Пётр Фёдорович нетерпеливо дал себя раздеть своему камердинеру и облачился в широкий шёлковый халат. Он после стольких волнений и нахождения под наблюдением массы глаз чувствовал необходимость уединиться и отдаться на свободе своим мыслям. Здесь, в своей уединённой комнате, куда он обычно прятался, обиженный, несчастный, разочарованный, он особенно остро ощущал всю значительность перемены в своём положении. Если раньше он с трепетом ожидал здесь приказа государыни, то теперь эта комната сделалась центром всей Российской империи. Всё стремилось сюда мыслью с почтительными надеждами или страхом, слово, произнесённое здесь, находило отклик во всей Европе, мысль, сверкнувшая в его голове, могла, будучи облечена в форму приказа, достичь, точно молния или животворящий солнечный луч, отдалённейших границ Азии. Только здесь, в уединении, к нему впервые пришло ошеломляющее сознание могущественной власти над огромным народом, боевым войском, над жизнью и имуществом тысяч и тысяч людей.
Он отпустил слуг, снова бросившихся пред ним на землю и целовавших его ноги, затем растянулся на кровати и закутался в халат. Сознание неограниченного могущества и господства, сводившее с пути истинного многие более сильные и великие умы, объяло его на время с такой опьяняющей силой, что он сложил руки на груди и лежал некоторое время, точно оглушённый. Впрочем, он скоро поднялся, соскочил с кровати, вытянул руки вперёд и принялся выражать свой восторг чисто по-ребячески.
— Я свободен! — громко кричал он. — Я свободен! Мне уже не нужно боязливо смотреть вниз; все они — мои подданные, все они должны повиноваться мне, благодарить меня, если я соизволю оставить им головы на плечах.
Посреди комнаты, возле которой помещалась отделённая лишь портьерой спальня, стоял большой, покрытый зелёной скатертью стол, на котором находилась модель крепости; возле неё виднелись ряды тонко сработанных, с палец величиной, солдатиков, расположенных различными группами, точно в игре для детей.
Пётр Фёдорович, останавливаясь пред этим столом, воскликнул:
— Здесь до сих пор было моё царство; здесь только мог я разбирать уроки великого короля Фридриха. А они называют это глупой игрой и пожимают плечами!.. Но теперь этому настанет конец, — воскликнул он, дрожащими руками опрокидывая фигурки солдат, — я более не пленный великий князь, играющий в куклы; я — император, ведущий армии в бой. Но они должны видеть, что я кое-чему научился благодаря этой высмеиваемой ими игре!.. Школа великого короля должна дать свои плоды в русской армии. Я добьюсь того, что мои солдаты не будут уступать ни в чём воинам короля Фридриха и будут побеждать под моей командой. Да, да, — произнёс он, глядя на одну из фигурок, — такая форма и должна быть введена; я введу этот покрой в армии; лишь когда моя армия не будет уступать прусской, тогда король Фридрих окажет мне честь и разрешит мне надеть прусский мундир, который я носил уже, будучи принцем; а затем, — воскликнул он с радостно прояснившимся лицом, — он даст мне чин в своей армии, хотя бы полковника. Итак, теперь мне нечего бояться; теперь я могу свободно, пред лицом всего света воодушевляться примером великого вождя прусского народа, стоящего выше Цезаря и Александра, Солона и Ликурга.[10]
Он прошёл в свою спальню и вынес из запертого на ключ шкафа поясной портрет прусского короля Фридриха в натуральную величину, вставленный в рамку чёрного дуба. Этот портрет был привезён однажды императрице Елизавете Петровне; она поглядела на него одну минуту, а затем приказала унести его прочь и пожелала, чтобы он никогда не попадался ей на глаза. Пётр Фёдорович велел перенести его потихоньку к себе и спрятал его в потайной шкаф в своей спальне, чтобы в моменты полного уединения наслаждаться видом высокочтимого им короля. Он перенёс теперь этот портрет в свою приёмную комнату и, став ногой на кушетку, собственноручно повесил его на стенку, на место портрета Елизаветы Петровны, занимавшего до сих пор это место в роскошной золотой раме, увенчанной императорской короной; этот последний портрет он небрежно отодвинул в угол.
Он стоял ещё на диване, погрузившись в созерцание умных, насмешливых черт и проницательных глаз Фридриха Великого, как вдруг дверь его комнаты тихо растворилась Пётр Фёдорович обернулся, встревоженный шорохом звякнувшего замка и лёгким шагом, и остался стоять совершенно поражённый, когда увидал пред собой пажа, дошедшего до средины слабо освещённой комнаты. На одно мгновение в его возбуждённом мозгу мелькнула шалая мысль — не было ли сном его восшествие на трон, не ожила ли государыня и не несёт ли ему этот проникший сюда таким таинственным способом паж одно из тех оскорбительных и обескураживавших посланий его тётки, которые он выслушивал неоднократно в этой комнате с видимой покорностью и проклятиями в душе.
— Это кто такой? — спросил Пётр Фёдорович, наполовину грозно, наполовину испуганно. — Кто смеет входить ко мне, если я отпустил всех и желаю быть один?
Он сошёл с дивана и остановился с протянутой вперёд, как бы останавливающей рукой. Он не осмеливался выгнать загадочно-молчаливую фигуру пришельца, так как в нём уже зарождалась мысль, что, несмотря на его восшествие на престол, против него составляется заговор, и что и его постигнет тайная гибель, которая не раз уже под покровом ночи приближалась к русским властителям.
Он уже открыл рот, чтобы позвать на помощь часовых из передней, но тут паж медленно вступил в полосу света от горевшего на столе канделябра, скинул с себя тканый золотом кафтан и снял с головы четырёхугольную меховую шапочку Пётр Фёдорович почувствовал радостное облегчение, узнав в паже графиню Елизавету Воронцову. Когда она сбросила кафтан, её тело оказалось покрытым одной только тонкой батистовой рубашкой, открытой на груди, с короткими кружевными рукавами, позволявшими видеть её слегка худощавые и желтоватые, но стройные и хорошо сформированные руки, её роскошные волосы, которые сдерживались под шапкой, упали теперь на плечи и своими волнами наполовину скрыли бледное лицо графини, так что оставались видны лишь её тёмные глаза.
Графиня в этот момент была, пожалуй, красивее и соблазнительнее, чем когда-либо. Верхняя часть её тела сверкала женственной красотой и прелестью, между тем нижняя от пояска до пяток была одета в широкие брюки и изящные, доходящие до колен сапоги пажа. Эта полумужская, полуженская фигура имела на себе отпечаток таинственной прелести и стушёвывала слегка жёсткие, строгие черты её лица. Рот графини болезненно исказился, большие, лихорадочно блестящие глаза смотрели на Петра Фёдоровича с отчаянной мольбой; она скрестила на груди свои обнажённые руки.
— Романовна? Ты здесь? — спросил Пётр Фёдорович, недовольно хмуря лоб, хотя в его взгляде, которым он охватил фигуру графини, читалась сдерживаемая радость.
Воронцова нежным голосом промолвила.
— Мой дорогой повелитель, заботы и печаль которого я имела право рассеивать, когда он ещё стонал под бременем тирании, оттолкнул меня от себя с тех пор, как его голову украсила российская корона, он не звал меня к себе с тех пор, как был провозглашён повелителем России. Весь мир радуется новому государю; я одна должна исходить слезами. Я возвращаюсь памятью к тем дням, когда осмеливалась быть другом ничтожного, преследуемого принца, образ которого я не могу изгладить из своего сердца даже под риском навлечь на себя грозу гнева своего повелителя.
Пётр Фёдорович вздохнул — в его душе горела страсть. Он подошёл к графине и протянул ей руку.
— Да, да, Романовна, — проговорил он, почти испуганно поглядывая на дверь, — ты была моим верным другом в то время, когда я был беспомощен и беден; я никогда не забуду этого. Будучи великим князем, я мог выбирать себе друзей. Но теперь, видишь ли… — неуверенно начал было он.
— Но теперь, — с пылающим взором прервала его графиня, — теперь императору воспрещают избирать своих друзей по собственному желанию. Ему не нужно друзей, говорят ему, так как он — господин, имеющий власть отдавать всем приказания, и против него бессильны все его враги. Но вас обманывают. Император будет иметь тысячу врагов там, где великий князь имел одного. Все будут выказывать ему чувства верности и преданности, но никто не будет иметь эти чувства в сердцах. Однако я не могу ещё забыть в императоре былого великого князя, моего друга, — продолжала она с чарующей нежностью, ещё крепче сжимая своими пылающими пальцами руку Петра Фёдоровича и подходя к нему настолько близко, что он почувствовал теплоту её тела, — да, моего друга; он был всё для моего сердца, и утешать и веселить его было моим высшим блаженством… О, я с радостью сорвала бы с вашей головы корону, потому что она похищает у меня того, кто спалил страстью мою душу.
— Романовна, Романовна! — пробормотал Пётр Фёдорович, в то время как Воронцова подступила к нему так, что её колеблющаяся грудь коснулась его груди. — Подумай только о том, что эта корона делает меня повелителем всех и вся.
— Повелителем! — с презрением воскликнула Елизавета Романовна. — Разве повелитель тот, кто позволяет другим принудить его к тому, чтобы отталкивать своих друзей? разве властитель тот, кому запрещают защищать тех, кто его любит? Нет, нет! Император оказывается беспомощнее великого князя, так как великий князь был, по крайней мере, господином своего сердца.
В глазах Петра Фёдоровича сверкнули гнев и оскорблённая гордость; затем он снова взглянул на прильнувшую к нему графиню.
— Как? — воскликнула она, с горячностью отталкивая его назад. — Неужели вы добровольно разлучитесь со мной? Разве ваше сердце не принадлежит более мне? Неужели вы уже забыли ту, которая была для вас всем в дни забот и унижений? Вот это-то, — угрожающе воскликнула она, — я и должна знать, потому-то я и пришла сюда переодетой; только это переодевание и дало мне возможность проникнуть сюда. Дайте мне ответ! У императора должно хватить смелости хотя бы на то, чтобы сказать правду. Ответьте же мне! Потеряла ли я вашу дружбу, вашу любовь? Если да, то я не обеспокою вас впредь ни единым словом! Вы навсегда освободитесь от меня, я исчезну во мраке и уединении для того, — простонала она, вся сгибаясь точно под неизмеримой тягостью, — чтобы молиться о славе и величии императора, которого я, несмотря ни на что, не могу забыть, чей образ не могу вырвать из своего сердца.
Она почти падала от волнения; Пётр Фёдорович поддержал её обеими руками.
— Постой, Романовна, погоди! — воскликнул он. — Нет, нет ты не должна уйти! Нет, нет!.. Я люблю тебя!
Он порывисто заключил графиню в свои объятья.
— Но осмелится ли император любить? — спросила Воронцова, прижимаясь к нему и поднимая свой пылающий, влажный взор. — Осмелится ли он приказать своей подруге не покидать его?
— Он приказывает ей остаться с ним, — воскликнул Пётр Фёдорович. — Он заклинает её не покидать императора, который будет повиноваться ей, как царице своего сердца.
Он потянул Воронцову к дивану, осыпая поцелуями её лицо, руки и плечи.
— А защитит ли император свою подругу?
— Ей не понадобится никакой защиты, так как она будет принадлежать только императору.
Воронцова опустилась рядом с ним на кушетку; их губы соединились, и в восторгах пламенной страсти Пётр Фёдорович забыл все свои самолюбивые мечты, все надежды и предположения, даже самого прусского короля, проницательные глаза которого взирали на него в темноте с портрета.
— Ты права, Романовна, — воскликнул он наконец, проводя рукой по её распущенным волосам и глядя в горевшие демоническим огнём глаза. — Ты была мне другом в то время, когда всё отворачивалось прочь от меня; было бы трусостью и низостью с моей стороны отказаться от твоей дружбы теперь. Ты умеешь приводить меня в восторг чарами своей любви, и неужели я должен отказаться от тебя теперь, когда получил право наслаждаться всем, что есть прекрасного в этом мире? Неужели мне нельзя будет иметь награду за все мои хлопоты и заботы о государстве? Нет, нет, пусть говорят что угодно, но я — повелитель, я — император, и ты останешься со мной, ты будешь счастьем моей жизни, хотя бы и тайным!
В глазах Воронцовой блеснул грозный огонь, но тотчас же исчез. Она медленно высвободилась из объятий императора и, в восторге преклонив пред ним колена, прошептала:
— Ты мой господин и повелитель; делай со мной, что хочешь!
С этими словами она поднялась и направилась к угловому шкафу, в котором хранилось старое венгерское вино, наполнила им большой бокал и передала его императору. Пётр Фёдорович осушил его долгими, жадными глотками.
— Да! — воскликнул он. — Так и должно быть! Там, во дворце, я буду царствовать и работать для своего народа, но тут, в тиши и уединении, любовь и вино дадут мне радость и отдых. Ты должна остаться со мной навсегда, навсегда. Я вышлю из России свою жену или засажу её в тюрьму, да, засажу, и ты, ты, Романовна, будешь моей императрицей!
Он обнял графиню за плечи, его голова тяжело упала на её грудь, глаза закрылись. Он тихо прошептал: «Романовна!.. Моя царица!» и погрузился в глубокий сон.
В глазах графини блеснул гордый огонь. Она положила руку на лоб спящего императора и воскликнула:
— Стройте вы там какие угодно планы; стройте свои воздушные замки — на этой голове покоится корона России, и эта голова принадлежит мне!
Екатерину Алексеевну в её комнате тоже преследовали собственные мысли, не дававшие ей уснуть, несмотря на всё утомление миновавшего дня. Она снова сидела в широком со складками капоте в кресле пред камином, озарённая отблеском горящих угольев. На каминной доске лежал ещё том вольтеровской философии, чтение которого было прервано в тот день, когда заболела государыня; с тех пор Екатерина Алексеевна не возвращалась к нему. Взгляд, брошенный ею на эту книгу, навёл её на печальные воспоминания о недавнем прошлом, и теперь её сердце встрепенулось от радости и счастья при мысли о том, что она добилась той великой и блестящей цели, которая казалась ей тогда совершенно недостижимой. Она стала императрицей, корона украшала теперь её голову. Правда, она — всего лишь супруга императора, не имеющая собственной власти и могущества; но супруг представил её Сенату и двору как императрицу, её сына он объявил своим наследником; следовательно, ей принадлежали и настоящее, и будущее. Правда, её гордый, неукротимый дух ещё плохо мирился с этой зависимостью, но она говорила себе, что ей удастся поддержать власть императора и в то же время привлечь на свою сторону симпатии народа.
— Я всё-таки буду царствовать, — прошептала она, — и возможно, что такое царствование окажется ещё соблазнительнее, так как оно требует постоянной борьбы, постоянного напряжения внимания — иначе его не удержишь за собой.
Она снова погрузилась в глубокую задумчивость, её глаза подёрнулись влажной дымкой, грудь начала колебаться, дыхание стало неспокойным.
— Работа, — прошептала Екатерина Алексеевна, — бодрствование, борьба за власть — всё это двигает ум, даёт жизни смысл и цель. Но что же остаётся для сердца, этого непокорного сердца, которое отнюдь не хочет ещё каменеть, не хочет стариться, которое заявляет свои права и презирает скипетр и корону, если последние не обвиты благоухающими цветами, цветами жизни и любви?
Грудь императрицы заволновалась ещё более, и тяжелее стали вздохи. Пред её полузакрытыми глазами встал образ того молодого офицера, который охранял её от натиска толпы в соборе и вынес её на своих могучих богатырских руках; она видела пред собой его атлетическую и вместе с тем изящную фигуру, она чувствовала пожатие его руки и пламенный поцелуй, запечатлённый им на её пальцах. Она невольно раскрыла объятия навстречу этому образу, так живо воспроизведённому её воображением, как бы желая страстно обнять его и притянуть к себе. В этот момент зашумели портьеры, отделявшие спальню от салона. Императрица повернула голову, и из её груди раздался полуиспуганный, полурадостный крик; она увидела того, о ком только что так страстно вздыхала; он стоял на пороге комнаты. Одно мгновение Екатерина Алексеевна, казалось, думала, что всё это плод её фантазии; но фигура, так таинственно появившаяся пред ней, твёрдыми шагами подошла ближе; императрица не могла уже сомневаться в том, что пред ней стоит в форме ординарца поручик Григорий Григорьевич Орлов.
Она медленно выпрямилась, её лоб невольно нахмурился, и она коротко-повелительно спросила:
— Как осмелились вы проникнуть сюда? У вас есть что сообщить мне? Видно, это сообщение имеет первостепенную важность, ведь только ею и можно оправдать неслыханную смелость вашего прихода.
Несмотря на высокомерное недовольство тона, которым она произнесла эти слова, во влажных глазах императрицы тем не менее мерцал отблеск мечтаний, прерванных столь необычайным, из ряда вон выходящим способом; в её голосе ещё дрожала нотка тех страстных поцелуев, которые она посылала образу, так внезапно воплотившемуся теперь пред ней.
Орлов, страстными и в то же время проницательными глазами смотревший на сиявшую двойной прелестью женственной красоты и царственного высокомерия женщину, отлично заметил эти незначительные следы; но появившаяся было на его лице победоносная, торжествующая улыбка быстро сменилась выражением почтительности и преданности, и он произнёс:
— Генерал-фельдмаршал, граф Пётр Иванович Шувалов, поручил мне при распределении часовых высокую честь командовать почётным караулом, назначенным находиться у покоев вашего императорского величества. Корона покоится всего несколько моментов на голове моей высокой повелительницы, — прибавил он с сдерживаемым пылом, — а история нашей страны даёт примеры тому, что в моменты смены монархов к короне протягиваются руки смелых заговорщиков. Поэтому я счёл своим долгом лично осмотреть всё и всюду, не исключая и ваших покоев, собственными глазами убедиться в том, что к вашему императорскому величеству не может проникнуть ни один враг. В то же время я желал убедить вас, ваше императорское величество, и поклясться своей честью и всеми святыми неба в том, что вы изволите находиться под защитой преданного слуги, готового пожертвовать вам всю свою жизнь до последней капли крови.
Складки недовольства на лбу Екатерины исчезли. Её точно очаровали пламенные взоры офицера; она медленно опустила вниз руку Орлов, видимо, подумал, что она хочет протянуть её ему. Он схватил эту руку, прижался к ней губами и, казалось, был не в силах выпустить её. Екатерина Алексеевна с лишком минуту ощущала его горячий поцелуй.
— Благодарю вас, — произнесла она глухим голосом, — я не привыкла ещё к золотому бремени короны, но мне доставляет радостное успокоение сознание того, что я имею поблизости таких друзей. Если мне и грозят опасности под защитой такого меча, как ваш, то я не убоюсь вооружённой толпы.
Орлов опустился пред ней на колени и, точно охваченный восторгом, воскликнул:
— О, моя милостивая повелительница! Властительница руки моей и души! Почему вы — супруга императора? Почему вы не царствуете над Россией сами, единолично и самодержавно?
Екатерина Алексеевна смотрела на него, вся дрожа; её грудь волновалась, горячая кровь заливала лицо; затем её глаза смело и гордо засверкали.
— Если я — только супруга императора, — тихо произнесла она, — если я не обладаю личной властью и могуществом, тем больше нуждаюсь я в верных и неустрашимых, смелых и молчаливых друзьях, чтобы иметь возможность господствовать, несмотря ни на что, уничтожить ненавидящих меня и наградить тех, — тихо-тихо прибавила она, — кого я люблю.
— Разве у вас может быть недостаток в друзьях, ваше императорское величество? — воскликнул Орлов, покрывая градом новых поцелуев её руку. — У ваших ног лежит уже один, ваш раб и ваш друг до смерти, который, — прибавил он с гордо сверкающим взором, — стоит, пожалуй, сотни других. Я не буду знать покоя, пока не наберу вам целый полк друзей, стоящий сотни тысяч друзей императора. — Затем, незаметно притягивая к себе императрицу, он тихо прибавил. — Но все они будут слугами императрицы в том случае, если Екатерина позволит мне быть единственным другом, единственным доверенным сердца, бьющегося под императорской мантией, так как доверие этого сердца я не хочу делить ни с кем.
Екатерина Алексеевна пробовала отнять руку; на одно мгновение на её лице появилось выражение оскорблённой гордости, но пылающий взгляд Орлова сумел, видимо, тронуть её сердце. Она мягко наклонилась к нему; его руки обняли её стан, и он громким, торжествующим голосом воскликнул:
— Ты моя, Екатерина, очаровательнейшая из женщин, а я твой навеки!.. Клянусь тебе своей кровью, огонь которой сжигает мою грудь, что я положу к твоим ногам Россию. Пусть их там восхваляют и кланяются императору; ты одна — моя императрица, моя повелительница; под твоими взорами я превзойду силой эпоху гигантов и…
— И буду молчать, — докончила Екатерина Алексеевна, обнимая его шею и притягивая к себе его голову так близко, что её губы дрогнули под поцелуями его горячих губ.