III

Мирно, приветливо раскинулось село Спасское на самом берегу Волги. Нырнуло оно в глубокую зелень и укрыло свое убожество, свои кривые хаты под ее ласковою тенью. Выступит песчаный овраг, круто спускаясь к реке, омывающей его своими волнами, а затем опять та же манящая, зеленая даль. Белая церковь потонула в плавучих березах, и только колокольня протянулась высоко к небу. Шагах в пятидесяти от сельского кладбища, переполненного деревянными крестами, среди густых, заросших кустов сирени и черемухи, выглядывает новое одноэтажное строеньице. Празднично смотрит оно с своими цельными, переливающимися всеми цветами радуги, стеклами, с красною крышей и чистым крыльцом; точно сознает свое превосходство над кривыми, призадумавшимися сотоварищами — избами крестьян. Особенно горделивы ставни, с какими-то необыкновенными красными цветами в синих вазах; они выказывают полное пренебрежение во всем собратьям, которые завистливо на них поглядывают с своих заржавленных петлей. Большая черная доска с белыми буквами, приделанная при входе, гласит, что в этом доме помещается земская школа. Над крыльцом вертится красный петух. Много разговоров, много красноречия было истрачено в заседаниях земского собрания по вопросу об устройстве школы в селе Спасском, так как подобное устройство являлось вопиющею необходимостью в виду того, что на 15 верст кругом не было школы.

И вот был выстроен в селе Спасском домик для школы в русском вкусе, посреди зелени, в виду гигиенических условий; а в марте того же года с последним санным путем приехала учительница, Елизавета Михайловна Дроздова.

* * *

Уже вечерело. Был один из последних, еще довольно сильных мартовских морозов. По Волге тащилась пара ямщицких лошадей, впряженных в плохенькие деревенские сани. Видно было, что они совершили уже далекий путь. Ямщик дремал, понуря голову. Лишь изредка он выпрямлялся, покрикивая на лошадей, и снова впадал в дремоту. Кругом немая тишина. Изредка по берегу мелькали огоньки в деревнях, но тотчас же тонули в глубоком мраке. Далеко раскинулась снежная равнина, и гнетущее молчание смерти лежало над землей, цепеневшей в холодных, мертвых объятиях мороза; изредка ветер пробегал по белому покрову и с тихим шорохом уносился дальше. Ни одной звезды не светилось в угрюмом, будто черном, небе. В санях сидела молодая особа в ватном суконном пальто и поношенной шляпке. Худое, истощенное лицо ее зарумянилось от мороза. Черные глаза то закрывались от усталости, то вдруг загорались огнем. Холод забирался под ее салоп. Это и была будущая учительница Спасской школы. Она тщательно закрывалась тоненьким пледом, но члены оцепенели до того, что она перестала их чувствовать. Какое-то странное состояние овладевало ею: тело замирало от холода, а мысль усиленно вдруг заработала и вызвала целую вереницу воспоминаний из прошлого. Иногда они стихали, затем восставали с удвоенною силой. Казалось, мертвенная тишина разбудила их; словно призраки вставали они в ночной мгле. А скрип полозьев еще больше надрывал сердце.

«Итак, там все кончено, окончилась первая половина жизни. Что было в ней? — Только обманутые ожидания, порой нестерпимая, порой ноющая скорбь, и больше ничего. А сколько упований сгорело в эту жаркую молодость!.. Исполнилось ли хоть одно? «Нет», — подсказало сердце. А как жить-то хотелось, как жаждалось счастья и любви!.. Но они шли мимо; приближалось горе, и хоть губы шептали: «довольно его, дайте отдыха, жизни», но ничего не помогало… Точно проклятье тяготело… Неустанная борьба разума с чувством обусловливала весь драматизм жизни, потому что нельзя было жить в противоречии с собой… И в итоге — чахотка…»

— Эх как жизни жаль! — даже вслух проговорила она.

— Что, барышня, говорить изволишь? Мне, что ли? — отозвался вздремнувший ямщик с козел.

Она молчала. Ямщик задремал опять. Лошаденки бежали мелкою рысцой. Мертвая тишина не нарушалась ни одним звуком, а мысли бились и работали. Вся жизнь до мелочей вдруг предстала ее расстроенному воображению и, как тени, неслись воспоминания. Вспомнилось детство. Оно-то в своем спокойствии и подготовляло всю горечь дальнейшей жизни. Наряды, французский язык, гувернантки, учителя и полное отсутствие основных познаний людей и света. Все любовались прелестной девочкой, когда она, сидя на штофной мебели гостиной, занимала, в ожидании maman, гостей.

— Quelle beauté,- восклицали они, и это приятно щекотало ее детское самолюбие.

«Посмотрели бы теперь», — вдруг подумалось ей, и что-то тяжело застонало в груди.

Весь мир, все человечество ограничивались тогда для нее этою гостиной и кружком говоривших по-французски людей. Двери в мрачную область тщательно скрывались. Жизнь для нее являлась не томительною борьбой, а постоянным праздником, на котором она должна была играть одну из первых ролей. Впрочем, и тогда уже бывали минуты такого сильного детского горя, что можно было предвидеть возможность будущей драмы. Иногда без всякой причины Лиза вдруг заливалась слезами, говоря, что все ей надоело, что она умереть хочет. Старушка няня крестила ее, увещевала, и Лиза смирялась на время. Только заберется куда-нибудь в угол и долго сидит там. Потом перекрестится, сделает земной поклон, и опять звенит ее хохот, опять разливается веселье. Но вдруг предстала грозная действительность. О, как завидовала тогда Лиза тем несчастным, заброшенным детям, которые выступили в ту вековечную борьбу с первых дней своей жизни. Они и не знали никогда радости, они могли ожидать впереди только лучшего, потому что нечего было терять. Их не поражал тот хаос, который раскрылся перед ней, когда она самостоятельно вышла на жизненную дорогу, — вышла одинокая, без всякого содействия.

«Да, забытая, а главное — ненужная! — и теперь мучительно билась мысль. — Другая бы давно привязала камень на шею, да в воду, а я еду учить детей. Эка проклятая, животная привязанность к жизни!.. Но, Боже, если бы здесь был успех, ведь тогда все бы забылось!.. Может быть даже счастье бы началось… А чахотка… Доктор сказал: плохо… Господи, да неужели уж так плохо? Неужели нет возврата к жизни?… А сколько в ней мучительного счастья… Вон заблестела звезда; может быть это мне…» Кашель прервал нить мыслей.

«О, мечты!.. Нечего утешать себя радужными надеждами, — видно, скоро конец. Страшно!.. В могиле тихо, забвение, но в этой тишине весь ужас. Жить, желать, терзаться и взамен всего — одна тишина. Оставить весь мир, муки и отчаяния и перестать существовать. А рядом — то же забвение, та же награда другому мученику… Могилы, деревянные гробы и голые кости… О, все, только не это… Чье-нибудь посинелое лицо и червь, впившийся в него — этот судья людей…» — Она заплакала, вся дрожа. Рука Лизы закоченела. Она это почувствовала и начала тереть ее. Мрачные думы стихали.

— Андрей, скоро ли приедем? — позвала она ямщика, чтобы что-нибудь сказать, — мертвая тишина пугала ее.

— Теперь скоро, сейчас село Городищи, а там 15-ти верст не будет, — отвечал он, постегивая лошадей, а через минуту опять дремал.

Лиза откинулась на задок саней и только-что закрыла глаза, как думы опять полетели в прошлое. Перед ней стоит парадный казенный дом их. В большой двухсветной зале тишина; все зеркала завешаны; в белом глазетовом гробу лежит ее мать, красивая и нежная, как один из окружавших ее цветов. Поздно ночью вернулась она с бала, почувствовала вдруг дурноту и, не успев снять роскошного розового платья и венка белых роз, слабо вскрикнула и тотчас же скончалась. Так тихо, кротко она спала, точно бабочка, упившаяся ароматом цветка. Лизе тогда в первый раз представилась смерть во всем ее бесконечном могуществе, и она ее поразила. До сих пор Лиза никогда не видала покойника. Чувство ужаса усиливалось при виде кроткого лица матери, в которой она искала хотя бы искру жизни. Какую-то тайну отгадывало это лицо, и для Лизы это была тайна жизни.

«Вот жила блестящая, добрая, не могли налюбоваться на нее, и вдруг всему конец, — трепетала тогда Лиза. — Вот синие тени ложатся на чудное лицо, испортили его. Похоронят — и никто не вспомнит о ней, все забудут… Что же делать, чтобы не забыли так скоро? — бился тревожный вопрос. — Кого ласкать, кому делать добро?»

Она опять всматривалась в дорогое лицо, изучала каждую омертвевшую черточку, и все открывало перед ней новый мир, полный тревожных запросов и сомнений. Тишиной могилы веяло от покойницы, а Лиза ощущала страстный прилив жизни. Она вскрикнула и упала без чувств. Мать похоронили, а мысль девочки после первого пробуждения усиленно работала. Часто казалось, что грудь разрывается от необычайного притока мысли и чувства. Учителя были поражены переменой Лизы, — ее вопросы сбивали их и смущали. Отец ее, генерал Дроздов, ставил им первым условием, чтоб они избегали всяких сомнений, а главное — всех модных современных идей. — «Знайте, что у ней всегда будет кусок хлеба, — говорил он, — а потому ей нужно одно только светское образование. Пусть с своим либеральничанием сидят господа по чердакам и в подвалах, а мы будем жить честными, порядочными людьми». И вдруг случилось то, чего так боялся генерал. Явилась новая жизнь и громко заявляла о себе. На все мольбы Лизы разъяснить ее сомнения учителя отвечали увертками, увеличивая этим вопросы и ее горе. Скоро она поняла, что здесь нечего искать разрешения. Она схватилась с какой-то отчаянною решимостью за Евангелие и всею душой углубилась в великие божественные истины. Минутами, вникая в глубокий смысл учений, ей казалось, что она слышала самого поучающего Учителя, и новый светлый мир идей все шире раскрывался перед нею. Вставало что-то великое, осененное божественным светом, но еще не постигаемое. «Блажени алчущие и жаждущие правды, яко тии насытятся»; и Лиза искала правды со всею стремительностию молодого существа, но двери в это святилище не отворялись для нее. «Толците и отверзятся», но для нее оставались закрытыми. «Последние да будут первыми», но ведь здесь она одна из первых, хотя она же нищая духом, и больная душа ее томилась в бесчисленных противоречиях. Часто по ночам старуха-няня слышала ее тяжелые, одинокие рыдания, но не подходила к ней; она сознавала, что происходит что-то превосходящее ее понимание. Старушка с глубоким чувством отзывалась на всякий призыв Лизы и тайно молила Пречистую уврачевать ее раны. Евангелие было перечитано несколько раз; пытливый ум получил еще больший толчок, но читать было нечего. Один учитель тайком стал приносить книги. Лиза напала на них со всею свойственной ей стремительностию, но скоро их источник иссяк, — учитель испугался. Няня достала у соседей несколько книг. Здесь была одна часть истории французской революции, Тьера, был какой-то роман Евгения Сю и рассказы Горбунова. Кроме того, в библиотеке генерала Лиза нашла несколько старых «Отечественных Записок» и три романа Жорж Занда. И больше не оставалось ничего. Весь этот сброд не мог успокоить ее встревоженного духа, — всякая прочитанная книга только увеличивала сомнения, не давая ответа на них. Часто изнемогая под бременем мысли, Лиза, рыдая, бросалась на шею к няне, а та только нежно крестила ее. И теперь, в глубоком мраке ночи, кажется ей, что воскресают те минуты, когда при мерцающем свете лампадки старушка шептала псалом Давида, и Лиза смирялась на время и отдыхала.

«Няня, расскажи мне, как у вас живут, — говорила она, немного успокоившись. — Ведь я ничего не знаю, так научи же меня, научи». — И начинались рассказы старушки про тяжелую участь крестьян, про бедность их и про многое другое, что творится на белом свете. Говорила она и про соседку, которая тоже барышней была и вышла замуж за чиновника, — как с бедности спился он, и теперь прежняя барышня по миру ходит. А Лиза слушала и сердце ее обливалось кровью. «Да полно, Лизанька, томиться-то, ведь за всех не перемучаешься», — утешала няня. Силы кипели в груди и требовали выхода, — пассивное положение становилось невозможным. Жажда жизни томила, жгла ее; хотелось подвига, страсти. Хотелось самопожертвования во имя идеи, во имя человечества. Несколько раз ей снилась Жанна Д'Арк. Стало душно, нужно было бурь и гроз. Лизе во все время ее томлений счастье не являлось мечтой: думала она о всемирном страдании и сама хотела страдать. Перед ней вдруг открывался целый мир горя; Лиза заглядывала вперед: он тянулся без конца. Она стала бывать у несчастной соседки и других бедняков, разумеется, в тайне от отца, который, как истый барин, и не подозревал всей драмы, находя, что Лиза стала за последнее время еще красивее с своим задумчивым выражением. Раз как-то она обратилась к нему с своим горем. Но здесь не было никакого сочувствия, — напротив, он вдруг прозрел, что совершилось то, чего так опасался. Жизнь Лизы ухудшилась, благодаря неусыпному надзору отца. Она прямо заявила ему, что так жить не может, как жила до сих пор, что она оскорбляет достоинство человека, живя только своей собственной жизнью.

«Буду трудиться, чтобы принести пользу. Пусть лучше умру обессиленная, а жить, как я прежде жила, не буду и не хочу», — категорически заявила Лиза. Генерал видел, что дело зашло слишком далеко, но своим упорством еще надеялся уничтожить все ее бредни. Сцены между ними стали повторяться чаще, и Лиза мучилась вдвойне. В одну ночь она решила, что должна покончить со всем прошлым и, крепко обняв старушку, навсегда оставила свой дом.

Весь ужас этой ночи опять воскресал перед Лизой. Безграничные стремления, смутные идеалы о мировом равенстве, любви и, рядом, постоянное сознание своего бессилия. Одна, кругом все чужие, даже не было няни, всюду пустыня… Угрюмо, неприветливо смотрел мир. Никому не было дела до нее. А в сердце и голове какой-то безобразный хаос. Мысли и чувства неслись в полном беспорядке, убивая друг друга своим противоречием. Была минута, когда Лиза захотела убить себя. Уже намешала головок фосфорных спичек, но жажда жизни была еще сильна, и она осталась жить. Главное — вспомнила в ту самую минуту всех несчастных и решила бороться. Борьба ужасала и соблазняла ее. Какая-то пропасть перед ней раскрылась, и ей, затая дыхание, хотелось в нее броситься. Она жила в маленькой конурке, платя за нее из своих собственных денег, полученных за два ничтожных урока. Из дома Лиза ничего не имела. Рядом с ней жил один студент. Глубокие ночи просиживал он за книгами, бледный огонек свечи мигал ей в щели, а Лиза мучилась в своей агонии. Ей давно уже хотелось пойти к нему попросить его помощи, но страшно было, — она не знала этих людей. Оставалась какая-то прежняя черта и самолюбие не позволяло идти первой к этому резкому, грубому человеку. Но в один вечер, когда длинные полосы света ложились в ее комнату из соседней конуры, а думы, казалось, дошли до крайнего предела, она отважно отворила дверь и была в комнате соседа. Он сочувственно отнесся к ней и предложил свою помощь. Впрочем, Лизе казалось, что студент не понял ее. Он видел в ней несчастную девушку, а она была алчущая и жаждущая правды и примирения с собой. Он не понял всей бездны ее мучений. С этих пор ее одиночество кончается, но разве становится лучше? — Нет, мучения продолжались. Она чувствовала себя чужой и в этом обществе. Случалось, в большой компании студентов и студенток, когда гам стоял в воздухе от всевозможных речей, когда страстно и горячо давались клятвы служить общему делу, Лиза, безучастная и непонятая, уходила куда-нибудь в угол и с смертельною тоской искала чего-то в безотрадной ночной тьме. Казалось, ей места не было на свете, а в могилу еще не хотелось. Она слушала, как высказывались самые либеральные идеи, иногда даже те, которые сама разрешала, и странно ей казалось, что это что-то другое — для нее непонятное. Ни с кем близко она не могла сойтись; все относились к ней несколько свысока, считали за аристократку. Никто не хотел понять ее больной души, а она не могла понять их. Общие стремления складывались в такие чуждые друг другу формы, что, казалось, исчезало самое их родство. Когда авторитетные имена Лассаля, Прудона, Маркса и других сыпались в речах всех, Лизе горько чувствовалось, что она ничего не знает, что эта область для нее — неоткрытая земля. Она продолжала биться, читать и догонять других. Только один студент выказывал к ней большее сочувствие. Он недавно окончил курс семинарии и теперь был на верху блаженства. Некрасивый, весь в веснушках, с рыжими волосами, он во время собраний сидел всегда скромно в углу, не решаясь ни одним звуком заявить о своем присутствии. Красневший при каждом слове, студент был как-то жалок Лизе, и она с ним говорила. Спустя несколько месяцев после их знакомства, он, старая от смущения, признался ей в любви. Лиза оборвала его с первого слова, и отношения их окончились. Другой господин, громко кричавший на собраниях, хотя и не пользовавшийся популярностью, предложил ей жить с ним гражданским браком. Возмущенная Лиза, вся в слезах, умоляла его уйти. Так проходила ее тяжелая жизнь. Утром она бегала по урокам и, казалось, забывала свое горе, а вечером мучилась от дум, воспоминаний и противоречий. Между тем здоровье все слабело; появился скверный сухой кашель, грудь начала болеть. Тем не менее одна мысль о смерти приводила ее в неизъяснимый трепет. Надежда на что-то лучшее не хотела ее оставить, и она решила ехать учительницей в сельскую школу.

«Там дети, эта святая, нетронутая, сила, — думалось ей, — может быть, в них-то и найду обновление».

И она уже горячо любила их.

«Ведь и в крестьянах много хорошего, — продолжала рассуждать она, — может они инстинктивно поймут таких скитальцев, как я, и не отвернутся… Только бы полюбили». И ей рисовалась картина, как будут к ней приходить крестьяне благодарить за успехи детей, а они, веселые, умненькие, сидя за книгами, тоже будут радоваться.

«О, здесь можно забыть всякое горе, потому что увидишь столько новых, здоровых жизней, столько непочатых сил для борьбы!»

Лиза уже знала теперь эту борьбу и сумеет к ней приготовить.

«Честные, сильные, добрые, — шептала она в умилении. — Только вот грудь болит, но это ничего, — скоро весна все исцелит».

Ей представлялось ее будущее житье.

«Говорят, на Волге, это хорошо… Там легче думается и чувствуется… И так далеко от цивилизованного мира. Это тоже хорошо. А потом и няня приедет…»

Ей вдруг стало очень легко. Все черные стороны исчезали, оставалась лишь светлая, тихая жизнь.

«Да, здесь воскресение и примирение со всем прошлым. Только бы сил побольше, а главное — любви…»

Она осмотрелась кругом. Среди снежной равнины мелькали огоньки, где-то лаяла собака.

— Андрей, что, приехали? — радостно спросила Елизавета Михайловна.

— Приехали, барышня, слава тебе Господи. Уж, видно, больно соскучилась. Да и шутка сказать, из Москвы изволишь ехать. Небось все косточки растрясла. Тоже чугунка томить людей любит. Орет, шумит, гудит, да и дело делает. Самому езжать не приходилось, а тоже видал. Диковинка!.. — говорил старик-ямщик, сам обрадовавшийся концу путешествия. — Эй, вы, голубчики! — прикрикнул он на лошадей, и они, радостно приободрившись, рысцой затрусили по гладкой дороге.

И крик Андрея, и его слова, и приближающиеся, мелькающие огоньки — все это ей необыкновенно понравилось. Она закуталась в плед и с ожиданием стала смотреть вдаль. Белая церковь резче выступала из ночной мглы; чернелись, слабо обрисовываясь, крестьянские избы.

«Новая жизнь, новые люди, — думалось ей. — О, если бы здесь не прожить бесследно! Пусть даже теперь и не оценят, — не нужно их благодарности; может когда-нибудь на могилу мою придет кто из бывших учеников, помолится, пожалеет, положит венок из полевых цветов. Да не нужно и этого, — только бы в сердце почувствовали. Господи, что-то будет!»

И ей хотелось верить в счастье и будущее.

Огоньки приближались, и некоторые дома уже рельефно выступали из глубокой теми мартовской ночи.

Загрузка...