Ласковое весеннее солнце повисло над Галичем, клубилась пыль, поднимаемая конями и телегами; со стороны крепостного двора, из-за обитых листами кованой меди ворот, раздавался привычный лязг оружия. По соседству в кузне громко бухал молот.
По вьющейся над крутым обрывистым берегом Днестра дороге вверх к воротам двигалась вереница всадников на выхоленных тонконогих скакунах.
Впереди ехал молодой человек, на вид лет двадцати пяти – двадцати шести, на соловом[12] спокойного нрава фаре[13]. Облачён он был в голубого цвета лёгкий суконный плащ, застёгнутый на правом плече фибулой[14] с серебристой змейкой. Шапка с бархатным парчовым верхом, вышитым крестами, была низко надвинута на чело, на жёлтых тимовых[15] сапогах поблескивали округлые медные бодни[16], под плащом виднелась алая сорочка с вышивкой, с рукавами, перехваченными на запястьях серебряными обручами.
Лицо, тёмное от загара, отличалось правильностью черт. От слегка выпуклого, с горбинкой, переносья вдоль щеки под правым глазом тянулся застарелый белый шрам, такой же тонкий след проступал и на деснице[17], начинаясь между безымянным и средним перстами и уходя под рукав сорочки. Светло-русые волосы, слегка вьющиеся, струились непослушными прядями, ниспадали сзади из-под шапки и закрывали шею; усы, по тогдашнему обычаю, были на кончиках напомажены и вытянуты в долгие тонкие стрелки; узкая борода доходила едва не до пупа и слегка колыхалась при каждом движении.
Всадник часто оборачивался, оглядывал своих спутников, со вниманием щуря большие чуть навыкате глаза цвета речного ила.
Следом ехал на ширококостном буланом мерине полный пожилой муж, седовласый, с насупленными лохматыми бровями, весь с головы до ног облитый железом. Чешуйчатый ромейский[18] доспех его блестел на солнце, по лицу из-под островерхого шишака[19] градом катился пот. По правую руку от него на мышастом низкорослом прядущем ушами коньке скакал ещё один вершник[20], как и передний, молодой. Что-то масляно-лукавое проглядывало в чертах этого молодца, напоминал он хитрована-купчика, только что объегорившего на торгу наивного покупателя и светившегося от самодовольства. Маленькая войлочная шапчонка покрывала лишь самую макушку, оставляя почти полностью открытой гриву огненно-рыжих волос. На устах вершника играла лёгкая усмешка, и она же скользила в зелёных, как у кошки, глазах, каких-то неожиданно ярких. Одет был рыжеволосый просто, в долгую светло-коричневую свиту[21] из грубого сукна. По пути он беспрерывно что-то насвистывал, к явному неудовольствию пожилого мужа.
Сзади ехали несколько воинов, оборуженных копьями. На двух крытых рогожей телегах везли, как видно, охотничьи трофеи, – в одном месте выставлялись из-под рогожи оленьи рога, в другом – морда вепря с острыми и кривыми, как сабли, клыками.
Все всадники были хорошо вооружены, у каждого на поясе или в портупее за спиной висел меч или сабля, у молодых к сёдлам были приторочены кольчуги.
– Семьюнко! – окликнул передний рыжего. – Погляди, врата крепостные на запоре. И мост через ров подняли. Или беда какая створилась?
– А может, и так, княжич, – прикрывая глаза ладонью от солнца, ответил рыжий молодец. – Али попросту родитель твой бережётся, крамол боярских опасается.
Семьюнко косо глянул на пожилого и добавил:
– И не зря, верно, боярин Домажир?
Пожилой, недовольно хмурясь, молча передёрнул плечами.
– Помнишь, Ярославе, – продолжал Семьюнко, обращаясь к княжичу, – как единожды выехал князь Владимирко на ловы в Тисменицу, вот такожде[22], как и мы ноне, а бояре тем часом заперли врата да выкликнули на княженье Ивана Берладника. Больших трудов стоило отцу твоему Галич воротить и Берладника согнать со стола.
– Помню. Не забудешь такое. Вот, до скончания дней земных память. – Ярослав провёл пальцем по шраму на щеке. – Под Ушицей сабля половецкая проехалась. Хвала Пресвятой Богородице – защитила, отвела напасть. Но давайте-ка поскачем скорее. Проведаем, что там, во граде.
Он тронул боднями коня. Спокойный угорский иноходец пошёл рысью, далеко вперёд выбрасывая длинные передние ноги.
Узнав княжеского сына, охранники у ворот опустили через ров подъёмный мост. Всадники въехали в обитые медью Немецкие Ворота, пересекли вымощенную досками улицу, миновали другие ворота и оказались на просторном дворе перед княжеским дворцом. Возле крыльца трехъярусных хором с теремными каменными башнями по краям Ярослав торопливо спрыгнул с коня наземь, коротко бросил Домажиру и Семьюнке:
– Подождите в горнице. Я к отцу, – и скорым шагом поспешил вверх по крутой винтовой лестнице.
В горницах и переходах ему раболепно кланялись дворовые челядинцы. На верхнем жиле[23], возле одной из палат Ярослав едва не столкнулся с рослой молодой женщиной в цветастом саяне[24] и повое[25] на голове. Холодно кивнув ей и промолвив коротко:
– Здрава будь, Млава! – Он помчался дальше, через гостиную залу с толстыми оштукатуренными столпами прошёл на гульбище[26], оттуда свернул в ярко освещённый смоляными факелами на стенах переход и, наконец, постучался в дубовую скруглённую наверху дверь. Страж в кольчуге и высоком булатном шеломе[27] приветствовал княжича поясным поклоном.
– Кто тамо? Входи вборзе[28]! – послышался за дверью раздражённый голос.
Ярослав шагнул в уставленную столами узкую и длинную палату. Князь Владимирко Володаревич, сверля сына колючим неодобрительным взглядом, резко встал с высокого резного кресла.
Был он приземист, ширококостен, белолиц, лет имел пятьдесят шесть; будучи ростом меньше сына, стоя рядом, смотрел на него своими светло-серыми белесыми глазами снизу вверх, исподлобья. Руками с толстыми короткими пальцами он перебирал окладистую пшеничного цвета бороду, говорил отрывисто, цедя сквозь зубы:
– Снова вороги подымаются на нас, сын. Изяслав Мстиславич Киевский с уграми, с королём Гезой сговаривается. Хочет за прошлое мне отомстить. Собирает, совокупляет силы ратные на Волыни, во Владимире. Король Геза вельми гневен. Помнит, как я в прошлое лето угорский отряд, на подмогу Изяславу супротив князя Юрья шедший, избил. До единого человека тогда угров в мечи мои удальцы взяли. Вот и злобится король, а Изяслав, враг мой давний, злобу сию разжигает. Вовсе обнаглел Мстиславич. Топерича силу свою чует. Почитай, соуз у его и с ляхами, и с уграми, и с черниговским Изяславом Давидовичем. Князя Юрья Суздальского, тестя твово, с Киева прогнали в обрат в Суздаль. Ну, да сам в своих бедах виноват князь Юрий. Всё людей жалел, воевать не хотел, всё миром поладить мыслил. Да время нынче не такое.
Владимирко вздохнул, переведя взор на забранное слюдой в свинцовой оплётке окно.
– Вот тако, сыне. Без соузников мы с тобою остались. Чую, не выдюжить супротив Изяслава в ратоборстве. Иной путь надоть искать. Вот, ждал тебя, да ты, бают[29], из утра на ловы отъехал. Топерича не до ловов. Давай-ка, сядем тут, обмыслим, как быти.
Ярослав сел на обитую синим бархатом лавку, облокотился о стол. Кусая уста, думал, молчал, опустив голову; наконец, сказал, глядя на вышагивающего по палате отца:
– Ведаю, отче, слова мои тебе будут не по нраву. Но всё ж скажу. Нынешняя вражда твоя с Изяславом – из-за городков бужских. Занял ты Тихомль, Шумск, Выгошев, Гнойницу, Бужск, се – города волынские, Изяславовы. Ежели отдашь их, успокоится киевский князь. А королю Гезе воевать и так не шибко-то охота. И ещё. Архиепископ Кукниш, ближник королевский, златолюбив паче всякой меры, не раз ты через него за гривны[30] и куны мир у короля покупал.
– О Кукнише баишь ты верно. А в остальном – глупость городишь. Бужск, Тихомль, Шумск отдавать ворогу свому – нет, пущай другого охотника ищут!
Ярослав ничего не ответил.
«Скуп отец, прижимист, – думал княжич. – И упрям излиха, никому ни в чём уступать не привык. Умён, изворотлив, но с добытками своими расставаться вельми не любит. Может, оттого и рати нескончаемые на земле нашей, и беда новая едва не каждое лето в двери стучится. Когда городок Мическ на Киевщине осадил, так такой взял с горожан окуп, что жёнки даже серьги из ушей вынимали, а попы кресты и потиры[31] златые из церквей выносили».
Князь Владимирко прервал мысли сына:
– Вот ты глаголешь: отдай городки! Да рази ж в городках сих дело? Ну, пущай даже Изяслава с Гезой умирим мы. А наши, галицкие вороги, бояре крамольные? Тотчас ослабу[32] мою учуют, головы подымут, с Берладником, двоюродником твоим, опять сноситься почнут. Нынче ведь как я их утишил? Вот, скажем, Домажир и Молибог завсегда супротив меня козни строили. Дак я Домажира обласкал, сыну его в Шумске посадничество дал. А Молибога, приятеля егового закадычного, не принял, гнать велел взашей из Галича. Топерича сидит Молибог в замке своём горном, злобою пышет, и злобится-то боле всего на Домажира: обошёл-де меня, предал боярин. И ты тако дей, сыне. Расколоть их надоть, рассорить друг с дружкой. А коли Шумск отдам я Изяславу Киевскому, опять Домажир с Молибогом и иными опальниками снюхается. Дескать, лишил мя князь волости, опозорил, сына с посадничества свёл. Тако вот, Ярославе. Со боярами хитро деять надобно. Помни се.
– Ну, пусть так, отец, – согласился княжич. – Но тогда как же нам теперь быть, что делать?
– Слабость свою николи[33], сын, боярам и черни казать не мочно[34]. Собирать полк, дружину готовить будем, выступим к Перемышлю. К сербам, к болгарам послано уже. Помощь пришлют. Но ратиться с сим забиякою, с Изяславом, очертя голову на его идти – не след. Потому вот что. – Владимирко опёрся обеими руками о стол, склонился над сыном и вполголоса, словно опасаясь, как бы кто не подслушал под дверью их разговор, сказал: – Грамоты разошлём. Ко князю Юрью – шёл бы на Киев. К полоцким боярам и князю их, Ростиславу Глебовичу, дабы выступили супротив зятя Изяславова, Рогволода. К новгородцам – погнали б сына Изяславова со стола. А главное – к ромейскому базилевсу[35], Мануилу. Как-никак родич он наш, сестра моя старшая Ирина за стрыем[36] его Исааком замужем, вроде как друг и соузник Мануил нам покуда. Побудить его надоть на угров идти, на Саву. Так, мол, и так, отпишу, час настал удобный. Ударь по мадьярам, оттяпай у короля Гезы Хорватию. Гезе тогда не до нас станет, сын. Своя рубашка – она завсегда к телу ближе. Попомни слова мои, Ярославе, отступится Геза от Изяслава, побежит свои владенья боронить. Тако вот. Мануилу сам я грамоту составлю, а ты ступай, пиши полочанам да новгородцам. Пошлём в Новгород боярина Домажира, а в Суздаль, ко князю Юрью, Щепана. Семьюнко же, отрок[37] твой, к Кукнишу пущай езжает. Парень он смекалистый, далеко пойдёт. А епископ угорский, верно ты сказал, златолюбив вельми. Отговаривать почнёт на наши гривны Гезу от войны. Эх, жаль гривен! Этакой сволочи и веверицу[38] отдать жалко, да что ж топерича?! Большее потерять мочно. Ну, с Богом, сыне. Ступай, да не мешкай. Тотчас садись за грамоты.
…Дело спорилось. Макая в чернильницу перо, выводил Ярослав на пергаменте киноварью[39] полууставные буквы. Семьюнко сидел напротив, княжич иногда просил его подсказать то или иное выражение, читал вслух отрывки:
«…Изяслав, бояре, к ногтю вас прижать мыслит, к земле пригнуть. На всю Русь длань свою тяжкую наложить этот хищник вознамерился. Князь же Рогволод – подручник его верный. Дабы волости свои уберечь, не принимайте Рогволода, людей его и киян[40] избивайте, а своего князя, Ростислава Глебовича, крепко держитесь…»
Новгородскому посаднику Судиле Ивановичу, старому приятелю Юрия Суздальского, писал так: «Град ваш издревле вольный, Изяслав же Киевский холопами[41] вас сделать хощет… Не к лицу Новому городу подручника киевского у себя держать. Всем вам киевский князь мечом грозит, всем вам от него один позор и одна погибель…»
Отложив перо, Ярослав присыпал грамоты песком, чтобы высохли чернила, велел звать печатника. Пергамент свернули в свитки, прикрепили к ним восковые вислые печати с родовым княжеским гербом – соколом и изображением князя Владимирка со скипетром в деснице.
Закончив дело, Ярослав устало потянулся и поднялся со скамьи.
– Собирайся, Семьюнко, – сказал он. – К Кукнишу, архиепископу угорскому, отец тебя посылает. Осторожно с ним надо будет говорить, намёками. Ну да что тебя учить, сам знаешь. Если придёшь, мешок со златом на стол бросишь – давай, мол, Кукниш, отговаривай короля от рати – не поймут тебя. А ежели исподволь, тихонько, с глазу на глаз, да ночкою тёмною в шатре, вот тогда, думаю, уразумеете вы друг друга.
Он невесело рассмеялся.
– Да, друже, торными дорогами здесь не пройдёшь. Всё приходится петлять, как в горах, обходить завалы, скалы, чащи. Напролом идти – глупо. Вот стрыйчич[42] мой, Иван Берладник, тот, говорят, человек безоглядчивый, простодушный, прямой. Девки его любят, дружина, люд простой, а не нагрел он на земле места. А всё потому, что княжеские дела – не охотничьи забавы, где против тебя – зверь лютый, и у тебя в руках меч или рогатина. Одним словом, людьми править – не оружьем бряцать. Тяжкий се крест, и не всякому он по плечу.
– Оно тако, княжич. – При свете свечи на столе лукавинкой сверкнули зелёные глаза Семьюнки. – Мне, оно конечно, до премудрости ентой далеко. Вот, мыслю токмо… – Он замялся. – Думаю, в стан королевский ежели я поеду, надоть мне приодеться. Кафтанчик какой ни то справить, сапожки. Сам знаешь, княжич, беден аз. Дак ты бы… Дал бы мне маленько злата из скотницы[43] княжой. Всё ж таки, как-никак, а на службе состою, князя Владимирка порученья исполняю.
Ярослав вдруг рассмеялся. Да, Семьюнко себя никогда не забывает. Не столь уж он и беден, отец его покойный солью промышлял, возил из Коломыи в самый Киев. Наверное, золотишко у Семьюнки водится. Ну да разве человека изменишь? Лучше малым пожертвовать, чем ворога себе наживать.
– Попрошу отца. Думаю, даст злата. Заутре же велит казначею отсыпать тебе, – ответил он.
Смазливое лицо Семьюнки озарилось масляной улыбкой.
…Проводив его, Ярослав прошёл в смежный с палатой молитвенный покой. Здесь на поставце в мерцающем свете лампад стояли иконы, а на стене в полный рост, почти до сводчатого потолка, изображена была Пресвятая Богоматерь. Молитвенно сложив на груди руки, смотрела она на княжича с любовью, страданием и немой укоризной. Короткий голубой мафорий[44] покрывал её голову и плечи, светло-зелёная хламида[45] струилась вниз, вокруг головы сиял, разбрасывая в стороны тонкие золотистые лучи, нимб с греческими буквами.
Встав на колени, Ярослав склонил голову и зашептал молитву.
– Достойно есть яко воистину блажити Тя[46] Богородицу, Присноблаженную и Пренепорочную и Матерь Бога нашего. Честнейшую херувим и славнейшую без сравнения серафим, без истленья Бога Слова рождшую, сущую Богородицу Тя величаем.
Он смотрел в тусклый лик Божьей Матери, и на глаза его наворачивались слёзы, тяжёлый ком подкатывал к горлу и перехватывал дыхание.
Княжич не знал, не помнил матери, рано умершей дочери венгерского короля Коломана Софии, рос без материнского пригляда и ласки, и Богородица, этот лик, эта фреска на стене заменяла ему в одинокие тоскливые вечера и ночи самого дорогого на свете человека, которого он был лишён. Ей, Богородице, пресвятой Деве Марии, поверял он все свои тайны, делился сомнениями, переживаниями, только одна Она своим безмолвием поддерживала и понимала его, Ей дарил он свою сыновью любовь, к Ней обращался за советом и помощью.
– Спаси нас, Пречистая Богоматерь! Заступись за мя, грешного, пред Господом! Бо[47] человек аз, жалок аз, нищ и грешен, и мерзостей земных преисполнен! Вот писал днесь[48] грамотки подмётные по отцову веленью, подстрекал новгородцев и полочан ко встани[49]. Из-за мя теперь кровь прольётся, люди погибнут. Но мог ли, мог ли по-иному содеять?! Не ради оправданья, но ради нищеты и малости своей молю: заступись, Пресветлая Богоматерь, не дай пропасть и погинуть душе моей в геенне огненной! Умолила ты Сына Своего, дабы от Пасхи и до Троицы не мучились человеци худые и грешные в аду! Бо претят Тебе стоны и страданья людские! Аз, жалкий раб Божий, худым умом своим мыслю одно: Твоим путём идти, по Твоему примеру земные дела вершить! Оберегу землю Галицкую, кою дала ты мне в наследство, от ратей, глада, мора! За дело се всё, что имею, отдам, самую жизнь положу! Спаси мя, Пречистая Матерь Божья!
То ли показалось, то ли в самом деле лёгкая улыбка тронула уста Богородицы, и некоей чистотой, светом невидимым горним обдало княжича. И сделалось Ярославу как-то хорошо-хорошо, так приятно, тихо на душе, все сомнения, колебания, беспокойные мысли его отступили куда-то, истаяли, он чувствовал тепло, как бы исходящее от этой фрески, словно мать родная, о коей не знал почти ничего, прижала его сейчас к своей груди и ласковыми дланями провела по непокорным волосам.
Исчез тяжкий ком в горле, высохли слёзы, Ярослав поднялся на ноги, удивлённо окинул взором молельню и, чувствуя необычайную лёгкость в теле, очарованный, вернулся обратно в палату.
Ждали его впереди большие заботы и свершения.