Здесь нам предстоит иметь дело с Правом в качестве второй из трех основных социально-этических сил.
Отличительные признаки Права и его функции весьма сильно разнятся от тех, что в предыдущей главе мы видели при анализе Морали. Начать с того, что оно не претендует ни на какое божественное или сверхъестественное происхождение.
Истинный создатель права сам человек.
Он его творит, то в форме закона, то в форме договора. Можно сказать поэтому, что право есть постольку Право, поскольку в основе своей оно является либо законом, либо договором, соглашением. Обратного же утверждать нельзя, — так как ни один закон и ни одно соглашение не обнаруживают никаких свойств Права до тех пор, пока они не установлены в строго определенном формальном порядке.
Условному, относительному происхождению Права соответствует относительный характер его норм.
В принципе всякая юридическая норма обусловлена временем. Разумеется, никому нельзя запретить толковать о праве «незыблемом», «нерушимом» и «вечном»; однако, всеми подобными эпитетами может высказываться лишь то, что право остается таким, каково оно есть, впредь до его отмены в определенном порядке. Не более. Иначе получаются весьма крупные теоретические и практические ошибки.
Относительная сущность правовых норм проявляется не в одной только временности их существования, впредь до отмены. В гораздо большей степени она проявляется в том, что они отнюдь не притязают воплощать веления высшего, абсолютного Добра, или высшей, абсолютной Справедливости. Нет, это совсем не задача Права. Это задача Морали, как мы уже знаем. Право же, напротив, выступает на сцену по преимуществу как раз тогда, когда или вовсе нет подходящих абсолютных норм, или когда они неприменимы к данному конкретному случаю. Главная же его задача заключается обычно в том, чтобы среди нескольких возможных правил поведения выбрать и признать за обязательное одно какое-нибудь за счет всех остальных.
Благодаря всем этим своим свойствам, Право выступает не как совокупность суверенных предписаний, но как известная искусственная равнодействующая противоположных воль и несогласимых убеждений.
В очень многих случаях юридическим постановлениям повинуются против своего желания. Однако, Праву довольно безразлично, что люди думают о нем или что им подсказывает внутренний голос их совести. Все, что ему надо от людей, — это лишь то, чтобы внешнее поведение их согласовалось с его постановлениями. И оно внимательно следит за тем, чтобы постановления его выполнялись аккуратно. В этой цели правовые нормы снабжены в подавляющем большинстве случаев принудительной санкцией; — т. е. всякий, нарушивший Право и уличенный в том, несет за свое нарушение соответствующее наказание. Таким образом, всякий правовой порядок покоится на внешнем принуждении. Принуждение и наказание, суд и полиция всегда и всюду являются главнейшими орудиями защиты права против посягательств на него. Отсюда следует, что главная стихия Права, лучшая среда для его самообнаружения, есть государство.
Чем лучше организовано государство, тем успешнее осуществляет оно функцию принуждения и наказания. Но вместе с тем, чем лучше организовано государство, тем больше оно связано в осуществлении этой своей функции. Оно не может принуждать и наказывать по произволу.
Здесь ему положены определенные границы и границами этими служит свобода людей. Ведь, обеспечивать взаимную свободу людей — главнейшая обязанность государства; поэтому и принуждать и наказывать государство должно в идеале лишь постольку, поскольку то необходимо ради обеспечения общей свободы.
Там, где людям приходится сталкиваться с принудительным воздействием на них, необходимо, чтобы они знали заранее, что они могут делать и чего не могут. Необходимо также, чтобы наказание нарушителей права было пропорционально величине их преступления- Благодаря этому, для Права становится неизбежным точное и детальное изложение всех его предписаний, равно как наиболее подробное обозначение того, какому преступлению соответствует какое наказание.
И вот, начиная с этого момента, Право оказывается уже не в состоянии обойтись без увесистых кодексов и без ученых юрисконсультов. С принудительной необходимостью всякое развитое право превращается в право писаное. Высшим его достоинством становится точность. Главная его забота сводится к тому, чтобы предусмотреть решительно все случаи того, что должно и что не должно считаться запрещенным и влечь за собой кару.
Но действительно ли все возможные случаи? Без исключения? Даже и те, которые целиком касаются лишь отдельного (изолированного) человека и совершенно безразличны решительно для всех остальных людей?
О, нет; Право так далеко не заходит. Оно стремится обслуживать человеческое общество и не имеет никаких других функций, кроме функций социальных. Следовательно, его интересуют исключительно лишь явления социальной жизни людей. Оно заботится об ее удобствах. Об удобствах оно заботится, в сущности, даже и тогда, когда ратует за свободу. И не ради ли этих удобств, обеспечиваемых и защищаемых им с помощью свободы, люди соглашаются выносить его многочисленные несправедливости и тяготы его принуждения?
В соответствии с природой и основным социальным назначением Права складывается особая правовая психология людей; — та самая, что в очень многих случаях играет роль главнейшей движущей пружины всего их поведения. Чтобы действовать строго определенным образом, — Сплошь и рядом вопреки своим прямым интересам, — человеку с правовой психологией вовсе не нужно прислушиваться к голосу своего морального сознания. Есть писаные законы, которые определяют все. Существуют законные власти, которые установили данный социально-политический режим и которые в случае надобности могут его изменить. Человеку надлежит лишь сообразоваться в своих действиях с существующими законами и больше от него решительно ничего не требуется. Если в результате покорного выполнения законов случится что-нибудь весьма несправедливое, человек не должен этим смущаться. Никто за это не ответственен персонально; вина здесь падает на самые законы, безличные и абстрактные. И наконец, как бы ни было временами несправедливо точное исполнение предписаний данной правовой системы, в среднем ее нормы непременно согласуются с требованиями свободы и справедливости. Иначе эта правовая система не могла бы держаться и непременно изменилась бы в порядке легальном или насильственном.
Таков отправной пункт всякой в основном своем существе правовой психологии. Как и психология моральная, она также может играть роль главного внутреннего двигателя не только в поведении отдельных людей, но и в поведении целых народов.
Что требуется для этого?
Для этого требуется наличие целого ряда специальных условий, по смыслу своему диаметрально противоположных условиям моральной психологии народов. Там требуется, чтобы между самым отдаленным прошлым народа и его настоящим сохранялись наиболее крепкие и живые связи. Здесь, напротив, необходима известная грань, отделяющая прошлое от настоящего, некоторый — не слишком, правда, большой — разрыв между ними. Там каждый должен иметь привычку уважать моральные предписания в качестве норм неизменных, божественных, абсолютных. Здесь приходится подчиняться нормам условным и несовершенным, вовсе не обращая внимания ни на их условность, ни на их несовершенство. Народы, наделенные по преимуществу моральными чертами характера, слепо повинуются предписаниям, ни в какой мере не зависящим от них самих. Напротив, народы с правовой психологией прекрасно сознают, что это их собственная свободная воля является истинным источником всех обязательств и обязанностей социального порядка. Высший принцип народов моральной психологии это — долг. Высший принцип народов с правовой психологией свобода. Моральный характер народа несравнимо легче поддерживать и сохранять, чем намеренно создавать. Напротив, свой правовой характер народы должны воспитывать преднамеренно и сознательно, постоянно подменяя в нем черты другими, постоянно пополняя его все новыми и новыми «правовыми» чертами.
Как только правовая природа того или иного народа взяла в нем верх над моральной природой, так сейчас же весь стиль его жизни испытывает коренные изменения. Вкус к абсолютному уступает место вкусу к относительному. Слишком возвышенные цели больше не увлекают его. Отныне это уже не народ, одухотворенный великой религиозной идеей и даже не народ мыслителей и поэтов. Он уже не желает жить ради выполнения какого-то высшего предназначения. Жажда самопожертвования его тоже не томит. Искусство, наука, этика и религия все более приобретают для него второстепенное, служебное и подсобное значение. Зато внешний комфорт, материальное благополучие и технический прогресс становятся для него жизненными центрами, к которым тяготеют все его интересы и которые поглощают всю его творческую энергию. И это, ведь, так естественно: — разве старые идолы не были разбиты им с единственной целью сделать жизнь более легкой и приятной? И не потому ли всецело удалось разбить эти старые идолы, что он сумел проявить себя в нужные моменты достаточно трезвым, практичным, terre a terre37?
Весьма большое значение имеет с этой точки зрения природное предрасположение народов. Не все народы одинаково способны заменить в своем сердце девиз: — "долг прежде всего" — другим девизом: — "свобода прежде всего". Очевидно, это несравнимо легче для тех народов, у которых любовь к свободе что называется в крови.
Чрезвычайно существенно также для превращения национального характера народа в правовой, чтобы постепенно все основные условия его жизни претерпели серьезные изменения. В особенности существенно, чтобы его отношения с другими народами не заставляли впредь неустанно думать о войнах и чтобы культ силы и хитрости перестал быть главным средством его самозащиты от врагов.
Чтобы закончить наше противопоставление народов с правовым характером и народов с характером моральным, отметим, что первые в такой же мере склонны к эволюции, в какой вторые находятся во власти традиции. Первые, таким образом, оказываются народами быстрого социально-политического прогресса, народами-либералами; вторые же — народами-консерваторами. И в конце концов несомненно, что всякий быстрый, постепенный и последовательный общественный прогресс лучше всего совершается в лоне народов, обладающих именно правовой психологией.
В современных условиях народ правовой психологии, народ-прогрессист или либерал, это прежде всего республика, основанная на принципе народного суверенитета, конкретно проявляющегося в формальной воле большинства. Далее, это — культ демократизма и равенства, высоко развитое народное представительство, пылкий, но лишенный шовинизма патриотизм. В области международных отношений — это народ, преисполненный стремлений к миру, не склонный вмешиваться без достаточных оснований в чужие дела, охотно идущий на заключение с другими народами соглашений и союзов (вплоть до создания Лиги Наций даже), преимущественно на началах международного равенства и самоопределения народов.
Взятый под историческим углом зрения, народ с достаточно выраженной правовой психологией представляется таким, который рос и укреплялся не столько при помощи войн и завоеваний, сколько при помощи мирных соглашений, заселения незанятых земель, покупки и обмена территорий. Для того, чтобы мирное объединение частей государства, некогда независимых, могло произойти, необходимо, чтобы все эти части испытывали перед тем какую-то общую опасность, ради избежания которой им лучше всего было пожертвовать своею независимостью. И эта опасность должна давать себя знать достаточно долго уже и после образования нового — по преимуществу, федеративного государственного соединения: для окончательного установления нового национального единства нужно время.
В чисто психологическом отношении такой народ-либерал или прогрессист отличается от всех остальных прежде всего своей любовью к организованному индивидуализму или к широкой индивидуальной свободе, совершенно заслоняющей в нем как привычку к пассивному повиновению, так и вкус к возмущениям и восстаниям. Вместе с тем, — несравнимо более реалист, чем идеалист, — народ правовой психологии превосходно умеет удовлетворять свои хозяйственные нужды. Его промышленность находится в цветущем состоянии; его земледелие, финансы и торговля — предмет зависти соседей. Не потому ли все это, что экономические интересы, — быть может, незаметно для него самого — стали главным рычагом всей его политики и главным полем для игры его национального самолюбия?
По моему мнению, наиболее законченное воплощение народа-либерала или народа-прогрессиста с правовой психологией являет собой в нашу эпоху народ Северо-Американских Соединенных Штатов.
На нем мы теперь и сосредоточим наше внимание.
Во второй половине XVIII-го столетия Англия владела по ту сторону Атлантического Океана чрезвычайно обширными колониями. Население этих колоний составлялось, по преимуществу, из выходцев с европейского континента. Одни из них покинули Старый Свет, побуждаемые страстью к авантюрам, других влекло за Океан недовольство политическим положением в их первом отечестве или религиозные преследования. Третьи спасались от излишней внимательности к ним отечественных уголовных законов и судебных властей. Так или иначе, но всякий, вступавший тогда на американскую землю, искал для себя и для других новых условий общественной жизни. Каждый приносил с собой туда долю обычаев и привычек своей родной страны и вместе с тем каждый был готов уважать привычки, обычаи и нравы всех остальных стран. Получалась весьма пестрая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний. Не напрасно же один из американские историков утверждает, что первоначальные американские колонии были настолько непохожи друг на друга решительна во всех отношениях, что несравнимо легче отмечать черты их взаимных отличий, чем черты их сходства.
Не сделалось вполне однородным население Северной Америки и в позднейшее время. Вплоть до самой войны иммиграция играла первостепенную роль в деле увеличения числа ее граждан. И кто только не иммигрировал в Америку. Немцы, ирландцы и итальянцы переселялись в нее точь-в-точь так же, как и поляки, евреи, чехи, венгры, китайцы и т. д., и т. д. Были года, когда общее число иммигрантов достигало 2 500 000. Едва ли не половина современного населения Соединенных Штатов является американцами всего лишь в третьем поколении.
В образовавшемся подобным образом населении Америки напрасно было бы искать элементов т. наз. "зоологического национализма". Национализм, точнее патриотизм, существует в современной Америке, но он имеет совсем иную природу и иные предпосылки, чем национализм и шовинизм большинства европейских народов.
Прежде чем образовать одно федеративное государство, состоящее из нескольких отдельных независимых государств, американцы жили в небольших колониях-общинах.
Не войны и не завоевания, следовательно, послужили основой для образования будущей великой американской республики, а по преимуществу мирные соглашения, постепенно объединявшие маленькие политические единицы во все более и более крупные, неизменно к общему благу всех договаривавшихся. Объединиться для американцев не означало, однако, потерять какую-либо часть своих индивидуальных свобод. Напротив, всякое новое объединение неизменно приносило им новые выгоды и открывало для них новую свободу.
Так, в 1778 году американскими Штатами был заключен договор, превративший их в конфедерацию (союз государств). С этих пор для них открылась возможность совместно направлять свою внешнюю политику, разрешать взаимные споры в высшем третейском суде, иметь единую монетную систему, организовать Конгресс с равным представительством всех Штатов. Лишенный исполнительной власти, Конгресс, не обладал, однако, достаточным реальным авторитетом. Жизненная необходимость подсказывала дальнейшее уплотнение политических связей между членами союза, и вот через девять лет, в 1787 г., американские Штаты из конфедерации превратились в федерацию, из союза государств в единое союзное государство. В каком же порядке произошла эта новая трансформация Америки? Она и на этот раз произошла в порядке мирного преобразования и на основе нового добровольного соглашения; а вместе с тем она лишний раз обнаружила дух взаимного уважения, уступчивости, равенства и в особенности свободы, неизменно отличающий население американских Штатов. Снова был достигнут крупный политический прогресс, создавший мощную государственную власть, но не давший ей больше прав в отношении индивидуума, чем раньше.
Отметим также, что и все последующее увеличение числа штатов великого американского Союза происходило почти исключительно лишь мирными путями. Много новых территорий вошло в союз по собственной воле. Много других было уступлено ему Англией. Многие были куплены им у Испании, Франции, Мексики, России. В итоге — вместо тринадцати первоначальных звездочек, указывающих на национальном американском флаге количество Штатов в Союзе, их ныне сорок восемь на нем.
Несмотря на разницу происхождения американцев, на недавность пребывания очень многих из них в своем новом отечестве, на различие условий их жизни, уже очень давно с полным правом можно говорить об единой американской нации, как о крепком, целостном и своеобразном духовном организме. И эту американскую нацию в первую очередь создал «американизм», особый "американский дух", любовь к политической свободе и приверженность к определенному порядку основных политических принципов.
Что же это за принципы?
Мы встречаемся с ними уже в знаменитой декларации, подписанной на борту пакетбота "Mayflower"38 будущими основателями Новой Англии. Еще ярче они обнаруживаются в Великой Хартии39 и в конституционных актах 1778 и 1787 гг. Наиболее основоположный из всех этих принципов можно, на мой взгляд, формулировать следующим образом: — государство существует ради личности, а не личность ради государства. Полнота личных прав гражданина и предельная его свобода, не нарушающая свободы других, есть всегда тот предел, который не смеет перейти никакая власть, в том числе и власть парламента. Отсюда вытекает, что принцип "народного суверенитета" в качестве основы американской государственной идеологии ни в какой мере не равнозначен с признанием абсолютного всемогущества народного представительства, осуществляющего законодательную функцию. Большинство решает и направляет государственную жизнь страны, но оно не имеет права посягать ни на свободу меньшинства, ни на свободу личности. Одной из характернейших черт американской конституции является то, что высшая судебная власть в стране обязана следить за тем, чтобы никакой закон не был в противоречии с конституцией, а следовательно — с тем основным принципом, который только что указан нами.
Итак, с полным основанием можно утверждать (как то и делают порой сами американцы), что американское понимание государства, американская публично-правовая концепция, характеризуется в первую очередь его индивидуализмом. Индивидуализм же этот со своей стороны есть не что иное, как выражение любви американцев к свободе. Первый не может обойтись без второй; нет свободы там, где отрицается чужая индивидуальность, как не возможен индивидуализм в среде людей, допускающих свободу только лично для самих себя.
Взятые несколько с иной точки зрения, те же индивидуализм и свободолюбие американцев с наглядностью обнаруживают, насколько в существе своем относительны для них нормы, определяющие бытие их государства и требующие от них точного выполнения. Американец лоялен не потому, что предписания его законов представляются ему абсолютно справедливыми, но потому, что это американские, т. е. его собственные законы. Они обязательны для него прежде всего потому, что он сам принимает и утверждает их. А если он их однажды принял и утвердил, то только потому, что они соответствуют его идеалу свободной общественной жизни. К тому же, американские законы принудительно защищаются и охраняются всеми государственными силами Союза (снабжены принудительной санкцией), так что их нельзя нарушать без риска испытать на себе противодействие этих сил.
В согласии с американским представлением о государстве Соединенные Штаты Северной Америки являют собой федерацию республик. Конституции каждой из этих отдельных республик (штатов) и их общая федеральная конституция покоятся на принципах публичного права, представлявшихся американцам наиболее прогрессивными и наиболее обеспечивающими свободу всех и каждого.
Нам здесь нет необходимости останавливаться на изложении основных элементов американского государственного права. Мы несравненно лучше уясним себе правовой в своей внутренней сущности национальный характер американцев, если вместо этого остановимся некоторое время на организации и функционировании политических партий в их стране.
С давних пор в Соединенных Штатах существуют две большие конкурирующие партии: — республиканская и демократическая.
Обе эти партии формируют политическое общественное мнение Америки и в качестве грандиозных политических агентств определяют все американские выборы — административные, парламентские, президентские. Ни одна из них не может считаться политически более отсталой или более передовой, чем другая; да и вообще они не отличаются друг от друга достаточно резко и определенно своими принципами и своей программой. По привычке или в силу разницы темпераментов — так отмечают компетентные наблюдатели американской политической жизни — за кандидатов враждебных партий сплошь и рядом вотируют люди, совершенно согласные между собою по большинству важнейших вопросов.
Почему же, в таком случае политические партии существуют в Америке?
Они существуют по многим причинам.
Во-первых, американские граждане должны периодически выбирать слишком большое количество чиновников разного рода, чтобы быть в состоянии делать это без всякого специального посредничества. — Затем, для американца занимать какой-либо административный пост или быть депутатом есть такое же «дело» и такое же «положение», как всякое другое. Однако, как же войти в состав администрации или в парламент, не пользуясь услугами особых агентств по фабрикации списков и по производству выборных кампаний? — С другой стороны, раз только нужда в политических агентствах стала давать себя знать, создание их естественно должно было представиться предприимчивому американскому уму, как новый сорт «дела» или «предприятия». — И наконец, наиболее существенное:
каждый американец слишком погружен в свою личную деловую жизнь, чтобы находить еще время внимательно следить за ходом кропотливых политических дел. А между тем, политика для него такое же дело, как всякое другое, и потому ему нужно отдаваться целиком и быть в нем специалистом. Это значит, что заниматься ею должны политики-профессионалы, неразрывно связывающие себя с целым аппаратом данной политической партии, знающие тайны их комитетов, поставляющие в них их "bosses"40 и не пугающиеся их нравов, далеко не во всем строгих, (чтобы не сказать более определенно). Вместе с тем все это значит, что политические партии нужны в Америке и как обширные предприятия делового характера, и как почти официальные политические установления, освобождающие американцев от обязанности быть политиками.
Что же удивительного при указанных условиях, что отношение к политикам и к политическим партиям в Америке совершенно не то, к какому привыкла Европа? Там они не только не пользуются большим уважением, чем представители других профессий или других «предприятий», но, пожалуй, даже меньшим. Как же возможно в таком случае, что им доверяются судьбы страны? Почему подобное положение вещей не приводит страну к быстрому политическому упадку и к политической гибели? Удовлетворительно ответить на эти вопросы может только тот, кто не упускает из виду главного условия, на котором политическое влияние закреплено в Америке за политическими партиями. А условие это состоит в том, что партии обязаны действовать в строгом согласии с конституцией, — я сказал бы даже: во исполнение конституции, — т. е. в строгих пределах установленного права. При такого рода условии вполне понятно, что господствующие политические партии Америки не отличаются одна от другой сколько-нибудь значительным образом. При всей своей относительности, Право — охранитель свободы — является для американцев их высшим социально-этическим достоянием. Они прекрасно обходятся без абсолютных этических предписаний, потому что их национальный характер довольно безразличен ко всему абсолютному. Вместе с тем они и не настолько релятивисты в социально-этическом отношении, чтобы быть по преимуществу политиками; — более релятивистическая, чем они это любят, политика — как сказано — в представлении американцев есть дело специалистов. Напротив, каждый американец обязан в области социальных отношений крепко стоять на почве права, т. е. совокупности норм не вечных и не мгновенных, но таких, которые при достаточно углубленном понимании слова «относительный» лучше всего назвать относительными.
Впрочем, для того, чтобы вполне ясно усвоить себе, каким образом относительная концепция государства может стать солидной основой государственного порядка, необходимо сделать еще один шаг вперед. Необходимо признать, что индивидуализм, либерализм и релятивизм «правового» характера американцев неотделимы в них от их уважения к социальному началу равенства. И это вполне последовательно: — всякий истинный индивидуалист не может принимать индивидуальность всякого другого лица иначе, как на основе равенства. Свобода, не признающая равенства, не есть свобода. Наконец, и само Право, в котором равенство не является одной из самых основных предпосылок, должно неминуемо уступать место или аристократичной и иерархичной Морали, или же сложной и изменчивой Политике.
Что же касается специально американцев, то для них равенство является движущим началом всей социальной жизни. Они горды своим демократизмом, потому что он служит для них прямым выражением их любви к равенству. Они любят равенство, потому что без него не было бы никакого демократизма.
Стремление их к равенству проявляет себя не только в равенстве прав американских граждан, или в равном представительстве всех американских штатов в американском сенате; оно проявляет себя также — и это несравнимо" более показательно — в области внешней политики соединенных Штатов.
Чтобы не приводить многих примеров, напомним лишь о той позиции, которую великая заатлантическая республика заняла в конфедеративном панамериканском движении, — в «панамериканизме».
В 1881 году государственный секретарь Соединенных Штатов, Джемс Блен41 разослал всем правительствам американского континента циркулярную ноту с приглашением на конгресс в Вашингтоне. Как на цель конференции, в ноте указывалось на установление тесного взаимного сотрудничества всех народов обеих Америк, а в особенности на устранение возможности войн между ними путем введения третейского международного суда. Нота прибавляла, что Соединенные Штаты с самого начала отказываются играть роль «советчика» в отношении других американских государств и охотно соглашаются выступать со всеми ними "на равной ноге". Четверть века спустя на третьем панамериканском конгрессе в Рио-де-Жанейро почетный председатель конгресса и государственный секретарь Соединенных Штатов, Э. Рут42, заявлял: — "Мы (американский народ) полагаем, что независимость и равенство прав наиболее слабых членов в семье народов должны уважаться так же, как и у самых великих империи;
а в сохранении этого уважения мы усматриваем главнейшую защиту слабого от угнетения со стороны сильного. Мы не требуем и не желаем прав, привилегий и полномочий, которых сами мы целиком не признавали бы за каждой из американских республик. Мы хотим увеличить наше благосостояние, расширить нашу торговлю;
мы хотим нового богатства, знания и славы. Однако, наше представление о лучшем пути к достижению подобных целей сводится не к тому, чтобы уничтожать других и выигрывать от их гибели, но чтобы в деле общего процветания помогать всем, как друзьям, и чтобы всем вместе становиться больше и сильнее".
С первого взгляда нелегко установить близкое сходство и тесную идейную связь между приведенными декларациями Блена и Рута и знаменитой "доктриной Монро"43, общепризнанной официальной основой всей внешней политики американских Соединенных Штатов в течение многих десятилетий. А между тем, именно эта классическая американская доктрина с наибольшей верностью отображает правовой национальный характер американцев, в одно и тоже время тяготеющей к равенству, к индивидуализму, к прогрессу и бессознательно предпочитающий относительное абсолютному.
Изложенная в очередном послании к конгрессу от 2-го декабря 1823 года пятого президента республики Джемса Монро, доктрина эта требует прежде всего, чтобы в будущем американские территории, ставшие свободными и независимыми, не превращались в колонии европейских держав. Соединенные Штаты не вмешивались никогда и не будут никогда вмешиваться в европейские войны;
точно также они никогда не станут вмешиваться во внутренние дела европейских стран. Они будут рассматривать как законное всякое существующее правительство. Они постараются установить и поддерживать со всеми державами дружеские отношения посредством политики открытой, твердой и мужественной, всегда считаясь с законными притязаниями всякого народа, но и не допуская ни с чьей стороны несправедливости по отношению к себе. К самозащите Соединенные Штаты стали бы приготовляться только в том случае, если бы их права подверглись серьезной угрозе или им было бы нанесено оскорбление. Политический режим в европейских странах совершенно отличен от того, который в Америке удалось установить ценою весьма тяжких жертв. Поэтому всякие попытки европейских государств распространить их политические принципы на какую-либо часть Западного Полушария рассматривались бы Соединенными Штатами как опасные для их мира и благополучия.
Действительно, к моменту провозглашения только что изложенной доктрины между демократическими Соединенными Штатами и европейским Священным Союзом, легитимистским и реакционным, не было решительно ничего общего. Естественно, что они стремились самым решительным образом защитить себя от проявлений милитаризма и аннексионизма Старого Мира. Слишком еще слабые в ту эпоху своей истории для того, чтобы вовсе не обращать внимания на намерения Европы, они вместе с тем чувствовали уже в себе достаточно сил, чтобы заставить ее считаться с принципами их внутреннего политического устройства. Задача их весьма сильно облегчалась географической отделенностью и удаленностью Америки от Европы. Океан, который так трудно было переплывать в первую четверть XIX-го века, был, в сущности, главным покровителем американского демократизма. Основатели современной Америки отдавали себе в этом совершенно ясный отчет и, по-видимому, были бы еще более рады, если б безграничное водное пространство совершенно и раз навсегда отделило Новый Свет от Старого. Так, в 1797 г. Джефферсон44 мечтал об "огненном океане" между двумя материками. С годами мечта превратилась в пророчество: "Недалек день — предсказывал он почти четверть столетия спустя, — когда мы формально проведем по океану пограничный меридиан, разделяющий оба полушария; по эту сторону меридиана никогда уже не будут слышны европейские выстрелы, а по ту сторону никто не услышит американских".
Однако, если бы между обоими полушариями лежали в самом деле непреодолимые преграды и Европе с Америкой не было бы никакого решительно дела друг до друга, то могло ли бы федеративное движение в Северной Америке так легко и быстро завершиться образованием великого федеративного государства? Не остались ли бы в таком случае тринадцать колоний, образовавших тринадцать штатов первоначального Союза, навсегда разъединенными? И даже не оказались ли бы они вынужденными в своих взаимных отношениях усвоить европейскую политику интриг, вражды и завоеваний? В частности, было совершенно необходимо, чтобы названные колонии испытывали на себе европейское давление в лице их общей метрополии, Англии. Не менее необходимо было, чтобы опасность внешнего давления достаточно долго оставалась не преодоленной и после образования Союза; настолько долго, чтобы в нем успело создаться и окрепнуть сознание нового национального единства, покоящееся на совершенно новом понимании государства и на новых принципах взаимных отношений между государствами.
Тот народ, что не стеснен изжитыми традициями и не испытывает на себе непреодолимого воздействия сил, парализующих все порывы его творческой воли, естественным образом предрасположен к быстрому и широкому социально-политическому прогрессу. Он тем более предрасположен к нему, если первые его поколения состояли из людей яркой практической инициативы и здорового представления о справедливом, порвавших с прошлым во имя будущего по их собственному вкусу и послуживших примером для всех последующих поколений.
Таков как раз американский народ. Он любит прогресс, потому что всякий прогресс всегда что-нибудь улучшает, потому что он практически выгоден, делая жизнь или более легкою, или более приятною. Всякий прогресс должен быть для него прежде всего прогрессом в области повседневной жизни и материальной культуры. Но если этот прогресс требует время от времени крупных изменений в самых формах жизни, их нужно допускать, как любые другие. Можно сказать больше: американец любит прогресс ради самого прогресса, как он любит жизнь ради самой жизни. Жизнь и прогресс для него одно и тоже.
Порою эта любовь к прогрессу и жизни превращается у него в нездоровую страсть к стремительности, новизне и грандиозности, ничем не оправдываемым. Быть может, весьма скоро страсть эта сделается серьезной опасностью для всей американской цивилизации. Однако, от этого она отнюдь не становится менее характерной для современных американцев и для всего современного «американизма».
Оставим в стороне технический и материальный прогресс в новейшей Америке, достаточно известный всем и каждому. Обратим внимание лишь на отличительные черты ее политического прогресса, на который далеко не всегда обращается должное внимание.
Еще в 1776 году общественное мнение большинства будущих соединенных штатов было определенно враждебно всякой идее независимости. Новая Англия одна решительно выступила тогда на защиту этой идеи. И тем не менее эта одна колония сумела увлечь за собою все остальные, и недолго спустя независимость была провозглашена. Точно также совсем накануне Филадельфийского конгресса в мае 1787 года американское общественное мнение было еще резко против превращения Конфедерации в единое федеративное государство с сильной центральной властью законодательной, исполнительной и судебной. И тем не менее новая конституция, ознаменовавшая собой такой решительный политический прогресс, была принята в течение того же еще 1787 года.
Чудесные превращения, испытанные знакомой уже нам доктриной Монро в течение всего лишь нескольких десятилетий, со своей стороны могут служить превосходной иллюстрацией быстроты развития политического сознания в Америке.
Мы видели ее в ее первоначальном, оригинальном тексте и мы охарактеризовали ее как доктрину, провозглашающую начало невмешательства. Но уже совсем не в таком виде выступает она в интерпретации несколько более поздних государственных деятелей Америки, как-то Полк45, Дэвис46 и Грант47. Наконец, она едва ли не становится своим собственным отрицанием у государственного секретаря Ольнея48, доказывавшего в 1895 году, что длительная политическая связь между каким-либо европейским государством и государствами американскими (читай, между Англией и ее заатлантическими доминионами) "и неестественна и нецелесообразна".
И далее, текстуально: — "В настоящее время Соединенные Штаты поистине представляют собой суверенов американского континента и воля их обладает силой закона там, где они считают нужным свое вмешательство. Почему? Не потому что их одушевляет бескорыстная дружба;
не потому также, что они достигли весьма высокой ступени цивилизации или что действия их неизменно преисполнены мудрости, права и справедливости. Помимо всех прочих мотивов причина здесь та, что грандиозность их ресурсов вместе с изолированностью делают их господами положения, практически позволяя им быть неуязвимыми ни для какого другого государства, ни для всех других государств, объединившихся вместе".
Проходит еще двадцать лет со времени декларации Ольнея и вот доктрина Монро вновь выступает на историческую сцену на этот раз в качестве предлагаемой Америкою базы для всемирной Лиги Наций!
Я имею в виду послание к конгрессу американского президента в самом начале 1917 года. В нем говорится между прочим: — "Я предлагаю, чтобы все нации, по общему соглашению, приняли доктрину президента Монро в качестве мировой нормы, а именно, чтобы ни одна нация не стремилась к распространению своего господства над другой, но чтобы каждому народу было предоставлено право свободного самоопределения, а также право следования по избранному им пути развития без препятствий и без угроз; слабым так же, как и сильным".
Но таким образом мы уже, — в Америке президента Вильсона с его грандиозным планом международно-правовой реорганизации всего мира и с его знаменитыми "четырнадцатью пунктами". Пусть же нам будет позволено закончить нашу беглую характеристику американского социального духа беглым наброском портрета этого безусловно выдающегося человека. Для меня является совершенно несомненным, что как индивидуальность и государственный деятель Вильсон в такой же мере характерен для американизма наших дней, в какой Вильгельм II был характерен для германизма до 1918 года.
Итак, что представляет собою Вудро Вильсон?
Внук Джемса Вильсона, эмигрированного в Америку в 1807 году и сын Жозефа Вильсона, пастора и профессора, будущий "великий американский президент" более всего обязан своим воспитанием своему отцу49. Вслед за отцом наибольшее влияние оказали на выработку характера Вильсона два великих его соотечественника, Вашингтон50 и Линкольн51. В превосходно написанной им обширной биографии Вашингтона Вильсон ярко выразил свое преклонение пред величием души основателя современной Америки, пред его настойчивостью и постоянством в предпринятых им делах, пред верностью его взятым на себя обязанностям. Что же касается Линкольна, то он для Вильсона "образец американца", "лучшая американская кровь". "Он вышел из наиболее грубых кругов, но все его формировало, образовывало, преобразовывало. Он приступал к делу, не зная ничего, но тотчас же он уже знал все… Удивительная фигура". Подобные восторженные описания двух наиболее великих людей своей страны обнаруживают пред нами Вильсона таким, каким он хотел бы быть сам. Его идеал не навязан ему принудительно всем прошлым его народа или средой, свято берегущей вековые традиции. Он нашел его в живом настоящем этого народа и в его пламенной любви к свободе и прогрессу. Персонально он легко мог бы иметь какой-либо совершенно иной идеал или вовсе не иметь никакого идеала, но разве тогда Америка призвала бы его выполнить позже то высокое назначение, какое выпало на его долю в качестве президента всего союза? Но даже если бы эти его идеалы ему достались по наследству, то все же далась ли бы ему возможность продолжить дело своих учителей и кумиров без долгой и упорной работы его над собой и без высоких личных качеств? Мог ли бы он без них выйти на ту широкую историческую дорогу, на которую только по праву рождения выходит порой самый посредственный из монархов?
У Вильсона были, говорят, от природы богатые ораторские данные; он значительно усовершенствовал их путем сознательного упражнения и долгой практикой. Он всегда хорошо писал; но этого ему не было достаточно. Ему хотелось достичь абсолютной ясности своего стиля, сделать его точным, убедительным, живым. И он достиг этого. Для того чтобы чувствовать себя вполне в своей сфере в государственных делах, необходимо знать историю своего народа, его современное состояние, правовые основы его государственной жизни, главнейшие условия и требования его дальнейшего политического прогресса. Как известно, до начала своей чисто политической карьеры Вильсон был профессором публичного права. Его перу принадлежит несколько весьма ценных сочинений по конституционному праву вообще и по конституционному праву Соединенных Штатов, в частности. По природе своей Вильсон, согласно свидетельству людей лично знающих его, энергичен и настойчив. С годами энергия и темперамент государственного человека в нем лишь все увеличивались. Итак, еще раз: — Вильсон имел в себе от природы и сильно развил ценой настойчивой работы все качества, необходимые в передовой современной стране государственному деятелю, призвание которого быть знаменосцем политического прогресса быстрого и последовательного.
Не взирая на свой искренний и глубокий идеализм, Вильсон чрезвычайно трезв, практичен, «почвенен». Он ищет только реального; он любит только результаты. — "В политике — говорит он — я прагматист. Первая моя мысль всегда: даст ли это результаты?" — В политике… Но разве мы знаем Вудро Вильсона, стоящего вне политики или, точнее, вне общественных и государственных дел? Даже в качестве человека науки он практичен и прагматичен. Он не создает и не защищает никакой новой теории или тезы, он не выискивает неизданных документов и не занимается толкованием текстов под тем или иным оригинальным углом зрения. Нет, ничто это его не интересует. Напротив, ему интересно показать своим читателям, каковы практические недочеты американской конституции и каковы должны быть практические реформы для того, чтобы впредь правительство функционировало лучше, чем до сих пор. Или, например, он систематизирует громадный фактический материал, касающийся устройства государственной жизни во все времена и у всех народов с тем, чтобы материал этот можно было весьма удобным образом использовать в практических учебных целях.
Сочетание в Вильсоне идеализма с практицизмом, широкого полета воли с даром трезвого расчета, на мой взгляд, также представляется типично американским свойством и вместе с тем всецело в стиле наций с «правовым» характером.
С другой стороны, не является ли еще более американским в Вильсоне то, что спрошенный однажды о читаемых им книгах, он ответил:
"Вот уже четырнадцать лет, как я не прочел ни одной серьезной книги. Лишь несколько уголовных романов способны были удержать мое внимание. Современные романы слишком перегружены проблемами. А с меня достаточно уже проблем. Иногда несколько стихов: — я открываю кого-либо из моих излюбленных поэтов. У Теннисона52 есть места, которые чрезвычайно пригодились мне. Я не знаю никого, кто лучше, чем Теннисон, изложил бы теорию народоправства".
Быть может, я заблуждаюсь и преувеличиваю, но мне представляется, что в приведенных словах такого законченного американца, каковым по праву может считаться Вильсон, можно усмотреть одну из самых характерных черт всей современной американской цивилизации. По ним можно судить об ее положительных и отрицательных сторонах. На них можно наглядно показывать всю глубину различия между цивилизацией в Новом Свете и европейской цивилизацией. А в особенности, быть может, они пригодны для того, чтобы проследить различие между национальными характерами «моральным» и «правовым».
В самом деле:
— Вильгельм II, будучи Гогенцоллерном и немцем, не довольствовался своим назначением быть высшим политическим, военным и религиозным представителем своей страны. Он стремился быть также и выразителем ее чисто культурных запросов. Поэтому-то он так часто выступал, то в качестве мудрого покровителя наук, то в качестве художника, чьи символические картины были выставлены в Национальном берлинском музее, то в качестве автора проектов скульптурных произведений. Решительно ничто в культурной жизни его народа не проходило мимо него. Он открывал памятники, основывал музей, посещал театры и концерты, сидел рядом со студентами на университетских лекциях ив Академиях Искусств. Он то и дело приглашал к себе во дворец профессоров, писателей и артистов, чтобы побеседовать с ними, послушать их и тем выразить им свое внимание и уважение.
Быть может, он делал все это главным образом в целях популярности. Что ж из того? Это могло бы только означать, что современный германский император и прусский король не мог рассчитывать на большую популярность, если бы он не стоял на высоте широких и сложных культурных течений своего времени и своей страны.
Напротив, современный американский президент, один из лучших выразителей национальных американских устремлений, — волен в течение 14 лет не читать ничего, кроме Шерлока Холмса и Ната Пинкертона! — Даже если он по временам открывает книжечку со стихами, то ведь и то, как оказывается, потому только, что она могла "чрезвычайно пригодиться" ему. И наконец, не характерно ли: — профессор государственного права признается, что лучшее изложение теории народоправства им найдено… именно в сборнике стихов. Нет, все это не может быть ни случайностью, ни чем-то чисто индивидуальным. Под всем этим чувствуется нечто социологически закономерное, если не неизбежное.
А кстати, по поводу Теннисона: — какова его формула демократизма или народоправства, которая так восхитила Вильсона-профессора и Вильсона-президента накануне его перевыборов в президенты?
Она выражена поэтом в следующих словах:
A nation yet the rulers and the ruled
Some sense of duty, something of a faith
Some reverence for the laws ourselves have made Some patient force to
change them when we will Some civic manhood firm against the
crowd**…
______________
* * "Нация — это те, что управляют и те, кем управляют. Некоторое чувство долга, некоторая доля веры, известное уважение к законам, которые мы сами установили для себя, некоторая терпеливая сила для того, чтобы изменить их, когда мы того хотим, некоторое гражданское мужество в отношении толпы"…
"Some"… «Some»… «Some»… "Некоторого рода"… «Некоторое»… «Известное»… Воистину, если Теннисон правильно передал в приведенных своих стихах смысл народоправства и демократизма, то это потому, что он верно уловил самое существенное в них: относительный, релятивный характер норм, служащих главным их основанием. А когда Вильсон аплодирует подобному поэтико-политическому вдохновению Теннисона, то не делает ли он это вольно или невольно в честь принципиального правового релятивизма, как одного из трех исконных методов направления социальной жизни, создающего решительный перевес правовых импульсов над импульсами моральными и чисто политическими? Но в таком случае, это, ведь, всецело подтверждает то, что мы утверждали выше:
народы с отчетливо выраженным правовым национальным характером не ищут абсолютных правил для своего поведения; а вследствие этого их цивилизация не может обладать ни той глубиной, ни тем величием, которые — на это не приходится закрывать глаза — до сих пор были неотделимы от «абсолютистского» (морального) восприятия жизни, от любви к абсолютному, от тоски по абсолютному.
Но вернемся непосредственно к Вильсону.
В его интеллектуальном облике есть еще другие черты, одинаково характерные для него и как для индивидуальности, и как для типичного американца.
Вильсон не любит революций. В нем нельзя обнаружить ни малейшей симпатии даже к французской революции. Он с похвалой отзывается о Берке53, "уловившем разрушительное начало в Революции", и со своей стороны подчеркивает заразительность и опасную эпидемичность этого начала. Но вместе с тем его собственные реформы проводились им с энергией, быстротой и настойчивостью почти революционными. Ни в какой мере не приходится считать Вильсона и за консерватора. Но тем не менее он принадлежал к правому крылу демократической партии, любил старую Англию, проповедовал педагогическую пользу древних языков, упрекал современную науку во внедрении пренебрежения к историческому прошлому. С полным основанием можно утверждать поэтому, что Вильсон одинаково близок и одинаково чужд как революционному экстремизму, так и консерватизму. В своей мысли и в своих действиях он неизменно выдерживает какую-то среднюю пропорциональную между тем и другим. Но ведь именно таковым является по самой своей природе и по своему социальному назначению всякий либерализм и всякий правовой эволюционизм, типичным выразителем которых Вильсон, несомненно, является.
Дух либерализма и эволюционного правового прогресса больше всего обнаруживается в любви к реформам и в самих реформах. Способность и любовь Вильсона к реформам воистину замечательны.
Так, в качестве президента Принстонского университета он предпринял полную реорганизацию не только всей системы университетского преподавания, но и порядка жизни студентов и даже их нравов. Против него поднимается чрезвычайно сильная оппозиция. Он не смущается. Продолжает начатое дело, борется и одерживает крупные победы. Не его вина, если победы эти оказались лишь временными.
После президентства в Принстоне мы видим Вильсона в должности губернатора штата Нью-Джерси. Там также — в течение всего-навсего одного года — им были осуществлены чрезвычайно важные реформы. Он провел закон, предписывающий публичность собраний политических партий и устанавливающий особый порядок назначения партийных кандидатов. Благодаря ему прошел закон, значительно усовершенствовавший систему местного самоуправления в штате. Он подчинил более сильному контролю финансовые общества.
Ясно, что если бы в 1912 году американский народ хотел иметь у себя президента, лишенного инициативы, без авторитета и без индивидуальности, если бы ему казалось необходимым и впредь следовать привычными путями, то он ни за что не доверил бы самого высокого в государстве поста такому лицу, как Вильсон. Напротив, если Вильсон не только был избран в президенты в 1912 году, но и переизбран в 1916-м, то это потому главным образом, что в этот момент своей истории американский народ был преисполнен ярких либеральных настроений и особенно жаждал реформ и прогресса.
В качестве президента Вильсон был всемогущ. Осуществляя свои многочисленные и значительные реформы в общегосударственном масштабе, он умел легко устранять со своей дороги все препятствия и парализовать всякую оппозицию, до оппозиции конгресса включительно. Каким образом достигал он этого? Он этого достигал тем, что обращался непосредственно к общественному мнению всякий раз, как нуждался в поддержке. И он неизменно оказывался прав в своих расчетах. Вполне доверяя законно избранному главе государства и в согласии со своим правовым национальным характером, американские граждане заранее обеспечивали ему свою поддержку — без колебаний. Не правда ли, какая разница между этим типом поддержки и тою, какою мог пользоваться император и король Вильгельм II, опиравшийся на вековые традиции, на божественный ореол своей власти, на чувство пассивного повиновения своего народа?
Само собой разумеется, что только благодаря мощной поддержке национального общественного мнения Вильсон и мог предпринять наиболее грандиозное из всех дел своей жизни — переустройство по-своему всей международной жизни на совершенно новых юридических основаниях.
Я имею сейчас в виду его попытку организации центральной международной власти во образе Лиги Наций.
Остановимся на ней с должным вниманием.
Прежде чем дойти до сознания возможности и необходимости создания Лиги Наций, Вильсон был вынужден проделать целый ряд этапов и испробовать совершенно различные политические пути. И это обстоятельство само по себе чрезвычайно характерно. Где же, кроме Америки, можно было в столь короткий срок совершить столь быструю эволюцию и пойти навстречу столь решительному правовому прогрессу? Где, кроме современной Америки, одному человеку — во имя и на основе права — была бы предоставлена безграничная свобода действий в таком вопросе, от разрешения которого должны зависеть в будущем судьбы всего человечества? И вместе с тем, насколько бы радикальной и чисто индивидуальной ни представлялась работа Вильсона в области переустройства основ международного права, все, что им ни делалось, делалось чрезвычайно по-американски и всецело согласовалось с основными представлениями о праве и о прогрессе всего американского народа.
Думаю, что с этим без труда согласится всякий, кто проанализирует многочисленные речи, ноты и послания этого замечательного президента за время, относящееся ко второй половине великой войны.
Для примера укажем лишь на два места из них. В своем январском обращении к сенату в 1917 году президент Вильсон говорит не только "как обыкновенное лицо" и "ответственный глава одного из великих правительств", но и — "от имени либеральных умов, от имени тех. кто в каждой нации являются друзьями человечества во всем его целом". Американский народ не может не играть выдающейся роли в восстановлении всеобщего мира. К этой роли он вправе считать себя нарочито подготовленным. Его готовили к ней как общие принципы и цели всей его политики, так и установившиеся у его правительства методы действия с тех самых пор, когда американская нация создалась во имя возвышенной и благородной надежды служить человечеству светочем на пути к свободе. "Мир, который предстоит заключить в итоге беспримерной в истории войны, должен получить одобрение всего человечества" и не вправе служить лишь частным интересам или непосредственным целям заинтересованных народов. Вильсон превосходно сознает, что никакое новое право не может обойтись без принуждения и без принудительной санкции; одни соглашения — указывает он бессильны обеспечить прочный мир.
— "Поэтому является совершенно необходимым, чтобы была создана такая сила, которая служила бы гарантией прочности состоявшегося соглашения". "Эта сила должна быть могущественнее не только каждой из воюющих наций, но даже и любой коалиции в прошедшем и будущем, так, чтобы никакой народ и никакая возможная комбинация народов не могли противостоять ей". Иначе говоря, всеобщий мир необходимо обеспечить "организованным превосходством силы всего человечества". "Нужно не равновесие сил, а объединение сил; не организованное соперничество, а организованный общий мир". Но это еще не все. — "Только тот мир может считаться долговечным, который заключен между равными, который основан на принципе равенства и равного участия в общих благах. Чувство правды и чувство международной справедливости настолько же нужны для установления прочного мира, насколько необходимо для этого правильное разрешение жгучих вопросов территориального, племенного и национального характера". — Равенство наций, на котором должно покоиться здание прочного мира, выражалось бы в их равноправии. "Взаимные гарантии этого равноправия не должны делать различия между великими и малыми нациями, между могущественными и слабыми". И еще дальше: — "Никакой мир не может и не должен быть длительным, если он не признает и не принимает принципа, в силу которого правительства получают все свои полномочия на основании согласия управляемых народов, так что нигде не могут существовать права, позволяющие передавать народы от одного властителя другому, как если бы они были простою собственностью". И вот здесь-то мы приходим к основной мысли всего заявления, требующей, — "чтобы все нации, по общему соглашению приняли доктрину Монро в качестве мировой нормы". Соглашение всех держав не налагает никаких пут. "Когда все объединяются для действия в одном направлении и с одной целью, то все действуют в общем интересе и имеют возможность жить собственной жизнью под общей защитой".
Еще более конкретным и отчетливым образом условия всеобщего мира были указаны президентом Вильсоном в его речи 8-го января 1918 года и в его знаменитых "четырнадцати пунктах"54. Оставим в покое те из этих пунктов, которые предусматривают специальный режим некоторых стран и напомним остальные, имеющие общее значение.
Пункт первый: — "Открытое обсуждение условий мира, после которого никакие частные международные соглашения не будут допускаться, а дипломатия будет действовать открыто и на глазах у общественного мнения".
Пункт второй: — "Полная свобода морей за пределами территориальных вод, как в мирное, так и в военное время, за исключением случаев, когда моря могут быть закрыты в целях выполнения международных договоров".
Пункт третий: — "Устранение, насколько это возможно всех экономических барьеров и установление равенства условий торговли для всех наций, заключивших мир и объединившихся для его поддержания".
Пункт четвертый: — "Достаточные гарантии должны быть даны в том, что вооруженные национальные силы будут сокращены до пределов строго необходимых для поддержания внутренней безопасности".
Пункт пятый: — "Свободное, искреннее и абсолютно беспристрастное исследование всех колониальных притязаний со строгим соблюдением принципа, согласно которому интересы затрагиваемых наций должны иметь с точки зрения суверенитета ту же цену, что и претензии правительств, чьи права подлежат определению".
И наконец, последний — четырнадцатый — пункт:
— "Должна быть создана всеобщая Лига Наций с международными гарантиями для обязательного обеспечения политической независимости и территориальной целости одинаково и больших, и малых государств".
Да, все эти заявления — по их форме и языку, точно так же, как и по их содержанию — это весь Вильсон и вся новейшая Америка с ее либерализмом, демократизмом, индивидуализмом, с ее любовью к прогрессу и равенству;
словом, — Америка с ее преимущественно правовым подходом к социальной жизни и социальным оценкам.
С точки зрения мировой политики, которая нас здесь интересует более всего, знаменитый четырнадцатипунктный план Вильсона есть не что иное, как федералистическая программа в мировом масштабе, а вместе с тем — наиболее законченная программа мирового либерализма.
Исследовать социологические основы и элементы этого плана — значит далеко подвинуться вперед в понимании социальной природы международного федерализма, условий его дальнейшего прогресса, видов на его окончательную победу, как одного из трех основных методов разрешения международной проблемы. Но с другой стороны, с уверенностью можно сказать, что только тот способен в полной мере оценить историческое значение замечательной попытки Вильсона, кто достаточно ясно представляет себе социальную природу всякого федерализма вообще и теоретическую сущность международного федерализма, в частности.
Федерализм…
Несмотря на весьма многочисленные научные исследования, посвященные проблемам федерализма, сущность этого явления до сих пор остается невыясненной. Обычно за проявления федералистического духа принимаются все те исторические события, которые приводят к слиянию малых политических единиц в более обширные или к уплотнению взаимных юридических связей между государствами. Но с другой стороны, если какое-либо унитарное (централизованное) государство распадается и в итоге этого распадения превращается в сложное «союзное» государство или даже в союз государств, то и факт подобного распадения принимается за проявление все того же федерализма.
Разумеется, отсюда сами собой вытекают бесчисленные неясности и противоречия. Если федерализм с таким же успехом обнаруживается в уплотнении политических связей, как и в их распадении, то не выступает ли он в роли весьма странной причины, при равных условиях производящей диаметрально противоположные последствия? Далее, становится совершенно неясно, способствуют ли процессы федерализации развитию и укреплению интернационализма или же они направлены принципиально против интернационализма и на пользу государству независимому и изолированному? Наконец, в высшей степени ошибочно видеть в федерализме — как это делается сплошь и рядом — единственную форму для всякого интернационализма. Мы уже имели случай констатировать раньше, что даже наиболее империалистические государства по-своему служат делу интернационализма. Несколько позже мы познакомимся с основаниями революционного социалистического интернационализма, который также имеет мало чего общего с подлинным международным федерализмом (как проявлением мирового либерализма).
В чем же основная причина неясностей и противоречий в вопросе о существе федерализма?
На мой взгляд, она заключается в том, что в силу создавшейся научной традиции федерализм принято усматривать во всякой наличной «федерации» и «конфедерации»:
— обычное обманывание понятий словами. Федерализм благодаря этому неизменно берется под чисто юридическим углом зрения, а не под углом зрения политическим. Никто не придает ему значения определенной социальной силы, определенной тенденции и методы.
А между тем, — точь-в-точь так же, как империализм, — федерализм по преимуществу характеризуется именно своими свойствами особой социальной силы и последовательной исторической тенденции. Он прежде всего полный политический антагонист империализма. Теории права, пожалуй, совершенно нечего делать с ним. Это всецело обязанность теории политики выяснить и определить, каким специальным политическим надобностям отвечают движения федералистические, как отличные от всех остальных политических надобностей и от всех остальных движений. Кроме того, мы уже знаем, что все крупные политические процессы имеют свой собственный психологический базис и соответствуют особым состояниям и предрасположениям в психике наций и отдельных людей. Следовательно, раз федерализм может существовать в качестве особого рода политической силы и тенденции, то необходимо, чтобы он покоился на какой-то особой федералистической психологии.
Империализм — говорили мы — проистекает из потребности (социальной, политической и психологической) в неравенстве, в господстве, принуждении и подчинении, в эгоизме, консерватизме и централизации. Совершенно иначе обстоит дело с федерализмом. Он отвечает потребности людей в равенстве, содружестве, взаимном уважении, в согласии и добровольных соглашениях, в известной доле альтруизма, в либерализме, в планомерном эволюционном прогрессе и децентрализации.
Таким образом, с чисто политической точки зрения федерализм представляется нам силой, направленной на объединение ранее независимых политических единиц и на уплотнение взаимных связей между составными частями одной и той же единицы. И непременно на основе соглашения и равенства. Что же касается специально области международных отношений, то здесь федерализм выражает собой движение в сторону объединения всего человечества в одно единое политическое целое на основе свободного соглашения всех наций, равных в своих правах и стремящихся отстоять свою национальную индивидуальность.
Вот почему, в конечном итоге, могут существовать и конфедерации и федерации, не имеющие решительно ничего общего с каким-либо федерализмом. И обратно:
существуют империи, в которых федералистический путь проявляется со все большей и большей отчетливостью. Так, например, рейнская конфедерация 1806–1813 гг. и германская федерация 1871–1918 гг. заключали в себе чрезвычайно мало подлинно федералистических элементов. Зато, напротив, новейшая история взаимоотношений между метрополией и доминионами в Британской империи есть история совершенно последовательной подстановки федералистических начал на место империалистических.
Исследуя природу империализма, мы предпочли говорить больше об империалистической политике, чем об империалистических странах. Точно также, обращаясь к федерализму, следует сначала говорить о федералистической политике (приводящей к особому федеративному праву), а уже только потом — о федералистических и федеративных странах.
Точь-в-точь как империалистическая политика, политика федерализма должна удовлетворять трем кардинальным условиям:
— 1. опираться на свои собственные методы;
— 2. иметь свои собственные, специфические тенденции;
— и 3. обладать особого рода ресурсами, необходимыми для ее успеха.
Два слова о каждом из этих условий:
Методы федерализма нам уже известны: они выражаются в его исхождении из начала равенства наций, из дружеского согласования их действий, из соглашении между ними, из их взаимного уважения, из известного альтруизма, из вкуса их к децентрализации.
Что касается специфических тенденций федерализма, то они обнаруживают себя прежде всего в том, что он стремится разрешить международную проблему созданием мирового юридического режима, для всех равного. с помощью общей воли и объединенных действий всех наций вместе.
Остается вопрос об особого рода ресурсах, необходимых федерализму для достижения им желанных успехов. Однако, да будет нам позволено этот вопрос подменить другим, очень близким: — об условиях успеха мирового федерализма. Иначе говоря, мы хотим спросить себя:
— каковы наиболее существенные условия должны быть выполнены для того, чтобы все нации мира могли объединиться друг с другом на федеративных началах. Ответив на этот вопрос, мы тем самым будем знать, при каких обстоятельствах мировой либерализм в качестве одного из трех главных путей мирового прогресса может восторжествовать над своими противниками — мировым консерватизмом и мировой революцией.
Здесь нам снова предстоит вернуться непосредственно к Америке.
"Либеральный темперамент" и либеральные настроения восторжествовали в Америке над всеми остальными политическими темпераментами вследствие особого положения Соединенных Штатов по отношению ко всем остальным государствам и вследствие их экономического благосостояния, непрерывно возраставшего. При создавшемся к известному моменту политическом положении дальнейший прогресс не мог бы иметь места. Значит, нужны были реформы. Тогда американцы, достаточно сильные политически, достаточно богатые экономически и достаточно привычные к разного рода реформам, обратились к реформам и нововведениям наиболее быстрым и наиболее смелым. Признаем в таком случае, что первым условием также и для успехов мирового федерализма является то, чтобы все государства были сильны, богаты и благополучны, чтобы прогресс в области устройства их международных отношений обещал лишь очевидные выгоды и чтобы необходимые реформы представлялись легко осуществимыми.
Приведенное первое условие логически влечет за собой второе: — для того, чтобы полезность федерализации была одинаково очевидна для всех американских колоний и штатов, абсолютно необходимо было, чтобы все они жили одними и теми же политическими воззрениями и политическими чаяниями. В данном случае американский пример отнюдь не исключение. Напротив, всякая федеративная программа для своего осуществления требует известного единства взглядов заинтересованных социальных единиц, которое одно способно запечатлеть их рано или поздно в строго юридическом порядке. Говоря другими словами, правовое разрешение международной проблемы в форме мирового федерализма (либерализма) должно опираться на согласованное правовое сознание большинства наций.
А теперь последнее условие: — с давних пор для Америки существовала — а быть может, существует, еще и по сегодня — немаловажная внешняя опасность, против которой лучше всего должно было защищать Америку тесное согласие и сотрудничество всех американцев. Точно также мы вправе сказать, что и мировой федерализма как всякий вообще либерализм, требует для своего успеха наличия серьезной опасности, которую только с его помощью и можно парализовать.
Отметим, наконец, что если в итоге великой войны 1914–1918 гг. Америка выдвинулась в качестве лидера мирового либерализма, то это случилось как раз благодаря совместному действию трех вышеуказанных факторов. Она могла побудить остальные нации к выполнению своей международной программы, потому что в этот момент она являлась самою сильною из стран и потому что все страны нуждались в ее помощи. Помимо этого, она была в этот момент почти вся целиком за торжество демократических идеалов, за свободу и за юридическое разрешение международной проблемы. А в довершение всего решительная победа в войне той или иной европейской державы, будь то Германия или кто-нибудь из ее противников, непременно грозила бы опасностью Америке, так как всякая держава-победительница непременно стала бы империалистичной, реакционной и агрессивной по отношению к другим державам.
С другой стороны, — это также все по тем же трем основным причинам державы Согласия одержали верх над своими противниками в качестве своего рода мировой либеральной партии, выступившей против мировой консервативной партии. В своей совокупности они оказались несравнимо более сильными и богатыми, чем враждебные им Центрально-европейские державы. В лице этих последних все они имели пред собой страшную и непосредственную ощутимую опасность. И что особенно важно, — чтобы парировать эту опасность торжества Германии и германизма, они образовали большинство наций, согласившихся в критический момент на принятие одних и тех же основных правовых принципов международного равенства, международной свободы и устройства тесного международного союза.
Но как все в мире сразу и резко изменилось с конца 1918-го года! Как мало сегодняшний день похож на вчерашний! Как наивны, оказывается, были надежды тех, кто искренно поверил в возможность полного переустройства мира на новых правовых и политических основаниях!
В самом деле:
— Стоило с победой над Германией исчезнуть непосредственной внешней опасности, стоило народам в итоге борьбы с Германией ослабить свои военные национальные силы и растратить накопленное национальное достояние, как все члены противогерманской коалиции увидели себя лицом к лицу с затруднениями, внутренними и внешними, все более многочисленными и все более и более непреодолимыми. Удивительно ли, что каждый из них начал тогда изо всех сил бороться против этих затруднений за свой собственный страх и риск, совершенно не считаясь со своими вчерашними друзьями и союзниками? Удивительно ли, что многообещавшие "четырнадцать пунктов" Вильсона превратились в оскорбительный для идеи международного прогресса Версальский трактат55, что с каждым днем все больше и больше говорят о новых и новых войнах и что за минуту до начала этих войн сам мудрый Эдип56 не в состоянии окажется разрешить, кто кому в них будет враг и кто кому друг?!
Для теоретика международных отношений все это свидетельствует лишь об одном: — едва только отпали три основных условия для существования и успеха мирового либерализма, как немедленно рухнула и вся официальная программа этого либерализма. Во всяком случае, ныне она менее, чем когда-либо способна преодолеть ужасающий хаос, охвативший мир и разливающийся по миру все более и более пьяной волной. И сколько еще лет продолжится это «ныне»! Да и настанет ли еще когда-либо день, когда здоровый и уравновешенный правовой эволюционизм снова (во образе мирового федерализма) сделается главнейшим фактором мирового политического прогресса? Не будем ни гадать, ни пророчествовать, ни высказывать своих личных верований или надежд. Ограничимся лишь тем единственным выводом, на который нас логически уполномочивают все наши предыдущие наблюдения и размышления.
Мы вправе спросить себя:
— Если когда-нибудь описанный хаос будет все же преодолен и преодолен не индивидуальными усилиями некоей новой империалистической нации и не с помощью идеала и методов страшной всемирной революции, то в каком же порядке может случиться это? Не очевидно ли, что это может случиться лишь в силу общего дружественного соглашения всех наций, снова ставших могучими, богатыми, ревнующими о самом строгом взаимном равенстве; — наций, преисполненных самого искреннего взаимного уважения и вошедших в единую федералистическую организацию, отражающую согласованность их правового и социального сознания. Другими словами говоря, это может случиться лишь в форме нового — и на этот раз уже окончательного — торжества знакомого нам мирового федерализма или либерализма.
Предыдущую главу я закончил своего рода защитительной речью в пользу империалистической Германии и Вильгельма II. Как побежденных в борьбе, обманувшихся, обманувших других и за все это обвиненных своими победителями несравнимо более, чем допустимо, их естественно было защищать тому, кто не принадлежит ни к лагерю побежденных, ни к лагерю победителей.
Но кто подумал бы, что может наступить час, когда понадобится защита Вильсона и Америки от упреков и обвинений, отнюдь не вполне напрасных? А между тем, час этот уже наступил, мы живем в нем. Америка сама довольно недвусмысленно высказалась против Вильсона, — а, следовательно, и против самой себя со своими горделивыми мечтаниями — решив при очередных президентских выборах стать более эгоистичной, более консервативной, и более безразличной к интересам мирового прогресса. Даже Америка, значит, не сумела осуществить задачи: в одно целое спокойно и гладко соединить юридическими нормами человечество, которое еще так привыкло жить разъединенным и которое совершенно еще не имеет единого правового сознания, абсолютно необходимого для всякой небутафорской Лиги Наций.
Однако, если даже Америка, — даже она и в такой исключительно благой, приятной мировой обстановке — не сумела выполнить такой задачи, то не является ли она попросту исторически неосуществимой в нашу эпоху? И если все же человечеству суждено более или менее скоро придти к прочному политическому объединению, то удастся ли это ему без обращения к последнему, оставшемуся неиспользованным в мировом масштабе методу, — к методу революционному?
Иначе говоря, — быть или не быть мировой революции? Это тот вопрос, над которым задумалась сейчас История и который в утвердительном смысле хочет разрешить за нее Россия.
Так или иначе, но очередное мировое слово сейчас за Россией и только за ней.