Глава седьмая

1

В Уренске на заборах часто встречалась однообразная реклама: «Приобретайте унитазы у Шопотова!»

Кто такой Шопотов – никто не знал, но фирма была известная, и когда нужно было справиться в незнакомом доме, то шепотом так и спрашивали:

– А где у вас, пардон, Шопотов?..

Но вот, в эти тревожные дни, под словами «Приобретайте унитазы у Шопотова» появилось красочное добавление: «…если не сможете достать у Лидваля!» Торговая реклама на Руси, как известно, была поставлена на широкую ногу. Никто бы и не обратил внимания на новую фирму Лидваля (до этого ли сейчас!), но впоследствии эти унитазы сыграли свою роковую роль – и в делах думы, и в министерстве внутренних дел, и в судьбе Уренска, и в том, что мужики стали умирать от голода еще больше…

Пока что в Уренске купил себе лидвалевский унитаз только один Бобр – остальные, консервативно мыслящие, жили себе с Шопотовым. Броское имя владельца фирмы, выведенное по сияющему ободку благоуханной чаши, не наводило на мысль о коррупции частного капитала с правительством. Однако это было так! Унитазами с факсимиле своего имени скромный Лидваль проник сначала в уборные министров, а потом и в передние. Он очень хотел помочь голодающим мужикам. Ка́к он это сделает – это его дело, важно получить от скаредного министерства деньги. Все ясно: провинции бедствуют от бескормицы, так дайте же денег Лидвалю! Чего же вы, господа, не даете? Но пока денег не давали: слишком напряженное было время, чтобы думать о вымирающих от бескормицы деревнях…

Впрочем, губернатор в Уренске справлялся с голоданием собственными усилиями. Вырывал хлеб у одних, совал в рот другим, шла перетасовка хлебных запасов из уезда в уезд… «Спасибо господину Иконникову! Вот истинный гражданин!» – частенько говаривал Мышецкий, благодаря за хлеб, но мысли его были сейчас далеки от бескормицы. Власть отступала и пятилась от революции. А довольных в России почти не было: от миллионщика Саввы Морозова до последнего бобыля из деревеньки Гнилые Мякиши – все бурлило в негодовании. Но каждый был недоволен на свой лад, и от этого начался быстрый раскол страны по партиям, кружкам и «говорильням».

Не растеряться было трудно. Мышецкий – в эти дни новой политической забастовки – получил кликушеский призыв премьера России к бастующим рабочим. «Братцы рабочие, – писал граф Витте, – станьте на работу, бросьте смуту, пожалейте ваших жен и детей. Не слушайтесь дурных советов…» Сергей Яковлевич схватил перо и быстро изложил свои соображения. При настоящей ситуации, считал князь, оглашение такого призыва в Уренске нежелательно, и нельзя ли спрятать под сукно этот призыв, никому его не объявляя? Таков примерно был смысл его срочной телеграммы, отправленной Витте. А к вечеру получил ответ из канцелярии премьера – лапидарный. «Не умствовать!» – велели ему, и этого было достаточно, чтобы князь Мышецкий, оскорбленный, ожесточился:

– Хорошо, милый граф Сергей Юльевич, мы умствовать не будем. Пеняйте на себя… Огурцов! Пошлите кого-либо в Совет – пусть меня навестит Борисяк или этот… Ну, с польской фамилией! Машинист с депо! Мне безразлично – кто. А я буду дома…

Последнее время его тянуло уединиться – домой, домой, в пыльный халат, в чащобу старинных журналов с картинками, в тягучее пение рассыхающихся паркетов.

Борисяк пришел уже затемно: был плохо выбрит, сапоги его, подбитые железками, скользили по плиткам паркета, мял и тискал в кулаке круглый подбородок.

– Савва Кириллович, – сказал Мышецкий, – считаю своим долгом передать вам, как представителю Совета, это обращение графа Витте. Можете оглашать, можете замолчать – меня это не касается. И более отвечать премьеру не стану – отвечайте вы сами!

– Ладно, – прочел Борисяк обращение. – Это нам кстати…

Помолчали, и Мышецкий вдруг душевно заговорил:

– Знаю, что мой характер испортился за эти два года. Ранее я не был таковым! Общение с людьми различных крайностей мало воспитывает, а более развращает. Боже! С кем только не приходится мне иметь дела – от сладко глаголящего Бобра до матерного обираловца… Вы же знаете, – продолжал Мышецкий, подумав, – я не лгал вам. И вам, надеюсь, известно, что я далек от ретроградства? И вы понимаете, что политика аферы и авантюризма далека от меня?

– О чем говорить, князь? – Борисяк хлопнул ладонью по столу.

– А тогда скажите мне честно: не слишком ли вы увлеклись сменой ситуаций? Не губительна ли эта полоса бунтов для России? Освежающий ветер, после издания манифеста, уже очистил мусор на свалке. Осталось дело за нами: все желаемое народом мы получили. Способы борьбы стали легальны. Царя ругают. Может, и… хватит?

– Чего – хватит? – спросил Борисяк.

– Хватит уже волнений. Хватит! Пора браться за дело, а не устраивать забастовки. Вам и без того, Савва Кириллович, удалось добиться очень многого. Я не боюсь признать честно: «Ты победил, галилеянин!» Остальное приложится с открытием думы, которой вы почему-то не признаете… Чего добиваетесь вы в этой борьбе?

Но вот Борисяк заговорил, и в Мышецком выросло глухое раздражение. Сидел перед ним человек, вроде бы и неглупый, проверенный в трудах губернских. Но он говорил, а Мышецкому как-то не верилось в его программу переустройства России на новых началах…

– Все это слова, Савва Кирилович, – ответил губернатор. – Вот вы говорите, что фабрики и заводы, победи вы только, поступят в вечное пользование трудового народа. А что он, этот трудовой народ, извините, будет делать с этими фабриками и заводами?

– Работать.

– А я, например, не хочу работать.

– Заставим…

– Заставите работать… Для кого работать?

– Для себя. Для государства.

– Но они и сейчас работают. Для себя, чтобы прокормить семью. Для государства, подданными которого они являются.

– Сейчас, – возразил Борисяк, – они работают на капиталиста.

– Но капиталисты тоже работают не для себя! Их трудом и достоянием, их инициативой движется наша Россия к прогрессу.

– Они богатеют на колониальных войнах.

– Простите, сударь, а какие войны собираетесь вести вы?

– Только классовые! – ответил Борисяк.

– Однако, – хмыкнул Мышецкий, – по моему скудному разумению, в классовых войнах людей убивают таким же способом, как и в войнах капиталистических… Какая же разница?

– Это высшая алгебра, и вам этого не понять, князь.

– Где уж нам с «дважды два – четыре»! – обиделся Мышецкий.

– А кто? – спросил Борисяк. – Кто рискнет посягнуть на первое в мире свободное государство, где все люди равны и счастливы?

И тогда князь Мышецкий ядовито рассмеялся.

– Вот! – сказал, довольный. – Вот тогда-то и посягнут. И пушек вы, господин Борисяк, узнаете тогда больше, нежели вся Россия знала их за восемьсот лет своей истории. Истории – и без того славной войнами… Вы остаетесь при своем мнении, конечно?

– Безусловно, Сергей Яковлевич, и думаю, что впредь, князь, нам не стоит обсуждать будущее… Мы его видим разно!

Борисяк огласил виттевский призыв на митинге, и рабочие депо приняли резолюцию: «Прочитали – забастовали!» Над Уренском долго ревел гудок. Это было совсем непонятно Мышецкому: ведь Москва не откликнулась на гудки Путиловского и Невского заводов – Москва затихла, словно готовясь к чему-то…

«Это плохо кончится, – решил Сергей Яковлевич. – Пушки не способны расстрелять идею, но зато они великолепно убивают людей. Екатерина Великая, конечно, была умная женщина, но в ее век не было еще такой артиллерии!»

***

Атрыганьев проживал последнее время, как ветхозаветный масон, в поисках истинного света. Мир был разделен на добро и зло поровну. А посередине, уравновешивая эти половины, стояли сиятельные конституционалисты-демократы – партия новая, слово длинное. Лучше называть кратко: кадеты! Кратко, хотя и обидно. «Кадет, на палочку продет, – вспомнил Атрыганьев. – Прямо скажем – нехорошо. Кто это придумал?..»

Борис Николаевич, как первый кадет в Уренской губернии, воодушевился. Партия всегда так начинается: кто-то должен быть первым, тогда не будет и последнего. Не хватало лишь союзников и единомышленников!

– Серость наша, – мрачно говорил Атрыганьев, озираясь…

Кандидаты, намеченные Атрыганьевым к общественной деятельности, отмалчивались… Сколько пороху извел, чтобы привлечь в партию Огурцова! Долго тот слушал изложение программы, а потом сказал:

– Борис Николаевич, так и быть – дайте мне взаймы три рубля, и даю вам слово благородного человека: никто и никогда не узнает, о чем вы мне тут сейчас говорили!..

Недавно произошло в городе событие: гласным городской думы был избран Иконников-младший, заместивший своего отца, и встреча с ним Атрыганьева сулила богатые возможности. Слов нет, Геннадий Лукич – клад для партии кадетов.

– Геннадий Лукич, – так и начал Атрыганьев, – вы клад для партии кадетов… Расскажите, что вы думаете?

– Не терплю вопросов фискального характера. И зачем вам знать, что я думаю?.. Вы же – не капитан Дремлюга!

– Ну, а все-таки, – не унывал предводитель. – Россия трещит, и надо спасать ее… Вы спасать собираетесь?

– Спаслась она от татар, спасется и от революции. А что это вы, Борис Николаевич? Спасать – не спасать? Думать – не думать?

– Видите ли, – начал Атрыганьев снова, – недавно обнаружились великие сдвиги. Выпала нам одна карта – козырная…

– О картах еще не забыли? Так-так, – засмеялся Иконников.

– Я имею в виду только манифест от семнадцатого октября…

– Неплохая карта!

– И я… Короче говоря, дорогой Геннадий Лукич, вы – сущий клад для партии с многообъемным названием «кадеты»!

– Болтуны, – ответил Иконников, глянув уничтожающе.

– Как вы сказали?

– Пустые бутылки. Только звон, а толку никакого…

– Ну-у-у! Разве так можно?

Иконников вскочил с кресла, показывая всем своим видом, что время – деньги. Даже дороже денег!

– Да будет вам известно, любезный Борис Николаевич, что наша партия, если вы, кадеты, будете себя хорошо вести, согласна пристегнуть вас. А коренник – верьте! – надежен.

– Осведомлюсь: о какой партии вы говорите?

Иконников ответил ему так:

– «Союз семнадцатого октября» считает манифест его величества отправной точкой всей своей программы. Но – не дальше! И этого нам, октябристам, вполне достаточно. Вот, если желаете, Борис Николаевич, то я вас запишу…

– В октябристы? А кто у вас там?

– У нас вся соль земли русской, земли обильной… Нефть, древесина, заводы, корабли, верфи, хлопок, уголь. Ну, и мой чай, конечно! – засмеялся Иконников. – Извините, спешу.

«Было у меня стекло, были бутылки, да расколотила все Додо!»

– Позвольте! – спохватился Атрыганьев. – Но мы же идеологи России: у нас был философ князь Трубецкой, у нас историк Милюков!

Иконников качнул портфель-сак из нежной золотистой кожи:

– А мы и не стыдимся признать, что мы – не идеологи России! Мы лишь хозяева этой несчастной России…

И ушел. На диком уренском безлюдье горестно застыл кадет. Первый и (кажется) последний. Конечно, можно пойти в гимназию. Но учителя невзлюбили Атрыганьева: он покрыл туманом деньги, выделенные для покраски парт. Это было еще давно, когда деньги были нужны ему на расходы по партии «Уренских патриотов». Теперь это дело прошлое… «Итак, остался Бобр!»

Сергей Яковлевич, придя к Бобрам в очередную пятницу, был удивлен, встретив здесь и предводителя.

– Добрый день, Борис Николаевич, что привело вас сюда?

– Личные нужды, – ответил Атрыганьев.

Мышецкий, понаблюдав за предводителем, поразился тому, как быстро, почти на глазах, состарился этот человек. Угас, как свечка. От ног остались одни спички. А ведь эти ноги послужили двум царям. Был громкий полк, шелест знамен, скачки и шампанское. Все увяло, словно в старомодном букете. Жалость и презрение…

Кулебяка у Бобров была сегодня с рыбой.

– Потому что базара не было, – объяснила усатая Бобриха.

– Да, князь, не было сегодня базара, – подтвердил Бобр. – Великие времена приносят осложнения… Спасибо и за рыбку!

Ксюша опять не приехала, Мышецкий целый день не ел и сейчас был очень занят едой и выпивкой.

– А почему не было? – спросил машинально, ради вежливости.

– Кричали: погром, погром! И все лавки с утра закрыли…

«Какой же я беспомощный», – решил князь и сказал:

– Мужики боятся погромов со стороны города, а город боится погрома из деревни… Доколе же все это? Куда идем? Хаос!

В разговор ввязался и Атрыганьев:

– А все-таки, как ни осуждай, Жеребцовы поступили с умом. Черкесы обходятся недорого, мамалыги пожрут, и довольны. Но зато в Больших Малинках снова порядок: скот вернули владельцу, солому, которую разграбили, отняли обратно… Мужик признает силу!

И снова Мышецкий с болью подумал о своей полной беспомощности: черкесы, оказывается, уже в Больших Малинках, а для него это новость. Ксюша сказала даже про клавесины, но о черкесах умолчала. «Ксюша лжива», – отметил князь про себя.

– Если это так, – сказал Мышецкий в сторону Атрыганьева, – то вам следует вмешаться: нельзя допускать насилия во времена легальных решений любого спорного вопроса!

Подал голос и прапорщик Беллаш:

– Легально или нелегально, князь, но земельный вопрос можно разрешить лишь путем революционным. А не бюрократическим!

– Благодарю, – поклонился через стол Мышецкий. – Когда меня просвещают, мне это очень нравится… Революция во Франции водрузила на площадь гильотину. А что выносим мы на арену борьбы за землю? Вилы и дубье, пожар и воровство со взломом! Почитайте демократа Слепцова, прапорщик: он хорошо пишет, как и где происходят решения мужицких сходок! «Вали, робяты, в кабак – тамотко все разберем и уладим…»

– Свиньи! – сказал Бобр, поддержав князя.

– Кстати, – продолжал Мышецкий, – очерк так и называется: «Свиньи». И нам надобно бояться таких стадных решений. Я согласен принять приговор от Робеспьера, но быть проткнутым вилами… Нет, сударь, увольте! Смерть должна быть возвышенна, как и жизнь!

– Впервые, – ответил ему Баллаш учтиво, – вы, Сергей Яковлевич, заговорили, как российский помещик…

– А я и есть российский помещик! Только непохожий на господ Жеребцовых с их черкесами. Я – да, помещик, помещик по плоти и духу, от предков своих. Но хорошо знающий нужды народа!

Кажется, в говорильне Бобров назревал скандал. Причем весьма опасного свойства. Опасен и по конфликту, и по сословному духу. Один – прапорщик железнодорожного батальона, социалист. А другой – князь, камергер и губернатор. Потому-то Бобр был даже рад, когда Атрыганьев залучил его в соседнюю комнату. По секрету!

– Авдий Маркович, – сказал он проникновенно, – давно к вам присматриваюсь: вы же – клад для нашей партии кадетов…

Договорились они так: во избежание вздорных слухов, Бобр тайно примет крещение от партии конституционалистов.

– Поймите правильно мое положение, – говорил Бобр, озираясь, – моя жена, мой директор гимназии, в доме у нас, сами видите, губернатор бывает… Как бы не того!

Когда же они вернулись в столовую, спор угас, Мышецкий тянулся с рюмкой к прапорщику Беллашу.

– Молодой человек, – говорил князь, – вы думаете, я не страдаю? Я страдаю тоже жестоко и неизлечимо. Вы можете подозревать меня в чем угодно – только не в консерватизме! А вам я дам добрый совет: вы еще молоды, но ваша эрудиция в восточных делах оказывает вам честь. Тюркские и монгольские наречья столь сложны, и там мало специалистов! Эти языки выведут вас в люди, но зато ваш собственный язык заведет вас в Шлиссельбургскую крепость…

Все засмеялись, Мышецкий встал, с грохотом рухнул под князем стул, жалобно звякнула разбитая тарелка.

– Извините, – сказал он Бобрам, – я, кажется, выпил лишнее?

***

У казаков, читавших газеты в передней губернатора, он спросил:

– А госпожа Жеребцова так и не приехала?

– Никак нет! – вскочив, хором отрапортовали ему.

– Ребята, – пригляделся князь, – газеты вы читайте, но хоть руки-то мойте… Письма есть? – Он сгреб с подноса почту, под хмельком переступал ногами по скрипучей лестнице. – Халат!

Халат, письма, газеты, тоска – вот его удел. И странно: когда приехал сюда впервые, все кипело ключом, жаль было тратить время на сон и еду. А ныне, когда вся Россия ворочалась за полосой тургайских степей чудовищным разбуженным великаном, сейчас ему дела не находилось. Так только… отписки, разговоры, страхи и опасения!

А литературы стало выходить в России много. Гораздо больше, чем раньше. И все какая-то новая – вызывающая, злорадная, яростная. Вот журнал «Стрелы» – с подзаголовком, почти по-треповски: «Наш журнал беспощадный, сотрудникам велено патронов не жалеть, холостых залпов не давать!» А стихи? Боже мой, куда ни кинешь глаз, везде эпиграммы. Да такие, что читать их страшно:

Сочинена тобою, Самозванов,

Романов целая семья,

Но молвлю, правды не тая:

Я не люблю твоей семьи романов.

Или – еще похлеще:

Однажды на митинг собрались лягушки,

«Нам, – квакали, – жить невозможно.

Долой из пруда кровопийцу-колюшку,

Что колет нас всех так безбожно!»

Сергей Яковлевич поразмыслил над газетами и вдруг попросил барышню на телефонной станции соединить его с квартирой уренското полицмейстера…

– Бруно Иванович, – спросил Мышецкий, – что делается вами для пресечения печатного вздора? Где продают, как правило, новые журналы?

– На вокзале, князь, больше. Прямо так и хватают… Рвут!

– Вот и вы рвите, – наказал Мышецкий. – Рвите на куски.

С другого конца города – долгое молчание.

– Князь, – жалобно вопросил Чиколини, – а как же быть со свободой слова? Вы же сами не раз мне внушали…

– Я не против свободы, Бруно Иванович, и всегда буду стоять на страже ее! Но то, что мы наблюдаем, есть личное оскорбление государя-императора. Нельзя же изображать его величество дурным мальчишкой с шишкой на лбу! Кто, как не государь, и дал нам эти свободы? Так зачем же огульно вредить ему? Конфискуйте, рвите!..

Утром он проснулся бодрым. Висок не болел. Пришел парикмахер, тщательно выбрил княжескую личину. Холодный душ, массаж живота, три яйца в мешочке на завтрак.

– Базар открыт? – спросил у лакея.

– Сегодня – да…

Мышецкий успокоился. Кофе навеяло благодушное настроение. В присутствии, как всегда, вотрется в кабинет змий-искуситель Огурцов, введет в соблазн: «Двухспальную, князь, прикажете?» Падал легкий снежок. Лошади с коляской шагали рядом, а Сергей Яковлевич шел по панели, обледенелой и заскорузлой.

– Надо бы посыпать солью, – сказал мимоходом дворнику.

– Полить бы! – сдерзил тот. – Кровушкой…

Во дворе присутствия стояла телега, крытая мешковиной. Лошади понурили головы: устали. Мужики-возницы скинули шапчонки.

– Что такое? И откуда? – спросил Мышецкий равнодушно.

Мешковину сдернули. Лежали на дне телеги два черных обгорелых трупа. Черные ямы раскрытых в ужасе ртов, распяленные ноги, скорченные в огне руки… Уголь, зола, прах.

– Кто такие? – спросил – и рухнул на снег…

2

Ксюша вернулась из Уренска к мужу, и дом перевернулся: летала через комнаты туфля с ноги девочки, выпытывал интимные подробности слабец «папочка». Черкесы бдительно несли службу за «дэнгы»: озверев за время отсидки в участке, они словно обрадовались свободе, – мужики боялись из дому выходить: засекут!

Вот тут-то и появился святой Евлогий – не самозванный, которого пригрел покойный Тулумбадзе, а тот самый, природный, взращенный идеями синода и полиции, но свихнувший себе голову; ученик – отступник от своих учителей… Возле кабака Евлогий смачно высморкался, вытер пальцы о подрясник и сказал душевно:

Загрузка...