воскрешал из мертвых».

Однако и он чуть было не заразился распространенным недугом — манией золотоискательства. Те, кого поражает эта болезнь, вечно ищут золото, они знают несколько историй о заброшенных рудниках, носятся со схемами и картами, рассказывают басни, слышанные от индейцев и метисов, о местах, где будто бы лежат груды золота. Они рыщут повсюду, и, чем неприступнее горы, чем больше опасностей, тем сильнее они убеждены, что цель близка.

Многие из них умирают от голода и жажды, становятся жертвами змей или хищников. Нередко на них нападают бандиты.

Подвергся такому нападению и Травен. К счастью, ему удалось выбраться невредимым из переделки, и он оставил мысль о поисках своего Эльдорадо.

В ярко написанной в джек-лондонских традициях повести «Проклятье золота», надо думать, отражены подлинные события, пережитые автором.

Выздоровев от «золотой лихорадки», он снова изнывал на хлопковых плантациях, охотился на аллигаторов где-то на границе штатов Сан-Луис-Потоси и Тамаулипас и стал участником событий, описанных в романе «Мост в джунглях». Затем он попадает в Тамгшко, трудится на нефтяных промыслах «Кондор ойл компани». Об этом прожорливом иностранном хищнике, нещадно эксплуатировавшем землю и народ Мексики, рассказано в романе «Белая роза».

Книги Б. Травена позволяли проследить пути-дороги писателя. Из его сочинений стало ясно, что он много странствовал, видимо, у него долгое время не было постоянного адреса. «Я не могу просиживать штаны, — говорил он. — Я должен бродить». Он был, возможно, последним бродягой в век паспортов.

Впрочем, одно время он не обладал паспортом. И что значит оказаться на чужой стороне без документов, писатель познал на собственном опыте. «У кого нет паспорта, тот — никто», — напишет он позже в романе «Корабль смерти».

Полицейские чины, не желая иметь дело с бродягой, высылали его из одной страны в другую — из Бельгии в Голландию, из Голландии опять в Бельгию, оттуда во Францию, пока наконец он не оказался в Испании.

Человек беспомощен перед тупой и жестокой государственной системой, где царит власть золотого тельца. И только на корабле, обреченном на гибель ради того, чтобы дельцы получили страховку, ему удалось найти пристанище. Но судно терпит запланированную аварию, экипаж поглощают волны, и сам герой, чудом уцелевший, пережив своеобразную робинзонаду на полу затонувшем корабле, в конце концов тоже погибает в пучине: «Вошедший сюда избавлен от всех страданий».

Прогрессивный американский журнал «Нью мэссиз» назвал этот роман Травена своего рода «Моби Диком», «мастерским сочинением, которым может гордиться Америка».

Книга написана истинным моряком, а не верхоглядом, «побывавшим в каюте океанского парохода и вообразившим, что знает толк в морях и кораблях». Пассажир, говорит автор, «не в состоянии изучить не только море, и корабль, но и жизнь экипажа». И действительно, каждая страница этой правдивой и страшной книги словно пропитана морской солью и полна яростного ветра. Она не оставляет сомнения, что в юности Травен был юнгой и стюардом на судне, курсировавшем вдоль тихоокеанского побережья обеих Америк, затем плавал в качестве палубного матроса, угольщика и кочегара. Доставлял груз хлопка из Нью-Орлеана в Антверпен, ходил на каботажных судах вдоль берегов Европы, имел дело с контрабандистами.

Однако и книги не помогли раскрыть тайну Б. Травена. По-прежнему загадки громоздились одна на другую, путали след, сбивали с толку, мешали докопаться до истины. Но именно к этому стремился тот, кто называл себя Б. Травеном. Он был мастером мистификации, вводил в заблуждение, играл в прятки. Ему удавалось сохранять свою тайну благодаря множеству хитроумных предосторожностей; он ловко надувал любопытных благодаря разработанной им сложной системе общения с внешним миром, в частности с издателями; пользовался несколькими почтовыми ящиками, из которых корреспонденцию на его имя получали другие. Нередко в анонсах на книги Травена указывалось, что мексиканское издательство принимает оплату за его романы только почтовым переводом по адресу: Мехико, почтовый ящик 2520. Корреспонденцию из ящика с этим номером вынимала Эсперанца Лопес Матеос — не только переводчица его книг, но и доверенное лицо. Денежные переводы от швейцарского издателя И. Видера одно время поступали на текущий счет хозяйки гостиницы и парка в Акапулько.

Отшельник из Акапулько

У писателя Травена было несколько так называемых генеральных уполномоченных. Они вели все его дела, переписку с издателями. Хол Кровс считался одним из них.

Впервые это имя появляется после второй мировой войны, когда Травен согласился на экранизацию своих романов. Автором сценариев был Хол Крове. С ним имели дело и режиссеры, желавшие снимать фильмы. Имя Хола Кровса встречается и на титульных листах книг Травена, где указывается, что этому «генеральному уполномоченному» принадлежит право переиздания.

Кто же такой Хол Кровс?

Человек этот часто путешествовал, появлялся обычно в темных очках и всячески избегал фотографов. Лишь дважды удалось его сфотографировать. Было известно, что Травен имеет свой сейф в «Банко де Мехико». Казалось нетрудным проследить за владельцем сейфа. Выполнить этот план взялся мексиканский журналист Луис Спота. След привел его на модный курорт Акапулько. Здесь, вблизи шоссе, ведущего в Мехико, расположилась гостиница с парком. В глубине его журналист увидел скромный домик с черепичной крышей. В нем под охраной двух собак жил странный отшельник. Не сразу удалось журналисту поговорить с обитателем дома, проявлявшим чрезмерную подозрительность и осторожность. Именно этот человек и оказался владельцем сейфа в банке. Более того, сюда поступала вся корреспонденция на имя Травена, проходившая предварительно через несколько промежуточных адресов и доставлявшаяся специальными посыльными.

Обстановка дома оказалась скромной: стол, стулья, полки с книгами. Обитатель его, назвавшийся не кем иным, как Торсваном, заявил журналисту, что Б. Травен — его двоюродный брат, что он болен и живет в Швейцарии. Он же, Торсван, служит писателю чем-то вроде секретаря. Л. Споту удалось тайком сделать несколько снимков Торсвана. Они появились на страницах мексиканского журнала «Маньяна» в 1948 году вместе с сенсационной статьей.

После этого случая Торсван вернул банку ключ от сейфа и скрылся. В то же время в одной из газет мексиканской столицы появилась его статья, как бы ответ на разоблачение Л. Спота.

«Автор книг, о которых пишет Спота, — говорилось в статье, — покинул Мехико в 1930 году из-за серьезных недоразумений с властями и некоторыми частными лицами». Далее объяснялось, почему большая часть корреспонденции писателя Б. Травена пересылается через Мехико. Делалось это будто бы для того, «чтобы зарубежные издатели думали, что Травен живет еще в Мексике. Тогда его произведения покажутся более достоверными». С некоторых пор, заявлял Торсван, писатель живет чрезвычайно замкнуто, в полном бездействии. «Я не имею права раскрывать, что побуждает его вести такой образ жизни, ибо это могло бы нанести ущерб его интересам».



Второй случай, когда Торсвана удалось застать врасплох и сфотографировать, представился в Гамбурге в октябре 1959 г., куда он приехал под именем Хола Кровса, «генерального уполномоченного», на премьеру фильма, снятого по роману Травена. Появился он не один, а в сопровождении элегантной темноволосой дамы. В отеле «Атлантик» они зарегистрировались как Беррик Торсван (он же Хол Крове) и Роса Элен Лухан, его жена.

С этого времени оба эти имени неизменно встречаются на титульных листах книг Травена, где говорится, что им принадлежит и право переиздания.

Как всегда, Хол Крове и в Гамбурге избегал фотографов. Тем не менее его все же удалось сфотографировать. Так к старой загадке прибавилась новая: кто же в конце концов этот Хол Крове, он же Торсван? И кто такая Роса Элен Лухан?

Но прежде посмотрим, какую роль играла во всей этой истории Э. Л. Матеос, младшая сестра будущего президента Мексики.

Как уже говорилось выше, Э. Л. Матеос значилась переводчицей на обложках книг Б. Травена. Она же числилась издателем журнальчика «Б. Т. Бюллетень», начавшего выходить с 1950 года в Цюрихе, где находился представитель Травена в Европе.

Тот, кто захотел бы изучить окружение этой сеньориты, без особого труда установил бы, что у нее есть двоюродная сестра Роса Элен Лухан, вдова умершего промышленника Карлоса Монтес де Оса. В число ее родственников входили кинооператор Габриель Фигуероа, связанный с «генеральным уполномоченным» Холом Кровсом, жена сеньора Родригеса, мексиканского издателя произведений Травена, а также некая Мария де ла Люс, та, кому официально принадлежал парк с гостиницей в Акапулько, где, как упоминалось, жил Хол Крове — Торсван.

Несомненно, это был узкий круг лиц, близких к Травену, каждый из них мог бы кое-что рассказать о нем. Но вот беда, ни один из этих людей не отличался разговорчивостью. К тому же Э. Л. Матеос в 1951 году неожиданно покончила жизнь самоубийством. С этих пор и появилось имя Р. Э. Лухан на книгах Б. Травена в качестве имеющей право на переиздание его произведений.

След ведет в Европу

Пока журналисты пытались выследить Травена в мексиканских джунглях, литературовед Рольф Рекнагель из Лейпцига отправился в не менее трудное, но и увлекательное путешествие. Он вел свой поиск в библиотеках и архивах, за столом своего кабинета, штудируя произведения Травена, сведения о нем к его редкие выступления в печати. Проанализировав множество данных, он проследил путь Торсвана в Мексике. И тогда оказалось, что маршрут скитаний фотографа по этой стране совпал с описанием мест и событий, встречающихся в книгах Травена. Чем глубже вникал исследователь в книги и документы, тем больше убеждался, что «уполномоченный» Хол Крове, он же Торсван, и писатель Б. Травен — одно и то же лицо.

Однако считать такой вывод окончательным было преждевременным. Дело в том, что след писателя, скрывающегося под именем Б. Травена, вел через океан в Европу. И Рекнагель решил отправиться по нему.

Здесь надо сказать несколько слов о том, когда впервые появилось имя Б. Травена в печати. Весной 1925 года редакция берлинской газеты «Форвертс», тогда центрального органа социал-демократической партии Германии, получила из Мексики рукопись романа «Сборщики хлопка». Было решено его опубликовать, хотя имя автора ни о чем не говорило, как и его адрес: Тампико, Ардо, почтовый ящик 72.

Итак, 1925 год — рождение писателя Б. Травена.

Для него самого это было полной неожиданностью. «Деловой характер письма, в котором мне сообщали о том, что рукопись принята, — признавался он через несколько лет, — не наполнил меня великими надеждами. Я считал публикацию романа простой случайностью, которая вряд ли когда-нибудь повторится. Мне казалось, что я совершаю очень удачную экскурсию в область немецкой литературы, но что более длительные поездки уже, вероятно, не последуют». Но автор этих строк ошибся. Писатель Травен. как отмечают справочники и печать ГДР, стал одним из любимых писателей. Его книги издавались неоднократно, пока фашисты не запретили их. В ГДР произведения Травена по-прежнему пользуются большим успехом. Высоко оценивает его творчество и критика, отмечая художественное и общественное значение книг Травена.

По мере того как Рекпагель изучал стиль книг Травена, все явственнее становилось их поразительное сходство, подчас идентичность мыслей и творческого почерка с забытым немецким литератором Рет Марутом.

Вот как рассказывал мне об этом сам Р. Рекпагель, когда я посетил его в Лейпциге летом 1977 года: «Загадкой Травена я заинтересовался лет двадцать назад. Как преподаватель литературы в Лейпцигском библиотечном училище имени Эриха Вейнерта, я из года в год, рассказывал своим ученикам о творчестве Травена, читал им короткие выдержки из его произведений, и, как сказал бы Травен, «слова его горели в моем мозгу». Он стал моим добрым старым знакомым.

Однажды мне пришлось более глубоко заняться историей литературы периода Ноябрьской революции 1918 года. В центре внимания оказался Мюнхен, писатели Оскар Мария Граф (позже о нем я написал книгу), Лион Фейхтвангер, Леонгард Франк… Круг становился все уже: Эрнст Толлер, Эрих Мюзам, Курт Эйснер, Густав Ландауэр…

Внезапно я натолкнулся на творчество литератора, имя которого мне было совершенно неизвестно, зато стиль удивительно напоминал стиль Травена. Этот человек выступал в печати под именем Рет Марут. Впрочем, как вскоре выяснилось, у него имелись и другие псевдонимы. Об этом поведали не столько страницы старых изданий, сколько протоколы полицейских архивов. Я складывал камешек за камешком, пока из этой мозаики не возник портрет…»

О том, какой огромный труд проделал лейнцигский литературовед, пытаясь разгадать загадку Б. Т., свидетельствуют его многочисленные публикации. И вот итог поиска, книга-исследование «Б. Травен. Материалы к одной биографии», выпущенная дважды — в 1966 и 1970 годах — лейпцигским издательством «Реклам ферлаг».

Мне довелось заглянуть з лабораторию литературоведа. Рекна-гель показал мне многие документы, тщательно подобранную картотеку, составленные им карты маршрутов Травена, его книги на разных языках, работы о нем зарубежных авторов и тому подобное. Можно сказать, передо мной находилось обширное досье «следственного» дела по розыску некоего Травена. Или, иначе говоря, своеобразная Травениана.

Каков же результат разысканий Р. Рекнагеля?

Впрочем, не будем спешить с ответом. Интереснее проследить за тем, как проходил сам поиск. Оставим на некоторое время Мексику и отправимся в Германию по следам Рет Марута.

Розыск продолжается

Тот, кто называл себя Рет Марутом, еще до первой мировой войны выступал в немецкой печати, иногда публиковал рассказы и статьи, затем в течение нескольких лет — с сентября 1917 по декабрь 1921 года — издавал журнал «Цигельбреннер», что в переводе с немецкого означает «Тот, кто обжигает кирпичи».

Р. Рекнагель прежде всего занялся журналом. И тогда открылось многое.

Под огненно-оранжевыми обложками, имеющими формат кирпича, Рет Марут публиковал исполненные яростного гнева статьи против «тягостных условий жизни» людей труда, с негодованием бичевал милитаризм, буржуазное государство, продажную печать.

В одном лице Рет Марут совмещал автора и редактора, сотрудника и издателя, выступая на страницах своего журнала под различными псевдонимами. Мало того, журнал извещал своих читателей, что ни телефона, ни адреса у редакции нет. и откровенно предупреждал: «Не трудитесь посещать нас: вы никого никогда не застанете».

Объясняя свое стремление остаться в безвестности, Рет Марут заявлял: «У меня нет ни малейшего литературного честолюбия. Я только порождение времени, которое стремится исчезнуть безыменным в необъятной вселенной…»

Рассказы Рет Марут печатал без подписи или под разными псевдонимами в издательстве «Цигельбреннер ферлаг», которое, однако, как и журнал, не было соответствующим образом зарегистрировано. Так, в 1919 году вышел анонимный сборник рассказов, очерков и рецензий «Синекрапчатый воробей». Но еще до того как появился журнал «Цигельбреннер», Рет Марут создал не зарегистрированное нигде издательство «Ферлаг И. Мермет», которое в 1916 году напечатало антивоенную его новеллу «Письма к фрейлин С…».

По мере изучения номеров журнала все отчетливее возникал портрет издателя, все явственнее становился образ его мыслей.

Нельзя было не заметить, что в публицистике Рет Марута нашли отражение социал-демократические идеи. Однако довольно скоро он разочаровался в них и даже предсказал задолго до Ноябрьской революции 1918 года, что, если «почтенные правые социал-демократы и придут к власти, они предадут дело рабочего класса».

Когда в ноябре 1918 года в Киле началось восстание матросов, ставшее «искрой, зажегшей революционный пожар в стране», а вслед за тем произошли выступления рабочих и солдат в других городах, Рет Марут объявил себя сторонником диктатуры пролетариата, которая, по его мнению, «единственная предпосылка свободы».

Обращаясь в те дни к революционным массам, он провозглашал: «Ваш лучший учитель — Россия». Как и другие подлинные немецкие патриоты и революционеры, Рет Марут с восторгом приветствовал Октябрьскую революцию. «Некогда я надеялся, — писал он, — что свет, который озарит мир, изойдет из Германии. Я очень хотел этого. Но он зажегся в России».

Реакционная пресса обрушилась на Рет Марута с нападками, началась травля. Его обвиняли в измене «делу нации», в приверженности большевизму. В апреле 1919 года «Зальцбургер кроник» прямо назвала его «пламенным большевиком». Популярность его росла. На одном из собраний фабзавкомов рабочие единогласно избирают его в комитет пропаганды. Он становится правой рукой своего давнего товарища Густава Ландауэра — активного участника революции, впоследствии убитого реакционерами. Но, как и предсказывал Рет Марут, правые социал-демократы, пришедшие к власти в итоге Ноябрьской революции, во главе с тогдашним премьером Эбертом предали дело рабочих. Роль «кровавого усмирителя» исполнил министр и одновременно главнокомандующий Носке. Его солдаты ворвались в Мюнхен, Баварская советская республика пала, начались кровавые недели весны 1919 года.

Густав Ландауэр, Эрих Мюзам, Рет Марут и многие другие были схвачены и преданы военному суду по обвинению в государственной измене. Им грозила смертная казнь, но писателю удалось бежать. Скрывшись, он продолжал издавать «Цигельбреннер». Хотя и нерегулярно, журнал выходил до конца 1921 года.

Почти невероятно, что в условиях разгула реакции и слежки ему удавалось изготовлять свои «кирпичи».

Где скрывался Рет Марут и как выпускал журнал, не известно. Видимо, он продолжал жить в Мюнхене в подполье, но голос «Цигельбреннера» продолжал звучать.

И все же Рет Маруту пришлось исчезнуть. Есть, правда, сведения, что он скрывался в Кельне, затем нашел пристанище в Берлине у своего товарища, который дал ему свой паспорт и денег на дорогу. На другой день после отъезда Рет Марута нагрянула полиция — она шла за ним буквально по пятам. Вскоре Рет Марут сообщил из Бельгии товарищу, что паспорт у него украли. Так писатель стал беспаспортным бродягой. Больше никаких вестей о нем не поступало.

Поиски загадочного издателя «Цигельбреннера» привели Р. Рекнагеля в Мюнхен на Клеменсштрассе. Здесь, в старом доме № 84, некогда жил тот, кто называл себя Рет Марутом.

Тогдашний домовладелец хорошо помнит, что невысокий господин был приятным жильцом, всегда вежливым и приветливым. Приехал он из Франкфурта-на-Майне, кажется, в 1915 году. На столе в его комнате высились целые горы бумаги, до поздней ночи стрекотала пишущая машинка. Часто с ним приходила одна дама.

Здесь, на третьем этаже, Per Марут изготовлял свои пылающие «кирпичи». Отсюда начал свой поиск и Рекнагель. Шаг за шагом шел исследователь к разгадке, проследил, жизнь Рет Марута в Германии и постепенно из пестрой мозаики отрывочных биографических данных возникал портрет человека, его жизненный путь.

Удалось установить, что впервые имя Рет Марута упоминалось в 1908 году, когда он появился в Эссене как актер без ангажемента и член товарищества немецких работников сцены (членский билет № 8228). В следующем году он гастролирует с разъездной труппой в Гримитшау, где у него завязывается тесная дружба с актрисой Эльфридой Цильке. Раз в неделю, по ее словам, Рет Марут обязан был являться в полицию. Чем объяснить такой приказ? Вероятно, у него не было необходимых документов и в полиции он числился иностранцем. А может быть, причину внимания к нему полицейских властей следует искать в другом? Не случайно товарищи по сцене часто величали Рет Марута революционером.



Иммиграционная карточка Травена-Торсвана

Из Гримитшау Рет Марут переезжает в Зуль, затем в Дюссельдорф, где вплоть до ноября 1915 года служит актером, играет в основном лакеев и кельнеров.

Но кто же был Рет Марут до того, как стал артистом и публицистом? Откуда он пришел, где родился? Сохранились ля какие-либо документы?

Единственное, что удалось разыскать, — это удостоверение личности, какие выдавались иностранцам в 1912 году. В нем указано, что Рет Марут — англичанин, британский подданный. Когда началась война с Англией, слово «англичанин» в графе «гражданство» но просьбе Рет Марута было перечеркнуто и заменено словом «американец». Других документов найти не удалось.

Доказательство тождества

Не один год продолжал свою кропотливую работу Р. Рекнагель. На его столе множились папки с бумагами, увеличивалось число выписок, «свидетельских» показаний, росла переписка.

«Зная биографию писателя и внимательно читая его романы, встречаешь на каждом шагу воспоминания о пережитом, образы и события, навеянные минувшим», — говорил мне Рекнагель и напомнил признание Травена, что писатель «должен сам пережить всю печаль и нее страдания, прежде чем выстрадать образы, которые вызывает к жизни». Это относится и к пейзажам. Травен пишет о Мексике и сравнивает описываемую местность с Руром, нефтяные скважины Тампико с угольными шахтами в Герне.

Во всех мексиканских книгах Травена можно найти сцены, в которых встают эпизоды из жизни писателя, связанные с его пребыванием в Германии, навеянные воспоминаниями о Ноябрьской революции…

Здесь, справедливости ради, следует сказать о том, что еще до Рекнагеля высказывалось предположение: Травен и Рет Марут — одно лицо. Но едва ли Рекнагель знал об этом, когда начинал свой поиск.

В 1926 году на немецком языке вышел роман «Корабль смерти», и писатель-антифашист Эрих Мюзам заподозрил в авторе книги Рет Марута, которого знал по Мюнхену. В первом номере журнала «Фаналь» за тот же год Эрих Мюзам напечатал статью «Где «Цигельбреннер»?». Он вспоминал о своем боевом товарище Рет Маруте и призывал его выступить с воспоминаниями о днях Баварской советской республики. Статья заканчивалась словами: «Ты нужен нам. Кто знает «Цигельбреннера»?»

Неожиданно из Мексики пришел косвенный ответ — в редакцию поступила статья без подписи, написанная в манере Травена.

О том, что Эрих Мюзам догадывался, кто такой Травен, подтверждает Вальтер Штоле, соратник этого немецкого революционера, погибшего в гитлеровском концлагере в 1934 году. В своем письме к Рекнагелю в сентябре 1960 года он сообщал: «С октября по декабрь 1933 года я сидел вместе с Эрихом Мюзамом в старой Бранденбургской тюрьме. Камера под самой крышей была битком набита — в ней находилось человек тридцать. Я сделал так, чтобы мой матрац, набитый соломой, лежал рядом с матрацем Эриха. Он страдал гораздо больше, чем я, и мне удавалось хоть сколько-нибудь ухаживать за ним. Для того чтобы окончательно не потерять себя в этих нечеловеческих условиях, мы беседовали о литературе и истории. Вспоминали мы и о Травене. Эрих сказал, что он хорошо знает его. Травен участвовал в создании Баварской советской республики, был арестован и отправлен вместе со многими революционерами на расстрел. Но, видимо, ему удалось бежать…»

Обратился Рекнагель и к другим ветеранам революционного движения, которые могли знать Рет Марута. В декабре 1959 года пришло письмо от Эрнста Никиша, бывшего председателя Центрального Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. «Помню, что я несколько раз встречался с ним, — сообщал он. — Рет Марут был стройный, хрупкий человек. Он пришел ко мне в то время, когда ему поручили руководить газетой «Мюнхенер нойестен нахрихтен»».

Вслед за Мюзамом высказал аналогичное предположение и писатель Манфред Георг. В 1929 году, обменявшись с Травеном несколькими письмами и одним из первых оценив его талант, он заявил, что Травен «принадлежит к немецкому поколению послевоенных революционеров». Тогда же Манфред Георг рассказал о том, как возник псевдоним «Марут». Будто бы это анаграмма слова «траум» (traum — мечта, сон). Стоит лишь переставить буквы в этом слове, и получится «марут».

Имелись, правда, и другие объяснения. Псевдоним этот заимствован из древнеиндийской литературы, где «маруты» — некие существа, обладающие способностью зачаровывать. Маруты сражаются с демонами, но их происхождение для всех тайна.



Бруно Травен и его жена Роса Элен Лухан

Со временем в руках Рекнагеля оказалось столько фактов, скопилось столько документов, подтверждающих тождество Рет Марута и Б. Травена, что сомнений больше не оставалось. Наконец он сличил и опубликовал фотографии Рет Марута и Б. Горсвана. И мы можем убедиться, что перед нами снимки одного и того же человека, называвшего себя разными именами: писателя Б. Травена, его «уполномоченного» Торсвана — Хола Кровса и исчезнувшего публициста Рет Марута.

Разгадка

В 1966 году прозвучал наконец голос самого писателя, выразившего признательность стране, давшей ему в свое время приют.

В мексиканском журнале «Сьемпре» появилось первое и, как он сказал, последнее интервью Травена. Корреспондент этого журнала встретился с писателем в его домашней библиотеке в городе Мехико.

Как он относится к тем небылицам, которые писали о нем?

«Все это дело журналистов!» — заявил 76-летний писатель. Он подчеркнул, что с любовью и уважением относится к Мексике, стране, гражданином которой стал, любит ее народ и чувствует себя мексиканцем.

«Доволен ли я своей работой? Нет, недоволен. Я хотел бы сделать больше, вечно жить и писать. Вы спрашиваете, почему некоторые из моих книг не опубликованы в США? Вполне возможно, потому, что я все вижу только с мексиканской колокольни. В отличие от американских литераторов, у которых злодей обычно мексиканец, в моем романе «Белая роза» им является янки. Многое, что пишется в США о Мексике, неправда».

На вопрос, жил ли он в Германии, Травен ответил утвердительно и добавил, что родители его были выходцами из Скандинавии.

Корреспондент «Сьемпре» сфотографировал Травена. Однако по его просьбе снимки не были напечатаны. Писатель согласился, чтобы вместо них был воспроизведен его скульптурный портрет работы Федерико Канесси, друга писателя.

Завеса тайны над именем Травена окончательно поднялась.

Вскоре, однако, из Мексики пришла весть: Травен скончался. На похоронах присутствовали многие выдающиеся представители творческой интеллигенции, в том числе художник-коммунист Давид Сикейрос. По завещанию писателя, тело его было сожжено, а пепел рассеян с самолета над тропическим лесом в штате Чиапас, над местами, где он прожил много лет.

В мексиканской прессе появились статьи о Травене его близких друзей. Наконец, в печати выступила вдова Травена Роса Элен Лухан. Она рассказала, что подлинное имя писателя — Травен-Торсван-Кровс, родился он в 1890 г. в Чикаго, в семье выходцев из Скандинавии. Отца его звали Бартон Торсван, мать — Дороти Крове. Травен рано остался сиротой. С юных лет бродяжничал, был грузчиком, юнгой, кочегаром на судах, курсировавших между США и Европой. Во время первой мировой войны оказался в Германии. Здесь впервые проявился его талант публициста. Под псевдонимом Рет Марут он выступал в печати, издавал журнал «Цигельбреннер».

«Всю свою жизнь, — заявила жена писателя, — он был революционером и антифашистом. Он всегда боролся против несправедливости, за переустройство мира».

Роса Элен Лухан привела много фактов из жизни Травена и его деятельности, заявила о том, что писатель горячо приветствовал Великую Октябрьскую социалистическую революцию, что он примыкал в Германии к «Союзу Спартака», с восторгом встретил создание Баварской советской республики и принимал участие в работе революционных комитетов. После падения республики Травен бежал из Германии. Вскоре он появился под именем Торсвана в городе Тампико, на восточном побережье Мексики.

В этой стране, ставшей его второй родиной, Травен затерялся в девственных лесах Чиапас, жил среди индейцев, был сборщиком хлопка и золотоискателем, погонщиком скота в горах Сьерра-Мадре, работал на нефтепромыслах и лесоразработках. И всюду он изучал народ, его историю, наблюдал жизнь, о которой потом рассказывал в своих книгах. В столице Мексики он жил под фамилией Торсван, числился фотографом, изучал археологию в Мексиканском университете. Он увлекался древней цивилизацией майя.

На деньги, полученные за издание своих книг, совершил несколько путешествий в джунгли Юкатана и Чиапаса, столь же увлекательных, сколь и опасных. Собранные здесь материалы и легли в основу его романов.

С тех пор до конца своих дней писатель работал над историей доиспанской цивилизации в Мексике.

Таков путь Травена-Торсвана. Чтобы восстановить его, пришлось совершить путешествие не только по архивам и бесчисленным изданиям, но и по разным городам, встречаться с теми, кто знал и помнил Травена — Рет Марута. И наконец, как завершение этого своеобразного путешествия, Рекнагель оказался в доме своего героя в Мехико, увы, уже после его смерти. Рекнагель перешагнул порог жилища, где жил писатель, увидел его кабинет, старый «Ремингтон», верой и правдой много лет служивший хозяину. Довелось ему заглянуть и в архив Травена.

Сегодня дом этот открыт для посетителей.



Писатель Бруно Травен. Фото начала 60-х годов

«Я наблюдал буквально паломничество многих читателей, — говорит Рекнагель и показывает мне вещи, принадлежавшие писателю (дар его вдовы) — пепельницу и старинную шкатулку. — Когда я был в Мексике и гостил у вдовы писателя, мне показали его дневники. Одна запись, сделанная в сентябре 1924 г. и связанная с романом «Сборщики хлопка», привлекла мое особое внимание. В ней говорилось, что рукопись этого романа (сто пять страниц) была послана двенадцати немецким газетам. И только одна газета — «Форвертс» издательства «Киппенхойер» в Потсдаме — опубликовала ее. Возвратившись в ГДР, я разыскал бывшего владельца этого издательства в Веймаре. От него я получил машинописный оригинал рукописи Травена. Рукой автора на ней сделаны многочисленные пометки наборщикам».

В кабинете Рекнагеля на стене висят самодельные карты. На них изображены маршруты странствий Травена по Германии и Мексике. Здесь же целая полка с книгами о писателе, изданными в разных странах.

«С каждым годом все больше появляется исследований о творчестве и жизни Травена, — говорит Рекнагель и достает с полки книги, вышедшие в ГДР, ФРГ, США, Англии. Издаются его романы и рассказы и в Советском Союзе. — А вот это, — продолжает хозяин, — напечатанный с моим предисловием сборник рассказов, публиковавшихся 60 лет назад в «Цигельбреннере»».

«Ранние рассказы» Б. Травена — Рет Марута — это тоже своего рода открытие. Подобное издание выходит впервые, и заслуга в этом, несомненно, доктора Рекнагеля.


Помимо романов Бруно Травену принадлежит немалое число рассказов. Один из них — «Танцы индейцев в джунглях» — публикуется ниже.

Бруно Травен
ТАНЦЫ ИНДЕЙЦЕВ В ДЖУНГЛЯХ


Рассказ

Перевод с немецкого Льва Миримова

Рис. И. Шаховского


Несколько месяцев жил я в джунглях в простой хижине в трех часах верховой езды от ближайшего поселка, где обитали белые, а вокруг меня жили только индейцы, причем хижина даже самого близкого из моих соседей находилась в получасе езды.

Как-то в очень жаркий ноябрьский день после полудня я сидел полуголый возле хижины и читал. Подъехал сосед-индеец, спешился и подсел ко мне. Мы поболтали с ним о том о сем. Индеец посетовал, а я подтвердил, что работать приходится чрезвычайно много, а денег за это получаешь сущую безделицу. Затем мой краснокожий сосед перешел к сути своего посещения.

— Сеньор, — сказал он, ухмыляясь, — нынче вечером мы танцуем, у нас есть музыка, муй бонита, и я буду играть на гитаре, я учился этому пять дней. Мы будем развлекаться, — продолжил он, — а вы здесь так одиноки и очень печальны, сеньор.

Печальным я не был, напротив, чувствовал себя совершенно счастливым. Подумать только: не слышать грохота трамваев, шума автомашин, телефонных звонков. Но если в хижине нет индианки-стряпухи, то, по представлениям индейцев, хозяин хижины, безусловно, несчастен. Может, это и так. Но я не имел тех восьми песо, которые следовало бы ежемесячно выплачивать стряпухе.

— Вот поэтому я и хочу пригласить вас, сеньор, приходите на наши танцы, ночью поедите у меня.

— А красивые девушки на танцах будут? — спросил я.

— Черт возьми, сеньор, самые красивые из тех, кто живет в этой округе!

Сразу же с заходом солнца я отправился в путь. Если не хочешь продираться сквозь заросли непроглядной ночью, следует торопиться. Стоит солнцу исчезнуть за горизонтом, и оглянуться не успеешь, как наступит ночь, просто диву даешься, как быстро здесь темнеет.

Хижина соседа стояла на той же гряде холмов, что и мое пристанище, но в еще более густой чащобе. Почему он забрался так глубоко в джунгли, я говорить не буду, это совсем другая тема.

Место было идиллическое. С десяток гигантских эбеновых деревьев стояли то тут, то там на прогалине, с которой открывался вид на бескрайние джунгли. Безразличными, ничем не интересующимися стволами эти чудесные деревья не были. Седобородые (длинные серые космы мха свисали с их ветвей), они очень походили на древних, но общительных стариков, с удовольствием и нетерпением ожидающих начата танцев.

На поляне уже были два индейца с женами. После обмена чрезвычайно учтивыми приветствиями меня пригласили в хижину поесть. Подали черные бобы, тортиллы и кофе.

Стали прибывать другие гости — все индейцы; я был единственным белым; пригласили меня, видимо, лишь потому, что жил я в этом районе джунглей. Индейцы приезжали верхом на лошадях, мулах и ослах. Многие верховые животные были не оседланы. На ином животном сидели муж с женой и двумя детьми, да жена еще держала на руках грудного ребенка. В лыковых коробах были тортиллы, ведь танцевать будут до восхода солнца.

В узелках женщины держали свои праздничные муслиновые платья и лакированные туфли. Одеты же были в дешевые ситцевые платья, а ноги босые либо обуты в грубые самодельные сандалии.

Муж заботливо помогал жене сойти с животного. Она тотчас же забиралась в камышовую хижину или уходила за нее и мылась, пользуясь мылом, сильно пахнущим пачулями и мускусом. Потом распускала свои длинные черные, словно вороново крыло, волосы и тщательно расчесывала их. И выходила в праздничном наряде.

Взошла луна, круглая, сияющая, самодовольная, и заскользила в величественном своем шествии по звеняще прозрачному ночному небу.

Постепенно на поляне одна за другой стали несмело появляться женщины в своих модных платьях с короткими рукавами, оставлявших шею и спину обнаженными. В свободно лежащие на плечах и спине волосы были воткнуты цветы. Иные женщины — всего лишь пятнадцати или шестнадцати лет — были уже с грудными детьми. Много было беременных. Распорядитель вечера приготовил места для дам, положив несколько досок на старые ящики. Мужчины стояли, болтая друг с другом. К танцам они не переоделись, так как не имели праздничной одежды. На них были повседневные желтые или голубые бумажные штаны, белые или цветные рубашки, сандалии или ботинки и широкополые соломенные шляпы. Ни у одного не было ни жилетки, ни куртки. Вместо них на случай, если ночью станет прохладно, некоторые мужчины захватили с собой коричневые, красные или пестрые одеяла. Женщины накинули на плечи большие черные хлопчатобумажные платки. Такой платок служил и шляпой, и покрывалом, и одеялом, и шалью, и, по необходимости, носовым платком, а иной раз и пеленкой для грудного младенца, а если сложить такой платок в несколько раз, то и подушечкой, которую женщина, идя с речки, кладет на плечо под тяжелый кувшин с водой.

Скрипач с гитаристом получили свои бобы и кофе. Затем они скрутили сигареты и, закурив, стали играть. Мой сосед пока не играл, он хотел сначала потанцевать.

Его жене, красивой индианке, не было и двадцати. Одетая лучше своих подруг, сильно надушенная, она со вкусом украсила волосы несколькими цветками; старший ее сынишка, мальчик лет пяти, показал себя великолепным солистом-танцором, но всю ночь курил, выкурив не менее двух десятков сигарет. Она же — единственная из всех присутствовавших на танцах женщин, девушек, мужчин и детей — не курила. На этой поляне все старше двух лет курили, словно одержимые. Будь правдой хоть одна пятая того, что рассказывают о вреде курения, индейцы давно бы вымерли, ведь они стали курить табак на тысячелетия раньше, чем другие народы.

Как только раздалась музыка, начались и танцы. Этим людям не известна скованность, присущая европейцам в первые минуты танцевальных вечеров. Для индейцев танцы не дьявольский соблазн, не действие, порочащее порядочного человека. Были здесь женщины со своими детьми и внуками, были такие, что вот-вот станут прабабками. И эти полные жизни прабабки танцевали не меньше и не менее грациозно, чем пятнадцатилетние девушки.

Женщины давали детям грудь, не выказывая при этом никакого смущения: кормление проходило столь естественно, столь непринужденно, как если бы ребенок сосал молоко из бутылочки. Насосавшегося досыта ребенка мать заворачивала в свой черный хлопчатобумажный платок и укладывала на землю под скамью, так чтобы танцующие ненароком не задели ребенка. Сытые и довольные дети тут же засыпали и спали до полуночи, затем давали о себе знать и вновь получали свои порции молока, хотя матери от кормления до кормления танцами не пренебрегали.

Если по опыту знаешь, какие пресмыкающиеся, особенно ночью, ползают в тропических зарослях, даже если эти заросли и вырублены на участке в двадцать — тридцать квадратных метров, мороз подирает по коже при виде спящего на земле ребенка. Двух-трехлетки, немного повозившись и устав, ложились на землю возле сосунков и, поджав ноги, засыпали, словно сурки. Если у отца было одеяло, он подсовывал его под ребенка и заворачивал, как бревнышко; потом наступал черед более старших, они укладывались возле спящих и засыпали тоже.

До девяти вечера гости прибывали и прибывали. Мне становилось не по себе, если какая-нибудь женщина, перестав танцевать, прислушивалась и говорила: «Едут еще двое. Кто бы это мог быть?»

Дорога уходила длинными петляющими извилинами в заросли. Даже днем на самом свободном участке уже в сотне метров увидеть кого-нибудь невозможно. Из-за музыки и разговоров людей ничего не услышишь и в нескольких метрах. И если кто-нибудь скажет: «Едут двое на муле», то после этого пройдет добрый десяток минут, а то и больше, пока увидишь тех, о ком говорилось. У племен, живущих на юге Мексики, чрезвычайно развит дар улавливать звуки отдаленных источников, и нам, европейцам, эта способность кажется сверхъестественной.

Музыканты всё играют на слух. Время от времени они меняются инструментами: гитарист берет скрипку, скрипач — гитару. Если музыканту приходит охота потанцевать, какой-нибудь индеец заменяет его, возможно играя не так хорошо, как тот музыкант, который, впрочем, тоже не профессионал, а такой же работяга, как и Другие индейцы, дровосек или угольщик. И мой сосед пожелал показать, чему он научился за пять дней. Я знал, что раньше у него гитары не было, я видел, как он впервые принес инструмент в дом, взяв его на время у кого-то. Ему показали, как надо держать гитару, объяснили назначение грифа — и все. Сейчас же он справлялся со своей гитарой на удивление легко. Правда, всего лишь сопровождал скрипку, но ведь и это не так просто. Пару раз он, впрочем, сфальшивил, но тотчас нашел правильный тон.

Скрипач, маленький, тщедушный парнишка, танцевал с девушками мало. Он предпочитал исполнять гротескные танцы. Эти сольные танцы были настолько комичны, что хохотали до упаду не только индейцы, танцор заставлял смеяться и меня до колик. Искусство танца не поддается описанию, гротескного — в особенности.

Музыканты играли американские уанстепы и фокстроты, затем вальсы, которые здесь танцевали в темпе старинной польки, только более медленно, подобно так называемому бостону. Венский вальс индейцам совершенно незнаком. Танцевали также нечто вроде рейнлендера (рейнской польки). Эти танцы для меня были малоинтересны.

Но каждый четвертый или пятый танец был танец племени, смотреть их мне доставляло огромное удовольствие.

Нечто подобное я наблюдал у птиц в брачную пору. Примерно так же танцевали они, и это было необычайно потешно.

Во время танца партнер и партнерша приближаются и расходятся, но ни разу не касаются друг друга руками. Через определенные интервалы музыка замолкает, и музыканты, а также те мужчины, которые в данный момент не танцуют, начинают петь. Это пение на самых высоких тонах человеческого голоса чрезвычайно ритмично, резкая и пронзительная модуляция тонов едва ли имеет что-нибудь общее с человеческим голосом (военный клич ацтеков был очень высоким, резким криком, он вселял ужас в испанцев, впервые услышавших его). Ужас испытываешь даже тогда, когда пение в этой тональности предназначено веселить и развлекать. Именно этот танец заставил меня, давно живущего среди индейцев, почувствовать, что нахожусь я в другом мире, что столетия отделяют меня от моего времени.

Луна стояла теперь прямо над нами. Тропическое ночное небо своей блестящей прозрачностью было подобно огромному черному жемчугу. Плато покрылось белой слабо светящейся пеленой, словно текущим тонким шелковым покрывалом, будто мерцающая дымка лежала на просторах джунглей. Это был ослепительный свет дня, укрытый толстым белым облаком. Мириады и мириады сверчков, жучков и всякой другой живности пели свою извечную песню тропической ночи, а в зарослях тем временем шла безжалостная битва за жизнь. Легкий ветерок веял в седых бородах эбеновых Деревьев, и казалось, древние старички, за спиной у которых не одна сотня прожитых лет, кивают друг другу, рассказывая забавные истории. Стреноженные лошади били копытами и фыркали, ослы обдирали тощие деревца, жевали кору и жалобно трубили, отпугивая крадущихся в зарослях ягуаров. Время от времени между ног танцующих пробегала свинья, другая почесывала спину об обрубок дерева, лежащий на земле, а третья, довольно похрюкивая, валялась в грязи выплеснутой кофейной гущи.

Тихо заплакал ребенок, мать перестала танцевать, подбежала к маленькому сверточку, пытавшемуся катиться по земле, подняла его, села на скамью, дала ребенку грудь, с удовольствием наблюдая танцующих.

Каждый танец музыканты играли до тех пор, пока танцующие не уставали настолько, что мужчины должны были отводить своих дам к скамьям. Пили только воду, но много. Двое подростков непрерывно бегали с ведрами к водоему в зарослях, возле которого в ночное время собирались хищные животные, томимые жаждой.

И я танцевал, танцевал непрерывно. Сначала молодые женщины и девушки робели. Но, убедившись, что я не кусаюсь и в танце ноги мои двигаются так же, как ноги их соплеменников, и вдобавок я угощаю всех сигаретами, они прониклись ко мне доверием. Очень скоро я научился индейским танцам, чему люди немало удивлялись. Петь танцевальную мелодию, правда, я не смог и никогда этому не научусь, для этого нужна длительная тренировка.

Вскоре я нашел для себя пару, с которой всю вторую половину ночи, за малым исключением, и протанцевал, никто на меня за это не обижался. Она была прабабкой. Темно-коричневая кожа ее лица была морщинистой, глаза — живые, маслянистые, черные, длинные пряди волос еще чернее, и кожа ее источала острый, не очень приятный запах. Возможно, с точки зрения европейцев, она напоминала чертову бабушку. Но танцевала божественно, ее грация, ее изящество в танце были непередаваемы.

С восходом солнца поблекла луна, утихла музыка. Одна за другой незаметно женщины уходили за хижину и некоторое время спустя возвращались в своих стареньких повседневных платьях с узелками в руках. Столь же незаметно, не прощаясь, садились индейцы на своих лошадей и ослов и исчезали. Взошедшее солнце осветило голую прогалину, на которой как будто никогда не танцевали, разве что только грезили о танцах.

Игорь Дуэль
ЛЕТОМ НА ПОЛЯРНОМ МУОСТАХЕ


Очерк

Фото С. Рахомяги

Заставка В. Родина


Единственным на острове сухопутным транспортным средством оказался замызганный, видавший виды трактор ДТ-54. На нем Владимир Николаевич Аносов, начальник полярной станции Муостах, и предложил проехаться к северному мысу. Но мне еще четверть века назад, когда я студентом ездил убирать урожай на целину, запомнился лязг и грохот этого трактора. Потому я осторожно спросил, не лучше ли пройтись пешком.

— Не получится… — ответил Аносов, как бы извиняясь. — Пеший поход занял бы целый день. А мне не позже трех часов надо вернуться.

Впрочем, путешествие не показалось тягостным. Песчаная отмель, по которой мы ехали, укатанная недавним штормом, превратилась в твердую и довольно ровную дорогу, и нас почти не трясло.

Слева лениво плескалось море, точнее, губа Буор-Хая. Вода была совсем не похожа на морскую — ни бирюзы, ни сини, коричневая жижа. Море Лаптевых начинает мутнеть еще за десятки миль от берега. И повинно в этом устье Лены: река выплескивает вместе со своими водами огромное количество ила.

Край песчаной отмели был густо завален плавником; каждая заскочившая на песок волна, прежде чем откатиться, долго шипела среди обрызганных измочаленных бревен, оставляя на них грязные клочья пены.

А справа над отмелью берег уходил вверх. Поначалу, пока трактор двигался вдоль южной части Муостаха, побережье острова покрывали пологие холмы, кое-где просеченные неглубокими распадками, похожими на овраги средней России. Но когда уже порядком отъехали от станции, холмы сменила сплошная стена песчаного обрыва высотой семь-восемь, а то и десять метров. Она поднималась отвесно, и там, где виднелись следы недавних осыпей, песок нависал над отмелью козырьком, а ниже из-под него выступал фундамент острова — темная ледяная прожилина.

В одном месте, где лед выходил мощным пластом, я тронул Аносова за рукав и жестом попросил остановиться.

— Разрушается наш остров! — грустно сказал Владимир Николаевич, когда мы вылезли из трактора.

Я уже сам понимал, что происходит. Таких островов, как Муостах, в Северном Ледовитом океане множество. Они гибнут за считанные десятилетия, заставляя время от времени исправлять карты. Основа этих островов — ледяная линза, накрытая слоем песка.

Я потрогал прожилину — осталось ощущение холода и каменной твердости. Хорошо были видны густо вкрапленные в лед песчинки, круглые катыши гальки, пузыри воздуха. Подняв камень, я стукнул по льду, но и малой крупицы не откололось. Я снова стукнул, вкладывая в удар всю силу, — на гладком боку прожилины не осталось и следа.

— От нее ломом кусочка не отобьешь, — сказал Аносов. — Поверить трудно, что этот лед тает. Но иной раз летом не ездишь сюда недели две — месяц, а потом такое ощущение, будто в совершенно новое место попал. Не сразу и поймешь, что море слизало еще несколько метров суши, остров стал меньше.

Мы поехали дальше. Ледяная линза то исчезала под песком, то снова возникала перед глазами и тянулась на десятки метров. Она словно привороживала меня, и, как только из-под песка выглядывал ее бок, я не мог уже оторвать от него взгляда.

Не впервые попадаю я в такие места, где наглядно видны следы деятельности стихий, строящих и рушащих лик нашей планеты. Это и Курилы с их потоками застывшей лавы, похожими на каменные реки, лишь на мгновение остановившими свой бег; и бухты вблизи Владивостока, где на далеко отброшенном в море одиноком каменном кубе иной раз видишь рисунок жил и складок, в точности совпадающий с тем, что на береговом мысу, отчего былое их единство не вызывает сомнений. Это и камчатский водопад, срывающийся в море с каменной террасы в несколько десятков метров высотой, рассыпающийся тончайшими струями, похожими на русалочьи волосы. И стоит присмотреться к местности, как становится понятно, что терраса, по которой бежит вода, еще молода, она совсем недавно вздыблена из глубин Земли, потому-то еще не успел распилить ее водный поток, вырезав для себя удобное ложе, полого спускающееся к морю.

И каждый раз, когда вот так наглядно видна игра сил стихии, возникает чувство, будто заглядываешь в заветное место, в саму мастерскую природы.

Дорога, приведшая меня на остров Муостах, была не из коротких. Уже много лет мечтал я пройти Северным морским путем. И вот тем летом эта мечта сбывалась. Начал этот путь в Архангельске и шел все дальше на восток по Ледовитому океану через арктические поселки и города. За спиной уже остались Дудинка, Норильск, Диксон. Трижды прошел я на ледоколах, проводивших сквозь тяжелые льды караваны судов с грузами с востока на запад и с запада на восток, самым трудным по ледовым условиям того года участком морской трассы — вдоль побережья Таймыра. А потом у кромки льдов в проливе Вилькицкого пересел с ледокола «Капитан Сорокин» на попутный транспорт «Сегежалес» и еще через двое суток попал в Тикси.

Хоть старался я двигаться помедленнее, каждую возможность использовал, чтобы в сторону от основной трассы долететь к какому-то пункту на вертолете, самолете, подъехать на автомашине или вездеходе, — словом, повидать и то, что лежит как бы за обочиной «столбовой дороги» Арктики, двигался я все же много быстрее, чем хотелось. Меридианы, которые здесь, за полярным Кругом, сходятся уже близко, мелькали, словно верстовые столбы. А слева и справа от основного пути оставалось много мест, куда, к сожалению, невозможно было добраться. Особенно острым чувств© потери становилось тогда, когда курсы судов проходили совсем близко от островов, пб береговым линиям которых были обозначены на штурманских картах полярные станции. Мне хотелось побывать на каждой из них. Но это было невозможно.

Повезло лишь однажды. Ледокол «Красин», на котором я дольше всего ходил, остановился после проводки очередного каравана в бухте Бирули, на севере Таймыра, для осмотра подводной части судна, и я упросил капитана, чтобы вертолет-разведчик, базировавшийся на борту ледокола и собиравшийся в очередной полет, забросил меня по дороге на полярную станцию острова «Правда», что находилась милях в пяти. Но удача выпала половинчатая: на острове я пробыл всего два часа — возвращаясь с задания, вертолет захватил меня и доставил обратно на судно.

Разговор на «Правде» с полярниками вышел слишком торопливый, сбивчивый, путаный. И так уж получилось, что больше говорили мои собеседники не о своем житье-бытье, а о белых медведях — «выдавали» одну байку про «хозяина Арктики» за другой.

Когда же — опять из-за того, что очень спешил, — задал я лобовой вопрос: что привело семерых молодых парней на остров, какая внутренняя потребность превратила их на годы в «полярных Робинзонов», всерьез мне никто отвечать не стал, а так, с шуточками сказали про охоту, про чистый воздух и тому подобное.

Словом, вернувшись на ледокол, почувствовал я острую потребность снова побывать на полярной станции. Расспрашивал бывалых моряков на «Красине», какой из пунктов будущего моего пути по арктическим морям даст наилучшую для этого возможность. Собеседники были едины во мнении: Тикси. Там одно из северных управлений гидрометеослужбы, некоторые «полярки» находятся сравнительно близко от поселка. И когда попал я в Тикси на лесовозе «Сегежалес», первый визит нанес в управление гидрометеослужбы. И тут мне повезло. Оказалось, что вечером того же дня идет в устье Лены небольшое судно «Дунай». Будет оно проходить рядом с полярной станцией Муостах и может меня туда забросить, а через сутки-двое — на обратном пути — забрать. Так я оказался на острове.

…Ледяная линза стала скрываться за грудами песка, ссыпавшегося с верхней части обрыва. Под особенно большой осыпью, которая перегородила половину отмели, линза исчезла окончательно. Берег стал отлогим, а заодно потерял свою прямизну, отступил от моря дугой, образовав небольшую бухту.

Когда мы доехали до середины этой дуги, Аносов остановил трактор, жестом показав мне, чтобы вылезал, и сам вылез, прихватив плетеную корзину.

— Сейчас покажу вам единственную нашу достопримечательность, — сказал он, когда мы отошли немного от трактора. — Тут и пешком пройдемся, как вы хотели. Может, грибков найдем.

По узкому распаду, все более суживающемуся по мере подъема, мы выбрались на довольно широкое плато.

— Вот, — сказал Аносов. — Вот она — наша историческая достопримечательность.

Перед нами, неподалеку от берега, стояла полуразвалившаяся, почерневшая от времени изба.

— И кто же тут жил? — спросил я. — Какая-нибудь экспедиция?

Он кивнул:

— Экспедиция Института мерзлотоведения из Якутска. Целое лето стояла. Они и дом сложили из плавника.

Мы подошли к избе. Над дверью была прибита дощечка, на которой, как объяснил мне Аносов, участники экспедиции выжгли свои фамилии, но от времени дерево растрескалось, виднелись только отдельные буквы. Внутри избы царил разор брошенного жилья. Покосившаяся крыша опасно нависала углом. Казалось, вот-вот она рухнет.

— Вот и вся наша история, — сказал Аносов, когда вышли наружу.

— Ну и что же, нашли здесь что-нибудь интересное?

— Вроде нет. Подтвердили, что остров разрушается, и уехали. Впрочем, я точно не знаю. Это ведь лет десять назад было, до меня.

— Так какая же здесь история?

— Ну как же! — удивился Аносов. — Ученые на острове жили, изучали что-то. Вот дом на память остался. С тех пор и эта бухта называется бухтой Мерзлотников.

— Так и на карте помечена?

— Да нет же, на карте такую бухточку помечать отдельным именем не станут. Это у нас на станции так называют. И от смены к смене передается.

Аносов задумался на минуту, потом сказал:

— Вообще память здесь, на Севере, долго держится.

Он усмехнулся смущенно, как мне показалось, должно быть, от того, что фраза вышла несколько напыщенной, и, видимо желая скрасить это впечатление иронией, добавил:

— Наверно, потому, что воздух холодный, лед. В общем консервативная среда.

От этих слов я внутренне встрепенулся, ибо представилось, что прячется за ними нечто важное. И надежда возникла, что получен будет — хоть частично — ответ на тот вопрос, который постоянно маячил передо мною после полета на остров «Правда». Я только приказал себе не спешить, не спрашивать ни о чем в лоб, а то опять сведется разговор, как тогда, к историям про белых медведей.



Жилой дом на островной полярной станции

А поначалу, когда выпрыгнул из лодки на песок острова Муостах, на Аносова я и не обратил особого внимания. Тут, видно, то сказалось, что не было в его облике ничего колоритного, связанного с традиционными представлениями об арктической экзотике. Ни особого какого-то выражения мужественной суровости, ни даже бороды. Возраста он был, по арктическим понятиям, среднего — немного за тридцать. Сложения тоже среднего — не толст, не тонок; лицо простое, русское, без особых примет. Да и одежда была на нем того осредненного рабочего типа, с какой на любых параллелях и меридианах страны встретишься: цигейковая ушанка с кожаным верхом, телогрейка, резиновые сапоги.

Если к этому добавить, что держался он просто, говорил спокойно, а в распоряжениях, которые при мне отдавал, чувствовались знание дела и толковость, то выйдет, что но всем приметам выглядел он хозяйственником среднего (опять же!) звена. Его легко было представить колхозным бригадиром, прорабом на стройке, начальником причала в дальнем порту.

За домом мерзлотников потянулась земля, густо покрытая мхом, а кое-где и редкой травой. Лишь в низких местах трава становилась погуще, помахивали на ветру белые султанчики пушицы, похожей издали на одуванчик, то и дело желтыми каплями вспыхивали полярные маки. Глядя на зеленый ковер, покрывший землю, нельзя было не удивиться способности трав и мхов выстоять, прижиться в самых, казалось бы, невероятных условиях — на тонком слое почвы, покрывшем ледяную линзу.

Я попытался передать это свое ощущение Аносову, но, должно быть, оттого, что я все еще не знал, как с ним разговаривать, вышло у меня слишком красиво, выспренне. Сказал вроде того, что, мол, каждой здешней былинке хочется низкий поклон отвесить за мужество и жизнестойкость. Однако Аносов понял меня, более того, как-то вдруг изменил своему спокойствию, карие его глаза сверкнули:

— Вот именно! — подхватил он. — Здесь каждое растение — чудо! Даже когда на острове годами живешь, не устаешь удивляться.

Я заметил в ответ, что, по моим наблюдениям, не у всех людей, работающих в Арктике, навсегда остается это чувство.

— Знаю, — согласился он нехотя, будто извинялся за кого-то. — Только мне кажется, если произошло с человеком такое, лучше ему подаваться на материк…

Он вдруг присел на корточки и поманил меня:

— Вот, посмотрите!

У самых его ног чуть высовывалась из мха ярко-красная пуговка — головка сыроежки.

Аносов вынул из кармана телогрейки перочинный нож, аккуратно срезал гриб и, распрямившись, передал его мне:

— Видали такое?

Секунду терзали меня противоречивые чувства: хотелось подыграть ему, сказать «не видал», но я очень боялся допустить в наше общение, начавшее только складываться, хотя бы одну фальшивую ноту. И это соображение пересилило:

— В общем-то сыроежек в Подмосковье много… — сказал я осторожно.

— Это только название совпадает! — ответил он задиристо. — Гриб совсем другой. Вы его пощупайте, прижмите пальцами!

Я сжал гриб — он оказался плотным, словно это была не настоящая сыроежка, а вырезанный из дерева грибок для штопки.

— Не похож на подмосковные? — радостно спросил Аносов. — Здесь все такие. Мало того, что сама ткань гриба плотная. В тундре нет ни червей, ни муравьев — грибы портить некому. Они у нас крепенькие. Один к одному! Так что глядите под ноги, ищите. Раз один нашелся, будут и другие. Мы их не рвем — срезаем. Держите. — И он протянул мне складной ножик.

Мы пошли дальше. Земля перед нами то и дело приподнималась пологими пригорками, в низинах между которыми часто хлюпали под ногами болотца, а кое-где оказывались мелкие озера, которые мы то преодолевали вброд, то обходили по берегу. Сыроежки попадались часто. И такие же пуговки, как первая находка Аносова, и побольше, почти обычного размера, но все плотные, словно кусочки дерева.

Аносов рассказал мне еще об одном удивительном свойстве здешних грибов: нет среди них горьких, несъедобных, а главное — ядовитых. Выходит и в этом важная рациональность и как будто даже чистота помыслов северной природы.

Так, потихонечку собирая сыроежки, дошли мы до северной оконечности острова. Постояли несколько минут, глядя с обрыва на плоскую песчаную косу, тянувшуюся желтым языком от острова Муостах к материку — мысу Муостах, на узкий мелководный пролив, их отделявший.

Аносов сказал, что зимой по льду с материка приходят на остров песцы. На северной оконечности Муостаха самое лучшее место для охоты. Он предложил вернуться к трактору другим путем — мимо песцовых ловушек.

Мы остановились на горке над самым берегом у длинного бревна, край которого был укреплен на врытом в землю столбе. Это и есть песцовая ловушка. Аносов объяснил, как поднимают бревно, как закладывают под его край какое-нибудь лакомство для зверя — приваду. Когда песец принимается за еду, он задевает за веревку, удерживающую бревно, и оно падает на голову песца.

О жестоких подробностях добычи диких зверей говорил Аносов спокойно, деловито. И этот тон удивил меня: казалось, он не вяжется с недавними суждениями. Я сказал, что и песец, прижившийся в этих местах, по крайней мере не меньшее чудо, чем та же пушица.

— Вы, видать, не охотник? — спросил Аносов, мягко улыбнувшись.

— Нет, не охотник.

— А мясо диких зверей едите?

— Конечно, ем. Я же не вегетарианец.

— Вот видите. Здесь только любоваться природой невозможно. Гриб — чудо, но мы его срежем и съедим. Рыба — чудо, но мы ее постоянно ловим. Олень — чудо, но, если к нам забредет, пристрелим и до косточки обглодаем. То же самое утка или другая птица. Поставки с материка нам идут неплохие, но ведь и свежатина нужна. Так что охотничья повадка в нас здесь крепко въедается.

— Но песцы-то в пищу не идут!

— Конечно, нет! Это дело другое. Мы их шкурки сдаем государству. Я же говорю — все дело в охотничьей повадке. — Аносов задумался ненадолго, будто взвешивая еще раз свои слова, потом сказал твердо, решительно: — Нет, как хотите, я никакого противоречия не вижу. Одно дело, когда за зверем на вездеходах по тундре гоняются или с вертолетов его бьют. Это, конечно, самое настоящее хищничество. А мы охотимся древним способом, каким здесь сотни лет вели промысел. Тогда ущерб природе не наносили, значит, и мы не наносим.

Я подумал, что на острове связи человека с животным и растительным миром выступают яснее, рельефнее, прямее, а значит, кажутся более грубыми.

Об этом я и сказал Аносову. И он, по лицу было видно, моему признанию обрадовался: всякому по душе, если другого удается убедить в правоте своих суждений.

Наш разговор стал непринужденным, я, естественно, старался как можно больше узнать о жизни и быте зимовщиков, их работе и досуге.

Аносов то и дело возвращался к занимавшей его теме. Он был твердо убежден: многие беды на Севере происходят из-за того, что люди, едущие сюда работать, думают пробыть в этих местах недолго. Иные потом остаются на многие годы, но все равно «чемоданное настроение» не исчезает. Они не заботятся даже об устройстве своего быта. Впрочем, это еще полбеды. Хуже, что некоторые и к своему делу относятся как к временной работе: после меня хоть потоп!

Взять хотя бы плавник. Сколько его валяется по берегам полярных островов? Тысячи кубометров! Конечно, для зимовщиков это удобно: дрова заготовлять не надо. Но если широко взглянуть, по-государственному, ведь это масса загубленного леса. Кто этот вред тайге нанес? Конечно, временщики, те, для кого Сибирь лишь недолгая арена деятельности, кому одно нужно — заработать побольше.

Нет, на Север надо ехать всерьез и надолго, оседать здесь крепко, пускать корни. Аносов, например, глубоко убежден, что на зимовки должны ехать не холостяки, а люди семейные, с семьями ехать. Он сам, когда еще учился в Ленинградском арктическом училище, твердо решил, что поедет на «полярку» с женой.

Как задумал, так и вышло. Жена его, Лариса, гидрометеоролог, нее пять лет, что он на зимовках, с ним вместе. А еще на их станции две семьи: Захаровы Павел и Нина, он — старший радиотехник, она — повар; Зелинские, Виктор — старший гидрометеоролог, Татьяна — техник-актинометрист.

Получается такое соотношение: всего на станции девять человек, из них шестеро семейных.

А ведь как бывает, когда на «полярках» одни мужчины? То и дело жалуются начальники станций, что не могут своих «гвардейцев» заставить держать комнаты в порядке. Пол в кают-компании помыть — целая проблема. А кроме того, при ненормальной, холостой жизни и за собой следить лень: роба мятая, ходят небритые. При такой жизни и работа выполняется спустя рукава.

А на Муостахе у каждой семьи своя комната. И нелепо было бы даже напоминать женщинам, чтобы они следили за порядком. У них это в крови. Станция для них родной дом, семейный очаг. Ну и холостяки волей-неволей подтягиваются. Если у соседей уют, неловко и собственную комнату запускать. Или другое взять: кают-компания всегда сияет, и никому в голову не придет явиться сюда в робе, грязных сапогах. А ведь все эти мелочи в совокупности составляют нечто очень важное — стиль жизни.

Правда, Аносов ради справедливости обратил внимание, что Муостах в смысле реализации этой программы — место идеальное. Ибо из-за того, что находится он поблизости от Тикси, разрешают полярникам держать и детей. Однако если продумать все основательно, то количество станций, куда семья сможет ехать на работу в полном составе, вероятно, удастся расширить.

Тут мне показалось, что Аносов слишком увлекся.

— Но у вас-то, на Муостахе, пока детей нет?

Он посмотрел на меня удивленно:

— Как нет? Трое! Андрюша Зелинский, Вова Захаров и наша Валерия. — Аносов, вспомнив что-то, добавил: — Ну да, вы же ночью прибыли. Детсад наш уже заснул, а уехали мы рано — дети еще не встали. Вернемся — познакомитесь! Они-то про вас вчера целый день расспрашивали. Узнали, что кто-то должен приехать, и все приставали: какой дядя? Чей он папа? Где будет жить?

— Но ведь семьдесят второй градус?.. — спросил я осторожно. — Полярная ночь, морозы. Как же здесь детям?

Аносов усмехнулся:

— Я, правда, не врач, но, по моим наблюдениям, отлично.

— И не болеют?

— Бывает, конечно. Но гораздо реже, чем на материке. Там ровесники наших ребятишек то грипп подхватят, то коклюш, то свинку. Особенно в детских садах. А на нашем острове ни одного микроба. Воздух чистейший!

— Но ведь кто-то должен постоянно заниматься детьми, следить за ними.

— Следим! Зимой одних из дома не выпускаем. Кто свободен, тот с ними и погуляет — со всей троицей. А летом сами бегают по станции, все время на виду.

— И нравится им на острове?

— По-моему, нравится. Впрочем, это вы сами увидите…

За разговором время бежало незаметно. Корзина постепенно наполнялась сыроежками. Так добрались до дома мерзлотников и тем же распадком, что поднимались вверх, спустились на отмель к трактору.

Аносов взял из кабины аккуратно завернутые в бумагу бутерброды, термос с кофе, мы наскоро перекусили и двинулись к станции. Но еще и полдороги не проехали, как Аносов остановил трактор.

— Еще одна маленькая экскурсия, — сказал он, улыбаясь. — Так сказать, для полноты картины. На этот раз природная наша достопримечательность. Не ахти какая, но для нас очень важная.

Мы пошли вверх по пологому склону и через несколько минут оказались у озера, размеры которого были чуть больше тех, что до этого нам попадались.

— Вот единственный настоящий пресный водоем на Муостахе, — сказал Аносов торжественно.

— А остальные? — Я показал на сверкавшие по всей округе водяные блюдца.

— То, считайте, лужи. Сегодня есть, завтра высохли. А это постоянное озеро.

Я обратил внимание на следы тракторных гусениц, которые подходили к самому берегу озера и змеились от него на юг, к станции.

— Оказывается, ваш славный ДТ не так уж безнадежно стар, — сказал я Аносову, — он не только по ровной местности бегает, но и по пересеченной?

— Конечно, бегает. Но мы по тундре только к озеру ездим. Летом воду отсюда доставляем, зимой — лед. И точно по одному следу, ведь здесь слой почвы тонкий. Содрать-то его легко, а зарастает он десятилетиями.

…Одинокий тракторный след, бегущий от озера и теряющийся за пригорками, который увидел я на острове Муостах, до сих пор стоит перед глазами. А по контрасту вспоминается совсем другая картина, увиденная на Диксоне.

Поселок Диксон состоит из двух частей. Большая часть его расположена на материке, на коренном берегу Енисея, а меньшая — на ближнем острове, который тоже носит это имя. В островной части — аэропорт, несколько учреждений, жилые дома. Здесь я провел несколько дней в ожидании очередного каравана судов, идущих на восток.

Дома занимают краешек острова. А вся остальная его часть пока еще пустынна. И поскольку Диксон был первым на моем пути заполярным островом, это пространство с самого приезда манило меня. И не терпелось посмотреть, как выглядит земля, о которой столько было прочитано. Но когда я выбрался однажды вечером за окраину поселка, открылось нечто совершенно неожиданное: вся округа была иссечена отпечатками гусениц. Иногда они проходили совсем рядом, параллельно друг другу. Следы были узкими, глубокими, по всей видимости, ездили здесь на новеньких мощных вездеходах, которым ничего не стоило двигаться старой колеей. Но каждый водитель искал дорогу поровнее и почище, а потому выбирал целину. Это были полосы лишенной признака жизни земли. Они гляделись безобразными шрамами на зеленом фоне тундры.



Линза вечномерзлого льда в основании острова

Не знаю, кто именно оставил эти шрамы, но не сомневаюсь, повинны здесь те самые временщики, о которых говорил Аносов.

Контраст между гусеничными следами на двух разных островах был тем более разителен, что судьбы этих островов совершенно несхожи. Диксон стоит на крепкой каменной основе, и нет никаких причин думать, что он в обозримом будущем исчезнет. А Муостах, как уже говорилось, рушится на глазах. Оттого, казалось бы, здесь более простительны недальновидные поступки. Стоит ли осложнять свое существование, жалея обреченный остров?

Но Аносову не приходили в голову такие соображения. Логика его замечательно проста: раз дан под опеку начальнику станции этот остров, то, пока высится он над губой Буор-Хая, должно о нем заботиться. И тут я подумал, что первое мое впечатление об Аносове, когда представился он мне хозяйственником среднего звена, не было ошибочным. Конечно, разные бывают хозяйственники, но большинство таких, кто помнит, что само название их социального статуса происходит от того же корня, что и слово «хозяин». Они и становятся рачительными хозяевами того, что им доверено.

…С утра, пока ездили мы с Аносовым, солнце пряталось в пелене облаков. А когда подъезжали к станции, ветер разогнал тучи, и солнце, стоявшее высоко в небе, залило всю округу праздничным сиянием. Лучи его отразились в легкой ряби губы Буор-Хая, в стеклах домов, в огромном фонаре маяка и запрыгали над островом тысячами бликов.

Встречала нас живописная орава — трое ребятишек и двое станционных псов. Все пятеро казались шарообразными. Собаки Дымка и Бизон — оттого, что были низкорослы и лохматы, а дети — из-за множества одежд, в которые укутали их по ветреной погоде. Словно ртуть, эти шарики то сливались в один ком, то рассыпались в стороны, раздавались лай, визг, крик, победные вопли.

Когда мы вылезли из трактора, этот клубок накатился на нас, шарики запрыгали у ног, издавая еще больший шум, и Аносову стоило немалых трудов навести порядок.

Потом, сопровождаемые чуть утихомирившимся эскортом, двинулись мы к кают-компании. У ее дверей Дымка и Бизон вынуждены были отстать, хотя и жалобным визгом, и всем своим видом постарались изобразить глубочайшую обиду и полное собачье отчаяние. А дети вкатились за нами.

На обед мы с Аносовым опоздали. Кают-компания опустела, только повар Нина Захарова возилась у плиты. Она попросила подождать минутку. Но тут пришла Лариса Аносова и взялась за дело: она была свободна от вахты. Мы уселись за стол. Дети тоже заявили, что проголодались, заняли свои места и оттуда, пересмеиваясь и перешептываясь, наблюдали за «новым дядей»…

Потом Аносов повел меня показывать станцию, рассказывая о современных методах изучения атмосферы и гидросферы нашей планеты. Перечислить все методы, подчеркнул он, непросто. Здесь и специальные спутники Земли, самолеты ледовой разведки, ледоколы, особые «корабли погоды», автоматические радиоустановки, разбросанные по труднодоступным районам. Так что, казалось бы, гидрометеорологические станции, которые тридцать — сорок лет назад были главными поставщиками необходимой информации, теперь потеснены новой внушительной техникой. Однако раздел гидрометеорологии, непосредственно занятый изучением погоды, недаром называется синоптикой — слово происходит от греческого «синопсис», что значит «обозреваемый, дающий обзор всех частей целого». Чтобы понять, какие процессы господствуют в атмосфере и гидросфере, как пойдет борьба сил природы, определяющих состояние воздушной и водяной оболочек (а без этого невозможно составить прогноз погоды), необходимо располагать одновременно полученными данными в различных точках Земли. Большинство таких сведений дает сеть гидрометеостанций. И работа каждой из них существенно влияет на общую картину, особенно когда речь идет о станциях на островах Северного Ледовитого океана, ведь Арктику недаром называют «кухней погоды».

Если бы вдруг какая-то станция прекратила работу, то образовался бы пробел в картине развития атмосферных процессов.

Конечно, в Арктике сегодня работают крупные центры по изучению погоды, целые гидрометеорологические обсерватории с коллективами в несколько десятков специалистов. Но и маленькая станция острова Муостах (по официальному табелю о рангах, станция второго разряда) — одна из необходимых ячеек гигантской всепланетной сети. Станция осуществляет целый цикл наблюдений по метеорологии, гидрологии, актинометрии (наука о солнечной радиации), следит за содержанием озона в воздухе. Кроме того, Муостах принимает информацию о погоде от двух АРМСов (автоматических радиометеорологических станций), расположенных поблизости. И еще она занимается практическими нуждами района — снабжает данными о погоде аэропорт Тикси, а моряки и речники получают с Муостаха сведения о волнении на подходе к бухте. Эти сведения особенно нужны в период, когда буксирные суда ведут из устья Лены в Тикси огромные плоты. Для их перегона коротким морским путем нужен почти полный штиль: любая шальная волна, заскочившая в бухту, может разметать плоты.

Наконец, еще одна забота полярников — маяк, который питается электроэнергией станции.

Из девяти зимовщиков Муостаха четверо (в том числе и сам Аносов) — гидрометеорологи, двое — актинометристы, радиотехник, электромеханик и повар.

Гидрометеорологи несут вахту круглосуточно. У них восемь основных сроков наблюдений (через каждые три часа). Кроме того, ведутся ежечасные наблюдения за погодой на авиатрассах и за состоянием моря. Все гидрометеорологи одновременно и радисты. Комплексный подход к изучению различных процессов в атмосфере и гидросфере позволяет воссоздать общую картину, увидеть явления во взаимосвязи и взаимообусловленности. Словом, полученные данные становятся черновым материалом для науки. Потому зимовщики, сказал Аносов, относятся к своим обязанностям с особой ответственностью.

…Потом мы окунулись в прозаическую сферу — пошли смотреть то, что начальник станции назвал хозяйственными объектами. Но и эти «объекты» были сработаны со знанием дела.

Баня с отличной каменкой, и пар здесь удается поднять такой, что быстро выгоняет усталость из натруженных рук и ног, прибавляет здоровья. Хороша оказалась коптильня, устроенная на рыбацкий манер: печка с тлеющими над огнем опилками и ящик, пристроенный к концу трубы, в которую проходит дым. Продукцию ее я пробовал за обедом и ужином. Должен признаться, что, хотя на многих рыбных промыслах побывал, редко где случалось отведать столь великолепно прокопченной рыбы. Немалое впечатление произвел на меня гигантский холодильник, сооруженный очень просто: с учетом природных особенностей прокопали песок метра на полтора в глубину, а когда дошли до ледовой линзы, выбили во льду широкую нишу. Даже в тот августовский день в погребе царствовала стужа, и все находившиеся здесь припасы: и оленьи туши, и рыба, и разные продукты, доставленные с материка, — искрились снежными кристаллами.

Ну а потом я попросил позволения осмотреть маяк. Еще с моря поманила меня загадочная его вертикаль.

Маяк Муостаха выглядит именно так, как рисуют эти сооружения в детских книжках, — огромная, совершенно ровная колонна. Она поднимается над островом метров на тридцать. Сооружен маяк одновременно со станцией, в середине тридцатых годов, когда начиналось строительство порта Тикси, налаживалось регулярное судоходство в восточном районе Арктики. В то время главным строительным материалом был лес. За прошедшие десятилетия доски обшивки посерели, но от этого только выиграли: теперь серебрятся под солнцем, будто лемехи на крыше северной деревянной церкви. И поставлен он, как ставили когда-то поморские умельцы соборы, — на взгорке и хорошо вписывается в окружающий пейзаж.

Мы поднялись на невысокое крыльцо, пристроенное к основанию маяка. Аносов открыл дверку и пропустил меня вперед. Глянув вверх, я еще раз сравнил маяк с церковью, вернее, с деревянной колокольней. По бесконечным крутым лесенкам долго лезли мы до верха. Лестницы, как и вся основа сооружения, были сработаны из толстого деревянного бруса, который здесь, внутри маяка, не потерял своего золотистого смоляного цвета и запах издавал свежий, лесной.

На верхний балкончик, укрепленный вокруг маячного фонаря, мы добрались в полном изнеможении. Зато, когда отдышались, открывшийся вид вознаградил за все. Очертания губы Буор-Хая читались четко, будто на карте. Видна была и северная оконечность острова, где мы уже побывали, и мыс Муостах, рогом вспарывающий морскую гладь. И название мыса (Муостах — по-якутски «рогатый») легко и естественно уложилось в памяти. А левее, в легкой туманной дымке, обозначились на фоне высоких гор поселок Тикси, многочисленные суда на рейде. Тени по всей округе лежали резкие, и оттого каждый уступ и подъем местности воспринимался рельефно. А голые каменные хребты и складки сияли под солнечными лучами бесконечным разнообразием красок — от бледно-розового до ярко-синего. Казалось, они не отражают, а сами излучают свет. И от этого пейзаж воспринимался как яркая декорация в духе картин Святослава Рериха.

А потом, когда спустились с маяка и подошли к жилому дому станции, увидели мы на первый взгляд немудреную бытовую сценку, но была она здесь столь неожиданной, что врезалась в память наравне с великолепным пейзажем Буор-Хая.

Представьте себе большой одноэтажный деревянный дом, обшитый тесом, который стоит на взгорке. Перед домом выстлана досками широкая площадка. Все это залито ярчайшим солнечным светом. А на крыльце, на скамеечке, живописной группой сидят три молодые женщины с вязанием в руках. Греются на предзакатном солнце, неторопливо шевелят спицами и ведут тихий разговор. У их ног, разомлев от солнца, развалились лохматые псы.

Трое пестро одетых детишек то крутятся возле дома, то скатываются под горку к берегу, в нескольких десятках метров от которого двое мужчин, сидя в лодке, перебирают сеть. И видно, как время от времени над бортом лодки поблескивает чешуей крупная рыбина.

Все будто с лубочной картинки срисовано, будто перенесено в наш бурный век из никогда не существовавшей сказочной страны, населенной счастливыми людьми, жившими в согласии друг с другом и со всем окружающим их миром. И это происходит на семьдесят втором градусе северной широты, далеко за полярным кругом, на пустынном, состоящем изо льда острове.



Цветы Заполярья

Все это ни в коей мере не означает, что можно изображать жизнь Заполярья в идиллических тонах. Трудности Арктики с ее суровым бытом пока еще остаются. Но в тот момент, когда мы возвращались с маяка, я думал совсем о другом. Мне казалось, что я уже могу кое-что ответить на тот вопрос, с которым ехал сюда, на Муостах: почему в наши дни находятся люди, которые всем благам современной цивилизации предпочитают жизнь среди ледовых просторов? Естественно, что увлеченность своим делом стоит здесь на первом месте.

Но не только это играет роль. Как порой не хватает нам общения с природой! Особенно болезненно воспринимают это многие жители городов. Отсюда и турпоходы, и альпинистские восхождения, и плавания по бурным рекам на самодельных плотах, не всегда кончающиеся благополучно.

На заполярном острове этой проблемы не существует. Первозданная природа — вот она, ступи лишь за порог. И не на один отпускной месяц, а постоянно, изо дня в день находишься с нею в самых тесных контактах.

Но пожалуй, главное в том, что здесь, на острове, ты не праздный соглядатай, любующийся травами и птицами, сама твоя работа прямо и непосредственно связана с изучением природы. В этом — смысл пребывания на полярной станции.

Чувство оторванности от мира? Как это ни парадоксально, вероятность его возникновения куда больше в городе, чем на дальнем острове. Впрочем, тут, конечно, однозначные суждения неприемлемы. «Нестыковка» с другими людьми в Арктике воспринимается особенно остро. Однако, как правило, общение в малой человеческой группе бывает душевным, естественным, ведь сами условия жизни, противопоставленность малой группы окружающему миру невольно сближают людей.

…После ужина все собрались в кают-компании. Сам собой возник общий разговор о литературе, о московских писателях, книги которых читают и перечитывают зимовщики, и вообще о жизни.

А в три часа ночи меня разбудил вахтенный метеоролог Виктор Зелинский. «Дунай» уже подходил к полярной станции Муостах. Пора снова в дорогу.

Аркадий Недялков
ХШИ-НО-ХШИ


Рассказ

Рис. А. Грашина


Впереди был отпуск. Осталось сдать отчет, а там — лесное озеро, где водились отменные лещи. Я сидел в лаборатории и усердно работал, когда меня пригласил заведующий нашей кафедрой. Я не без досады отложил в сторону отчет: хотелось побыстрее его закончить. Досада еще более возросла, когда я увидел, что профессор держит в руках увесистую рукопись. Не хватало еще писать рецензию, дня два потребует. Профессор раскрыл рукопись там, где была закладка.

— Это отчет об интродукции шиншиллы на Памире. Прочтите-ка вот это, — с этими словами он протянул рукопись мне.

Я прочел: «После выпуска шиншиллы в урочище Яхчисор отмечалось нападение гюрз на зверьков. Две шиншиллы погибли еще в вольере, куда их выпустили после продолжительного содержания в клетках». И дальше: «Одной из причин исчезновения шиншиллы в местах выпуска можно считать нападение на них змей».

Я посмотрел на профессора.

— Рецензию представить до или после отпуска?

— Какую рецензию? Ехать туда нужно! И немедленно! Шиншилл выпускали в местности на высоте более 1800 метров над уровнем моря, а ведь выше 1500 метров гюрзы встречаются редко. Отыщите и привезите для морфологических исследований десятка два этих змей. Я договорился о лицензиях. Когда будете ловить змей, заодно поищите и шиншиллу. Выехать нужно через два дня. Вопросы есть?

Какие тут вопросы? Профессор одним выстрелом убивает двух зайцев: дает мне возможность познакомиться с памирской гюрзой, а за это я должен проверить, прижилась ли в горах шиншилла. Разве можно отказаться от такой поездки? Даже если для этого нужно отложить отпуск? Лещи в. лесном озере могут облегченно вздохнуть!

Четыре тысячи километров в наш век преодолеть — пустяк. Через три дня вместе со старым другом герпетологом Василием Карпенко я уже оказался в памирском кишлаке Зигар, откуда до урочища Яхчисор оставалось около тридцати километров «острой тропы». В отчете так и было написано — «острой». Ходить по горам мне приходилось много, но с «острой тропой» я встретился впервые. О ней речь впереди.

Найти проводника и нанять вьючных ослов нам помог учитель местной школы, и на рассвете через пять дней после отъезда из Москвы мы вышли на эту самую тропу.

На переднем осле едет проводник, пожилой горец Гариф-бобо, на двух других — наши пожитки. Мы с Василием идем пешком. Тропа вывела нас на берег Пянджа в узкий глубокий разлом. Обычно говорят, что реки текут. К Пянджу это слово вряд ли применимо: Пяндж скачет по камням.

В ущелье хмурый полумрак. Свежо. Даже в штормовках пробирает холод. Глухо рокочет река. Цокают ослиные копытца. Скрипит под сапогами каменная крошка. Тропа то спускается к самой воде, то отходит от реки и вьется среди валунов и остроконечных глыб. Полумрак цепко держится у скал и склонов ущелья. Идем час, другой. В полумраке спотыкаемся о камни, и вдруг… откуда-то сверху волна света, будто включили электрическое освещение. Это солнце вышло на снежные пики. Косогор сменяется спуском, спуск — подъемом. Мы изрядно разогрелись. Штормовки сняты. Надо бы передохнуть, но Гариф-бобо поглядывает вверх и торопит:

— Давай, давай! Солнышко вышло на половину склона. Оно ждать не будет. В жару на Пашмык подниматься трудно! Давай, давай! Отдохнем на перевале!

— Гариф-бобо, — спросил Василий, — где вы научились так хорошо говорить по-русски?

— Проводником был, геологов водил. Потом в войну на фронте был. Потом в госпитале лежал. Вот и научился.

У подъема на перевал Пашмык мы оказались тогда, когда солнце уже пронизывало поток Пянджа, бегущий на дне ущелья. Подъем начинался в урочище Овгард — неширокой покатой террасе на берегу Пянджа. Вдоль реки прохода по берегу нет. Здесь поток с ревом гложет отвесные скалы. Тропа пересекает террасу и между скалами ведет вверх, туда, где даже после жаркого памирского лета белеют пятна снега. Прыгает с камня на камень ручеек, и тропа тянется вдоль него, переходя с одного берега на другой и по временам исчезая под водой. В таких местах из-под наших ног брызги летят во все стороны. Но вот тропа уперлась в крутой глинистый склон. Гариф-бобо, кряхтя, слез с осла, потопал, разминая ноги, и сказал:

— Ишакам чуть-чуть отдохнуть надо!

— Нам тоже! — в тон ответил я.

Отдыхали недолго. Гариф-бобо проверил вьюки, перевязал потуже поясной платок, подвел своего осла к едва заметному следу на склоне, ткнул его палкой в круп и скомандовал:

— Кх!

Осел шумно вздохнул и полез по склону вверх. Вьючные ослы, не дожидаясь тычка палкой, потянулись за ним.

Двадцать шагов по косогору вверх, крутой поворот и опять двадцать шагов вверх. Зигзаг за зигзагом, зигзаг за зигзагом — вверх к перевалу. Пот выступил на лбу, стал заливать глаза, рубаха взмокла. Во рту пересохло. В висках застучало. Справа — каменная стена, слева — обрыв. Неожиданно выбрались на небольшую площадку. Рядком, касаясь друг друга боками, стоят ослы. Гариф-бобо подтягивает подпруги. Мы повалились было на камни, но проводник тут же нас поднял.

— Вставайте! Нельзя лежать! — строго сказал он. — Если сразу после подъема лежать, ноги болеть будут. Вставайте! Сейчас дальше пойдем!

И опять зигзаги подъема. Кажется, конца им не будет. Но вот глазам открылось выжженное солнцем холмистое плоскогорье. Вдоль холмов вьется тропа. Мы достигли перевала. Высотомер показал, что мы поднялись на 800 метров, а абсолютная высота над уровнем моря — 2470 метров.

После отдыха Гариф-бобо уселся на осла и сказал:

— Ну, осталось пройти Хши-но-хши, а там и Яхчисор близко.

— Гариф-бобо, а что по-таджикски означает это название?

— Хши-но-хши — это значит «хочешь не хочешь, другой дороги нет».

Ни кустика, ни деревца, только щетка жесткой, выгоревшей на солнце травы да торчащие из глины камни. Палящее солнце. Горячий, обжигающий ветер. Шагаем час, другой. Проводник отдыхать не дает. И вдруг ослы остановились. Перед нами обрыв.

— Вот это и есть Хши-но-хши, — сказал проводник.

Глянул я вниз — и дух захватило. С этой высоты Пяндж кажется грязно-белой лентой не шире ладони. Вниз в каменном желобе тянется серая осыпь с уклоном градусов шестьдесят.

Обычно полагают, что спуск легче подъема. С этим не поспоришь, если речь идет о лестнице многоэтажного дома, но Хши-но-хши — дело иное.

Как и на подъеме, пересекаем осыпь зигзагами, только теперь движемся вниз. А под ногами то твердые глыбы, то скользкая каменная крупа. Того и гляди не устоишь на ногах. За каждым из нас идет осел. Одних их здесь оставлять нельзя. Животные могут побежать, и тогда разобьются. Мой осел идет, не отставая ни на шаг. Он то опускает морду и нюхает камни, то задирает голову и налезает грудью мне на спину. Осел в мыле. Я тоже. У осла бока ходят ходуном. У меня тоже. Зигзаг за зигзагом, зигзаг за зигзагом.

Тропа подошла к отвесным скалам. Резкий поворот — и вот два густых карагача и родничок. Тень и вода! Все припали к роднику.

Не вода — нектар!

Отдыхали около часа, потом проводник поднялся и подошел к ослам.

— Ну, осталось самое трудное — перейти ишачий Сират[7]!

— Ишачий Сират? — удивился я. — Разве эта тропа ведет в ишачий рай?

— Тропа ведет в Яхчисор, — усмехнулся проводник. — Ну а что такое ишачий Сират, сейчас увидите.



По осыпи мы спустились к гряде невысоких выветренных скал. За ними глухо ревел Пяндж. Правее гряды косогор, покрытый мелкой сланцевой крошкой.

— Вот он, ишачий Сират!

Ширина косогора — метров двадцать, на вид он обычен.

— Чего же тут страшного? — спросил я. — Косогор как косогор.

Проводник молча подошел к косогору, поднял увесистый плоский камень и плашмя бросил его на сланцевую крошку. Камень шлепнулся на косогор и медленно, но безостановочно пополз вниз. Мы следили за ним, пока он не сорвался в Пяндж.

— Если ишак упадет, дорога ему одна — в Пяндж! Подняться он не сможет.

— А если упадет человек?

— Людей страхуют длинной веревкой.

— Почему же не подстраховать осла?

— Тогда заранее читай заупокойную молитву!

— Э… э..! — недовольно протянул проводник. — Как не понять? Ишак тогда за собой стянет!

Гариф-бобо обвязался веревкой, конец ее подал мне, подогнал своего осла к краю косогора, ткнул его палкой под хвост и закричал:

— Кх! Кх! Эй! Эй!

Осел прыгнул на косогор и заскакал, с трудом вытаскивая ноги из крошева. Проводник спешил за ним, не переставая кричать и охаживать палкой по бокам. Прыжок вперед — полметра вниз. К концу перехода они оказались ниже нас метров на двадцать.

Моя очередь. Обвязываюсь веревкой. Тычу осла палкой в зад и выскакиваю следом за ним на осыпь. Обошлось без происшествий, только дышал я, как загнанная лошадь, а сердце билось где-то возле горла.

За Сиратом до Яхчисора шла пологая ровная тропа, но и на ней спотыкались и ослы и мы. Тропа и в самом деле оказалась острой — резала ноги. Дойти бы скорее до ночлега, а там отдыхать до утра. Но получилось иначе…

Тропа привела под густые деревья. После палящего солнца тень, прохлада и журчащий ручеек. Благодать!

Ослы развьючены и привязаны к деревьям. Перед водопоем им надо выстояться. Гариф-бобо и Василий, блаженно улыбаясь, разлеглись на берегу ручейка. Я хотел последовать их примеру, но, взглянув на дерево, обмер. На ветке, свисавшей над ручьем, лежала гюрза! Толстая, серо-голубая. Прыжок к хваталке! Зажимаю змею возле головы, стаскиваю на землю, и через минуту она тяжело ворочается в мешке. Еще через минуту мы с Василием устремились на охоту.

— Куда вы? Отдыхать надо! Завтра не встанете!

— Встанем, Гариф-бобо, обязательно встанем! — уже на ходу отозвался я.

— Не ходите! Поберегите ноги! Плохо будет!

Куда там! Конечно, следовало прислушаться к словам проводника. Раз змеи есть, они от нас не уйдут и завтра. Но так уж устроен ловец: увидел добычу — забыл обо всем на свете.

Терраса Яхчисора ярусами прилепилась к гранитному исполину — горе Хазрат-ага. Верхние ярусы — узкие карнизы, нижний — широкая, немного покатая площадка. Когда-то это был большой сад, в котором стоял многолюдный кишлак. Теперь же люди бывают здесь редко. Развалины кибиток заросли непролазным бурьяном. Сад одичал. Ветки многих деревьев обломаны. Виноградная лоза разрослась, местами уцепилась за сучья деревьев и обвила их до самой вершины, но больше она стелется по земле, покрывая и камни и скалы. Настоящие джунгли.

Договорились не разбредаться друг от друга далее слышимости голоса. Василий пошел вдоль ручья, а я пробился через джунгли к гранитной стене горы Хазрат-ага. Здесь заросли были не столь густы. Кое-где стена обрушилась. Курумники — груды обломков — излюбленное место для змей.

На первом курумнике я обнаружил несколько змеиных лежек. Это нетрудно: камни обычно покрыты пылью, а на лежках пыль стерта. Отметил лежки столбиками из камней.

На втором курумнике наткнулся на нору какого-то мелкого хищника: горностая, ласки или хоря. Возле щели пошире — сухой помет с остатками шерсти, перья и кости. Ломать голову над этим не пришлось. У нижней кромки курумника лежала высохшая тушка каменной куницы, а чуть в стороне — тоже высохшая крупная гюрза. Туловище змеи возле самой головы перегрызено почти до половины. Кто на кого напал? По ряду признаков в логове были детеныши.

У третьего курумника рос густой, раскидистый карагач. В траве под ним я нашел мертвого скворца: лежит, раскинув крылья, словно летит. Поднял птицу. Повреждений не видно, только клюв в запекшейся крови. Запаха тления нет, значит, погибла недавно, а виновница ее гибели — гюрза. Она часто заползает на деревья и замирает на ветках. Птицы не замечают их, присаживаются поблизости и становятся добычей змеи. Однако бывает, что гюрза схватит птицу, но удержать не может. Птица улетает, но, если зубы змеи пробили ее кожу, падает мертвой под тем же деревом. Ощипал я скворца. Так и есть: вся тушка сизо-багровая (яд разрушил сосуды, и кровь разлилась по мышцам), на грудке две колотые ранки — след змеиных зубов. Гюрза, может быть, еще на дереве. Сажусь на камни и тщательно осматриваю крону карагача. Казалось, я буквально прощупал глазами каждую ветку и все же обнаружил злодейку только тогда, когда она пошевелилась.

С земли змею не достать. Позвал на помощь Василия. Вдвоем мы справились со змеей легко. Я залез на дерево и согнал гюрзу на землю. Василий зажал змею хваталкой и сунул в мешок.

Солнце свалилось за гребень горы Хазрат-ага, на Яхчисор надвинулась тень. От Пянджа сразу же потянуло сыростью. Вот тут-то мы и почувствовали то самое, о чем предупреждал проводник: к стоянке идти надо, а ноги не поднять. Мы присели на камни, но отдых облегчения не принес. Уже в густых сумерках, спотыкаясь на каждом шагу, кряхтя и охая, добрались к костру. Казалось, он совсем рядом, но как до него добраться, если ноги подкашиваются и каждый шаг отдается в мышцах щемящей болью?

— Хочешь скажу, о чем ты сейчас думаешь? — окликнул меня Василий.

— Давай!

— Ты клянешь себя, что не послушался проводника.

— Кто открыл тебе мои сокровенные мысли?

— Ноги.

Утром новая неожиданность — густейший туман. В метре от костра сплошная сизая стена. Может быть, это и к лучшему? Все равно ходить мы не можем. Даже шевелить ногами больно. Молча сидим у костра, слушая неумолчный рев Пянджа. Сыро. Промозгло. Отсыревшие дрова горят плохо. Дым стелется по земле, щиплет глаза.

Проводник посоветовал нам размять мышцы ног. Занялись массажем. Сначала самые легкие поглаживания заставляли нас охать, но потом стало легче. Мы даже понемногу походили. А тут и туман рассеялся. Камни, кусты, трава, деревья, штормовки и спальники будто побывали под дождем. Едва прояснилось, как хлынули такие жаркие лучи солнца, что влага исчезла на глазах.

Когда наши ноги пришли в нормальное состояние, мы прежде всего прочесали виноградные джунгли. На лозах было множество небольших гроздьев — лакомство для скворцов. Целый день здесь вертелись стайки этих птиц. Где птицы, там осенью и змеи. Ходить по джунглям приходилось осторожно. Гюрза могла спрятаться в листьях, а крупная змея достанет ногу и выше голенища.

В зарослях мы часто находили кучки помета.

— Чьи?

— Это медведи виноград ели, — пояснил Гариф-бобо, — ночью они приходят, днем спят где-нибудь поблизости. Вы их не бойтесь. Они смирные, людей не трогают.

Медвежьи следы мы видели каждый день, но самих зверей не встречали. Это очень огорчало Василия. Он хотел сфотографировать медведя.

— Встретятся еще! — успокаивал его проводник. — Медведи к нам присматриваются.

Лучшее время охоты на гюрз — ранние утренние часы. Остывшие за ночь змеи выползают понежиться на солнышке, лежат на открытом месте и не проявляют такой прыти, как днем. Но нам досаждали туманы. Они висели над Яхчисором часов до десяти. Мы выходили на охоту, едва туман начинал редеть, но уже через час жаркое солнце прогоняло в тень и змей и нас. На третьи сутки солнце заволокли перистые облака, оно приятно пригревало. На одном из валунов я заметил змею. Окраской она походила на неядовитого полоза, да и туловище у нее было не таким внушительным, как обычно у гюрз.

«Полоз», — решил я и стал подбираться поближе, чтобы лучше разглядеть змею. Она заметила меня еще издали, свернулась в клубок и зашипела.

Это меня рассмешило. Поди ж ты, тоже пугает, словно ядовитая! Гюрзы шипят не часто. Решил поймать задиру. Полозов обычно ловят не хваталкои, а просто рукой. Так хотел поступить и я, но змея успела соскользнуть с валуна и скрыться в гуще виноградных листьев. Раздвигаю листья без каких-либо предосторожностей. Где же она? Змея прижалась к камню и снова зашипела. Рукой до нее не дотянуться. Хваталкой вытащил я змею из зарослей, а она крепко вцепилась в шток хваталки чуть выше захватов. Пригляделся я и ахнул: по штоку ползла желтая капелька. Яд! Я чуть было не схватил голой рукой самца гюрзы.

Сунул я гюрзу в мешок. Немного успокоился, огляделся вокруг и… увидел медведя. Мишка оперся о скалу передними лапами шагах в двадцати и внимательно меня разглядывал. Уши стояли торчком, морда настороженная. Зверь не очень большой, с барана, бурый.

Хоть и говорил нам проводник, что в Яхчисоре медведи смирные, но кто знает, какое у этого мишки настроение?

Рука сама нащупала нож. Другого оружия у меня не было. Но медведь нападать не собирался. Некоторое время мы молча разглядывали друг друга. Потом я решил нарушить молчание.

— Ну, — обратился я к медведю, — что делать будем?

Мишка повертел головой и остался в том же положении.

— С кем это ты разговорился? — спросил Василий из зарослей.

— С медведем!

Появление моего напарника зверь воспринял спокойно. Он только немного отошел и сел.

— Не шевелись! — закричал Василий. — Какой кадр будет!

Я и без того застыл в неподвижности. Василий, издавая восторженные восклицания, щелкнул «Зенитом». В конце концов медведю, видно, надоело позировать. Он повернулся и неторопливо удалился к скалам.

Когда мы рассказали о встрече с мишкой проводнику, тот сказал:

— Этот медведь живет здесь давно. Лет десять. Я каждое лето вижу его в Яхчисоре. Еще один медведь, побольше, тоже ходит поблизости, но он осторожнее. Боится людей. Прячется от них.

За неделю мы исходили террасу Яхчисора вдоль и поперек, изучили каждый укромный уголок, каждую скалу, каждое дерево. Ящик для змей был почти полон. Однако ни шиншиллы, ни даже ее следов мы не видели. Эта часть задания оставалась невыполненной. Шиншилла — зверек ночной, днем ее обнаружить трудно. Мы сделали несколько контрольно-следовых полос: разровняли пыль на тропинках, посыпали зубным порошком камни и землю в тех местах, где могли жить шиншиллы. Утро начиналось с осмотра контрольных участков. Живности в Яхчисоре было много. Наши полосы были сплошь истоптаны. Мы видели отпечатки лапок мелких зверьков и извилистые ленты, оставленные змеями, крестики птичьих следов, но характерных подушечек с пятью точками от коготков шиншиллы мы не находили.

Как-то меня осенило: если шиншиллы в Яхчисоре есть, то хищникам это должно быть хорошо известно.

На другое утро я собрал сухой помет с остатками шерсти у той норы, где лежали мертвые куница и гюрза. Осматривая ящик с гюрзами, Василий увидел, что какая-то змея оставила помет с шерстью. Мы тут же собрали помет и поместили в отдельный пакетик. Строение шерстинок и пуха у шиншиллы весьма своеобразно, и специалисты-пушники установят, были ли шиншиллы в числе жертв хищников.

Частые туманы и сырость, которую они приносили, навели меня на другую мысль: а не могло ли это прогнать зверьков от Пянджа? Отсыревший пух не защищает зверьков от холода. У себя на родине, в Андах, шиншилла обитает в сухом высокогорье, а терраса Яхчисора располагалась над уровнем моря примерно в 1400 метрах. Это высокогорьем не назовешь. К террасе примыкают склоны пиков 4000–5000 метров. Может быть, зверьки перебрались туда?

Своими мыслями я поделился со спутниками.

— Ты, наверное, прав, — поддержал меня проводник, — в боковых саях суше и теплее, чем у Пянджа. Сходите в сай Яхчисороби. Он недалеко. Дорогу я покажу.

На Памире жизнь там, где вода. Все ее источники известны, и каждый имеет собственное имя. Если название местности оканчивается на «су», там река или речка, если «булак» или «чашма» — родник, но чаще к названию добавляют просто «оби», что значит «вода».

У Яхчисора свой источник — небольшая речушка Яхчисороби. Рождается она где-то на заоблачной высоте у ледника, на террасу вытекает почти в самой ее середине и тут частью растекается по арыкам, частью попадает в Пяндж. Ущелье, в котором речушка течет до террасы, так и называется — сай Яхчисороби.

Пройти в этот сай не просто. Километра два мы шли прямо по воде в угрюмой каменной щели, откуда видна лишь узкая полоска неба, потом дорогу преградили завалы такой высоты и крутизны, что без проводника мы бы повернули назад. Ну а Гариф-бобо осмотрел завал, крякнул и, цепляясь за выступающие камни, полез вверх. Нам пришлось последовать за ним. Одолели первый завал, а там второй. Одолели второй — на пути третий, самый трудный. Влезли мы и на третий. Тут каменная щель окончилась. Мы вышли в широкую овальную котловину, со всех сторон окруженную неприступными обрывами. Вдоль обрывов сплошные курумники и непролазные заросли чингиля. По дну котловины в зарослях тростника и солодки вьется речушка. Берега ее завалены множеством валунов и обломков скал, а в промежутках — глинистые полянки с низенькой плотной травой. Речка неглубока, однако местами попадаются заводи и ямы. Вода кристальной чистоты, даже на дне ям виден каждый камешек. Дно чаще мелкогалечное, реже песчаное, а кое-где и гранитное.

В котловину мы выбрались еще до того, как в нее заглянуло солнце, но ни тумана, ни той сырости, что постоянно чувствовалась у Пянджа, здесь не было. Сунулись мы в заросли чингиля, но тут же повернули обратно. У этого кустарника не только на ветках, но и на каждом листочке весьма острые колючки. Пришлось идти по руслу речки.

На первой же полянке из-под ног веером выскочили кузнечики, а у камня, свернувшись клубочками, лежали два гюрзенка. На следующей полянке опять кузнечики и гюрзята. И на третьей то же!

Пока мы шли до верхнего конца ущелья, насчитали на полянках больше полусотни гюрзят. Не сай, а змеиный детский сад! Оно и понятно, условия для этого в сае Яхчисороби идеальные: пищи — изобилие (сеголетки гюрзы едят кузнечиков), тепла — в избытке даже утром, воды — в избытке, все, что нужно для роста и развития. На верхнем срезе обрывов появились первые отблески лучей солнца. Они медленно, но безостановочно поползли по каменным стенам к их подножию. Как по сигналу, сразу в нескольких местах раздалось звонкое: «Ке-ке-ке-ке-ке! Ке-ке-лик! Ке-ке-лик! Ке-ке-лик!» И тут же: «Пиньть! Пиньть! Пиньть!»

С ближнего курумника шумно взлетела какая-то птица. Свистя крыльями, она пронеслась над нами и села на полянку в трех метрах. Следом за ней одна за другой приземлились еще десятка полтора пернатых. Довольно крупные, больше голубя, серо-желтые, с кокетливыми дымчатыми нагрудниками, красноклювые птицы сбились в тесную кучку и, вытягивая шеи, с любопытством разглядывали нас. Кеклики! Так близко, хоть палкой бей!

— Молодые, глупые! — вздохнул Гариф-бобо. — Совсем не боятся человека. Люди здесь очень редко бывают, вот птицы и непуганые. Хорошо, что охотникам сюда хода нет. Один выстрел — и всему выводку конец!

Василий щелкал затвором аппарата, повизгивая и всхлипывая от восторга. Кеклики тихонько кудахтали и вытягивали шеи. Видно, делились впечатлениями.

«Пить-тюу! Пить-тюу!» — донеслось с курумника. Кучка словно взорвалась. Громко хлопая крыльями, кеклики взлетели все сразу и стайкой потянулись на голос.

— Мать позвала! — пояснил Гариф-бобо.

И в этот день, и в другие кеклики подлетали к нам вплотную. Речушка Яхчисороби начиналась у высоченной отвесной каменной стены. Вода падала с камня на камень, с уступа на уступ к подножию стены и бурлила в омуте, как в котле. Каменная стена там, где ее смачивала вода, до самого верха поросла пушистым зеленым мхом, а чуть в стороне от струи падающей воды, между камнями, какая-то птица свила гнездо — громоздкую, широкую чашу из мха и сухих листьев вперемешку с глиной. Гнездо все на виду, а подобраться к нему нельзя — со всех сторон омут. Гнездо было пустым, но Василий неустанно снимал его. Я не знал, чье это гнездо, и осведомился о причине столь щедрой траты пленки.

— Профан! — почти закричал на меня Василий. — Это же гнездо синей птицы!



Из бурлящего омута вода вытекала на широкий галечный перекат. За перекатом темнела глубокая яма. Вода здесь была недвижна, но, едва мы приблизились к яме, она как бы вскипела, и из ямы через перекат к водопаду метнулась стая рыб. Перекат был мелким, а рыбы — крупными, мчали они по мели, поднимая буруны, как торпедные катера. Где еще увидишь такое?

— Снимай! — закричал я Василию. — Чего медлишь?

Тот только руками развел: пленка кончилась, аппарат перезаряжать нужно. Василия успокоил проводник:

— Эта рыба называется маринка. Очень пугливая. Она нас испугалась и устремилась в глубокое место, чтобы спрятаться. Там ей долго не пробыть: шум от водопада. Мы уйдем, и рыба вернется. Тогда и снять ее можно.

Мы вернулись к перекату через час, снимки получились отличные. И не только снимки. На обед вместо надоевшей похлебки из консервов у нас была отменная уха. Маринка — вкусная рыба, но нужно тщательно удалять из ее брюха икру и черную ядовитую пленку.

К полудню котловина превратилась в пекло. У Пянджа даже днем тянет прохладный ветерок, а здесь воздух неподвижен, солнце жарит вовсю. Пришлось спрятаться в тень скалы на берегу речушки. После ухи всех разморило. Мы разлеглись на песочке и задремали.

Проснулся я от шороха. Где-то рядом ползла большая змея. Звук ползущей змеи достаточно услышать лишь раз, его не спутаешь ни с чем другим. Мне этот звук был знаком очень хорошо. Не поворачивая головы, скосил я глаза в сторону звука и в широкой щели, в метре от моей головы, увидел толстый бок гюрзы. Змея уползала в щель. Стремилась, видно, к воде, но, выставив голову из щели, увидела нас и решила убраться восвояси. Не успела, попала в мешок. Внушительной по размерам оказалась одна из мамаш гюрзиного детсада.

После возни с гюрзой дремота прошла, но покидать тень было рано. Котловина словно вымерла. Все живое попряталось от жгучих лучей солнца. Только крупные серые ящерицы — агамы оживленно бегали по берегу речушки. Поймав в траве кузнечика или жука, они легко взбегали по отвесной стене скалы, двигая челюстями, съедали жертву и, замерев, устремляли глаза на солнце.

Кроме агам жары не боялся орел. Он медленно парил высоко над горами.

— Скука! — зевнув, сказал Василий. — Пойду агам ловить. Нужно привезти с десяток в зоопарк.

Снасть для ловли агам предельно проста, вроде удочки — длинная камышинка с петелькой из лески на тонком конце. Когда вспугнутая агама взбежит на скалу и замрет там, считая себя в безопасности, ей на шею набрасывают это петельку. Ни тонкой камышинки, ни лески агама не боится. Только не нужно делать резких движений. Плавно подводи конец камышинки, и любопытная, доверчивая агама сама сунет голову в петлю.

Василий срезал камышинку подлиннее, привязал леску и пошел на охоту. Мне не хотелось жариться на солнце. Я остался в тени и лениво следил за парящим орлом. Постепенно птица снизилась и кружила над котловиной. Круги становились все уже и уже. Вдруг орел сложил крылья и камнем упал на ближние скалы. Зачем? Может быть, поймал кого-нибудь? Я побежал посмотреть и про жару забыл. Подбегая к скалам, осторожно выглядываю из-за камней: на берегу речушки орел сражается с гюрзой! Распустив крылья, птица наскакивает на змею, поочередно выбрасывая перед собой когтистые лапы. Здоровенная змея свернулась в спираль и отбивается бросками головы.

Эх, «Зенит» у Василия! Какой снимок можно было сделать! Оглядываюсь, а Василий совсем недалеко. Крикнуть бы, да нельзя. Чуткая птица непременно услышит. Присев на скалу, я знаками стал звать напарника. Тот не сразу заметил мои сигналы, а потом направился ко мне не спеша. Я отчаянно махал рукой. Наконец Василий сообразил, что я зову его неспроста, и побежал, но было уже поздно. Орел взлетел. Тяжело взмахивая крыльями, птица набирала высоту, держа извивающуюся змею. Левой лапой орел ухватил гюрзу за хвост, а змея старалась дотянуться до лапы. Чем выше поднималась птица, тем отчаяннее билась змея. И вдруг орел разжал когти. Змея шлепнулась на камни, подскочила, как мячик, и осталась недвижной. Орел сел рядом. Несколько ударов клювом, и птица снова в воздухе. Теперь лапа держит змею поперек туловища. Мерно взмахивая крыльями, орел поднялся над котловиной, нашел восходящий поток, перешел на парящий полет и скрылся за горами. Там, где он клевал змею, мы нашли голову гюрзы.

Солнце склонилось к закату. По котловине поползли длинные тени. Стало прохладнее. Спавший возле скалы проводник зашевелился и сел, протирая глаза.

— Пора возвращаться к Пянджу. Оставлять ишаков на ночь без присмотра нельзя!

— А как же шиншиллы? Надо бы еще поискать!

— Вы ищите, а я пойду. Только помните, что завалы нужно пройти до темноты. Если задержитесь, разложите костер и ночуйте. В темноте по завалам лазить опасно.

Проводник ушел. Мы посовещались и решили осмотреть курумники за зарослями чингиля. Пока продирались через чингиль, он взял с нас дань клочками одежды. Несколько позже мы извлекли из своей кожи не один десяток заноз.

Ходьба по курумникам не проста. Многие глыбы качаются, и, прежде чем ступить на такую глыбу, нужно убедиться, что она не вывернется из-под ноги. Медленно бродили мы по курумникам, методически осматривая камни и щели. Ни шиншилл, ни их следов.

Бродили мы по теневой стороне котловины, а на солнечной тень медленно, но неудержимо ползла от подножия обрыва к его верхнему краю. Солнце уходило. Нам следовало торопиться. Василий прибавил шагу, направляясь к завалам. Я отстал. Потом заторопился и шагнул на неустойчивую глыбу, она вывернулась, и я шлепнулся на довольно острые камни. Не успел я прийти в себя от боли, как с ужасом почувствовал, что заскользил по камням вниз, а за мной поползла вся масса курумника. Выше меня курумник состоял из весьма солидных обломков скал, и они тоже пришли в движение. Любая из этих глыб могла раздавить меня, как букашку. Нужно было побыстрее убраться с их пути. Подниматься на ноги времени не осталось, пришлось по-обезьяньи удирать на четвереньках. Глыбы сначала двигались медленно, но постепенно набрали скорость и с глухим стуком, подняв облако пыли, обрушились в заросли чингиля.

И вот тут-то из какой-то щели рядом со мной выскочил серый зверек с оттопыренными полукруглыми ушами и длинным хвостом. Кончик хвоста украшала кисточка.

Шиншилла! Оползень выгнал ее из убежища. Шиншилла пробежала мимо меня так близко, что зверька можно было бы схватить.

Куда же делся зверек? Я ползал по курумнику в том месте, где исчезла шиншилла, заглядывал в каждую щель. Тщетно! Эх, мне бы сейчас чутье!

— Что с тобой? — участливо спросил меня невесть откуда появившийся Василий. — Ты не рехнулся? Может быть, сильно ушиб голову?

— Шиншилла! — выдохнул я.

— Где?!

— Где-то здесь! В камни ушла!

Василий кинулся ворочать камни и вызвал еще один оползень, который едва не погреб под собой нас обоих. Однако шиншилла будто в воду канула. Мы облазили курумник сверху донизу, вдоль и поперек. Уже в густых сумерках подошли к завалам и на спусках чудом не сломали шею. Однако и тут нам повезло. Мы добрались до стоянки возле Пянджа хоть и не совсем целыми, но все-таки здоровыми.

Глядя, как при свете костра мы мажем друг другу синяки и ссадины йодом, Гариф-бобо сокрушенно вздыхал и отворачивался. Мы не обращали внимания на его красноречивые взгляды и вздохи. Мы же шиншиллу нашли!

Спали в эту ночь плохо, а на рассвете, захватив оставшийся зубной порошок, продукты и спальники, уже пробирались сквозь туман ко входу в щель, которая вела в котловину.

Зубной порошок покрыл курумник от подножия до самого верха, и трое суток мы посменно дежурили, не спуская глаз с белого пятна. Нет, не вышла шиншилла. Видимо, она ушла с этого участка в первую же ночь, а может быть, ее придавило оползнем.

Мы оставались в котловине, пока была еда.

Ранним утром четвертого дня навьючили ослов и двинулись в обратный путь. Дойти до Зигара за один день не удалось. Пришлось ночевать на террасе Овгарда после спуска с перевала Пашмык. На ужин у нас были размоченные в кипятке окаменевшие куски пресных лепешек. Утром вышли без завтрака, натощак.

Оказии до Кала-и-Хумба пришлось ждать два дня. Мы отсыпались и отъедались в гостеприимном доме учителя Амирхона.

Пока мы жили в Зигаре, мужчины относились к нам весьма почтительно. Гораздо почтительнее, чем при первой встрече. Причина этого была нам непонятна, и я спросил об этом у Гариф-бобо.

— Йе! — искренне удивился старик. — Разве не вызывает уважения смелость?

— Чья смелость? — в свою очередь удивился я.

— Вы говорили всем, что идете в Яхчисор, чтобы ловить там гюрз?

— Говорили.

— Вы привезли оттуда больше трех десятков этих проклятых аллахом тварей и подтвердили свои слова делом.

— Ну и что?

— Одно дело — говорить о своих намерениях, а совсем другое — выполнять их. Ты сам прошел по тропе в Яхчисор и обратно. Как ты думаешь, успели бы мы привезти оттуда человека живым, если бы его укусила гюрза?

Мое сообщение о том, что я видел в Яхчисоре шиншиллу, вызвало интерес. Туда срочно послали двух лаборантов — крепких молодых ребят. Они прожили в Яхчисоре больше месяца, но шиншилл так и не встретили. Либо я видел единственного уцелевшего зверька, либо шиншиллы живут так скрытно, что встречи с ними исключительно редки.

Что же касается высокогорной популяции гюрзы, то в отчете о выпуске шиншиллы была допущена неточность. Высотомер (альтиметр) показал, что Яхчисор расположен на высоте всего 1341 метр над уровнем моря.

Сенсации не получилось.

Владимир Данилов
ТРОЛЛИ НАЛИМЬЕГО ЛБА


Рассказ

Рис. Н. Хориной


На Нижней Тунгуске каждая мало-мальски приметная вершина или скальный выступ имеют свое название. Гора Коврижка, гора Нога, Дурной мыс или вот хотя бы этот самый Налимий Лоб…

…До Туруханска оставалось не более двадцати пяти километров. Для нас такой переход был сущим пустяком. Почти тысячу километров прошли мы на своем плоту по Нижней Тунгуске, и оно, это удивительное судно, ни разу не подвело нас. Можно было гордиться, что построено оно собственными руками.

Рама плота и палуба покоились на семи пустых металлических бочках, сдвинутых торец к торцу, словно батарейки в фонарике. Для большей остойчивости к бортам прикрепили шесть резиновых лодок — по три с каждого борта. На плоту мы поставили палатку-десятиместку, таган для костра, да еще осталось место для пары бочек с бензином, десятка канистр и поленницы дров, которые мы заготовляли на каждой стоянке.

На Учамском пороге нас лишь чуть-чуть качнуло. На Большом несколько шалых волн прошлись по бортам и наплескали воды в лодки.

Правда, ниже поселка Учами плот сел на мель, но виноваты в этом мы сами: проглядели. Когда бочки под плотом заскрежетали по гальке, все попрыгали в воду и, не разобрав, куда тянется мель, затащили свой «корабль» на еще более мелкое место. Пришлось потратить несколько часов, чтобы на казанке перевезти на берег часть груза и облегчить плот.

В палатке разместились семеро — два отряда. Одним командовал Николай — высокий широкоплечий уралец с бурой бородой, которая закрывала ему всю грудь. Это была замечательная борода. Мы прозвали ее кормилицей. Дело в том, что ничья другая борода не годилась на изготовление мушек-обманок для ловли хариуса. Быть может, хариус на Нижней Тунгуске был очень разборчив, но Николай похохатывал, когда мы выстригали пучки волос из его богатой растительности, и приговаривал:

— Меня здесь вся рыба знает, уж пятый раз прохожу Тунгуску. Уважает…

Начальником второго отряда была женщина, и все звали ее Мэм, видимо, потому, что, когда возвращались из боковых маршрутов по притокам Тунгуски, на плоту распоряжалась одна она.

Сумерки нас застали, когда на правом берегу показался поросший лиственницами и кедрачом каменный массив Налимьего Лба.

— Ночевать будем на левом берегу, — распорядилась Мэм.

— А почему не у Налимьего? — спросил Николай.

— Нельзя, — ответила она. — Там живут тролли.

Николай как-то двусмысленно хмыкнул, словно чем-то поперхнулся, но в ту же секунду Мэм громко крикнула:

— Тролли!

Звонкий возглас покатился по долине Тунгуски, и через несколько секунд со стороны Налимьего Лба докатилось:

— Олли…

— Лоли…

— Оле…

Мы остолбенели. Мэм бросила на Николая победоносный взгляд и сказала:

— Убедился? Трое из них уже проснулись. — И, усмехнувшись, добавила — Ты же знаешь, что тролли работают по ночам, как все добропорядочные гномы.

Получалось именно так, как она сказала. Олли, Лоли и Оле уже проснулись и следили за нами из крохотных пещерок Налимьего Лба.

Володька, наш бортмеханик, запустил «Вихрь», и плот, который норовил уже отважно померяться силами с каменной твердыней Налимьего Лба, нехотя потащился на левый берег Тунгуски.

Это были последние сотни метров, когда наш «Бич» — так мы нарекли свой плот в начале пути — шел под мотором. У самого берега «Вихрь» вдруг неестественно взвыл, и пенная дорожка, взбиваемая его винтами, оборвалась. Мотор замолк. Видимо, громада плота, которую он толкал почти тысячу километров, в конце концов дала себя знать.

— Тролли не любят шума. Это они испортили мотор, — сказала Мэм. — Надо браться за весла.

Мы по трое встали вдоль бортов и начали подгребать к берегу. Уже считанные метры оставались до леса, когда бочки под плотом заскрежетали по гальке. Еще раз стаскивать наше судно с мели никому не хотелось: силы были на исходе. Вчера мы вернулись из «боковушки» — пешего маршрута. Пока наш «Бич» под присмотром моториста Володи болтался в устье Летней, мы «пробежались» по этому притоку Тунгуски до Венлокского яруса. А это в один конец добрых пятнадцать километров, да вдобавок на приустьевом участке Летняя течет в настоящей трубе, стиснутая скалами. Но без граптолитовых сланцев, крапленных битумом, мы не могли вернуться, и день был потрачен не зря.

…Мы кое-как сдвинули плот с мели, и нас понесла река.

— Ну что ж, поедем в гости, — сказала Мэм.

Мы налегли на весла, направляя неуклюжее судно к Налимьему Лбу. Тунгуска старалась как могла, чтобы скорее доставить нас туда.

Над тайгой взошла луна. Серебряная дорожка перерезала всю реку и обрывалась в тени черной громадины Налимьего.

Когда мы вплотную приблизились к мысу, плот замер, как вкопанный. Гребли изо всех сил, но стояли на месте.

— Давайте передохнем, — сказал Николай, — чертовщина какая-то.

Едва мы кончили грести, наш плот медленно пошел против течения, а вместе с ним поползла и лунная дорожка.

— Это тролли, — негромко произнесла Мэм.

Николай сплюнул в сердцах и закрутил головой. Его борода начала подметать лунную дорожку. Мы сушили весла и ждали приказа.

Наконец Николай хлопнул себя по лбу:

— Тролли, тролли, — пробормотал он, — да это же самое настоящее улово[8].

Мы разом все поняли. Налимий Лоб преграждал путь реке и отбивал прибрежное течение.

— Кругом, ребята! — скомандовал Николай. — Греби дружней!

Мы стали грести в обратную сторону, и снова Тунгуска помогала нам. Вскоре плот приткнулся к широкой поляне, чуть выше Налимьего Лба. Мы зачалили его, забив в берег кол. На поляне в серебристом свете луны стояла высокая ель, а чуть поодаль теснился темный кедровый островок.

Наскоро поужинав, мы забрались в спальные мешки. Намаявшись с веслами, ребята разом уснули. А ко мне почему-то сон не шел. Я лежал с открытыми глазами.

Разные мысли приходили в эти тихие минуты. Конечно, троллей нет и не может быть. Они живут в сказках. Мотору давно пора было выйти из строя. Улово устроила сама Тунгуска, она же намыла бесчисленные мели. И все-таки жалко, что не встретили троллей.

Усталость брала свое. Глаза начали слипаться. Я поймал себя на мысли, что тролли рядом, за стенкой палатки, в черной громадине Налимьего Лба. Их зовут Олли, Лоли, Оле. Ну конечно, это они. Оле я знаю с детства. Это Оле-Лукойе — гном, приносящий сон. Оле-Лукойе… Я слышу, как он стучит своими деревянными башмачками и спускается с Налимьего Лба. Явственно слышу «цок-цок-цок». Торопится он ко мне. И снова на берегу тишина.

Сон прошел бесследно. Я улыбаюсь в темноте. Наверно, я ошибся, это не Оле, а Лоли сбежал по каким-то своим делам к реке.

И тут доносятся новые звуки: легкий шорох и знакомые всплески. Какой-то зверь, может лиса, пришел к реке на водопой. Боясь потревожить сон ребят, я выбираюсь из спальника и откидываю полог палатки. От реки шарахается темный силуэт похожего на собаку зверя и исчезает в высокой траве. В эту секунду от Налимьего Лба послышался легкий стук деревянных башмачков тролля. Я обернулся и увидел на лунной дорожке круги. Никакой это не гном, а просто камешек, сорвавшийся со скалы.

Я снова застегиваю спальник, прислушиваюсь, чего-то жду. Вокруг все тихо. Потом явственно различаю тихое постукивание башмачков и песенку. Это ко мне спускается с угрюмого утеса Оле-Лукойе. Конечно же, он несет мне сон…

…Проснулся я от истошного крика. Сразу и не разобрал, во сне это или наяву. Ребята спали как убитые, но крыша палатки уже посветлела. И тут снова пронзительное «куик»!

Пока я выбирался из палатки, гагара успела отплыть на приличное расстояние. В сердцах я выхватил из поленницы тоненькое бревнышко и запустил в нее, но было уже поздно. Крики гагары разбудили всех.

Я оглядел берег. При свете начинающегося дня Налимий Лоб не показался мне таким угрюмым, как в вечерних сумерках. Под елью, что высилась посредине поляны, стояла выбеленная дождями и солнцем палатка. Возле нее сидела, разглядывая меня, собака. Три женщины косили траву.

Полдня мы лазили по Налимьему Лбу, брали образцы. А дело это было не из легких. Покатый склон совсем не приспособлен для пеших хождений. Поставишь ногу на какой-нибудь выступ и выкалываешь образчик из нужного покрова. Да надо еще успеть поймать отколотый образец, иначе он проворно нырнет в Тунгуску. Потом достаешь из рюкзака мешочек, заполняешь этикетку и прячешь образец в рюкзак. И так вот работаешь в течение нескольких часов, пристраивая то одну ногу, то другую. Со стороны наше лазанье по скале, наверно, выглядело довольно занятно.

Наконец настал час, когда мы выгребли плот на середину Тунгуски и река понесла нас к Туруханску.

Однако судьба приготовила нам новое испытание. Едва мы. доплыли до Дурного мыса, с Енисея подул ветер. Палатка на ветру превратилась в самый настоящий парус, и плот довольно бойко пошел против течения.

— К берегу, ребята, и побыстрее! — решительно скомандовал Николай.

С середины реки мы подгребли к берегу. Потом на длинной веревке — чалке сделали широкую петлю.

— Пойдем бечевой, — сказал Николай и первым накинул на плечо петлю. — Будем меняться через каждые полчаса…

…Когда настала моя очередь, я понял, как тяжел и неуклюж наш плот, как вязок берег перед Дурным мысом и как плохо, что нет здесь добрых гномов…

Всеволод Евреинов, Николай Пронин
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ЗАЛЕСЬЕ


Рассказ

Рис. К. Александрова


1

И встал новый день. Как и отстоявшие пред ним, начался он по-осеннему, в тумане и серости. Но лезвие зари остро и холодно прорезало восток, шар солнца медленно выкатился над зазубринами лесного окоема, похожего на шеломы бессчетного воинства. И день стал все яснее и яснее разгораться, празднично украшенный сентябрьским убором. Зажглись золотом стволы неохватных сосен, рдела листва. Обындевелые травы засверкали многоцветьем радужных искр на каждом стебельке и листике.

Потеплевшие лучи выгнали последние клочья белесого тумана из низин и оврагов, и всеобъемлющее торжество осеннего погожего дня пронизало округу. Дорогу обступали теперь сумрачные разлапистые ели, и она текла верста за верстой, обрываясь иногда в лощину или упираясь в стену дерев, и тогда казалось — нет ходу дальше. Но впереди опять где-то ждал поворот, и расступалась глухая, непроезжая дебрь, и бежали по сторонам золотые сосны, широколистые дубы, заросли лещины и малины.

Вои ехали молча, только поскрипывали седла, стучали копыта о корни лесных гигантов и валежины да всхрапывали кони, отгонявшие, мотая головами и звеня уздечками, надоедливую лесную мошкару. Кони шли шагом, и никто не понукал их. Хотелось смотреть по сторонам и вверх, на вершины дерев, и вниз, под конские копыта, пить лесные запахи, слушать тишину, вобравшую в себя посвисты птах, стук дятла, скрип далеких телег, везущих доспехи и тяжелое вооружение. Ехали вольно, без опаски, сняв кольчуги, а многие и армяки, оставшись в одних белых холщовых рубахах. И каждый как бы сливался со всем этим лесным миром, что-то заставляло пристально всматриваться в неброскую красоту лесной стороны, столь много говорящую сердцу. И взоры их были не суетны. Неторопливо, успокоенно внимали они всему сущему. Самый воздух вливал в истомленное тело новые силы. Вот она, земля отчая и дедичья, за которую шел великий бой за Доном…

Свершен тяжкий ратный труд. И вельми много осталось и простых кметей, и бояр, и воевод, и князей русских на этом поле.

Навсегда…


Дорога упала в низину, болотистую, поросшую осокой и кустарником. Показался шатер церквушки, неотличимый издали от вековой ели, и вот она, Евлога, с темной, будто бездонной водой меж усыпанных порыжелой хвоей берегов. Стволы дерев посветлели: это впереди небо глядело в зеркальное блюдо озера. На лесной луговине стояло несколько изб, но больше было новых, еще недостроенных срубов, светившихся янтарно на фоне темно-зеленой хвойной чащобы. Каждый невольно вдыхал пахучий аромат свежесрубленных сосен. Все вокруг было усеяно плахами, щепой, корьем. Кое-где лежали стволы, не очищенные от сучьев и коры. Крестьяне, видно, спешили поставить новые дома до зимы. Да приспело еще более важное, как не догадать: ушли воевать Мамая. Живы ли? Бог весть…

Князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский подъехал поближе к озеру, соскочил с седла, бросил поводья гридину, чтобы напоил коня, и сел на смолистые ошкуренные бревна. Стало уже почти по-летнему жарко, и Б оброк расстегнул кафтан и снял высокую опушенную мехом шапку. Он посматривал на срубы, любуясь умелой работой. Ладили их ставить высокими, на каждый шло не меньше ста бревен, рубили их «в лапу». Некоторые срубы были подведены под крышу. Изготовили кое-где и охлупень с коньком, и «курицы», удерживающие скаты кровли.

Вой, следуя примеру князя, спешились и повели коней поить. День гулял по округе солнечный, пахло навозом, дымком с огородов. Оттуда неторопливо шли женщины, по двое тащившие корзины с большими светло-зелеными кочнами капусты и морковью.

Несмело они подошли к Боброку и поклонились до земли.

— Егда ушли мужья ваши? — спросил он, принимая кувшин парного молока и ломоть пахучего ржаного хлеба из рук босоногой девчонки, которая тут же спряталась за спины старших.

— На Спас еще, осударь-батюшка, — голос у женщины был грудной, чистый, она так и выпевала слова, а сама с затаенной болью смотрела на кметей, видно не решаясь спросить, не знает ли кто о судьбе ее супруга, — со дружиною князя пресветлого Володимера Ондреича…

— Князь Серпуховской, — с расстановкой сказал Боброк, ставя на землю кувшин и кладя за обшлаг кафтана кусок недоеденного хлеба для коня, — в час сей со полцы свои вместе с великим князем Московским идет на Коломну-город. Аще живы мужья ваши, они там обретаются, аще посечены в битве… — Боброк не договорил, уронил руку с колена и поник седеющей главой.

Неподвижно и молча стояли возле него простые русские женщины, старые и молодые, в домотканой одежде, в повязанных по самые брови платках. И не могли они не знать, не предчувствовать, что многие здешние жители не вернутся сюда. Но ни плача, ни причитания, ни вздоха даже. Лица суровы, лишь в потупленных долу глазах несказанная боль.

Фыркали лошади, пившие воду, били по ней копытами, и сверкающие брызги разлетались веером. Негромко переговаривались вой, позвякивала булатная сталь. Щедро льющийся с неба солнечный свет был преисполнен мира и покоя.

А пред глазами Боброка неотступно стояли одни и те же видения. Они отошли, а и отшедшие хватают за душу.

Снова и снова выезжает он с Дмитрием Московским во чисто поле в канун сражения. Вражий стан затаился в ночной тиши. Что сулит грядущее? Как изведать? Волхвы на Волыни, где их и посейчас видимо-невидимо, улавливают ветер. Боброк повернулся к слабому его дуновению вполоборота, поднял лицо к звездам и произнес заветные слова. И вот пахнуло душным восточным базаром, неведомо откуда донеслось его разноголосье, слившееся в волчий вой жуткий, крики вранов, глухой клекот орлий кровожадный. И еще раздался вдали стук и гром, будто град кто возводит.

Дмитрий сидел в седле неподвижно и прямо, багряный его плащ при свете звезд казался черным, тяжелыми складками падал на круп коня.

И понял вдруг Боброк: все земные пути вели князя сюда, к главному делу его жизни. И тогда повернулся к русскому лагерю. Дмитрий тронул повод, и конь его тоже переступил ногами. Оба они увидели, что вместо зарниц, полыхавших с вечера, на заходе посветлело, как бы разлился свет зари.

— Добрый знак! — негромко сказал Боброк.

Что-то заставило его слезть с коня и припасть правым ухом к сырой земле. И ясно различил женские рыдания и причитания. Татарские матери убивались о судьбе своих сыновей, тужили и русские невесты.

В глубокой задумчивости вернулись они в свой стан. А наутро… Как не тщиться было Мамаю нечестивому Русь одолеть, коль сумел он собрать столь великую силу! Померк свет божий от несметных стрел. С завыванием и криками дикими ринулось разноплеменное ордынское воинство на рати князей русских. И кочевников-степняков, и наемников-фрягов прельстил Мамай златом, а паче всего посулами всласть пограбить Залесские земли. И втрое было силы нечестивой против русских полков.

…Для него, старого воина, самое трудное было удержаться, не ринуться в битву, когда не стало видно русских стягов. Все поле, казалось, затопили Мамаевы полчища. Но недаром он, Боброк-Волынский, провел полжизни в военных походах.

Мудро расположил он свой засадный полк. Правильно рассчитали они с Владимиром Андреевичем Серпуховским момент для всесокрушающего удара. Вся несметная сила Мамаева уничтожена или рассеяна по лицу земли…

Пережить такое побоище… Но и это еще не все. Надо было хоронить погибших. Трубы, трубы, трубы… Долго звучали они, сзывая всех, кто остался в живых. И тут же, на Дону, московский боярин Михалка Александрович стал составлять горестный список посеченных в битве. И первым в нем шел любимец великокняжеский Бреньков Михаила Ондреевич. И было это для великого князя Дмитрия все едино что отнять уды — руку или ногу. А вслед за ним занесли князей Белозерских — Федора Романовича и сына его Ивана, оба под стать дубам великорослым. Князь Федор Тарусский, брат его Мстислав, князь Дмитрий Монастырев, Ондрей Акатьевич, нарицаемый Волуй, Дмитрий Мининич…

Все они участвовали в походах Дмитрия Московского: и на Михаилу Тверского ходили, когда вознамерился он занять великокняжеский стол, и на волжских булгар, и от литовцев отбивались не раз.

За Русскую землю сражались, не щадя живота своего, выходцы из других земель. Остались на поле боя Семен Мелик да Василий, оба из немец пришли; Ондрей Серкизович, по родословным книгам внук мурзы Чета, выехавшего из Орды в Московское княжество при Иване Даниловиче Калите. Мелики да Серкиз на Воже-реке отличились два лета назад, где наголову был разгромлен мурза татарский Бегичка. Но в той сече он, Боброк, не участвовал, сидел воеводою на Москве.

Свиток с именами усопших сам собой разворачивался… Инок Свято-Троицкого монастыря Александр Пересвет, Федор Воронец, брат тысяцкого Василия Вельяминова, Дмитрий Александрович Всеволож, брат его Владимир…

Токмо князья и бояре нарочитые, и вельможи знатные, и воеводы. А прочих бояр и кметей, и горожан, и смердов, и ратников не писал никто, множества ради имен… Записаны они в других книгах, где всему сущему на земле счет ведется особый и неукоснительный…

Князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский: провел рукой по лицу, тряхнул седеющими кудрями, встал. Более всего страшиться надо, чтобы в нутро не заползла туга великая. Скорбь безмерная пустую душу сотворяет, некрепкую, и делается она как источенная червем древесина — труха. Лютая это напасть и тягостная. Мужи русские всегда преступали чрез нее и были отмечены доблестию.

Боброку подвели коня. Он надел шапку, застегнул кафтан, поправил широкий меч и легко вскочил в седло. Небольшая его дружина, видя поспешность князя, зауздала скакунов и двинулась следом, и теперь уже на рысях, ибо князь горячил коня.

Знал Боброк, слишком хорошо знал, что нельзя надолго отдаваться расслабляющему чувству, будь то скорбь, самодовольство, лень блаженная, тщеславие неуемное или еще что.

И сейчас уже надо собраться мыслями в тугой клубок. Нечестивый Мамай бежал. Куда? То до поры неведомо. С ним покончено. Но зорко и ревниво следят за великим княжеством Московским и иные враги, не менее беспощадные и лютые, чем ордынцы.

Солнце закрыли тучи, тревожно бегущие с захода, и Боброк подумал о Литве. На день единый опоздал Ягайла Ольгердович, великий князь Литовский, не поспел соединиться с Мамаем, а уж у Одоева был. А может, и выжидал, каков исход будет дела того кровавого. Больше похоже то на повадку Ягайлову… Но прознали вой русские, что далеко отбежал он от Дона с полками своими и всею силою. Только куда двинется сейчас?

Сам выходец из земель, попавших под руку литовских князей, знал Боброк, слишком знал повадку их нападать скрытно, внезапно, прямо по-волчьи, рвать остервенело все, что ни попадет. Ольгерд Гедиминович превзошел всех властию и силою, саном своим в земле Литовской, понеже ни пива, ни вина, ни меду не пивал, великоумством своим значение приобрел. И многие страны и земли повоевал, а паче всего русские княжества, и придвинулся вплотную к Московскому, и стал сосед ему грозный и беспокойный. Из двунадесяти сынов своих возлюбил он наипаче старшего, Ягайлу, ему же и великое княжение Литовское по смерти своей препоручил. Ан нет, не в отца пошел Ягайла, ладит поступать не по-волчьи даже, а по-разбойному. Потому доверять ему нельзя, более всего слову его. А смотрит он больше туда, в угорскую и немецкую землю. Того ради и веру задумал принять латинскую. А братья его, Ондрей да Дмитрий Ольгердовичи, в рати московской с полками своими полоцкими и дебрянскими бились с Ордою за землю Русскую. Так раздвоился в сынах своих Ольгерд Гедиминович… От стен крепостей Троки и Вильно ходил он в многодальние походы. Но все больше на восток, а от рыцарей Немецкой земли только оборонить земли свои желал. Много, много воевал он с Москвою, соуз против нее с Тверью заключил. И потому весть «Литва грядет!» столь же страшна стала, сколь и напасть татарская.

Сейчас Ягайла удалился к своим пределам, немотствует. Кто ведает, надолго ли?

Соузу с Михайлой Тверским теперь предпочел он соуз с Олегом Рязанским, врагом Москвы лютым и давним. Душегубный сей Ольг, едва двинулся на русские княжества темной тучею Мамай, послал к нему и Ягайле боярина своего Епифана Кореева, чтоб соединить силы свои на Оке-реке, под корень извести великое княжество Московское.

И быть бы тому зверю, подобно змею поганому огнедышащему, о трех головах, да поспел Дмитрий Московский срубить одну из них, самую лютую. Ан остались две, вельми лихоимные…

И опять Боброк вспомнил утробные голоса земли, коим внимал пред тем, как встали полки на поле за Доном. Увидел явственно лица усопших. В который раз будто кто толкнул: защита сейчас худая Москве. Все-все ушли с Дмитрием на Дон. Правда, оставил Боброк в вотчине великокняжеской — Переяславле Залесском отборных молодцов сот несколько про всяк случай. Но и всего только… Кого соберет оставшийся воеводою на Москве Федор Андреевич Свибл? Муж он доблий. Его тщанием возведена угловая кремлевская башня — Свиблова. Да и другие вельможи порадели изрядно: высятся белокаменные стены мощные на устрашение ворогам лютым. Да ведь на стенах тех защитников ныне не усмотришь… А там великая княгиня Овдотья Дмитриевна с малыми детьми Василием да Юрием. И его, Боброка, жена Анна, единокровная сестра великого князя Дмитрия.

Кто сочтет, сколько раз приходилось выступать ему в поход? И сколь много раз возвращался он с победою? Но никогда не терял он осторожности. Тревожило чувство опасности и в эти дни. Томило, только двинулись рати с поля Куликова. И потому, подъехав к великому князю Дмитрию, тихо, чтоб не услышал никто, сказал, что не будет медлить, с малою дружиною двинется прямо на Москву, минуя град Коломну, готовую со всем торжеством великим и подобающими почестями встретить победоносное воинство, собравшееся под великокняжеским стягом Дмитрия Московского.

2

Слухом земля полнится. Худая ли, добрая весть не лежит, а бежмя бежит. А весть о победе князей русских над Мамаем нечестивым со всею его ордынскою силою достигла и Москвы, и Коломны, и Дмитрова, и Звенигорода, и Владимира, и Суздаля, и Новгорода Великого, и Плескова (Пскова), и других городов и весей русских преже, нежель туда добрались гонцы великокняжеские. Сердца тверичей и рязанцев, чьи князья враждовали с Москвою, тож расцветились радостью. Да и могло ль быть по-иному?

С того самого часа, когда иерей рязанского Архангельского собора Софоний узнал, что ордынский хан, мнивший вторым Батыем стать, бежал с поля Куликова и сам след его затерян, а мурзы ханские вкупе с единомышленниками своими и наемниками — бесерменами, арменами, фрягами, Яссами, буртасами — стали добычей вранов и волков, захлебнулись в волнах донских или рассеяны по лицу земли, ощутил в душе нечто небывалое. Будто запели соловьи, пахнуло черемуховым цветом, само солнце второй раз в этом году улыбается по-весеннему.

Но чернее тучи, мрачнее мрачного ходил князь Олег Иванович Рязанский. И сильнее обычного припадал на посеченную в битве правую ногу. Софоний хорошо знал, что лютой ненавистью пылает сердце его к великому князю Дмитрию и всему московскому. Обиды прежних междоусобиц забыть не может. И того, что Коломна давно уже стала московской волостью, и что его удельный князь Пронский руку Москвы держит, и что ходил Боброк на Рязань, когда похвалились рязанцы повязать московичей голыми руками. И пришел к тому Боброку успех. Помнит Софоний, как въезжал он в Рязань, как сел на великокняжеский стол князь Пронский. Но вновь стал володеть обширными рязанскими землями Олег. Подступали те земли аж к Можайску, что на заход от Москвы лежит. Ан ныне и укоротились руки Олеговы. И все те обиды больнее, чем старые раны, ноют…

Вот и случилось так, что, егда вострубил Дмитрий Московский большой сбор, Олег не токмо не встал, подобно другим князьям русским, под знамя Дмитриево, чтоб оборониться от Мамая, но и уподобился Святополку Окаянному, поднял руку на братьев своих.

Олег Иванович в бранех ратных страшен бывает, ума не занимает, но застилает разум злоба лютая. Замыслил под корень извести землю Московскую, искал соузу с ордынцами, и впрок не пошли уроки горькие. Прошлым летом показал он Мамаю броды на Оке, хотел направить на московичей. Но не пошли мурзы татарские, испугались Дмитрия: слишком памятно было сражение на реке Воже. Мало кто в Орду тогда вернулся, мурзы и ханы, сам Бегичка, вож нечестивых, в той битве погибли все.

И зло свое за погибель любезных сердцу его вельмож выместил Мамай на Рязани: и город пожег, и посад, и волости рязанские, в полон угнал несчетно народу. Сам Олег со княгинею Ефросиньей еле ноги унес в Московскую землю.

И сейчас было б то же от соузу того нечестивого. И князь то знает, но лишает бог разума, кого наказать хочет. Не поспел Олег соединить полки свои с Ягайловыми и ордынскими на Оке-реке, а после битвы за Доном растерялся, затаился, ждал: вдруг князья русские пойдут воевать рязанские земли. Но не случилось того. Вот уж и возвращаются полки под знаменем Дмитрия Ивановича, Коломны достигли, а не тронули, не разграбили ничего, никому же зла не сотворили, не досадили, не бесчестили.

А Олег и тут хитрость оказал: прознал, сколь много крови пролилось на поле Куликовом, едва треть того воинства возвращается, что выступило из Москвы, несчетно число покошенных с ранами великими, коих Дмитрий повелел везти на излечение на телегах долгих в стан подмосковный. И воспринял Рязанский князь тихий нрав Дмитриев как боязнь и бессилие. И вот уже от злого сердца повелел: тех, кто в малом числе идет чрез отчину его с поля Куликова, имать и грабить и нагих пущать.

И держал в своем тереме Епифана Кореева, что приобык посольство вершить, дорогу изведал изрядно и в Орду, и в пределы литовские.

Все то примечал Софоний и часто дивился: разве не ведает Олег Иванович, как взрастала, как страждала земля Русская? Не вникал в слово Мономахово, не ведает о походе Игоря на половцев, не вник разумом в повесть печальную о погибели Рязани, о том, как разорял сыроядец Батый землю его отчую? А надо бы ему крепко помнить, что послал Юрий Ингваревич Рязанский пред лицом опасности грозной за помощью к Владимирскому князю Георгию Всеволодовичу. Не прислал рати он. Не дали подмоги и другие князья. Всех их поодиночке одолел Батый. И опустилась ночь на Русскую землю на полтораста лет. Но вот явился великий князь Дмитрий Иванович, взял меч в правую руку и сокрушил безбоязненно Батыя новоявленного.

Софоний жадно ловил отзвуки великой битвы, все рассказы, доходившие до него. Сам из дебрянских бояр, бывал Софоний за Окой, за Доном, помнит ковыльную степь седую, от века она вотчиной степняков считалась непреложно. А ныне Софоний полюбил выходить за земляной вал города. Заокские степные просторы распахивались широко, и спокойно можно было смотреть в полуденную сторону, не ожидая увидеть быстро надвигающуюся темную массу всадников на низкорослых конях.

Софоний считал: князь Александр Ярославич Невский — одиннадцатое колено от Рюрика. Иван Данилович Калита — тринадцатое, Калита же — дед великого князя Дмитрия Ивановича Московского. Пятнадцатое колено — прямой Рюриков потомок. Не ему ль возвестить зарю после долгой ночи, весну после зимы студеной? И Олег знатен, ведет род от князей Черниговских. Но вручает ныне провидение судьбу земли Русской в руки Рюриковичей. Иное и случиться не должно… Все так же неспешно несла свои воды Ока, но теперь они текли в Лету, отмеряя совсем иное время.

И вот пришел час тревоги великой. Еще не рассеялись осенние предутренние сумерки, как к нему постучался Протасий, духовник Олега Рязанского.

— Зрю, ведаю, Софоний, — сказал он, — снедает тя беспокойство, и не о себе токмо печалуешься, того ради надумал поведать, что открылось мне. Князюшка наш уже не трепещет боле Дмитриевой рати, глаголют, слышь, тех, кто меч держит, копье иль сулицу, не больно много. Да и сведомо стало князю, что Дмитрий уже распустил многие рати. Восхотел опять Олег Иванович с Ягайлой соединиться, мыслит незапно ударить на Москву, может, и до прихода Дмитрия… Кореев-то днесь к литовским пределам побежал…

Протасий входил в клеть церковную осторожно, скользнул, как тень, так же и вышел бесшумно, тайно. Неторопливо зашагал по пыльной дороге к терему князя, где стояли оседланные кони.

Софоний постоял малое время у слюдяного оконца. Голова горела, мысли вразброд пошли, и вдруг, будто стегнул кто: не помнил, как в конюшне оказался, трясущимися руками оседлал скакуна, пал на конь и лишь тогда стал соображать, к кому направить путь. Как не допустить злодеяния Олегова? Кому поведать о том, что вызнал? Ни Дмитрия Ивановича, ни князей, ни бояр его приближенных на Москве нет. В Коломне ли они? Да и предуведомить надо преже московичей: Ягайла может нагрянуть с западной стороны.

Конь уже давно во весь опор несся к Москве, когда Софоний решил: надо ему появиться в Симоновом монастыре, что год назад основан у развилки коломенской и серпуховской дорог. И дробный перестук конских копыт как бы подтверждал: да-да, да-да. Надо сообщить игумену Феодору. Поездка к нему не вызовет подозрений у слуг Олеговых и у самого князя Рязанского. Часто наведывался иерей Архангельского собора по делам церковным к Феодору, в миру Ивану, сыну Стефания, брата Сергия Радонежского. Двунадесять лет провел Феодор в Свято-Троицком монастыре, иночество принял там, схиму, а теперь вот основал на Москве обитель святого Симона. И для коня Софония дорога туда уж знакомой стала.


В вошедшем симоновский настоятель сразу узнал рязанца-иерея. Не осталось почти священных книг в Рязани, многажды полностью выгоравшей дотла за последние только годы. И нечего было выбирать канонарху для отправления службы. А на Москве книги хранили в каменных подклетях соборов, да и списывать их стали гораздо. Вот и приходилось рязанским иереям волей-неволей скакать в Чудов ли, в Симонов ли монастырь, дабы купить иль на время взять нужную книгу.

Вельми печаловался Софоний, что в рязанских пожарищах сгинули навсегда летописные древние свитки. А «Поучение» Монома-хово да «Слово о полку Игореве» он держал теперь в собственной памяти и в сердце…

— Да будет с тобою благословение божие, — сказал Феодор, осеняя склоненную лысеющую голову иерея широким крестом.

— С победою великою, отче, — отозвался тот, с трудом поднимаясь с колен, — великую победу одержал над сыроядцем Мамаем князь Дмитрий Иванович… Донской…

Феодор быстро-изумленно взглянул на Софония. Донской? Это слово как-то само собой вырвалось из уст иерея, но, произнесенное, оно уже начало жить своею собственной жизнью, уверенно одеваясь плотью. Феодор несколько раз повторил его про себя. Донской! Как хорошо и метко сказано. И удивляться ли тому, что оно произнесено человеком вроде бы из враждебного стана? Стан-то враждебный, да Софоний соумышленник давний. Не раз, не два и в этой келье, и в Чудовом были говорены сокровенные речи.

Оба они — и настоятель и иерей — знали и крепко одобряли, что великий князь Дмитрий Иванович неизменно следовал совету деда своего Ивана Даниловича Калиты — жить заедино всем князьям русским. Случались крамолы и кары за то. А после битвы Куликовской все поняли правоту великокняжескую. Все ли?

Феодор сразу, как увидел Софония, остро почувствовал, что на сей раз его привели сюда совсем иные дела, нежели раньше. Он не торопил приезжего, понимая, что предстоит нечто важное.

Софоний сел на лавку, вытянул ноги, прикрыл глаза, чтобы собраться с мыслями. Вид у него был утомленный, даже измученный. На полах подрясника и сапогах ошметки грязи. Веки покраснели, глаза блестели воспаленно. Как бы очнувшись, он выпрямился, огляделся и заговорил, поглаживая бороду. По временам останавливался, зажимал бороду в кулак и нервно покусывал. И чем больше говорил, тем большее облегчение чувствовал, будто постепенно перекладывал груз неимоверный на другие плечи. Феодора же эта тяжесть все сильнее пригибала к скамье. Его худое аскетическое лицо заострилось, глаза заблестели, как и у Софония. И когда Софоний кончил свой рассказ, Симоновский настоятель еще долго сидел недвижно, словно окаменев. Потом кликнул служку и вышел вон из кельи.


Софоний с натугой стянул будто приросшие к ногам сапоги, снял подрясник и растянулся на лавке, подложив его под голову. Все тело гудело и ныло. Неимоверная усталость от многочасовой скачки сковала все члены. Он закрыл глаза, устроился поудобнее, повернулся на один, другой бок. Уснуть не удавалось. Перед глазами мелькали деревья, кусты, летевшие по ветру осенние листья. Леса и перелески сменялись пажитями, речными бродами, взгорками и буераками. Конь всхрапывал, тряс головой и спотыкался. Софоний торопливо хватался за повод и… пробуждался от недолгого сна. Потом опять проваливался в бездонную темноту, но откуда-то появлялся Олег Рязанский, подходил, подволакивая правую ногу, поднимал огромный двоеручный меч, чтоб опустить на голову иерея. Пытаясь увернуться от страшного удара, он скатывался с лавки.

Софоний сел, попытался успокоиться. Нет, не заснуть. Что-то рвалось наружу, требовало выхода. Софоний напряженно вслушивался в себя. Какие-то люди кричали, разговаривали на разные голоса. Он отчетливо слышал пение ратных труб, звон оружия, шум битвы.

Софоний поднялся с лавки, походил босиком по келье. Теперь он уже и видел, как сражаются русские рати. На столе, пред иконою, лежали листы бумаги, предназначенной для списывания книг. Взял один лист, плотный, шуршащий. Иерей не раз видел здесь бумагу и дивился немало: на Рязани о ней и слыхом не слыхивали. Никогда он не писал на бумаге. Искушение было велико. Софоний взял гусиное перо, поискал глазами чернильницу и неожиданно для себя вывел: «Слово о великом князе Дмитрие Ивановиче и брате его князе Владимире Андреевиче, яко победили супостата своего царя Мамая».

3

К дружине малой Боброковой присоединились новгородцы, что стояли на поле Куликовом плечом к плечу с ратями Андрея Полоцкого и Дмитрия Дебрянского, братьев родных Ягайлы Литовского. И были те вой рыжебороды, плечисты, на конях богатырских. Лица открыты, взгляд прямой. Скоры они и на радость, и на печаль, но тугу долго в себе не носят и зла ни на кого не держат, коль нет в том нужды особой. На добро же весьма памятливы. Многие среди них ушкуйничали, ходили на лодьях по Волге, бесермен пощипали изрядно, а уже потом к Дмитрию Московскому присоединились, сами от себя, не от бояр новгородских, не пославших рати на ордынцев.

Вот едет новгородец Есип Варфоломеев и московский ратник Иван Абакумов конь о конь, беседуют:

— Ну и рече князь Дмитрий Иванович: «Почто бесчинствуете? Почто гостей моих грабите? Не ведомо ль вам, что лучше малое имение с правдою, нежель богатство велие, лихоимством добытое?» — Есип Варфоломеев молчит, чтоб подчеркнуть законность и значимость вопроса, потом продолжает: — А Федька Хлыст, царствие ему небесное, рече: «Отложи, княже, нелюбовь свою. Грешны, аще грабили бесермен, они же у хрестьян награбили».

— Ну и принял в рать свою Дмитрий?

— Принял с охотою превеликою… — Есип заразительно смеется, но тут же прикрывает рот ладонью: пятеро братьев пришли к великому князю Дмитрию, а возвращается он один.

— И много ль у Мамая добра взял?

— Заплатил ордынец дань хорошую, токмо кровью сыроядцев своих…

…А дорога вела все дальше и дальше, вела и лесом, и полями, казалось, и конца ей не быть. Может, не надо и печаловаться, развеешь ли горе думой? Смотри и смотри, как привечает тебя родная сторона, вольно раскинувшаяся, уходящая на полуночь лесными увалами. Бессчетно в них урочищ и весей. Развертывался в синеватой дымке весь обильный и могутный Залесский край, земли русских княжеств, подклонившиеся под руку великого князя Дмитрия. Обильны здесь и бобр, и куница, и хохуля, и лиса, и векша, и заяц. Стадами бродят вепри, жируя в дубровах. Об эту осеннюю пору стучат грозными рогами лоси. Заберешься в чащобу — не миновать встречи с топтыгиным. А в реках лови и осетра и стерлядку, не ленись закидывать невод почаще. Возле малых рек и великих, озер лесных стоят по холмам, да и в низинах, города и селенья. В водную гладь смотрятся и церкви, и терема, и палаты боярские, и избы простого люда.

И вот открылась излучина широкой реки. Миновали вои Котел, Данилов монастырь, села Хвостово и Колычеве.

Вои догнали путников с нехитрой кладью. Есип Варфоломеев распознал в них земляков с новгородской стороны, но те роняли слова неохотно, и он подъехал к остроглазому отроку, назвавшемуся Васильком. Тот поведал, что все они плесковичи, каменных дел мастера, побывали и в Новом Торге, и в Нижнем Новгороде. Были в других городах. Но нигде не встречали ничего достойного сравнения с родным Плесковом иль самим Новгородом Великим.

Есип кивал согласно, а все же и улыбку прятал в рыжую свою бороду.

На левом берегу реки, на высоком холме, куда взбирался темнохвойный бор, показалась заметная издали белокаменная кладка неприступных стен с мощными угловыми и проездными башнями. И там, за стенами, виднелись купола белокаменных же храмов. На левый берег вел наплавной бревенчатый мост, скрепленный коваными скобами. Все вокруг было истоптано конскими копытами, валялась порванная сбруя, сломанные колеса, древесный мусор. В нос ударил тот особый запах лесной воды, что ощущается и у малого бегущего в чащобе ручейка.

Кони несмело ступили на осклизлые бревна наплавного моста, осторожно переступая ногами. Вода, журча, обтекала бревна: течение, видно, было сильным. И когда одно из бревен резко погружалось, фонтан брызг обдавал всадников. Но никто этого и не замечал. Все взоры устремлены были на белые кремлевские стены. И тот, кто узрел их впервые, и сами московичи шептали невольно: «Лепота!..»

Плесковичам и новгородцам странно было видеть в глуши лесной столь дивный город, о коем мало что и известно было.

— Вот она, Московь-от, — сказал Есип Варфоломеев Васильку-отроку, — чудо чудное. Сколь ни зорили враги, ни палили незапные пожары, а она все прирастает да прирастает слободами и монастырями. Как разуметь тако?

Есип всюду прошел, остер умом и всеведущ. Не раз ушкуйничал на Волге-реке, а узревши ее, человек в помыслах своих и речениях как бы вдвое мудрее становится.

— Зри, отроче Василько, — указал он плетью на северо-запад. — Отсюда путь лежит в наши новеградские да плесковские края. И все, разумей, по рекам и озерам, мало где волоком. А там, — взмахнул он рукой, сделав широкую дугу, — стольный град, коий сам Мономах ставил, того ради и имя ему дано — Володимер. Не бывал? Вельми красно украшен град тот. Зреть надобно… Ну а дале Волга-река, а по Волзе… — Есип прикрыл глаза, вспоминая свои ушкуйные походы, — путь до самого моря Хвалынского, и в Лукоморье, и к яссам. — Есип махнул рукой на заход солнца. — Там, сам разумеешь, Литва, тамо и немец сидит, и угры, и ятвяги, и другие латинские страны. Одначе и они путь на Русь держат, и тогда Московь не миновать. Ну и в Царьград…

Тут кони ступили на землю и, повеселев оттого, что нет под копытами более зыбких бревен, тронули рысцой. Непрерывно бежавшие с запада тучи вдруг разорвались широкой полосой, и с неба брызнуло золото лучей, пронизавших все вокруг. И вслед за тем, будто только и ждали такого знака, разноголосо, хрипло и звонко-пронзительно закричали петушиные голоса. Обрываясь в одном месте, этот дружный крик-призыв подхватывался в десятках других. И тогда стало видно, как широк и неогляден город. Во-он там Глинищи, много левее и дальше Пески, а в другой стороне — Бор, Болото, Дубровы, Сады, Лужницы, Поляны… Урочищ много, и каждое дало приют то ли монастырю, то ли слободе, то ли имению. А сразу их и не приметишь: лес да рощи. Зато тут, на берегу Москвы-реки, близ кремлевской стены, и оживление и многолюдие. И челны, и лодии, и плоты. И ряды поставлены, торг идет бойкий.

Василько смотрел во все глаза. А спутники его уже поднимались на холм. Пришлось и отроку стегнуть конька.

Ближе к Кремлю дома стояли теснее, строились в порядок. Срубы высокие, бревна неохватные, сосновые иль дубовые, иной раз и тесаные на брусья или же тесом обшитые. Дворы крыты. Частоколы, заборы, ворота вельми крепки и надежны. Не больно казисты дома, решил Василько, нет и деревянного узорочья, как у них во Плескове. Ан очелья окон украшены. Есип и тут подсказал: дескать, птицы Сирин, Алконост, кентавр, русалка. А этот всадник, поражающий копьем злого дракона — нечистую силу, — святой Егорий Храбрый. Он и есть главный святой во граде Москве.

Дымы шли из труб. По-черному здесь не топили. И это на удивление пришлось каменщикам-плесковичам.

Есип Варфоломеев повернул было коня вправо, где на взлобке стояли дома гостей новгородских да псковских, отчего и называлось место Псковской горкой. Но куда там! Все его спутники двинулись прямо к проездной Фроловской башне, видно, потянуло к себе новоявленное белокаменное чудо.

У башни стояли несколько повозок, крытых иноземной тканью. Завидев князя Боброка с его кметями, от них отъехал высокий всадник на буланом жеребце, кутающийся в широкий греческий плащ-хитон. С гречином был толмач, да и сам Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский разумел немного по-гречески. Чужеземец поведал, что пришли на Москву торговые гости-сурожане, с ними и татарин, рекомый Бурунчай, тож торговать вознамерился с Русью. Он же сам изограф царьградский, именем Феофан, приглашен епископом новгородским храмов тамошних ради росписи. И понеже сурожские его знакомцы оставались здесь, на Москве, просил обезопасить для него тот долгий путь от лихих людей и других напастей всяческих.

Боброк ответил, что торговым людям, откудова бы они ни пожаловали, здесь всегда рады. Сурожане же, коль зла не замышляют, подобно известному Некомату, предавшему великого князя, особым почетом и привилегиями многими пользуются. А ему, изографу Феофану, надобно держаться вон тех воев, чей путь лежит в Новый город.

Разговаривая с гречином, Боброк нетерпеливо поглядывал в сторону великокняжеского терема. Но вот наконец и резное его крыльцо. Князь соскочил с коня, и через минуту к нему с рыданиями припали Анна Ивановна и Овдотья Дмитриевна, обе княгини в высоких киках и летниках.

Но не успел Боброк и кольчугу снять, как перед ним предстал духовник великокняжеский Феодор, настоятель Симоновского монастыря. Молча выслушал его князь, только все более и более сдвигал темные брови. Резкие складки обозначились на лбу, пролегли от крыльев носа к углам рта. Хоть воеводой на Москве ныне Свибл сидит, а решать все ему, Боброку…

4

Привязав коней и не успев даже трапезы промыслить, стали храмы кремлевские осматривать. И на Новгородской земле соборы велики, чудесны, да стоят уже века, а здесь все новой постройки.

Если из Заречья на Кремль любо глядеть было, то здесь, на холме, только поворачивайся во все стороны. Взгляд далеко хватает. И все для Василько внове, все интересно.

И вои, и мастеровые давно уже занялись котлами, что остались в Кремле от воинства великого, собиравшегося за Дон несколько недель назад. Воду натаскали, огонь развели, благо и дров припасено оказалось вдосталь. От котлов и запах пошел дразнящий, а Василько все рассматривал настенные росписи в полумраке соборов. Привлекали краски яркие, лики суровые. И откуда знать отроку, что уж три десятка лет работают на Москве греческие мастера. Первых пригласил еще митрополит Феогност при дяде нынешнего великого князя Симеоне Гордом, прозванном так за самовластный, необузданный нрав. Хотел Гордый украсить, расширить град свой. Сам грек, Феогност выбрал лучших мастеров, смотрел за работой. В одно лето расписали они Успенский собор. И почти сразу же русские иконники, великокняжеские мастера, стали работать в храме архангела Гавриила — Архангельском соборе. Переняв кое-что у гречинов, применив по-своему, приступили к росписи храма Иоанна Лествичника «под колоколы», давшего чрез века начало колокольне Ивана Великого. Потом настал черед храма Спаса на Бору. В Чудовом монастыре, основанном митрополитом Алексеем, завели мастерскую иконописную. Божественные лики письма московского появились во многих краях земли Залесской.

Нет, не оскудела она переимчивыми и чуткими к красоте внешней и внутренней, сокровенной, иконниками и стенописцами. А ведь сколь много погибло мастеров и под копытами коней степняков-захватчиков, и в пожарах междоусобных бессмысленных схваток и угнано в полон на веки вечные изукрашивать узорочьем всяческим домы нечестивцев!

В храме Спаса на Бору увидел Василько того самого черного, как жук, гречина, что встретился давеча у Фроловских ворот. Он разговаривал с Есипом Варфоломеевым, но уже без толмача, и потому новгородец долго вникал в смысл греческих слов, повторяя их за изографом. Потом закивал головой, а увидев Василько, подозвал его.

— Вишь, гречин-от с нами вознамерился путь держать. Нужен гридин ему за конем досматривать и кладью. Гривну сулит. Аз на тя указал…

Василько чудно было глядеть на гречина. Он расхаживал большими шагами, зорко посматривая на стенопись храма, странно озираясь кругом и шепча незнакомые слова тонкими губами. Полы хитона развевались, как крылья. Пронзительным оком посмотрел он на Василько, будто укоряя или обвиняя в чем-то. Не по себе стало отроку. Большая внутренняя сила чувствовалась в этом человеке.

Но оказалось, не один он, Василько, наблюдал за ним. Рядом стоял и еще один отрок, сероглазый, с вьющимися русыми кудрями. Взглянул псковский подмастерье, и сразу пришелся он по сердцу. Молодость скора на дружбу. А здесь еще увидел Василько и взгляд лучистый, и лицо открытое, и улыбку добрую. И поведал знакомцу, что ездил с дядьями по городам разным ставить строения каменные, а сейчас возвращается в родной Плесков, заодно подрядился и за конем черного того гречина смотреть. И узнал, что знакомца нового Андреем зовут, что сын он суздальских служилых людей Рублевых.

Грамоте рано учиться начал, и легко давалась она. И когда в одночасье от моровой язвы умерли родители и братья старшие, взяли его в терем князей Суздальских читать после вечерней молитвы книги светские и духовные. Наезжавшая к отцу великая княгиня Овдотья Дмитриевна взяла двенадцатилетнего Андрея в Москву, уж больно нравилось его чтение, вдумчивое, разборчивое… А князь Дмитрий Иванович любил посылать его и за Бреньковым, и за Боброком, и за другими вельможами, чьи имения отстояли далеко от Кремля. Так что и стали его почитать гонцом княжеским, а иные и нарицать стали Андрей Гонец. Но не к этому всему стремился он душой. Тут Василько покликал Феофан, и не успел Андрей докончить рассказ свой. А побеседовать с Васильком Андрею очень хотелось, все чаще стал он задумываться о жизни своей.


Сначала в кремлевском Чудовом, а потом и в Симоновом монастыре процветать стало списывание книжное. Всячески князь Московский радел тому делу, хоть самому за походами недосуг было книгу раскрыть. Знал он, что истинная мудрость книжным делом крепка и государь праведный волен заботу о нем проявлять. Захаживал в клети, где трудились переписчики, наблюдал за работой.

Все дело поручил духовнику своему Феодору, который и назначал книги к списыванию. Он же, случалось, сам брался за перо и кисть. Феодор имел свои виды насчет Андрея, зря, что тому нравится эта непостижимо тонкая и таинственная работа.

Буквы устава ложились ровными строчками, они стояли каждая особняком, но, связанные невидимыми нитями с рядом стоящими, заставляли глаз бежать все дальше и дальше, извлекая сокровенный смысл. Вот только что кусок пергамента ни о чем поведать не мог. А побывав в руках скорописцев, становился кладезем премудрости.

Непостижимо! А по писаному мастера выводили киноварью, голубицей и охрой буквицы и заставки. Тут и не разумеющему грамоте становится многое понятным… И вот листы сшиты, переплетены богато. Книга родилась! Отныне она будет служить не одному поколению людей, пока не изветшают страницы вконец и не выцветут буквы.

Списано Пятикнижие Моисеево, Поучения Ефрема Сирина, Пандекты Никона Черногорца, «Стихирарь», «Лествица», псалтырь…

Феодор стал давать для переписки лист-другой и Андрею и очень хвалил за трудолюбие и усердие. А потом дал сработать Евангелие на харатье — пергамене телячьей кожи лучшей выделки — в одну двенадцатую долю.

Поучал Феодор:

— Вникай в смысл, отроче, писаний бо много, но не все божественны суть.

— Как узнать, что истинно, отче?

— Важно мысленное деяние, сердечное и умное. Телесное упражнение — только лист. Мысленное же — плод. Без внутреннего напрасно трудиться во внешнем. Тако глаголет Сергий Радонежский, тако просветил и меня, многогрешного, двунадесять лет бывшего иноком Свято-Троицкого монастыря.

Узнал потом Андрей, что дядей приходится Феодору Сергий и многие находят разительное сходство между ними. Сергий не раз бывал в Чудовом, но так случалось, что в отлучке находился Андрей и не видел старца, о котором говорили с благоговением. Но вроде бы он столь же невысок ростом, как и племянник, благообразен, тихоречив и просветлен челом. Оба остры умом и добры сердцем. Схожи они и раденьем неустанным о Русской земле.

А Феодор вдругорядь заводил речь уж об ином. Говорил то ли свои, то ли Сергиевы слова:

— Каждый живущий на земле — человек божий. И не подобает наскакивать на себе подобных с укором ли, бранью. Преже воздвигни свою совесть к лучшему, и тогда, может, постичь удастся другого.

И еще говорил Феодор:

— Целомудрие и чистота не во внешней жизни только. Сокровенный сердцем человек всегда чистотствует от скверных помыслов.

В часы до вечерней молитвы он просил читать Кассиана Римлянина, Нила Синайского, Иоанна Лествичника, Симеона Нового Богослова. Андрея все больше и больше притягивала иконописная мастерская Чудова монастыря. Его волновали запахи олифы и рыбьего клея. Кажется, взяв в руки кисть, он смог бы изобразить все, что видит внутренним оком своим. Может ли он вправду донести это до других? Может? Андрей не знал.

Он брал угль печной, чертил на плахе облик зримого, простое впечатление от предметов, людей, природы. Нужен дар божий. Бог внемлет уму в творениях рук человеческих. Так учит Феодор. Андрей видел зыбкую небесно-светлую красоту, которая жила пока в его воображении. Он привычно думал словами Феодора: «Каждому дню в вечности принадлежит свое место, и вечность должна отразиться в нем». Но как изобразить такое? Как?

А тут изографы-греки молвить стали меж собою, что едет на Русь Феофан некий. Быстра и сильна кисть его, а нарицали того Феофана дидаскос, учитель по-ихнему… Как не взглянуть глазом одним на него? Сейчас ушел, видно, к своим единоплеменникам в Чудов. Глаголют они, что чтить и трепетать господа надо. Что люди пред ним? Если ты прошел сквозь муки земные, грехи, присущие тебе от рождения, еще не искуплены, нет! Страшись и мук загробных.

Но и другое проступало в творениях гречинов. Лик пресвятой Девы с младенцем на руках полон бесконечной любви и скорби. И всеблагой нежности. И тихой умиротворенности. Не так ли мать родная земля-кормилица радеет и скорбит о сынах своих? А у тех, кто почитает родной Московскую землю, судьба особая, многотрудная, суровая, какую не всякий и вынести в силах. Ордынцы вздохнуть вольно не дают уж который год. Московичи во главе всех сил русских бьются с ними не на живот, а на смерть. Где же и черпать крепость и решимость, как не у матери родной земли?

Андрей вспомнил, как торжественно выносили из Благовещенского собора лик пресвятой Богородицы, который Дмитрий Московский взял с собой в поход на Дон. Как младенцу без матери, так и всякому русскому без земли материнской и живу не быть. Всяк сразу поймет такое. Воздохнув от сердца, постигаешь многое, недоступное человецям с черствым и каменным подобием души.

Андрей улыбнулся, вспомнив горящие любопытством неуемным синие глаза Василько. Смотрел он на Феофана как на занятного человека. Он же, Андрей, знал о нем больше и ждал: что принесет с собой дидаскос на Русскую землю? Хотелось пойти в Чудов еще раз взглянуть на него. Но прежде надлежало подняться в покои к великой княгине Овдотье. Дмитрий, отъезжая на Дон, наказал быть при ней неотлучно…



По переходной лестнице он поднялся из храма в терем великокняжеский. В первых просторных покоях сидел на лавке в красном углу князь Дмитрий Михайлович Боброк-Волынский, а возле него — озабоченный чем-то боярин Федор Андреевич Свибл, грузный плотный, с растрепавшейся густой черной бородой. У Боброка чело тоже было нахмурено.

Феодор Симоновский стоял у слюдяного оконца. Увидев Андрея он сделал ему знак остаться.

— Вот и Андрей Гонец, — просветлело лицо Боброка — От Ольгерда отсиделись, — повернулся он к Свиблу, видно продолжая давно начатый разговор, — тож и ныне будет, коль Ягайла нагрянет. Стены Кремля крепки, не по зубам и Ольгу… Одначе нельзя допустить супротивников тех на Московскую землю… Нужно мир водворить да вот грех какой — митрополита Алексея-то нет более…

Боброк ничего не прибавил, но и не было в том нужды. Все трое хорошо понимали, о чем речь идет. Да и Андрей помнил рассказы об Алексее.

Пятнадцать лет тому князь Дмитрий Суздальский не поступился ничем пред тезкою своим, отроком тогда, князем Московским, не признал за ним ярлык на великое княжение, занял было и стольный Владимир. Твердой рукой направил Алексей юного князя Московского против мятежника. Выгнали московичи суздальцев из Владимира, но не стали на горло Суздальскому князю, позволили свободно владеть своей отчиной. И понял он, что на руку лишь ордынцам распря, и отдал за Дмитрия Ивановича дочь свою Овдотьицу. Славная свадьба гремела на Коломне!

Но тут междоусобие затеял брат Суздальского князя Борис. Не восхотел Москве покориться. Заперся поначалу в Нижнем Новгороде, а потом исполчил рать свою. И паки литься бы крови…

Тогда послал Алексей в Нижний Сергия Радонежского, повелел затворить все церкви. Грозное то слово произнес игумен Троицкий, и ничего не осталось Борису, как склонить голову пред Дмитрием Ивановичем.

И инако водворял мир Алексей. Никто не носит сейчас его мантию, хоть многие и домогались. Сергий же отклонил ту честь высокую, как ни просили его.

Думали все об одном и пришли к одному же. Боброк хлопнул себя по коленям, вставая, и подошел к Феодору:

— Кого возьмешь с собой, отче, Гонца? Ну тогда… — Князь взял за плечо Андрея: — Грозит нам беда великая. Коль нагрянут недруги, дам знать, скачи в Переяславль от Сергия, в вотчинных землях великокняжеских людей, сколь есть, исполчить тогда придется.

Пока седлали коней и подводили вместе с заводными игумену и отроку, Боброк огляделся и увидел новгородских ушкуйников, сидевших возле котла с варевом. Негромко сказал сам себе:

— Пусть пообождут град сей покидать…

5

Они миновали темные избы сельца Клементьева: ни проблеска в затянутых бычьим пузырем оконцах, ворота наглухо заперты. Шагом, чтоб уняли дрожь взмокшие, враз похудевшие кони, готовые уже вот-вот рухнуть на передние ноги, подъехали к речушке, перебрели ее и поднялись по пологому склону оврага. Спешились у ворот монастыря. Чернец-привратник сразу узнал Феодора, хотя тот был в широкой монатье и уже смерклось порядком. Массивные дубовые врата приоткрылись, они вошли в подворье, привратник принял коней и отвел их к коновязи.

Вокруг четверообразно стояли клети-келейки, многие уже изрядно поосевшие и почерневшие от непогоды. Но виднелись и новые строения, светившиеся в полумраке сосновыми стенами. Повсеглядно — прирубы, клети и клетушки, амбары, дворы для скота. Угадывались тропки, в разных направлениях пересекавшие густо затравевшее подворье.

А в центре, куда сходились все пути, высилась вровень с вековыми деревьями шатровая церковь, воздвигнутая во имя живоначальной Троицы. Храм был поставлен в виде восьмерика из огромных пятисаженных сосновых бревен с прирубным алтарем. С запада — тоже прирубленная — вместительная клеть — трапезная. А вокруг паперть в виде галереи. Тут же шестерик звонницы. Врата храма были открыты, внутри мерцал тускловатый свет лампад.

— Отошла поздняя обедня, — сказал симоновский настоятель, — а и в келье игуменовой светец не вздут…

Андрей огляделся. В обители шла размеренная, неторопливая жизнь. Монахи и служки заканчивали свои каждодневные дела. Кто рубил дрова, кто возился со скотиной, кто готовил бочки под капусту. Он увидел старца-инока в клобуке, несшего, согнувшись, две дубовые бадейки на коромысле.

— Вот игумен, — шепнул Феодор.

Сергий тоже заметил вновь прибывших и слегка наклонил в знак этого голову. Андрей поразился его сходству с симоновским настоятелем. Сергий подошел к большой бочке под навесом и вылил в нее содержимое бадеек, потом неторопливо стал отвязывать от них пеньковые вервия. Феодор и Андрей подошли под благословение. Сергий осенил их крестом и повернулся, приглашая следовать за собой. В безлюдной трапезной вздул светец, вышел на малое время и все так же молчаливо принес хлебенное, глиняную чашу ушного, берестяной туесок меду. Андрей тут же взял одну из принесенных Сергием деревянных ложек, принялся за ушное. Феодор же ограничился тем, что зачерпнул квасу из бочки, стоявшей в углу, пожевал хлеба.

— Отче, — сказал он, — из Рязани Софоний прибежал…

— Ольг… — полуутвердительно, полувопросительно отозвался Сергий, но по тому, как игумен сразу насторожился и придвинулся к племяннику, было видно, что он в этом не сомневается.

— Зло ко злу начал прилагать. Софоний сказал: «Стражбу земли Русской до сердца донести не может, умыслил злокозненное». Стало ведомо Софонию: рязанцы-де не рушат соузу с Ягайлом, хоть и отпали ныне ордынцы от того соузу. Мнит вместе ударить на Дмитрия Московского, пока великий князь сил не собрал новых после побоища за Доном. Даже Михайло Тверской, соузник верный литовский, свершить то страшится…

Феодор замолчал, стал как-то невзначай прихлебывать ушное, видно, только тут почувствовал, сколь голоден.

Опустела миска, опустел и туесок. Лес, обступавший их со всех сторон, шумел уже по-ночному, глухо и тревожно. Верно, разыгрывалась непогода, подошли осенние ненастные дни. Здесь, на самом Маковце, ветер заходил сразу с нескольких сторон и раскачивал вершины сосен все сильнее. Крупные капли дождя застучали по крыше, но шквалистые порывы разорвали и унесли дождевые тучи. Пламя светильника колебалось, и оттого огромные лохматые тени бродили по стенам.

Так бы сидеть и сидеть молча, отдаваясь своим мыслям, которые бежали, бежали, уводили куда-то… И казалось, трапезная, тихо покачиваясь, плывет во тьме.

Феодор вспомнил годы иночества. Игумен Сергий сам был первым работником во всех делах: плотничал, строил кельи, ограды, рубил дрова, носил воду, косил траву, копнил сено, молол муку на жерновых, пек хлебы, готовил просфоры, делал восковые свечи, шил одежду и обувь. Того же и от других послушников ждал. Приходило много народу, принимали всех без изъятья. Но много и уходило. И все ж монастырь рос, а слава Сергия ширилась. Но и праведная жизнь не сделала б его имя столь известным и почитаемым на Руси. Как и митрополит Алексей, он подчинил все помыслы борьбе с Ордой. Освобождение Руси из-под ига стало смыслом его жизни. И влияние свое немалое на Дмитрия Ивановича употребил на то же: твердил великому князю, чтоб не уступал, а стоял против ордынских притязаний мужественно и крепко. Так же и всем князьям русским, и боярам поместным говорил. И сам первый в том пример показывал. Поездка в Нижний, усмирение князя Бориса Константиновича — малая толика тех деяний…

Феодор посмотрел на троицкого настоятеля, сидевшего задумчиво со сложенными на коленях руками.

Вот здесь, в этой трапезной, великий князь Московский Дмитрий с братом двоюродным Владимиром Андреевичем и немногими близкими князьями и боярами пред тем, как на Мамая выступить, отведали монастырского хлеба-соли. Может быть, в первый и последний раз трапезная наполнилась звоном оружия, зычными голосами воинскими.

Со всей пышностью и торжественностью отслужили потом литургию. Далеко из ворот монастырских вышел Сергий, провожая Дмитрия, напутствовал словами высокими, благословил на битву. Тогда же попросились в рать Дмитриеву иноки-богатыри Александр Пересвет да Родион Ослябя. И доблестию превзошли всех, и славою себя покрыли. Да не забудет их вовек Русская земля!

Феодор опять посмотрел на Сергия и подумал, что, верно, мысли их текут в одном направлении: оба они пытаются предугадать грядущее, ибо не отпадет напасть татарская сама собой, как короста оспенная, даже и после столь славной победы.

Симоновский настоятель поднялся с лавки поправить светильник. Встал и Сергий, начал прохаживаться по трапезной. Привыкнув за долгие годы отшельничества размышлять вслух, он и сейчас заговорил негромко, как бы сам с собой:

— Егда на корабле гребец ошибется, малый вред причинит плавающим; егда же ошибется кормчий, всему кораблю пагуба. Тако и князь, чинящий вред людям своим. Увещевать ли Ольга Рязанского? Как восприимет он глаголы о единомыслии, о единении Руси? Преложит ли свирепство свое на кротость, утишится, укротится ли? — Сергий с сомнением покачал головой. — Унять его может только сила или… или свои же, рязанцы. — Игумен троицкий посмотрел просветленно на Феодора и продолжал: — Знают везде в Залесской земле, что Мамай вспять обратился. Тако со всеми будет, кто на Русь пойдет. Пусть скажет о том епископ рязанский Еремей. Услышат его. А для князя Олега приидет день господень и суд.

— Кому ж в Рязань ехать, отче Сергие?

— Тебе, Феодор, с келарем монастырским Никоном. После заутрени. Ну а теперь помолимся, братие, за посеченных на поле Куликовом.

Они перешли в церковь Троицы, и только тогда Феодор вспомнил, что совсем забыл представить своего юного спутника.

— Отче Сергие, отрок сей Андрей именем, прозвищем Рублев, родом суждальской. Назначил ему князь Боброк ехать отсюда за подмогой в Переяславль, коль Москву осадят.

Видя, что Сергий внимательно смотрит на Андрея, который быстрым взглядом серых глаз поглядывал на висевшие в храме иконы, бессознательно подражая в том изографу Феофану-гречину, симоновский настоятель счел нужным добавить:

— Отрок Андрей вельми прилежен и способен к книжному списанию, да и изографом стать может.

Сергий хорошо знал, что тут уж Феодор не ошибается, понеже сам в искусстве иконописном преуспел знатно. Он еще пристальнее всмотрелся в отрока. Потом сказал:

— Обитель наша велика стала, ликов же божественных скудно весьма. Прибился к нам иконник изрядный Прохор с Городца. Но нужен ему помощник и ученик.

Андрей не знал, что и сказать. В полной растерянности переводил он глаза с одного святого отца на другого. Поняв его состояние, Сергий сказал:

— Не торопись ответствовать, отроче. Согласуй преже с разумом и сердцем своим.

Помолчав, тихо добавил:

— Путь-то долгий предстоит…

И трудно было понять, относится это к поездке ли Андрея, к судьбе ли отрока.


Ожидая возвращения Феодора, Софоний спал урывками, ел то, что приносили служки. Стопка исписанных листов росла. Пришло спокойствие, мысли обрели стройность. Он обнимал мысленным взором длинную вереницу годов, приближая к себе далекое прошлое.

И тогда, как бы став на крутой вершине, он еще более восхитился свершенным великим князем Московским и всей силой его.

Время от времени пробегал глазами написанное. Строки любимых, не раз, не два читанных книг вдруг всплыли перед ним. И то, что писал иерей, теперь тесно переплеталось с этими крепко запавшими в память строчками.

Слово ложилось к слову, и возникало вроде бы строение дивное, храм, воздвигнутый во славу Дмитрия Ивановича и Владимира Андреевича. Но нет, понял Софоний, не только князей этих, но и всей земли Русской.

Славен древний град Киев на Днепре, славиц киевские князья Рюриковичи. Много дел славных осталось по ним, летописи глаголют о том. Но не стало меж Рюриковичами согласия, и вот уже половцы празднуют победу над Игорем. А потом и татары одолели. Совсем невесело стало на родной земле. Туга и печаль.

Настала пора ныне возвеселить ее. С новой силой вспыхнуло у Софония чувство, что пришла весна, и пусть зазвенит жаворонок, красных дней утеха. Пусть взлетит под облака, увидит град Москву. Печален Игоря поход, но радостен Дмитрия. Как и скорбную песнь о судьбе Игоря, он наполнит свои страницы ржанием коней, звуками труб, звоном колоколов, опишет трепетание стягов, блеск доспехов. Восплакать надобно вместе с женами московскими, коломенскими, дмитровскими об их мужьях погибших. Но и поведать надо всем, потомкам даже отдаленным, о сече великой на поле Куликовом, на речке Непрядве.

…А было это побоище в лето шесть тысяч восемьсот восемьдесят восьмое от сотворения мира, от рождества же Христова — в одна тысяча триста восьмидесятое, от начала же Русской земли — в лето пятьсот сороковое.

Погрузившись в работу, Софоний ушел и от всего внешнего мира, совсем забыл, зачем приехал в Симонов монастырь, о своей бешеной скачке, собственно, перестал ждать и Феодора. Все отодвинуло, все заслонило собой творимое им «Слово».

И когда в неурочный час раздался колокольный звон, Софоний поднял от стола с недоумением голову и прислушался. Что это? Зачем сзывают народ? И, оглядев стены кельи, сразу все вспомнил, неуемная тревога заставила его выскочить одним духом за дверь. Сомнений нет! Олег ли, Ягайла ли, оба ль вместе, откуда-то грядет враг. Своего коня иерей нашел сытым, отдохнувшим за несколько дней. Он встретил хозяина довольным ржанием. Софоний быстро выехал за ворота.

Здесь, в Заяузье, лес, подступавший к самой Москве-реке, казался особенно густым и темным. Но с высокого левого берега, по которому вилась торная песчаная дорога, хорошо были заметны многочисленные тропы и стежки, сбегающие к бродам на Яузе.

Софоний нещадно нахлестывал коня, обгоняя и пеших и конных. Но теперь он постепенно стал различать, что вместо всполошного набата из соседних Андроньева и Данилового монастырей, с Крутицкого подворья, из далекого еще Кремля плывут равномерные, полнозвучные удары колокола. Казалось, они догоняют и перегоняют друг друга и не замирают, а лишь уносятся в дальние дали…

Чем ближе к Яузе, тем реже становился лес, и там, где у самого ее устья был сооружен деревянный мост, Софоний увидел строения. И тут из-за поворота дороги показался частокол копий. Шлемы с алыми еловцами, доспехи сверкали на солнце. Он сразу узнал ехавшего впереди князя Дмитрия Михайловича Б оброка-Волынского, опоясанного широким мечом, в золототканом парадном плаще. С ним-то, наверное, более всего и хотел свести счеты Олег Иванович. Ведь никто иной, как Боброк, пять лет назад разбил рязанцев, когда Олег восхотел «повязать московичей голыми руками». Боброк и удельного князя Пронского сажал на стол Рязанский. Помнят, помнят князя на брегах Оки. Его полк решающий удар нанес Мамаевым сыроядцам.

Белый конь князя грыз удила, но, повинуясь поводьям тугим, гордо вскинул голову, перебирал тонкими ногами.

Софоний посторонился, пропуская дружину. Вой выстраивались в несколько рядов на берегу Яузы. Подъехали возки. Вышли великая княгиня Овдотья Дмитриевна, литовка Марья, супруга Владимира Серпуховского, другие жены воеводские и воинские. А народ все подходил и подходил. Со стороны Андроньева монастыря показался крестный ход с хоругвями и иконой божьей матери. Софоний медленно пробирался в толпе и вдруг осадил коня, носом к носу столкнувшись с симоновским настоятелем Феодором. Рядом на молодой каурой кобылке ехал отрок Андрей, которого рязанский иерей не раз видел в Чудовом монастыре за перепиской книг священных. Они так бы и проехали мимо Софония, увлеченные беседой, если б его конь внезапно не заржал. На этот призыв отозвалась лошадь симоновского настоятеля. Он увидел Софония, и его суровое лицо потеплело.

— Здоров будь, отец Софоний, — сказал он, — все ли мирно в нашей обители?

— Слава богу, а как… — Софоний не договорил, у него все еще от пережитого волнения стучало в висках.

— Олег Рязанский, — с ударением сказал Феодор, — имел наготове рать и хотел уж воинственность свою показать. Теперь же отбежал, одинокий, от града своего Рязани к другу новоявленному Ягайле Литовскому.

— Одинокий… — повторил Софоний и посмотрел вверх, куда были устремлены серые глаза Рублева.

Там, в вышине, радуясь осеннему солнечному дню, вольно кружили голуби. Андрею казалось, что и он парит, как птица. На душе было светло и спокойно. Очень тянуло к краскам, и он уже знал, что поедет к Сергию.

Феодор стал подробно рассказывать Софонию, как епископ рязанский Еремей отслужил молебен за победу русского оружия. А перед началом торжественного богослужения в присутствии всего причта обратился к собравшимся несчетной толпой рязанцам. Сказал, что настал великий час единения Руси и никогда не обретут рязанцы желанного покоя, коль будут этому супротивничать… И обратился гнев народный против князя злокозненного…

Молодой кобылке Рублева надоело стоять на одном месте, она начала подкидывать задом, видно, хотелось ей в этот погожий день вволю побегать, порезвиться. Андрей потрепал ее по шее, успокаивая, и тут увидел в толпе плесковича Васильке Подмастерье, как всегда, посматривал по сторонам любопытными глазами. Андрей привстал на стременах и радостно замахал знакомцу.

А над Кремлем, над рекой, над посадом, над слободами и монастырями, над садами и рощами, лугами, огородами и полями торжественно плыл колокольный звон.

Москва встречала Дмитрия Донского.

Борис Наконечный
ВЬЮЧНЫЕ ЛОШАДИ


Рассказ

Рис. В. Григорьева


Поисковые и съемочные партии в малообжитых районах используют теперь вертолеты и вездеходы, а вьючный транспорт уходит в прошлое.

Еще совсем недавно в этих партиях верой и правдой служили лошади, и порой печально очень становится, что их не будет рядом, настоящих товарищей таежных троп.

Нас было слишком мало, чтобы выделить кого-то специально для ухода за лошадьми, и поэтому каждая из них демонстрировала собственный характер, а все сообща — нрав полудиких сибирских лошадок, которые летом, в ту самую пору, когда топографическая партия арендовала их, должны по праву ходить в табуне и набирать жир для зимней деревенской работы. Нас было четверо, а дел на съемке местности много: измерения с помощью теодолита, мерной ленты и нивелира, потом вычисления; носили рейки, прорубали просеки-визирки, варили ночью кашу с тушенкой; закладывали геодезические реперы; выполняли другую работу, которую делили между собой, невзирая на чины и разницу в возрасте. Но самое тяжелое — переходы по тайге со всем экспедиционным имуществом и продуктами.

Трудности начинались с самого утра, когда дежурный, похожий на странное зеленое чудище, выползал из мокрой от росы или дождя палатки, принимал вертикальное положение и, поворачиваясь с приставленной к уху ладонью то в одну, то в другую сторону, пытался услышать звон колокольчиков в тайге сквозь комариный монотонный гул. Если к тому времени спутанные кони не были на пути к деревне, где до этого обитали, а колокольчики и ботала на шеях были слышны, то еще могло повезти: существовала некоторая вероятность, что мы поймаем и оседлаем наших приятелей, навьючим сумы со снаряжением и таким образом приспособим к делу. Но добиться этого было трудно, даже если кони мирно паслись у самого лагеря. Беда в том, что вьючные животные ни за что не хотели приступать к исполнению своих обязанностей, старались избежать этого всеми известными им способами: кусались, лягались, подставляя зады вместо голов, давали стрекача по направлению к родной деревне, и, что было хуже всего, приходилось тратить драгоценное рабочее время на то, чтобы догнать беглецов и вернуть в лагерь.

Поэтому тот, кто первым вылезал утром из палатки, должен был-применять своеобразную тактику. Оставаясь на месте, он старался не делать резких движений и начинал приветствовать друзей с колокольчиками ласковым, вполне добродушным тоном, в котором не слышалось никакой заинтересованности ко взаимному сближению: «Привет, одры! О-о-одры, это я! Здра-а-а-сьте! Ну как, не сожрал вас медведь за ночь?..»

Так приходилось поступать потому, что изучающе смотревшие из чащобы лошадки могли в любой момент, мотнув головой и всхрапнув (тем самым давая понять, что они чем-то напуганы), развернуться в сторону родного дома и поскакать по тайге через валежины, круша по пути небольшие деревца, обрывая путы. Тогда ищи-свищи их, теряй дни. Вот и приходилось, не делая больших пауз, все время кричать: «Одры-ы-ы, одры-ы-ы! Это я, ваш хозяин!.. У меня корочка есть и суха-а-арик! Черт бы вас побра-а-ал!..»

Всячески заискивая, колотя себя кулаком в грудь и потряхивая пустым мешком, человек приближался к лошадям. Они давно знали, что в мешке ничего нет, но по старой памяти надеялись на вознаграждение, их грызли сомнения. Они стояли и раздумывали: пугаться или нет. А когда к лошадям подходили поближе, они понимали, что бежать не имеет смысла, это было бы слишком бессовестно. Ведь уже ясно, что это один из хозяев; теперь все попытки увильнуть от работы ограничивались тем, что вьючные животные крутились, пряча головы и подставляя зады, и тут нашего брата подстерегали совсем другие трудности.

Вдали они были некой общей массой, и надо было учитывать общую психологию стада. При непосредственном общении требовалось знать индивидуальные особенности. Здесь главное состояло в том (это мы постигли на горьком опыте), чтобы поймать меланхолического настроения кобылу по имени Пигалица, которая прятала голову меж двух других лошадей, а те ее всячески прикрывали. Но стоило изловчиться и положить узду или хотя бы хворостину на шею Пигалице, дело было сделано, она принципиально считала себя пойманной. Остальные в конце концов тоже сдавались, но вот если первой ловили не ее, то занятие это становилось очень долгим, утомительным и даже опасным, ибо две другие лошади, Бульдозер и Мазай, долго сопротивлялись и отчаянно брыкались. Но сбежать без Пигалицы — такого они себе позволить не могли.

Пойманный Бульдозер желал, чтобы седло подносили непременно к его голове и давали обнюхать потник, иначе конь таращил глаза, вставал на дыбки, дико храпел и рвал поводья, опасно перебирая в воздухе ногами. Мазай же вскоре переставал горячиться, но ждал, когда человек потеряет бдительность и появится возможность лягнуть или укусить его, причем хватка у Мазая была прямо волчья. В конце концов он делал вид, что смирился, и действительно успокаивался, давал положить на спину седло, но только для очередной уловки: надувался, чтобы не дать затянуть подпругу, и в это время даже не дышал. Обман только и можно было разоблачить, дав пинок под брюхо, подпруга тут же ослабевала; в это мгновение надо было не зевать и мигом подтягивать пряжку на три дырочки, иначе взбрыкнет, лязгнет зубищами и снова надуется с хитрым и вызывающим видом. Но если навешаны на крючья вьючные сумы, тогда все: Мазай становился бесценной для тяжелой тропы лошадью; коренастый, крепкий на ногах конек, сколько ни нагрузишь на него — везет.

Лучше всех управлялся с ними старый Архип Петрович, он общался с каждой на каком-то непонятном диалекте, некоторые созвучия немного напоминали французский язык. «Мц-мц. Вьё-ёу! Вьё-ёу!» — говорил он. Лошадь внимательно слушала его, но ничего не предпринимала. Тогда Архип Петрович вносил разъяснения посредством каблуков, что было, очевидно, понятнее, поскольку лошадь брала с места галопом, подбрасывала вьюки и Архипа Петровича.

У старика часто болели ноги, вот он поверх вьюков и садился; гора получалась, с боков вьюки на крючья навешаны, выше — тюки с продуктами, спальные мешки, все накрыто палаткой и перевязано вьючной веревкой, только голова впереди и хвост сзади торчит; на верх этой горы еще и Архип Петрович взобрался. А лошадка тянет. На переправах через реки Архип Петрович с вьюков не слезал и больные ноги повыше на конскую шею устраивал. «Ему, — говорит, — под грузом лучше, течением не снесет!»

Со стороны смотреть — отчаянное это дело; как только две другие лошади перебрались, старик бодро кричит напарнику, который под уздцы Мазая держит: «Пуща-а-ай!» Мазай ногами перебирает, не хочет от компании отстать, да напарник Архипа Петровича (совсем мальчик, школьник) оробел что-то и повод не отпускает: «Архип Петрович, т-того, захлебнется, н-н-е спеша, может?» «Пу-у-щай!» — раздается в ответ. Теперь глаза закрывай, у кого нервы слабые. Мазай зубами на ходу — щелк! — и с размаху в воду — бу-ух! Ноздри повыше держит, только и видно брызги и водяную пыль. Архип Петрович с трубочкой своей, как шах на слоне, восседает, а конек вроде подводной лодки. Но нет, удержался на ногах. Двигается гора имущества наискосок к течению, даже против течения забирает; видно, лошадка понимает, как лучше брести.

С другими лошадьми случалось всякое, а Мазай — надежный; ни разу не бывало, чтобы в болоте застрял или течение его сбило. Однажды мы видели, как он пытался перейти мелкий ручей по бревну вслед за Архипом Петровичем. Ходил «таежный корабль» за другими лошадьми самостоятельно. Повод за шею обмотают и пустят, он идет. Если меж двух стволов вьюки не проходят, он голову поворачивает, оглядывается и назад сдает, потом сам проход находит в стороне от тропы и рысцой отряд догоняет.

Бульдозер, что впереди Мазая ходит, другого нрава. Как только вьюки застрянут, силой берет. Нажал и прошел, а вьюки на деревьях оставил; деревцо на пути попадет — не свернет, грудью ломает.

Молодой он и пугливый. Пока караван движется, помощник топографа Володя рябчиков стреляет. Как пальнет сзади, Бульдозер с испуга своего проводника в спину толкает, пританцовывает, тот распластается на тропе в грязи, повернется лицом кверху и… видит конское брюхо. Бульдозер стоит покорно, ждет, когда проводник встанет. «Слушай, — кричит проводник Володе, — сколько ты палить будешь? Добыл ли хоть одну птицу?»

«Да упала вроде…»

«Вроде, вроде… Чего зря палишь?»

И точно, рябчиков весь день стреляет Володя, весь день Бульдозер мальчишку-проводника в грязь толкает, а вечером из одних консервов похлебку варим.

Пигалица слабая, много ли на нее нагрузишь? Мазай надежен — на него точные инструменты и сахар, а на Бульдозера — самое тяжелое: муку, крупу, консервы, мерные ленты, штативы, трубы реперов и другой металл. Лошадь старательная, но груз большой, а опыта маловато. Вот застрял как-то в болоте — дело гиблое: разрезали вьючную веревку, сняли поклажу, отцепили вьюки, что сверху оказались. Один за узду его тянет, двое — за хвост, и он помогает, выбраться хочет; мошка и комары облепили, кровь сосут, а он только больше зарывается, бедняга. Положили бревно, повалили березу — рычагом подваживать. Мы нажимаем на вагу, трясина проседает, Бульдозер кряхтит, бьет головой в болотную жижу, брюхо лишь чуть-чуть приподнимается. Бульдозер тяжко вздыхает. Сделали веревочную упряжь, запрягли Пигалицу и Мазая, давай вытаскивать упряжкой — нет, не получается. Мучились до полуночи — одна голова из трясины выглядывает, тяжело лошадь дышит. Пристрелить собрались. С утра решили еще помыкаться, если живой останется. Поставили палатку — и, не раздеваясь, спать! Утром смотрим: что за чудеса? Все три лошади пасутся. Как он выбрался, так и осталось для нас тайной.

И вот была еще загадка: почему Мазай с Бульдозером не хотели идти впереди, а за Пигалицей хоть куда: по болоту, по льду, вброд через реку. Она шествовала впереди маленького каравана, раз зауздали — шла за проводником куда угодно. Она была единственной «дамой», возможно, этим и объяснялась верная привязанность к ней двух других лошадей; никакими особыми достоинствами Пигалица не отличалась. Архип Петрович говорил, что эта кобыла на ходу куплеты сочиняет, и точно: ходила она, уронив голову на грудь; судя по всему, у нее была натура чувствительная, потому, наверное, и отличалась неудержимой тягой к родному дому. Она уводила лошадей к деревне из любого места тайги, как по компасу, а без нее они на это не отваживались.

Поздней осенью, когда землю припорошило снегом, двух лошадей приходилось поочередно привязывать в лагере, а одна в это время выкапывала из-под снега корм копытами. Предстоял последний большой переход — на базу партии. Когда Пигалицу отвязали кормиться, она сбежала; след вел, конечно, в сторону родного табуна, в деревню. Помощник топографа Володя и Архип Петрович взяли ружье, котелок, немного продуктов (на случай, если придется заночевать) и двинулись за беглянкой. Пигалица дошла до Енисея, спустилась на обледенелый берег. Здесь в сумерках преследователи ее след потеряли. Они принялись готовиться к ночевке, выбрали удобное место, где стояли хорошие сухостойные деревья. Одно Архип Петрович стал валить топором для ночного костра, а Володя спустился к Енисею зачерпнуть воды. Он дошел до края забереги, нагнулся и тут услышал, что сзади шуршит галька. Обернувшись, увидел медведя, который брел к нему. Володя поставил котелок и снял со спины ружье. Ружье было одноствольное, то самое, с которым он охотился на рябчиков. Мы не раз наблюдали, как он приставлял тонкий ствол чуть ли не к хвосту доверчивой птицы — промахнуться было просто невозможно, но вот раздавался выстрел — и, к превеликому удивлению охотника, рябчик, отчаянно вереща, улетал в темный ельник. «Все дело, — утверждал Володя, — в неправильном соотношении пороха и дроби». И он подбирал заряды в течение всего сезона. Короче, ружье было слабой защитой. И тем не менее Володя не растерялся. Спокойно держа ружьишко наизготовку, спустился с забереги в воду и забрел в нее по колено, надеясь, что зверь не пойдет в реку. Но косолапый ковылял по забереге, ревел, поднимался на дыбки и тоже влез в воду. Володя стоял уже по пояс, вода была очень холодной, тело резала шуга, которая шла небольшими полями, но он ждал, прижимая к плечу приклад, не раздумает ли зверь идти на человека. Володя подпустил зверя на четыре метра и выстрелил. Медведь стал взбивать лапами воду и реветь, а Володя бросился по течению, взбежал на берег, к костру. Вдвоем с Архипом Петровичем они держали огонь целую ночь, а на следующий день возвратились в лагерь.

Позже деревенские охотники по нашим рассказам выследили этого опасного зверя и добыли его. Он отошел от места встречи с Володей метров на триста и залег за валежиной, у него оказались выбитыми оба глаза. А причина его злобы в том, что он был ранен в левую ягодицу до встречи с Володей, старая рана гноилась и не давала залечь в берлогу.

Но интересно другое: Володя с Архипом Петровичем пришли в лагерь к обеду, а Пигалица вернулась часа на три раньше, чему мы немало удивились.

На следующее утро все три лошади были навьючены в последний маршрут, к деревне. Продукты были на исходе, но все равно поклажа оказалась очень тяжелой: прибавилось еще имущество и снаряжение подсобных биваков, которыми пользовались от случая к случаю.

Тайгой и по забереге мы пробирались вдоль Енисея; по забереге лошади шли быстро, но копыта на молодом льду часто разъезжались, и надо было мигом подставлять под вьюки с одной и с другой стороны свои плечи, чтобы лошадь, падая, не сломала ногу.

Пожалуй, это был самый изнурительный переход. Когда мы пришли к деревне, тут же сбросили поклажу на землю и разожгли по договоренности с начальником партии два костра, чтобы наутро за нами пришла большая лодка. На этой же стороне реки стояли стога сена, уже заснеженные, здесь ходил колхозный табун, но лошади наши совсем обессилели. На привалах во время перехода они ложились с вьюками и не вставали, но и мы вымотались. Ночью мы тушили спальный мешок Архипа Петровича: загорелась вата, а он спал. Пришлось буквально вытряхнуть его из мешка, а ватный мешок бросить в воду. Архип Петрович так и не проснулся.

Лошади грызли ветки кустов, не отходя от лагеря, утром стояли кучкой у сваленных грудой вьючных седел. Это было жалкое зрелище: сбитая холка Мазая, выпирающие ребра и безвольно отвисшая губа Пигалицы, торчащие мослы и гноящиеся раны Бульдозера.

Мы погрузили вещи в большую деревянную лодку, которая приплыла с того берега, и попрощались с лошадьми. Архип Петрович взялся довести их до табуна. Он сел на Пигалицу, свесил по одну сторону ноги, ткнул ее в бок каблуком сапога: «М-мц. Вьё-ёу!» Лошади стояли и смотрели на нас. Лодка отплыла.

Вот и кончились полевые работы.

…Спасибо, братцы, товарищи тяжелых троп! Прощайте, друзья! Нет, до встречи! До следующего сезона!

Владимир Бардин
НА ОСТРОВАХ ОТЧАЯНИЯ


Очерк

Фото автора.

Рис. А. Жуковой


Само название «острова Кергелен» таит в себе какое-то очарование… И все же если существует неблагодарная и негостеприимная земля, то именно острова Кергелен.

Э. Обер де ла Рю


Уже несколько дней, как, следуя на юг, теплоход «Башкирия» миновал траверс мыса Игольного, южную оконечность Африканского материка. Мы вошли в знаменитые своими бурями широты — «ревущие сороковые», но океан выглядит сонным, волны ворочаются нехотя, и качка почти не ощущается.

С утра за кормой парят несколько гигантских птиц. Размах их крыльев не менее полутора метров. Это странствующие альбатросы. К вечеру приходит сильная зыбь, отголосок дальнего шторма.

Я поднимаюсь в каюту капитана. Это мой первый визит за месяц совместного плавания. На судне капитан — лицо особое, для пассажиров нередко даже окруженное таинственностью. По прошлому опыту знаю: не проявишь инициативы, хорошо если за весь рейс два-три раза увидишь его, да и то на расстоянии. Без дела, конечно, к капитану идти не следует. Но у меня есть повод — хочу узнать подробности о предстоящем заходе на острова Кергелен.

Капитан — человек приветливый, держится просто. Невысокий, плотный, не старше 45 лет, он нисколько не походит на матерого морского волка, скорее наоборот, в нем преобладают черты сугубо сухопутного человека. И начинается наш разговор довольно прозаично: с сетования на «проклятые болезни». Капитану принесли стакан теплого молока, и он несколько смущенно объясняет, что ему предписана строгая диета: перед самой экспедицией перенес желтуху, да к тому же нет-нет и даст о себе знать застарелая язва. Эта болезнь мне тоже хорошо знакома. Поэтому разговор сразу становится непринужденным.

Из-за перегородки, отделяющей спальное помещение капитанской каюты от кабинета, неожиданно вылетают две канарейки. Одна садится капитану на плечо. Птицы — подарок маленькой дочки. Они свободно летают по каюте, но сейчас пришло время устраиваться на ночлег, и хозяин сажает своих питомцев в клетку, завешивая ее куском материи, чтобы птицам не мешал свет лампы.

Для «Башкирии» рейс с участниками Советской антарктической экспедиции не в новинку, но на острова Кергелен судно раньше не заходило. На этот раз они оказались почти по курсу, и поэтому решено было попытаться запастись тут пресной водой, ведь предстоит длительное плавание вдоль берегов Антарктиды.

Чувствуется, что предстоящий визит капитану не по душе: подходы к островам исследованы плохо, глубины на картах показаны неточно. Опасаясь, что капитан может отказаться от захода на Кергелен, я спешу заметить, что этот архипелаг еще с прошлого века служил базой многочисленным промысловым экспедициям, добывавшим тут китов и тюленей.

— Так-то оно так, — невесело улыбается капитан. — Только разве можно сравнивать мелкие промысловые суда с нашим лайнером? Да и то, почитайте лоцию, сколько здесь разных суденышек затонуло, до сих пор у берегов видны следы кораблекрушений.

Мне ничего не остается, как согласиться. Я читал о неожиданных шквалах у здешних берегов, они представляют немалую опасность. А в некоторых проливах архипелага — того хуже: не исключена возможность напороться на мину. В годы второй мировой войны англичане кое-где минировали подходы. Фашистские военные суда все же здесь побывали, причем один из них хотя и не подорвался на мине, но получил серьезную пробоину, наскочив на подводную скалу. Минированные участки обозначены на специальных картах. Становиться на якорь там не рекомендуется. Впрочем, капитану обо всем этом, конечно, известно. Лоция — своего рода энциклопедия моряка, в ней собраны всевозможные сведения, необходимые в плавании.

Интерес к Кергелену — группе островов, лежащих в Южном океане у 50° ю. ш., — возник у меня не вдруг. Еще в 50-х годах, в пору первых советских экспедиций в Антарктиду, мне случалось не раз проплывать мимо архипелага, однако курс благоразумно прокладывали на почтительном расстоянии от опасных берегов. А между тем с природными условиями архипелага, лежащего на границе умеренного климатического пояса и Антарктики, было бы весьма полезно ознакомиться географу, исследующему южную полярную область.

Я особенно заинтересовался Кергеленом, прочитав книгу известного геолога, швейцарца по происхождению, Э. Обера де ла Рю[9], участника французских экспедиций на острова в период между 1928 и 1953 годами. По его мнению, природа архипелага неповторима.

Капитан не слишком обнадежил меня, сказав, что мы непременно зайдем на острова при хорошей погоде. Но на погоду в этом районе трудно рассчитывать. Обер де ла Рю, описывая здешний климат, употреблял в основном отрицательные эпитеты: ужасающий, мерзкий, отвратительный, подчеркивая, что ясные, безветренные дни здесь — великая редкость.

Смеркалось. За иллюминаторами океан становился темно-свинцовым. Ничего не предвещало хорошей погоды на завтра. Капитан пригласил меня на ходовой мостик: подошло время определяться. Процедура эта не хитрая, но мне, как человеку сухопутному, она всегда представлялась чем-то особенным. Да и сами моряки выполняли ее с увлечением.

Секстаном нужно «поймать» две-три звезды под углом не меньше 30° к горизонту и на месте пересечения их азимутов, которые находят в специальном каталоге по отсчетам времени наблюдения и величинам углов, засечь точку. Она и дает истинное местонахождение судна, его координаты на данный момент. Ловить звезды возможно только в сумерках, когда еще видна линия горизонта.

Мы стоим на правом крыле мостика. Уже ничто не напоминает о тропиках. Над нами проносятся рваные холодные облака. Дует напористый ветер. Судно, словно осознав, в каких широтах оно находится, все с большей почтительностью раскланивается с волнами. Капитан поеживается на ветру и в конце концов, оторвавшись от секстана, посылает матроса за меховой курткой.

Мне не удается различить в облачном небе ни одной звезды, но наметанный глаз капитана, облачившегося в теплую куртку и сразу повеселевшего, ловит Венеру. Она то появляется, то пропадает в облаках. Одновременно ту же операцию пытаются выполнить старпом и вахтенный штурман. Идет настоящая охота за звездами.

Поймав Венеру, капитан нацеливается на то место, где, по его расчетам, должно быть созвездие Андромеды, но тщетно: оно скрыто в облаках. Тем временем сумерки сгущаются и небо на горизонте сливается с поверхностью океана.

— Фокус не удался, — без особого, однако, огорчения констатирует капитан. — Повторим операцию завтра на рассвете.

Старпом и штурман, также не добившись успеха, откладывают инструменты.

Заходим в радиорубку за новостями. Связь с Москвой, до недавнего времени прямая, сейчас идет через радиоцентр нашей главной антарктической станции — Молодежной. До нее, однако, не близко: почти полторы тысячи миль. Радист в наушниках отрицательно качает головой и разводит руками.

В штурманской, расположенной рядом, я, воспользовавшись присутствием капитана, снял с полки том морской лоции и, расположившись у стола, где штурман прокладывал курс, принялся за чтение. Проходивший мимо старпом недовольно взглянул на меня. Его взгляд был достаточно красноречив: он не выносил посторонних в служебных помещениях. Но нет более увлекательного чтения, чем морская лоция, — от нее просто невозможно оторваться.

Одно только перечисление мысов, бухт, проливов, островов звучит, как музыка: полуостров Жанн-д'Арк, остров Кармен, бухта Воскресенье, проход Газель, якорное место Ролан-Бонапарт. А сам лаконичный стиль лоции, морская терминология! Если добавить хоть толику воображения, например: «Гавань Иль расположена между островами Норд, Ша, Симетьер и Кошон. Проходы, по сведениям 1941 г., заросли водорослями. Вблизи северо-западного берега о. Ша лежит затонувшее судно с частями над водой. Гавань является бывшим опасным от мин районом».



Скалистый берег Кергелена

Нет, здесь нам явно не удастся побывать, наш капитан не станет рисковать судном. Тогда, может быть, здесь?

«Бухта Газель — одно из лучших убежищ для судов в районе островов Кергелен. Здесь водится много кроликов и гнездится большое количество морских птиц. В бухте можно принять пресную воду; она поступает по трубопроводу от водопада, который находится в 5 кабельтовых от берега. На северном берегу бухты Газель, у каменистой пирамиды высотой 3,7 м, был оставлен запас продовольствия для потерпевших кораблекрушение, но в 1941 г. никаких признаков этого запаса не обнаружено». Сюда заход тоже проблематичен: не известно, действует ли сейчас трубопровод. Судя по всему, лоция дает сведения, относящиеся к довоенному времени.

Следующая информация более оптимистична:

«Водопад Лозер ниспадает с северного берега бухты Хопфул… Здесь легко набрать пресной воды, ошвартовавшись у скал водопада, глубина у скал 7 м. В скалах закреплено металлическое приспособление для крепления швартовов. Против водопада на глубине 20 м можно стать на якорь, здесь выставлена швартовая бочка, это якорное место хорошо защищено от северных и западных ветров».

Что ж, возможно, нам пригодятся эти ценные сведения. Однако во всех случаях надлежит прежде всего представиться хозяевам этих мест. Острова Кергелен находятся под суверенитетом Франции, научная станция Порт-о-Франс расположена на юге острова, в заливе Морбиан. Вот уж там, если погода будет благоприятствовать, мы обязательно побываем.

Больше часа я просидел в штурманской, почерпнув массу любопытных сведений: о количестве островов в архипелаге — их более трехсот; о горах, высота которых достигает почти 2000 метров, о местных ледниках, кое-где рождающих свои собственные, кергеленские айсберги; о растительности, в том числе о кергеленской капусте — прекрасном противоцинготном средстве. Наконец, об уникальном животном мире, прежде всего морских слонах, еще совсем недавно подвергавшихся безжалостному истреблению. Упоминались и животные-новоселы, попавшие на острова с человеком: собаки, кошки, мыши и кролики, освоившиеся тут, судя по всему, ничуть не хуже, чем в Австралии.

Словом, лоция действительно энциклопедия, полезная не только для судовождения. Она дает массу ценных сведений потерпевшим кораблекрушение.

Я не удержался и высказал эту неожиданно осенившую меня мысль старпому, который как раз в этот момент зашел в штурманскую и внимательно смотрел на карту. Мне хотелось как-то завоевать его расположение. Однако старпом помрачнел и, сверкнув глазами, посоветовал идти читать в каюту. Сообразив, что сделал непростительный промах, я, захватив лоцию, удалился.

На другой день появляется множество пернатых. Видимо, земля близко. К странствующим альбатросам прибавились пестрые капские голуби и совсем маленькие, юркие, как стрижи, качурки. У борта проплыла большая коричневая водоросль, очевидно оторванная штормом от прибрежных скал. Поднявшись на верхний мостик, я увидел наконец гористые очертания островов Отчаяния.

Земли эти были открыты французской экспедицией, возглавлявшейся Ивом де Кергеленом более двух столетий назад, 12 декабря 1772 года. Любопытно, что сам Кергелен так и не ступил на берег открытой им суши. До наших дней дошла забавная подробность: руководитель экспедиции скрывал в своей каюте даму сердца, некую Луизон. Может быть, из-за этого он никуда не отлучался с корабля. Французскому мореплавателю, очевидно, было недосуг позаботиться о названии открытых земель.

В 1776 году Джемс Кук посетил острова, все еще остававшиеся безымянными. В одной из бухт англичане обнаружили бутылку с запиской своих предшественников. На Кука новая земля произвела безрадостное впечатление. Он писал: «Я мог бы из-за ее бесплодия дать ей вполне подходящее название «Островов отчаяния», но чтобы не отнимать у господина де Кергелена чести открытия, я назвал ее Землей Кергелена». Таким образом, появлению своего имени на карте Кергелен обязан щепетильности своего английского коллеги.

Долгое время ни у кого не возникало интереса к этим лежащим на краю света землям. Но вот, когда начал развиваться морской промысел в Южном океане, сюда стали наведываться китоловы и тюленевой. Омывающие острова воды изобиловали наиболее ценными в промысловом отношении голубыми китами, а на побережье располагались многочисленные лежбища тюленей. В XIX веке здесь перебывало немало промысловых экспедиций, большей частью американских, безжалостно выбивавших все живое.

Во Франции тоже стали задумываться над тем, какую выгоду можно извлечь из далекого заморского владения. В конце концов архипелаг Кергелен вместе с рядом других принадлежащих Франции островов в южной части Индийского океана (Крозе, Сен-Поль, Амстердам) был в 1893 году сдан на 50 лет в концессию частным предпринимателям. Попытки разведения здесь овец, поиски полезных ископаемых не увенчались успехом и не принесли дохода концессионерам. По мнению Обера де ла Рю, из книги которого я почерпнул все эти сведения, острова решительно не подходили для освоения. Их изолированное положение, суровый климат и бедность природных ресурсов делают бесперспективными такого рода усилия. Однако благодаря своему географическому положению, этот архипелаг уникален. Изучение местной природы — вот что, по мнению ученого, должно было стать здесь главным.

…Весь вечер я не уходил с верхнего мостика, наблюдая медленно надвигающуюся землю. Мы вышли на траверс островов Рандеву и начали огибать архипелаг с востока, как и предписывалось лоцией. В бинокль уже можно было рассмотреть низкие, унылые, зализанные океаном берега, а дальше вставали высокие зазубренные пики, на склонах которых сквозь дымку смутно просматривались снежные пятна. Лучи заходящего солнца, пробившись в разрывах облаков, на миг раскрылись над островом гигантским веером, но тут же сомкнулись. Все сразу потемнело, приобрело жесткие темно-сиреневые тона.

От перемены освещения, казалось, резко похолодало. И я впервые вспомнил об антарктической меховой одежде, ожидавшей своей поры в корабельной кладовой. К тому же судно изменило курс, ветер стал лобовым и оттого еще более колючим. Жгучие соленые брызги достигали теперь верхнего мостика. Наверное, со стороны моя съежившаяся фигура в куртке с поднятым воротником походила на нахохлившегося пингвина. А лет двадцать назад я подставлял лицо встречному ветру, стремясь «задубить» кожу, дабы выглядеть бывалым моряком. То было счастливое время первого океанского путешествия!

По правому борту уже совсем четко рисовался полуостров Курбе, восточная оконечность архипелага. Неприютная равнина, на которой выделялись две горы конусообразной формы, что выдавало их вулканическое происхождение. Обогнув полуостров, мы должны были войти в залив Морбиан, где располагалась французская научная станция.

Почти в полной темноте повернули на запад и вошли в пролив Ройяль, ведущий в глубь архипелага. Ветер сразу ослабел, небо прояснилось, лишний раз свидетельствуя, сколь изменчива здешняя погода. Высыпали звезды, и холодный свет их посеребрил поверхность океана. Близ борта замелькали крылья больших светлых птиц, привлеченных разноцветными палубными огнями.

Судно сбавило ход. Приближался ответственный момент. На мостик вышел капитан. Он надел унты, которые были ему явно велики. Маленький, в спадающих на щиколотки унтах, он выглядел рядом со стройным, подтянутым старпомом не очень внушительно и даже трогательно.

Берег все ближе. Справа, у самой воды, возникли вдруг из мрака и замерцали узкой полосой электрические огни. Порт-о-Франс!

Мы прошли еще несколько миль, огоньки исчезли. Теперь уже прямо перед нами угадывались очертания берега. Капитан сбавил ход до малого и самого малого. Боцман на баке изготовил якоря к отдаче. Ночь предстояло провести на рейде в заливе Морбиан.


Рассвело. И так близко возник берег, что до него было бы легко добраться вплавь. Вокруг судна покачивались коричневые щупальца диковинных водорослей. Я вспомнил предостережение лоции, рекомендующее избегать участки, заросшие водорослями: можно наскочить на подводную скалу. Очевидно, вчера ночью «Башкирия» подошла гораздо ближе, чем следовало.

Набирая высоту, берег ступенями отступал от залива. У самой воды зеленели лужайки. Выше, на горных склонах, белели пятна снега. Местный ландшафт отнюдь не представлялся мне таким уж негостеприимным. Однако наш заход сюда всего лишь кратковременный визит, а в таких случаях многое зависит от настроения.

Станция, огоньки которой мы видели ночью, была скрыта невысоким мысом, и наше внимание сосредоточилось на тюленях, лежащих на прибрежной гальке. Их было множество.

Участникам экспедиции, за исключением тех, кто работал на станции Беллинсгаузен, пожалуй, не приходилось наблюдать такого скопища этих животных. Вероятно, это были самые колоритные представители ластоногих — морские слоны. Но с корабля трудно было различить, кто есть кто.

До сих пор видеть морских слонов мне случалось только на фотографиях. По оценкам Обера де ла Рю, на Кергелене насчитывается около четверти миллиона этих животных.

Морские слоны интересовали не одного меня. На баке, вокруг вышедшей на прогулку статной судовой парикмахерши Эммы, мгновенно возникла группа полярников. Розовощекий геофизик в больших очках одолжил у Ганса, моего соседа по каюте, геолога из ГДР, мощный цейсовский бинокль. Он галантно предложил его Эмме. Сам же, встав рядом, принялся давать пояснения:

— Морские слоны ведут полигамный образ жизни. Каждый уважающий себя слон держит гарем, в котором не меньше нескольких десятков самок. Отдельные самцы могут взять на себя труд позаботиться и о целой сотне.

Эмма нерешительно сказала:

— Но я не вижу гаремов.

— Теперь ничего и не увидишь, — ответил геофизик. — Сейчас конец ноября, по-здешнему — началось лето. Все позади. Опоздали месяца на два.

Вскоре выбрали якорь, и «Башкирия» направилась к Порт-о-Франсу. Из-за мыса показались радиоантенны, и тотчас открылся вид на французский поселок. На высоком мысу, за которым начиналась пологая ложбина, стояло строгое прямоугольное здание с крестом над порталом. За ним, на склоне, виднелось странное нагромождение каких-то исковерканных металлических конструкций. Основные постройки располагались в центре ложбины: приземистые коробки современного вида. Лишь один узкий двухэтажный дом, похожий на остов корабля, выглядел архаичным, как парусник в окружении подводных лодок.

Вот и причал. Неподалеку, у самой воды, сверкнули пузатые баки для горючего. Даже в бинокль Ганса нигде не удалось обнаружить ни единого человека. Казалось, станция вымерла. На рейде лениво покачивалась плоскодонная баржа-самоходка. И на ней никого. Зато на пляже у причала и возле баков лежали тюлени.



На пляжах острова — морские слоны

Я поднялся на ходовой мостик, чтобы вернуть лоцию. Капитан на этот раз был в черных лакированных ботинках. И его смущало отсутствие признаков жизни на берегу.

— Угорели, что ли, французы? — спросил он меня.

— Рано еще.

— Рано?!

— Очевидно, они живут по парижскому времени.

— Ну все равно, разница невелика, пора бы вставать. И не могут все сразу спать. Должны же быть вахтенные. Гости на пороге, а хозяева спят? Мы бы им сейчас погудели, поприветствовали, а так — вроде неудобно.

— Гудеть тут, наверное, не полагается.

— Это почему же?

— Заповедник. Морские слоны потеряют аппетит.

— Как же! У них нервная система не в пример нашей. Гуди не гуди — они и не почешутся. Но что с нашими хозяевами? Да вот и они — легки на помине.

Из-за дома, с края поселка, вынырнул «пежо». Автомобиль беззвучно проплыл по центру поселка и скрылся за одним из строений. А несколько минут спустя улица оживилась. Группа людей направилась к пристани.

— Проснулись французы! — довольным тоном отметил капитан.

Тут его позвали к радиотелефону, а я поспешил на завтрак.

Через час по радиотрансляции объявили, что островитяне пригласили нас в гости. Однако точное число приглашенных и персональный состав еще будут уточнены.

— Ты ведь не бывал во Франции? — спросил меня Ганс.

— Ни разу.

— Ну вот, поздравляю, сейчас побываешь. Вон у них здесь и свой Нотр-Дам, — кивнул он в сторону здания с крестом.

Я улыбнулся и подумал, что, хотя, конечно, это не Париж, в столицу Франции имеют шанс попасть многие, побывать же на островах Отчаяния не снится, наверное, даже большинству парижан.

Мы слонялись по палубе в ожидании дальнейших событий. Берег был рядом, на него не терпелось ступить — чувство, особенно понятное морякам.

Пока французы запускали свою самоходную баржу (наш капитан решил поберечь корабельные шлюпки), с противоположного берега залива Морбиан, очевидно, из района Пор-Жанн-д'Арк, где в былые времена действовал заводик по переработке китового и тюленьего жира, подошел небольшой катер.

Приход «Башкирии» явно внес оживление в жизнь островитян Длинноволосые парни в ярко-желтых непромокаемых комбинезонах на катере с любопытством посматривали на наш белый теплоход особенно на кормовую палубу, где смешливой стайкой собрались судовые девчата во главе с Эммой, сделавшей себе грандиозную прическу, которую тут же метко окрестили «смерть французам».

Немного спустя подошла долгожданная самоходка с местные начальством. Вскоре стало известно, что переговоры «на высшем уровне» прошли удачно. Один из руководителей французской базы и прошлом принимал участие в Советской антарктической экспедиции, ходил с нашими ребятами на снегоходах на станцию Восток. А полярники не забывают старой дружбы. Так что нашему появлению здесь, без сомнения, искренне рады.

Галантные французы с особой учтивостью пригласили на берег представительниц прекрасного пола. Это сообщение вызвало веселый переполох среди наших «прелестниц», и они, не ожидая официального распоряжения, побежали наряжаться. А мы не мешкая снарядились в маршрут, предвкушая удовольствие вволю побродить по острову.


На барже до берега — пять минут ходу. Встречный ветер выжимает слезы. Небо вновь обложило облаками. Но грех жаловаться: погода для этих мест приличная.

Самоходка упирается в причал. Мы молодцевато соскакиваем, делаем пять-шесть легких, пружинистых шагов по настоящей земле и едва не спотыкаемся о тюленьи туши, разбросанные вдоль берега, словно вынесенные водой бревна. Судя по всему, мы угодили в один из гаремов.

Вот они, морские слоны! Глаза разбегаются. Пухлые, серо-зеленые туши распростерлись на прибрежной гальке. Отдельные экземпляры длиной несколько метров весят наверняка больше тонны, но есть и «малыши» — на 200–300 килограммов. Я знал, что самцы, хозяева гаремов, достигают в длину шести метров и более двух тонн веса, и искал глазами такого разъяренного гиганта: должен же он ревниво реагировать на наше вторжение. Но очевидно, брачная пора миновала, страсти утихли, или, возможно, морской слон не увидел в нас соперников. Так или иначе, но владелец гарема не объявился. Самки продолжали лежать, полузарывшись носами в коричневые водоросли. Порой приподнимали головы и флегматично смотрели на нас. С неохотой, словно делая одолжение, открывали пасти и что-то бормотали. Отдельные толстухи, придавленные собственным весом, походили на комичные чудовища. Время от времени слонихи издавали странные, булькающие звуки или тяжко вздыхали, словно жалуясь на нелегкую гаремную жизнь. Некоторые, правда, вполне удовлетворенно посапывали или с наслаждением почесывались, а одна великанша вдруг плаксиво скорчила морду, сморщилась и неожиданно громко чихнула. Кто-то из полярников пожелал ей доброго здоровья.



В благодушном настроении

Наших геологов в маршруте по острову взялся сопровождать молодой сотрудник станции, назвавшийся Мишелем. Этот блондин с прекрасными до плеч волосами походил на херувима. Срок зимовки Мишеля подходил к концу, настроение у него было отменное. Мы узнали, что сейчас в Порт-о-Франсе живет 90 человек. Но к концу лета ожидается группа советских специалистов-геофизиков, участвующих в совместном научном эксперименте по ракетному зондированию высоких слоев атмосферы.

Сам Мишель занимается электроникой, но питает слабость к геологии. Очевидно, поэтому ему и поручили сопровождать нашу группу.

Начинаем мы с просторного одноэтажного здания, расположенного несколько особняком у самого берега. Как и театр, который, как известно, «начинается с вешалки», и здесь в первую очередь — гардероб. На стенах развешаны резиновые ярко-оранжевые водолазные костюмы, акваланги. Первая лаборатория — биологическая. Ее хозяин — розовощекий крепыш, близоруко щурясь, обстоятельно рассказывает что-то по-французски. Он обращает наше внимание на стоящие на столах приборы и небольшую коллекцию рыб, очевидно обитающих в местных водах. В паузах херувим-Мишель выразительно жестикулирует, стараясь помочь нам понять смысл слов. Мы все одобрительно киваем и с чувством жмем руку раскрасневшемуся ученому.

В следующей лаборатории, судя по длинным столам с колбами. пробирками и замысловатыми стеклянными установками, обосновались гидрохимики. Учитывая, однако, что время нашего пребывания на острове ограничено, а осмотр других лабораторий, как уже ясно, не внесет переворота в наши научные представления, мы просим Мишеля вывести нас «на пленэр», где мы сами сможем во всем разобраться.

Мишель охотно соглашается показать берег бухты; он уверен, что нас заинтересует выход пород в одной из ложбин. Мы поднимаемся на возвышенность, где находится здание с крестом — местная часовня. На небольшом постаменте перед часовней — статуя: женщина, прижав младенца к груди, смотрит на море, словно в ожидании доброй вести. Не знаю, была ли когда-нибудь на Кергелене хотя бы одна женщина с младенцем? «Острова Отчаяния» не избалованы женским обществом, хотя представительницы прекрасного пола изредка здесь бывают. Обера де ла Рю почти во всех его маршрутах сопровождала жена, а сегодня на берег острова сойдет группа одесситок во главе с Эммой. Это, несомненно, будет яркой страницей в истории острова.

С холма открылась темно-серая, словно залитая асфальтом, плоскость залива с многочисленными островами-шхерами. Дальше за ними — холмистый берег и снежная вершина горы Росс, господствующая над всей местностью. Возле часовни пейзаж был более прозаичным. Здесь сгрудились покореженные вездеходы, автомобили, тракторы. Эту унылую картину разъедаемого ржавчиной металла мы наблюдали еще с борта судна.

Это кладбище техники расположено на самом краю поселка. Спустившись в распадок, мы зашагали по мягкой и влажной кергеленской земле. Ее почти сплошь устилало сплетение коричнево-зеленых побегов — не привычная трава, а плотные, переплетающиеся стебельки, от которых в разные стороны разбегались фестоны узких листочков. Стебли покрупнее уходили в почву, формируя довольно мощный слой переплетающихся корней. Очевидно, это и была знаменитая ацена — растение-«путешественник», о котором обычно упоминают все, кто побывал на островах. Считается, что ацена занесена на здешний берег птицами, скорее всего странствующими альбатросами, но широкому ее расселению по всей территории острова способствовали кролики, невольно переносящие на своей шерсти семена ацены, имеющие цепкие крючки. Именно на это неприхотливое растение возлагались основные надежды, когда пытались развести здесь овец.

Шагая по низкорослым, стелющимся у самой земли зарослям ацены, мы то и дело оступались в небольшие, замаскированные стеблями ямки — кроличьи норы. Несколько серых зверьков шустро удирали по склону холма. Ганс, увлеченный маршрутом, скакал по склону, как горный козел, и ухитрился попасть ногой в веревочную петлю-силок перед одной из нор. То и дело встречавшиеся красные стреляные гильзы 12-го калибра свидетельствовали: здесь увлекаются охотой на кроликов.

Эти грызуны, завезенные на остров в 1874 году одним незадачливым капитаном, за столетие буквально заполонили остров. Все вокруг изрыто их норами, растительность угнетена, и, хотя кергеленская земля буквально устлана кроличьими костями, новые поколения плодовитых зверьков одолевают остров.

Миновав кроличьи поселения, наша группа выбралась на каменистый уступ на берегу залива. Тут прямо-таки глаза разбежались. На скалистой площадке было разбросано множество отливающих перламутром створок раковин. Как они попали сюда? Сначала мы подумали, что створки раковин принесены с залива ветром, ведь Кергелен славится ураганами. Но находчивый Мишель ухватил одну из раковин зубами и, взмахнув руками, словно крыльями, сделал выразительный вираж и выронил раковину на камни. Тут мы сообразили, что находимся в птичьей столовой. Чайки, вытащив во время отлива с береговой отмели крепко сомкнутые раковины, разбивают их таким хитроумным способом. К каким ухищрениям не прибегнешь, если хочется полакомиться нежными устрицами!

Вот бы и нам отведать даров моря! Едва ступив на твердую землю, мы все вдруг ощутили волчий аппетит: спеша поскорее высадиться на берег, мы пренебрегли корабельным обедом. Поэтому всякое напоминание о еде действовало на нас удручающе. Удиравшие от нас во все лопатки кролики поступали весьма предусмотрительно. Ганс, сделав отчаянный прыжок, чуть не ухватил зазевавшегося зверька за задние ноги, но то, что не удалось ему, очевидно, не составляло труда двум бурым птицам, солидно расхаживавшим неподалеку. Их сытый вид не мог не привлечь наше внимание. Никакого сомнения! Это были наши старые антарктические знакомые — поморники. На южнополярном материке они гнездятся вблизи колоний пингвинов и буревестников, уничтожая слабых и больных птиц.

Но вот появились полярные станции. И без особых колебаний меняют они жизнь, полную смелых поисков и разбойничьих вылазок, на прозябание вблизи станционных помоек. Несмотря на эти малопривлекательные черты, поморников справедливо считают «санитарами» Антарктиды. На Кергелене у них особенно много дел. Кроме «отбраковки» нежизнестойких особей в мире пернатых они ограничивают угрожающе растущую численность грызунов. А сколько хлопот с тюленями, особенно во время родов. Кто еще, кроме поморника, сумеет так ловко, словно хирургическими ножницами, перекусить пуповину? Нет, недаром присвоено этой огромной чайке звание «птица-санитар».

Двигаясь вдоль берега, мы пересекли несколько пологих ложбин. Сейчас дно их почти сухо, но во время дождей здесь несутся потоки. Об этом свидетельствуют многочисленные промоины. Уцелевшие участки грунта, скрепленного корнями ацены, кое-где торчат на склонах ложбин в виде причудливых столбиков-останцов высотой в рост человека.

Большая часть прибрежной равнины — это прекрасно видно по стенкам промоин — сложена слоистыми песками, принесенными из центральной части острова потоками талых ледниковых вод. И сейчас там располагается огромный ледниковый покров Кука. А в прошлом оледенение распространялось почти на всю территорию острова, захватывая даже часть береговой отмели.

Повсюду, где только есть вода, в ручьях и лужах на дне ложбин, лежат тюлени. Сопят, похрюкивают, порой шумно плюхаются по грязи. Теперь им раздолье на Кергелене — большая часть острова объявлена заповедником.

Никто, кроме ученых, не смеет уже поднять руку на этих удивительных морских чудищ. На ластах некоторых тюленей видны специальные яркие метки: с их помощью можно проследить пути и сроки миграции животных.

Я отстал от группы, фотографируя морских слонов. Мишель с геологами оказался далеко впереди. Они торопились к распадку, где, по словам Мишеля, были «о ля-ля, какие минералы!». В этом нет ничего удивительного. Архипелаг Кергелен вулканического происхождения. В лавах на месте пузырьков газа часто образуются красивые кристаллы различных разновидностей кварца: халцедоны, агаты, аметисты.


Решив не догонять группу, я свернул к морю: оттуда, из-за холма, послышался резкий вскрик, словно чья-то мольба о помощи. В уютной галечниковой бухте расположился, по-видимому, один из наиболее многочисленных гаремов. Я обходил и перешагивал преграждавшие путь тела. Лишь одна самка приподняла голову, чтобы взглянуть на меня. Оскалила клыкастую, алую изнутри пасть, издала урчание и тут же, будто обессилев от этого прилива гнева, опустила голову и закрыла темные, словно лакированные, глаза без зрачков.

Вдоль полосы прибоя прыгали три небольших пингвина, внешне заметно отличавшиеся от тех, которых мне приходилось видеть в Антарктиде. Именно в надежде на такую встречу я и свернул к берегу. И не ошибся: у воды резвились ослиные пингвины — коренные жители Кергелена. Они не образуют больших колоний, но на архипелаге этот вид наиболее многочислен. Ослиных пингвинов считают самыми сварливыми, непоседливыми и раздражительными. Тем не менее в отличие от своих сородичей, мигрирующих с севера на юг в зависимости от сезона, они не покидают острова. Кто знает, как объяснить их тоскливые, пронзительные крики? Что это — призыв, обращенный к соплеменникам, или просто печальная жалоба этой «неудавшейся», как ее порой называют, птицы, которой не суждено подняться в воздух?

Три ослиных пингвина решительно не желали фотографироваться. Они плюхнулись в воду, быстро заработали крылышками и нырнули — только я их и видел! А жаль, в окрестностях Порт-о-Франса пингвинов мы больше не встречали. Возможно, эти птицы не обладают выдержкой и спокойствием тюленей и не любят, когда их тревожат. А станция с ее современным техническим оснащением — постоянный источник беспокойства. И ведь вот еще что: яйца пингвинов — признанный деликатес, а у ослиного пингвина, по мнению знатоков, они самые вкусные. Сейчас острова объявлены заповедником, но ведь в прошлом было иначе. Обер де ла Рю упоминает, что сто лет назад пингвины попадали под выжимной пресс хозяйничавших на островах промышленников: жира в птицах было маловато, но ведь «сырье» всегда под рукой. Иной раз из-за отсутствия топлива тушки бросали в огонь под большими котлами, в которых перетапливался тюлений жир. А на острове Сен-Поль пингвинов использовали в качестве приманки для ловли лангустов. Может быть, поэтому местные пингвины, предки которых испытали на себе ужасы «инквизиции», оказались чересчур уж пугливыми, не в пример своим доверчивым антарктическим собратьям, которые не только не убегают от человека, но, наоборот, с любопытством устремляются к нему.

Воздух на берегу особый — терпкий, насыщенный крепкими йодистыми испарениями. Гниют выброшенные волнами длинные коричневые водоросли. Стебли одних напоминают тонко нарезанные куски кожи, других — темные шнуры, к которым словно для украшения подвешены пузатые, наполненные воздухом колбочки, очевидно играющие роль поплавков.

Я с трудом отдираю одну из плетей для коллекции. На блестящей мокрой поверхности виден рисунок внутреннего строения, похожий на сплетение кровеносных сосудов.

Давно выброшенные на берег водоросли далеко не так привлекательны. Тугие, гладкие стебли утратили блеск и превратились в невзрачные, сморщенные бечевки.

Пока я бродил по пляжу, геологи, достигнув конечного пункта маршрута, повернули назад, и мы встретились. Довольный Ганс показывает янтарные обломки халцедонов. В утешение мне Мишель обещает подарить специально отполированные образцы.

Время в маршруте всегда летит быстро. Близится вечер. А Порт-о-Франс мы еще не осмотрели. Энергично прошагав первые километры по кергеленской земле, все вдруг ощутили непривычную тяжесть в ногах. Ганс, который предпочел нашим резиновым сапогам свои новые туристические ботинки, стал прихрамывать. К тому же начал моросить косой, колкий дождь.

Мы заторопились: чего греха таить, нас не оставляли мысли о жареной крольчатине. Наконец добрались до поселка. Среди рядов строений из гофрированного железа, напоминающих ангары, находились апартаменты Мишеля. Мы оказались в уютном кабинете с большим письменным столом, книжными полками и радиоэлектронными схемами.

Мишель широким жестом высыпал на стол горсть отполированных агатов, их кучка почти мгновенно растаяла: для геологов о лучшем сувенире и мечтать нечего. И у нас есть что подарить на память нашему проводнику: открытки с видами Москвы и Ленинграда, значки, марки, шкалики фирменных напитков. Все довольны. Мишель, тряхнув локонами, предлагает продолжить осмотр станции.

Мы направляемся в центр поселка к зданию «кают-компании». Перед ней просторная площадь, на мачте развеваются два флага — трехцветный французский и наш с серпом и молотом, поднятый в знак уважения к гостям. Неподалеку — традиционный для полярных станций столб с указателями направлений и расстояний до наиболее дорогих сердцу зимовщиков точек нашей планеты. Конечно, здесь Париж, Лион, Марсель, Гавр, есть и Москва и, к удовольствию хромающего Ганса, Берлин. А сама площадь носит имя генерала де Голля.



Площадь Шарля до Голля вПорт-о-Франсе

Около флагштока — любопытная реликвия — видавший виды чугунный чан — напоминание о времени варварского уничтожения морского зверя. В таких чанах вытапливали тюлений жир.

— Это не наш, — поясняет Мишель, — американский.

На первом этаже «кают-компании» — библиотека, различные подсобные помещения. Наверху — просторная столовая с цветными светильниками. Невысокая сцена, усилитель с микрофоном и большой барабан в углу. Что ж, по вечерам здесь можно недурно проводить время. Впрочем, иной раз нет необходимости дожидаться вечера. И сейчас тут шумно и многолюдно: полярники, моряки, русские, французы — все в отменном настроении. Работает бар. Два бородача в белых передниках едва успевают вскрывать бутылки и наполнять бокалы красным вином. Однако запаха жаркого в «кают-компании» не ощущается.

Смакуя вино, которое мы тут же окрестили «бургундским», рассматриваем герб Кергелена на одной из стен. В центре — пингвин, прибрежные скалы, курящийся вулкан и какое-то странное насекомое, отдаленно напоминающее таракана. Два морских слона в боевой позе обрамляют герб, придавая ему законченность.

Что за загадочное насекомое изображено на гербе, мне так и не удалось выяснить. На Кергелене вообще нет вредных насекомых. Комары, мошки — бич нашего Севера — тут отсутствуют. Что касается тараканов, то они могут освоиться где угодно. Я неоднократно убеждался в этом. Но вряд ли изображение этого существа может украсить герб. Скорее всего это был морской рачок или микроскопический клещ, обитающий на скалах.

Из «кают-компании» устремляемся на почту. Улица ведет вверх по ложбине к возвышенности, увенчанной лесом радиоантенн. По обеим сторонам улицы — аккуратные сине-голубые прямоугольники сборных домов. Мишель объясняет, что у каждого здесь своя отдельная комнатка площадью 10–12 квадратных метров. Я вспоминаю, как сетовал Обер де ла Рю на плохие жилищные условия на станции и клял мышей, наносивших ощутимый урон его коллекциям. Однако все это было более четверти века назад, в пору организации поселка. Тогда этих нарядных зданий, обшитых пластиком и металлом, не существовало.

На почте многолюдно. Местный почтмейстер важно штемпелюет французские почтовые марки. За сущую малость можно приобрести набор, посвященный французским полярным исследованиям. Конверт с такой маркой, погашенной на Кергелене, — мечта любого филателиста. Как и во времена знаменитого мореплавателя Кука, на островах предпочитают натуральный обмен. Вскоре с помощью Мишеля мы становимся обладателями памятных конвертов со штемпелем почтового отделения Порт-о-Франса.

С почты мы заглядываем на расположенную поблизости электростанцию. В машинном зале все сверкает чистотой. Ровно гудят дизели. У пульта улыбается приветливый парень. Со стены ободряюще подмигивает знойная брюнетка с ромашкой в зубах. Так и хочется подмигнуть ей в ответ!

…Мы спускаемся к берегу залива. Здесь, на восточном краю поселка, среди типовых построек выделяются стеклянные фасады двух оранжерей. На грядках — яркая зелень салата, петрушки, спаржи, даже красные цветы, напоминающие герань. Оранжереи подсвечиваются кварцевыми лампами: солнца в этих облачных широтах не хватает. Вот в Антарктиде, наоборот, напряженность солнечной радиации исключительно высока и оранжерейное подсобное хозяйство при умелом ведении оправдало бы себя полностью. Даже дилетантские опыты дают в Антарктиде высокие результаты. Создание оранжереи позволило бы не только улучшить пищевой рацион зимовщиков, но, очевидно, представило бы и определенный научный интерес… У каждого свои заботы. Знакомясь с хозяйством французов на Кергелене, невольно устремляешься мыслями дальше к югу, к конечной цели нашего путешествия.

Из соседнего сарайчика доносится кудахтанье.

— Сто яиц в день, — с гордостью поясняет наш гид, присев на корточки и похлопывая себя по бедрам. — Есть у нас и инкубатор.

— Значит, свежая курятина, яичница, — соображаем мы.

В загоне за курятником грустно жмутся друг к другу приземистые бараны. Нам уже грезятся кусочки шашлыка, шипящие на вертеле.

— Муфлоны, — поясняет Мишель, — их специально завезли сюда для акклиматизации. Но в холода, в период бескормицы, их много погибает.

Хрюканье из соседнего сарая говорило само за себя. Мы не стали заглядывать туда, а направились к берегу. У воды, на лужайке, среди тюленей паслась стайка домашних уток. Утром они приходят к морю кормиться, а к вечеру сами возвращаются в свой загон. Иногда там оказываются пингвины: очевидно, в качестве гостей. На Кергелене обитает также дикая утка Итона, небольшая по размеру, но, как утверждал Обер де ла Рю, ее мясо очень нежное.

Ферма Порт-о-Франса произвела на нас впечатление, французы отнюдь не вегетарианцы. Недоставало лишь крупного рогатого скота. Очевидно, ацена для него малопригодный корм. Следовательно, молоко на Кергелене, как и в Антарктиде, порошковое. Но в случае крайней необходимости — Мишель сделал выразительный жест — можно подоить овцу.

Целый день без пищи, на ногах, мы сбились в тесную кучку, напоминая муфлонов в период бескормицы. Один из геологов, очевидно чтобы отвлечься от голодных мыслей, начал энергично разминаться.

Мишель догадливо кивнул головой и пригласил следовать за собой. Мы воспрянули духом.


Но нас постигло жестокое разочарование. Помещение, куда нас привел Мишель, даже отдаленно не напоминало столовую. В просторной комнате, разделенной барьером на две части, стояли столы для пинг-понга, лежали гири, штанги, имелся даже тренажер-велосипед.

Спортзал выглядел запущенным, инвентарь запылился. В летнее время необходимость пользоваться им отпала. В свободные часы лучше прогуляться по берегу, посмотреть на птиц и тюленей, поохотиться на кроликов или совершить экскурсию в горы в поисках редких минералов.

На стенах спортзала висело несколько оригинальных картинок, изображающих зимовщиков за своим любимым делом: один смотрит в телескоп на звезды, другой измеряет температуру морского слона, а вот целая группа сидит вокруг костра, в центре, в языках пламени, что-то поджаривается на вертеле…

— Нашей смены тут еще нет, — сказал Мишель, — но обязательно будет, оставим на память.

Я вглядываюсь в лица зимовщиков — предшественников Мишеля, стараясь представить, как прошла их работа, с какими чувствами они покидали остров, был ли для них год изоляции от остального мира попусту потерянным временем или они обогатились знаниями, возмужали, обрели уверенность в себе.

Обер де ла Рю порой с нескрываемой горечью пишет о равнодушии и непонимании, с которыми он столкнулся однажды в Порт-о-Франсе. Зато о другой экспедиции на Кергелен у него сохранились самые радужные воспоминания. Так и в Антарктиде — бывают экспедиции удачные, но бывают и крайне трудные, со срывами. Каждая новая экспедиция — новый коллектив со своими собственными проблемами, своими победами и поражениями.

Неутомимый Мишель увлекает нас дальше. Мы проходим мимо странного деревянного дома, напоминающего остов выброшенного на берег судна. Он резко выделяется среди современных типовых построек. Нет сомнения, это как раз то «странное сооружение, запроектированное так, чтобы оно лучше сопротивлялось ветру, но неудачно поставленное по отношению к странам света и сильно раскачиваемое во время бурь, что приводит в отчаяние занимающих его метеорологов и радистов». Со времен Обера де ла Рю в Порт-о-Франсе многое изменилось. Метеорологи и радисты здесь уже, конечно, не живут. Мишель вовсе не рекомендовал нам заглядывать в это историческое помещение. Выразительно взглянув на нашу понурую группу, он решительным жестом указал на аккуратный барак, на стене которого был изображен красный крест. По его мнению, нам требовалась срочная медицинская помощь.

В амбулатории Порт-о-Франса дым коромыслом! Тут уже находится группа наших антарктических врачей. Местная медицина угощает гостей чудодейственным напитком собственного изготовления. На голодный желудок он оказывает поистине волшебное действие.

В госпитале Кергелена совершают порой сложные операции, ведь до ближайшего медицинского стационара тысячи километров. К услугам врачей Порт-о-Франса прибегают не только местные сотрудники, но и моряки, которых занесла судьба в эти дальние края.

…А между тем срок нашего пребывания на французской базе истекал. К причалу, где нас уже ожидала знакомая баржа-самоходка, со всех сторон, из жилых домиков и лабораторий, стекались советские и французские полярники. Впрочем, коллектив станции Порт-о-Франс вряд ли правильно называть полярным. Остров Кергелен расположен далеко от полюса. В северном полушарии, к примеру, на той же широте находится Киев. Но в южном — все иначе. Климат острова достаточно суров. В любой день, независимо от сезона, возможны заморозки. Почти всегда дует ветер, идет снег или дождь. Нескончаемое осеннее ненастье определяет лицо Кергелена. И в довершение печальной картины — на островах не увидишь ни единого деревца. Лишь унылые кустарнички, мхи, лишайники да кое-где куртины дикой кергеленской капусты.

…Вскоре все погрузились на баржу. Полная палуба русских и французов. Затянули «Катюшу» — и баржа тронулась. Два врача — русский и француз, обнявшись, исполнили танец, который сделал бы честь островитянам времен отважного мореплавателя Кука.

А через час мы снялись с якоря, заботливо переправив французских коллег на берег. Им оставалось провести на Кергелене считанные дни, нас ждала Антарктида.

Галина Иванова
НОЧНЫЕ СПОЛОХИ В УРОЧИЩЕ МЕДЕО


Документальный рассказ

Рис. М. Худатова


Жарко. На выгоревшем белесом небе маленькое, словно съежившееся, солнце сверкает с какой-то особой ожесточенностью. Не спасает от зноя и роскошный зеленый наряд Алма-Аты: как и все живое, деревья изнемогают, в пышной зеленой кроне нет-нет да и мелькнет желтый лист, который медленно падает на пересохшую землю. На асфальте лежит синяя узорчатая тень пирамидальных тополей и белых акаций; еще недавно вдоль тротуара невнятно бормотал веселый арычок, от которого тянуло прохладой, но сейчас воды в нем нет. Пучки травы, пробивающиеся в щели между бетонными плитами, которыми выложен арык, пожухли и торчат, словно обрывки мочала. А за городом ослепительно сверкают белоснежные шапки льда и снега на вершинах синих гор, отроги которых либо покрыты тянь-шаньскими елями, либо округло-голые, коричневатые от выгоревшей невысокой травы.

По тротуару неторопливо шагают, возвращаясь с обеденного перерыва, двое друзей. Сергей, высокий сероглазый парень с выгоревшими волосами, то и дело вытирает стекающий с лица пот скомканным, влажным платком. По широкому, круглому лицу его друга Одиля можно сразу узнать казаха: небольшие, черные, чуть лукавые глазки, прямые темные волосы, белозубая улыбка добродушного рта, смуглая кожа. Сергей по специальности сварщик, а его друг и напарник Одиль — слесарь. Одиль помогает при сварке, делает разметку трубопроводов, снимает фаску. Сергей и Одиль работают вместе несколько лет, привыкли друг к другу.

— Смотри, Одиль, опять вертолет в горы полетел.

— Так ведь они все лето над ледниками мотаются, караулят.

— Туда бы, в горы, сейчас, — Сергей тоскливо посмотрел на белеющие вершины гор, — там прохладно, хорошо… Давай в субботу махнем с ночевкой?

— Не, лучше на рыбалку. На Или покупаемся, рыбки наловим, уху на костре из жереха сварим.

— Ну что ж, можно и на рыбалку.

Некоторое время друзья шли молча, потом Одиль заговорил, жалуясь:

— Ох, Серега, еще четыре часа мучиться! С утра-то ничего, можно работать, а после обеда — никаких сил нет!

— Это тебе… А мне каково с держаком да с маской? Вон уж кожа на лице лупится. Дождичка бы… Наверное, опять к сорока подбирается?

— Да-а…

Около проходной стояла грузовая машина. Увидев подходивших Сергея и Одиля, из кабины вылез начальник участка Николай Петрович.

— Привет, ребята! На территорию не заходите, сейчас поедем.

— Куда, Петрович? Мы ведь еще сегодняшнее задание не кончили, осталось порядочно, почти до конца дня хватит.

Начальник участка махнул рукой:

— А, сейчас не до этого! Вот в чем дело, ребята: около часа назад по ущелью Медео прошел сель, ожидают еще; селевая ловушка почти полна, а труба стока забита, и вода не сходит. Нужно срочно сварить трубы для сброса воды, установить насосы для откачки. Селевой поток угрожает городу, жителей некоторых районов эвакуируют. Работать придется напряженно, в опасных условиях. Питание организуют на месте. Сварочный аппарат, кабель, электроды, маски уже в машине. Впрочем, это дело добровольное, если не захотите ехать, будем искать других.

— Ты что, Петрович? Конечно, поедем, ведь правда, Одиль?

— Какой может быть разговор! Едем.

— Тогда, Сергей, проверь, все ли уложили в кузов.

И вот уже, набирая скорость, машина мчится по улицам. Сергей и Одиль удобно устроились на брошенных в кузове телогрейках, закурили.

А город жил обычной жизнью: широко распахнуты двери магазинов, идут люди по своим делам, мчатся автомашины… Начался подъем в гору, надсадно завыл мотор. В обычные дни по этой дороге мало кто ездил: изредка проедет автобус, проскочит легковушка. А сейчас вверх, в гору, сплошным потоком ехали грузовики. В кузовах — трубы, кабель, различное оборудование, ящики с минеральной водой, бидоны с молоком… Машины, не имеющие специальных пропусков, автоинспекторы заворачивали обратно.

Сергей много раз ездил по этой дороге: он любил смотреть соревнования конькобежцев, проходившие на катке Медео, нравилось и просто полазать по горам, полюбоваться природой, которая здесь сказочно прекрасна, отдохнуть от жары и городского шума под тенью голубоватых елей. Но сейчас знакомая дорога была не похожа на обычную. Да, сель — это страшно. Сергей вспомнил, как одиннадцать лет назад грязекаменный поток захлестнул красивейшее озеро Иссык, прохладное синее озеро среди лесистых гор… Говорят, когда-то давно вблизи города селевым потоком было снесено целое селение; по Каргалинскому шоссе и сейчас видно поле округлых камней — тут и огромные валуны, не в одну тонну весом, и поменьше. Да и в самом городе часто увидишь такие же.

Дорога сделала последний поворот, и перед Сергеем открылась знакомая панорама ущелья. Регулировщик, стоявший у поворота, показал направо, где ниже катка уже было много машин, суетились люди.

— Побудьте в машине, я узнаю, где нам разгрузиться, — сказал Николай Петрович, выпрыгивая из кабины.

Вернулся он довольно быстро.

— Поедем к самой плотине. И вот что, ребята, если услышите крик «сель!», немедленно выскакивайте из машины и бегите в гору. Ясно? Ну, поехали!

Они с трудом выбрались из массы других машин, которые все подъезжали, выехали на левую, пустынную дорогу. Почти сразу же их остановил постовой. Николай Петрович что-то сказал ему, милиционер заглянул в машину и кивнул: «Проезжайте!» Сергей оглядывался. Не журчит речушка у подножия горы, ее каменистое ложе покрыто толстым слоем коричневого ила, который уже высох и растрескался… Когда машина поднялась выше, Сергей увидел просеку, спускавшуюся к плотине, и ему стало не по себе. Голубоватые ели, окаймлявшие просеку, имели жалкий вид: ветки обломаны, верхушек некоторых деревьев как не бывало — торчат высокие измочаленные пни; вместо бархатисто-зеленой травы с яркими пятнами цветов — обнаженная земля, иссеченная глубокими бороздами, кое-где слой рыжего ила… Груда искореженного металла… Приглядевшись, Сергей понял, что это селезащитное заграждение, сваренное из толстых двухтавровых балок — раньше оно стояло высоко в горах, а сейчас было смято, скручено, расплющено и отброшено селевым потоком к плотине… Огромная котловина за плотиной исчезла, ее заполняла серо-коричневая полужидкая масса с плавающими на поверхности обломками. Ниже плотины и на склонах гор лежали камни, видимо выброшенные потоком. Машина остановилась, к ней подошел немолодой худощавый человек в зеленоватых светозащитных очках.

— Сварщики?

Николай Петрович открыл дверцу кабины:

— Сварщик и слесарь. С оборудованием.

— Разгружайтесь. Вон там, правее, ближе к трубам.

Машина проехала несколько метров, развернулась. Сергей слез, открыл борт:

— Подавай, Одиль.

Разгрузились быстро. К ним подошел Николай Петрович:

— Я поехал. Вы будете в распоряжении Борисова, — он кивнул на человека в светозащитных очках, — счастливо вам, ребята!

Машина уехала.

— Кто из вас слесарь? — спросил Борисов.

— Я, — ответил Одиль.

— Идите к стропальщикам стыковать трубы, — Борисов показал Одилю на рабочих, стоявших около трубоукладчика, — там есть сварщик, он берет трубы на прихватки. А вы, — он повернулся к Сергею, — будете варить вместе с Михаилом, вон там, выше. Скоро подъедут еще сварщики, поставим на следующий стык. Будьте внимательны: при крике «сель!» немедленно бросайте сварку и бегите в гору как можно выше.

— Понятно.



Оглядываясь на Сергея, Одиль стал спускаться ниже, к группе рабочих, на которых ему указывал Борисов. Сергей прикинул на глаз, хватит ли привезенного кабеля, решил, что хватит. Попросил электрика подключить аппарат, захватил маску, пучок электродов и полез на верхнюю кромку плотины, волоча за собой кабель.

Сварщик, который работал наверху, перестал варить и поднял маску:

— Подкрепление прибыло? Привет! Вари с той стороны, вдвоем-то веселей дело пойдет!

Сергей надвинул маску, взял поудобнее держак. Солнце жгло затылок через фуражку, жар от раскалившейся трубы дышал в лицо. Он еще не начал варить, а одежда взмокла от пота.

«Да, прямо скажем, не курорт», — подумал Сергей, прилаживаясь поудобнее. Сверкнуло голубое пламя, разбрызгивая вокруг искры.

…Какой бесконечный этот шов… Сергей постепенно терял чувство времени, казалось, прошло много часов с тех пор, как он приехал сюда… Он варил, варил, обливаясь потом, задыхаясь от жары…

Внезапно со всех сторон, как многоголосое эхо, раздался вопль: «Сель идет!» Михаил уронил держак, закричал: «Беги!»

Сергей, отбросив маску и держак, побежал в гору. Где-то вдалеке раздался гул и треск, гул разрастался, переходил в чудовищный рев, раздирающий уши, под ногами содрогалась земля. Сергей уже не бежал — задыхаясь, карабкался на четвереньках из последних сил. А рев и треск приближались с невероятной быстротой, и, казалось, над самой головой что-то трещало, ломалось и падало. Не в силах больше карабкаться, Сергей выпрямился и повернулся назад, готовясь встретить неминуемую гибель. В это мгновение раздался новый звук, похожий на залп сотен орудий. Сергей увидел, как чудовищная серая масса обрушилась в селехранилище. Колоссальные камни, несколько тонн весом, летели во все стороны, один из них с чавканьем врезался в землю довольно близко от Сергея. А потом наступила тишина — такая неправдоподобная, звенящая, в которую еще нельзя, невозможно было поверить…

Сергей опустился на землю, чувствуя, как ноги и руки трясет мелкая дрожь. Снизу к нему бежал Одиль:

— Сергей, ты жив? Цел?

Сергей прикрыл глаза рукой:

— Жив, Одиль.

Друг молча сел рядом. Они, наверное, долго просидели бы так, если бы из репродукторов не раздался голос, старавшийся говорить спокойно:

— Селевая опасность миновала. Всем вернуться на рабочие места.

— Помоги мне встать, Одиль, — глухо сказал Сергей, — надо идти варить.

Одиль протянул ему руку, помог встать. Медленно, стараясь преодолеть дрожь и слабость в ногах, Сергей стал спускаться вниз. В это время из репродукторов донесся тревожный голос:

— Уровень в селехранилище повысился. До верхней кромки плотины осталось шестьдесят сантиметров.

Сварочный аппарат и кабель не пострадали. Только один из камней упал на маску, вдавив ее в землю. Сергей взял запасную маску. Подошел Михаил:

— Поехали дальше? — сварщик старался говорить шутливо, но голос его прерывался, по бледному лицу стекали капельки пота.

— Поехали…

Сергей поднял держак, надел маску, подошел к трубе. «А ведь немного осталось», — с облегчением подумал он. Подъехал на машине Борисов:

— Как вы тут? Живы? Много еще осталось?

— У меня совсем пустяки, — ответил Михаил, — а у тебя, Сергей?

— Скоро закончу.

— Вот и хорошо. Ниже будет не так опасно. Прибыли еще сварщики, вы закончите сами, а они пусть варят следующий стык.

Михаил закончил раньше и спустился вниз, к следующему шву. Сергей остался один. Издалека глухо доносились голоса, удары о металл…

— Вот и все, — вслух произнес Сергей, окидывая законченный шов придирчивым взглядом. Он собрал остатки электродов, взял держак и стал спускаться вниз. К нему подошел Одиль и позвал обедать:

— Так Борисов распорядился.

Сергей постоял, с удовольствием вдыхая пахнувший хвоей воздух. Бросил кабель и электроды, снял маску. Умылся из бочки с водой, выпил бутылку минеральной воды, которая стояла тут же, в ящике. Обед в столовой был отличным. Поев, закурили и, не теряя времени, пошли к трубопроводу. Они не дошли нескольких метров, как раздался крик:

— Сель!!!

Сергей и Одиль мгновенно бросились к горе, вскарабкались довольно высоко, остановились, наблюдая с тревогой, как бегут сварщики — успеют ли? Опять дикий гул и рев, которые нельзя сравнить ни с чем — нет похожих звуков; оглушающий удар многотонной селевой массы… Отсюда, с горы, было хорошо видно, как селевой поток легко, словно песчинки, нес огромные камни, как ломал вековые ели…

— Вернуться к рабочим местам! — донеслось из репродукторов. И чуть позже:

— До кромки плотины осталось пятнадцать сантиметров. В теле плотины появились трещины, идет слабая фильтрация. Из Новосибирска для осмотра плотины специальным самолетом вылетел академик…

Сергей и Одиль быстро сбежали с горы, подошли к Борисову:

— Где варить?

— Вон, чуть ниже, видишь, парень один варит? Вставай рядом.

Солнце опустилось низко и, казалось, остановилось, зацепившись за гору. Из ущелья несло холодноватым ветерком. На площадке сновали электрики, заканчивая монтаж прожекторов. Стало прохладнее, Сергей ощущал сильную усталость, болела спина, резало глаза. А он варил, варил…

«Пятнадцать сантиметров до края плотины, — думал он, — еще один поток — и селевая масса хлынет через край… Трудно представить, что произойдет, когда со всевозрастающей скоростью поток грязи и камней помчится на город… Может быть, это случится сегодня ночью, когда люди будут мирно спать в своих домах… А вдруг не выдержит плотина? В ней появились трещины… Пять миллионов кубометров селевой массы… Наверное, весь город окажется погребенным под ней… А плотина-то ведь экспериментальная…»

Сергей помнил, как сооружалась плотина. Направленным взрывом на это место была обрушена одна из стоявших рядом гор… И сколько было разговоров об этой плотине — строить или не строить? Против направленного взрыва выступали в печати некоторые ученые… А что было бы сейчас, если б не плотина?!

Сергей как-то даже не задумывался над тем, что если прорвет плотину, то и он сам, и его товарищи погибнут первыми. Над этим просто незачем было думать — они должны успеть сварить трубу, должны успеть…

Солнце скрылось, только золотисто-розовое пламя заката полыхало на снежных вершинах. Вспыхнули и опять погасли прожекторы, вспыхнули еще раз и залили ослепительным светом ущелье, а за освещенной площадкой сгущались ночные краски, переходя из синих в непроглядно-черные.

Прилетевший академик, высокий, седой, в очках с толстыми стеклами, карабкался по камням, рассматривая трещины в теле плотины. Потом, весь измазанный, стоял в толпе инженеров и что-то спокойно объяснял. Сергей услышал только одно слово, которое он ждал больше всего:

— Выдержит…

Подошел Борисов:

— Идите поспите часа три-четыре.

Сергей отрицательно замотал головой.

— Поспите, вы не можете больше варить, — уже строже сказал Борисов, — я разбужу вас через четыре часа.

Сергей бросил держак, снял маску, взял телогрейку и заполз в одну из труб, лежавших на склоне горы. Не успел он устроиться поудобнее, как уже спал крепким сном невероятно уставшего человека.

Была еще ночь, когда его разбудил Борисов:

— Вставайте, Сергей, заканчивать будем.

Ныло все тело, болела каждая косточка, каждый сустав. Сергей ополоснул лицо холодной водой, взял из ящика бутылку кефира, выпил. Огляделся. Он стоял на склоне горы, откуда было хорошо видно все ущелье, плотина, грязевое озеро позади нее. На поверхности грязевого озера плавали понтоны с установленными на них насосами. Кто-то отчаянно смелый — ведь если пойдет сель, с понтона не спасешься — подключал насосы к кабелю, переброшенному с берега.

Сергей сбежал с горы, нашел маску, держак. Последний шов… Наконец закончен и он. Сергей отошел в сторону. Еще светились кое-где голубые огни сварки, но постепенно они гасли, как звезды в предутреннем небе, вот погас последний…

— Включить насосы!

Зашелестело в трубах, застучали о металл мелкие камешки; еще несколько секунд — и на склон горы мощным потоком хлынула полужидкая коричневатая струя, сбегая с шумом и журчанием в пересохшее ложе речки.

А люди спали в своих домах, и мало кто знал в ту ночь, что за их жизнь, за жизнь прекрасного города идет самоотверженная борьба в урочище Медео… Они узнают об этом потом, когда исчезнет всякая опасность.

Иван Никитин
ПЛЫВУЧЕЕ ЗОЛОТО


Очерк

Рис. Н. Хориной


В очерке рассказывается о начале реконструкции золотой промышленности нашей страны под руководством видного партийного деятеля и хозяйственника А. П. Серебровского, о котором В. И. Ленин писал: «Серебровского считаю ценнейшим работником».


…………………..

— Алло! Говорит Казаково! Главный бухгалтер Бабич. Я задержал самозванца.

— Кого? — переспросил удивленный Рассадин.

— Са-мо-званца! Выдавал себя за монтера, все выведал, вызнал о золоте и… бац! Предъявил документы на имя Серебровского!

— Как одет? — Рассадин смахнул со лба капельки пота.

— В кожанку и высокие сапоги.

— Где директор рудника?

— В Шахтаму уехал. Мною проверено: самозванец украл документы. Это точно!

— Хорошо. Выезжаю.

Этого еще не хватало! Серебровский — не простой «золотарь», а начальник Главзолота, заместитель наркома Серго Орджоникидзе.

Зацокали подковы по галечной дороге. В сопровождении двух милиционеров Рассадин поскакал в Казаково. Грызло беспокойство: «Как могло случиться, что документы Серебровского оказались у проходимца?»

Рассадин знал Серебровского давно, еще до революции… На Владивостокском рейде восстали корабли: военный транспорт «Тобол», отряды миноносцев, матросы Сибирского флотского экипажа, минные роты. К ним присоединились солдаты Хабаровского резервного полка, портартуровцы, прибывшие во Владивосток из японского плена, артиллеристы крепости…

Рассадин с товарищами захватил во Владивостоке здание военно-окружного суда, караульные помещения, разоружил охрану крепостной гауптвахты и выпустил арестованных, поджег городские тюрьмы и полицейские участки.

Потом — Нерчинская каторга: Горный Зерентуй, Казакове, прииск Дальний, побег.

Серебровскому за участие в восстании на военном миноносце присудили пятнадцать лет каторги. Но он бежал. Восемь раз арестовывали этого человека. И неизменно он убегал.

На этот раз скрылся за границу.

Бухгалтер встретил милиционеров за околицей.

— Здорово, Бабич! — приветствовал его Рассадин, спрыгивая с коня. — Рассказывай.

— Он прибыл вчера вместе с обозом, — не отвечая на приветствие, возбужденно рассказывал Бабич. — «Откуда, братец? По какому делу?» — спрашиваю. «Из Москвы, — говорит, — на сборку драги». Мы обрадовались: столица прислала монтера! Пригласили монтера поесть, попить, отдохнуть с дороги. А он под шумок скрылся. Задал коню корма и отправился спать на сеновал. Утром, осмотрев хозяйство, принарядился, галстук нацепил и предъявил документы Серебровского. «Много золота в сейфах храните, товарищ бухгалтер?» — спрашивает. «Ишь куда закидывает, — сообразил я и ответил: — Не дури мне голову, товарищ монтер. Иди собирай свою драгу». А он посмеивается: с этим, мол, успеется. Я строже: «Тут не Москва, товарищ монтер. У нас свои законы», — прикрикнул, значит.

— А если это действительно Серебровский? — спросил Рассадин.

— Нет! На начальника он не похож. И другое: зачем же Серебровскому на сеновал забираться, когда у нас кровати есть?

— Где он?

— В кабинете директора я его запер. Охрану выставил.

Рассадин и Бабич вошли в контору. Бухгалтер отпер массивную дверь, обитую дерматином, и пропустил вперед начальника милиции.

Человек с документами Серебровского сидел в кресле за широким директорским столом из красного дерева и, склонившись над бумагами, что-то писал.

«Вот нахал!» — подумал Бабич и громко крякнул.

Монтер поднял голову.

— Александр Павлович! — воскликнул Рассадин. — Вот обрадовал!

Серебровский вскочил, обошел стол, бросился навстречу.

Они крепко, по-братски, обнялись, расцеловались. Потом обернулись к Бабичу и захохотали. Обескураженный и растерянный бухгалтер тихо вышел, плотно прикрыв дверь.

— Что же мы стоим?! — радостно пробасил Рассадин, усаживаясь на венский стул.

Серебровский сел на диван, посмотрел на Степана. «Тот ли это Рассадин, волосатый верзила в черном бушлате, с громовым голосом? А теперь гимнастерка, сапоги, темно-синие галифе. Появились мешки под глазами, шрамы на лице». Поглядел и Рассадин на Серебровского. Как и в те далекие годы, он был высокий, плечистый. Но глаза уже чуть-чуть усталые.

— Поизносился, Александр Павлович. Ишь, голова-то в инее.

— И тихая вода берега подмывает, — рассмеялся собеседник. Его добрая, мягкая улыбка напомнила прежнего Серебровского.

— Надолго, Александр Павлович?

— Поживу немного.

— Что нового в Москве?

— Вечером за чайком поговорим о столице, — Серебровский поднялся, натянул фуражку, одернул кожанку.

Они вышли на высокое крыльцо. Увидев Бабича, уныло стоявшего у плетня, Серебровский окликнул:

— Товарищ бухгалтер! На столе директора я оставил приказ по руднику. Вам объявлена благодарность за бдительность! — И повернулся к Рассадину: —Извини, Степан Борисович, я пройдусь немного. Готовь лошадей. Поедем в Дальний.

Александр Павлович размашисто зашагал к Унде, думая о Рассадине. Вечером они вспомнят революционные годы, друзей…

…На краю поселка Серебровский остановился, огляделся. Влево, у горы, виднелись копры шахт, щебеночные отвалы. Грохотали камнедробилки. Вправо, по косогору, сновали люди, тарахтели телеги. Споро и весело рабочие заканчивали разборку Казаковского централа. Они уже снесли высокий каменный забор, и взору открылось обширное тюремное кладбище с почерневшими крестами. А возле забора — островерхие памятники, железные оградки — последнее пристанище приискового люда и купеческой знати.

В середине прошлого века здесь по царскому указу лилась через край жестокость. Людей истязали, не зная милосердия. Зверея от пролитой крови, шествовал с розгами палач Ефтин. И путь его и сейчас отмечен крестами да могилами.

Александр Павлович спустился с холма. Вкривь и вкось стояли кресты. Нет до них никому дела. Многие рухнули, сгнили, рассыпались в труху, дожди и ветры сравняли с землей могильные холмики. Защемило сердце. Как коротка жизнь!

Первый раз он подумал об этом много лет назад, когда стоял на коленях перед гробом жены. Анна Ивановна зачахла от туберкулеза, неустроенного быта, плохого питания. Вторая жена — Евгения Владимировна, дочь землемера, убитого бандитами, — оказалась смелой, сильной, ладной. Вместе с ней переносили тяготы жизни — всегда в пути, в тайге, на приисках. Сейчас она в таежном штабе на станции Приисковая, в сорока километрах отсюда.

Осторожно обходя могильные холмики, Серебровский рассматривал надписи на крестах. Кто тут похоронен?

«Михайлов Петр Илларионович», — прочитал он на мраморной плите.

Да это горный инженер, брат поэта Михаила, который попал под мрачные своды Петропавловской крепости. В своей прокламации «Молодому поколению» Михаил Михайлов звал к свержению самодержавия.

«…Не народ существует для правительства, а правительство для народа… Нам нужен не царь, не император, не помазанник божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность; мы хотим иметь главой простого смертного человека земли, понимающего жизнь и народ, его избравший…»

И за эти страстные, негодующие слова — шесть лет каторги. Четырнадцатого декабря 1861 года, в пять часов утра, поэта-революционера привезли на Мытнинскую площадь для гражданской казни. В серой арестантской одежде, в кандалах осужденный спокойно поднялся на помост в сопровождении жандармов. Под барабанный бой его поставили на колени, чиновник зачитал приговор, палач переломил над обнаженной головой Михайлова шпагу.

Друзья купили возок, теплые вещи, и «государственный преступник» под охраной двух жандармов отправился за студеное Байкал-море в страну Изгнания — в Нерчинский округ. В марте он заехал к брату Петру на Казаковский рудник. Здесь Михаил ненадолго задержался. Он снова занялся литературным трудом, открыл школу для детей служащих и крестьян. Но вскоре по распоряжению царя его отправили в Кадаинскую тюрьму на каторжные работы. Через два года он встретился здесь со своим другом Николаем Чернышевским, тоже сосланным на каторгу… «Сибирь — это сама история! — подумал Серебровский. — Вот и это Казаково. Кто тут только не побывал! Брел на вечное поселение в Якутию большевик Емельян Ярославский. Шел этапом в Горный Зерентуй революционер Егор Созонов, земляк…»

Вспомнилась Уфа, детство. Отец — ссыльный народоволец, слесарь на железной дороге. Мать умерла рано. Заботилась о нем тетка Лидия Михайловна…

— Александр Павлович!

Серебровский обернулся: на проселочной дороге милиционеры на конях. Рассадин с трудом удерживал в поводу рослого гнедого рысака, который изгибал крутую шею, косил глаза, храпел, пританцовывая, рвал поводья.

— Ох, и дикий же у вас конь, Александр Павлович! — покачал головой Рассадин.

— Дикий, говоришь? Верно. Шагом не ходит. Только галопом. Настоящий Ураган! — Серебровский потрепал коня по шее, взял под уздцы. И только прыгнул в седло, как Ураган сделал «свечу» и, закусив удила, рванулся вперед.

— Догоняйте! — задорно крикнул Александр Павлович, пригнувшись к луке…

В Дальний они приехали к обеду. Серебровский остановил коня, спрыгнул, бросил повод Рассадину.

— Загляну к геологам. Провожать не надо, Степан Борисович! До вечера!

Рассадин одобрительно смотрел вслед Серебровскому. Как легко, пружинисто спускался он с косогора к березовой роще! Начальник милиции знал, что Александр Павлович обычно без всякого сопровождения появлялся то на шахте, то на иловом заводе, то на стройке. Заглядывал в плавильные печи, проверял съемку золота на Драге. В прошлый приезд зашел в механические мастерские и услышал «трехэтажную» ругань. Подошел поближе, постоял, спросил рабочего:

— Кого так поминаешь?

— Серебровского, — ответил слесарь. — Башковитый инженер, разбирается во всем, а из-за границы привез рухлядь…

Александр Павлович внимательно осмотрел станок, вздохнул:

— Извини, браток. Надули меня, прохиндеи!

Каждый приезд начальника Главзолота в Дальний заканчивался слетом — деловым совещанием ударников, руководителей производства. Всем хотелось услышать, что думают о золотой Унде в Наркомтяжпроме. Много критических замечаний и ценных предложений высказывали строители, горняки, металлурги.

На взгорок взбирался лесовоз, стонала на малой передаче коробка скоростей. А поодаль глухо грохотало, гремело. Там заканчивалось строительство третьей золотоизвлекательной фабрики. Громадное серое здание прямоугольными уступами поднималось в гору, величественно возвышаясь над рудником. Прокладывали аллейки, тротуары, намечали, где быть бассейну, фонтану, клумбам.

Александр Павлович остановился поразмыслить. В тресте Востсибзолото сделали заключение, что кривая запасов на Дальнем клонится книзу. И вдруг начальник Главзолота отчетливо осознал, что устоявшейся жизни на руднике, когда все просто и привычно, приходит конец. И все-таки все нужно тщательно взвесить.

О золотоносности Унды разгорелись жаркие споры. Многие ученые утверждают, что ундинское золото вторичного происхождения и образовалось при перемыве моренных отложений. Золото мелкое, тертое, в виде тончайших, едва различимых блесток — типичное «плывучее», неуловимое в лотке, вообще не имеющее промышленного значения. Ундинские промыслы истощаются, сливки взяты «кабинетом Его Императорского Величества». За шестьдесят лет добычи в царскую казну отсюда перекочевало девять тысяч триста сорок два пуда валютного золота.

«Что же случилось? — думал Серебровский. — Чтобы вскрыть кварцевые жилы, заложили шурфы. Золото показывалось, заманивало, дразнило, а потом исчезало бесследно. В чем дело? Коренное золото есть, но оно погребено под огромной толщей породы. Золотосодержащие жилы рождаются в недрах земли на различных глубинах. Возникают они по трещинам, и не в одиночку, а разветвляются, охватывая определенную площадь. Обвалы или реки могут обнажить или, наоборот, укрыть жилу. Геологи же, уцепившись за обнаженную жилу, должны научиться вскрывать и «слепые», невскрытые».

Продумав все до конца, Александр Павлович почувствовал не только облегчение, но и усталость, как после тяжелой, изнурительной работы. Он обогнул березовую рощу, взошел на крутой холм и увидел на берегу реки палаточный городок студентов-практикантов.

Серебровский подошел к самой большой палатке — штаб-квартире геологов. Здесь молодые инженеры намечали места разведки, изучали образцы горных пород, обрабатывали пробы, составляли геологические карты, зарисовывали выработки, писали отчеты.

— Здравствуйте, студенты! — начальник Главзолота направился к длинному, узкому столу, заваленному образцами, и, обращаясь к горному инженеру, спросил: — Ну как, Роман Алексеевич, золотит?

— Шурфы показали золото, — обнадежил Суровский. — К счастью, Александр Павлович, «кабинет» и золотопромышленники брали только россыпное «бешеное» золото Новой Калифорнии и не добрались до главного сокровища Дальнего — знаменитой Золотой Горки, очень богатой рудным металлом. Месторождение необычно, со своеобразным пластинчатым кварцем, с тонким золотом. Жилы расположены сетками, петлями. Самое главное — их очень много!

— Показывайте, — оживился начальник Главзолота.



Вокруг стола сгрудились студенты. Они с уважением смотрели на Серебровского, по книгам которого познавали секреты добычи золота.

— Нами закончена геологическая съемка Дальнего и его окрестностей, уточнено многое из того, что было открыто до нас, — продолжал Суровский, развертывая планшет. Острие карандаша побежало по карте от шурфа к шурфу. — Смотрите, вот образцы.

Серебровский в большую лупу рассматривал пробы из шурфов. В некоторых образцах, извиваясь, пересекали друг друга прожилки сульфидов: золотисто-желтого пирита, темного, почти черного сфалерита и галенита, сверкающего серебром.

— Есть золото. Содержание проверить в лаборатории! — распорядился Александр Павлович.

Он взял серо-голубоватый осколок. И снова жилка с живым, теплым, чуть перламутровым блеском.

— Молодцы, студенты! — похвалил начальник, вглядываясь в загорелые лица парней и девушек. — После окончания института просим на прииск.

Молодежь обступила Серебровского.

— Расскажите, профессор, о вашем побеге с каторги, — попросил белокурый студент, застенчиво моргая близорукими глазами.

— Каторга была заменена дисциплинарным батальоном, который строил Амурскую железную дорогу, — глухо, с придыханием заговорил Серебровский. — Было мне тогда двадцать четыре года. С работы мы возвращались измученными. Ни книг, ни доброго слова. Одно утешение — скрипка. Матрос на ней играл. Как возьмет в руки, поведет смычком по струнам — слеза на глаза навертывается! Соберутся конвойные. А скрипка поет, заливается соловьем, плачет по-детски навзрыд, выводит печальный рассказ о радости минувших дней и тяжелой нашей доле… Кто-то взгрустнет, вспомнит родную Волгу, дубравы, красавицы березки, где гулял когда-то… Но скрипка уже не рыдает, а веселится и приговаривает: «Выйду ль я на реченьку, посмотрю на быструю…» И вдруг… понесется в частом переборе плясовая «Барыня»…

От воспоминаний профессор будто помолодел, румянец выступил на щеках. Баритон его стал звучнее, задушевнее.

— Когда лес оделся в зеленое платье и закуковала кукушка, скрипач-матрос сказал: «Генерал Кукушкин зовет. Надо уходить». Целый месяц не играл матрос. Уговаривали товарищи, просили конвойные, но моряк молчал и думал о чем-то своем.

Рассказчик умолк, задумался.

— Однажды вечером на лагерном дворе собрались заключенные и конвойные. Стали приставать к матросу, но он потупился и сказал: «Не могу! Если сыграю — уйду!» Конвойные раскрыли ворота, смеются: «Сыграй и беги! Только не обижайся на пулю!» И скрипка заиграла песню о том, как томится в неволе молодец: «Сбейте оковы, дайте мне волю, я научу вас свободу любить». Плавно и ровно, постепенно нарастая, напев птицей вспорхнул, ширясь, понесся в темноту. Матрос медленно ходил по двору и играл. Песня звала куда-то вдаль, тосковала по воле… Казалось, скрипка поет человеческим голосом. Замерли люди. Ни звука. Давно смолкла скрипка, но никто не тронулся с места…

Студенты стояли тихо, увлеченные рассказом.

— Наконец конвойные пришли в себя и кинулись за ворота… Ищи ветра в поле! Человек в тайге что иголка в стогу сена…

— Это были вы? — не выдержала кудрявая голубоглазая девушка.

— Недаром в народе говорят: скрипка — царица музыки! — продолжал профессор. — Это случилось на станции Мулино. Мы возвращались с работы. Смеркалось. И вдруг синий сумрак дрогнул, зазвенел колокольцами… Скрипка! Она пела о вольной волюшке, манила в тайгу… И я шагнул в сторону, побежал. Грохнул выстрел. Я побежал быстрее. Почувствовал, что обожгло ногу, когда я был уже в чаще. Шальная «пуля стрелка» меня не миновала, но я продолжал бежать… Споткнувшись, упал, заполз в кусты, притих. Очнулся на рассвете. Ногу ломило. Снова пополз… К вечеру увидел тропу. Тут и подобрали меня крестьянки. Прожил зиму в деревне, поправился. Таежные травы помогли вылечить рану. А потом — Париж. Встреча с Владимиром Ильичей. По его настоянию уехал в Брюссель учиться на инженера. И снова Россия.

Серебровский замолчал. О чем он думал в эти минуты, что вспоминал?

…Серебровский — председатель Азнефти. Его поношенная, подбитая ветром шинель, шапка-кубанка и стоптанные сапоги мелькают на бакинских нефтяных промыслах, которые в первые годы после революции представляли полнейшее запустение.

Потом понадобилось срочно восстанавливать разрушенный белыми железнодорожный мост через Куру. Приглашенные для этого французские специалисты сказали, что здесь работы не менее чем на три месяца. Тогда на восстановление моста послали его, Серебровского. Сам делал все расчеты, руководил строительством, и… через четыре дня через Куру пошли поезда с нефтью.

Где только не побывал он! Ездил в Америку, Германию, Францию, изучая зарубежную нефтяную промышленность, а затем золотодобывающую технику. Изучил в совершенстве иностранные языки. Может беседовать и с членами парламента, и с простыми людьми. Специалисты всегда готовы выслушать его интересную лекцию. А сейчас вот из кустарного промысла создает он кузницу валютной мощи страны. Его называют королем золота, а у него нет и крупицы этого благородного металла.

— Продолжайте, Роман Алексеевич, свой отчет. — Серебровский вывел Суровского из задумчивости.

— А вот совсем редкий камешек, Александр Павлович! — Инженер протянул кусок зеленого кварца с красными проблесками.

— Это же чудо! — воскликнул Серебровский. — Немедленно покажите мне этот шурф.

Они вышли из палатки и направились к Золотой Горке. Гладкий, облизанный ветрами косогор покато сбегал к пряслам шахтерских огородов. Усеянная валунами серая земля. Инженеры поднялись на сопку и подошли к глубокому шурфу. Александр Павлович снял кожанку, надел брезентовую куртку, уселся в бадью, и воротовщики осторожно опустили его вниз.

Заместитель наркома замер от восторга. Пересекая наискось прямую стенку гранита, здесь залегала голубовато-зеленая красавица жила сечением до четырех метров. Словно ласточкины гнезда, торчали самородки…

К шурфу подошел приземистый пожилой горняк в промасленной робе. Опытным взглядом оценил горного инженера, который, забыв обо всем, осматривал кварцевые камни, кивнул на шурф:

— Кто там?

— Серебровский, Карп Ефимович, — пригнувшись, прошептал воротовщик.

Точно кипятком кто плеснул в горняка. Он отошел к крепи, опустился на бревно. Дрожащими пальцами достал кисет, свернул самокрутку, прикурил, жадно затянулся. А когда поднял глаза, воротовщик удивился: в них застыла тоска.

«А я-то его чуть на тот свет не отправил…» — горько подумал Карп. Осатанел тогда народишко, взлютовал, закрутился в кровавой кутерьме…

Было это весной 1921 года. Он, Карп Арапов, казак из станицы Троицкой, жил тогда в лагере под Константинополем среди тысяч солдат, увезенных белогвардейскими генералами из Крыма. Как псов бездомных, гоняли на работы к турецким помещикам, вербовали во французский иностранный легион. За отказ наказывали, даже били. Хошь живи, хошь помирай.

И тут дошли слухи: пришвартовался в Константинополе первый советский пароход «Джорджия» с нефтепродуктами. Газеты на все лады расписывали «происки» большевиков в Турции, не жалея яда и грязи по адресу «красного корсара» Александра Серебровского. Шум в прессе усилился, когда в Константинопольский порт вошел второй пароход из Советской России — «Полония» с грузом бензина и дорогого машинного масла.

«Красный корсар принимает расчеты только в золотой валюте. В Константинополе он открыл мелкую экспортную контору. Его осаждают покупатели, деньги платят вперед. Намечается большой разворот торговли».

«Нефтяной корсар погрузил на «Джорджию» буровые станки, штанги, насосы, комплекты буров, наборы бурильных инструментов, закупленные еще Манташевым и Нобелем. Им оплачены пошлины семилетней давности — двенадцать тысяч рублей золотом».

«Французская компания «Сосифорс» в обмен на нефть взяла на. себя поставку восьми грузовых автомобилей, одежды, обуви, ниток, сахара, какао и сорока тысяч пудов муки…»

«Фирмы «Гаджи-паша Турция-нефть» и итальянская «Альфред Альберти» открывают в Баку свои отделения для закупки нефтепродуктов…»

Так писали газеты.

Однажды Арапова вызвали в офицерский лагерь к полковнику Ефтину. В небольшой комнате барака за круглым столом, уставленным бутылками с виски, французскими и турецкими винами, заваленным фруктами и восточными сладостями, важно восседал бывший владыка Нерчинского округа. Напротив — тощий, худощавый англичанин с рыжеватыми волосами.

— Здорово, земляк! Садись, — ласково пригласил Ефтин, сверкая золотыми зубами.

Карп пригладил курчавую бороду, поправил рваную шинель, присел на краешек стула.

— В Совдепию не тянет?

— Кошки скребут на душе… ваше высокоблагородие! — признался солдат.

— Ты казак, кавалер Георгиевского креста. А за это большевики не милуют. Понял?

— Так точно, ваше высокоблагородие!

— Завтра утром шестьсот наших будут работать в порту. По сигналу затеют бузу, драку. Потом кинутся на «Джорджию» и подожгут ее…

Приподняв зеленую скатерть, полковник достал и положил перед Карпом фотографию.

— Это Серебровский. Ты должен убить его!

С карточки на Карпа глядел добродушный мужчина лет тридцати семи в черном костюме.

— Полиция предупреждена, мешать не будет, — продолжал Ефтин, наполняя стакан вином. — Выход в море закрыт.

— За одного большевика куча золота, — вставил англичанин.

— Промахнешься — пеняй на себя! — пригрозил Ефтин.

Одурманенный посулами золота, Арапов возвратился в свой лагерь. В огромном грязном бараке душно, смрадно. Где-то, далеко в углу, выводили протяжно:

Плачут, тужат казаченьки

В турецкой неволе…

«Завтра эти солдаты пойдут поджигать и убивать!» Леденящий холод заполз под рубаху казака. «Зачем? Для чего? Ну уж, конечно, не на благо им, солдатам, оставшимся без родины. Надо предупредить Серебровского. Пусть уплывает от греха подальше… Но как предупредить?»

И вдруг среди ночи в бараке появился сам Серебровский. Прихрамывая на раненую ногу, с трудом взобрался на топчан, всмотрелся в белеющие в полумраке озлобленные лица, обращенные к нему с угрозой. Глубоко вздохнул, заговорил негромко:

— Я начальник Азнефти. Вместе с рабочими из Баку и моряками из Грузии привез сюда нефть и обменял ее на продукты, одежду, машины и оборудование. Завтра вы должны нас убить, а все, что мы купили, уничтожить. У меня в Баку пятнадцать тысяч рабочих. А нужно — пятьдесят тысяч. Я вас спрашиваю, что вы здесь делаете? Неужели не хотите вернуться домой?

Какое-то непонятное чувство охватило солдат. На душе каждого было темно и горько. Барак взорвался яростными криками, бранью.

— Чего душу травишь, гад?!

В груди солдат клокотала ненависть к этому чужому, непонятному человеку — врагу, большевику. Он не кричал, не звал на помощь, спокойно стоял на топчане, даже улыбался. И это спокойствие остановило солдат. Велико было желание поверить в изменение своей судьбы.

— Вас натравливают хозяева компании «Ройял датч-Шелл». Эти господа владеют складами, трубопроводами и наливным флотом. Все продумано: с русскими расправятся русские, промышленные тузы останутся в стороне…

— Англичане? — разом ахнуло полтысячи человек. Поднятая рука Серебровского не скоро остановила крики и ругань. Шум постепенно смолк.

— Помните: здесь вы потеряете себя в озлоблении и низости. А Россия живет! Вы нужны ей, ибо вы ее сыны. Я предлагаю вам работу, жилье, пищу, уважение нашей молодой республики к рабочим людям. Я зову вас к нам, в Баку, на трудную работу, которая очень нужна России. — Он помолчал, потом просто, деловито добавил — Сегодня же ночью составьте списки всех желающих вернуться на Родину. Знаю, русскому человеку на чужбине горько. Своя земля и в горстке мила!

Около восьми тысяч обездоленных врангелевцев Серебровский постепенно перевез на нефтяные промыслы. Многие остались в Баку. А Карп, проработав пять лет буровиком, подался в родные края, в станицу Троицкую. От хозяйства, и в прежние годы захудалого, теперь ничего не осталось — только дом да амбар. Переехал на рудник. Стал горняком.

…Из шурфа вылез Серебровский, сбросил робу.

— Кто проходчик этого шурфа? — спросил он, надевая кожанку.

— Карп Ефимович Арапов, — сказал Роман Алексеевич.

В тишине что-то треснуло. Серебровский оглянулся: на бревне сидел Карп и машинально вертел в руках сломанный прутик. В зубах торчала давно потухшая самокрутка. Александр Павлович подошел к нему, тронул за плечо.

Карп встал, бросил под ноги окурок.

— Здорово, бурильщик! — улыбнулся Серебровский, крепко пожимая мозолистую руку горняка. — Э-э, да мы, кажется, знакомы? Стал горняком? Это замечательно! Спасибо, Карп Ефимович! Сам не знаешь, какое большое дело спас ты этим шурфом.

— Это вам спасибо! Вы тогда нас спасли… — смутился Арапов.

— Ну что старое поминать?.. Теперь мы поведем перспективную разведку в больших масштабах, — горячо заговорил Серебровский. — Проведем полную реконструкцию золотой промышленности. Заводы Иркутска, Алма-Аты, Уфы, Благовещенска нам уже дали новейшую технику. Мы заглянем в глубины недр земных!

Александр Павлович весело поглядывал на Арапова. Горняку передалось приподнятое настроение начальника Главзолота. А тот продолжал:

— Рано скептики пели отходную Дальнему. Со временем мы доберемся и до тертого золота. И в долину Унды пожалуют господа из-за океана, чтобы поучиться, как добывать «плывучее» золото, неразличимое даже в микроскоп!

Анатолии Пареньков
ПЕШКОМ ПО «КРЫШЕ МИРА»


Очерк

Фото автора

Зaставка А. Жуковой


«…Здесь самое высокое, говорят, на Земле место… трудно дышать, огонь греет плохо и люди очень редки…»

Марко Поло


1

Итак, решено: идем! Затеяли мы, кажется, довольно сложное дело и, конечно же, рискованное. Памир недаром называют «крышей мира», а Мургабский район — самый высокогорный на Памире. Селения расположены здесь не ниже 3500 метров над уровнем моря, проверенной туристской тропы к Сарезу и Бартангу не существует, и нам самим предстоит прокладывать ее.

Правда, до нас в этих местах прошла группа М. Гендлина, которой Таджикский республиканский совет по туризму поручил разведать этот маршрут, относящийся к категории высшей сложности. Группу обеспечили высокогорным снаряжением, в ее составе шел опытный памирский альпинист Виталий Ткаченко. У нас же на троих — двухместная палатка, продуктов на неделю, небольшой запас сухого спирта для приготовления еды и много энтузиазма. К тому же о слаженности и спайке, необходимых для подобного сложного похода, говорить не приходится.

Алексея Горелика мы двое — другие члены группы — видим впервые. Алексей — гидролог. На Памире работает третий год. Уже два раза прошел по леднику Федченко через легендарный Ледяной перевал до Балянд-Киика и Алтын-Мазара. А это кое-что значит. В пути Алексей будет заниматься своими водными делами. Но вот с Чержем Давлятовым мы проделали по горам сотни три километров. Давлятов — капитан милиции, начальник ГАИ Горно-Бадахшанскрй области, то есть хозяин всех высокогорных дорог Памира. И отчаянные памирские шоферы, вероятно, в знак особого уважения называют его «деви-куи», что означает «горный черт». Капитану нужно осмотреть дороги, по которым будут ходить геологи и туристы. И хотя большинство этих дорог и троп совсем не автомобильные, все же это обязанность его.

Ну, а моя задача… Я узнал, что часть маршрута за Сарезским озером будет проходить по ущелью Бартанга. Здесь во время одной из первых советских геологических экспедиций, обследовавших этот район в тридцатые годы, погиб мой отец и его товарищи, попавшие в горный обвал. Мне хотелось хоть что-нибудь узнать о трагической судьбе этой экспедиции.

Итак, нас трое. Впрочем, в самом начале маршрута не трое, а четверо: в яководческом совхозе «Булун-Куль», откуда начинается наш путь, у Алексея Горелика и капитана Давлятова много знакомых. И старший совхозный зоотехник Витаншо Зинатшоев сказал, что утром он отправляет на дальнюю летовку Баш-Гумбез вьючных яков. Пойдет с ними комсорг совхоза Насреддин Эгамкулов, он и будет у нас проводником на эту часть пути.

Утром приводят яков, которых здешние жители чаще называют кутасами. Мне для поездки досталось огромное животное, более двух метров длины, около полутора — высоты, страшно массивное и тяжелое. Наслышавшись об этих исконных обитателях высокогорий Азии, скорее зверях, чем домашних животных, дикие стада которых и теперь еще бродят по Тибету и Непалу, я с некоторой опаской смотрю на мою «лошадку».

В неприветливости своего кутаса убеждаюсь сразу же, как только трогаемся в путь. При подъеме на первую же горную тропу он начинает вздыхать, пыхтеть, отдуваться, будто ему очень трудно нести на себе меня, мой фотоаппарат и небольшой рюкзак. Правда, Насреддин говорит, что все это сплошное притворство: яку просто не хочется уходить из долины от вкусного сена. Но мне от этого не легче. Як еле-еле передвигает ноги. Никакие уговоры и понукания на него не действуют. Мы безнадежно отстали от группы. Послав его в сердцах ко всем чертям, я спешиваюсь, чтобы хоть на своих двоих догнать остальных. Те оглядываются, призывно машут и смеются. Як же, чем быстрее я иду, тем торопливее семенит за мной: ему не хочется оставаться одному.

Между тем тропа поднялась на один из боковых отрогов хребта Базардара, или Северо-Аличурский. Она не крута, хотя и проложена на высоте 4000 метров. Это уже высоко. Догонять пешком ушедших вперед трудно. При быстрой ходьбе задыхаешься, не хватает воздуха.

Но все это компенсирует открывшийся вид на север и северо-запад. На одном с нами уровне тянутся снежные гребни Северного Аличура. За ними — массив Музкола, а еще дальше — ослепительно-белое сияние ледников на сплетении хребтов Узла Гармо! Это уже за Сарезом, километрах в ста пятидесяти, где самое сердце Памира и недалеко высочайшая вершина нашей страны — пик Коммунизма.

Все двадцать пять километров до озера Яшилькуль мы так и шествовали: впереди я, поспешая за остальными, як — за мной. Не удивительно, что в домике метеостанции я как подкошенный свалился от усталости, и, казалось, ничто на свете уже не сможет поднять меня.



Однако гостеприимство хозяев, крепкий чаи и сердечная улыбка Ниязмамеда — «начальника погоды» в этой точке земного шара — сделали свое дело. Я сел за дастархан с обильным угощением и даже позже сходил подкинуть своему яку сена.

Утром я осмотрелся. Из озера Яшилькуль берет начало река Гунт Она течет через весь Западный Памир к Хорогу, где вливается в бурный Вахш. Сколько я ни смотрел на реку и карту, так и не нашел переправы через Гунт. Река бурная, ледяная вода неминуемо тотчас же собьет с ног любого пешего, и потому придется снова взгромоздиться на яка. Задолго до переправы я предложил своему кутасу целый ворох сена, робко надеясь, что это мое маленькое подхалимство сделает его более покладистым.

И действительно, вначале все шло отлично. Кутас бодро вошел в реку и, вздымая грудью пенистый бурун, забрел в глубину. Но тут он вдруг остановился. Защищенный густейшей шерстью, кутас блаженствовал в бешеных струях ледяной воды. По его морде было видно, что вылезать на берег никак не входило в его расчеты.

Я осторожно тронул его каблуками. Потом легонько постучал по бокам прихваченной на всякий случай палкой — все равно что по каменной глыбе, торчащей из воды чуть ниже по течению.

Спрыгнуть с кутаса, как накануне, я тоже не мог. Если бы даже течение не разбило меня о камни, коробка с высотомером, фотоаппаратом, записные книжки, рюкзак исчезли бы бесследно.

Вконец раздосадованный, я начал что есть силы колотить упрямого кутаса пятками, кричал на него, цокал и нокал. Потом принялся стучать палкой по загривку. Бесполезно!

Блаженствуя в воде, он только хрюкал от удовольствия (именно такие звуки издают яки), а до меня ему просто не было никакого дела. Алеша Горелик, капитан и Эгамкулов опять покатываются от смеха.

Накупавшись вдоволь, кутас вдруг решил догнать ушедших вперед. Он двинулся из воды с такой прытью, что я тотчас же оценил все его возможности скалолаза, которые он до сих пор почему-то скрывал. По каменному валу, круто поднимавшемуся на плато, он шел так легко, будто бы и я, и туго набитые рюкзаки, и свертки, которыми теперь он был нагружен, не тяжелее пылинок. …Як осторожно трогает копытами камень, кажущийся ему ненадежным, потом прыгает. Пролетая метра два, а то и три, приземляется на площадку, такую маленькую, что у меня замирает сердце. Но после каждого прыжка я все же победно оглядываюсь на спутников и смеюсь, хотя и несколько нервно.

Впрочем, не надо было обижаться на моего кутаса. Впоследствии я неоднократно убеждался, какое большое значение имеют яки в повседневной жизни жителей высокогорий. Яки дают мясо. Из их шерсти делают кошму, которой укрывают юрты, постилают на пол. Из той же шерсти изготовляют ткани для теплой зимней одежды и даже мягкую обувь.

Но самое удивительное — это молоко яков. Жирность его в три, а то и в четыре раза выше коровьего, поэтому по внешнему виду его не отличишь от сгущенного. Масло из ячьего молока сбивается тотчас же, оно очень пахучее и долго не портится. Зимой, в морозы, ячьим сливочным маслом приправляют чай, немного присаливают и приперчивают — такой чай прекрасно согревает и бодрит.

И еще: яки удивительно неприхотливые животные. Они круглый год находят корм среди, казалось бы, голых камней, выкапывая его даже под полутораметровым слоем снега. Благодаря трубчатому строению шерсти (внутри каждой шерстинки находится воздух) и плотному подшерстку яку не нужны никакие искусственные укрытия даже в сорокаградусные морозы при сильных памирских ветрах. Летом же кутасы пасутся вблизи зоны вечных снегов, здесь они отдыхают и находят необходимую прохладу.



Центральный Памир. Яководческий совхоз «Булун-Куль»

Яки — единственные продуктивные одомашненные животные, которые могут жить на памирских высотах. Поэтому на Памире стараются расширить поголовье яков, поставить дело на прочную научную основу. Создан первый яководческий совхоз — «Булун-Куль»; разводят яков в колхозе «Памир». Знакомый уже нам совхозный зоотехник Витаншо Зинатшоев старается вывести породу яков, которые при стойловом содержании не снижали бы удоев и жирности молока.

2

С плато перевала Тахтакорум, что означает «каменные доски», открывается величественный вид на долину реки Лангар. Скалы здесь обрываются полукилометровой пропастью. Внизу чуть поблескивает ниточка реки, озерко, которое кажется с блюдечко. И это все, что лежит в горизонтальной плоскости. Остальное устремлено ввысь сплошными вертикалями, словно созданный чудаком-зодчим фантастический город без улиц и площадей, из одних только стен, башен и вышек.

Путь к Сарезу у нас, как и у группы Гендлина, — по Лангару. Но едва мы спустились в долину, острый глаз Эгамкулова издалека заметил приближающегося к нам всадника. Спустя час-полтора обмениваемся вежливыми таджикскими приветствиями с прикладыванием рук к сердцу. Затем начинается энергичный разговор на том же таджикском между новым знакомцем, оказавшимся Бахтавлятом Муратбековым — лучшим совхозным гуртоправом, первым Героем Социалистического Труда в яководстве, и Эгамкуловым. Втягивается в разговор и капитан Давлятов. Он тоже прикладывает руку к сердцу, тоже кланяется раз и еще раз. Потом оборачивается к нам и разводит руками:

— Надо заехать. Закон гостеприимства гор не разрешает пройти мимо. — Потом тут же поясняет: — Муратбеков говорит, что их летовка лишь чуть в стороне от нашего маршрута. Но яководы знают к Сарезу более короткий путь и выведут нас.

«Чуть в стороне» на поверку вышло полдня пути, что, впрочем, по местным понятиям действительно не так уже и далеко. Едем к хребту Базардара и с его каменного перепада награждаем себя незабываемой картиной.

Мне кажется, что самым неожиданным и необычным в горах бывает то, когда под ногами вдруг разверзается… небо. Дорога ведет все вверх и вверх, внезапно обрывается в густую небесную синь, а весь прочный мир — скалы, ледники, осыпи остаются где-то внизу. И кажется, что ноги вот-вот оторвутся от края скалы и ты поплывешь в воздушном океане. Я много раз испытал это. И всякий раз рождалось неповторимое чувство полета.

Горы здесь очень контрастные. Справа от перевала — Северо-Аличурский хребет с безжизненными острыми вершинами. Слева — Рушанский. Он весь в серебряном сверкании ледников. Долины ниже — в изумрудной зелени альпийских лугов с грациозными эдельвейсами и ярко-красным шемюром. Это — цветение самой природы!

Вот в такую очаровательную долину мы и спускаемся. У первой юрты летовки я остановился как вкопанный. Какой-то чудесный оркестр играет Бетховена. Мои уши еще полны таинственного молчания вершин, журчания ручьев, шелеста ветра. И вдруг — Бетховен во всем великолепии торжествующих звуков!

— Радио, — лаконично поясняют вежливые мальчишки. Вот тебе и горная глухомань!

Но это далеко не единственный признак современности. Где-то за домиками стучит движок, а у соседней юрты пожилая киргизка дострачивает на электрической машинке замысловатую вышивку для местной модницы.

Долго гадать над тем, почему так настойчиво приглашал нас на летовку Муратбеков, не пришлось. В сопровождении сторожевых собак к нам подошел сын Бахтавлята — чабан Шакиргиз и сказал, что неплохо бы нам приодеться: предстоит той (что-то вроде торжественного ужина) по случаю его помолвки.

Едва за горы упало солнце, в самой большой юрте собрались гости. Посередине белой кошмы для почетных гостей шелковую скатерть — дастархан обильно уставили угощением. Сели на кошму, скрестив по-восточному ноги. Невесты не было видно, а спрашивать, где она, наверное, не полагалось.

Кругом суровые, неприступные горы, поднебесье, а в комнате — радиоприемник, стереофонический магнитофон, проигрыватель с набором пластинок, рядом полки довольно обширной библиотеки. Помимо книг о животноводстве, о космосе — новинки художественной литературы. Тут же свежие газеты — республиканские и московские. Оказывается, их сюда доставляют вертолетами.

Мне припомнились слова Марко Поло о высокогорье Памира: «…здесь… трудно дышать, огонь греет плохо и люди редки…» Как все же много меняет время!

Что же касается угощения на этом импровизированном пире-тое, то тут были и дары яководства: молоко: айран, душистое масло, крутой жирный сыр, а также суп и жаркое — кебаб из мяса «овес Полю», «барана Поло», то есть архара, впервые описанного венецианцем, а также из мяса горного козла — киика.

Когда с едой было покончено, Шакиргиз взял рубоб. Вначале он тихо коснулся струн, будто пробуя их или дожидаясь, когда стихнут голоса, потом тронул еще раз, но уже резко, будто обозначив начало песни. И, вторя звуку, Шакиргиз затянул неожиданно высоко и громко. На рубоб он не глядел. Левая кисть его, державшая шейку инструмента, осторожно скользила вдоль тоненького грифа, правая била по отрывисто тренькающим струнам, создавая аккомпанемент. Голос певца лился свободно и чуть торжественно. Паузы, подчеркивающие каждое четверостишие, не мешали этому. Песня была похожа на непринужденный рассказ человека о том, что ему только что пришло в голову, и останавливающегося время от времени, чтобы подобрать слова, которые способны выразить его мысль и чувства. Такую песню я уже слышал в детстве, когда отец однажды в летние каникулы взял меня с собой в геолого-разведывательную партию. Мы тогда ехали не то по Голодной степи, не то по Южным Кызылкумам, что на западе Узбекистана. Наш караван-баши — хозяин каравана, возглавлявший длинную вереницу всадников, верблюдов и осликов, неторопливо шагавших в неимоверный зной по курившейся под ногами лёссовой пыли, вот так же импровизировал.

Отдавшись воспоминаниям детства, я не заметил, как певец смолк. Подождав, пока последний звук рубоба растает в молчании гор и ущелий, слушатели восторженно закричали: «Оферин»! «Яша-джан»! Это была традиционная похвала певцу. И не только из. вежливости. Песня была действительно хороша! Потом мы узнали, что юный чабан на традиционных состязаниях ашугов Памира, которые состоялись в Хороге, был признан одним из лучших песенников-импровизаторов.

На третий день сердечного гостеприимства, которому, казалось, не будет конца, мы все же решили тронуться в путь. И тут выяснилось, что с нами теперь пойдет проводником Шакиргиз. Насреддин уступил ему это право после каких-то долгих и жарких переговоров.

Утром, провожаемые всеми обитателями летовки, мы тронулись. Долина впереди — широкая и удобная. Но наш новый проводник неожиданно свернул на старую тропу, и мы чуть ли не возвращаемся к перевалу Бардара. Мои спутники молча доверяются провожатому, как это принято в горах, а я, как всякий житель беспокойных городов, тотчас пытаюсь выяснить, почему мы идем обратно. Шакиргиз заверяет:

— Потом прямо пойдем, аксакал. К Сарезу скорее дойдем. — И почему-то смущенно добавляет: —Еще, аксакал, у Шакиргиза мал-мал дело есть.

На мой вопрос, что за дело, он дипломатично отмалчивается, видимо, не хочет раскрывать какой-то свой секрет.

Едва скрывается за поворотом пастушье стойбище-летовка, Шакиргиз заставляет нас карабкаться почти по отвесным скалам на вершину хребта. Именно карабкаться, а не подниматься, потому что ни до этого, ни потом, странствуя по горам, я даже не пытался преодолеть такие кручи.



Горная тропа с оврингом в ущелье р. Бартанг

В полдень опять открывается перевал Бардара, но теперь он оказывается ниже нас. Смотрю на высотомер: 4920 метров над уровнем моря. Решительно сбрасываю рюкзак и, сев на камень, жадно хватаю воздух широко открытым ртом. Потом меня прорвало, и я набрасываюсь на своих спутников, главным образом на Шакиргиза:

— Думаешь, я какой-то горный черт, как Давлятов, да? Говори, зачем потащил нас на скалы?!

Шакиргиз молчит. Потом на его щеках появляется румянец смущения. Чего-чего, а этого я от него не ожидал. Поднимаюсь, беру рюкзак и свертки и иду первым не оглядываясь. Хотя очень уж хочется узнать, что же все-таки ищет на этих забытых аллахом высотах Шакиргиз.

Вскоре чертыхаюсь уже не я один. Ругаются все дружно. А Шакиргиз по-прежнему вежливо прикладывает руки к сердцу и дипломатично объясняет:

— На ту сторону горы легче так пройти. Озеро Сарез совсем-совсем рядом будет. И еще речка будет…

Как это «рядом»? Какая речка? Но делать нечего — гребень горы в самом деле близок. Высотомер показывает 4420 метров. Нижняя линия снежного фирна уже далеко под нами. И силы на исходе. Мы дружно ложимся на валуны отдыхать. Но в это время Шакиргиз кричит сверху, радостно размахивает руками и показывает куда-то:

— Водопад! Водопад!

— Водопад!? На этой-то высоте?

Мы карабкаемся к проводнику. Действительно, на противоположной стороне хребта каньон, а над ним прямо из толщи ледника низвергается водопад и видна речка, вблизи узкая, а дальше расширяющаяся и бурная.

Наш специалист по горной воде Алексей Горелик достает гидрологическую карту. На ней никакой реки, текущей здесь из ледников, не обозначено. И не мудрено. Речка вливается в Лангар коротким, от силы полуторакилометровым, пенным каскадом, летящим по узкой, извилистой и мрачной щели в скале. Вряд ли на дно ее когда-нибудь проникают солнечные лучи, и потому этой речки нет даже на картах аэрофотосъемки.

Открыл этот приток Лангара Шакиргиз. Это и есть его «секрет», эффектом которого он теперь вполне наслаждается.

Но график нашего маршрута нарушается. Алексею не только нужно сделать гидрологический анализ водного баланса Шакиргиз-сая, как мы тотчас же единодушно нарекли речку, но и «снять» характеристики соседних ручьев и потоков, падающих с ледника подобно бабочкам-однодневкам, умирающим вечером где-то в вышине, чтобы опять возродиться утром с первыми теплыми лучами солнца.

Этой работой мы занимаемся два дня. Конечно, теперь уже Алексей безбожно таскает нас по кручам, острым ребрам скал и осыпям, о которые мы обдираем в кровь и колени, и локти, и ладони. Вечерами, вконец измотанные, мы дружно, с предельно серьезным видом смотрели в пикетажную книжку, где Алексей выводил колонки цифр, означающие кубометры воды, скорость течения, приносимые осадки и еще бог знает что. И гордились. Это был новый, уточненный баланс старика Лангара, который может снабдить водой пастбища и дать ее энергетическому Сарезу…

3

В ущелье Лангара произошла еще одна интересная встречу, по-новому осветившая Памир, его жителей и исследователей.

Вниз по течению реки, за скалой, удивительно похожей на буддийского монаха в тюрбане, присевшего у воды, стояла небольшая капроновая палатка, какой обычно пользуются геологи-поисковики. Возле нее деловито возился мальчик-таджик лет десяти — двенадцати. Больше никого не было видно.

— Кто ты и что тут делаешь? — спросил капитан Давлятов.

— Я — дустор, — с достоинством ответил мальчик.

— Дустор? Да тебя из-под камней не видно, — усмехнулся наш «хозяин памирских дорог».

— Да, дустор, — подтвердил мальчик. — Меня самый старший начальник геологов так назвал…

(По-таджикски «дустор» означает «разведчик», горцы так называют тех, кто находит ценные камни или полезные минералы.) Потому-то капитан и поинтересовался:

— Раз ты дустор, что же ты нашел?

— Вот вернутся Юрий Алексей-ата и Михаил Николай-ата, спросите, что я нашел, — ответил юный разведчик.

Геологи Юрий Алексеевич Пронин и Михаил Николаевич Колюжняк, приехавшие час спустя, в ответ на наши вопросы позвали дустора в палатку. Спустя минуту он вышел оттуда, бережно держа на ладонях большой синий камень, в котором словно застыла бездонная глубина памирского неба.

— Лазурит! — воскликнули мы разом.

Ляпис-лазурь, Ладжвуар, Ладжвар. Сколько еще названий у него! О лазурите, сказочном камне западной части Памира — Бадахшана, веками слагались легенды и песни. Изумительные по красоте геммы и камеи, амулеты и священные жуки-скарабеи из бадахшанского лазурита археологи находят в гробницах египетских фараонов самых ранних династий. Жрецы древнего Ирана, Вавилона и Индии высекали на лазуритовых пластинках тайные формулы магических заклинаний, шапочки китайских мандаринов «срединной империи» украшались шариками голубого лазурита в знак исключительной власти и достоинства их владельцев.

С древнейших времен из него готовили природный ультрамарин — краску, не тускнеющую со временем. Мы восхищаемся шедеврами художников эпохи Возрождения, не подозревая, что именно памир-ский камень сохранил для нас поразительные синие и голубые тона на полотнах старых мастеров. А вспомните, с каким восторгом писал о бадахшанском лазурите гениальный итальянский ювелир XVI века Бенвенуто Челлини!

В своем «Путешествии» великий венецианец Марко Поло писал: «Здесь есть камни, из которых добывается лазурь; лазурь прекрасная, самая лучшая в свете…

В одну из прошлых поездок на Памир мне удалось пройти путем Марко Поло. Тогда я узнал, что в результате землетрясений и других стихийных бедствий, нашествий завоевателей копи обрушились, затерялись следы древнейших разработок. Долгое время только в песнях да легендах оставалась память о синем камне «крыши мира».

Советским геологам в тридцатые годы удалось вновь открыть лазуритовую сокровищницу. Небольшой отряд, в составе которого был будущий писатель Павел Лукницкий, обследовал район неизвестного тогда пика, который впоследствии стал называться пиком Маяковского. Однажды трое геологов вышли к верховьям ущелья Лянджвардара и увидели потрясающую картину: отвесную скалу прорезали гигантские жилы самоцветов. Под их ногами лежали глыбы чистейшего лазурита!

Находка юного разведчика, помощника геологов, вызвала у меня немало воспоминаний.

В конце шестидесятых годов я тем же путем прошел в Лянджвар-дару с начальником геологической партии Геннадием Подшивало-вым. Тронулись мы из Хорога и поначалу брели той же дорогой, какой проходил здесь семь веков назад Марко Поло, — от Скесема (Кишма) на «памирскую высь», к озеру Зоркуль.

Теперь вместо тропы над пропастями здесь довольно широкая дорога, которая привела нас с Подшиваловым в известный со времен Марко Поло кишлачок Куги-Ляль. Пройдя его, венецианец записал: «В этой области встречаются драгоценные камни-балаши, красивые и дорогие; родятся они в горных скалах. Народ, скажу вам, вырывает большие пещеры и глубоко в них спускается так точно, как это делают, когда копают серебряную руду…»

Старинные копи, где добывали балаши — рубины, а точнее, благородную шпинель, и сейчас видны на горных склонах, возвышающихся над Пянджем выше кишлачка Куги-Ляль. Но еще в начале нашего века их полностью выработали, теперь они завалены осыпавшимися камнями.



Озеро Искандер-Куль. Высота 2195 м над уровнем моря

Наш путь с Подшиваловым и дальше совпадал с тем, что проделал когда-то Марко Поло. Пройдя к Зоркулю, венецианец и его спутники сделали еще одну остановку. В одном из вариантов текста «Путешествия» читаем: «…там есть также три горы, богатые серой, и серные источники постоянно вытекаютиз них…» По поверью, эти источники появились после того, как сын пророка ударом посоха убил здесь дракона. Один из них находится в узкой долине реки Гармчашма, около кишлака того же названия. Отсюда уже виден пик Маяковского, против которого расположены месторождения лазурита.

Из недр холма с отложившейся серой вырывается и бьет на много метров ввысь целебная вода и горячий пар. Здесь построен бальнеологический курорт, и мы со спутником, как, вероятно, и Марко Поло, с удовольствием искупались, разом смыв пыль и усталость.

Наши пути с венецианцем здесь разошлись. Нам теперь прямо на запад, в глубь гор, к пику Маяковского, венчающему собой стык высочайших хребтов — Шахдаринского и Зимбардора. С автомашины пересаживаемся на верховых лошадей. Других видов транспорта здесь нет. Но и верхом до подножия пика Маяковского нам потребовалось Цбчти два дня. Особенно тяжела тропа по Лянджвар-даре, если только можно назвать тропой хаотическое нагромождение скальных глыб. После каменного хаоса долины начался длинный подъем по леднику, а затем копыта лошадей вновь застучали по гнейсовым плитам крутой тропы, проложенной геологами и первыми разработчиками. Тропа лепится по, казалось бы, совершенно отвесной стене. Животные задыхаются: здесь уже пятикилометровая высота. С трудом дышим и мы. Вокруг только скалы, лед да густо-синее, переходящее в черноту «космическое» небо.

Да, нелегко добраться к ущелью Голубых Сокровищ! Еще труднее жить и работать — каждое резкое движение заставляет сердце бешено колотиться, а приступы горной болезни — «тутека» — вызывают тошноту и головокружение. Мало помогают и пилюли «Рутина»…

Повторяю, я вспомнил все это, когда держал на ладони кусок лазурита, найденный на Лангаре совсем еще юным следопытом-дустором, которого звали Мухтам. Сюда, на Лангар, и пройти легче и разрабатывать копи проще, и потому я спросил у геологов, имеет ли новое месторождение промышленное значение.

— Собственно, коренных залежей мы еще не обнаружили, — с сожалением ответил Пронин. — Помимо лазурита, найденного Мухтамом, мы отыскали еще несколько осколков и россыпь, которые принес, по-видимому, какой-то из притоков Лангара. Но безусловно, где-то здесь и коренное месторождение. Найти его — дело времени…

Мы пожелали удачи геологам и их юному помощнику, и наша группа вновь двинулась в путь.

4

Когда до Сарезского озера осталось полдня пути, отвесные скалы вновь вплотную придвинулись к реке. Здесь Шакиргиз опять принялся за дипломатию:

— Аксакал, — начал он, адресуясь ко мне, как к самому старшему по возрасту. — Еще мало-мало отдыхать надо. Очень важное дело есть…

Пояснений не последовало, но мы, вновь заинтригованные, послушно ставим палатку. У нас уже кончился препарат «Рутин», как-то снимающий высокогорное недомогание, вызываемое недостатком кислорода. Потому я лег у входа в палатку, чтобы легче дышалось. Но все же не заметил, как к утру Шакиргиз исчез.

Едва рассвело, мы с Алексеем уже ищем беглеца, зовем, кричим, бегаем по склонам, заглядывая за каменные столбы-«монахи», даже в щели, где не укроется не только человек, но и выводок горных куропаток-кекликов. Из палатки вылез капитан Давлятов, заразился нашей тревогой, тоже бегает и тоже кричит.

После этой беготни мы сидим, облокотившись на обломки скал, и тяжело дышим.

Восходит солнце. Оно вначале разбрасывает свои лучи где-то поверх облаков, окрашивая их в разные цвета. Но вот ветер разрывает облака, и солнечный свет сразу падает на горы через эти прорехи. Острые грани ледников, морены, ручейки, сбегающие с вершин, и река в долине как-то дружно отразили первый солнечный залп. И вот тогда я увидел Шакиргиза.

— Вот он, смотрите! — обрадованно закричал я, показывая на скалы, висящие над нами.

Метрах в пятистах над местом нашего ночлега, у самого ледника, ходил Шакиргиз, что-то ощупывал, срывал и, бережно прижимая к себе, шел дальше. И вдруг я все понял и захохотал:

— Ай-я-яй, братцы, он же влюблен! И затащил нас сюда, заставил ночевать, чтобы нарвать эдельвейсов покрасивее, каких не сыщешь у долины…



Ледник-водопад на высокогорье

У горцев есть такой обычай. Если парень хочет узнать, любит ли его девушка, он должен показать ей свою отвагу и силу: нарвать эдельвейсов, которые растут очень высоко, в труднодоступных и опасных местах. И если девушка примет такой подарок, значит, все в порядке!

Эдельвейсы, которые принес наш милый влюбленный, оказались особенными. Таких крупных, серебристых и красивых я еще не встречал. Они особенно хороши ранним утром, когда солнце только коснется их и не успеет высохнуть роса.

Теперь наш путь лежит прямо к озеру.

Я не стану пересказывать всех событий, случившихся с нами на пути к Сарезу. Впереди все время вздымались горные вершины, то сверкающие чеканным серебром ледников, то окутанные черными тучами. Несколько раз мы переправлялись через стремительные потоки, вымокали в ледяной воде и тряслись от холода.

В узком ущелье, где в Лангар впадала какая-то речушка, подул ураганный ветер, и все наполнилось ревом и воем. Острые ребра скал то басовито гудели, то визжали, как сотни рассерженных поросят. А избушка пастухов из жердей рыма — памирского тополя, обложенная камнями, в которой мы укрылись от непогоды, вздрагивала от крыши до пола, будто кто-то злобный и сильный тряс ее.

Вечером на метеостанции в Ирхте, стоящей на берегу залива Сарезского озера, нас встретили с тем же безграничным радушием, как и везде в горах. Начальник метеостанции Мирзоолим Олимов суетится, накрывает на стол и предлагает умыться, привести себя в порядок. После «операции Эдельвейс» вид у нас действительно не из лучших.

Из кухни уже доносится аппетитный запах кебаба — жаркого из горного козла-киика, а Шакиргиз опять исчез. Я иду искать его, но останавливаюсь на пороге завороженный.

Поэты и путешественники многих поколений утверждали, что горы создают торжественное настроение, располагают к размышлению. Это справедливо. Какая-то доля величественности окружающего мира переливается в душу человека, в нем пробуждается гордость от того, что он не раб, а властелин этой могучей и грозной природы.

Так думалось и мне, когда я неторопливо шел вдоль берега. А вот и Шакиргиз. Рядом с ним девушка. Она держит букет эдельвейсов и смотрит на нашего проводника. Я догадался: это его невеста Азизмо.

Мне почему-то захотелось крикнуть: «Шакиргиз, не надо было эдельвейсов. Она и так знает, что ты настоящий парень!» Но я не крикнул. Зачем мешать влюбленным?

5

— Только вот что — плывите подальше от берега, — напутствовал нас начальник метеостанции, когда мы решаемся двигаться дальше. — Историю Сареза вы знаете, поэтому будьте осторожны.

Предупреждение, пожалуй, не лишнее. За два дня в Ирхте мы не раз видели, как с отвесных берегов срывались камнепады. А что касается истории Сареза, она довольно широко известна, но все же вкратце напомним.

Ночью 19 февраля 1911 года титанический удар подземных сил расколол гору над кишлачком Усой сверху донизу. Шесть миллиардов тонн камней и скал рухнули в ущелье реки Мургаб и образовали завал высотой 700 метров и шириной у основания около восьми километров.

Соседние кишлаки Сарез и Ирхт, давшие названия озеру и метеостанции, покоятся теперь на глубине 500 метров под теми 90 кубическими километрами воды, которые за шесть с половиной десятилетий накопились у завала.

Алексей Горелик занят этими цифрами. Воды рек и озер Памира — его дело, дело гидролога. От метеостанции до кишлака Нусур, по ту сторону плотины, созданной природой, где, собственно, начинается река Бартанг после ее слияния с Кударой, хорошая тропа, но мы плывем по озеру, так как Алексею нужно еще раз осмотреть, как фильтрует Усойский завал.

С нами плывет местный охотник-таджик. К нему сейчас и обращается Алексей:

— Понимаешь, человечество только еще мечтает строить такие плотины, как этот завал. А тут — бери, используй готовенькую, сделанную природой. А водохранилище?..

— Что? — почтительно переспрашивает старый охотник.

— Электростанцию, говорю, надо строить. Проложить канал и соединить Сарез с соседним озером Шидоу. Потом пробить тоннели к Бартангу, поставить парочку турбин на Бартанге мощностью эдак по миллиону киловатт каждая. Тогда весь Памир можно залить электроэнергией.

Идею постройки электростанции на Сарезе высказал еще лет пятьдесят назад инженер Караулов, один из первых исследователей энергетических ресурсов памирских рек. А незадолго до нашего прихода с Сареза уехала комплексная энергетическая экспедиция, которая в течение двух лет изучала водный баланс озера, запасы влаги в окружающих ледниках и множество других проблем.

На перспективной промышленной карте республики такая станция уже есть. Мощность ее — в зависимости от нужд развивающегося народного хозяйства Памира — может быть от восьмисот тысяч до полутора миллионов киловатт и больше. И это дело недалекого будущего. Пока же экономика Центрального Памира еще только начинает набирать свою мощь, и потому старый охотник не совсем понял грандиозные планы энергетического преобразования высокогорного Сареза.

Прощаясь, горец что-то горячо говорит Чержу Давлятову на горно-таджикском наречии. Капитан переводит:

— Он предостерегает нас. Теперь нужно быть особенно осторожными. У местных жителей есть такая поговорка: «Кто на Бартанге не бывал, тот Памира не видал». И еще недоволен, что одни идем. Без местных жителей.

Но мы все же решились идти без местного проводника, хотя впоследствии не раз жалели об этом.

За Сарезом высота 4000 метров. С гребня водораздела бросаем последний взор на долину Мургаба: два озера рядом — Сарезское и отделенное от него перемычкой Усойского завала Шидоу. Но какие они разные: цвет Шидоу — изумрудно-зеленый, Сарезское — ярко-синее. Будто два драгоценных камня в серебряной оправе ледников.

Впереди — Западный Памир. Другой мир. Другие горы. Уже нет широких долин, пологих подъемов к вершинам. Гигантские стены хребтов плотно встают один за другим. Ущелья, разделяющие их, узки и глубоки, реки — бешеные. Это опасные горы!

Как действуют чары этих гор, их властная сила, я почувствовал, едва мы спустились в долину Бартанга. «Высокая теснина» — так переводится это название. Действительно, скалы обрываются отвесно километра на полтора, а местами на два. Тропа, даже не вьючная, а пешая, робко жмется к горам над пропастями, петляет по крутым осыпям.

И еще погода. Там, за водоразделами, почти все время светило солнце, иногда холодное, но всегда яркое. В верховьях Бартанга тучи бродят, пасутся на горах, как стада коз и кутасов, потерявшие пастухов: внизу — в одну сторону, вверху — в другую. Дождь, холодно, сыро!

Вскоре у нас остались сухими только спины под рюкзаками. Несмотря на это, капитан Давлятов, как говорится, «разошелся».

Отобрал у Алексея Горелика котелок, у меня — палки от палатки и, размахивая ими, действительно эдаким «горным чертиком» скачет но скалам. Возможно, капитан уже хорошо акклиматизировался, или просто высота здесь не такая, как на перевалах к Сарезскому озеру. А вернее всего — ему хочется утвердить свое достоинство природного памирца.

Но горы и ему напомнили о себе, умерили пыл. Спускаясь к кишлаку Нусур, мы, как и все проходящие здесь, положили по букетику горных цветов на могилу смелого геолога Александра Гогичеладзе, погибшего при переходе через эти скалы.

Вскоре открылся кишлачок Нусур — первый в верховьях Бартанга. Скорее вниз — к жилью, теплу и зеленым островкам деревьев, которые мы так давно не видели!

Однако, напившись неизменного зеленого чая и обсушившись, прикидываем: до темноты можем дойти если не до кишлака Чадуд, то хотя бы до Рошорва.

Радушный хозяин вначале многозначительно кивает на окно, за которым начался хлесткий дождь, а когда мы все же вскидываем на плечи рюкзаки, идет с нами далеко за селение и показывает тропу, на которую нам предстоит ступить. Он назвал ее Обчак — «капающая вода». Действительно, множество сочившихся сверху ручейков покрыли тропу зеленым мхом, сделали ее скользкой. И едва я делаю два-три шага, как у меня начинают разъезжаться ноги.

Но это не так страшно, если бы не дождь и густой туман, закрывающие ближайшие выступы тропы и дно долины, которая где-то далеко внизу. Но теперь уже нам с Алексеем Гореликом не хочется ронять перед жителями Памира — нашим хозяином и капитаном Давлятовым — престижа смелых горопроходцев.

Я понимаю, что спешить опасно, но все же с непонятным самому себе упорством вступаю на тропу. Вскоре от моей бодрости не осталось и следа. Ноги скользят при каждом шаге, дождь заливает глаза. Туман такой плотный, что порой не видно, куда ставишь ногу. Теперь в передвижении участвуют все мышцы тела: пальцы ног, когда пытаешься судорожно вцепиться носком сапога в выбоину, ладони, хватающиеся за любой выступ скалы, живот, которым припадаешь к тем же скалам, и даже шея, потому что пытаешься зацепиться подбородком за вмятину в граните в надежде любым способом увеличить трение и не соскользнуть в пропасть.

В Рошорве жители, глядя на нас, покачивают головами. А Алексей философски изрекает:

— Да, братцы, горы-то шутить не любят. Потому, прямо скажем, — на этот раз нам крупно повезло…

Да, горы шутить не любят, соглашаемся и мы с капитаном Давлятовым.

Утром воздушные потоки смахнули тучи с гор. При солнечном сиянии стала видна вся сила и мощь Бартанга. Два могучих хребта — Рушанский и Язгулемский, сверкающие снегами и висячими ледниками, возносятся на три километра вертикально вверх над ложем реки. Со страшной силой обрушивается Бартанг то на один, то ка другой склон хребтов, если можно назвать склонами скалистые, отвесные обрывы в сотни метров высотой.

На реке почти нет плёсов. На всем двухсоткилометровом пути от Сареза до Пянджа Бартанг падает непрерывными каскадами, чтобы слиться с Пянджем уже на целый километр ниже по вертикали, чем у своего истока. Вряд ли есть реки, даже на Памире, подобные Бартангу! К тому же его каньон — это самая узкая и глубокая щель на всей «крыше мира».



На стыке ледников Вавилова и Беляева. В лагерь опустился вертолет

По пути к районному центру Сипонжу догоняем попутчицу. Девушка-горянка в традиционных шароварах, в ярком атласном платье, на груди ожерелье из мелких цветных бусинок. Кажется, без всякого труда она несет на хорошенькой головке довольно тяжелый груз, не придерживая его рукой даже на узеньких прибрежных тропинках.

Алексей, капитан Давлятов и я, как представители «сильной половины человечества», галантно предлагаем помочь нести нелегкую ношу. Задорно улыбаясь и прищуривая большие агатовые глаза, какие я видал только у жительниц соседнего Рушана и вот здесь, на Бартанге, она отклоняет помощь всех троих и, главное, не сбавляет шага даже на таких подъемах, где мы откровенно начинаем пыхтеть.

Пока идем, выясняется: нашу попутчицу зовут Савсон. Она гостила у родителей в кишлаке Басид, на том же Бартанге, где родилась и выросла. Теперь возвращается в Сипонж.

Савсон закончила музыкальную школу в Душанбе, училась в Московской консерватории. Была с концертами в Ленинграде, Киеве, Свердловске и еще в добром десятке городов. Пела в Индии и Иране.

Мы смущены до крайности. Вот тебе и горянка из забытого аллахом уголка Земли!

Сипонж — это последний населенный пункт на Бартанге, куда из сердца Памира ведет пешеходная тропа. Дальше — асфальтированная автомобильная дорога, выходящая на транспамирскую автостраду Ош — Душанбе через Хорог — «владение» капитана Чержа Давлято-ва. В Сипонже конец нашего маршрута. И к вечеру мы уже в Хороге.

Здесь прощаюсь со своими верными товарищами. Когда самолет, на котором лечу в Душанбе, поднимается над горами, я вспоминаю, как на Сарезе смотрел на двух влюбленных с букетиком эдельвейсов, о встречах с геологами, ищущими «синий камень», и их маленьким помощником, о людях, которые пасут яков и слушают Бетховена в глубине Высоких Гор.

Осталось добавить немногое. В начале своего рассказа я упоминал о цели своего путешествия.

Планомерное исследование Памира советские геологи начали в самом начале тридцатых годов. Среди «геологических первопроходцев» был и мой отец. Каждую весну, как только в горах таяли снега и открывались перевалы, в Ташкенте — тогдашнем геологическом центре Средней Азии — комплектовались разведывательные партии.

Одиннадцатилетним пареньком отец взял меня в горы. Они ошеломили меня величием вершин, гулким эхом глубоких каньонов, очарованием долин. Но я боялся затеряться в этом грозном и прекрасном мире. Поняв мое состояние, отец сказал:

— Не бойся потеряться, сынок. Доверяй тропкам. Даже самая маленькая из них обязательно приведет тебя к людям.

— Даже вот эта? — спросил я, показывая на едва заметный след, проложенный по граниту скал.

— И эта тоже.

С тех пор я полюбил горные тропы. Они разговаривали со мной, рассказывая о прошедших здесь людях и животных. А когда мне исполнилось четырнадцать лет, отца не стало — он погиб в теснинах Бартанга. Землетрясение и каменный обвал, случившиеся ночью, погребли людей, спавших в палатках.

В зрелые годы я и сам немало ходил по горам Памира в составе поисковых и разведывательных партий. Но на Бартанге побывать так и не пришлось. Вот почему, когда мы спустились в Сипонж и мои товарищи расположились на отдых, я сразу пошел к местным аксакалам, лелея надежду найти очевидца давней трагедии.

И что же? Оказалось, что местный житель Мурат-Шо Кадырханов, один из рабочих — проводников экспедиции, остался тогда в живых. Когда могучий толчок сбросил со склона хребта на спящий лагерь громады камней, Мурат-Шо пас лошадей в стороне.

Теперь уже белобородый Кадырханов привел меня в боковой каньон километрах в пятнадцати от Сипонжа. Еще издали мы увидели этот обвал, ставший последним прибежищем моему отцу и его товарищам. Сейчас он похож на гигантский застывший водопад. Потом мудрый Мурат-Шо оставил меня одного. На закате я поднялся в горы, круто дыбящиеся на противоположной стороне каньона, и остался там ночевать.

Утром, пока не взошло солнце и не выпило росу с цветов и трав, я пошел искать эдельвейсы. И вот — серебристые цветы, не менее прекрасные, чем Шакиргиз подарил невесте. Чуть выше я набрал целую охапку ярко-красных цветов шемюра, спустился в каньон и положил букет к подножию обвала.

Вячеслав Мешков
СЕЛЕМДЖИНСКИЕ ЭТЮДЫ


Цветные фото автора


…Нет никакой отдельной от нас природы… каждое малейшее движение воздуха есть движение нашей собственной жизни.

Иван Бунин


Запах хвои

Каково за делами да заботами поднимать глаза и видеть, как черные, серые, бурые сопки становятся с каждым днем зеленее!

Каково вдыхать после дождя сладкий запах тополевых побегов, молодой лиственничной хвои!

Каково слышать из залитой солнцем пади голос глухой кукушки, ощущать холод таежного ручья, бегущего по камням!

Каково сознавать, что, уехав отсюда, может быть, никогда вновь этого не увидишь, не услышишь, не ощутишь!

Что будет?

Я знаю, что будет на Селемдже до следующей весны.

Будет короткое теплое лето. Будут долгие моросящие дожди. Тяжелый туман окутает сопки, а когда он рассеется, все увидят, что пожелтели березы. Ясным утром будет пахнуть палым листом и тающими льдинками. Потом будут грязно-охристые склоны, голубое небо и мертвеющее солнце. Однажды ночью землю укутает снег, и на чистый этот снег упадут последние, лиственничные хвоинки…

И настанет холод. Ах какой — долго-долго — будет холод!

Моросит

Зеленые мокрые сопки на границе Амурской области и Хабаровского края. Вершин не видно: они в серых, тяжелых облаках. Моросит нескончаемый дождь. Приторно пахнет багульником.

Я бреду по руслу прозрачного ключа, перелезаю через обомшелые стволы, скачу по камням, продираюсь сквозь заросли красной смородины.

Тропы, нет. И на много верст вокруг нет троп. Лишь стреляная гильза да истлевшая пачка от папирос, попавшиеся мне за долгое время пути, говорят о том, что и здесь когда-то ступала нога человека.

Вдруг передо мной — совсем уж неожиданно — на ветке черемухи висит брезентовый плащ.

— Кто здесь? — кричу я.

Нет ответа. Только слышно, как журчит в камнях вода и шелестит дождь по листве.

— Я возьму плащ, — говорю я громко и нарочито бодро. — На обратном пути повешу на место!

И, накинув его на плечи, пробираюсь дальше — по камням, бурелому, кустарнику…

Плащ — тяжелый от воды и неуютный. Мне становится вдруг неловко: кажется, я поступил слишком бесцеремонно, нагловато. Обернулся: «Ш-ш-ш-ш», — заезженной пластинкой шумит в безмолвии дождь, а мокрые ели глядят понуро и, кажется, с укоризной.

Я вернулся и повесил плащ на тот же сучок.

Белая бабочка

Кончилось лето, но белая бабочка все бьется и бьется в мое окно, как и в прежние ночи.

Когда прилетит она в последний раз? Завтра? Послезавтра?..

Пасмурно и сыро

Когда в лесу пасмурно и сыро, ярко-желтые кроны осин сами начинают излучать свет.

Когда в лесу пасмурно и сыро, так крепок запах прелой листвы. что щекочет в ноздрях, а голова тяжела, как от вина.

И так зябнут пальцы от скользких маслят!

И так радует слух нечаянный посвист синицы!..

Когда в лесу пасмурно и сыро, мне кажется, что я в осеннем Подмосковье: вот-вот услышишь из-за леса далекий, знакомый свисток электрички!

Последние листья

Рассеялась серая мгла, мутная снежная пелена. В голубеньком небе — яркое, белое солнце.

В унылом лесу шум еще живого ручья — единственный звук. Все словно вымерло тут. Только вьются над почерневшим багульником серые мошки.

Но пока желты и мохнаты, будто кукольные мишки, лиственницы. И висят еще листочки на иве — старые стружки. И обнаженный тополь гнется, качается на ветру, но никак не хочет отдать десяток последних листьев.

Первая пороша

В тайге зима — тихая, мягкая. От тяжести снега поникли ветви берез, зеленые лапы кедрача, резные веточки лиственниц. Стало вдруг ясно, как снег был необходим пустому, мрачному лесу.

В еловой пади застыли сосульками водопады. Свистят рябчики. Пестрый дятел стучит на старой сушине. Где-то на склоне ворчит на раннюю порошу медведь.

Я поднимаюсь по крутизне, скольжу, падаю. Утоляю жажду кисло-сладкой брусникой пополам со снежком.

А над головой пролетают кучевые облака как последнее, грустное напоминание о лете; и октябрьское солнце, словно ободряя нежными, теплыми пальцами, трогает щеку.

Воронья стая

В поселке в глубоком скрипучем снегу проложены тропинки к колодцу. Первый снег да вот эти тропинки — пожалуй, единственное, что есть для меня трогательного в зиме.

На голых ветвях лиственниц, словно черные плоды, стая ворон. Они необычно молчаливы и от этого еще неприятнее. Когда вы проходите мимо, вороны вдруг взлетают, расправляя с шорохом крылья. Скоро и они покинут этот суровый край до весны.

«Не бойся зимы…»

Полсотни градусов ниже нуля. Туман, как густая каша: за сорок шагов не видно светящихся окон. Когда я иду по улице, мне кажется, что я — горящий фитиль, язык пламени; ко мне можно поднести озябшие руки и греть, как над костром.

«Выжить — выждать. Выжить — выждать», — вертится в голове чья-то рифма. И вот уже чудится — это снег под ногами скрипит: «Выжить — выждать…»

Тяжелый гнет зимы…

Но однажды, листая книгу, я наткнулся на восточную мудрость: «Бойся осени — за ней зима. Не бойся зимы — за ней весна».

Как много могут вместить в себя человеческие слова! Это не просто мудрость, но еще и чувство! Чувство древнее, может быть животное, — чувство природы.

А ведь и в русском языке — не случайно же — нет глаголов «перевесновать», «перелетовать», «переосеневать», но есть — «перезимовать»!

В розовом свете

На восходе солнца ехал на попутке из Февральска в Токур. Долгая снежная дорога. Синие ели. Бронзовые тополя. Далекие розовые сопки.

Молчал, молчал — не выдержал: — Красота!

Шофер, оказалось, о том же молчал:

— Не говори! Красотища такая, что больше и желать ничего не хочется. Хоть выходи тут да под елкой умирай!..

И опять ехали молча. Я думал о том, как часто снисходительно, даже осуждающе говорят о человеке: «Он видит все в розовом свете…»

А что тут зазорного?

Ведь лучшие мечты людей рождались в розовом свете!

И главная наша любовь — не так ли? — приходит к нам в розовом свете. (До смерти хватило б нам розовых красок!)

А сколько людей полюбили эту далекую стылую землю, возможно, за то, что когда-то открылась она им в розовом свете?

Но может быть, это с завистью говорят: «Он видит все в розовом свете»?

Монолог

— Вы видели когда-нибудь сопки зимней ночью? Когда полная луна освещает холодную землю и бескрайнее небо. Когда раскидистые деревья, заиндевелые кусты и сухие стебли бурьяна бросают на снег узорчатые тени. Когда так ясен лунный лик, что видны даже почки на тонких ветвях берез. Когда так тихо и недвижно все вокруг, что кажется, будто нарушить священную эту тишину могут только легкие шаги сошедшего на землю бога… Нет? Вы не видели?.. Тогда — извините! Я не смогу объяснить вам этого чувства…

Февраль

Золото, серебро и лазурь. Солнышко высоко поднялось, пригревает. Вылезли на улицу мужики, дрова рубят, курят…

Суковатые лиственничные чурки сначала противятся ударам колуна, но неожиданно со вздохом раскалываются, обдавая смолистым, морозным запахом своего нутра. Иные чурки обросли зеленым мхом и лишайником, а из одной, трухлявой, посыпались вдруг черные муравьи — видно, зимовали в стволе…

Ловко, весело! Радостно, будто праздник. Распрямишь спину — передохнуть — и заслушаешься пением синицы:

— Весна! Весна! Весна! Вес…

Вышла ко мне соседка: «Ты моих уже два полена расколол! Меня не обманешь: я за тобой с самого начала наблюдаю!.. Ишь, размахался!»

В тайге

Сходил посмотреть, не видно ли в тайге весны.

Ветрено, ясно. Шелестят, трепещут лохмотья бересты. С темных елей падают комочки снега. Попискивают в ветвях черноголовые гаички, стайками перелетают ополовники: порх!.. Чечетки теребят березовые сережки… и сыплются на голову снежная пыль, сухие семена. Рисуются в солнечной дымке черные силуэты лиственниц, с их ветвей свисают золотисто-зеленые бороды.

По ключу — желтые наледи. Заглядишься по сторонам, замечтаешься и — провалишься под снег, в воду!..

Вечер

Запах талой влаги. Аромат цветущих ив. Воздух как вода в омуте: то холодная струя омоет, то неожиданно ласково-теплая.

Солнце садится в распадок Малого Токура и долго не уходит, купаясь в желтом затоне.

Наконец на долину падает огромная тень, и солнечные лучи медленно уползают вверх по склонам. Мне слышно, как маленькая пеночка, оттягивая разлуку с солнцем, перелетает по сопке все выше и выше — вот уже еле слышна ее простая песенка…

Но гаснут лучи, смолкает голос птицы, опускаются сумерки. И лишь покрытые снегом голые вершины пока еще светятся розовым на фоне густеющей синевы неба.

Май

В Экимчане три дня назад вскрылась Селемджа. Поверхность воды уже чиста, редко проплывет по горной реке одинокая льдина.

Но по галечным косам осталось умирать еще много льдин — они медленно тают и рассыпаются на многогранные сорульки, сверкая под солнцем, как груды сказочных самоцветов.

Я сижу на большом, утонувшем в разноцветной гальке стволе тополя и вижу, как по берегу гуляет человек. Он пинает ногой звенящие льдины, оглядывается кругом, смотрит в небо, где под облаками тянутся к северу вереницы птиц, и глубоко вздыхает. В руках у него большая сосулька; его горячим ладоням, наверное, приятно чувствовать, как она тает.

Он поравнялся со мной, заглянул мне в лицо и хотел было что-то сказать, заикнулся уже… Может быть, он хотел сказать, как хорошо сейчас, как легко на душе, как здорово, что ушла зима, но подумал, очевидно, что я посмеюсь над ним, и поэтому промолчал.

И побрел дальше.


К новеллам Вячеслава Мешкова
«СЕЛЕМДЖИНСКИЕ ЭТЮДЫ» 



«Каково за делами да заботами поднимать глаза и видеть, как черные, серые, бурые сопки становятся с каждым днем зеленей?»


«Поверхность воды уже чиста, редко проплывет по горной реке одинокая льдина».


«…Как хорошо сейчас, как легко на душе, как здорово, что ушла зима!»


Суровый и девственно-нежный Селемджинский край


Николай Телешов
ГОРОД ТОБОЛЬСК


Публикация и предисловие

Владимира Сурмило


ПРЕДИСЛОВИЕ

Открыть одну из новых рубрик нашего ежегодника — «По страницам забытых изданий» — редакция решила очерком Николая Телешова о старом Тобольске (журнал «Вокруг света» за 1895 г.). Это делается не только потому, что литературные достоинства самого очерка, написанного замечательным мастером художественного слова, талант которого высоко ставили Горький и Бунин, заслуживают того, чтобы вернуть его современному читателю со страниц пожелтевших от времени журнальных подшивок. Этого заслуживает в первую очередь сам географический «объект», избранный маститым автором для своего рассказа, — сибирский город Тобольск, о котором один из русских ученых некогда сказал: «Тобольск дал родине великого Менделеева, и одного этого уже достаточно, чтобы вся Россия была ему бесконечно признательна и благодарна». Впрочем, этот древний русский град (не за горами уже четырехсотлетняя дата его основания) знаменит своей долгой и богатой событиями историей. Тот старый Тобольск, каким он предстает перед нами в очерке. Телешова, неузнаваемо изменился за годы Советской власти.

После открытия на «тюменском меридиане» месторождений нефти и газа город превращается в крупнейший центр нефтехимии. Через древний Тобольск, оказавшийся как бы на пересечении многих эпох и маршрутов, пролегают ныне пути к сокровищам недр северной земли. Напомним кратко основные вехи тобольской летописи, которые помогут читателю несколько раздвинуть временную панораму города, запечатленного Телешовым.

Тобольск, ныне город областного подчинения Тюменской области, один из крупных портов на Иртыше, основан в 1587 г. отрядом казаков. С конца XVI и до начала XVIII в. он был главным административным центром Сибири. В Тобольске велось летописание, открылись первые в сибирском Крае школы, театр, типография, издавался первый сибирский журнал «Иртыш, превращающийся в Ипокрену». Некоторые исследователи полагают, что в этом журнале принимал участие А. Н. Радищев. И с этим можно согласиться, так как великий русский революционер в 1790–1791 гг. жил в Тобольске (т. е. как раз в то время, когда там выходил журнал).

В XIX в. с перемещением торговых путей и строительством Транссибирской магистрали значение города упало. Однако много имен в русской истории прочно связано с этим городом на Иртыше. Тобольск — родина замечательного композитора, автора знаменитого «Соловья» А. А. Алябьева, выдающегося художника В. Г. Перова. Здесь прошла большая часть жизни поэта-сказочника П. П. Ершова, создателя «Конька-Горбунка». Город бережно хранит память о пребывании в нем многих декабристов (В. К. Кюхельбекера, М. А. Фонвизина и др.), Ф. М. Достоевского, Н. Г. Чернышевского, В. Г. Короленко.

За годы Советской власти древний Тобольск изменился, помолодел. В 1913 г. вся промышленность города состояла из кустарных заведений по обработке растительного и животного сырья (кожевенные, маслобойные, лесопильные). На каждом из них в среднем работало… пять мастеровых. В послереволюционную пору экономика Тобольска шагнула дальше, чем за предыдущие три века его истории. Сейчас за одну неделю в городе производится продукции больше, чем за целый год до Октября.

Новостройки — отличительная черта современного Тобольска. От величавого Чувашского мыса, у подошвы которого в былые времена казаки Ермака бились с Кучумом, городские границы вытянулись по иртышскому берегу до устья Тобола. Северные рубежи Тобольска устремились к железной дороге и речному порту. Вокруг города кольцом расположились его «спутники», где живут судостроители, речники, портовики. Строится крупнейший в Сибири Тобольский нефтехимический комбинат.

Железная дорога! Жители Тобольска мечтали о ней без малого сто лет. Почетный гражданин Тобольска Дмитрий Иванович Менделеев с надеждой говорил, что «будущее родного города представляется обещающим в том случае, если придет железная дорога к устью Тобола». До революции трижды выдвигались проекты строительства дороги. Но каждый раз не реализовывались. Теперь мечта тобольчан сбылась. Магистраль, проложенная от Тюмени до Нижневартовска, проходит через старинный сибирский город.

По генеральному плану сроком до 2000 г. предусмотрено сохранить для потомков исторические памятники Тобольска и одновременно придать ему облик нового современного города. Все мемориальные места будут восстановлены. Вдоль Иртыша протянется живописная набережная. В центре города поднимутся высотные здания. Население возрастет примерно впятеро и достигнет четверти миллиона человек…

Владимир Сурмило


I

Вокруг меня не было ни души, когда, отворив калитку, я вошел в небольшой садик, расположенный на самом краю холма и обнесенный чугунной сквозной решеткой, изображающей копья; здесь в беспорядке росли цветы, кое-где торчали, тоже в беспорядке, кусты смородины, в траве лежали пушки — вот и вся обстановка, среди которой возвышается мраморный обелиск, предназначенный увековечить память завоевателя Сибири. Эта ли беззаботная обстановка или тишина и безлюдие повлияли на меня, но только мне сделалось вдруг почему-то грустно и жутко, точно я стоял не перед монументом, но попал на чью-то одинокую могилу. И этот высокий холм, с которого видны пустынные тобольские улицы, и тихий запущенный садик, и решетка вокруг него с черными холодными копьями — все напоминало кладбище, а мраморный шпиц, не выражающий ничего определенного, — все равно как продажный кладбищенский памятник, готовый вещать своей надписью об Иване Ивановиче или о Петре Петровиче с одинаковым безразличием, так и этот, одинаково годный для Ермака и для Сусанина и для кого угодно, — возвышался и светился на солнце, но говорил не столько о славе и подвигах, сколько об общей человеческой участи — смерти.

Может быть, не всегда бывает здесь так безлюдно; может быть, в этом саду гуляют горожане, резвятся дети, слышатся человеческие голоса, но в это время был я только один среди безмолвия и безлюдия. Отсюда, с холма, открывалась прекрасная картина на лежащий внизу город, и невольно, глядя на окрестные холмы и лощины, воображению рисовались старинные битвы, когда горсть храбрецов отнимала у татар целое царство и десятком выстрелов обращала в бегство многотысячную конницу, готовую растоптать копытами отважных пришельцев. «Стреляют огнем и громом, — в ужасе кричали про них татары, — и стрел не видно, но огонь их прожигает латы и убивает насмерть…»

Проходит в памяти ряд блестящих картин победы и славы; но вот сменяются они другой картиной: бурный Иртыш, ненастная осенняя ночь, перерезанные казаки и непобедимый Ермак, бросающийся в волны — в свою могилу…

Где, в самом деле, настоящая могила великого атамана? Труп его вытащили из Иртыша татары и во главе с побежденным царем Кучумом, наслаждаясь запоздалым мщением, шесть недель сряду пускали в Ермака стрелы. По словам летописцев, над трупом его летали стаями хищные птицы, но не смели его коснуться, и что страшные видения и сны заставили наконец татар схоронить атамана на Бегишевском кладбище, под кудрявою сосною. В день погребения они изжарили и съели будто бы 30 быков, а доспехи Ермаковы разделили между жрецами и князьями… В страшные сны напуганных дикарей еще можно верить, но далее летописцы грешат, уверяя, будто над могилою Ермака совершались многие чудеса: сиял яркий свет и пылал столб огненный, пока духовенство магометанское, испуганное их действием, не нашло способа скрыть эту могилу, — «ныне никому неизвестную», как говорит Карамзин…

На всех четырех сторонах обелиска вырезано сверху по золоченой ветви, а снизу начертаны объяснительные надписи; на одной из сторон его имеется дата «1581», что обозначает год вступления Ермака в Искер после знаменитой битвы с Маметкулом. В честь этого события, решившего покорение Сибири, в Тобольске установлен 26 октября местный праздник.

II

При имени Тобольской губернии невольно вспоминаются «решения и уложения» и все, что «на основании статьи такой-то» приводит сюда массу людей на известный срок. Здесь даже и грамотность пошла от ссыльных шведов, которые в 1713 г. завели здесь школу. Так как это были люди образованные — пленные офицеры, то и успех они имели огромный, и к ним присылали для обучения детей из отдаленных мест. Сюда сослали даже угличский колокол, копия которого находится в местном музее; в свое время этот колокол подвергся, как это ни странно, полному наказанию, как живой преступник, по всем правилам: его выдрали плетьми, оторвали ухо и закабалили в Сибирь. Носился слух, будто изгнанник-колокол не достиг места своего заточения и при перевозке утонул не то в Тоболе, не то в Иртыше и вместо настоящего преступника привезли в ссылку поддельный. Как бы то ни было, но ссыльный колокол находился в Тобольске 300 лет, и только года два или три назад его «простили» и вернули в Углич.

По народной молве, это был первый ссыльный; с его «легкой руки», если можно так выразиться про колокол, началась сюда ссылка и людей; теперь его увезли обратно и, следуя народному поверью, можно надеяться, что Тобольск не станет более пополняться преступниками, а будет предоставлен мирному просвещению.



Старый Тобольск (Фото начала века)

Город стоит во главе такой обширной губернии, что если Германию и Австрию, взятые вместе, сравнить с нею по пространству, то Тобольская губерния окажется несколько попросторнее. Зато народонаселения в ней едва-едва наберется полтора миллиона, причем статистика свидетельствует о недостатке в женщинах: по губернии на 100 мужчин приходится только 96 женщин, а в городах и того меньше — 88. Однако именно с женщинами и приходится считаться обществу трезвости, хотя в сущности и женщины, и общество трезвости борются против одного и того же — против кабацкой водки, разница только во взглядах. Общество на пагубу водке устраивает чайные с читальнями и туманными картинами, а женщины гонят (из ревности мужей к кабакам) так называемую самосидку, которая за крепость и едкость вкуса особенно ценится и даже предпочитается кабацкой водке. Конечно, это домашнее винокурение преследуется, но самосидку гонят чуть не в каждом селе, преимущественно женщины, где-нибудь в хлеву, в лесу, на так называемых каштаках. Большею частью ее гонят зимой перед праздниками, и у кого нет своих приборов, тот отдает муку мастерице с платою за ведро водки 25–30 коп. Из пуда муки выходит около четверти водки. Самосидка, несмотря на свою незаконность, все-таки удерживает «слабых мужей» от шатания по кабакам.

III

На высоком холмистом берегу Иртыша, подобно кремлю, возвышаются белые каменные постройки присутственных мест, собор, колокольни и башенки старинной ограды; здесь же находится тюрьма и музей, а собственно «обывательский» город раскинулся в низине, у подошвы этих холмов, с незатейливыми постройками и тихими улицами, выстланными досками. Проезжая по этим деревянным мостовым, я то и дело встречал вывески с четкой надписью: «Раскурка табака»; такие вывески встречались обыкновенно возле трактиров, на плохоньких дощатых террасах. Сначала я думал, что здесь торгуют каким-нибудь особенным табаком или по крайней мере существует для народа раздробительная продажа вроде того, что за грош предлагается выкурить трубку, но оказалось вовсе не то. В городе курить вообще на улицах запрещено, и для этого отведены места на трухлявых трактирных террасах, именно там, где обозначена эта «раскурка». Вероятно, такое распоряжение сделано в видах безопасности, потому что судьба издавна преследует Тобольск пожарами: в 1643 г., будучи еще не городом, а только острогом, он сгорел, но вновь построился и вновь сгорел. Наконец, когда город уже разросся, случился опять пожар в 1788 г., когда сгорел монастырь с семинарией, 9 церквей и более тысячи обывательских домов. Даже накануне моего приезда случился пожар, немаловажный по своим последствиям: сгорело временное помещение губернского суда со многими делами и решениями.

История Тобольска немногословна. Еще до прихода Ермака там, где находится Панин бугор, стоял татарский городок Бицик-тура, т. е. женин город, — вероятно, резиденция одной из жен Кучума, хана сибирской орды. Предполагают, что город был разрушен казаками и оставлен. После основания Тюмени в 1587 г. повелено было голове Даниилу Чулкову плыть с 500 казаками в устье Тобола и основать там город, что и было исполнено в том же году. Сначала это был небольшой острог под именем Тобольска, а потом, то сгорая дотла, то разрастаясь, Тобольск мало-помалу занял прочное положение и в 1708 г. сделан был губернским городом. В состав тогдашней Тобольской губернии вошли не только вся Сибирь и нынешняя Пермская губерния, но и часть Вятской губернии.

Тобольск процветал, пока находилось в нем управление Западной Сибирью, но когда это управление перенесли в Омск и Сибирский тракт благодаря этому изменился, то Тобольск остался в стороне, присмирел и заглох и оживляется теперь только в летние месяцы, когда подплывают к нему суда и пароходы; тем не менее он твердо отстаивает заветы своих пленных просветителей и помимо школ, семинарии и гимназии год от года увеличивает число ученых и благотворительных учреждений. Между прочим, здесь существует уже более четверти века общество, которое оказывает помощь молодым людям, окончившим курс в средних учебных заведениях Тобольской губернии и поступающим в высшие учебные заведения.

Местный музей находится в нагорной части города, в саду Ермака, и помещается в собственном каменном здании вместе с метеорологической станцией. (К 1 января 1893 г. в коллекциях музея числилось 5863 предмета, в библиотеке — 2300 названий, а в кассе денег — 469 р. 61 к.) Как и в других музеях уральских и сибирских, здесь собраны коллекции растений, рыб и птиц, зверей и насекомых, минералов, монет и принадлежностей инородцев здешнего края: идолы, костюмы, оружие, домашние рукоделия; но помимо общего интереса собранных предметов, которые можно видеть во многих других музеях, здесь находятся вещи чисто местные, имеющие прямую связь с историей Тобольска.

У самого входа помещается точная копия ссыльного колокола (оригинал, как я уже сказал, был «прощен» и недавно отослан обратно в Углич). Это небольшой колокол вышиной в один аршин и один вершок, опоясанный рельефной надписью, объясняющей его печальную судьбу. (Привожу эту надпись целиком, по подлинной орфографии: «Сей колокол в которой били в набат при убиении благовернаго царевича Дмитрия в 1593 году. Прислан из города Углича в Сибирь в ссылку во град Тобольск к церкви всемилостиваго Спаса что на торгу а потом на Софийской колокольне в часобитной. Весу в нем 19 п. 20 ф.».) Кроме колокола здесь находятся другие исторические предметы: маленькие, почти игрушечные, пушки, которыми Ермак наводил ужас на татарские полчища, кольчуга, шлем и колчаны хана Кучума, старинное вооружение, образцы стеклянной посуды тобольской фабрики с 1749 по 1848 г. и работы пленных шведов: орел со шведской башни, весы 1718 г., глиняные картины ссыльного Цезика, изображавшего в барельефах грустные житейские сцены; выставлена обширная коллекция каторжных клейм, которые выжигались на теле преступников, и, наконец, собрано 5 портретов Ермака старинной работы, 1581–1584 гг. (По словам Карамзина, Ермак был «видом благороден, сановит, росту среднего, крепок мышцами, широк плечами, имел лицо плоское, но приятное, бороду черную, волосы темные, кудрявые, глаза светлые, быстрые — зерцало души пылкой, сильной, ума проницательного…» Приблизительно таким Ермак изображен и на портретах.) Между прочим, здесь находится громадных размеров скелет тура, допотопного быка; по уверению провожатого, таких редких экземпляров всего два: один в Стокгольме, а другой здесь.

IV

Существует русская поговорка: «Сесть на медведя легко, а вот попробуй-ка с него слезть».

В точно таком же положении оказался и я, когда начал справляться о времени отплытия парохода. Определенного расписания здесь не полагается, и Тюмень высылает пароходы, когда вздумается, т. е. по мере накопления груза. Никто не мог мне ответить, когда придет обещанный мне в Тюмени Лебедь; говорили гадательно, но спокойно:

— Может, нынче придет, а может — через неделю.

Рассчитывали тем не менее на прибытие парохода в ночь, поэтому и предложили мне ночевать не в гостинице, а на так называемой конторке. Ночевать «на конторке» значило просидеть несколько часов на собственном чемодане, среди узлов и разного багажа, в маленькой узкой комнатке, построенной на плавучей барже, заменяющей пристань.

С наступлением сумерек город мало-помалу затихал: пустели и без того пустынные улицы, замолкали голоса на базаре, припрятались торговцы со своими оленьими шапками и туязами, гасли огни… У ног моих плескался широкий сердитый Иртыш; над головою сияли звезды, и, несмотря на полночь, восток начинал уже разгораться зарею: летние ночи здесь бледны и коротки, почти незаметны… Пришли мне на память другие ночи — ясные, изумрудные ночи Востока с их молчаливой истомой; припомнились южные нежные ночи, с морским воздухом, с одуряющим ароматом апельсинных цветов, с чуть уловимыми отзвуками мандолин и песен… Вспомнились, наконец, наши родные ночи, такие же тихие, унылые… Но и у нас цветут в мае яблони и жасмины, чего здесь не было и нет; и у нас сияют тихие звезды; и у нас широко катятся речные струи, но есть здесь какая-то разница, какая-то неуловимая разница между нами и теми, над которыми в эту тихую летнюю ночь возвышается на холме египетский профиль памятника и музей с его каторжными клеймами и ссыльным колоколом… Впереди виднелось речное пространство, а за ним расстилалась долина — может быть, даже степь — гладкая, ровная и пустынная.

Когда же рассвело и взошло солнце, где-то вдалеке послышался густой, продолжительный крик парохода. Среди затишья и речного простора как-то особенно гулко и властно разносился этот басистый голос, минут пять тянувший одну беспрерывную ноту, и было не то приятно, не то жутко сознание, что наступило время проникнуть еще глубже в эту страну с горьким прошлым и великим будущим…


КОРОТКО ОБ АВТОРЕ

Николай Дмитриевич Телешов (1867–1957) дебютировал в литературе в 80-е годы XIX в. В своих первых рассказах развивал чеховскую тему изобличения мещанства, пошлости обывательского быта.

В 1888 г. писатель познакомился с Чеховым. Именно по совету Чехова, совершившего сахалинское путешествие, Телешов отправился на Урал и в Сибирь. Эта поездка обогатила его знанием жизни народностей Сибири, русских переселенцев. Очерки и рассказы из быта сибиряков, первоначально публиковавшиеся в ряде прогрессивных журналов тех лет, составили первые три сборника Н. Телешова: «На тройках», «Повести и рассказы», «За Урал (Из скитаний по Западной Сибири)», принесшие автору широкую известность.

В предреволюционные годы творчество Телешова прочно связано с демократическими, свободолюбивыми тенденциями русской литературы. В своих рассказах и повестях писатель выступает в защиту рабочих, обездоленного крестьянства, протестует против империалистической войны.

Наиболее значительные произведения Н. Д. Телешова послеоктябрьской поры — повесть «Начало конца» (1933 г.) из эпохи первой русской революции и неоднократно переиздававшаяся книга литературных мемуаров «Записки писателя», воспроизводящая атмосферу творческой жизни России на рубеже XIX–XX столетий.

Загрузка...