Посвящаю сыну — лейтенанту Сергею Заюнчковскому
Станция буквально стонала от грохота проходящих эшелонов. Люди сновали туда-сюда, что-то искали, чего-то требовали, торопились, толклись возле привокзальной столовой.
Мы, тринадцать выпускников летной школы, как парашютисты из самолета, один за другим выпрыгнули из вагонов.
— Айда в комендатуру, — сказал кто-то, и все устремились к военному коменданту.
Возле дверей нас встретил подтянутый капитан в фуражке с ярко-малиновым верхом. Его распоряжения звучали скупо и четко. Он быстро осаживал любого, кто пытался проявить скандальную настойчивость и зазнайство.
Комендант вопросительно взглянул на нас — летчиков, словно спрашивая глазами: «А вам что здесь понадобилось?» Внимательно выслушав доклад, взял командировочное предписание и пригласил меня, как старшего по команде, к себе в диспетчерскую, вежливо попросив остальных подождать за дверьми.
В комнате, куда я с ним вошел, чувствовалось прифронтовое напряжение. Капитан отдавал распоряжения ровным тоном, продолжая заниматься нашими делами: «Перевести на пятый! Тридцать четвертый задержать до трех! Да! Нет!..»
— Так вот, старшина, — обратился комендант ко мне, — теперь здесь вашего полка нет. Сожгли его на земле. А то, что уцелело, куда-то перевели. Что мне с вами делать — ума не приложу!
Это известие меня ошарашило.
Капитан поднял строгие глаза и, заметив мое отчаяние, спокойно сказал:
— Сейчас пойдете копать котлован под узел связи. А там посмотрим…
Фронт принимал нас неприветливо, сухо, совсем не так, как это представлялось.
И тут мы привычно уловили завывающий гул приближающихся самолетов. Словно по команде, все подняли головы. Быстро оценив обстановку, мы бросились в сторону летящих бомбардировщиков. Навстречу ошалело бежала толпа. Застигнутые врасплох люди, следуя инстинкту самосохранения, удирали от самолетов, не ведая того, что бегут под бомбы.
Мы попытались остановить бегущих и направить в противоположную сторону. Но волна перепуганных, мятущихся в поисках спасения людей смяла нас, тринадцать возмущенных мальчишек.
Я спрыгнул на железнодорожный путь и медленно зашагал навстречу самолетам. За мной, как по команде, соскочили остальные.
Прикинув, откуда начнут сбрасывать бомбы, мы сократили, насколько это было возможно, расстояние до самолетов и шмыгнули в щель, вырытую в начале перрона. Там в углу сидел на корточках интендантский майор. Он в ужасе смотрел на вываливающиеся из самолетов бомбы и бормотал что-то бессвязное.
По всему было видно, что он принадлежал к наспех испеченным командирам из гражданских.
Справа с грохотом вспыхнуло оранжевое зарево, обрамленное черной бахромой порохового дыма. Осколок гулко шлепнул по брустверу и отскочил на дно окопа. Гнетущее это было мгновение. Но что оно по сравнению с тем, что пришлось увидеть потом. Только что пришедший состав с ранеными был разбросан по сторонам серийным бомбометанием. Мне — штурману было легко себе представить, какой высокой выучки «мастер» выложил серию точно вдоль всего состава.
Ужас сковал мое тело. Некоторое время я оцепенело смотрел на происходящее, потом бросился на помощь раненым. Затрещали рубашки, появились жгуты. Как нам пригодились наши знания по ГСО! (А ведь еще со школьной скамьи к занятиям по санитарной обороне несерьезно относились. А вон оно как все получилось!) Работали остервенело, не думая ни о чем, — лишь бы успеть помочь раненым. От душевной боли и досады за свое бессилие хотелось плакать. Я заметил, что у некоторых на глаза навернулись слезы.
Когда оставшихся в живых снесли на перрон, я оглянулся, у входа в диспетчерскую стоял комендант станции. Ничто не поколебало его манеру повелевать людьми. Не потерять в этом аду голову — черта истинного командира.
К нему подвели двух немецких летчиков с только что сбитого самолета. Вокруг сжималось кольцо женщин и красноармейцев. Вот-вот могло случиться самое страшное — самосуд. Капитан оглянулся и, увидев меня, приказал отвести немецких летчиков в диспетчерскую.
Не отдавая себе отчета, я зло скомандовал по-немецки:
— Идите, пока целы! Идите, говорю, а не то!..
Идущий рядом стрелок-радист, испуганно отшатнулся от меня и тихо спросил:
— Скажите, нас расстреляют?
Откуда мне было знать, как в этих случаях поступают? Я промолчал, поглядывая на унтер-офицера. Клименко подтолкнул его коленом и спросил разрешения выйти, чтобы поставить у дверей караул из наших ребят.
Скоро в диспетчерскую вошел комендант станции. Как всегда, капитан спокойно отдавал распоряжения: «Кран — на пятый! К третьему прицепить три пассажирских из тупика!..»
Он посмотрел на немецких летчиков и вплотную подошел к лейтенанту. Тот, словно очнувшись, повернулся в мою сторону и, чеканя каждое слово, произнес:
— Передайте вашему комиссару (он, видимо, решил, что малиновая фуражка — принадлежность комиссара), я не собираюсь продавать свою Германию, нам не о чем говорить…
Капитан выслушал перевод, взял немца за подбородок и процедил сквозь зубы:
— Молокосос!
Я озадаченно посмотрел на него, не зная, как перевести.
— Ладно, можно не переводить, — махнул рукой капитан. — Прикажите запереть его в кассе, и пусть сидит, пока не понадобится.
В комнату незаметно вошел батальонный комиссар. Он отвел унтер-офицера в угол комнаты и тихим голосом начал допрашивать. Я переводил. Допрос длился долго, скучно. Задавались какие-то, казалось, для такого момента нелепые вопросы. Есть ли у него дети? Чем он занимался до войны? Что он думает о той мясорубке, которую они только что устроили на станции? И что он ему посоветует сказать людям, стоящим около диспетчерской? Унтер-офицер задумался, приготовившись к самому худшему, и, не найдя что ответить, спросил у меня:
— А вы советский немец?
— Нет, я русский, но если бы я был немцем, то… — Договорить у меня не нашлось подходящих слов.
Когда унтер-офицера увели, я тоже хотел уйти.
— Разрешите идти?
— Подожди. — Комиссар устало смотрел мне в глаза. — Вот так-то, брат… А ты где это научился лопотать по-ихнему?
— Жил среди немцев долго. Меня один бывший поручик Скопинского полка обучал языку, Гейдеман его фамилия. Потом учитель в школе был немец Густав Густавович Бахман. Вот и научился…
— Так, так, значит, поручик… А сам ты чей будешь? Кто родители?
— Коммунисты, — сказал я тихо, словно бы давая понять, что подозревать меня — дело оскорбительное.
— Ну ладно, ладно, — примирительно сказал комиссар. — А все-таки расскажи о себе.
И я рассказал свою небогатую биографию, которая была у меня, как у всякого мальчишки, окончившего десять классов в тридцать девятом году, когда все поступившие на первый курс института были призваны в армию. Расспросы о родителях тоже были не длинные. Люди как люди. Работали, ездили на хлебозаготовки, организовывали колхозы, жили трудно, но весело. С гитарой и балалайкой вечерами собирались старшие братья и мужья сестер — все, как один, танкисты, и, как всегда, отец начинал наше застолье словами:
— Ну, танковый батальон, за здоровье пехоты!..
Батальонный комиссар слушал не перебивая. Он разглядывал меня, словно статуэтку в музее.
— Скажите, а пакет о назначении и личное дело с вами?
— Конечно. — И я полез в планшет, но, одумавшись, недоверчиво спросил: — А вам зачем?
— Давайте, давайте… У меня есть право распечатывать секретные пакеты. — Он улыбнулся, разорвал пакет и вынул мое личное дело.
— Отлично, — сказал он, ознакомившись с документами. — Значит, хотим летать?
Я пожал плечами, мол, что за вопрос? Наступила тишина, нарушаемая лишь скрипом сапог коменданта станции.
— Его я беру с собой, а остальных, Николай Николаевич, отошлите в штаб ВВС. Они там пригодятся, нечего здесь болтаться.
Уже сгущались сумерки, когда мы вышли на тихую пристанционную улочку и сели в «эмку».
Машина выбралась из неразберихи маленьких переулков и выехала в поле. Здесь комиссар остановил машину.
— А на войну небось без оружия собрался?
Я неопределенно пожал плечами. Начальству, мол, виднее, как мне идти на войну.
— Вот, вот. Как в бирюльки играем, вроде опереточных маневров. А тут, братец, убивают, между прочим… Возьми мой наган. И стреляй в каждого, кто надумает силой открывать дверцу машины. Он вытащил из-под сиденья автомат, положил его стволом вверх на левую руку. — Ну, поехали, старшина. И смотри в оба: здесь немецкие лазутчики завелись. Не прозевай, помни: остается жить тот, кто выстрелит первым.
Честно говоря, мне стало жутковато. Казалось, за каждым поворотом кто-то таится и вот-вот грянет неожиданный выстрел.
— Они переодеваются в милицейскую форму, — рассказывал комиссар. — Останавливают машину, берут документы и стреляют. Удивительно: у всех один и тот же бандитский почерк. В округе я знаю всех милиционеров, и, если наш разговор будет не клеиться, после слов «м-да сейчас…» — стреляй без команды.
Он замолчал, внимательно вглядываясь в темноту. Машину бросало на ухабах, густые клубы пыли обволакивали ее на поворотах.
Через час-полтора остановились. Комиссар вылез, осмотрелся, потом два раза мигнул фарами. Я стоял на обочине, мучительно напрягая зрение и слух в надежде что-нибудь различить в этой кромешной тьме. Вдали трижды загорелся огонек.
— Все в порядке. Поехали.
Машина фыркнула и помчалась к лесу. При въезде в него комиссар притормозил, и я различил около дерева человека, держащего в руках автомат. Необычность обстановки, таинственные сигналы, настороженность комиссара нагнетали чувство страха. Теперь все казалось враждебным. Я уже начинал сожалеть, что так бездумно согласился поехать бог знает куда. На ум приходили всякие нелепые ситуации со шпионами из кинофильмов. Словом, когда машина остановилась около избушки в густой чаще леса, у меня было твердое желание дорого продать свою жизнь.
На крыльце появилась какая-то темная фигура. Она не спеша спустилась к машине. Открылась дверца. И я оказался нос к носу с небритым человеком.
— Николай Андреевич, а это кто будет?.. Ну, убери наган! Чего доброго, со страху пальнешь, зелень! — И, не обращая внимания на меня, он стал вытаскивать какие-то узлы, коробки: — Гранаты привезли, славненько. Эка, и патрончики мировецкие!
Взвалив все разом, он, кряхтя и чертыхаясь, стал подниматься на крыльцо, и, когда открывал двери, слабая полоска света осветила его пустые петлицы.
И тут во мне заиграла старшинская кровь. Теперь это кажется смешным, но тогда стало ужасно больно за такую невиданную бесцеремонность в обращении со старшим по званию.
…Комиссар подтолкнул меня сзади, и мы вошли в просторную избу, освещенную сильной электрической лампочкой. В углу за печкой стояла радиостанция, возле которой сидела радистка, посреди стоял накрытый скатертью стол.
— Верочка, кончай слушать немецкие передачи. Позволь тебе представить нашего нового сослуживца Владимира Незвецкого.
— Мамочки, да он ранен! — с неподдельным ужасом воскликнула Верочка и тут же схватила индивидуальный пакет. — Садись! Ну, надо же, опять гадье стреляло. Садитесь, я сейчас мигом перевяжу. Ах, ну надо же! Прямо в первый день!..
— Да что вы, это же… Это так… — лепетал я, не зная, что сказать. — Это чужая кровь.
Верочка с удивлением посмотрела на комиссара.
— Николай Андреевич, его что, на дороге подобрали?
Мне стало обидно за себя. Один счел, что я типичный салага, вторая приняла за мальчишку, подобранного на дороге… Тут открылась дверь, и в комнате появился гладко выбритый немецкий офицер. Поверх белоснежной рубашки был накинут китель майора люфтваффе. Он с удивлением осмотрел меня с ног до головы и на немецком языке обратился к Верочке:
— Это что за зоологический уникум?
Ну нет, это уж слишком! Я шагнул навстречу майору и, чеканя каждое слово, сказал:
— Я не имею чести быть с вами знакомым, но ваша манера вести беседу дает мне право быть с вами столь же бесцеремонным.
— Ах вот как! Вы немец? — удивился майор.
— Нет, я русский, и запомните это накрепко…
— Ну, ладно, ладно, — вмешался комиссар. — Ты что, белены объелся! Тихий, тихий, а поди ж ты, какого неукротимого нрава. — Он осторожно взял у меня наган. — Давай, давай… Это же мой.
Верочка прыснула в кулачок, выскочила в сени и вернулась с кувшином воды и тазом.
— Умойтесь и снимайте гимнастерку, я мигом прополощу, завтра будет как новенькая.
Мне хотелось очень многое сказать: припомнить раненых на вокзале, лейтенанта на допросе и вообще бросить в лицо этому гладкому немцу, что час расплаты придет и пусть тогда не ждет от меня пощады… Уж я поработаю пулеметами!
Я продолжал вести немой диалог со стоящим передо мною немецким майором. Мне очень хотелось сказать ему что-нибудь такое, чтобы заставило побледнеть этого наглеца, возомнившего себя невесть кем. Верочка подала мне полотенце и просто сказала:
— А у вас есть мама?
— При чем здесь мама?
— При том, что ваша жесткость вряд ли пришлась бы ей по душе. — Она взяла кувшин, вылила остатки воды и вышла в сени.
Майор скрылся в своей комнате. Комиссар примирительно положил мне руку на плечо и тихо шепнул:
— Не шебуршись. Скоро для тебя все станет ясным.
Гнев прошел. Я стал мучительно прикидывать, куда попал. Молчаливо наблюдающий сцену красноармеец с медвежьими повадками бросил в мою сторону взгляд, полный сочувствия и понимания.
Вошла Верочка и начала накрывать на стол.
За ужином царило томительное молчание. Тихо позвякивали невесть откуда взявшиеся в этакой глухомани серебряные ножи и вилки.
Комиссар, чтобы разрядить обстановку, спрятал руки за спину и весело подмигнул Верочке.
— Ну угадай, что я вам принес?
Все оживились и с интересом смотрели на комиссара. Верочка своим звонким голоском перечисляла все, что казалось ей несбыточной мечтой: «Земляничное мыло! Браунинг! Книжка «Рожденные бурей»! Батарейки к карманному фонарю! Часы!» Но, увы, в ответ слышалось только: «Не угадала».
— Вот! — и он торжественно потряс двумя банками сгущенки. — Для Верочки и Володи.
Немецкий майор мягко улыбнулся. Верочка захлопала в ладоши и тут же предложила сделать тянучку или кофе с молоком. Потом каждый стал предлагать, с чем лучше всего употребить сгущенку, и когда последние льдинки ссоры были растоплены, комиссар торжественно, но уже серьезно объявил:
— Герр майор, вот вам штурман. Соловьев, тащи мундир. А ты, Володя, примерь!
Я повертел в руках немецкий мундир, с грустью поглядывая на свою сырую гимнастерку, и все еще не понимая, в чем дело, стал медленно натягивать его на себя.
— Смотри, как в лучших ателье Берлина. В самый раз.. Вот тут подстрочить, здесь подштопать, погладить, и мундир первый класс.
Майор ходил вокруг. По его лицу нельзя было угадать, доволен он или нет. Когда причиндалы немецкого летчика были надеты, каждый счел своим долгом что-то поправить, смахнуть прицепившуюся нитку…
— Славно, славно! — с удовольствием повторял комиссар..
Я уже успел заметить, что этот человек обладал удивительной способностью казаться всегда довольным. Внешне ничто не выдавало его озабоченности и планов. Его желания входили в жизнь людей исподволь, незаметно, так, будто бы они принадлежали им самим. Он не командовал людьми, он руководил ими. Все, что он ни делал, было подчинено главной цели. На внешние атрибуты власти он не обращал внимания. Моя училищная строевая выучка — щелканье каблуками, вытягивание в струнку — вообще его не интересовала.
Ему было нужно знать, что я за человек. Он мог простить тяжкий проступок, но он никогда не стерпел бы непорядочности. Вопросы чести им понимались не в романтическом ореоле, а глубоко человеческой ответственности перед самим собой и людьми за все, что совершаешь. Его манера общения с людьми покоряла задушевностью. Каждому хотелось делать так, чтобы это было приятно всем и ему в особенности. В его «хозяйстве» (это слово только начинало входить в обиход) царила атмосфера непринужденности. Каждый выполнял свои обязанности с охотой и проявлял максимум выдумки. А для проявления изобретательности поприще было необъятное: трудно было с бензином, с охраной, а тут еще проблема секретности операции. Здесь его не просто слушались — ему беспрекословно подчинялись. Даже внешне сдержанный, суховатый во взаимоотношениях немецкий майор всякий раз, разговаривая с ним, становился улыбчивее, светлее.
Так незаметно для самого себя я вошел в этот коллектив.
— Так вот, старшина, будете летать с герр майором на разведку… — Я заметил, что комиссар не случайно менял «ты» на «вы», это означало переход к официальному обращению по службе. — Вы должны вести воздушную разведку с максимальным углублением в тыл противника, особое внимание следует уделять участкам сосредоточения пехоты противника.
«Что же, разведка так разведка, тоже интересно», — подумал я, и мне захотелось сейчас же поглядеть на немецкий самолет, на котором предстояло летать.
…В 3.20 Соловьев тихо произнес: «Подъем». Быстро по привычке я надел свое старшинское обмундирование, перекинул планшет через плечо, убедился, на месте ли штурманская линейка, ветрочет, и выскочил на улицу, застегивая на ходу ремень.
Невдалеке я увидел комиссара. Рядом с ним стоял высоченного роста автоматчик. Комиссар улыбнулся.
— Сразу видно, из училища. Иди переоденься. Нашу форму будешь надевать по престольным праздникам.
Я вернулся в избу и в дверях столкнулся с майором. Дал ему дорогу и хотел было проскочить внутрь, но меня остановило его вежливое:
— Господин унтер-офицер, по утрам принято говорить «доброе утро» и не суетиться, когда пропускаете старшего по званию.
От неожиданности я вытянулся, не зная, что сказать. Потом махнул рукой, мол, отвяжись ты, вбежал в комнату, быстро переоделся. Схватил кожаную куртку и бегом помчался к комиссару. Тот стоял рядом с майором. Верочка переводила их разговор. Говорили явно обо мне.
Майор искоса глянул на меня и, улыбнувшись, сказал:
— Не обижайтесь, но впредь я с вами буду поступать так, как это принято в люфтваффе. Вы меня многим обяжете, если избавитесь от вашей русской привычки видеть в своих офицерах старших товарищей. Поймите меня правильно, все это может стоить нам головы. Вам хотелось бы потерять ее таким глупым образом?
— Нет!
— Не просто нет, а никак нет, герр майор!
Вежливый, но непререкаемый тон начальника всегда обезоруживал меня.
— Никак нет, герр майор!
Немец остался доволен ответом. По дороге к самолету он показал, как стоят по команде «смирно», как должна быть надета пилотка, с каким почтением я должен следовать за ним, и вообще началась в полном смысле слова дрессировка. Невольно вспомнилось то, что нередко мои закадычные друзья по училищу называли муштрой, которой, по их мнению, я злоупотреблял в эскадрилье.
Мы расчехлили самолет. Это был тот знаменитый полутораплан «Хеншель-126», который впоследствии приобрел кличку «костыль». Майор охотно рассказывал обо всем, что меня интересовало. Мое плохое знание немецкой авиационной терминологии порою заставляло его дважды объяснять что-либо, но он не раздражался. Я залез в свою кабину. Вертанул турель, каким-то наитием понял, как перезаряжается спарка пулеметов, уперся в наплечники и резко перебросил пулеметы с борта на борт. Щелкнул тумблером радиостанции, переговорного устройства. Хоть и небольшой был опыт, но любовь к авиационной технике в училище сделала свое дело.
Майор молча следил за моими действиями. А я, забыв об обидах, о дисциплине — обо всем на свете, по-мальчишески упивался видом новой техники. И, когда первое любопытство было удовлетворено, я крикнул майору:
— Герр майор, отличнейшая машина. Только пулеметы слабоваты. Сюда бы наши ШКАСы. Из этих пехотных тыркалок только по воронам стрелять. — Майор молчал. — А как на взлете триммер работает?
Он влез на крыло и спросил:
— Управлять самолетом учились?
— Нет, конечно, но после войны непременно пойду летчиком в ГВФ. Я ведь до военного училища на первый курс дирижаблестроительного института имени Циолковского поступил. А нас всех в военные училища послали. Чувствовали, что война с вами будет.
Майор замолчал. Я почувствовал, что сказал не то, что надо, и поспешил добавить:
— Прогревать начнем, а?
Мотор фыркнул и загудел.
К крылу подошел Соловьев и махнул майору. Тот сбросил газ, выключил зажигание. Легко спрыгнув на землю, он впервые улыбнулся при виде моих взъерошенных волос и счастливых глаз.
Майор и Соловьев ушли. Я протер потеки масла, закрепил капот, привычным взглядом окинул подкосы, шасси и, распевая: «Там, где пехота не пройдет, где бронепоезд не промчится, угрюмый танк не проползет, там пролетит стальная птица», — направился к избе.
Ели молча, думая каждый о своем. А когда солнце выглянуло из-за горизонта, в избу ввалился огромный автоматчик. Буркнув «Здрасте!», он взял миску, наложил себе каши с мясом, сел в угол, быстро позавтракал и полез на печь. Буквально через считанные секунды оттуда послышался его громкий, раскатистый храп.
Майор подвинул к себе Стакан с кофе и, посмотрев на меня, сухо сказал:
— Впредь не петь никаких советских песен. — Слова его звучали категорично, как приказ. — Я научу вас нашим. И вообще, поменьше говорите на русском языке.
Первое задание было не таким уж сложным. Надо было просмотреть линию железной дороги и вернуться над степным шляхом домой.
Я разложил карту и стал прокладывать курс, делая необходимые пометки. Настроение было прекрасное. Ко мне подошел майор, взглянул на проложенный курс и, не удостоив меня взглядом, произнес:
— Вот здесь перелетать фронт нельзя. Заметят, что мы рано утром возвращаемся из русского тыла. Невольно у постов наблюдения возникнет вопрос, кто мы. Уверяю вас, через час в центре постов станет ясно, что здесь что-то нечисто, и будет отдан приказ истребителям затребовать у всех самолетов нашего типа пароль «Я свой самолет». Подумайте лучше…
Я виновато моргал глазами, понимая всю несерьезность своего решения.
Конечно, откуда мне было знать, где летать на бреющем, чтобы не получить пулю от своей или вражеской пехоты. Палят ведь сдуру, со страху, да и вообще перепутать не мудрено. Пехота тогда скверно разбиралась в типах самолетов. Так что прокладка курса, поначалу казавшаяся мне плевым делом, несколько раз была подвергнута строжайшей критике. Вероятно, со стороны я выглядел смешно. Комиссар и Соловьев переглядывались, майор высокомерно наблюдал за тем, как я перекладываю курс. В руках у Верочки звонко сломался карандаш. Я вздрогнул. Она, глядя на меня, со вздохом сказала:
— Если на вас нападут советские истребители, не забудьте пароль: «Киржач». Поставьте фиксатор на волну взаимодействия, чтобы быстро переключиться.
Все кончилось тем, что майор тихонько сдвинул меня в сторону, провел одну линию, потом другую и произнес: «Остальное как у вас. Считайте!» — и он подвинул мне штурманскую линейку. Принятие части моего предложения несколько подбодрило меня. Верочка улыбнулась. Майор стоял позади меня, внимательно сверяя правильность учета магнитных склонений, промера расстояний. По общему времени полета выходило, что бензина будет в обрез, и я неуверенным голосом заметил:
— На неожиданности у нас не будет ни литра бензина. — Сказав это, я нерешительно посмотрел на майора.
Он, словно очнувшись, взглянул на расчет и отменил одну из своих поправок.
Взлет был коротким. Сделали горку и сразу стали набирать высоту. Я прилежно по нескольку раз сверял правильность поправок бортовых графиков курса, боясь получить замечание. Вскоре появилась прерывистая ленточка передовых окопов. Майор сделал несколько зигзагов вдоль фронта, не предусмотренных курсом и, резко снижаясь, пошел в сторону немецкого тыла. Я вертелся, как лещ на сковороде, боясь проворонить истребитель или какую-либо наземную цель.
На немецкой стороне шла размеренная прифронтовая жизнь. Изредка появлялись эшелоны крытых вагонов, в отдельных рощицах стояли какие-то части. Было видно, как солдаты запрягают лошадей, толпятся возле кухни. У меня мелькнула мысль: «А что, если стегануть из пулемета». Но тут майор оглянулся, в переговорном устройстве послышался его недовольный голос: «Не вздумайте стрелять!»
Под нами появился тяжело двигавшийся состав. Танки! Сердце учащенно забилось. Мы прошли над составом, потом вернулись обратно и полетели вдоль железнодорожного полотна почти на уровне крыш офицерских вагонов. Двадцать два танка, пять бронетранспортеров, один тягач «черт» и грузовые машины, заваленные ящиками. Танкисты сидели на платформах и радостно нам махали.
— Ответьте же им. Не сидите, как приклеенный, — послышался в наушниках голос майора.
Я сделал из кабины несколько вялых движений рукой. Мне бы сейчас не приветствовать, а шарахнуть по ним из пулеметов. Вот и остались бы эти танки без танкистов. Я включил рацию и вызвал Верочку. Короткая сводка цифр. Срочность данных была очевидна. Хотелось добавить еще что-нибудь по-русски, чтобы Верочка поняла, какая у меня душевная маета. Майор прибавил обороты, взял ручку на себя и, заложив глубокий вираж, пошел в сторону от железной дороги. Я спросил его, почему он так резко изменил курс. Он приказал выключить рацию и занудливым, ровным голосом отчеканил:
— Потрудитесь выполнять инструкции, передачи должны быть краткими, вы не на сцене.
Я молчал. Он был прав. Чуть выше нас прошла пара барражирующих «мессеров». Они свернули с курса и пошли в нашем направлении. Я доложил. Майор приказал «пробежать» по диапазону приема. Интуиция не обманула его. На волне взаимодействия «мессера» предупреждали нас о том, что в этом районе был замечен русский истребитель-охотник. Майор махнул крылом в знак того, что понял, и пошел бреющим, чуть ли не сбивая верхушки деревьев. «Мессера» провели нас немного и отвалили в сторону, пожелав счастливого пути…
…На аэродроме нас ждал «сюрприз». На второй вылет не было бензина. Соловьев, нелепо вытягивая руки по швам, оправдывался. Майор вопросительно смотрел на меня в ожидании перевода.
Известие вывело его из себя. Он приказал мне оформить карту-донесение и объявил, что сегодня у нас будет день занятий немецкими уставами, языком и штурманская подготовка.
К вечеру занятия прервал приехавший бензовоз. Процедура заправки была сложная. В целях секретности у шофера забирали машину и баки заправляли сами. Комиссар был недоволен большим числом лиц, принимавших участие в осуществлении операции. Встречи с кем бы то ни было запрещались. Самолет зачехлялся полностью. Маскировали площадку под аэродром ГВФ. Но нельзя сказать, чтобы все это выглядело убедительно. Создавалось впечатление, что, не будь комиссара, от операции ничего бы не осталось. Только его верный Соловьев и, подозреваю, наш бессменный часовой Передерий знали, чего это стоит комиссару. Они постоянно о чем-то шептались, где-то часами, а то и целыми днями пропадали, неизменно появляясь с чем-нибудь необходимым. Хозяйством ведала Верочка. Она успевала сидеть у рации, топить печь, готовить борщи, кулеши. Во второй половине дня появлялся наш верный страж Передерий, который каждую ночь, как тень, бродил вокруг «хозяйства», внимательно наблюдая за появлением чужих лиц. На майора и меня смотрели как на привилегированных. Потом я узнал, что «привычка» комиссара спать на сеновале не что иное, как добровольное дежурство ночью в неспокойные, по сведениям районного отдела НКВД, ночи.
Однажды, когда мы вернулись из полета и делились впечатлениями по поводу увиденного, на окраине аэродрома мелькнуло чье-то платье. Туда стремглав бросился Передерий. Вскоре он появился вместе с какой-то женщиной.
— Ой, ратуйте, люди добрые! Убивают! — причитала она.
— Какая вас нелегкая сюда занесла?.. — спросил ее комиссар.
— Ой, я здешняя, из Дублян, знаете, около станции? Корову ищу.
Комиссар повел женщину в избу. Неожиданное появление ее серьезно нарушило привычный порядок. Передерий и Соловьев, взяв автоматы, ринулись обследовать кусты. Майор, сделав кое-какие уточнения в донесении, пошел к самолету, чтоб осмотреть мотор.
Наши с ним отношения постепенно входили в нужную колею. Я исправно изображал унтер-офицера, он — строгого майора. Учиться приходилось многому. Особенно интересно проходили уроки немецкого языка. Майор знал много стихов, пел разные песни и требовательно относился к их заучиванию. Я мог запомнить на всю жизнь самые длинные формулы, но на стихи у меня была плохая память.
Наконец он понял, что мои мозги годны только для расчетов, техники и военного дела.
— Вы редчайший экземпляр филологической тупости, — как-то заключил он в сердцах.
Я радостно подтвердил:
— Jawohl!
Он понял также, что у меня есть другие достоинства, которые следует развивать, и принялся это делать с удивительным упорством. Буквально не по дням, а по часам я становился истинным унтер-офицером: исполнительным, пунктуальным, инициативным в штурманских делах, схватывающим на ходу все хитрости воздушной разведки. Одного я не понимал: куда он клонит? Зачем ему делать из меня истинного немца? Однако быть с ним вместе мне становилось все интереснее и интереснее. Он знал многое. Интересно пересказывал содержание романов европейской классики. Я мог слушать его часами. Его необъятные знания полонили меня. Пожалуй, они-то и стали причиной безропотного подчинения его авторитету. Более того, я стал искать с ним встречи.
…В избе творилось что-то невообразимое. Женщина то истошно кричала, то униженно умоляла отпустить ее с богом.
— Что будем делать? — спросил у меня комиссар.
— Расстрелять, — ответил я и отошел к краю стола.
Женщина умолкла, со страхом глядя на мой Железный крест. Я подошел к ней и в упор процедил:
— Вы можете говорить по-человечески или нет?
— Ой, как же, могу, все могу, только отпустите до хаты. Да за что меня так, за любопытство? Ну как же, летает и летает какой-то самолет. Ныр — и нету его. А вот был и весь вышел. Простите бабу глупую. Не видела я никогда его близко, вот и пришла поглядеть.
Выяснилось, что она жена председателя сельсовета. Было решено поехать проверить ее слова и заодно сдать донесения. Поручили это мне, Верочке и Соловьеву. Соловьев бесцеремонно втолкнул в машину задержанную и, поставив между ног автомат, стал ждать, когда я сяду с другой стороны. Быстро переодевшись, я схватил документы, карту, получил от комиссара указания, как и что делать на узле связи.
Ехали молча. Баба искоса поглядывала то на Соловьева, то на меня. По ее представлениям, здесь было что-то нечисто. Один был всамделишный красноармеец, вероятно, напоминавший ей мужа, другой чистый оборотень — то советский летчик, то немецкий офицер.
Подъехали к покосившемуся дому. Навстречу вышла старенькая женщина и стала, всхлипывая, обнимать Верочку. Соловьев, как монумент, сидел неподвижно, безучастно глядя вперед.
В доме стояли два телеграфных аппарата СТ-35 и несколько телефонов, Верочка зашла в боковую дверь. Мне пришлось ориентироваться самому.
— Кому здесь донесение передавать? — обратился я к сидящему в углу человеку средних лет.
— А вы кто такой?
— Я? — И тут я понял, что у меня нет имени. Я просто старшина авиации без документов.
Человек вышел из-за стола, внимательно рассматривая меня. Он нажал под крышкой стола кнопку, и в дверях вырос плечистый красноармеец с синими петлицами. Он подошел ко мне и, оттирая грудью в угол, взял донесения. Это уже было слишком. Во мне вспыхнули старшинские привычки ставить рядовых на место, когда они забывают о субординации.
— Это еще что за новшество в армии! — оттолкнул я его и выхватил донесение.
Красноармеец схватил меня за руку и ловко ее вывернул.
— Потише здесь, а не то… — И он, прижимая меня к стене, спокойно отобрал документы.
В это время отворилась дверь и вошла Верочка.
— Симаков, вы свободны!
Красноармеец отпустил мою руку и, расправив складки гимнастерки, деловито вышел из комнаты.
— Володя, вы и тут успели повздорить? С вами не соскучишься.
Человек в очках стоял перед ней навытяжку и ждал распоряжений. «Вот чудеса, — подумалось мне. — Наверное, Верочка не просто радистка».
— А вы куда смотрите, Архипыч?
— Да как же, Вера Павловна. Подозрительным он мне показался. Сапоги немецкие, посреди все русское, а сверху опять же немецкая пилотка…
Уточнение деталей донесений по аппарату заняло немного времени. Сразу видно было, что на той стороне провода опытный авиатор, знающий свое дело. «Передайте исполнителям, — стучал аппарат, — большую нашу благодарность за то, что они обнаружили танковую дивизию…» Все мелкие невзгоды остались где-то там, далеко… От радости я крепко поцеловал Верочку. Она радостно улыбалась.
— Понимаете, Верочка, а мой майор говорит, что наши данные для Красной Армии бесполезны. Все равно нечем отражать танковые атаки. Это мы еще поглядим, как нечем! Найдется, все найдется…
Потом мы поехали искать дом задержанной.
— Вот, вот моя хата, — затараторила она, когда мы подъехали к беленому дому с соломенной крышей.
Мы вошли в дом. Кругом была идеальная чистота. С лавки, кряхтя, поднялся хозяин.
— Ой, чоловик мой! — Она бросилась обнимать его.
Хозяин властным жестом отодвинул ее в сторону, спросил:
— Зачем пожаловали, Вера Павловна?
— Да вот хотим выяснить, чья это будет женщина.
— Как чья? Моя жонка… Да цыц ты, балаболка!
Вера все рассказала в общих чертах. Хозяин почесал затылок:
— И чего тебя черти носили в такую даль, а?
Женщина пыталась оправдаться. Хозяин стал надевать сапоги, не перебивая жену. Понять же что-либо из ее слов было просто невозможно. Наконец он своей широкой рукой прикрыл ей рот:
— Будя! Ясно! Шпионов искала… — И, уже обращаясь к нам, не торопясь объяснил, в чем дело.
Я диву дался, как он расслышал все это в скороговорке жены.
— Так как же нам быть?
— В тюрьму ее! — грозно прогремел председатель сельсовета, а сам заговорщически подмигнул нам.
Невозмутимый Соловьев, подыгрывая хозяину, вскинул автомат.
Баба, крестясь, отступила.
— Ну, сорочье твое племя, клянись перед своим богом, что будешь молчать как рыба.
Была произнесена страшная клятва. Прасковья облегченно вздохнула и снова спряталась за мужа, с опаской поглядывая на Соловьева.
Я заметил, что Вера была предельно серьезной. Ее не забавлял весь этот спектакль. Наконец что-то решив, она подошла к Прасковье и ласково попросила:
— Прасковья, вы уж извините, но мы просили бы вас немного поработать у нас. Прокопий Никанорович, вы уж не взыщите, нам такие люди, как Прасковья, очень нужны.
Прокопий Никанорович, смекнув в чем дело, немного поартачился для виду и согласился.
Возвращались мы, веселясь и комментируя прошедший день. Прасковья сидела, словно в рот воды набрав. Видимо, страшная клятва возымела свое.
Приезд Прасковьи не оказался неожиданным для комиссара. Это обстоятельство лишь укрепило меня в мысли, что Верочка пользуется его особым доверием.
А когда разговор коснулся конфликта в районном узле связи, комиссар улыбнулся:
— Моли бога, Володя, что Верочка подвернулась, а не то быть тебе битому.
Однажды комиссар, предварительно разослав людей по разным делам, усадил меня и майора перед собой и затеял разговор издалека. Решил он разработать новую операцию с полетом в дальний тыл. Надо было выяснить, где у противника стратегические резервы, каковы направления их движения. Вся трудность заключалась в том, как дозаправиться на немецком аэродроме. Партизанские отряды еще только создавались, устойчивой связи с ними не было. Единственное, чем мы располагали, это подлинными личными документами и фальшивыми полетными листами, которые нетрудно было сфабриковать, так как немецкая авиадиспетчерская служба относилась к ним как к ненужной формальности, ибо все пролеты и посадки дублировались телеграфом через штабы.
Когда все было десятки раз обдумано и проиграно, приступили к проведению операции. Еще раз выверив расчеты, мы ранним утром шагали к самолету в окружении всей нашей дружной маленькой колонии. Даже Прасковья, уже привыкшая к нашим обыденным полетам, наитием поняла, что мы отправляемся на рискованное дело. Она стояла на крыльце, держа в руке тарелку, и крестила нас на добрый путь. На опушке леса появился наш верный страж Передерий. Огромный, как всегда скупой в разговоре и в движениях, он мрачно смотрел на проходящую мимо него цепочку съежившихся от утреннего холодка людей. Комиссар шел с майором и молчал. Верочка незаметно подошла ко мне на повороте, а когда все скрылись, приподнялась на носки и, обняв, крепко поцеловала.
— Я буду ждать тебя, слышишь? Ты же сам говорил, что у летчиков есть такая примета: если их ждут, они возвращаются невредимыми.
Из-за поворота мы вышли, словно между нами ничего и не было. Пока прогревали мотор, провожающие стояли в стороне. Самолет начал разбег, я в последний раз взглянул на Верочку…
Мы вошли в облачность, чтобы скрыться от наших истребителей. Фронт затаился в предутренней тишине. В разрыве облаков на земле были видны наши и немецкие артиллерийские позиции.
До войны нам нередко говорили, что обнаружить такие позиции дело нелегкое. Тщательная маскировка меняет их очертания. А тут все было как на ладони.
Одно мне показалось странным. Немецкая сторона словно замерла, на советской виднелись то повозка, то какой-нибудь автомобиль. Я сообщил о своих наблюдениях майору. Он ответил, что заметил это и пытается понять, в чем дело.
Занятые рассматриванием земли, мы не заметили, как над нами проскочил И-16. Советский летчик, увидя нас, заложил глубокий вираж. Я дал длинную очередь с таким расчетом, чтобы она заставила летчика отвалить в сторону. Но он это сделал в самый последний момент. Руки немели при мысли, что это свой, какой-нибудь Васька и, на тебе, срубит нас не за понюх табаку. Майор сделал горку, и мы скрылись в облаках. Вдруг на волне немецкого взаимодействия я услышал:
— «Хеншель», возьмите влево, там облака гуще. Мы идем к вам на выручку.
Это была дежурная пара «мессеров», барражировавшая в квадрате. Надо было уходить и от них.
Мы вырвались из облаков и пошли бреющим полетом над степью. И тут только я понял, что потерял ориентировку. И на вопрос майора «где мы?» промолчал, разглядывая похожие друг на друга украинские села. Майор с усмешкой заметил:
— Может быть, нам забежать в сельсовет и спросить?
Мне было не до шуток. Если в ближайшие пять-десять минут я не определю место, операция провалится из-за перерасхода бензина.
— Спокойно, унтер-офицер, — пробормотал майор.
Самолет стал рыскать в поисках заметного ориентира. Наконец ориентир был найден. Небольшое озерцо с церковью и отводом шоссейной дороги я воспринял как подарок судьбы. Майор улыбнулся. Это была его первая улыбка.
Вскоре мы легли на свой курс и пошли вдоль железнодорожного полотна. Дорога была буквально забита составами. Эшелоны, что называется, шли один в хвост другому. Я включил рацию и передал свои наблюдения. Связь работала бесперебойно. В сухих ответных цифрах проскочило лишь два слова: «Почему молчали?» Рассказывать было некогда. Разведданные увеличивались как снежный ком. Майор заметил, что в составах нет ни боевой техники, ни живой силы. А когда мы сделали облет одного из них, стало ясно, что везут боеприпасы. Постепенно прояснялась картина: немецкая армия изготавливалась к очередному прыжку на нашем участке фронта.
Миновали зону радиуса действия советских истребителей. Майор облегченно вздохнул и произнес:
— Берите управление на себя. Надо перепроверить расчеты по бензину.
Я вставил ручку в гнездо, закрепил педали и осторожно повел самолет по горизонту, внимательно следя за компасом.
Через некоторое время я почувствовал, что майор осторожно корректирует меня. Наконец он оторвался от расчетов:
— В пределах нормы. Мне показалось, что с бензином у нас швах. Идем на дальнюю авиабазу.
При подходе к базе мы увидели на взлетной площадке двухмоторные бомбардировщики «Дорнье-215». Это было как нельзя кстати. Разумеется, стартовый персонал был занят ими и наша посадка на краю аэродрома будет не замечена.
Майор буквально «притер» самолет к земле. Мы отрулили в самый отдаленный пустой угол, выключили мотор. Теперь начиналось самое главное.
Майор огляделся, вблизи никого не было. Он снял куртку, чтобы виден был его Железный крест и майорские погоны, внимательно посмотрел в зеркальце, извлек откуда-то фуражку, пристегнул шлем с очками к поясу, напомнил мне, что открывать огонь из спаренных пулеметов только в том случае, если он снимет фуражку. В остальном действовать по обстоятельствам…
Я уже в который раз проверил пулеметы, внимательно осмотрел ленты, попробовал турель, поставил триммеры на взлет.
Майор шел спокойно, как у себя дома. Я искренне восхищался его выдержкой, умением себя вести в любой обстановке. Вдруг у меня под ногами раздался чей-то голос:
— Господин унтер-офицер, ну как там на фронте?
Сердце остановилось… Я со страхом посмотрел вниз и увидел какого-то моториста. Он приветливо улыбался. Я что-то промычал и опустился в кабину, лихорадочно соображая, что делать.
— Господин унтер-офицер, а ваш майор, вероятно, большой начальник? Вы давно с ним летаете? Я всего две недели на фронте. Интересно все. Как вы думаете, война скоро кончится?
— Вряд ли, — буркнул я и испугался собственного голоса.
— А почему? Наши к Днепру скоро выйдут… Кончится война, поеду в Тироль, буду опять работать с туристами. Интересно. Разные люди, красивые женщины. Шик!
Молчать дальше было нельзя, а страх за произношение сковывал мысли. Уж не знаю, как это случилось, я выдавил из себя одну из заученных фраз:
— Слушай, приятель, у вас не найдется патронов под мои пулеметы? Понимаешь, встретили истребитель, ну и поистратился…
— Чего-чего, а этого у нас хватает…
Не прошло и пяти минут, как он приволок пару ящиков снаряженных лент. Я, не отрывая глаз от диспетчерской, за дверью которой скрылся майор, втащил ящик в кабину.
Вдруг дверь отворилась, вижу… майор вынимает носовой платок, поднимает руку к фуражке, берет ее за козырек… Расстегиваю кобуру, выхватываю парабеллум, но рука медлит. Моторист доверчиво смотрит на меня своими добрыми голубыми глазами. Стрелять в человека… страшно в первый раз. Щелкнул предохранитель, я еще раз взглянул на майора и увидел, что тот нарочито натягивает фуражку на уши, показывая тем самым, что все в порядке. У меня вырвался вздох облегчения. Моторист замолчал. Он удивленно смотрел на мое побледневшее лицо, не подозревая, как близка была его смерть.
Майор подошел к самолету. Моторист вытянулся.
— Вам что здесь надо?!
Моторист щелкнул каблуками и скрылся. Как я потом узнал, в диспетчерской майор попросил бензина дозаправиться под тем предлогом, что его молодой штурман потерял ориентировку и за это по правилам ему грозит служба в пехоте. Неписаные законы авиационного товарищества не могли допустить этого. Тем более что об услуге просит столь заслуженный пилот. При большом расходе горючего на авиабазе для бомбардировщиков 300—400 килограммов было пустяком. Майор договорился, что диспетчер не станет посылать телеграфное уведомление о посадке и списании бензина с части. Стоило только послать в отдел перелетов такую телеграмму, как немедля приказали бы арестовать экипаж до выяснения.
Через полчаса пришел бензовоз. Заправили нас, что называется, «под пробки». Шофер козырнул и попросил расписаться. Самое трудное было позади. Подходила пора обеда, мы вытащили бортовые коробки с едой, вкусно приготовленной Прасковьей Никитичной, и уселись есть. Бутерброды запивали молоком, которое специально накануне привез Соловьев из деревни. Майор аккуратно завернул остатки еды в парафиновую бумагу и, не говоря ни слова, полез в свою кабину. «Да, с ним не поговоришь», — подумал я. А мне так хотелось рассказать обо всем, что пережил. Меня буквально распирало от сознания, что моторист не распознал во мне русского. Но майор был занят своими нелегкими мыслями. О чем он думал в этот момент? Может быть, ему взбудоражил душу этот аэродром, работающий, судя по взлетам и посадкам, как мозеровские часы. Может, быть, ему захотелось сесть в «Дорнье-215» или выкинуть что-нибудь этакое на «Мессершмитте-109». Конечно, он был прежде всего летчиком, а не разведчиком, этот неразговорчивый наш немецкий друг.
— Я доволен вашим поведением и вашей предусмотрительностью, — обернувшись, сказал он.
Похвала была мне приятна. Я вытянулся в кабине и щелкнул каблуками на немецкий манер. Майор улыбнулся.
…Теперь мы летели безмятежно. Это был глубокий тыл. Никто здесь не копал противотанковых рвов, окопов, не валил лес, не видны были толпы гражданских беженцев. Земля словно замерла. Только вдоль железных дорог время от времени встречались станции, на которых толпились солдаты да стояла кое-какая техника.
Майор заметил:
— Все силы на фронте, все до капли. Смотрите, эшелон с битой техникой.
Мы начали снижаться, чтобы посмотреть на груз. Это были преимущественно сгоревшие немецкие танки. Танки без единой дырки в броне, те самые, которые наши солдаты жгли бутылками. Их было много! И вот наш искореженный Т-34. Он будто звал в бой своим поднятым вверх стволом. Я видел только его: Он одиноко смотрел на меня своими боковыми дырами, словно говоря: «Смотри, брат, что они со мною сделали!»
Подходило время ложиться на обратный курс. Майор круто заложил вираж. Я вызвал землю. В наушниках послышался облегченный вздох Верочки: главное было позади.
По замыслу, фронт следовало перелетать наикратчайшим путем, но за нами увязались два «мессершмитта». Они, вероятно, решили прикрыть наш перелет. Пришлось отворачивать от своего аэродрома.
Бензин был на исходе. Идти на свой аэродром было нельзя. Неожиданная «любезность» немецких летчиков серьезно осложняла наше и без того бедственное положение. Майор заложил такой крутой вираж, что я зажмурился, видя, как на нас набегает земля. Похоже, что мы падали. Но то был мой майор — мастер точного расчета! Чуть не касаясь земли, мы скользнули вдоль просеки, резко изменив курс. Истребители прошли вперед, и скоро мы их потеряли из виду. Наша рация открытым текстом звала нас. Голос Верочки дрожал, срывался. По их расчетам, у нас вот-вот должен был кончиться бензин. Они просили сообщить место вынужденной посадки. А мне нельзя было включать рацию на передачу.
По секундомеру это длилось недолго, но мне показалось, что прошли часы. Сели мы буквально на чихе. Самолет не докатился до своей стоянки двадцать-тридцать метров.
Какая это была встреча! Нас обнимали, целовали. Майор улыбался и смущенно повторял: «Ну что вы, ну что вы, пустяки». Прасковья, прислонившись к углу печи, краешком платка утирала украдкой слезу. Соловьев от волнения взял свою миску и вышел на крыльцо. По всему было видно, настрадались они здесь вдосталь. Заглянул в избу наш верный ночной страж Передерий. Он как бы пересчитал всех, потом увидел меня и улыбнулся. Махнул рукой, мол, все в порядке и скрылся в кустах. Донесение отправили с бензовозом, на котором прибыл тот самый Симаков, который чуть было не вывернул мне руку из сустава. Вероятно, ему было известно кое-что. Он тоже улыбался, жал мне руку и все время торопил с картой, на которой я делал последние пометки.
Симаков привез приказ завтра утром облететь ближайший тыл и засечь расположение пехотных частей противника, размещение артиллерийских батарей и зарытых в землю танков.
Начались монотонные дни сбора разведданных по крупицам. Несмотря на явные наши успехи, комиссар становился все мрачнее и мрачнее. Как-то вечером он попросил меня и майора задержаться.
— Вчера противник начал наступление южнее нашего участка. Меня тревожит, что ваши облеты в хорошо организованной службе оповещения немцев замечены. Верочка на днях прослушивала волну взаимодействия немцев и поймала один разговор двух летчиков-истребителей. Они разыскивали «Хеншель-126». Может быть, они искали кого-нибудь другого. Но кто сможет поручиться за это.
Майор задумался. Что касается меня, то я был просто опьянен успехами и где-то в душе мнил себя героем нашего фронтального удара, так как видел сосредоточение наших частей. Майор пообещал быть осторожнее и что-нибудь придумать.
Вечерами, когда мы прилетали до захода солнца, я, изловчившись, незаметно подсовывал Верочке записку, приглашая на свидание. Сидели мы тут же, поблизости от хаты, так как Передерий мог нечаянно пальнуть в темноте из автомата. Быть с ней вместе хотя бы полчаса было верхом счастья.
Как-то вечером Прасковья, умоляюще глядя на комиссара, робко попросилась съездить «к своему мужику». Комиссар был в отличном настроении. У него был день рождения. Он надел новую гимнастерку с двумя орденами Красного Знамени, от которых я просто не мог отвести глаз. Верочку это не удивило. Она весело щебетала, украшая наш не очень-то праздничный стол. Вечером Вера села в «эмку», посадила Прасковью, махнула мне на прощанье рукой, и они уехали.
Наутро мы ушли в облет немецких позиций заданного квадрата несколько позднее обычного.
Майор нервно вертелся на своем сиденье, настороженно посматривая на небо. Я наносил на карту все новые и новые позиции противника далеко на правом фланге нашего фронта. Далеко от нас на юге была видна армада бомбардировщиков. Вдруг вся линия немецких позиций покрылась вспышками. Линию нашей обороны окутал дым разрывов. Появилась пикирующая авиация. Вспыхнули воздушные бои. Нашему «костылю» пора было уходить.
Тонкая ленточка советских окопов была прорвана, туда узкой лентой хлынули войска, танки, броневики. Я мрачно смотрел на развертывающееся под нами наступление фашистов. Как мы устали слышать сводки о сдаче городов на Севере, вот пришел и наш черед. Было до боли обидно за свое бессилие. От злости я вскинул пулеметы и открыл огонь по наземным целям. Майор не остановил меня…
Самолет мягко запрыгал по нашему маленькому аэродрому, подрулил к стоянке. Последние пометки на карте, и я бегом бросился к избе… Но что это?! Нас никто не встречает! Привалившись всем телом к стене избы, словно зацепившись за что-то, лежал с финкой в груди Соловьев. Я вбежал внутрь. За столом сидел убитый в спину комиссар. В ужасе я огляделся. Нехитрый скарб нашей колонии был перевернут вверх дном. Я выхватил револьвер, вышел на крыльцо. Из-за поворота показался майор, он как ни в чем не бывало сбивал веточкой пыль с сапог.
Мой вид несколько смутил его:
— Что случилось?
Войдя в избу, майор огляделся.
— Володя, здесь были десантники. — Он впервые назвал меня Володей. — Фронт уже прошел, нам осталось очень немного времени до захода солнца. Бензину на час полета едва хватит.
Помнится, сжалось во мне все до предела. Вот тогда-то и стал я настоящим солдатом.
Да, много воды утекло с тех пор. Несколько лет назад судьба свела меня на одном из аэродромов ГДР с моим майором. Этот всегда сдержанный в чувствах человек был искренне удивлен не столько встречей, сколько происшедшими во мне изменениями. Заметив это, я сказал:
— Седеем, товарищ майор, седеем…
По его лицу пробежала едва заметная улыбка:
— Ну, положим, седина у вас начала пробиваться еще в сорок первом…
В результате Ясско-Кишиневской операции, характерной своей внезапностью, мощью первоначального удара и высокими темпами наступления, советские войска освободили Молдавию, а также создали благоприятные предпосылки выхода из войны Болгарии.
Буржуазное англофильское правительство Муравиева 4 сентября 1944 года заявило о «безупречном нейтралитете», не подкрепляя его практическими делами. Наоборот, в городе Рущук и черноморских портах немцы сосредоточили более сотни военных и транспортных судов. В восточных и западных районах Болгарии продолжали укрываться остатки немецких частей, разбитых в Румынии.
Ввода войск Красной Армии в Болгарию требовала как военно-стратегическая, так и политическая обстановка, в которой 3-му Украинскому фронту необходимо было вести подготовку к Белградской операции. Однако раньше требовалось форсировать Дунай и преодолеть до 450 километров по сильно пересеченной, гористой местности. Задача осложнялась еще и отсутствием в то время развитой сети дорог на территории Болгарии.
При переходе 8 сентября нашими войсками болгарской границы не прозвучал ни один выстрел. Вскоре стало известно о стихийном братании воинов Красной Армии с народом и армией Болгарии.
К исходу этого дня наши войска преодолели до 70 километров, а на второй день еще более ста. Утром 9 сентября пришло известие, что власть в стране взял Национальный комитет Отечественного фронта Болгарии.
Такова была общая картина…
Настенные часы были как заговоренные. Проклятая кукушка не поддавалась на увещевания лысоватого, до пояса раздетого капитана и никак не хотела покидать убежище. В комнате пахло подогретой тушенкой. На пыльных листьях фикуса приплясывали солнечные блики. С тихих улиц Констанцы доносилось потренькивание трамваев.
— Что ж ты? Война на издохе, надо на волю выбираться, переходить на мирное положение, — приговаривал капитан, копаясь в механизме часов. — Пора, голубушка, из бункеров-то вылезать.
Он вытер лысину нательной рубахой, приладил часы и качнул маятник. Кукушка на секунду выскочила из «дупла» и опять скрылась, так и не проронив ни звука.
В дверь осторожно постучали, и на пороге появился штабной посыльный, увалень из последнего пополнения. Он шаркнул сапогом и косноязычно, как-то по-домашнему, сообщил:
— Товарищ гвардии капитан! Ероплан-то дали какой-то, — «уточку», чо ли. А куды утекла немчура, нихто не знаить. Лятеть надоть завтра.
— Тамбовский? — спросил капитан, не выпуская из рук отвертки.
Посыльный растерянно заморгал и согласно кивнул, ожидая еще вопросов. Но вопросов больше не последовало, точно капитан уже все выяснил.
Полученное известие, казалось, мало тронуло офицера. После ухода посыльного он с охотой взялся за прежнее занятие. Через минуту-другую часы живо затикали, капитан удовлетворенно кашлянул и, подводя стрелки, загадал:
— Ну-ка, сколько мне по белу свету мотаться?
Кукушка прокуковала разочек и, точно испугавшись, замолкла.
— И то ладно. Давно бы так…
Внешность гвардии инженер-капитана Братчикова была обманчива. Владимиру едва перевалило за тридцать, но на вид же ему давали куда больше. «Чужих лет не жалко», — привычно шутил он. При всем при том капитан был недурен собой: тонкий профиль, нос с горбинкой, умные глаза, губы часто трогала усмешка, выдававшая ироничный склад характера.
Старила его лысина и венчик вокруг нее — сплошь из седых волос. Тут не обознаешься: смерть отметила своим прикосновением. Сразу видно — побывал человек в передрягах.
Ходили про старшего помощника начальника ОСГ (отдела снабжения горючим) разные легенды. Но что было абсолютно точно — память у него просто потрясающая. И однажды капитан чуть не пострадал из-за нее.
Назначили в их армию нового начальника тыла. Тот вызвал подчиненных с отчетом. Все прибыли, как положено, с кипой документов и отрапортовали по форме. Дошел черед до капитана. Он представился и, не раскрывая папки, начал шпарить как из пулемета: того-то — столько-то, этого — столько.
Генерал слушал, лицо его постепенно темнело. Наконец он не выдержал и хватил кулаком по столу:
— Вы мне прекратите отсебятину нести! Думаете, генерал глупее вас — такую кучу чисел не упомнишь, хоть лоб расшиби. Ежу понятно. Представить немедленно документацию, а за каждую ошибку будете строго наказаны!..
Проверили — все сошлось: тютелька в тютельку. Будто капитан наизусть цитировал отрывок из любимой поэмы. Начальник тыла хмыкнул удивленно, но в присутствии офицеров извинился перед Владимиром. Потом добавил: «Ну молодцом, молодцом… Только впредь все равно по бумаге докладывай».
Братчиков поражал сослуживцев и подчиненных, жонглируя огромными числами с такой легкостью, словно складывал два плюс три. Нормальному объяснению это не поддавалось. А сам капитан отшучивался: мол, контузия виновата — добавила памяти. Говорил он всегда «на полном сурьезе», поэтому народ попроще клевал на эту удочку. И молва мало-помалу создала вокруг Владимира ореол таинственности.
Братчиков величал себя также «хронической недоучкой». А видя недоумение собеседников, перечислял, загибая пальцы:
— Ремесленное не закончил — раз. В техникуме не доучился — два. Из ВТУЗа ушел (жениться угораздило) — три. Опять же без диплома выпустили из танковой академии…
Действительно, доучиться ему нигде толком не удалось. А ведь на лету все схватывал. Володе достаточно было заглянуть мимоходом в учебник, прослушать лекцию, и груз знаний навсегда оставался в памяти. Преподаватели дивились способностям парнишки с огромной шапкой золотистых волос.
Но все как-то выходило, что учиться недосуг. Из ремесленного ушел — мать с сестрой кормить надо, самому надоело с хлеба на квас перебиваться. Потом семья перебралась в Москву. Стало полегче: отец с заработков вернулся. На семейном совете решили: башковитый Володька, пусть учится. Поступил в Московский автомобильный техникум. А тут отец слег — двужильный был мужик, но и он не выдюжил.
Приспела пора идти в армию. Попал на Дальний Восток. Смышленого, грамотного парня определили в новые тогда танковые войска механиком-водителем. Тогда-то все и произошло…
Третий год службы. Приморье. Шли учения. Танку помощника командира взвода Братчикова надо было перескочить по перекинутому через неширокую речушку деревянному мосту. Боевая машина разогналась и… ухнула под воду. Сознание провалилось куда-то в черную бездну. Спасти всех спасли. Однако копны соломенных волос у помкомвзвода как не бывало.
Когда Владимир, оклемавшись, поглядел в зеркало, то присвистнул: «Холостой, но лысый!» В ту пору ему минуло 25. Медицинская комиссия признала: ограниченно годный второго разряда. Это в военное время, а в мирное — комиссовать.
Работал техником, начальником цеха небольшого завода. Но не лежала к этому душа. В 1938-м случайно прослышал о наборе в танковую академию и подал документы на инженерный факультет. Конкурс не пугал, хотя он был немаленький — 12 человек на место. Другое дело — медкомиссия. И все же Владимир умудрился переубедить врачей. Экзамены сдал без сучка и задоринки…
Все карты смешала война. Жадно следили за сообщениями информбюро, а новости с фронтов шли неутешительные. В голове не укладывалось, как же можно оставлять родные города и села. Рвались в бой, ждали, когда пробьет их час.
Метельным февралем 42-го выпуск собрали по тревоге и с ходу — на войсковую стажировку. До диплома оставалось всего полгода… Воентехник 1-го ранга Братчиков получил назначение в 3-ю танковую армию. Боевое крещение принял под Козельском. А после Острогожско-Россошанской операции на гимнастерке молодого офицера замерцал орден Красной Звезды.
Потом были еще бои и еще награды. На войне как на войне. Хоронил товарищей, самого бог миловал. Хотя смерть и не раз и не два косила совсем рядышком.
От снабжения горючим порой зависело: вихрем наступать или топтаться на месте. Поэтому и следовал Братчиков за передовыми частями, точно привязанный. Он чертом носился по захваченным населенным пунктам, всюду совал свой нос, стремясь учуять запах переработанной нефти. Да и как иначе шагать в ногу с наступающей армией, если собственные склады оставались далеко позади, а бензин требовался ежечасно?
Однажды мартовской ночью 43-го Братчиков сопровождал колонну машин с топливом. Шесть бензовозов с потушенными фарами неслись по черному полотну шоссе к Харькову. Капитан сидел в кабине передней машины и подремывал. Вдруг — сполох огня! Взрыв! Идущий следом бензовоз мгновенно заполыхал.
«Фашистский танк прорвался», — мелькнула догадка. Владимир распахнул дверцу и бросился к кювету. Чей-то истошный крик прорезал ночь. В кювете — ледяная каша. Братчикова обожгло холодом, зацепил полные валенки воды. Чадил зловещий костер. Отблески пламени доставали до убитого водителя, лежащего посередине дороги, широко распластав руки.
Танк не выдавал себя. То ли боеприпасы на исходе, то ли не захотел лезть на рожон. И Владимир рискнул. Крадучись пробрался к машине, нащупал ключ зажигания — врубил газ! Чуть проехав, тормознул и выскочил из кабины. Он провоцировал врага, вызывал огонь на себя. Все тихо. Тогда тронулись остальные бензовозы.
Переобуться было некогда и не во что. Ноги быстро закоченели, валенки звенели. Тут уж стучи ими не стучи! — бесполезно. Только на обратном пути, передав топливо, сумели погреться — заскочили в крайнюю хату придорожного поселка. Набожная старуха, вся в черном, теребила платок, поглядывая украдкой на скукоженного, посиневшего офицера. Потом тяжко вздохнула: «Аника-воин!» — перекрестилась и полезла в сундук, кованный железом.
Вытащив оттуда тряпку, она ловко, одним рывком, разорвала ее пополам. Вышли две сухие портянки. Затем старуха погремела в сенцах и выплыла из темноты со стаканом буряковой самогонки и горбушкой хлеба. Капитан единым махом опорожнил стакан, занюхал хлебом. По телу поползла сладостная теплота. Наверно, это и спасло Владимира. Хотя зубами он проклацал всю оставшуюся дорогу, но не слег по приезде, а без роздыха впрягся в работу.
Даром ему ледяная купель все же не прошла. В начале лета хватил сердечный приступ, сильно отекли ноги…
Снабженцы, по сути, превратились из тыловиков в разведчиков горючего. Они были вынуждены рисковать, искали счастья чуть ли не в тылу у немцев. Вот и в Констанце, ковыряясь в часах с кукушкой, Братчиков ломал голову над тем, где добыть горючее и смазочные материалы, нужные до зарезу. Накануне авиаразведка принесла на крылышках данные о разбросанных по Дунаю полузатопленных судах, и капитан ухватился за мысль: «А что, ежели пошукать там? Вдруг да есть там наливные баржи?»
Потом, правда, внутренний ехидный голос осадил Владимира: «Чушь собачья! Проще клад сыскать без карты». Однако колебался Братчиков недолго и попросил начальника тыла разрешить разведывательный полет.
10 сентября 1944 года
На аэродромчике, а по сути, оборудованной на скорую руку взлетно-посадочной площадке капитан вызвал пристальный интерес молоденькой медсестры, которая сидела под раскидистой ракитой. Она смотрела на него во все глаза.
Братчиков и впрямь выглядел загадочно: на плече небрежно болтался ППШ, трофейная кобура с 14-зарядным «борхардт-люгером» похлопывала при ходьбе по бедру, а в противогазном подсумке позвякивали гранаты. Всю красоту портили гимнастерка и штаны-галифе — выгорели они за лето до неприличия. Однако, если разобраться, и в этом был свой форс.
Не спеша капитан подошел к выкрашенному в мышиный цвет У-2, с которого только сдернули маскировочную сетку — «накомарник». Похлопал по фанерной обшивке самолета.
— И что, бороздим на этажерках пятый океан?
Насупленный механик отмолчался, ковыряясь в прерывисто чихающем моторе. Видно, подобные шуточки сидели у него в печенках.
В воздух поднялись после полудня, когда тени ракит снова стали расти. Братчиков побледнел, но продолжал насвистывать песню про трех танкистов. Мотор «уточки» стрекотал так неубедительно, что Владимиру до нытья под ложечкой захотелось очутиться за надежной броней танка, услышать его солидный, успокаивающий бас. Не было у капитана доверия к летательным аппаратам. Особенно после того случая под Великолуцком…
Мела поземка — ни зги не видно. Они шли на посадку, и самолет зацепил лыжей за телеграфный провод. Владимир, как из пращи, вылетел головой вниз. Хорошо, сугроб попался глубокий: по лицу будто наждаком провели, а так счастливо отделался. Солдатское везение.
…Летчик Братчикову достался из породы молчунов — простоватый на вид парень, с заплатами свежей кожи на щеках и на лбу, горелый. Впрочем, в У-2 все равно не потреплешься. Да, положа руку на сердце, капитану претила сейчас роль бесшабашного балагура и удальца. На душе скребли кошки. Слишком очевидна стала отсюда, с высоты птичьего полета, авантюристичность его затеи. И старпом начальника ОСГ процедил сквозь зубы: «Инициативный болван опаснее врага».
Кончились широкие гряды бахчей. Блеснул зеркальным отражением Дунай. Издали он казался невзрачной полосой, на карте — ниткой, выпавшей из игольного ушка, а тут предстал во всем великолепии. Солнечные блики мерцали на воде, точно рассыпанные нечаянно медные гильзы. Легкая золотая дымка зависла над рекою невесомой вуалью. Гордо реяли белые чайки.
Братчиков чем-то смахивал на хищную птицу. Он прощупывал взглядом водную гладь, разыскивая подозрительные черные точки. И плевался от огорчения всякий раз, когда вблизи рассматривал очередной объект — не то, не то, не то… На бреющем полете разведчики обшарили русло Дуная вдоль и поперек, но ни на что путное не наткнулись. Летчика сильно раздражало кружение на малой высоте. Да и то сказать: пулеметная очередь для У-2 все равно что коса для кукурузного стебля.
Вот уже Констанца осталась далеко позади. Красоты Дуная в лучах сентябрьского солнца успели порядком осточертеть, как внезапно сердце капитана радостно екнуло: неподалеку от одиноко торчавшего в воде островка застряла на отмели наливная (!) баржа, чуть дальше другая. Это было больше чем удача. Но как проверить, не мыльный ли это пузырь? «Баржа-то, конечно, для горючего, но есть ли оно там? — лихорадочно соображал Братчиков. — Однако каким бы я умным ни был, все одно не определю на глазок, чего стоит невеста. На грешную землю надо».
Он привстал, похлопал летчика по плечу и показал большим пальцем вниз. Тот постучал по лбу — чего, мол, спрашивать с полоумного, но прекословить не стал. Сели на свежескошенный луг. Немного потарахтев, У-2 заглох, остановившись между двумя копнами сена, прикрытыми от дождя кукурузной соломой. Сразу навалилась непривычная тишина, в ушах зазвенело.
Братчиков выкарабкался из кабины, спрыгнул и повалился навзничь в копну. Он вдохнул полную грудь воздуха, настоянного на аромате разнотравья и цветов, и, опьяненный запахом, закачал головой:
— Это ж одуреть, какой бальзам!
Пилот справил нужду, размял затекшие члены и теперь нетерпеливо поглядывал на капитана. Братчиков попросил у него планшетку:
— Смотри в оба, пока я настрочу донесение. Нет сигаретки?.. И откуда в авиации скупые?
Он устроился поудобнее и набросал на бумаге все, что заметил с воздуха.
— Ну, всего тебе, летун! Передавай привет повару. Обратно один доберусь. Трясет у тебя… Сигаретки-то нет? Да не серчай, шучу я.
Проводив взглядом самолет, который постепенно превращался в жалкую букашку, Братчиков еще раз сориентировался на местности. По всему выходило, что до пригорода Рущука[2] километра два от силы. Капитан повозился с трофейным «борхардт-люгером», дунул в дуло неприхотливого ППШ и прилег отдохнуть в придорожную ложбинку. Дождавшись сумерек, Владимир зашагал в сторону виднеющихся домов.
Солнце совсем село, когда Владимир подошел к крайним строениям с низкими крышами, покрытыми потемневшей от времени турецкой черепицей. Он осторожно выглянул из-за угла и похолодел: по мощеной улице прямо на него шли трое военных в коричневых однобортных тужурках и суконных пилотках, с винтовками за плечами. До патруля оставалось метров двадцать-тридцать. Братчиков подался назад. Ему вспомнились разговоры, что эсэсовцы, помимо черной формы, носили и коричневую. Ближайший забор из известняка-плиточника капитан перемахнул в один прием, юркнул в тень деревьев и почти лицом к лицу столкнулся с пожилой болгаркой, державшей плетеное лукошко с яйцами.
От неожиданности оба остолбенели. Женщина, видимо, первая сообразила, что к чему, увидев звезду на пилотке. Она улыбнулась и что-то сказала по-болгарски. Естественно, Братчиков ничего не понял, но стоять истуканом было глупо, и он показал на калитку. А сам, изготовив автомат, укрылся за столбом-опорой навеса, который был увешан гирляндами красного перца.
Женщина подошла к калитке, посмотрела на улицу и снова заулыбалась. Видя недоумение капитана, она позвала кого-то из дома. Вышел еще вполне крепкий старик в грубых домотканых штанах и на смеси русско-болгарского поздоровался. Владимир еще раз убедился в верности пословицы: не родись красивым, а родись счастливым. Дед Коста — так звали старика — рассказал, что немцы ушли из города прошлой ночью, но неподалеку отсюда еще стоит одна их моторизованная часть.
Ясно, что открыто щеголять в форме советского офицера рановато. Кому принадлежит власть, никто не знает. Короче, лучше сейчас подождать, переночевать у него. В это время показались те самые военные, которые испугали Братчикова. Старик успел успокоить капитана, объяснив, что это всего-навсего болгарские полицейские и их не стоит бояться.
Посоветовавшись, болгары пришли к выводу, что самое безопасное место на сегодня — полицейский участок, и предложили скоротать там ночь. «Да, в мирной жизни я в милиции не бывал, — усмехнулся Владимир. — Так что грех такой случай упускать». Впрочем, выбор был небогатый, и капитан согласился. По пути Братчиков незаметно передвинул подсумок с гранатами. Нет, живым его при всех раскладах не взять.
На пороге полицейского участка — обыкновенного дома с желтыми стенами — стоял высоченный человек с начальственной внешностью. Братчиков пожалел, что он не полиглот. Полицейский силился что-то объяснить, а Владимир по выражению лица и по тону старался догадаться, о чем тот говорит.
Видимо, полицейский начальник тоже смекнул, что с тем же успехом можно обращаться к стене, и жестом пригласил войти в дом. Вновь одолели сомнения. Не мышеловка ли это? Но отступать было поздно, и капитан шагнул через порог.
Послали за стариком. Переводчик из него никудышный, но все лучше, чем никакого. Узнав, в чем дело, начальник участка также посоветовал советскому офицеру дождаться утра в небольшой комнате рядом со своим кабинетом.
«Вот тебе и КПЗ», — глянув на зарешеченное окно в его конуре, усмехнулся Владимир. Он заперся изнутри на здоровенный тяжелый крюк и осмотрелся: старый диван, стол, и все.
Братчиков только-только собрался испытать на прочность диван, как в дверь постучали. В голове снова замелькали противные мысли о ловушке. По голосу капитан признал деда Косту. Он осторожно снял крючок, отошел в темный угол комнаты и с автоматом на взводе крикнул:
— Войдите!
В дверном проеме появился знакомый старик, за его спиной маячили еще двое. Дед Коста, переводчик поневоле, извинился и предложил перед сном перекусить и умыться. Следом вошли полицейские. Один держал таз с водой, на плече у него висело полотенце. Другой нес поднос с графином красного вина и снедью. Они молча все поставили, поклонились и ушли.
Дед еще раз сказал, чтобы капитан не волновался понапрасну — в случае опасности полицейские дадут ему знать. Звучало это забавно, хотя ситуация была не из самых веселых. В другое время Братчиков обязательно бы поиронизировал по этому поводу. Но тут в ответ на пожелание старика спокойно почивать он только улыбнулся.
Оставшись один, Владимир почувствовал, что есть хочется прямо-таки зверски. Он быстренько ополоснул лицо и руки прохладной водой, налил себе вина. В темноте оно казалось черным, вкусно запахло виноградом. Рука потянулась было к стакану, но в последний момент Братчикова вдруг передернуло от неожиданной догадки: а что, если подмешали снотворное? Сонного без хлопот можно взять.
«Да, — прокомментировал он ситуацию. — Братчиков в новой для себя роли противника алкоголя и скоромного на ночь. Жаль, некому засвидетельствовать…» Капитан вспомнил, как однажды под Россошью после боя на спор с танкистами за пайку спирта перегрыз зубами гривенник. Усмехнулся и аккуратно слил вино обратно. Так, борясь с сомнениями и голодом, Владимир незаметно уснул.
11 сентября
Его разбудили шаги в коридоре. Сон мгновенно слетел, руки привычно сжали оружие. За дверью перешептывались… Вскоре, однако, все объяснилось. Лица деда Косты, разом помолодевшего, и начальника участка сияли: немцы удрали, и след простыл, а на пристани уже советские моряки.
Взглянув на нетронутую пищу, полицейский усмехнулся и перебросился парой фраз с дедом. Тот быстренько принес еще стаканы. Они чокнулись и залпом выпили. За победу Красной Армии, как перевел тост старик. Братчиков тоже осушил стакан и накинулся на еду. Он воздал должное болгарской кухне и подмел все до крошки.
Покончив с едой, Братчиков повеселел и попросил кого-нибудь в провожатые до пристани. Вызвался, конечно, дед Коста.
…Но за черными бушлатами было не угнаться. Речной вокзал опустел. Комендант-болгарин, живой, энергичный военный моряк, разъяснил через переводчика, что десантники ушли дальше на запад, а танкисты, которые также выгрузились здесь, двинулись на поиски немцев.
Капитан вышел на пристань и посмотрел на Дунай. Был он в этом месте удручающе широк. Река вяло и равнодушно несла воды мимо берега с пожухлой травой. Теплый и солнечный день, какие редко выпадают даже на бабье лето, не радовал. Владимир не представлял, с какого бока приступить к выполнению задачи. Близок локоток, да не укусишь. Комендант рассказал, что сутки назад отсюда вверх по реке ушли немецкие транспорты, но недалеко: румынская артиллерия стреляла, как на учениях, почти без промаха. Часть судорожно метавшейся флотилии застряла на мели.
На немецкую непредусмотрительность сетовать не приходилось: все, что могло держаться на плаву, было конфисковано или уничтожено. Комендант вокзала что сапожник без сапог — он мог лишь мечтать о каком-либо катере или захудалой моторной лодчонке.
Недалеко от пристани стояли празднично одетые люди. Дед Коста шустро засеменил к ним. Разговор завязался с ходу. Все были оживлены, будто плотину запрета прорвало. Мужчины возбужденно жестикулировали, смеялись. Среди них выделялся пожилой грек Янис в светлом, по-видимому, специально надетом костюме и белой рубашке из тонкого полотна. Седоволосый, с оливковым лицом, изрезанным морщинами.
Янис — старый морской волк, в прошлом капитан дальнего плавания. Родину он покинул с семьей после оккупации. «Да, — согласился Янис, — с лодками теперь тяжело, фрицы постарались». Он хитро улыбнулся и широким жестом пригласил к себе в гости. Видно было, что грек чем-то необычайно доволен, в глазах его нет-нет, да и зажигались лукавинки.
Жена Яниса, сухонькая, верткая старуха, тотчас захлопотала вокруг стола, в ее руках все горело. Мужчины покуда вели неторопливую беседу на веранде. Янис принес из комнаты паспорт, который был сплошь покрыт печатями и штампами всех морских портов, какие только есть на свете. Он гордо посматривал на гостей. Настал час возвращаться к прежней жизни, когда можно не таить, кто ты есть на самом деле.
Стол быстро заполнился нехитрой рыбацкой снедью. Янис налил по стаканам вино и произнес что-то такое, от чего дед Коста встрепенулся, забыв переводческие обязанности, махнул свой стакан и быстренько поднялся из-за стола. Застучали его башмаки по деревянной лестнице. Уже на ходу он бросил, что скоро вернется.
Не прошло и десяти минут, как старик действительно возвратился. С ним были четверо болгар-рыбаков в длинных валашских рубахах и штанах из чертовой кожи. Они выпили предложенное им вино и направились вместе с дедом в глубь двора, к поленнице дров. Братчиков озадаченно взирал на происходящее. Его изумление все росло, так же, как торжество старого грека. Наконец поленницу разобрали, и оказалось, что там была схоронена добротная лодка с надписью на бортах: «Мария». «Назвали в честь погибшей дочери», — шепотом объяснил дед Коста. Отыскался и подвесной мотор, а чуть погодя и канистра бензина.
Болгары взвалили на плечи лодку и отнесли ее на берег Дуная — благо, что было совсем недалеко. Канистру бензина тащил сам Братчиков, никого к ней не допуская.
Установить мотор, заправить его и отрегулировать было делом нехитрым. Солнце клонилось к закату, когда они отправились в первый рейс. Из-за нехватки времени решили осмотреть только ближайшие транспорты. Улов оказался невелик: сухогрузы с ячменем, горохом и тому подобное. Попались две баржи, наполовину заполненные газойлем и керосином. Грек довольно потирал руки, а Братчиков хмурился и сплевывал за борт.
Темнело. Янис повернул обратно. Лодку оставили у рыбака, жившего на берегу. Грек и слушать не хотел, чтобы капитан ночевал снова в полицейском участке. Владимир с удовольствием остался в его гостеприимном доме.
12 сентября
Чуть свет их моторка, единственная, наверное, на побережье, застучала вновь. Они уходили вниз по течению Дуная. Первая половина дня прошла без пользы. Тщетно капитан с греком облазили все стоящие, на их взгляд, баржи. Затем сменили курс и пошли западнее Рущука вверх против течения.
Братчиков с хрустом откусил огурец, заботливо положенный старухой Яниса в корзину с провиантом. Лодка легко вспарывала волны Дуная. Приятно обдувал свежий ветер, гимнастерка надувалась пузырем. На одном из многочисленных островков, разбросанных там и сям по реке, Владимир заметил десятка два мужчин и женщин. Причалили. Янис их не знал. После долгих мытарств с горем пополам выяснили, что это насильно мобилизованные фашистами экипажи покинутых немецких транспортов. Тут были и греки, и румыны, и югославы, и чехи. Все они дожидались, когда приутихнет война, чтобы вернуться по домам. Капитан прикинул, что в принципе это готовая профессиональная команда речников.
…Удача свалилась внезапно, как звезда с неба. Совершенно исправная наливная баржа с номерным знаком 734 оказалась полным-полна бензина. В ящике стола капитанской каюты валялись немецкие грузовые документы вместе с паспортами сбежавшей команды. Язык документов врать не мог — на барже было без малого 700 тонн горючего. Дело оставалось за малым — сдвинуть с места груженую махину.
— Ничего. Голь на выдумки хитра! — сказал Братчиков приунывшему спутнику. — Пойдем в народ.
Перед тем как навестить островитян с потопленных кораблей, капитан окунул в найденную банку с краской конец веревки и написал: «Собственность армейского склада ГСМ № 1158». Хотя это была чистой воды перестраховка: вокруг на сотню километров конкурентов не было.
Визит на остров обескуражил. Деморализованная команда речников в переговоры с советским офицером вступать не хотела. Впрочем, прикрываясь непониманием, сделать это было несложно. Братчиков сумел добиться кое-чего вразумительного от словака в рваной тельняшке. Речники откровенно боялись мин, которыми густо нашпиговали Дунай сначала англо-американские союзники, а затем немцы.
Новость не обрадовала капитана. Со слов словака, мин в реке больше, чем рыбы. И все же досада на интернациональную команду не проходила. Капитан горячился: советские солдаты проливают кровь, жизни не щадят, а тут кое-кто очень заботится о собственной шкуре. Речь была проникновенна, нет слов. Жаль, что пафос ее пропал зря. Уяснив это, Братчиков несколько поостыл.
Окружающие его люди смотрели равнодушно, глаза их были бессмысленны. Владимир закусил от бешенства нижнюю губу и тяжело засопел. И тут в нос ему шибанул резкий запах спиртного. «Да они же надрались до изумления, — осенило его. — И где только умудрились? Пьяным им Дунай по колено. Значит, надо разворачивать оглобли».
И несолоно хлебавши они с Янисом отправились на баржу с горючим. Отель был не из лучших. Кое-как угнездились на пыльных соломенных тюфяках, которые, как выяснилось вскоре, были еще и общежитием всяких кусачих насекомых. Ночь прошла в нервной полудреме. Какой уж там сон! Так, подремали, почесываясь.
13 сентября
Нет худа без добра, Владимир за ночь наметил несколько вариантов действий. Во-первых, надо было изловчиться и найти способ связаться со штабом армии, попросить, чтобы прислали подмогу с перекачкой. А за это время, хоть кровь из носа, спихнуть злополучную баржу с мели да оттащить к берегу, где и организовать заправку.
Вроде бы все было верно разложено по полочкам. Но где бы взять хотя бы паршивенький буксирчик? Да и вдвоем разве сдвинешь баржу? Нужны люди.
Наутро Владимир был сосредоточен и зол. Наверное, это дошло и до «островитян». Видно, прошедшая ночь для них прошла не бесследно: протрезвели — поумнели. Первым согласился рискнуть тот самый словак в тельняшке. Он уговорил присоединиться еще трех товарищей по несчастью. Сложился экипаж, которому сам черт не брат. Интересы новых членов экипажа совпали с целями капитана — двигаться в верховья Дуная. Там остались их семьи.
Все они чуть ли не с пеленок речники, помнили карту Дуная наизусть. А это как раз то, что нужно: фарватер сложен и коварен. Это вдохновляло. А главный подарок был впереди. Бывшие островитяне знали, где примерно искать буксиры, спрятанные в прибрежных зарослях от бомбежек и артобстрелов. Повезло так повезло!
Поплутать по зарослям пришлось немало, но зато отыскали целых три буксира. Впрочем, два из них поначалу отмели, в том числе допотопный колесный «Калимберг». Но третий показался подходящим, хотя и с ним помучились, пока завели.
По пути собрали дань с трофейных посудин. Более всего сердце снабженца порадовала находка на барже с керосином — металлические рукава и ручные насосы. Разжились тросами разной толщины и кое-каким провиантом.
Однако надежды опять не сбылись. Баржа № 734 засела прочнее прочного. Тросы рвались, как гитарные струны, а посудина лишь лениво вздрагивала, поднимая рябь волн. И ни с места!
14 сентября
Неудача заела. Злились. Ругались. В конце концов пригнали второй буксир — «Калимберг». Все без толку.
Тогда Братчиков с Янисом решили найти пустую баржу из-под бензина и делать «переливание» 734-й, пока она не всплывет. Так и поступили, но это съело кучу времени…
Ожидая подмоги, Братчиков нетерпеливо поглядывал на берег. В облаке пыли появился грузовик. Он притормозил, из кабины выпрыгнул офицер и замахал пилоткой. Владимир с греком порулили к берегу.
— Здорово, за каким дьяволом тебя сюда занесло? — своеобразно поприветствовал Братчикова знакомый начальник автослужбы дивизии.
— Боюсь, за тем же самым, что и тебя. Небось машины без корма стоят?
Подтянувшись на руках, Владимир заглянул в кузов:
— Да-а… Пустовато.
— Это точно, капитан. Я от своих оторвался незнамо насколько. Рыскаю везде, ищу горючее: кругом хоть шаром покати. Может, у тебя есть?
— Значит, ты без людей, — задумчиво произнес Братчиков. — Это хуже… Ну а в штаб армии можешь сообщить? Твоих-то я обеспечу, но мне помощь нужна — дух вон!
— Чего проще! Родной ты мой, да я это через комдива мигом сделаю. Только уговор дороже денег — моих ты подпускаешь к дойной корове в первую очередь, а?
— Заметано.
Братчиков на скорую руку сочинил донесение начальнику тыла и пожелал офицеру «ни пуха». Грузовик загремел пустыми бочками и, подпрыгивая на колдобинах, исчез, оставив шлейф пыли. Капитан устало потер лицо:
— Кажется, сдвинулись с мертвой точки.
15 сентября
К исходу дня вручную накачали баржу-дочку почти доверху. Все вымотались. От бензинового аромата кружилась голова. Братчиков тоже выдохся, но вида не подавал, подхлестывал всех веселыми окриками, а потом затянул «Катюшу». Ему подтянули — вначале робко, но потихоньку набирая мощь.
Тут концерт пришлось прервать. С берега донеслись автомобильные гудки. Замначальника армейского склада капитан Павлюченко вместе с мотористом — сержантом Толетовым пригнал бензоперекачивающую станцию БПС-ПД-10. Работа пошла бойчее. Пора было всерьез подумать и о хлебе насущном. Как ни крути, а прокормить чертову дюжину — 13 человек — не шуточки. На память пришли овцы, которых недавно капитан с греком спасли с полузатонувшего немецкого транспорта.
Братчиков подозвал сержанта:
— Толетов, ты случаем не вегетарианец? Тогда важность задания поймешь правильно. Есть тут недалече зеленый островок. И пасутся на нем замечательные овцы, спасшиеся от гитлеровского порабощения. Раз немцы сбежали от своего шашлыка, доставь-ка ты десятка полтора этих заблудших овечек на баржу, да заодно о корме побеспокойся.
Толетов поработал не за страх, а за совесть. С котловым довольствием все утряслось, и выдалась свободная минутка. Владимир попросил Павлюченко подменить его и прилег отдохнуть. Кто бы знал, как сладок сон на грязных, жестких тюфяках! Братчиков проспал до следующего утра.
16—19 сентября
С грехом пополам соорудили из подручных средств причал. После «донорской операции» баржи легко отбуксировали к берегу. И пошло-поехало: машины подходили одна за другой, даже образовалась небольшая очередь. Ругань порой возникала, и матерок гулял, но в общем порядок был — бензиновый ручей журчал бесперебойно. За три дня дивизиям и частям 57-й армии и 68-го стрелкового корпуса выдали около 180 тонн горючего — мчитесь машины! Но это было лишь полдела. Главная задача теперь — обеспечить наступление на Белград.
Братчиков куда-то исчез и вскоре вернулся сияющий.
— Контакт с местной властью налажен, — загадочно объявил он.
Результат дипломатической миссии капитана выразился в изобилии необыкновенно вкусного печеного хлеба, овощей и специй. Продуктами команда была обеспечена недели на две с лихвой.
Но что было гораздо существенней — болгарские други раздобыли невесть где почти сотню бочек машинного масла. Павлюченко даже сунул в одну бочку палец, долго принюхивался и чуть не лизнул языком. Затем выдержал паузу и авторитетно подтвердил, что масло не уступает по вязкости автолу «6».
Прибыл старший техник-лейтенант Владимир Тунцов, привез приказ — выдвигаться в район города Видина. Сам он с четырьмя бойцами и сержантом Полувитько заменил Павлюченко. Простились сердечно. На войне ведь не загадывают, доведется ли еще встретиться.
Пришла пора расставаться и со старым греком. Его «Мария» без конца совершала челночные рейсы к немецким баржам по поручению капитана интендантской службы Алексея Неелова из продотдела армии. Немало трофейных грузов выручил Янис. Братчиков оформил на него наградные документы с представлением на медаль «За боевые заслуги».
20—23 сентября
Братчиков оглядел команду и весело спросил:
— Курящие есть? — Заметив оживление, добавил: — С этого дня считайте, что вы добровольно решили расстаться с пагубной привычкой. Вплоть до прибытия на место. А сейчас товарищ Тунцов прочитает вам короткую, но полную личных переживаний лекцию о вреде никотина.
Старший лейтенант прошелся туда-сюда по палубе и обронил первую фразу:
— Курю я с семи лет.
Раздался взрыв хохота, долго не утихавший. Далее Тунцов пообещал никого не развращать личным примером. Словом, объявил, что баржа для некурящих…
Рассудили просто: куда зря мины не разбросают, а засеют судоходный коридор. Поэтому решили держаться золотой середины — плыть меж фарватером и берегом. Но кто сказал, что шальная мина не окажется именно здесь? Гарантий не было. Из двух зол выбрали меньшее.
Где-то под водным покрывалом до поры до времени покачивались на якорях «подарки» союзников вперемешку с немецкими. И отличались они лишь взрывными системами да формой. Магнитная мина — та на дерево и не среагирует, а вот к чему железному так и кинется хищной рыбой. Цельнометаллический корпус наливной баржи для нее лучшая приманка. Мина с механическим взрывателем поджидает жертву, пошевеливая, точно рак-отшельник, антенными усами-проволочками. Прикоснись усы к любому предмету — взметнется водяной столб над рекой.
Одно утешение — длина тросов, поводок, ограничивает радиус действия мин. Лоцманы, надеясь на опыт и чутье, вели караван по запретной для судоходства зоне, рядом с фарватерскими поплавками. Это был единственный шанс не подорваться. Мины наверняка «чуяли» железо и рвались с привязи. Все зависело от длины аркана и того, насколько близко к поплавкам встали на якорь адские машины. Капитан дорого бы дал, чтобы увидеть на экране подводную картину. Но это были напрасные мечты.
Братчиков посмотрел на подаренные матерью золотые часы, верой и правдой служившие ему всю войну. Маленькая стрелка еще не настигла цифру 7, когда «Калимберг» загудел и замер на месте. Идти возле правого берега было нельзя. Волей-неволей надо пересекать фарватер. Такова подлость их маршрута. Вверили себя в руки судьбы. Пронесло!..
— Осталось каких-нибудь 300 километров с хвостиком, — вымученно пошутил Братчиков.
…Обязанности офицеры разделили поровну. Дежурили посменно. На сложных участках фарватера за штурвал вставал Тунцов, а чаще руль просто наглухо закрепляли веревкой. По-стариковски охающий «Калимберг» на стальном тросе тащил баржу, как муравей соломинку-бревно.
Так и двигался странный караван в «неизвестность». Покуда обходились без происшествий. Но как-то не надеялись, что и далее пойдет гладко. Шли вслепую, полагаясь в основном на авось. Где свои, где чужие — неясно. Поэтому все точно сидели на горячих углях: подвоха ждали не отсюда, так оттуда.
Чтобы не угодить на мель, на носу баржи поставили дежурного с шестом и раз за разом промеряли глубину. Уж больно ненадежный поводырь «Калимберг». Осадка у него была гораздо выше, чем у баржи. Там, где буксир мог спокойно пройти, баржа рисковала сесть на брюхо. Лезть же в глубину не прельщало: там вероятность сюрприза стократ увеличивалась. Шла своего рода игра в жмурки со смертью.
Порой мерное течение исподволь убаюкивало сознание, и опасность воспринималась отдаленно, как бы со стороны. «А может, и не так страшен черт, как его малюют, — всплескивалась волна оптимизма, — может, пронесет?» Но подсознательно все жили в постоянном, цепком ожидании чего-то жуткого, непоправимого. Смутная тревога неподвижно повисла в воздухе. И более всего угнетало собственное бессилие.
Владимир никак не мог свыкнуться с положением. Вокруг тишь да гладь. Но вдруг легкий толчок волны, баржа вздрагивает, и сердце судорожно замирает, словно за шиворот попал кусок льда: пульс колотится по-сумасшедшему, рубаха липнет к телу.
В реальность окружающего верилось и не верилось. Все было на грани возможного исчезновения — и гибкие ракиты, спускающиеся к воде, и солнечные зайчики, скачущие по палубе, по металлическим рукавам. Сейчас они есть, а через секунду… Будут?! Кто поручится за это? Владимир гнал от себя черные мысли. Но стоило расслабиться, и воспаленное воображение вновь и вновь рисовало страшную сцену — взрыв, огненный гудящий факел, в котором корежится обшивка баржи…
Скорость была черепашья — всего 2—3 узла в час. Пейзажи в ярких красках экспрессиониста-сентября радовали глаз. Да только не до любований сейчас. Экипаж сильнее волновало, что они словно на ладони и, вздумай кто поупражняться в стрельбе, лучшей мишени не надо. Тут и слепой не промахнется.
На третий день пути их пытались остановить военные в неразличимой издали форме. Они усиленно сигналили, предлагая причалить к берегу. Братчиков, посоветовавшись с Тунцовым, решил не рисковать. В отместку за непослушание неизвестные подняли пальбу: то ли попугать, то ли всерьез — не понять. Пули вжикали над головами, но и на этот раз пронесло.
Выше Никопола болгарский берег сильно порос камышом. В ночной тиши покрякивали утки. Река вырвалась из горловины, стала шире.
24 сентября
С утра пораньше впередсмотрящий доложил Владимиру о приближении прямо по курсу непонятных предметов. Все бросились к борту. Мимо баржи тихо проплывали деревянные повозки, оглобли, обломки какого-то парома, клочки сена и трупы лошадей со вздутыми животами. Сержант Полувитько хозяйски выловил из воды несколько книг и патефон в коробке.
Братчиков почесал в затылке и обратился к Тунцову:
— Чем не иллюстрация к «Медному всаднику»?
Ход резко застопорили. Вроде все яснее ясного — плывут по заминированной реке. Но внезапная встреча с вещественными доказательствами того, что смерть таится где-то рядом, возможно, она за следующим поворотом, а то и ближе, никого не развеселила.
Однако мысль о том, чтобы причалить и спокойно переждать, пока не пройдут тральщики, отметалась напрочь. Надо было двигаться вперед и только вперед. Стали еще более осмотрительными, вдохновлять людей на это не приходилось.
Поразмыслив, офицеры пришли к выводу, что хотя поторапливаться надо, но не стоит спешить на собственные похороны. Поэтому по ночам больше не плыли. Ближе к сумеркам вставали на якорь, не подходя к берегу. Еще неизвестно, мимо скольких не замеченных впотьмах мин они проследовали. Но искушать костлявую дальше не стоило.
Так двигались еще три дня. Все измотались, но никто не роптал. Только тягостное напряжение все нарастало. Лица спутников Братчикова посерели, как при нехватке кислорода, скулы сведены, глаза запали. Охоты играть в беспечность ни у кого не было. Все равно фальшь обнаружилась бы. Чувства у всех предельно обострены, нервы завинчены на последнюю резьбу…
При подходе к городу Лом узнали от местных жителей, что где-то здесь мечется в поисках выхода к своим немецкая моторизованная часть. Береженого бог бережет. И капитан запретил появляться на палубе в военной форме. Если учесть, что другой одежды у солдат не было, то они исхитрялись гулять, щеголяя в исподнем.
После Лома погода стала скверной. Враз сгорело бабье лето. Поскучнело небо, задул ветер, хлынул дождь. В довершение бед ночью, когда они стояли на якоре, их обстреляли. Братчиков выскочил из каюты и дал пару длинных очередей из автомата по вспыхивающим на темном берегу светлякам. Пыла у неизвестных налетчиков поубавилось, и они предпочли замолчать.
Пули пробили две бочки с маслом. Пробоины заткнули деревянными затычками, и инцидент вроде был исчерпан. Но не проходило ощущение, что за ними следят и в любую минуту могут возобновить огонь. «А попадись в обойме одна-разъединственная зажигалка — аутодафе у нас получился бы на зависть инквизиторам», — мелькнула крамольная мысль. И капитан нервно потрогал деревянные пробки.
…Тральщики Дунайской военной речной флотилии настигли их у причала, недалече от города Калафат. Они решительно преградили путь каравану. Прибывшие сердитые морские офицеры, узнав, что́ за груз на барже, поначалу обомлели. Но потом задали чертей Братчикову с Тунцовым.
— С ГСМ по минам?! Самоубийцы! Раков кормить вздумали? То, что вы остались в живых, — случай! Родились в сорочке!..
— Все это так, — покорно кивал головой Братчиков. — Только машины без бензина — груда дров и железа. И вы это отлично знаете. А к победе надо двигаться на всех парах, чтобы смерть опаздывала… И может быть, не напрасно мы своими головами рискуем. К тому же есть такое слово — приказ. Так что не взыщите, братцы. Честно говоря, я бы поменял одну такую прогулку на два круиза в «люксе»…
Братчиков незаметно для себя соврал. Не было такого приказа — плыть по заминированному Дунаю. Ни в устной, ни в письменной форме. И все же Владимир был честен: они действовали, повинуясь приказу совести. Он с товарищами осознавал, что, кроме них, некому обеспечить войска горючим. А единственный путь, по которому можно обеспечить эффективное снабжение, — Дунай.
…Моряки немного поостыли и, рассудив трезво, приказали дальше следовать строго за ними. Караван прибавил в скорости. До Видина дошли за два часа.
— Финита, — сказал тихо Братчиков. — Волосок не оборвался.
Знакомые морские офицеры подрулили к ним на катере и пригласили в гости. На тральщике Владимиру обещали сюрприз и не обманули: восемь мин мерцали тускло и враждебно.
— Все эти игрушки мы выловили, следуя за вами. Раньше не хотелось демонстрировать.
Почти 340 километров по нашпигованной минами реке — немыслимо по меркам мирного времени! Но шла война. И героическое совершалось незаметно и буднично. Может, потому, что будни были героическими?..
Пункт выдачи горючего скрытно организовали в двух-трех километрах ниже Видина. За неделю войсковым частям 57-й армии и Народно-освободительной армии Югославии выдали свыше 400 тонн горючего и много масла… На «доппитание» к бензиновому каравану стали и бронекатера Дунайской флотилии.
Бензина хватило всем сполна. После освобождения Белграда баржу № 734 с остатками горючего передали НОАЮ.
Наступление началось 28 сентября. После трехдневных напряженных боев войска 68-го стрелкового корпуса во взаимодействии с 75-м стрелковым корпусом и Дунайской военной флотилией завершили разгром группировки противника и заняли город Неготин.
Затем 57-я армия основные усилия перенесла на центральное направление. Решительным выступлением соединения 68-го стрелкового корпуса овладели узлами дорог, опорными пунктами Салаш, Бела-Река, Слатина и центром медной и золоторудной промышленности Югославии — городом Бор, проникнув в глубь обороны противника до 40 километров.
За 12 дней наступления войска 57-й армии продвинулись на направлении главного удара на 130 километров, разгромили совместно с 14-м корпусом НОАЮ немецкую группировку «Сербия». После форсирования реки Велика-Морава были созданы условия для ввода в сражение 4-го гвардейского мехкорпуса. Его ударные силы вместе с 5-й дивизией НОАЮ к вечеру 13 октября за два дня жестоких боев преодолели свыше 80 километров и вышли на южные подступы к Белграду.
20 октября 1944 года, после штурмовых кровопролитных боев, совместными усилиями советских и югославских войск белградский гарнизон фашистов был разгромлен и столица Югославии освобождена. Так закончилась Белградская наступательная операция. Войсками 3-го Украинского фронта было уничтожено и взято в плен около 100 тысяч вражеских солдат и офицеров. Операция проходила в высоких темпах со среднесуточным передвижением подвижных войск более чем на 50 километров.
Всех участников операции Президиум Верховного Совета СССР приказом от 19 июня 1945 года наградил медалью «За освобождение Белграда».
На всех многочисленных фронтах, где развернулись кровопролитные сражения, не обходилось без участия военно-транспортной авиации, сформированной Аэрофлотом.
Переброска и высадка воздушных десантов, оперативная доставка к местам сражений воинских пополнений оружия и боеприпасов, организация помощи и военно-техническое снабжение частей, сражающихся в окружении, всесторонняя поддержка партизанского движения, регулярные полеты в глубокие тылы противника, участие в перевозке раненых из полевых госпиталей — далеко не полный перечень работ, выполнявшихся полками и дивизиями Аэрофлота.
Нередко в годы Отечественной войны в авиационных частях имели место случаи, в достоверность которых трудно поверить.
Иногда даже бывалые люди, повидавшие жизнь и прошедшие, как говорят, «огонь, воду и медные трубы», слушая подобные рассказы, открыто выражали свои сомнения, оспаривали утверждения очевидцев и отвергали даже документальные материалы, проникавшие в печать.
Скептики, как правило, считали эти рассказы красивыми сказками и относили их к обычным солдатским байкам, созданным народной фантазией.
Главный контрдовод маловеров — «чудес на свете не бывает»…
Хотелось бы рассказать об одном удивительном героическом полете, выполненном командиром корабля 10-й гвардейской авиатранспортной дивизии Алексеем Трофимовичем Боровским и его экипажем в ночь с 20 на 21 сентября 1943 года.
Этот полет с полным основанием может быть отнесен к разделу действительных чудес.
В ту ночь экипажу Боровского предстояло выполнить беспосадочный полет в глубокий тыл противника для оказания помощи крупному партизанскому отряду, действовавшему в Белоруссии.
Полет выполнялся на двухмоторном транспортном самолете Си-47, не имевшем на борту никакого вооружения.
Пусть не удивляет, что такой сложный и опасный рейс в глубокие тылы противника выполнялся на невооруженном самолете. Это была вынужденная необходимость.
Известно, что весь парк отечественных транспортных самолетов был хорошо вооружен. Три скорострельных пулемета, установленных на каждой транспортной машине, надежно прикрывали ее от нападения истребителей. В состав экипажа обязательно входил бортовой стрелок.
Однако острый недостаток военно-транспортных самолетов принуждал командование привлекать к выполнению боевых заданий самолеты американского производства, получаемые СССР во временное пользование по ленд-лизу.
Союзники поставляли машины в десантно-транспортном варианте без какого-либо вооружения на борту. Больше того, они не разрешали нам дорабатывать свои самолеты и устанавливать на них вооружение.
Вот эти нелепые, коварные правила и порядки, установленные американскими властями, принуждали советских летчиков совершать фронтовые рейсы повышенной опасности на невооруженных самолетах.
Типичным представителем машин этой категории был самолет Боровского Си-47 № 821.
В машину загрузили 16 специально упакованных тюков с боеприпасами, взрывчаткой, минами, медикаментами и другими видами военного имущества.
Круглые сигарообразные тюки имели на своих торцах амортизационные наконечники, смягчающие силу удара о землю. Дополнительно удар смягчали длинные деревянные рейки, прикрепленные к упаковочному тюку по всей его поверхности.
Эти «сигары» сбрасывались с самолетов без парашютов при полете над целью на малой высоте.
Кроме того, на борт своего корабля Алексей Боровской принял важного пассажира — начальника штаба партизанского отряда, которому предназначалась вся загрузка самолета.
При выходе на цель, обозначенную условным расположением костров, пассажир должен был покинуть самолет и с помощью парашюта приземлиться в назначенном месте.
Еще днем, задолго до вылета, самолет Алексея Боровского был тщательно подготовлен к выполнению ответственного задания. Двигатели отрегулированы и опробованы. Баки залиты топливом по самые пробки. Проверена исправность и надежность всех остальных систем и радиооборудования самолета. Загрузка равномерно уложена в грузовом отсеке и прочно закреплена к швартовым кольцам пола и фюзеляжа.
В состав экипажа Боровского входили опытные авиационные специалисты, отлично знающие свое дело: второй пилот Кирилл Гавва, бортмеханик Дмитрий Соснов, штурман Алексей Давыдов, бортрадист Анатолий Труш.
Слаженная работа экипажа и его слетанность были неоднократно проверены выполнением сложных боевых заданий.
К опасному ночному полету заботливо готовили не только самолет. Наиболее сложная часть подготовки легла на плечи начальника штаба и штурмана авиаполка.
Они вместе с командиром корабля тщательно рассмотрели и на крупномасштабных картах проиграли различные варианты прохода самолета через полосу фронта, подбирая наименее опасные участки выхода машины в тыл противника.
В этой штабной игре на картах в расчет принимались не только крупные, но и мелкие, даже мельчайшие факторы, с которыми экипаж мог столкнуться при своем ночном полете.
Тщательно изучались и анализировались метеорологическая обстановка и прогноз погоды на ближайшие сутки не только по трассе полета, но и ожидаемая погода в месте расположения партизанского отряда.
Особенно важно было не допустить ошибок в определении характера и мощности облачности в районах, прилегающих к полосе фронта. Эти данные позволяли правильно решить одну из главных задач штурманской подготовки: каким путем надежнее проскочить опасную зону — «верхом или низом»…
Руководством был избран второй вариант, так как незначительная облачность в районе намеченного коридора не позволяла экипажу маскировать самолет в слое облаков. Боровскому было рекомендовано проходить коридор на бреющем полете, лишая противника возможности использовать для обнаружения машины наземные радиолокационные средства и радиопеленгаторы.
Медленно наступали сумерки, экипаж в полном составе находился у самолета, еще раз внимательно осматривали машину. Подъехал и главный пассажир, сопровождаемый работниками Центрального штаба партизанского движения.
И вот уже машина несется над полосой, шасси убрано, но командир выдерживает самолет у земли и, только набрав скорость, переводит его в угол набора.
Алексей делает круг над аэродромом, тщательно проверяя в полете работу двигателей и всех остальных самолетных систем…
Все в порядке. Боровской два раза переложил машину с крыла на крыло, взял курс на запад и исчез в мутнеющем воздухе наступивших сумерек.
Советская Армия готовилась к тяжелым боям за освобождение Белоруссии.
Большому транспортному самолету не так-то просто незамеченным проскочить через сильно укрепленные рубежи, созданные немецким командованием по всей пограничной полосе фронта.
Для перехвата и уничтожения транспортных самолетов вся пограничная полоса была опутана сетью радиопеленгаторов.
На каждом прифронтовом аэродроме дежурили на земле и в воздухе отборные группы истребителей, укомплектованные лучшими летчиками люфтваффе.
Однако даже в этой хорошо организованной системе контроля и защиты воздушной пограничной зоны советской разведке удалось обнаружить несколько наиболее слабых участков, через которые можно было проникнуть на захваченную врагом территорию.
Еще в Москве был определен и обозначен воздушный коридор, по которому Боровской был обязан провести свой самолет на бреющем полете.
Через линию фронта коридор пролегал над глухой заболоченной местностью, в удалении от магистральных и рокадных дорог противника.
Задолго до выхода к полосе фронта Боровской начал снижать горизонт полета.
Он строго придерживался намеченного маршрута и подходил к коридору на высоте около 100 метров.
Километров за десять до линии фронта он перевел самолет на режим бреющего полета.
Экипаж притих, все напряженно всматривались в набегавшую темноту.
Второй пилот, Кирилл Гавва, как было условлено, следил за показаниями компаса, высотомера и вариометра.
…Позади уже двадцать минут напряженного полета. Командир переводит машину в режим набора высоты, стрелка высотомера бежит по кругу, отсчитывая сотни набранных метров.
— Кажется, проскочили, — сказал кто-то из экипажа. Все облегченно вздохнули. Самолет постепенно набирал высоту, стрелка высотомера перевалила за 800 метров.
Казалось бы, не было оснований для тревог и беспокойства: все шло хорошо, как и было намечено планом полета.
Наиболее опасную зону прошли благополучно, материальная часть работает безупречно. Ясное, безоблачное небо позволяет вести визуальную ориентировку и постоянно контролировать курс полета.
Между пилотских кресел появился штурман Давыдов, чуть отодвинув в сторону Соснова. Штурман доложил:
— Командир, идем правильно, через три минуты выйдем к городу Лоев. Будем разворачиваться вправо на 40 градусов…
Однако экипажу не удалось выполнить намеченный маневр… Наземные пункты наблюдения вражеской армии засекли самолет Боровского и определили его курс и высоту полета.
Перехватчику не составило особого труда в ночном небе обнаружить транспортный самолет. Машину демаскировали выхлопные коллекторы двигателей, исторгавшие красивое голубовато-красное пламя.
Как тать, подкрался вражеский истребитель к самолету Боровского и, выбрав благоприятный момент, разрядил в него весь боезапас своего бортового оружия. Скорострельная пушка и крупнокалиберные пулеметы нанесли машине Боровского удар сокрушающей силы.
К счастью экипажа, вражеский удар поразил только хвостовой отсек самолета.
Снаряды, пушки и длинные очереди крупнокалиберных пулеметов, как топором, обрубили тросы управления рулями глубины и поворотов, превратили весь хвостовой отсек машины в дырявое решето.
Взрывная волна разрушила перегородку хвостовой части, пробилась в фюзеляж самолета, сорвала с замков большую загрузочную дверь. В грузовой отсек хлынул поток холодного воздуха.
Самолет, опустив нос, всей своей многотонной массой устремился к земле.
Колонка штурвала управления самолетом, связанная с рулем глубины, и педали управления рулем поворота потеряли привычную упругость и превратились в безжизненные рычаги, свободно перемещающиеся в крайние положения, не оказывая ни малейшего влияния на поведение самолета.
«Вот он конец, отлетались», — мелькнуло в голове второго пилота…
В этой безнадежной обстановке считанные секунды отделяли машину и экипаж от неизбежной развязки.
Потерявший управление самолет мчался к земле, с каждой секундой наращивая скорость своего падения.
А вражеский пилот, сделав свое дело, спокойно виражил на высоте, предвкушая завершающий конец своей атаки.
Пилот-перехватчик нетерпеливо ожидал момента, когда транспортный самолет столкнется с землей, когда свершится взрыв, когда в небо взметнутся высокие языки пламени…
…Но катастрофы не произошло.
В этой безысходной обстановке Алексей проявил самообладание и мужество, не дрогнул, не растерялся.
В секунды, подаренные ему судьбой, он продолжал активно бороться, применяя все доступные ему средства для того, чтобы вытащить самолет из крутого угла пикирования и избежать катастрофического удара о землю.
«Может быть, двигатели помогут вытянуть самолет из пикирования?» — мелькнуло в сознании…
Алексей двинул вперед рычаги оборотов и наддува… Однако машина не реагировала на изменение режима двигателей и продолжала свое стремительное падение…
Боровской убрал наддув и обороты, но не отступил. Он нашел еще одну, может быть, последнюю возможность повлиять на исход событий.
Свершилось почти невероятное: уцелевший тросик управления повернул триммер — эту маленькую вспомогательную пластинку руля глубины в крайнее положение, и она заставила руль отклониться в противоположную сторону.
Самолет медленно, как бы нехотя стал поднимать нос и над самой землей вышел из угла пикирования, круто устремился в небо.
Мгновенно экипаж и самолет вошли в полосу тяжелых перегрузок. Могучая сила инерции вдавила людей в сиденья кресел, стало трудно дышать.
Послышался скрип, треск, казалось, у машины вот-вот оборвутся крылья, но запасы прочности, заложенные в конструкцию машины, удержали ее от разрушения.
Счастливая догадка командира корабля и его молниеносная реакция на какую-то долю секунды опередили надвигавшуюся гибельную встречу самолета с землей, а тягчайшая перегрузка, испытанная людьми, была радостным сигналом еще раз отвоеванной жизни.
Между тем, уклонившись от прямого удара о землю, экипаж не избавился от новой грозной опасности, надвигавшейся на поврежденную машину.
Самолет, круто устремившись в небо, с каждой секундой терял скорость. Вот-вот наступит допустимый предел минимальной скорости и самолет сорвется в штопор, ведущий к тому же печальному исходу.
Боровской вновь переводит двигатели на режим взлета и быстро вращает маховичок управления триммером теперь уже от себя.
Машина вновь медленно опускает нос, однако Алексей, работая двигателями и триммером, не позволяет ей перейти в пикирование.
С большим трудом летчику удается установить самолет в режим относительного набора высоты.
Взмокший от напряжения командир корабля ни на секунду не может оторвать своей руки от колесика управления триммером, превратившегося в импровизированный руль глубины.
Удерживать машину в поперечной плоскости помогают элероны: вражеский огонь не повредил механизма их управления.
Однако самолет очень неустойчив, он как бы «поставлен на шило», его невозможно удержать в нормальном полете, машина непрерывно стремится то поднять, то опустить нос.
Боровской сознает трагическое положение людей, находящихся на борту самолета, лишенного основных органов управления. Машина безнадежно повреждена, дальнейший полет невозможен. Нужно спасать людей. У всех членов экипажа и пассажира пристегнуты парашюты. Нужно немедленно покидать самолет.
Но прыгать пока невозможно, нет достаточной высоты полета, нужно набрать хотя бы 450—500 метров, только тогда можно рассчитывать на благополучное приземление.
Приказав экипажу подготовиться к выброске на парашютах, Алексей докладывает Москве: «Огнем противника разрушено управление, покидаем самолет».
Однако он хорошо сознает, что, приказывая покинуть машину над территорией, захваченной врагом, он подвергает весь экипаж и важного пассажира опасности угодить в руки фашистов. Слишком мало надежд укрыться и затаиться во фронтовой полосе, нашпигованной вражескими войсками.
В этой исключительно сложной обстановке Алексей Боровской принимает единственно правильное решение: не покидать поврежденную машину, а попытаться удержать ее в воздухе еще хотя бы десять-пятнадцать минут.
Командир понимает, что каждая минута полета приближает экипаж к районам, где можно уверенно покинуть самолет с гарантией приземления на контролируемой партизанами территории.
Все усилия, вся воля летчика нацелены на борьбу с непослушным самолетом.
Проявляя свой норовистый характер, самолет не подчиняется осторожным и плавным движениям летчика, он упорно не желает двигаться по прямой, малейшее упущение угрожает повторением страшных секунд полета, уже пережитых экипажем.
Триммер не может заменить руля высоты, на его перемещение самолет реагирует медленно, с запозданием, стремясь продолжать начатую эволюцию. Нужно успеть упредить это стремление машины вращением маховичка триммера в обратную сторону, и так без конца через каждые одну-две секунды.
Большой мастер ночных полетов в сложных метеорологических условиях, Алексей Боровской в совершенстве владел искусством вождения самолетов вслепую по приборам, и эти качества помогали ему удерживать машину от опасных бросков к земле.
Но все же самолет, хотя и по какой-то волнистой линии, с постоянными нырками то вверх, то вниз, как будто по бугристым ухабам, движется вперед к желанной спасительной цели.
Вот уже где-то вдали на горизонте появились еле заметные мерцающие точки огоньков.
Приближаясь к первым партизанским кострам, Боровской отдает приказание: «Приготовиться к прыжкам. Будем покидать самолет только на втором заходе, первый заход — пристрелочный. Самолет покинуть всему экипажу и пассажиру. На борту остаюсь я один. Буду прыгать на третьем заходе…»
Однако дальнейшие события, связанные с выполнением боевого задания экипажем Боровского, развивались по другому, совершенно необычному пути. Обстоятельства так сложились, что экипаж сознательно не покинул неуправляемую машину над первыми партизанскими кострами, встретившимися на его пути к цели.
Боровской даже в этой опасной ситуации помнил и заботился о пассажире, которого он был обязан доставить строго по назначению, и о грузе, предназначенном партизанам.
Вроде бы и дошли: на земле ярко пылают пять костров, выложенных «письмом», средний костер — «марка» — самый крупный, самый яркий.
Алексей осторожно ведет машину к цели. Пассажир покидает самолет.
— Буду делать второй заход, — говорит Алексей. — Попытаемся сбросить хотя бы пару мешков. Посмотрим, как машина отзовется на изменение загрузки.
Вновь самолет описывает большой круг над партизанской площадкой, вот снова вышли на цель и сбросили две упакованные «сигары».
— Заходим еще разок. Готовьте к сбросу сразу четыре упаковки! — командует Боровской.
Маневр вновь повторяется, еще четыре мешка покинули борт самолета. А машина по-прежнему «ныряет» так же, как и ныряла на первом заходе.
— Будем заходить на цель еще два раза, — решает Алексей, — готовьте к сбросу по пять упаковок на каждый заход…
Так все 16 упаковок, предназначенных отряду, доставили на место назначения.
Люди ликовали, поздравляли друг друга, как будто позабыв о тяжких секундах смертельной опасности.
Подошло время и экипажу покидать свой поврежденный, искалеченный самолет. Застегнули карабины, помогли друг другу отладить привязанные парашютные фалы. Согласовали порядок покидания самолета: кто первый, кто последний…
Но командир корабля отлично понимает, что, попав к партизанам, боевой слаженный экипаж летчиков-новичков на много месяцев выбывает из строя.
И это в то время, когда в полку не хватает опытных ночников, когда без экипажей стоят на приколе новые самолеты…
Но для возврата домой на свою базу нужно не сорок минут, а долгих три с половиной часа полета.
«И не выдержишь ты такой нечеловеческой нагрузки, — будто кто-то говорит Алексею. — Не испытывай вновь судьбу, не рискуй безрассудно своей жизнью и жизнью товарищей. Ты и так уже совершил невозможное. Отдавай приказание экипажу покинуть безнадежно неисправный самолет, прыгай сам и сохранишь жизни своих подчиненных. Ну, проживешь у партизан 3—4 месяца, но наверняка вернешься в свой полк. Никто тебя не осудит, не скажет худого слова, ты честно выполнил свой долг».
И опять сознание командира будоражит магическое «надо».
Объективные факторы подтверждают, что это возможно.
Двигатели самолета работают отлично — как хорошо отлаженные часы, немедленно отзываются на малейшее движение секторов газа.
«Думай, думай, командир, только от тебя зависит окончательное решение.
Ведь четыре часа — это не вечность, а всего 240 минут полета. Ведь ты как-то приспособился, приноровился управлять непослушным самолетом.
Верно, тебе было очень трудно, очень тяжело.
Но все-таки тебе удалось довести самолет до назначенной цели, с трудом и с огромным напряжением сил все же удалось выполнить боевое задание».
После долгих раздумий Боровской принимает окончательное решение: разворачивает машину теперь уже строго на восток, штурман получает задание прокладывать курс поэтапно, в обход укрепленных узлов противника.
Опасаясь перехвата связи вражескими пеленгаторами, Боровской запрещает бортрадисту работать передатчиком.
— До перехода линии фронта сиди смирно, слушай эфир и докладывай мне о каждой новости. Связь с базой установим, только пройдя полосу фронта.
Командир не прекращает борьбу с непослушной машиной. Каждые две-три секунды он вынужден вращать маховичок штурвала управления — триммером вперед-назад, вперед-назад.
Хочешь жить, командир, держи «нос» машины на горизонте, не позволяй самолету «зарываться» и уходить от избранной высоты, в этом твое и экипажа спасение…
…Получив последнее донесение Боровского и утратив связь с экипажем, Московская база отнесла самолет № 821 к числу боевых потерь и доложила партизанскому центру о причинах невыполнения задания.
Нетрудно представить ликование, охватившее людей на Московской базе, когда через пять с половиной часов после последней связи с самолетом Боровского в эфире вновь прозвучал голос потерянного экипажа: «Боевое задание выполнили. Возвращаемся домой, прошли линию фронта… Посадка невозможна, укажите место, где можно покинуть самолет».
Вот это подарок, удача, радость, счастье!
Но как же можно выполнить боевое задание и возвращаться домой на самолете, потерявшем управление? Здесь что-то не вяжется. Какие-то необъяснимые противоречия.
Московская база вновь вызывает машину Боровского: «Доложите подробно, что в вашей машине повреждено, какой остаток топлива, почему невозможна посадка?»
На свой вопрос база получает от командира корабля подробный ответ:
«Полностью оборваны тросы управления рулем высоты и поворота. Сильно повреждена стойка хвостового колеса. С трудом управляю машиной, используя триммер руля высоты, элероны и двигатели.
Силовые установки бензо-гидросистемы повреждений не имеют. Остаток топлива на сорок минут полета. Предполагаю сбросить экипаж в район аэродрома Внуково. Сам доведу самолет до указанного вами места.
Срочно укажите район, где можно оставить машину».
Оказалось не так-то просто отыскать вблизи Москвы такое место, где можно было бы «уронить» с неба многотонную массу металла.
Время неудержимо бежит. Самолет уже на подходе к зоне Внуковского аэропорта…
Полегчало на душе командира корабля, да и весь экипаж после пережитых опасностей и волнений приободрился, повеселел.
Ведь самое трудное, самое страшное осталось где-то далеко позади.
А все ли возможности использованы? Может быть, существует средство сохранить и спасти машину?
Боровской посылает бортмеханика Дмитрия Соснова в хвостовой отсек для выяснения возможностей соединения перебитых тросов управления рулей высоты. Соснов с электрическим фонарем осмотрел и ощупал все концы оборванных тросов.
Соединить их практически невозможно, обрывки расплелись и, как обозленные ежи, ощетинились проволочными прядями.
Однако у бортмеханика мелькнула спасительная мысль, и он спешит поделиться с командиром корабля. Ведь для посадки самолета руль высоты должен отклоняться только в одну сторону. Нужно разыскать или изготовить шнур длиною 17—18 метров и один конец привязать к обрывку троса, отклоняющего руль высоты вверх.
Если протянуть эту веревку через весь фюзеляж в пилотскую кабину, то появится возможность посадить самолет на аэродром, ибо будет возможно отклонять руль высоты до его крайнего положения.
Командир корабля одобрил предложение бортмеханика. Начали осматривать закоулки самолета в поисках веревок, шнура, тесемок и других подходящих материалов.
К счастью, на борту отыскали несколько парашютных фалов, однако их общая длина оказалась явно недостаточна.
— А ну, братцы, снимайте свои поясные ремни! — предложил кто-то из экипажа. И пять брючных ремней восполнили недостающий кусок веревки.
Когда вся подготовка самолета была завершена и протянутый конец веревки, связанный с обрывком троса руля высоты, оказался в руках второго пилота Кирилла Гаввы, самолет как бы почувствовал руку хозяина и резко сократил свои ныряющие движения.
Боровской запросил диспетчера и руководителя полетов освободить полосу и разрешить произвести попытку посадить самолет на летное поле.
Получив разрешение, Алексей завершил широкий круг, развернул машину и издалека начал подводить ее к аэродрому. Работая двигателями и триммером руля глубины, командир корабля выходил на нужный курс посадки.
Второй пилот Кирилл Гавва покинул свое пилотское кресло и, держа конец веревки на левом плече, стоял рядом с командиром и выполнял его команды. Подходя к летному полю, Боровской положил свою руку на плечо второго пилота и, толкая его вперед, управлял отклонением руля высоты.
Дежурный персонал авиатранспортной дивизии и Внуковского аэропорта, зная о попытке экипажа произвести посадку тяжело поврежденной машины, с тревогой готовился к этому завершающему этапу полета.
На поле в готовности стояли пожарные и санитарные машины. Аварийно-спасательные команды заняли установленные для них места…
К всеобщему удивлению и радости, самолет № 821 на рассвете 21 сентября произвел благополучную посадку на летное поле аэродрома Внуково.
Этой неповторимо удивительной посадкой и завершился полет-подвиг экипажа Алексея Боровского.
Самолет был спасен и после ремонта до конца войны работал в составе 1-го полка 10-й гвардейской авиатранспортной дивизии.
Светлой памяти моего отца — Петра Еремеевича, коммуниста, почетного железнодорожника…
Декабрь сорок второго года. Саратов. Коротки зимние дни: четвертый час пополудни, а на улице сумерки. Мы, курсанты специальной школы, свободные от нарядов, собрались в классе нашей радиороты на самоподготовку. Тренировались в приеме на слух азбуки Морзе, изучали схему партизанской радиостанции…
Я сидел за зуммером и отрабатывал четкость передачи цифр и букв на телеграфном ключе.
Учеба в спецшколе была напряжена до предела. За короткое время мы должны научиться передавать на ключе со скоростью не менее семидесяти пяти и принимать на слух девяносто знаков в минуту. Нужно выучить наизусть и знать как устав — даже если тебя разбудят и спросят в двенадцать часов ночи — несколько сот служебных сокращений из международного радиокода и любительского радиожаргона. Но этого мало. Каждый радист-партизан обязан знать основы электрорадиотехники в таком объеме, чтобы смог без посторонней помощи отремонтировать свою радиостанцию и использовать самые разные батареи или аккумуляторы для ее питания.
В нелегких условиях партизанской жизни каждый из нас мог быстро связаться с Центром, передать свои радиограммы и принять радиограммы радиоузла при плохой слышимости и сильных радиопомехах. Кроме того, радист должен выполнять любое другое задание, если этого потребует обстановка.
Нас учили стрелять из пистолета, автомата и ручного пулемета, бросать гранаты, подрывать с помощью толовых шашек рельсы и мосты. Мы ходили на местности по азимуту. Осваивали другие премудрости военного дела с учетом особенностей партизанской войны.
При такой учебной нагрузке почти не оставалось свободного времени. Собственно, и свое так называемое личное время мы посвящали тренировкам и зубрежкам.
…Увлеченный занятием, я не сразу сообразил, что дежурный по роте мой земляк Анатолий Стебловский вызывает именно меня:
— Дмитрий… на выход!
Я неохотно оторвался от ключа, подошел к Анатолию. Сам думал: «Наверно, хотят вместо кого-то послать в наряд по роте или на кухню».
— Чем недоволен, земляче? Радуйся! — возбужденно и нарочито громко произнес дежурный. — Иди скорее на проходную, там твой отец!
Это прозвучало настолько неожиданно, что я растерялся.
— Что?! Чей отец?! Что ты меня разыгрываешь?!
— Да не тяни ты!.. Там с ним уже разговаривает Толька Кобец…
— Толька?! — Вот теперь я поверил, что это правда. Толька мой друг детства, отца он знает хорошо…
Я сорвался с места, побежал вниз по лестнице: наша рота находилась на третьем этаже. И вдруг резко остановился… Вспомнил: «Я ж не одет, а на улице тридцатиградусный мороз. Да и разрешение ведь получить нужно…» Быстро вернулся, постучал в дверь кабинета командира нашего взвода лейтенанта Молоканова.
— Товарищ лейтенант! Там мой отец… Разрешите?..
— Знаю, знаю… — очень спокойно ответил лейтенант. — Разрешаю на два часа выйти в город! Да оденьтесь потеплее!
— Хорошо, спасибо… — выпалил я от радости не по-уставному и, как мальчишка, выскочив из кабинета, через три ступеньки помчался вниз.
Когда оказался на морозе, сразу сбавил темп и пошел шагом, чтобы немного унять волнение. Пока шел через большой двор школы, на меня лавиной нахлынули воспоминания об отце, о маме…
Мама!.. Добрая, нежная, заботливая, она всегда была в движении. Вставала в четыре-пять утра (до самой войны родители держали корову), успевала сбегать на базар, кое-что из огорода продать, что-то купить и приготовить завтрак. Мы просыпались от аппетитных запахов, которые разносились по хате. Мама была совершенно неграмотной. За пределы Кировоградской области, где она родилась, и Днепропетровской, где мы жили последние девять лет перед войной, никуда раньше не выезжала. И вот теперь мама жила где-то в далекой Тюмени вдвоем с пятилетней моей сестренкой. Как они там?..
Оба старших брата на фронте. Самого старшего, Николая, мы еще в сороковом году проводили служить в авиацию. Второй брат, Иван, после окончания десятилетки за несколько дней до начала войны поехал учиться в военное артиллерийское училище.
По письмам, которые писала хозяйка квартиры под мамину диктовку, я знал, что отца как железнодорожника тоже мобилизовали. Но где он сейчас? На каком участке фронта?
И вот у проходной меня ждет отец, мой батько, как у нас на Украине называют отца взрослые сыновья.
Я вышел через проходную на улицу…
— Здравствуй, батько!
— Здравствуй, Митя! — Обнялись, расцеловались…
Когда улеглось первое, самое сильное волнение, начался немногословный мужской разговор. Расспросы о здоровье, о маме, о наших хлопцах…
Прошло почти полтора года, как разлучила нас война. В августе сорок первого мы, ремесленники, копали противотанковые рвы в степи, в нескольких километрах на запад от Кривого Рога. Враг подходил все ближе. Ежедневно, методично, в одно и то же время он бомбил металлургический завод и прилегающие к нему рудники. По распоряжению Наркомата путей сообщения все железнодорожники срочно эвакуировались на восток. Желающие могли забрать с собой свои семьи. Подали эшелон. Это оказался последний эшелон, который должен был увезти эвакуированных со станции Долгинцево. Время на раздумья и долгие сборы не было. Отец прибежал из кондукторского резерва, где он последнее время дневал и ночевал, и без особого вступления объявил:
— Собирайся, мать, уезжаем! Только поживее, у нас времени всего один час, можем опоздать.
— Куды уезжаем?! Ты шо, не в своем уме?! Хозяйство, хата, корова — на кого все це я покину? Никуда не пойду! — запротестовала мама. — Митя на окопах, да и я с маленьким ребенком… Куды я… по чужим людям таскаться? Уезжай один, я тут останусь, — настаивала она на своем.
Никакие объяснения, уговоры, убеждения, что оставаться нельзя, так как немец совсем близко, до матери не доходили. Она не допускала мысли, что уедет неизвестно куда, а ее младший сын, Митя, останется «под нимцэм» один. А что будет с хатой, коровой?.. Все это с таким трудом наживалось!.. И все вдруг, в один миг бросить?.. Ни за что!! Мать умоляла отца оставить ее, сильно убивалась навалившимся на нее несчастьем. Но он молча, хотя ему тоже было нелегко, собирал в дорогу вещи. Он и мысли не допускал, чтобы оставить маму с пятилетней девочкой. Потом, много лет спустя, он расскажет:
— Я вижу, что уговаривать мать дальше бесполезно — она так сильно плакала и причитала, шо ничего не понимала, — поэтому решил увезти их силой. Побросал на тачку кое-как собранные пожитки, посадил сверху Лиду и повез на станцию. Долго не оглядывался, а сам все думал: «Идет наша мать или не идет?» Все-таки не вытерпел, оглянулся — смотрю, плачет, но бежит за нами. От сердца немного отлегло. А до отхода эшелона оставалось всего несколько минут. Только успел с помощью хлопцев из нашего кондукторского резерва побросать вещи в теплушку и посадить мать с Лидой, как поезд тронулся…
Случилось так, что я пришел с окопов повидаться с родителями только на второй день после их отъезда. Застал пустую хату. На дверях висел, как всегда, незапертый замок. У нас до войны хаты не принято было запирать. Замки если и висели, то, как говорят, для честных людей.
Подошел ближе к двери, слышу: жалобно кричит в хате кот. Он, видимо, случайно оказался там, когда мать закрывала хату, и больше суток просидел взаперти голодный. Когда открыл дверь, кот как ошалелый выскочил на улицу. Затем вернулся ко мне, стал ласково тереться о мои ноги.
…Очень ясно, до мельчайших подробностей вспомнился мне теплый, солнечный, с утра радостный, воскресный день двадцать второго июня. Мы, ремесленники, получили увольнение до понедельника. В двенадцатом часу, пока еще не наступила жара, прохаживались в шахтерском парке культуры и отдыха рудника Вечерний Кут. Одеты были в новенькую парадную форму, с иголочки: гимнастерка подпоясана новеньким блестящим ремнем с большой бляхой, на которой виднелись крупные буквы РУ; брюки навыпуск отутюжены так, что можно, как мы шутили, руки порезать о складки; черные хромовые ботинки надраены — смотрись в них, как в зеркало; форменная фуражка, наша гордость, натянута пружиной, как барабан.
А когда мимо нас проходили девчонки, мы «несли себя», не чуя под собой ног, почти не дышали и краснели, как вареные раки. Из репродукторов парка лилась бодрящая музыка: марши и военные песни сменяли друг друга. Народ, беззаботно-спокойный, проводил свой выходной день. И вдруг умолкли все репродукторы… А через некоторое время, заглушая шорохи и трески далеких грозовых разрядов, послышался голос московского диктора:
— Товарищи! В двенадцать часов дня будет передано по радио важное правительственное заявление!.. — Диктор еще и еще раз повторял эти же слова.
Со всех концов парка к репродукторам стала стекаться гулявшая публика. Поспешили и мы. В образовавшейся довольно большой толпе люди строили разные прогнозы, терялись в догадках. Но когда начал говорить Молотов и произнес слова: «…Немецко-фашистская Германия, нарушив пакт… вероломно напала…» — всем стало ясно — война!! В толпе воцарилась тишина. Это было настолько ошеломляюще-неожиданным, что люди оцепенели. Нет!.. Советские люди, конечно, знали, что обстановка в мире очень сложная, даже тревожная. Фашистская Германия покорила почти всю Европу. О войне говорили, к ней готовились. Были уверены: сейчас враг не осмелится… Завтра, а то и… послезавтра фашист полезет, однако мы успеем подготовить ему достойную встречу… Но чтобы сегодня, в это солнечное воскресенье!.. Это был гром среди ясного неба.
Враз кончился для нас чудесный день, померкло солнце, хотя небо было все такое же безоблачное. Забыв о своей парадности, о том, что собирались ехать на побывку домой, мы заторопились в училище. На душе было еще до конца не осознанное щемяще-тревожное чувство, новое для нас, пацанов, чувство чего-то чрезвычайного и страшного.
Заявление по радио взбудоражило, взволновало, потрясло… Оно в считанные часы подняло весь рудник. Во второй половине этого же дня мы уже разносили повестки призывникам первой очереди. А в военкомате выстроилась и быстро росла очередь добровольцев.
Да!.. В этот день война круто, вмиг повернула судьбы миллионов людей, закрутила ими, завихрила, разбросала… Это вплотную коснулось и нашей семьи. Думая обо всем этом, мне захотелось что-то оставить оккупантам… И я придумал: «Напишу фашистам «пламенный привет!».
У нас дома было много разных красок и кистей. Мы со старшим братом увлекались рисованием, одно время даже посещали изостудию при железнодорожном клубе, где нас учил рисовать, и не только учил, а и воспитывал замечательный человек, художник-самоучка Майденов. Он нам прививал любовь к живописи, ко всему прекрасному.
Нашел я лист чертежной бумаги, взял черную краску и большими буквами написал: «Враг будет разбит! Победа будет за нами! Смерть немецким оккупантам!» Приколов лист на стене, я остался доволен этой первой «диверсией», устроенной мною на полном серьезе.
— Пускай немчура знает наших! — сказал я вслух, хотя в хате никого не было. Даже кот упрямо не хотел входить, боялся, видимо, снова оказаться взаперти.
Вышел я на улицу, закрыл дверь и повесил замок. Постоял, мысленно прощаясь с хатой, вишневым садом, где знакома была каждая ветка, огородом, который каждую весну приходилось перекапывать лопатой, поднимая тяжеленный мокрый жирный чернозем, и быстро пошел пешком по выжженной летним зноем южной украинской степи на рудник Вечерний Кут. Там находилось мое ремесленное училище, в котором проучился уже целый год. Не ведал я тогда, что навсегда покидаю родное гнездо моего детства.
…И вот я снова рядом с отцом. Смотрел на дорогое мне лицо, лицо, на котором были знакомыми и родными и каждая морщина, и эта щетина, уже двое суток не видевшая бритвы, и большой шрам чуть ниже левой щеки. К шраму я привык с самого детства, как только начал помнить себя. Без него не представлял своего отца. Шрам был большой, с грубыми узлами. Брился отец только «опасной» бритвой. Я всегда переживал, мне казалось, что он обязательно срежет эти узлы.
Нас разлучила и свела военная судьба. Отец и сын. Оба в серых солдатских шинелях, шапках-ушанках, кирзовых сапогах. Правда, как курсант военной школы, я был подпоясан кожаным ремнем, а отец — брезентовым.
Когда мы задали друг другу первые вопросы, когда несколько улеглось волнение от неожиданной встречи, я предложил отцу пойти в город. У меня ведь было в распоряжении почти два часа. В то же самое время мы оба понимали, насколько этого мало… Мне хотелось, чтобы отец где-нибудь перекусил, ведь он со вчерашнего дня ничего не ел. Но вблизи школы ни столовых, ни буфетов не было, а далеко в город мы уходить не могли. В одном из ближайших ларьков, на нашу удачу, были бутерброды из зачерствевшего, замерзшего иссиня-черного хлеба с ломтиками соленой-пресоленой селедки. Но и эти бутерброды продавались только в «комплекте» с брагой. Брага — это напиток, как говорили в городе, среднего рода: что-то между пивом и квасом. Вот так, стоя на морозе за стаканом этой сомнительной жидкости, мы и провели оставшееся время моего увольнения.
— Где же ты, батько, сейчас воюешь и как оказался здесь, в Саратове? — стал расспрашивать я.
— Отож… как отвез мать с Лидой в Тюмень, меня вместе с долгинцевскими железнодорожниками направили под Сталинград, — начал рассказ отец. — Были сформированы отряды от нашего наркомата. Нам сказали, что будем обслуживать воинские перевозки для Сталинграда. Но прежде чем водить поезда, нас послали на прокладку новых веток: Кизляр — Астрахань, Иловля — Петров Вал, Ахтуба — Причальная. Говорили, что старая сталинградская дорога не обеспечивала быструю переброску войск и техники. А когда начались бои в самом Сталинграде, я обслуживал поезда на ветке Ахтуба — Причальная. Доставалось нам!.. Особенно трудно было в октябре и ноябре. Фашистские самолеты охотились за каждым нашим поездом. Бомбили нас, обстреливали из пулеметов… Повидал я, Митя, убитых и покалеченных!.. Фашист проклятый разрушал бомбами пути, расстреливал паровозы. Мы тут же восстанавливали дорогу, заменяли паровозы на резервные, ставили соскочившие вагоны на рельсы… Случалось так, что не успевали восстановить поезд, как новый налет. А тут еще ветры в степи пронизывают до костей! В ноябре прибавились морозы и колючая снежная пыль пополам с песком, страшно вспомнить!..
— А что это у тебя с рукой? — обратил я внимание на его неестественно прямой безымянный палец правой руки.
— Та это… Ставили на место вагон после бомбежки, и, сам не пойму как, немного прижало мне руку… Но ездить сейчас стало намного легче, — продолжал отец. — После окружения немцев они почти перестали нас бомбить. Не до нас им теперь. Поэтому и отпустили меня на денек в Саратов, а то бы и не встретились.
— Ну а как же ты меня, батько, все-таки нашел? — поинтересовался я. Этот вопрос у меня возник сразу же, как только сообщили, что на проходной ждет отец. Ведь наша школа была закрытым учебным заведением особого назначения, одним словом, спецшкола.
Отец ответил в свойственной ему манере:
— Нашел, и вся недолга… Язык до Киева доведет.
Я ему возразил:
— Ничего себе, язык доведет!.. Полевая почта не Киев, очень немногие знают, где она находится. И эти немногие не скажут: не положено раскрывать ее дислокацию. Разве что сам военный комендант…
— Вот как раз твой комендант и не захотел помочь! — с обидой в голосе ответил отец. Он замолчал, и я понял, что настаивать на своем бесполезно, да и выглядело бы это по-детски.
Рассказал мне отец подробно о своих похождениях в поисках нашей спецшколы лишь спустя два года и четыре месяца, но об этом разговор впереди…
Стоя с отцом и беседуя у ларька, я, понятно, не мог рассказать ему, что изучаю в спецшколе и кем буду. Да он и сам, умудренный жизненным опытом, все понимал и никаких лишних вопросов не задавал, чтобы не ставить меня в затруднительное положение. Он только беспокоился о том, когда мы заканчиваем учебу и куда меня могут направить, на какой фронт. И тогда я решил ему на всякий случай сказать, что после окончания курса обучения меня могут выбросить в тыл, на оккупированную немцами Украину, для выполнения задания.
— Представляешь, батько, ведь меня могут послать даже в наши родные края! — с радостью, но тихо, почти шепотом говорил я ему. — Конечно, заранее никто не скажет, в какой конкретно район и на какой срок… Так что, если долго не будет от меня писем, не беспокойся. Знай, что мне нет возможности их посылать.
Говоря все это своему отцу, я наивно думал, что успокаиваю его. Отец, слушая меня, молчал. Он никак не разделил мою радость, стал еще мрачнее. Мне тогда еще не дано было понять почему…
На протяжении всей встречи отец сильно кашлял.
— Ты где так простудился? — с беспокойством спросил я. — Тебе бы нужно полечиться. Вернешься, сходи в санчасть!
— Ерунда, пройдет! У меня было воспаление легких. Сейчас уже все позади, — был его ответ. — Да и некем заменить меня в поездной бригаде.
Мое время увольнения подходило к концу. Надо было прощаться. Мы снова подошли к проходной…
— Ну, батько, до встречи!..
— Удачи тебе, Митя…
Я открыл дверь проходной, оглянулся. Отец все так же стоял и смотрел мне вслед повлажневшими глазами. У меня подкатил к горлу комок, на душе было очень тяжело. «Когда мы теперь снова увидимся, и увидимся ли вообще? Идет такая война! Впереди — неизвестность…»
…Только спустя много лет, когда у меня самого стали взрослыми дети и мы в семье познали горечь расставаний и боль потерь, я понял всем своим существом, всем сердцем, что пережил тогда, в декабре сорок второго года, отец, прощаясь со мной у проходной саратовской партизанской спецшколы! Он-то лучше меня понимал, что оттуда, куда должны забросить его сына, далеко не все вернутся.
…После окончания спецшколы мне дважды довелось выполнять задания в глубоком тылу врага: первый раз в сорок третьем — сорок четвертом годах на территории западных областей Украины и Белоруссии, второй раз — летом сорок четвертого года на территории Польши. Оба раза выбрасывался из самолета с парашютом, оба задания были связаны с обеспечением радиосвязи между польскими партизанскими отрядами и партизанскими штабами, находившимися сначала в Москве, а затем в Киеве и Ровно.
Находясь на оккупированных врагом территориях в общей сложности больше года, я не мог посылать и получать письма. Мама не знала, где я и что со мной… Отец хотя и догадывался, но ему от этого было не легче.
Однако счастье нам сопутствовало. Все мы остались живы.
…Шел второй месяц сорок пятого года. По всему было видно, что это победный год. Но еще в конце сорок четвертого, после выполнения второго задания, я со своей группой приехал в Люблин, в распоряжение Польского партизанского штаба. С радостью вскоре узнал, что мама и сестренка вернулись из эвакуации в Долгинцево почти вслед за нашими войсками и теперь опять живут в родной хате. Сообщила мне мама номер полевой почты отца, и я ему тут же написал. Но где она находится, эта полевая почта?.. На войне такие вопросы не задают…
…Семнадцатого января мы услышали по радио приказ Верховного Главнокомандующего об освобождении войсками 1-го Белорусского фронта совместно с главными силами 1-й армии Войска Польского столицы Польши — Варшавы. С особым подъемом и радостью восприняли это известие в нашем штабе. И вот прошло немногим более месяца после этого события, а мы уже перебазировались в польскую столицу.
Въезжали в Варшаву через ее пригород — Прагу. Это старинный район столицы. Он показался мне однообразно серым, не выделялся никакими достопримечательностями. Большинство домов здесь уцелело.
Первое, что нас поразило, — широченная река Висла. Она еще была покрыта льдом. Из Праги в Варшаву наши саперы успели построить деревянный мост и навести понтонную переправу. По этим артериям, связывающим восточный и западный берега, сплошным потоком двигались войска и техника.
Подъехали к мосту. Далеко впереди нас шла колонна тяжело нагруженных, натужно и монотонно гудящих моторами грузовиков с плотно закрытыми брезентовыми тентами на кузовах. Вслед за грузовиками ехали шагом, с трудом сдерживая сытых коней, кавалеристы Войска Польского, за ними — разнобой повозок и автомашин. Разнобой замыкала колонна машин нашего партизанского штаба.
Сбоку сплошного потока транспорта, параллельно ему, в том же направлении полз другой поток — людской. Выделялись военные: советские солдаты и польские жолнежи. Но преобладала все же темно-серая, цивильная масса. Это возвращались в свой родной город варшавяне. Одни шли с чемоданами, другие — с узлами, а некоторые толкали впереди себя тележки, нагруженные каким-то домашним скарбом. Люди были уставшие, озябшие — на мосту дул сильный, сырой и пронизывающий холодный ветер, — но неунывающие. В их глазах светилась радость. Кто-то из толпы замахал нам рукой и закричал:
— День добры, панове! Нех жие Варшава! — И все вокруг него дружно замахали руками, заулыбались. Многие вразнобой повторяли: — Нех жие, нех жие!.. — Радость их была понятна. После более чем пятилетней оккупации гитлеровцами пришло освобождение Польши, их многострадальной Варшавы.
Когда же мы наконец перебрались через Вислу и поехали по улицам города, нас как будто подменили. Мы перестали шутить, смеяться. Во все глаза смотрели по сторонам, были ошеломлены, подавлены увиденным…
Варшавы, красавицы Варшавы, о которой так много нам рассказывали с восхищением и любовью польские партизаны, фактически не было — одни руины. По обеим сторонам улиц, кое-как расчищенных для проезда, лежали груды кирпича или стояли остовы зданий без крыш и внутренних перекрытий. От некоторых домов осталась одна-единственная стена с окнами-дырами. Она чудом устояла, и, казалось, подуй на нее — рухнет. Правда, во многих местах уцелели подвалы, а в некоторых домах сохранился нижний этаж, в редких случаях повезло двум этажам. Из многих окон уцелевших подвалов и первых этажей таких домов-калек торчали железные трубы печек-«буржуек». Варшавяне обживали все уцелевшее: отдельные комнаты, подвалы, кирпичные клетки — лишь бы была крыша над головой и удерживалось тепло. Глядя на железные трубы, торчащие повсюду из окон или просто из развалин, я вспомнил тех поляков на мосту, с которыми перебрасывались веселыми репликами. Мне стало по-человечески жаль их. Я подумал: «Ведь они радуются возвращению, не представляя пока, что их здесь ожидает. Многие из них не застанут в живых своих родных и близких. Кругом, куда ни посмотри, город-кладбище. А где они будут жить? Трудно будет им всем найти уголок».
…Во время рейдов нашего партизанского отряда по немецким тылам мне приходилось много видеть разрушенных и сожженных деревень и поселков. Проезжаешь, бывало, по улице такой деревни и видишь — вместо хат стоят одни печи с дымоходами. А вокруг этих немых свидетелей фашистского варварства лежат кучи глины и мусора, поросшие бурьяном. Нигде ни одной живой души. Стоит мертвая тишина — не в переносном, а в прямом смысле. Зрелище жуткое… Глядишь и думаешь: «Но ведь недавно в каждой хате жила семья, жили люди со своими радостями и горестями. Где они теперь? Лежат в земле или им повезло — успели уйти, укрыться в лесах, среди болот?..»
Вспомнив про это, я обратился к Василию Ключевскому, сидевшему рядом со мной, своему давнему другу, тоже радисту, с которым вместе прошел весь партизанский путь:
— Слушай, Вась! В каждом доме здесь жили сотни людей! А во всем городе, наверно, было не меньше миллиона! Где же они теперь? Неужели большинство из них лежит под этими кучами кирпича?
Ключевского, видимо, как и меня, растревожили руины города. Он со злостью изрек:
— Фашисты не люди, они потомки вандалов, а значит, вандалы двадцатого века! Но ничего, скоро Гитлерюге и всей его своре будет крышка!
Еще до войны в школе я слышал эти слова: «вандал», «вандализм». И хотя не знал их происхождения, они у меня ассоциировались с понятиями «бандит», «бандитизм». Поэтому сравнение моего товарища показалось мне очень удачным.
В это время заговорил сидевший рядом с шофером подполковник Литке, заместитель начальника связи нашего штаба. Он ехал с нами в одной машине, смотрел, как и мы, на развалины Варшавы и до сих пор молча слушал наш разговор. Было ему уже за сосок. Шикарные усы придавали ему молодцеватый, гусарский вид. Да и манера держаться у него была сродни гусарской: весельчак, общительный и доброжелательный, знаток множества историй и анекдотов. За это мы его очень любили. Между нами — совсем еще пацанами, хотя и с офицерскими погонами, и им, умудренным жизненным опытом кадровым офицером, не было того невидимого барьера, который часто существует между начальником и подчиненными. Мы к нему запросто и с охотой обращались с любыми вопросами, советами…
Когда подполковник услышал о сравнении фашистов с вандалами, заговорил:
— Эх, ребятки, не совсем оно так… Вы знаете, кто такие вандалы? — задал он нам вопрос. И не дожидаясь ответа, продолжал: — Вандалы — германские племена, которые в середине пятого века разграбили Рим и уничтожили многие памятники античной культуры. История их за это осудила. Но можно ли ставить знак равенства?.. Те разграбили Рим, а эти, вандалы двадцатого века, как вы их назвали?.. Фашисты разрушили, сожгли и разграбили сотни таких городов, как Рим, тысячи деревень! Гитлеровцы замордовали десятки миллионов ни в чем не повинных людей! Они педантично планировали стереть с лица земли саму историю государства Российского — Москву, колыбель Октябрьской революции Ленинград! А вот здесь! Посмотрите, что они сделали с древним польским городом Варшавой?! Ведь никакой военной необходимостью такое варварское планомерное разрушение не диктовалось! До войны в Варшаве проживало, если мне не изменяет память, около полутора миллионов человек. А сейчас? Почти не видно людей. Так что, братцы мои, между вандалами пятого и двадцатого веков знак равенства ставить никак нельзя. Масштабами и изощренностью злодеяний гитлеровцы далеко обскакали своих далеких предков! — закончил Литке. Он говорил, казалось бы, такие обычные, даже газетные слова, но они взволновали нас до глубины души и надолго врезались в память.
В Варшаве кое-где чудом сохранились отдельные жилые дома. Почти полностью уцелели Лазенки — район с прекрасными старинными дворцами, парками, прудами. В одном из этих дворцов поселились мы. Мы — это радисты Польского штаба партизанского движения.
Времени у нас свободного было много, хоть отбавляй. Мы, пока были не у дел, ждали отправки на новое задание и могли посвятить себя знакомству с Варшавой, а точнее, с тем, что от нее осталось. Сначала ринулись изучать Лазенки. Облазили все дворцы, обошли все уголки парков, осмотрели мосты, мостики, беседки, пруды и каналы. Внутри дворцов все было разграблено, разбито, загажено, испоганено… Все, что можно было увезти — картины, гобелены, мебель, — вывезли в Германию.
В эти дни все поляки, о чем бы ни шел разговор, обязательно сводили его к судьбе польской столицы. Всех одинаково волновала эта проблема. Одни говорили, что нужно заново отстроить Варшаву на этом же месте. Они горячо доказывали, что Варшава — это символ польской нации, это польская история, что в ней олицетворяется все глубоко национальное, патриотическое. Другие предлагали построить новую столицу на совершенно пустом месте. Третьи считали, что главным городом польского государства должен стать город Краков, бывший уже когда-то столицей Польши.
Всем этим спорам вскоре враз был положен конец. Однажды врывается к нам в гостиницу офицер партизанского штаба поляк Збышек Зайда и радостно объявляет:
— Метэк, хлопаки! Ест решение наше́го жонду, цо Варшава останется глувным мястом Польски! Я тэму дуже радый!
Мы все, советские радисты, кто был в комнате, дружно поддержали радость Збышека. Но он замахал на нас руками и возбужденно заговорил, мешая русские и польские слова, путая ударения:
— Хлопаки, почекайте, хлопаки!.. Еще мам бардзо интересную новость.
Все притихли, стали с интересом ждать, что он скажет.
— Давай, Збышек, не тяни, выкладывай быстрее! — торопили его ребята. А он, всегда медлительный, не спеша вынул советскую газету «Правда» и, став в торжественную позу, начал речь:
— Наши — президент Болеслав Берут и премьер Осубка-Моравский — послали ваше́му маршалкови Йузе́фу Стали́ну пи́сьмо. Послуха́йте, цо о́ни пишут: «Благодаря помо́щи братских славянских советских республик население города Варшавы будет обеспечено продовольствием вплоть до нового урожая… выделили жителям польской столицы безвозмездно большое количество продовольствия, в том числе шестьдесят тысяч тонн хлеба…»
Збышек читал, а я вспоминал, что мне никогда не хватало суточной нормы хлеба, когда работал на заводе в Магнитогорске в первый год войны. А ведь я, как рабочий человек, получал восемьсот граммов. Приходилось прикупать хлеб на толкучке у заводской проходной или обменивать на махорку, благо, был некурящий. «Иждивенцам же у нас дают по карточкам хлеба всего по четыреста граммов», — думал я.
— «…Никогда не забудет польский на́руд, что в самый трудный и тяжелый период сво́ей истории, — продолжал читать Збышек, — он получил братскую помоц советских народув не только кровью и оружием Красной Армии, но и хлебем…»
Збышек дочитал письмо до конца и замолчал выжидая. И все мы молчали. Каждый думал о своем, но все, наверно, думали о хлебе… Первым нарушил молчание Коля Смирнов — радиооператор узла связи, сибиряк, парень почти двухметрового роста, всегда веселый, любитель побалагурить. Но сейчас он был на редкость серьезным. Обращаясь ко всем сразу, он сказал:
— Это правильно, что наше государство помогает варшавянам. Воюем вместе, враг у нас один… Кто же вам, Збышек, поможет, если не мы? Просто каждый из нас вспомнил, что с хлебом сейчас везде туго. Вот мне на днях прислали письмо из дому. Пишут, что у нас в Сибири по деревням сейчас люди голодают. Хлеба до нового урожая не хватит, поэтому подмешивают муку из гороха и даже из коры деревьев. Но, представьте, не унывают мои сибиряки. Пишут вот: «Мы тут все вытерпим, лишь бы вы были накормлены и скорее добили фашистских гадов».
— Цо вы, хлопаки! — взволнованно заговорил Збышек. — Я вшистко розумем! Для тего и пришел до вас с газетой. Сам войовав в советском партизанском одзяле, добже знаю, что ваш чловек последним ковалэком хлеба поделится. О, то нигды не можно забывать! Поляки будут рассказы́вать о тей помощи сво́им детям и внукам!..
…Вскоре мы получили новое задание. Однако это задание было мирным. Всех радистов, которые побывали в немецком тылу, вызвали в штаб и объявили:
— У вас есть опыт по поддержанию связи на портативных радиостанциях. Поедете в указанные вам города в распоряжение воеводских комитетов Польской рабочей партии и оттуда будете обеспечивать радиосвязь с Варшавой! Получайте радиостанции, программы, шифры, предписания и готовьтесь к отъезду!
Никто из нас не выбирал город для своей командировки. По чистой случайности мне выпало ехать в Катовице — крупный административный центр высокоразвитого промышленного района на юге Польши. Василий Ключевский получил командировку в Краков. Нам оказалось по пути, поэтому отправили нас на одной машине.
Выехали из Варшавы рано утром. Несмотря на то что кончался февраль, было довольно прохладно, даже подмораживало. Мы сидели под тентом грузовой машины, кутались в шинели и жались друг к другу. С нами ехали три польских партийных работника. Один из них сидел рядом с водителем. Он единственный знал дорогу на Краков.
Несколько часов мы тряслись в кузове. Успели подремать. Два раза останавливались, чтобы размяться и перекусить. По мере приближения к Кракову становилось заметно теплее. Ведь мы ехали все время почти строго на юг. Здесь снег повсеместно растаял. Солнце все сильнее прогревало тент. Везде уже пробилась свежая темно-зеленая травка, набухли почки на деревьях. Даже в воздухе чувствовалось приближение весны, весны сорок пятого…
И это извечное обновление природы, и ожидание уже близкой Победы над фашистской Германией объединялись в единое радостное, непередаваемо волнующее чувство, которое приятными, освежающими волнами растекалось по телу. Настроение у нас было превосходное!
Да, это счастье, великое счастье: мы пришли по призыву комсомола добровольцами в народные мстители и, пройдя если не через всю, то через бо́льшую часть суровой войны на самом переднем ее крае, остались живы! Мы молоды, еще очень молоды… Нам по девятнадцать, а на погонах уже блестели лейтенантские звездочки. Первое офицерское звание… Оно самое приятное, самое волнующее из всех воинских званий, потому что ты еще юноша, а уже облечен ответственностью и доверием. Впереди… целая жизнь!
Будущее? Откровенно говоря, мы были беззаботно-спокойны за него. После окончания войны будущее в руках каждого из нас. В последние месяцы я все чаще думал о продолжении образования, которое в связи с войной пришлось прервать. Однако эти мысли быстро гнал от себя: «Хотя конец войны виден, но она ведь еще идет! И неизвестно, какое новое задание могу получить завтра…»
Несмотря на то что Краков уже больше месяца как был освобожден нашими войсками — всего на два дня позже Варшавы, — он оказался буквально забит солдатами и боевой техникой. По всему чувствовалось, что фронт недалеко. Вся площадь, к которой примыкало здание воеводского комитета Польской рабочей партии, была уставлена танками.
Секретарь воеводского комитета был в отъезде, поэтому нам отвели для отдыха его личный кабинет как единственное пока помещение, оборудованное всем необходимым. Говорили, что он сам так распорядился. Кабинет был обставлен мягкими кожаными диванами и креслами, устлан коврами, такими пушистыми, что в них тонули ноги. Все это нам, лесным жителям, было в диковину.
Трое из нашей группы, в том числе и я, на следующий день должны отправиться дальше, в Катовице — пункт моей командировки.
После длительной и довольно утомительной дороги побрились, умылись и уже снова были бодры и полны сил. Стали сообща готовить ужин. Все выкладывали на стол свои продпайки. Не успели открыть консервы, порезать хлеб и колбасу, как вдруг является наш водитель вместе с одним из польских товарищей и несет почти полное ведро красного вина.
— Марка незнаёма, но, хлопаки, мувили — выдержанное, перша клясса! — весело объявил он.
— Откуда?! — бросились все сразу к вошедшим. — Где вы раздобыли столько?
— Угостили польские танкисты, велели выпить за освобождение Польши и скорую победу! — наперебой доложили ребята.
Поужинали мы на славу. Много было в тот вечер тостов: за боевое братство, которое освящено кровью, обильно пролитой советскими людьми и поляками на фронте и в партизанах в борьбе с гитлеризмом, за вечную дружбу между Советским Союзом и новой, демократической Польшей… Каждый из нас рассказывал о себе, вспоминали «партизанку», но больше говорили о том, какая жизнь будет после окончания войны. Каждый видел себя по-своему в том загадочном, как тогда казалось, послевоенном мире. Но в одном мы были едины, все были твердо убеждены — эта война последняя в истории. Рано утром следующего дня мы поехали дальше. А уже часа через два были в Катовице. И неудивительно: расстояние менее ста километров, а дорога хорошая, асфальтированная.
В отличие от древнего Кракова с его великолепными костелами, старинной архитектурой зданий Катовице показался мне ультрасовременным городом. Бросилось в глаза, что целые кварталы застроены многоэтажными жилыми и административными зданиями. Они строгие, прямые, без всяких излишеств. Проезжали мы и район, где были только небольшие каменные двух-трехэтажные виллы, сплошь окруженные зеленью. В городе мы почти не увидели разрушений, если не считать разбитых витрин многих частных магазинов, хозяева которых удрали вместе с немцами. На улицах было многолюдно. Так же, как в Кракове, много войск. Ведь фронт находился всего в двадцати пяти километрах от города.
Наша машина подъехала к огромному серому, тяжелому на вид железобетонному зданию. Здесь размещался воеводский комитет Польской рабочей партии. Молодые ребята из команды по охране здания быстро нашли коменданта.
Сняв шапку и вежливо поприветствовав нас, комендант сообщил, что «пан» будет жить и работать в этом здании. Он тут же повел меня на третий этаж и показал приготовленное для меня «мешкане». Это был шикарно обставленный двухкомнатный кабинет. Здесь же дверь в ванную комнату. Такие апартаменты мне, всю войну кочевавшему то по баракам на Урале, то по землянкам и шалашам в немецком тылу, показались излишне роскошными. Конечно же, в первый момент я был сражен таким блеском.
«Не в рай ли попал преждевременно?» — весело подумалось мне. Но вслух не восхищался. «Держал марку». Как-никак перед комендантом стоял подпоручик. Я хорошо знал, что для цивильного поляка это большое звание и непререкаемый авторитет.
Стал я внимательно осматривать квартиру-кабинет. Глянул в окно… «Стоп! А где же буду располагать антенну для своей радиостанции?» — задал себе вопрос. Комендант же ходил следом за мной неотступно, ждал моего ответа. Неловкость моего положения была в том, что не мог с ним поделиться целью своего приезда. Кроме секретаря воеводского комитета, никто не должен был знать, что у меня есть радиостанция и шифры и что должен буду поддерживать радиосвязь с Варшавой.
«Что, если каждый раз перед сеансом развертывать антенну прямо в кабинете, а после работы убирать? Кабинет очень большой, есть где развернуться. Да… но ведь здание железобетонное! Его стены будут полностью экранировать антенну, никакой связи не добьюсь. И окна выходят на запад, то есть в противоположную от Варшавы сторону», — с беспокойством соображал я. Коменданту стало ясно, что меня это помещение не устраивает, и он сам предложил другое:
— Ежели пану поручникови не подобае, мы можемы друге мешкане зробить. То не ест трудно, проше вас…
— Да, вы правы, — обрадовался я его предложению, — здесь, на третьем этаже, слишком мало света, а у меня будет много работы. Давайте, если это возможно, посмотрим помещение на самом верхнем этаже!..
Мы поднялись в лифте на последний этаж и быстро нашли подходящий для меня рабочий кабинет. Комендант прислал из караульного помещения двух парней, и мы обставили новый, значительно более скромный кабинет самым необходимым. Я проверил плотность светомаскировки на окнах, которая здесь еще не отменялась.
Из тех шикарных апартаментов, от которых, к удивлению коменданта и моему тайному сожалению, пришлось отказаться, ребята принесли по моей просьбе только радиоприемник.
Радиоприемник был необычный для того времени. Шкала круглая. На шкале карта мира с указанием городов, где работают вещательные станции. Каждый город обозначался светящимся кружочком. Но самое интересное было то, что во время настройки светился кружок только того города, радиопередачу которого ловил приемник. Все столичные города светились красными огоньками, остальные города — белыми. Как радист, я не утерпел и заглянул внутрь шкалы этого приемника. Там оказалась очень сложная система стеклянных палочек (световодов), которые и являлись передатчиками света на шкалу. Вся эта световодная система была строго согласована с положением блока переменных конденсаторов. Изменялась настройка приемника — и сменялась стеклянная палочка, на которую направлялся луч света. До конца мне не удалось разобраться в этой механике. Опасаясь, как бы хрупкая система не рассыпалась, изрядно попотев, я с большим трудом собрал приемник.
Бытового комфорта в моем новом помещении не было. Умываться, например, нужно было ходить в ванную комнату в самый конец длинного коридора. «Но это не беда, — успокаивал я себя, — главное, можно будет соорудить на крыше антенну и обеспечить устойчивую радиосвязь».
Крыша дома была плоская, очень удобная для установки антенны. Потом я часто совершал по этой крыше прогулки, дышал воздухом и любовался панорамой города, а также делал там по утрам зарядку. Спустив с крыши к своему окну антенну и подключив ее к вещательному приемнику, я закончил оборудование рабочего места. Приемник служил хорошей маскировкой антенны, которая использовалась мною для радиостанции во время сеансов связи. Проверив рацию и убедившись, что в пути с ней ничего не случилось, убрал ее в сейф. По программе мой первый сеанс связи должен был состояться только завтра утром…
Покончив с основными делами, пошел побродить по огромному зданию, познакомиться с его внутренним расположением. Походил по бесконечно длинным коридорам, вволю покатался на лифтах. И хотя в таких лифтах ездил впервые, с управлением освоился быстро. Хорошо, помогли навыки, полученные в общении с техникой во время работы на заводе в Магнитогорске до ухода в партизаны. Обследовал я даже подвальные помещения. Там везде, прежде чем войти, требовалось включать освещение. Но в одной из комнат подвала было светло, хотя свет я не включал. Да здесь и не было ни включателя, ни лампочки, никакой проводки. Это было так неожиданно…
В помещении разливался неяркий, но достаточный даже для чтения, мягкий и в любом месте одинаковой силы свет. Он был какой-то необычный. Мне стало немного даже жутковато. Потом я сообразил, что стены и потолок комнаты были покрыты краской, в состав которой входит светящееся вещество (люминофор). В дальнейшем, длительное время живя в этом доме, я не один раз приходил в «светящуюся» комнату, чтобы постоять там и еще раз пережить непередаваемо торжественное и немножко тревожное ощущение.
Только после обеда смог выйти в город, чтобы для первого раза познакомиться с прилегающим к нашему зданию районом.
Дом комитета партии находился на возвышенности. Центр города лежал значительно ниже. Я стал не спеша спускаться. Улица тихая, автомашины проезжали здесь очень редко. Шел бесцельно, а сам думал: «В городе никого и ничего не знаю… Где бы провести остаток дня? — И вдруг вспомнил: — У меня же был когда-то записан адрес одного польского партизана, кажется, именно отсюда».
Достаю из кармана записную книжку. Долго листаю и нахожу запись: «Эмиль Грыцмак. Катовице, улица Варшавска…» Спросил у прохожих. Оказалось недалеко, минут семь ходу к центру. Варшавску нашел быстро. Подошел к дому… Дом трехэтажный, из красного кирпича старинной кладки.
Меня охватило волнение. Живут ли они здесь, застану ли в живых?
Пока шел к ним, вспоминал… Эмиль Грыцмак, представительный мужчина лет около пятидесяти, и его дочь, Бронислава, двадцатидвухлетняя милая, симпатичная, с тонкими чертами лица девушка, появились у нас в январе или феврале сорок четвертого. В это время отряд действовал в Полесье. Их появление было неожиданным, во всяком случае, для меня.
Эмиль оказался исключительно добродушным, душевным человеком. Он в совершенстве знал немецкий язык. Русский понимал слабо и совсем не умел говорить, что для меня было кстати: с ним я здорово преуспел в польском разговорном языке. По заданию командира отряда Эмиль приходил ко мне в землянку, и мы часами слушали различные передачи, записывали сводки Совинформбюро и переводили их на польский язык. Эти сводки затем распространялись в отряде и среди жителей сел на десятки километров вокруг.
Бывает ведь так: Эмиль мне годился в отцы, но относился как к равному. Несмотря на большую разницу в наших годах, мы подружились. Полюбил он нас, советских радистов, преклонялся перед нашей способностью на маленькой чудо-радиостанции говорить непосредственно с Москвой и слушать весь мир.
Грыцмака отличала чуть выдававшаяся вперед красивая черная борода: густая, жесткая, почти монолитная, не раскидистая, а прямоугольная, умело подстриженная и всегда аккуратно причесанная. Усы тоже густые, хотя не очень большие. Они с двух сторон, не прерываясь, сливались с бородой, составляя с ней единую композицию. И борода и усы были ему очень к лицу. Лицо полное, очень чистое, без единой морщинки. Щеки он выбривал аккуратно и регулярно. Одним словом, Эмиля можно было сравнить с преуспевающим купцом или фабрикантом, каких мы привыкли видеть во многих наших кинофильмах в доброе довоенное время. В действительности же до войны Эмиль был мастером по сооружению пекарских печей, мастером редкостной, уникальной квалификации. Печники, как с гордостью говорил Эмиль, всегда были и будут очень нужны людям, потому что хлеб — это жизнь.
Эмиль Грыцмак — коренной шлёнзак (силезец) с характерным для этих мест произношением, любитель «сочных» силезских выражений, вроде: «Пьоруне ты еден» (близко к нашему: «Гром и молния»).
Зашел в подъезд дома и здесь же, на первом этаже, справа, увидел дверь с медной табличкой: «Э. ГРЫЦМАК». «Как у профессора», — приятно удивился я. Немного постоял, собираясь с духом, и только потом решительно нажал на кнопку звонка.
Дверь открыла высокая, худощавая, пожилая, но не старая еще женщина. Ожидая, что встретит меня Грыцмак, я в первый момент опешил, несколько замялся. Потом неуверенно спросил:
— Эмиль Грыцмак… здесь живет?
— Тутай, тутай, проше!.. — вежливо ответила она и с доброй улыбкой пригласила в квартиру. И тут же, видимо услыхав мой восточнопольский говор, из комнаты вышел сам Эмиль, тот же: бородатый и усатый… Одет по-домашнему, в пижамный костюм, с газетой в руке, на кончике носа очки. Он на секунду остановился, серьезно так, даже сердито, поверх очков стал рассматривать меня. Мы с ним не виделись больше года, и я мог, конечно, внешне измениться. Молодые люди в войну иногда за несколько тяжелых фронтовых месяцев становились неузнаваемыми: мужали, седели, на много лет выглядели старше. Люди старших возрастов менялись меньше. Эмиль, мой добрый старший товарищ, ойтец, как я его часто называл, нисколько не изменился. Уже в следующее мгновение, удивленно-радостный, он бросился ко мне, схватил в объятия и взволнованно повторял:
— Пьоруне… пьоруне… Метек пшиехав!..
Он с шумом потащил меня в комнаты, радостно и бесцеремонно осматривал с ног до головы, восхищался мной, моей офицерской формой.
Начались обычные для такой желанной встречи обоюдные расспросы. Казалось, что мы с ним расстались только вчера. Пока Эмиль водил меня по своей просторной квартире с огромной гостиной и просторной спальней, пришла Бронислава со своим женихом. Броньця еще больше похорошела. Она такая же, как и год назад, веселая и немножко грустная. Нет, пожалуй, грусти стало чуть меньше в ее добрых глазах.
Женщина, открывшая мне входную дверь, родная тетя Броньци. Она заменила ей умершую мать и живет в этом доме постоянно. Во время немецкой оккупации, когда Грыцмаки вынуждены были эвакуироваться на восток, она сберегла квартиру.
По случаю моего неожиданного появления хозяева выставили на стол все, что они имели из закусок в это трудное для населения время. Ужин получился на славу, праздничный. Из этой гостеприимной, милой, душевной семьи я ушел около полуночи. Провожая меня, Эмиль говорил:
— Метек, пьоруне! Мы с Броньцей бардзо рады тебе! Наш дом — твой дом.
Так оно и было. За более чем двухмесячное пребывание в Катовице я постоянно бывал у Грыцмаков. Еще ближе узнал их, сильнее полюбил. Этот дом был полон человечности и доброты. Здесь всегда звучала неподдельная, искренняя благодарность Советской Армии за освобождение польского народа от немецкого ига. Эмиль и Броньця в моей душе оставили глубокий след на всю жизнь. Прошло много лет, но цепко держит память их лица, улыбки, наши встречи в их доме. После возвращения из командировки в Варшаву мне еще дважды удалось навестить моих добрых польских друзей. Последний раз виделся с Грыцмаками в декабре сорок шестого года. А в январе нового года я уехал к новому месту службы, на Родину — в Советский Союз. В Польше остались сотни моих испытанных боевых друзей, с которыми вместе прошагал почти два военных года и почти столько же работал после войны, помогая налаживать новую жизнь.
Но все это было потом, а сейчас…
Потекли дни, заполненные до предела работой на радиостанции, знакомством с городом, посещением кинотеатров.
Весна брала свое. Стало заметно пригревать. В городе просохли все улицы и тротуары.
Как-то по обыкновению спускаюсь в подвал своего дома, захожу в одну из комнат, где еще не был, и вижу целехонький велосипед. Проверил колеса — крутятся, даже шины не спущены. Руль, педали, седло — все на месте. Проехал по пустой комнате… Вполне можно использовать как городской транспорт! Тут же иду к коменданту и спрашиваю разрешения покататься. И он, к моему удовольствию, отдает велосипед в мое полное распоряжение. С этого дня я почти не ходил пешком по городу.
И вот однажды благодаря этому велосипеду в моей жизни происходит чудо… Да, чудо! Иначе такой случай не назовешь.
Произошло это двадцать шестого марта сорок пятого года. Стоял теплый солнечный день. Мои «кировские» наручные часы показывали время что-то между одиннадцатью и двенадцатью. В форме подпоручика польской армии еду на своем велосипеде по улице города, недалеко от железнодорожного вокзала. Это почти в самом центре.
Еду медленно и внимательно слежу за дорогой и пешеходами. Их здесь было много. Некоторые из них сходили с тротуара и передо мной пересекали улицу. Пешеходы в основном гражданские. Но впереди среди гражданского люда выделялся немолодой уже советский солдат в повидавшей виды старенькой шинельке, худощавый, с карабином на плече. Скользнув по нему взглядом, я подумал: «Такой же, как и мой батько. Где он сейчас?..»
Вспомнил отца, и мне стало немножко грустно. А солдат продолжал идти в том же направлении, в котором ехал я. Поэтому я мог видеть его только со стороны спины. И вдруг! Меня как будто что-то обожгло. Посмотрел внимательнее на голову солдата, затылок… «Так это же отец!! — осенило меня. — Ну конечно! Этот затылок, эти волосы узнал бы среди тысяч других! А походка… Отцовская походка! Другой такой на свете нет!»
Я тут же соскакиваю с велосипеда, бесцеремонно бросаю его на тротуар, останавливаю за рукав первого поравнявшегося со мной поляка и радостно объявляю:
— То муй ойтец иде! (Мой отец пошел!) — и показываю рукой в сторону медленно удаляющегося от нас солдата. Зачем все это я проделал? Не знаю.
Моя радость была настолько потрясающа, что мне необходимо было обязательно и немедленно поделиться ею с кем угодно. Прохожий посмотрел на меня удивленно, пожал плечами и пошел своей дорогой. Боясь потерять из виду отца, я побежал за ним. Быстро догнал, положил ему руку на плечо и с напускной строгостью сказал:
— Товарищ солдат, ваши документы!
Отец обернулся…
— Митя!.. Ты?!.
Впервые в жизни увидел я на глазах у отца слезы.
Прохожие останавливались и удивленно смотрели, как обнимаются пожилой советский солдат и совсем молоденький польский офицер.
После нашей памятной саратовской встречи прошло больше двух лет. В масштабах военного времени это немало. Тогда, в Саратове, меня настойчиво искал и нашел отец. Сейчас совершенно случайно отца нашел я. Точнее, случайно увидел. Я ведь даже не предполагал, что он находится в Польше, а тем более в Катовице. Никто из нас обоих и не думал друг друга искать. Но судьбе, видимо, было угодно, чтобы отец и сын оказались в одной стране, в одном городе, на одной улице, совсем рядом друг от друга в одну и ту же минуту!
Возможность такой встречи среди огромных просторов, на которых растеклась людская масса в той войне, кажется немыслимой. До сих пор сам не могу спокойно вспоминать об этом случае. И все же, как оказывается, наши встречи не единственные. Во время Великой Отечественной войны неожиданных встреч на ее дорогах было немало. О них не один раз слыхал я рассказы. Но каждая встреча — единственная в своем роде, не похожа на другую.
Возможно, есть скептики, которые с недоверием относятся к подобным историям. У меня такая «невероятная» встреча с отцом состоялась на польской земле. Есть даже фотографии, где мы с отцом сняты в эти памятные дни в Катовице весной победного года. Но фотографии не для доказательства, для человеческой памяти…
Память об этих двух встречах на дорогах давно отгремевшей, но незабываемой войны для меня очень дорога. Давно хотелось о них рассказать подробнее.
Все послевоенные годы, до самой кончины, отец любил вспоминать в кругу родных и друзей о наших двух встречах. Ни о каких других событиях своих военных лет он с таким волнением и так часто не рассказывал.
…Война дала себя знать. Выглядел отец значительно хуже, нежели в Саратове. Сильно похудел, постарел. Кашель у него стал хроническим.
— Вот что, батько! — предложил я ему. — Давай сейчас же пойдем к твоему командиру и попросим увольнительную. У меня условия отличные, немного отдохнешь, да и рассказать есть что друг другу…
Когда пришли в расположение железнодорожного батальона и рассказали о нашей встрече, все искренне удивлялись, по-доброму завидовали и радовались вместе с нами. Тут оказалось много моих земляков из Кривого Рога, они радостно пожимали мне руку:
— Неужели это ты, Митя?! — Ведь они меня помнили только мальчишкой.
Командир без всяких разговоров отпустил отца на целых три дня, записав на всякий случай мой номер телефона.
…Отец со скрытым любопытством, внимательно рассматривал мой кабинет, всю его обстановку. Было видно: он горд тем, что сын повзрослел, возмужал, стал офицером, что живет в здании комитета Польской рабочей партии, а значит, выполняет какую-то важную работу. Но все это отец переживал молча, почти ни о чем не расспрашивал. Нужно было хорошо знать его, чтобы по выражению лица или по отдельным репликам и вопросам понять его настроение, узнать, доволен он или нет. Похоже, что здесь ему все нравилось. Правда, после солдатской казармы в первый день отец чувствовал себя как-то неуютно в моих слишком уж комфортабельных условиях.
Начали с того, что отец вымылся в сияющей чистотой ванне.
— Ну как, батько, помылся? С легким паром!.. — встретил я его чистого и даже помолодевшего. Он явно был доволен, но ответил неожиданно:
— Та, якый там к бису пар!.. В ванне добре, а в бане краше…
По моей просьбе из столовой принесли два обеда прямо в кабинет.
— Для чого це, Митя? Шо мы, сами не могли сходить в столовку? — проворчал отец, когда вышла официантка.
— Не беспокойся, батько. Мне часто приносят сюда обед — работа не всегда позволяет спуститься в столовую. А сегодня такой случай… Официантки знают о нашей встрече и сами предложили выделить нам два обеда. Да и нам лучше здесь будет. Мы с тобой вдвоем, по-домашнему. Тем более что бутылка трофейного вина у меня давно уже стоит, все берег ее. Как знал, что встретимся. А помнишь, как мы с тобой в Саратове, на морозе?..
Вспомнив первую нашу встречу, я решил дознаться у отца, как он меня тогда нашел.
Отец согласился сразу. Он устроился поудобнее в мягком кожаном кресле и со всеми подробностями, как это он умел, поведал о своих похождениях в поисках моей полевой почты два года назад. Изложу об этом коротко.
…Было это так. Приехав в Саратов, отец, как и советовали ему военные, первым делом пошел в комендатуру. Предъявив дежурному военному коменданту свои документы, мое письмо с конвертом, где на обратном адресе была указана полевая почта, он просил помочь встретиться с сыном. Проверив документы, дежурный сказал, что не может ничем помочь. Отец просил, настаивал, говорил, что его специально отпустили из-под Сталинграда для встречи с сыном, которого не видел уже почти полтора года. Никакие просьбы и объяснения не помогли, ответ был один:
— Мы не можем вам сообщить адрес, товарищ!
Сильно расстроенный, отец вышел из комендатуры. На душе было «дуже погано, Митя», как он выразился, «хоть плачь». Медленно шел он по улице города и думал: «Как обидно возвращаться ни с чем. Где-то рядом Митя, а я должен уехать, не повидав его? Надо искать! Но как?.. Может, попробовать через почтальонов?..»
Отец пошел на городскую почту. Там стал объяснять каждому почтальону, что приехал к сыну, что вот у него письмо с обратным адресом, что сына скоро пошлют на фронт и он, отец, может его уже больше никогда не увидеть. Почтальоны терпеливо выслушивали, сочувственно кивали головами, но не больше.
Потеряв всякую надежду, отец написал мне письмо, где сообщал, что был в Саратове, искал меня, но, наверно, не судьба встретиться… Опустил письмо в почтовый ящик здесь же, на почте, и решил ждать до вечера. Чего ждать, и сам не знал… Он провел там еще несколько часов, не веря уже ни в какие чудеса. Почтальоны отправлялись на разноску писем и вновь возвращались, а отец все сидел.
— Меня знали уже все на почте, — рассказывал отец. — Некоторые, возвращаясь с разноски, говорили: «Что, отец? Все ждешь? Настойчивый!..»
Вот и еще раз вынули письма из почтового ящика и унесли на сортировку. Через некоторое время опять пошли почтальоны с сумками. Один из них, проходя мимо отца, тихо сказал:
— Следуй за мной, папаша!
— Меня от неожиданности даже в жар бросило, — вспоминал отец. — Хотелось сразу же побежать, но я должен был терпеть. Когда почтальон вышел на улицу, я поднялся и с трудом, сдерживая себя, не спеша пошел за ним. Идти пришлось недолго. Ты же, Митя, знаешь, ваша школа находилась в центре, недалеко от центральной почты. Почтальон вдруг нырнул в какую-то дверь в заборе, а я остался на улице и стал ждать. Минуты через две-три он уже вышел обратно и весело сказал: «Оставайся, папаша! Здесь твой сын!» А сам поспешил дальше. Ну а тут, на проходной, оказался в наряде твой товарищ, Толька Кобец…
…Отец, живя у меня, за три дня отдохнул, заметно посвежел. Были мы в гостях у Эмиля, сфотографировались втроем на память.
Но служба есть служба… Кончалось время краткосрочного отпуска отца. Да и его батальон должен был переезжать на новое место. Проводил я его в расположение части и там простился.
На этот раз мы с отцом верили, что расстаемся ненадолго…
Отступление… Нет ничего горше. Геннадий хорошо помнил слова: «Врага будем громить на его территории…» И вот фашистский кованый сапог уже топчет родную Кубанщину. Горько, ох как горько! Казаджиев оглядел свой стрелковый взвод: худенькие угловатые фигурки в мешковатых, не по росту, шинелишках, тонкие гусиные шеи, стриженые мальчишечьи затылки — подростки в военной форме, да и только… Лейтенанту от силы лет двадцать, остальные — недавно из-за школьных парт.
Наши войска уходили за Кубань. Переправа кипела от взрывов. Пылал Краснодар. Надо было осадить наседавшего врага. И взвод вчерашних десятиклассников принял бой на окраине станицы. С трехлинейками против танков и вооруженных автоматами гитлеровских выкормышей, искушенных в науке убивать. Простейший арифметический подсчет соотношения сил говорил: нет у обороняющихся шансов на успех, шансов выжить — тоже.
Но они сражались. Их редкие винтовочные выстрелы вылущивали вражескую пехоту, как семечки из подсолнуха. А когда танки, сминая турлучные хаты, вползли в станицу, в ход пошли бутылки с зажигательной смесью. Геннадий отходил вдоль изгороди, пятясь и не переставая стрелять. Он вогнал очередную обойму, и в это время его что-то больно ударило в грудь. Перед глазами все поплыло, непослушная, свинцовая винтовка вывалилась из рук.
Пуля пробила грудь насквозь, продырявив новенькую гимнастерку дважды: спереди и сзади. Неужели смерть? К горлу комком подкатила тошнота. Дальше все происходило точно в дыму. Прижав к ране индивидуальный пакет, Геннадий в полубессознании брел и брел, покуда не заметил оседланного коня, мирно щиплющего траву. Хотел взобраться на него и не смог. Тогда Казаджиев в бессилии опустился на землю, слезы сами побежали по щекам… Откуда-то из тумана выплыла немолодая уже женщина, взяла раненого под руки и довела до понтонной переправы. Кругом стоны, предсмертные хрипы, вой.
Едва он сошел с переправы на берег, рядом грохнул снаряд. Геннадий потерял сознание. Очнулся в копне прелого сена. Слабо подивился: жив… Кое-как доплелся до медпункта. Оттуда на трясучей крестьянской телеге, которая из бытия ввергала его в небытие и возвращала обратно, Казаджиев ни жив ни мертв добрался до госпиталя.
Замелькали белые больничные дни, похожие на бесконечно разматывающиеся бинты. Выздоровел. И поехал догонять войну, хлебать свою порцию лиха.
В городе, где стоял их запасной полк, частенько приезжали «покупатели» набирать пополнение. Кота в мешке никто, ясно, не хотел. Поэтому «торгующие» стороны вели обоюдные расспросы. Казаджиев все больше молчал, ему было все равно куда, лишь бы скорее. Этим, видно, он и приглянулся неразговорчивому лейтенанту, приехавшему за «товаром».
Так Казаджиев попал нежданно-негаданно в артиллеристы. Да не в простые… В Великую Отечественную все, от маршала до рядового, гордились реактивными гвардейскими минометами «катюшами», как любовно величали их в народе. У немцев было свое определение — «адские мясорубки». Залпы реактивной артиллерии сравнивали с огненными смерчами. И Геннадию выпало стать наводчиком минометной установки БМ-8.
В нормальных полевых условиях эти системы обычно крепили на шасси мощных машин. Но тут был иной случай. Казаджиев воевал во 2-й отдельной гвардейской горно-вьючной дивизии. Оборонял Кавказский хребет. Этим все сказано. На ЗИСах по горам не особенно погоняешь. Выручали лошадки. На них навьючивали тяжелый груз и понукали карабкаться по кручам, по дорогам и бездорожью.
Лошади лошадьми, а без силенки в артиллерии, известно, хоть ложись и помирай. Тут становой хребет нужен. Весь взопреешь, покуда до цели доберешься. И бывалые солдаты диву давались, глядя на неунывающего безусого юнца, у которого мускулы литые, руки что тиски. Им невдомек, конечно, что, несмотря на младые годы, Геннадий — спортсмен с солидным стажем: с пятого класса он, захваченный акробатической страстью, упорно тренировал и тело и характер…
Взмыленные, гвардейцы торопливо собирали где-нибудь на подходящей площадке свою установку, давали прицельный залп — и скорехонько уносить ноги. Ухо надо было держать востро. Немцы спали и видели, как бы захватить БМ-8. Настойчиво поговаривали, что гитлеровцы снарядили специальные диверсионные группы для этого. Но ничего путного у них не вышло. Наши бойцы были постоянно начеку, появлялись всегда неожиданно и обрушивали на врага лавину огня.
Но не только в фашистских диверсантах-головорезах крылась опасность. И без того гвардейские минометчики рисковали головой ежечасно. Реактивный снаряд — штука чрезвычайно капризная, чувствительная. С ним глаз да глаз нужен. Чуть не доглядишь, пиши — пропал. Как-то расчет с наводчиком Казаджиевым выбрал в горах сильно поросшую кустарником позицию. И вроде добросовестно сектор стрельбы расчистили. Ан и на старуху бывает проруха: один снаряд, зацепив, как уже потом сообразил Геннадий, за ветку, взорвался метрах в десяти от установки. В ушах бойцов загудел набат, но бог миловал — этим и отделались.
Судьба гвардейцев-минометчиков такова, что они далеко не часто видели результаты своих действий. В основном об итогах страшной работы «катюш» им доводилось слышать от других. Но два раза Казаджиев лично наблюдал за дьявольской поражающей силой реактивных зарядов — за сплошным маревом огня, в котором гибло все живое. Нет, не радовался Геннадий этому жуткому зрелищу, воспринимал как воплощение гнева народного.
В 43-м Кавказ полностью освободили наши войска. Снова советскими стали города Краснодар, Ростов и другие. Это были дни, наполненные счастьем. Но опять ранение, и опять — больничные палаты.
После излечения Геннадий сменил военную «профессию» — попал в 10-й отдельный батальон автоматчиков. Уже одно то, что батальон и вдруг — отдельный, говорило о его исключительном назначении. Это была очень мобильная, подвижная единица. Вооруженных безотказными ППШ и трофейным оружием автоматчиков на «студебеккерах» быстро перебрасывали в самые жаркие точки. Их кидали туда, где горячо — в прорыв или во вражеский тыл, если требовалось устроить «большой шум».
И понятно, переправы, переправы… Сколько раз Геннадий благодарил акробатику за развитие ловкости, идеального чувства равновесия. Бывало, под кинжальным огнем надо перескочить по узенькому бревнышку-жердочке. Легко ли? Тут десятые, сотые доли секунды решают — жить тебе или нет. У смерти свой секундомер. Пуле достаточно мгновения, чтобы найти цель. А Казаджиев всем на изумление и зависть — шмыг юркой мышкой и проскакивал опасное расстояние, обманывая костлявую.
Не забыть Казаджиеву до конца дней и форсирование Днестра. С избытком вобрала крови наших солдат в свои воды эта река. Дважды пришлось переправляться через нее. А точнее, трижды: два раза туда, один — обратно. Не удержали автоматчики плацдарм с первого захода. Слишком губителен был гитлеровский заградительный огонь — мало кто достиг берега. На оставшихся смельчаков фашисты выплеснули всю злобу, бросив в бой резервы.
Один за другим замирали навечно однополчане Геннадия. Скуднели запасы, последние патроны берегли для себя… И когда положение стало безнадежным, комбат вызвал рядового Казаджиева и еще двух бойцов, показавших себя хорошими пловцами. Вручил им знамя батальона и приказал доставить на наш берег. Несколько человек были необходимы на случай, если убьют плывущего с батальонной святыней.
Геннадий молча разулся-разделся, скатал гимнастерку, в кармане которой был спрятан аттестат об окончании школы, взял ее в левую руку и шагнул вместе с товарищами в воду. Река бурлила от пуль и осколков, будто в нее кто-то швырял и швырял пригоршнями куски раскаленного железа. Но автоматчики доплыли и знамя спасли. А вот казаджиевский аттестат канул в Днестре вместе с гимнастеркой: по пути накрыла бойца волна от близкого взрыва, тут уж не до вещей — остаться бы на поверхности…
…Без счету ходили за «языком». Украсть живого человека, да притом без шума — не шутки шутить. Это только мешку с овсом все равно, кто и куда его тащит. Всяко приходилось действовать — и кулаком, и прикладом, и рукоятью финки. Не зря он в ребячестве отжимался до одури, таскал тяжести. По крестьянской присказке: что уродилось — все сгодилось. Скрутить постового или зазевавшегося фашиста для Геннадия ничего не стоило.
Как всякая выполняемая повседневная работа, разведка не казалась Казаджиеву чем-то необыкновенным, героическим. Будни притупили остроту восприятия. Поэтому и в память мало что запало. Вот разве что «музыкальный» случай…
Были они в очередной разведке. Устроили засаду на проселочной дороге. Глядь, катит легковушка. Тормознули ее, как водится. В машине — офицер-штабник (потом выяснилось: документы он вез немаловажные), а при нем аккордеон. Прихватили с собою и немца и инструмент.
Сам Геннадий был несилен в музыке. Но в батальоне нашелся умелец. И до конца войны в кругу автоматчиков — на привалах, в промежутках между боями — лились грустные и озорные мелодии, возвращавшие солдат к мирным дням, когда все было совсем по-другому…
Геннадий уже думал, что он никогда больше не увидит город, в котором горит электрический свет, ходят трамваи. Жить в холодных землянках, спать не раздеваясь, в мокрой одежде считалось вполне нормальным делом. Так же, как и спать на ходу во время длительных, до отупляющей усталости, походов. Чисто фронтовая привычка: услышав команду «Привал», валиться в пыль, в грязь и дрыхнуть без задних ног, как на пуховой перине.
И что такое встретить на фронте родного человека, словами не передать. Порою отец и сын были чуть не в одной линии окопов, а свидеться им не доводилось. Примерно то же самое происходило и с братьями Казаджиевыми. Сергей ушел на срочную службу в армию еще до рокового июня 41-го и встретил войну уже в шинели. Они переписывались и, только прочитав письмо, понимали, что были совсем рядом друг от друга, но обняться им так и не пришлось.
И вот, дело было в Югославии, близ города Нови Сад, Геннадий узнает, что старший брат его воюет в артиллерийской части — под боком, на одном с ним фронте. Подразделение Казаджиева стояло на отдыхе, и он испросил разрешения съездить на денек к брату. Обещал до вечера обернуться.
Ехал — волновался, все вспоминал детские шкоды, творимые на пару, и разные трогательные эпизоды. Каково же было его огорчение, когда он узнал, что Сергея по тревоге подняли и бросили на передний край — затыкать прорыв. Распалившись, проявив массу энергии и изобретательности, Геннадий все же добрался до огневых позиций артиллеристов.
А там его ждал новый удар — Сергей на задании, корректирует огонь, выдвинувшись далеко вперед. На беду, и связь с ним прервалась. И неизвестно вообще, цел ли он… Положение не ахти. Ждать Геннадию некогда, а за брата он переволновался не на шутку. Поэтому рискнул взяться за восстановление связи.
До этого несколько человек уже уходили к корректировщику и не возвращались. Взял Геннадий телефонную катушку и с одним бойцом рванул вперед. Бежали от воронки до воронки, от бугорка до бугорка. Место пристрелянное. Видно хорошо. Фонтанчики пыли взлетали то левее Казаджиева, то правее. Бежал он, а в голове молоточком стучало: «Убьют вот сейчас — и не увижу брата!» Но солдатская доля оказалась у Казаджиевых счастливой. Встретились они. А позже и дослуживали вместе, добившись разрешения.
Накануне 9 мая Геннадий в районе Вены ушел с товарищами в разведку. Взяли «языка». Вернулись. И вдруг пальба.
Выскочили кто в чем. Оказалось — немцы пошли на прорыв. Пьяные, они перли напролом. Уже на передний край старшина на велосипеде прикатил, привез весть о мире, о капитуляции фашистской империи… И после этого несколько дней кряду шли ожесточенные бои. И погибать не хотелось — и погибали.
Но мир все же пришел на исстрадавшуюся землю. Он не мог не прийти, как не могла не прийти весна…