О тех, кто первым ступил на неизведанные земли,
О мужественных людях — революционерах.
Кто в мир пришел, чтоб сделать его лучше.
О тех, кто проторил пути в науке и искусстве.
Кто с детства был настойчивым в стремленьях
И беззаветно к цели шел своей.
На исходе июльской ночи лета от сотворения мира 6748-го — таков был счет на Руси — начальник береговой стражи Пелгусий шел лукоморьем. Следом двое подручных вели оседланного коня.
— Сохатый стоит головой на восход, скоро быть утру, — пробормотал Пелгусий, глянув на небесный ковш. Он не пропускал ни одной ночи без дозора: князь Александр строго спрашивал за службу.
Круглосуточная светлота сменилась уже короткой ночью. При слабом свечении воды привычные глаза порубежника без труда различили бы любую малость, не встань над морем густого тумана. Поэтому полагаться приходилось более на уши, чем на глаза. Он шел не спеша, в глубокой задумчивости. Озабочен был Ижорянский старшина домашними и отчасти политическими делами. Он был убежден, что защита и благоденствие Ижорян целиком зависят от воли могучего Новгорода. Ижоряне жили водой, кормились ею, она защищала их. А Новгород держал в своих руках три великие водные дороги: от Варяжского моря до Киева на Царьград; Варяжским морем в немецкие города и на остров Готланд; да к Студеному морю, куда ходят за добычей ушкуйники.
Семь веков назад земля была богаче дремучими лесами и обильнее водами. Невская протока еще не обрела русла; она обширно разливалась по болотистой равнине, соединяя Варяжское море с озером Нево, которое летом бурно, а зимою вьюжно. В протоку впадали лесные речки Ижора и Ижорянка, названные по чудскому племени, издревле обитавшему здесь. Ижорянская речь несхожа с речью славян, но соседи хорошо понимали друг друга: от озера Нево до Новгорода скорого пешего хода всего-то четыре дня!
Повздыхав втихомолку и мужественно снося косые взгляды соплеменников, Пелгусий первым крестился, приняв имя апостола Филиппа. Единственно ради доверия новгородцев! А как ныне взглянет на него владыка Спиридон, коль дойдет слух, что Пелгусиева дочь на языческом празднике была наряжена в ольховые ветви и вокруг нее водили хоровод?! У него еще на памяти, как утопили в Новгороде двух волхвов... Новообращенного тем более не помилуют. Оставалось надеяться на медлительность слухов, которым можно преградить дорогу каким-нибудь благочестивым деянием.
Строго говоря, Пелгусий не гневался на дочь. Она мирила его с Ижорянами, которые упрямо придерживались старых обрядов. Да и лестно родительскому сердцу: «кустом» выбирали самую красивую, благонравную девицу. Подросла дочь, пора подумать о женихах. Чего лучше обкрутить в родном погосте? Но согласится ли будущий зять принять греческую веру? Если же сосватать Олку в Ладогу или в Новгород, опять сомнение: сочтет ли ее ровней богатый огнищанин, владетель собственной усадьбы?.. А отдать дочь за простолюдина, ремесленника, пусть и с достатком, но человека черной кости, зазорно уже самому начальнику порубежной стражи.
Внезапно Пелгусий застыл на полушаге, вглядываясь в редеющую темноту. Плеск весел. И несомненно — многих весел! Не рыбацкий челн, но тяжело груженные корабли шли из-за моря. Наметанным взглядом он угадывал мачты шнек и широкобокие корпуса с нашитыми бортами — «драконы», по-шведски «дракки», которые поднимали до ста человек.
Безмолвную череду судов при менее пристальном внимании можно было бы спутать с облачной грядой — так далеко уходила она к горизонту, сливаясь с туманом. Но то были шведы, и морю стало тесно от них! Плыли потаенно: не с добром.
Пелгусий послал будить ближних жителей, чтоб угоняли, не мешкая, скот в лесную дебрь.
Живя на опасном порубежье, Ижоряне поневоле не обзаводились громоздким скарбом, ценности прятали либо в ямах, либо спускали горшки с серебром и золотом в тайные дупла. У Пелгусия был захоронен объемистый кожаный мешок, туго набитый старинными денарами и новенькими гривнами. Даже если шведы, остервенясь, порежут скот и сожгут избу, будущее семьи его не пугало.
Дождавшись на берегу рассвета, расторопный старшина пересчитал между клочьями тумана шведские корабли с обвисшими в безветренном воздухе полосатыми парусами, рассмотрел на ближайшей палубе спящих вповалку ратников со щитами и мечами в изголовьях, прикинул в уме общее число воинства, углядел даже штандарт ярла на головной дракке — и неслышно юркнул в густую ивовую поросль.
Взошедшее солнце застанет верхового гонца уже по пути к Ижорянскому вымолу, где тот спешится, пересядет в быстроходную лодку с гребцами, переплывет озеро Нево, а из «города на волнах» — Ладожской крепости ему помогут, не теряя ни часа, добраться по Волхову до Рюрикова городища, где стоит с дружиною Александр Ярославич. На такой крайний случай дана была старшине княжеская печать с изображением всадника, ее и приложил Пелгусий к своей поспешной грамоте.
Он возвращался домой, отдуваясь, но успокоенный. Водоходство на Руси дело привычное, и князь узнает о вторжении вражеского флота еще до заката следующего дня. Переступив порог избы и старательно поклонившись кресту в красном углу, он сказал с непонятной усмешкой:
— Ну, тороватая хозяйка, застели столешню чистой холстиной. Гостей будем потчевать! Вели резать телка, вари уху и гороховое сочиво. Да пива нацеди. Не позабудь выставить на стол большие мисы и блюда. Не пожалей и чару, князев дар. Пир так пир!
Жена проворчала:
— Ладно им в латке, хорошо и в горшке.
Но перечить не стала, зная, что муж зря не прикажет выставлять дорогую посуду. Сын Диковал понял распоряжения отца иначе. С загоревшимися глазами спросил:
— Неужто против князя на коня сядешь? Со свеями заодно?
Пелгусий собрал на лице хитрые морщины.
— Зла бегаючи, добра не добыти. А ты гони в лес говяду и коней. Да сестру держи при себе! Без моего слова домой не ворочайтесь. За скот спрошу, а за девку вдвое.
Олка сидела за печью, разбирала холсты. Печь топилась по-черному, сложена была грубо и выступала чуть не на пол-избы. Из-за укрытия Олка пискнула, что свеев она еще не видывала... да прикусила язычок. Отец добр-добр, ан и суров!
Шведские шнеки еще не бросили якорей в Невской протоке, как весь Ижорянский посад перекипел суетой и словно вымер. Последнее запоздалое ржание нагруженных коней, изумленное мычание коров потерялись в глубине леса.
Недели за три до того Упсала, столица Свеарике — страны свеев, была пышно разукрашена церковными хоругвями и множеством рыцарских значков, которые трепетали на ветру. Отзванивали колокола; толпы горожан, благородных фрелсисманов и свободных крестьян — бондов, стекались к порту. Отплытие двухсот восьмидесяти кораблей почиталось событием чрезвычайным!
Северная весна уже отплескала зеленоголовым селезнем в озерных проталинах; стаял без следа снег в ущельях, июльское тепло снизошло на шведскую землю.
И красива же казалась в тот день синяя гладь, испещренная косыми парусами в желтых и черных полосах! Отвагой дышали корабли. Дубовые доски для них подбирались одна к одной, без сучка и древоточины, выдерживались в темноте по нескольку лет, пока не приобретали крепость железа; пазы затыкались прядями белого льна, а палубы обшивались тюленьими шкурами. Удальцами выглядели и шведские воины, натянувшие поверх кафтанов из бычьей кожи еще и кольчуги с железными юбочками, а рогатые шлемы пристегнувшие ремешком...
Толпа жадно глазела на короля Эриха Эриксона, пожелавшего проводить славного морехода Ульфа Фаси, командира флотилии, а более того своего зятя ярла Биргера из Бьельбо, возглавлявшего поход. По причине хромоты король ехал в карете, на мягких подушках. По одну руку от него сидела сестра — принцесса Ингерда, жена Биргера, а по другую — насупленный мальчик, разодетый в цветное фландрское сукно, наследник трона Вальдемар, первенец Ингерды и ярла. Чтобы народ видел, в каком согласии пребывает королевское семейство, Ингерда вложила упиравшуюся изо всех сил ручонку сына в потные расслабленные пальцы короля и не только улыбалась направо и налево узким набеленным лицом, но и щедро сыпала в толпу горстями монеты.
Сам ярл ехал на статном жеребце в седле из багдадского сафьяна, покрыв мощный конский круп, будто попоной, длиннополым плащом. Оруженосец вез за ним фамильный щит Биргеров с девизом «Удача и беспощадность!». Да уж, удачливы они были, Биргеры! Но и беспощадны тоже. Могущественный дом соперников пал побежденным, а Биргеры вознеслись. Две королевские династии сто лет оспаривали трон, убивая друг друга. Биргер Броза с помощью датчан вернул на престол Эриха Шепелявого, а его младший родственник Биргер из Бьельбо получил руку Ингерды. По всей Швеции тогда пели:
Жены ждут и возносят молитвы.
Не успели их слезы остыть —
Воротилися кони из битвы,
А кровавые седла пусты.
Но в Свеарике не осуждали за пролитую кровь. Тысячу лет назад, когда здесь жили племена лаппов и свевов, божественный Один постоянно сражался с лесными и морскими народами. Даже древние храмы свевов назывались «домами крови» — в них приносили смертные жертвы. Последний в роду Одинов король Ингиальд слыл таким жестоким, что говорили, будто он съел в детстве волчье сердце. Христианство шведы приняли позже Руси. Оно не утишило злых страстей...
Но если все так, то почему же само слово «свей» означает «землепашец», а не «воитель»? Почему швед упрямо долбит скудную землю и бросает в нее зерно, а доспех надевает лишь по принуждению? Об этой несообразности размышлял ярл Биргер.
Наследник богатейшей семьи ощущал в себе порыв к чему-то большему, чем то, что было ему предназначено от рождения. В четырнадцать лет великолепно обученный военному ремеслу, он уже хотел посмотреть на мир и показать ему себя. Наивное тщеславие подкреплялось энергией и упорством. Родичи, поразмыслив, согласились на неотступные просьбы. Биргер покинул родину и налегке пустился скитаться по Европе, стремясь в Париж, в первый, только что начавший тогда свое существование университет Сорбонну.
Едва ли он отправился в путь с тощим кошельком, без оружия и провожатых. Но так же верно и то, что многих слуг при нем не могло быть, да и денег, сколько ни запасай, не хватит на десятилетнее странствие. Ведь Биргеру надобно было пересечь Европу со всеми ее неухоженными путями и дорожными опасностями, достичь Парижа, который был тогда мал и весь помещался на речном островке Сите, стать студиозусом, проучиться несколько лет, отдавая дань пирушкам и дуэлям (парижские власти, выведенные из терпения, запретили студентам носить оружие — так часто пускали те его в ход!), получить полагающуюся степень, а затем проследовать обратно. На все это нужно было время и время.
Зато вернувшись в Свеарике, он мог теперь сопоставлять. Упсала гордилась своим храмом, но разве он идет в сравнение с тем, который воздвигает сейчас мастер Герард в городе Кельне? Обидной показалась шведская отсталость. Идет тринадцатый век, нравы меняются, торжествует знание, а в Свеарике по-прежнему споры разрешают дракой, вина устанавливается при испытании железом или водой. Судов нет, нет и оправдания невиновному.
Король сам объезжал поочередно все области и ждал, когда его утвердит чуть не каждый деревенский сход. Да любой лагман, который на тинге «кричит закон», обладает большей властью! Ведь это именно лагман — старшина схода должен произнести обидные слова: «Свей могут принимать и свергать короля. Тинг лишь тогда назовет его королем, когда он поклянется перед всеми, что не будет преступать закон в нашей стране...» Закон! Есть ли законы в Свеарике?!
Архиепископ восседает в своем дворце важнее самого короля, а печется лишь о выгоде папского Рима; Швеция для него не более, чем полудикая окраина.
Рыцари полны стародавним чванством. В памяти Биргера недавний спор с Ульфом Фаси. Тот был явно обижен, что не он единоличный глава похода на Русь. Говорил отрывисто, стараясь глядеть в сторону:
— Шведов ведет дух викингов. Так было и так будет. — Он пристукнул сапогом со шпорой.
— Военная добыча кратковременна, — возразил Биргер. — Неразумно отвергать здравый смысл: земля для живых, не для духов.
— Земля шведов — море!
Биргер, который признавал только собственный опыт, пожал плечами.
— На волнах не колосятся нивы, а желудки шведов, как и других людей, способны чувствовать сытость от злаков, но не от морской пены.
Так бесцельно пререкались оба ярла в присутствии короля Эриха, который благодушно кивал обоим трясущейся головой.
Сидя у высокого набивного борта, слегка откинув по теплому времени бархатный рукав, отороченный черным соболем, Биргер мысленно продолжал спор. Он размышлял на латыни, которая была языком всей образованной Европы. Не только церковная служба, но и философские диспуты велись и научные трактаты писались именно на этом языке. Родные наречия оставались как бы бесписьменными диалектами, приличными разве что для общения с простолюдинами, для рынков и проезжих дорог...
Неожиданно ярл был отвлечен шумом. Ратники на палубе подрались из-за плутовства при игре в кости. Кто-то требовал в запальчивости испытания водой. Жестокая забава, сулившая почти верную смерть. Биргер не мог ее запретить. Таков обычай. «Когда же у шведов появятся писаные законы?» — подумал он, отворачиваясь. Ему претили любые проявления грубой жестокости. С брезгливостью глядел он издали на галдящих, замахивающихся друг на друга буянов.
Вдруг надменное лицо с узким ястребиным носом озарилось слабой улыбкой. На сей раз внимание ярла привлек собственный сын, плаксивый мальчик, которого он почти вырвал из рук матери, чтобы придать своему походу особый вес. Коль скоро на борту королевич, наследник Эриха Шепелявого, все приобретает иную окраску. В глазах народа это важнее даже, чем то, что папа Григорий Девятый рукою дряхлой, как этот мир, благословил поход против руссов, приравняв его к крестовому; что небесная комета словно указывала путь: «Туда, туда, на восток спешите! Я ваша путеводительница к славе и блаженству!»
Распоряжаться казной при слабоумном короле Биргер мог и сейчас, но ему нужна была не скрытая власть, а всеобщее признание. Пока же не удалось добиться ни одной перемены к лучшему. Даже прокладка дорог вызывала ропот. Что ж, раз он, Биргер из Бьельбо, лишен возможности мудро возделывать пашню скудной родины, засевать ее заново, строго и разумно, значит, ему остается добыть это право своим рыцарским мечом! Когда малыш Вальдемар наденет корону, отец станет правителем по бесспорному праву. Для этого вожделенного часа Биргер приобретал расположение жадных церковников, преданность завистливых феодалов. Ради этого согласился двинуться в новгородские пределы.
— Тебе нравится море, сын мой? — спросил он.
— Оно качает, — ответил мальчик.
Обе страны жили по законам своего времени. Полумиллионная Швеция и пятимиллионная Русь не составляли слитных государств, их территории, как хлебный каравай, крошились и разламывались на племенные области, на княжеские уделы. Первоначально Русью называлось одно Киевское княжество. Рязанцы, например, нападали на «русские» обозы, то есть — на киевские. Лишь в двенадцатом веке слово «Русь» получило всеохватное значение.
Нити между Русью и Свеарике в разное время и натягивались и ослабевали. Русские князья то женились на шведских королевнах, то ломали копья за пограничные «обидные» земли. Такими считали пермяков, карелу, емь и сумь. Шведы не раз и не два, обойдя леса и топи южной Суоми, пытались отрезать Русь от моря, оторвать от нее карелу.
В 1164 году шведская рать четыре дня простояла под стенами Ладожской крепости, отступила, не взявши ее, а на пятый день была настигнута дружиной новгородского князя. Русские проникли в глубь финских земель. В 1187 году, после набега на древнюю столицу Сигтуну, в Новгород привезли знаменитые сигтунские кованые ворота. А в 1198 году была захвачена шведская крепость Або, которую шведы срубили на берегу финского фиорда как свой форпост.
Во вьюжную зиму 1226 года удачливые полки князя Ярослава Всеволодича, сына Всеволода Большое Гнездо, по крепкому льду болот и рек двинулись в новый поход на емь. По пути карелы мирно принимали от русских крещенье — так были раздражены жестокой настырностью абоского епископа.
В Свеарике долго выжидали случая отквитаться. В 1240 году настает удобный момент: княжества разорены татарами, Новгород беззащитен. Папская курия через своих легатов торопит, подталкивает. Время крестовых походов еще не миновало; рыцарские ордена, битые в Палестине, возрождались, как грибы, на немецком севере. В Поморье, на земле ливов и эстов, уже слышен зловещий клич крестоносцев: «Бери, грабь, бей!» Христианство, которое первоначально мыслилось как пришествие всеобщего утешения, докатилось к середине тринадцатого века до северных стран в обличии жестоком. Папа Григорий Девятый, слепой и глухой старец, призывает купцов Бремена, Любека и Готланда не ввозить в Новгород ни оружия, ни зерна. Купцы упираются: торговля эта выгодна. Упсальскому архиепископу папа направляет буллу: «Народ, называемый тавастами (финны), который был обращен в католическую веру, ныне стараниями врагов креста, своих близких соседей, вернулся к заблуждениям...»
Теперь уже крестовый поход провозглашается против финнов, карел и русских. Особо доверенный папский посол Вильгельм Моденский спешно сколачивает союз трех балтийских стран и Ордена братьев святой Марии, известного, как Тевтонский. Цель — захват пути по Неве. Условия — две трети земель шведскому королю, треть — Ордену, десятина с населения — церкви.
В Упсале не могли сдержать алчного нетерпения. Лазутчики из готландских купцов донесли: постоянного большого войска в Новгороде нет, ополчения быстро не собрать, а князь Александр Ярославич молод и неопытен. Все предвещало удачу. Отплытие происходило с помпой: вслед за епископами в белых мантиях поверх панцирей и красных сутан разноплеменная рать под пенье, с крестами взошла на корабли.
Плавание прошло благополучно: спокойное море, полноводная после дождей Нева. Биргер приказал кораблям встать на якорь в устье Ижоры: тяжелые шнеки не смогли бы перевалить через пороги, следовало пересесть на речные лодьи, добыв их у местных побережников.
Ульф Фаси настаивал на продвижении вперед к Новгороду — по-шведски Холмгарду, — хотя бы пешими силами. Ярл не видел причин для торопливости.
— Я готовился к походу два года, — с надменной усмешкой сказал он, — дадим новгородскому сосунку хотя бы две недели.
— Наши предки нападали без предупреждения, — проворчал Фаси. — Зато были непобедимы.
— Но Ладогу с налета они тоже не взяли, — резонно возразил ярл. — Разумнее подождать союзников-крестоносцев и уже всем вместе двинуться на штурм. Когда падет Ладога, Холмгард окажется без защиты.
С этим Ульф Фаси вынужден был согласиться. Ладога слыла знатной твердыней. Ее земляной вал, воздвигнутый на крутом берегу в два человеческих роста, облицован плитняковым камнем. С широких заборал защитники за бревенчатыми брустверами могли невозбранно обстреливать шведов через бойницы, сами оставаясь неуязвимыми. Глубокое подземелье шестиугольной башни было битком набито боевым припасом, а с верха башни открывался обзор велик. Крепость способна выдерживать любую осаду.
Знал про это и Ижорянский старшина Пелгусий. И все-таки, глядя, как в Невскую протоку длинной чередой вплывали шведские шнеки, в которых грозно ржали ратные кони и тесно стояли у бортов под боевыми стягами копейщики, он мысленно помолился за молодого князя Александра, по рассеянности призвав ему в помощь не апостола Филиппа, а рогатую сосну в глубине чащи. «Если беда минуется, принесу ей в дар парного молока», — пообещал истово.
Для шведов Пелгусий оказался сущей находкой. Мало, что кормил и поил всякого, переступавшего его порог, но простодушной услужливостью, готовностью по первому слову бежать со всех ног куда велят, вселял ощущение уже состоявшейся победы.
Когда Биргер захотел разбить лагерь, именно Пелгусий указал на взгорок, примыкавший одной стороной к воде, а другой к дремучему лесу, надежному, как крепостная стена. Сам первый взялся за топор и лопату расчищать пустошь. Глядя на него, потянулись без понуканий работать на шведов и другие Ижоряне. Натягивая расшитое золотом полотно на Биргеров шатер, Пелгусий так восхищался великолепием походного жилища ярла, так смиренно просил хоть одним глазком взглянуть на внутреннее убранство, что ему дозволили и это. Вышел ахая: он-де, горемычник полуночья, век свой прожил в невежестве, воду и ту черпал, не как господа свей деревянным ведерцем, а звериным черепом... Шведы благосклонно посмеивались.
Спустя неделю, когда Биргер решил наконец отправить в Новгород послов с дерзким вызовом, опять же Пелгусий разыскал озерную лодку — росшиву, что поднимала и людей и коней, заново осмолил ее, укрепил весельные уключины, заменил ветхое ветрило новым, прочным, и строго наказывал кормчему не утомлять послов ни качкой, ни супротивным ветром на быстром плаву.
Кормчий слушал угрюмо, но исполнил все в точности: и пеший дошел бы быстрее! Задолго до захода солнца причаливал к берегу, выбирал местечко попригожее, стелил послам мягкие шкуры на ночлег. Утром по зорьке рыбалил, угощал свежей ухой, ждал, пока солнышко согреет воздух, и лишь тогда пускался в путь. На осьмой день берега стали выше и суше. Любопытствующие послы уперлись взглядом сперва в Хутынский монастырь, затем в Антониев. Пасмурные купола за мощными бревенчатыми стенами отливали тусклой синевой.
Начинались новгородские пригороды.
Что ни город, то норов. Новгородичи жили наособицу с тех самых пор, как в 865 году старый князь Рюрик отъехал из Ладоги и срубил себе Новый город. Был инакий слух: Новгород поставлен еще до Рюриковых времен. Вокруг буевища — могильника то в бранях, то союзно разместились три разноплеменных посада. Ильменские славяне, пришедшие с Днепра, заняли восточный берег Волхова, назвав свой погост Славном. На западном берегу расположился Людин, где жили кривичи. А первоначальным был, видимо, Неревский конец, заселенный людьми нерусского языка. Стародавние поселенцы не пропускали ни одного удобного мыса, ни одной годной к корабельному вождению реки.
На буевище сходилось тройственное вече, делило места охоты, решало, как отбиваться совместно от чужаков. В том числе и от варягов. А окольный город, который стал расти на том приречном холме, обнесли стеной и назвали Новым. Князей приглашали со стороны, селили вне ограды, напоминая, что князь в Новгороде лицо наемное, временное. А свои дела они решат сами.
Владимир Киевский первым захотел испробовать на новгородичах тяжесть княжей длани. Племенных идолов он свел к одному Перуну, держателю грома, и велел возвести оному Перуну капище у истока Волхова, иначе — Мутной реки, прозванной так то ли оттого, что, вытекая из Ильменя-Мойского, она полна тиной и песком, то ли по рыбе мутень, ловимой в изобилии. Рощу по сию пору кличут Перынью, хотя сам Перун — княжеское принуждение — был нелюбим, и летописец, верно, не лгал, передавая рассказ про новгородича, который прибитого волною к берегу идола отпихнул ногой с сердитым словом: «Перунище! Досыти еси ел и пил, а ныне прочь плыви». Вот от каких времен шло новгородское своемыслие, с князьями разлюбье! Новгородич вскипает быстро. Буен, гневлив, а более того — горд. Не за обиду — одну тень ее вообразив, хватается за нож засапожный, за дубину: мол, поостерегись сердить Великий Новгород, схочем, и боярское родовое огнище лядиной порастет...
Пока Ижорянский кормчий вел лодью между обгоняющими их стругами, насадами, учанами, а иной раз встречными иноземными галеями, город перед послами разворачивался, как драгоценный свиток с буквами, писанными то киноварью, то золотом, — красив, велик, обережен!
Пристали на Словенской стороне, у Ярославова дворища, где торг шел не как на Москве — лотками, а обстоятельно, у собственных купецких домов на высоком подклете или возле храмов, построенных торговыми братствами. Церковные подвалы хранили добро надежно: у Ивана-на-опоках, у Параскевы Пятницы, у Георгия-на-торгу, у Успенья-на-козьей-бородке. Смолянами же, тверичами, гостями псковскими и полоцкими ставлены были особые дворы с каменными амбарами и лавками при них, где товар лежал в коробьях либо развешивался на жерди.
Дворище тянулось от Пятницкой церкви до Немецкого вымола; за острым забором высились щепяные крыши складов Готского двора. Видно, что иноземцы расположились в Новгороде солидно, долговременно и жили по своему уставу нестесняемо.
Ижорянская лодка еле протиснулась мимо плотов; по летней воде их пригоняли из новгородских пятин с толокном, сушеной рыбой, хмелем, орехами, клюквой. Тут же на плаву рядились купцы, забирали товар, перевозили в амбары. К другим вымолам, засыпанным рыбьей чешуей и щепками, приплавляли по Волхову доски, брусы, дрова, лучину, уголья, мох для конопаченья стен. У шведов в глазах рябило от обидного изобилья!
Разнесся ли слух о них раньше, или только теперь праздная толпа уставилась на разминающих ноги послов — те были поражены беспечной наглостью мимолетных ухмылок, уязвлены посреди нарядного многолюдья забрызганным своим измятым дорожным платьем.
Однако взошли на берег надменно, зная, что везут Холмгарду пергамент, который, ах как скоро, собьет с города спесь. Биргер писал Александру: «Ратоборствуй, если можешь, а я уже пришел в твою землю владеть ею».
Свеи стояли подбоченившись, словно не видя никого вокруг, злорадно уставясь на противоположный берег. Оттуда, с запада, вместе с умирающим солнцем шла опасная дымная туча. И пока куполок Параскевы Пятницы безмятежно купался в лазури, а резьба каменного кокошника на храме Успенья румянилась и прихорашивалась под последним лучом — над кремлевскими стенами уже густела кровавая мгла.
Таков был вечер, когда шведские послы прибыли в Новгород. После вспоминали новгородцы как предвестье: мол, катилась грозовая волна, бежала гребень за гребнем по всей широте окоема, ан была рассеяна подобно облачному призраку!
Но сказать, что Пелгусиев вестник вовсе не смутил князя Александра Ярославича, было бы неправдой. Тот ждал беды со стороны Шелони, срубил на ней порубежную крепость, а вражья мощь пожаловала с Невы. Хорошо, что и там при крае моря была у него поставлена загодя стража...
И пока Биргер писал свой дерзкий вызов, поджидаючи обещанных папой рыцарей, Александр Ярославич чувствовал себя словно наедине со смертельно опасными ловушками. Целью его стало как можно дольше задерживать послов без ответа.
А те и сами рады вырыскивать по городу, один конец которого обширнее всей королевской Упсалы!
Глядя на новгородские мосты, цедили сквозь зубы с важностью, что, слов нет, велики, но деревянны, а в граде Флоренции есть уже мост каменный. И сады не удивляли их: ни Рель в Славно, ни тенистый Варбузьевский сад, куда бежали с детьми от больших пожаров, — в Свеарике, мол, вересковые пустоши больно хороши!
И, лишь прогуливаясь по Новгородскому кремлю, задрав головы, чтобы достигнуть взглядом верхнего креста Софии, ощутили наконец слабое всколебание почвы под ногами — так грозно, неколебимо стояла новгородская святыня и так шатки казались они сами!
Опустив очи долу, где на мощеной площади тенью лежало пятно софийского храма, смущенно пошли прочь, догоняемые хором песнопений.
— Не празднество ли у вас? — спросили думца, боярина Олония, которому тайно приказано было от Александра Ярославича смотреть постно, отвечать шведам с трепетом и подобострастием. Вот и сейчас он вздохнул, побегал взором по сторонам, промямлил, будто через силу:
— Князь молит бога избавить его от опасности. Скорбит и рыдает во храме.
Шведы приосанились и надули щеки.
Пять дней ублажали их пирами и подарками! Предлагали то охоту на лисиц, то слушание гусляров, то ловлю сомов на берегу Ильменя. И всякий раз подавались лодьи, изукрашенные цветными полотнищами, пестрыми значками на длинных шестах, плыли под звуки роговой музыки. Когда же на берегу подводили верховых коней в богатой сбруе — всякий раз иных мастью — и дарили их этими конями, то уж и не знали послы, который драгоценнее: гнедой ли конь, вороной ли, саврасый?
Послы рассуждали между собой, что, будь ярл Биргер истинный викинг, живи в нем дух Одина, не ставил бы он целью похода лишь озерную крепость, овладел бы с ходу самим Холмгардом... В блаженных мечтах они засыпали, отягощенные бесчисленными чарами приперченного меда. А едва открывали глаза — их ждали новые пиршества. За столом шведы снисходительно посмеивались над князем Александром, который сопровождал их редко, по-прежнему проводя время в молениях и трепете.
Князь был молод, подбородок у него едва курчавился, смотрел простодушно, говорил с запинкой.
Между тем княжий подручный Ратмир, родом переяславец, годами юнее даже самого князя, неотлучно находился верстах в двадцати от Городища, на пути, который ведет не в Низовскую землю, а к граду Витебску, что стоит на реках Двине и Витьбе. Витебск, город торговый, богатый, полки тестя в нем поближе, чем стольный Владимир с грозными ратями отца.
Каждый день до заката Ратмир гнал вестника с виноватыми словами: еще нет. Александр Ярославич смирял досаду и, подумавши, велел тешить свеев с утра пораньше соколиной охотой. Соколиная охота ценилась чрезвычайно. За хорошо обученного сокола или боевого кречета можно было выкупить знатного пленника. Драгоценную птицу подносили в дар королям и ханам. Воспитывали и обихаживали крылатых бойцов специальные сокольники, ревниво передавая мастерство от отца к сыну. Ибо даже поймать сокола, когда он сидит на гнезде во время линьки, надобна немалая отвага и уменье.
Свейские послы, которые с вечера совсем уже было порешили требовать ответа и, едва рассветет, снаряжаться в обратный путь, отложили отъезд...
А близко к полудню прискакал единым духом на сменных лошадях Ратмир, выдавил из задыхающихся уст долгожданное слово:
— Плывут.
Светлый упорный взгляд князя заблестел. И тотчас все вокруг закипело в действии! Александр Ярославич был из тех людей, что одним своим присутствием взбадривают и словно усиливают человеческие чувства.
За неделю перед тем вечерняя трапеза в доме богатого витебского купца — кожемяки Олексы Петриловича запаздывала. Ждали старшего сына Грикшу с вестями из Новгорода.
Божьей милостью или по другим причинам Витебск оставался пока в стороне от кровавых дорог, проложенных многоплеменным войском, которое закрепило за собою на Руси название татар. Вставая по утрам, солнце приносило с востока худые вести.
Но и закатные межи не обещали покоя. Торговля Олексы Петриловича зависела от того, что случается в мире; он и старался обо всем проведать вовремя.
От сына Олекса хотел знать про здоровье новгородского князя Александра Ярославича, которого уважал. Не будь в Новгороде такого твердого умом и удалого на руку князя, псы ненасытные — рытори закрыли бы мечом путь к морю, русский водяной ход, — а что тогда останется делать им, торговым людям, да и всему Витебску?! Будто жилу резали.
— Отче! Грикша прибыл! — взвизгнула Олёница, сноха.
Ветер прошел по горнице от разлетевшегося в беге сарафана — метнулась к двери, чтобы поскорее увидать мужа: на людях низко поклониться, а в сенях жарко прильнуть к нему.
Олекса сдвинул брови, потому что хоть и понимал женское нетерпение, но и сам был сейчас нетерпелив на новости. Однако промолчал, только кивнул на стол жене, отершей радостную слезу при виде старшего сына — такого румяного, статного, с волосами поперек лба, чуть потемневшими от пота.
Все сели за стол, покрестясь. Олекса сам резал каравай, раскладывая ломти по чину: сыновьям Грикше и Онфиму, невестке Олёнице, слуге Ретешке, да Лихачу с Полюдом, кожемякам, да Матвейцу-скотнику, да девке-холопке. А хозяйка метала из печи горшки с упревшим горохом, вареной говядиной и брюквой с кореньями...
— Ну, пошли в камору, — сказал отец, обтирая рот. И строго приказал домашним: — Нас не кликать, в камору не заходить.
Там он сел на ларь с тайным запором, придвинулся ближе к прорезному окошку, откуда низким лучом светило косое солнце, и, развернув берестяной свиток, что подал сын из дорожной сумы, стал читать вполголоса письмо своего новгородского торгового товарища. В отличие от юнца Онфима, Грикша был посвящен в дела отца. И стоял теперь в задумчивости у низкой притолоки. То, что ему удалось разнюхать в Новгороде, было чревато опасностями и для них, витьбичей. От недавнего неурожайного года, когда сосед соседу хлеба не уломит, новгородцы, видать, уже оправились. Правда, против витебских цены во всем дороже; кожевенный товар сразу пошел в ход.
Татарских сборщиков он там не видел, хотя по другим городам они рыщут. С Литвою князь мирен.
Всем ведомо: с племянником сильного Миндовга Товтивилом, что сел ныне в Полоцке, они свояки по женам, полоцким княжнам сестрам Брячиславнам. Против немцев по Чудскому озеру и на Неве-реке у него стоят дозоры. («Добро, добро, — бормотал Олекса, — от рыторей заслон надо крепкий держать».)
Встретил нежданно Грикша у Неревского конца Егана Кинота, мунстерского купчину, старого знакомого. Тот велел кланяться, передавал особый поклон от жены своей госпожи Кристины. Будто серьги с зернью витебского мастера носит она по сей день на удивление и зависть прочим дамам.
— Хитрит немец, — усмехнулся Олекса. — Про серьги госпожи Кристины сказал, чтоб про другое смолчать. Любо знать, что у него задумано? И не повредит ли в чем нам немцево хитроумство?
В каморе быстро темнело. Просмотр записей за купленный и проданный товар Олекса отложил до утра. Грикша, степенно поклонившись, ушел к своей Олёнице в собственный дом, срубленный ему недавно на отцовской усадьбе.
...Город пробудился. Резко звучало било на торговой площади. Едва одевшись, Олексины чада и домочадцы выбежали на сумеречную улицу.
Синий небесный свет, который ночами затопляет землю, словно большую чашу, медленно поднимался вверх. Начинало развидневаться. Ото всех дворов и усадеб — по ветхим мосткам, открывая плетеные калитки, и по тщательно выложенным подъездам, распахнув ворота на пяточных шипах, — спешили витьбичи. Тревожное било призывало всех.
Олекса Петрилович огляделся: не видать ли зарева? Не занялся ли где пожар? Но город был темен и только жужжал, как вспугнутый улей. С неудовольствием он приметил, что и женщины затесались в толпу: Олёница, пользуясь теснотой, висела на рукаве у Грикши; жена держалась за локоть Онфима. Перед хозяйкой ретиво расталкивали проходящих Лихач-кожемяка и Матвейца-скотник. Ретешка с Полюдом замыкали шествие.
«Кто же остался в дому? — подумал Олекса Петрилович. — Чай, одна девка-холопка?» Но не время было проявлять хозяйский гнев. Кто знает, какое известие предстоит услышать? Вдруг пришел конец тихому житью, накоплению в сундуках добра, хитроумным торговым сделкам — и все собранное развеется прахом, улетит серым дымом?.. Не стоят ли поганые под стенами? Куда уж Витебску оборониться! Град мирный, купеческий; дружина невелика, да и та больше для чести князю Брячиславу.
Олекса Петрилович ставил усадьбу по своему достатку вблизи от верхнего города; идти до Торговой площади ему было недалеко. Другие еще только текли по узким проулкам, а он уже дотолкался до самой середины. Соседи и старшие дружинники, все, как и он сам, люди солидные, седобородые, широкие в поясах, сейчас с кафтанами внакидку, с шапками, нахлобученными кое-как, лишь кивали ему торопливо и снова тянулись взглядами к кучке людей, одетых по-походному...
— Э, да ведь рядом с князем стоит Яков-полочанин, ловчий Александра Ярославича... Случилось что-то уже после отъезда Грикши. Весть военная, потому вестником послан воин. И — спешная. Старого Брячислава подняли с одра, даже света не дождав... — Цепким умом сводя воедино обрывки чужих речей с собственным знанием, Олекса Петрилович пробирался поближе к своему знакомцу. Яков-полочанин возвышался надо всеми: телом был велик и крепок, а чертами мужествен. В Новгороде они встречались как земляки: Брячислав еще недавно звался полоцким князем, хотя сидел уже в Витебске. Купец дарил княжьего приближенного то одной безделицей, то другой; так, на всякий случай. Ясно ведь, что, женив сына на Брячиславне, великий князь Ярослав через то намеревался притянуть Витебск с Полоцком поближе к Владимиро-Суздальской земле, средоточию русскому. Лестно. Боязно. Того гляди кошель заставят развязать. Э, да что тут гадать! Времена стоят грозовые, за воротами все равно не отсидишься. А раз положил ты, Олекса, держаться князя Александра, не трусь, не отступай.
Кивками и осторожным маханьем руки он успел привлечь внимание новгородского посланца; тот велел знаком подойти ему поближе.
— Ай беда какая? — не в силах побороть тревожного нетерпенья, напрямик спросил Олекса.
— На бедах нынче спим, бедами прикрываемся, — уклончиво пошутил Яков. — Однако бог милостив. Не одну беду мечами отводили. Слыхал про свеев? Ярл Биргер, зять короля Эрика, задумал чести себе добыть, отбить у нас емь, что сама пришла под нашу руку для защиты от рыторей. Да то лишь начало! Замах у ярла на Нево и Ладогу, смекаешь, честной купец? На запор Русь посадить хочет.
— От того оборони! — побледнев, воскликнул Олекса. — Не томи, брат Яков, зачем приехал?
— За людьми, за деньгами, — жестко ответил ловчий, смотря ему прямо в лицо. — У Александра Ярославича на Витебск особая надежда. Велел поговорить келейно с кем следует до вече, да недосуг мне было к тебе на усадьбу бечь. Ижоряне, что живут между Вотьской и Лопской пятинами, три дня назад подали весть: море шумно от кораблей. Свеи плывут. Князь решил — ближе всех подмогу можно получить от тестя. За четыре дня витьбичи должны дойти с оружием и припасами. На волоках подставные кони припасены, а на воде все лодьи побережные возьмем под витебцев. Переправим, назад отгонят корабельщики. Урону никому не сделаем. Время дороже живота! Свеи нас не ожидают; пока к берегу пристанут, пока путь осмотрят среди лесных дебрей — ан мы и ударим. Но то бой не последний. Надобно войско большое готовить, ратным доспехом запасаться, в твои кожи ратников обувать. Смекаешь, Олекса Петрилович?
— Вестимо, — отозвался со вздохом купец. — Назвавшись груздем, мимо кузова не пройду. Малая трата лучше большого разора, как не понять!
Мгла поредела. Площадь заполнилась подобно дождевой кади в проливень — до краев. На помост взошел, поднятый руками слуг, князь Брячислав. На нем был суконный охабень с отворотами и плащ корзно с синим подбоем, пристегнутый на правом плече красной княжеской запоною с золотыми отводами.
— Витебские местичи, — сказал он маловнятным голосом. Однако говор тотчас смолк, подобно откатившейся волне, и все его услышали. — Промыслом божьим град наш до сего дня упасен был от поганых, мирное житье не прервано. Ныне зять наш Александр со всем Новгородом зовет воевать свеев. Что ответим, дабы не укорили нас потом, что родич остался без помощи и земля его опустошена нашим нерадением?
Толпа жадно ловила каждое слово, ждала продолжения княжеской речи. Но Брячислав как начал, так и кончил; махнул слугам, те сняли его с помоста. Витьбичи еще тянули шеи, а над толпой уже возник Яков-полочанин. Теперь на нем был ратный камзол из желтой кожи с нашитыми роговыми пластинами и светлокованый шлем. По небу клубились красные тучи. Свет ранней зари отражался на дюжей фигуре посланца, взблескивая бляхами на ножнах его меча и на шлеме.
— Поклон вам, город Витебск, от Господина Великого Новгорода! — зычно произнес он. — Свеи плывут по Неве. Все мы готовы сложить головы за Святую Софию. Мертвые сраму не имут. Но кто тогда оборонит Русь? Неужто как беззащитную вдовицу покинем ее и откроем ворогам с четырех сторон? Разве мало тучи, что, идя от Орды, кровью отцов и братьев наших, аки водой, землю напоила? Мать городов русских, Киев собою накрыла? Значит, пусть ныне и свей труд наш наследуют, а земля иноплеменникам в достояние будет?!
Олекса Петрилович озирался по сторонам: которые из витьбичей глядели честно, не отводили глаз, а которые переминались, потупившись.
— Что же будет, батюшка? — жарко прошептал ему в ухо Онфим, очутившийся по левую руку. — Неужто срам на себя примем? Откажемся?
— Погоди, — отмахнулся отец. — Воевода говорит.
Вознесенный над толпой грузным телом, затянутый не в доспех, а в легкую кольчугу, воевода, видимо, ждал, что новгородский посланец сойдет вниз и оставит его один на один с вечем. Ловчий был хоть и приближен к своему князю, но не знатен. Но Яков лишь слегка отодвинулся, глядел на воеводу в упор. Показались они Олексе дебрянскими зверями, что столкнулись на тропе и ни один пути не уступит.
Воевода едва рот открыл, а по площади уже прошло дуновение то ли ропота, то ли усмешки. Послушать его, выходило, что дружину быстро не собрать — вся по кормам, по дворам разбрелась. И оружие давно не вострено, не чищено. И город льзя ли оставлять без ратников? Воевода говорил, как резал, голосом грубым, отрывистым, но слова его были умягчающими, отводящими в сторону.
Уже голос, и еще чей-то, раздался — не в полную силу, а подобный змеиному шипенью, — что-де гром не над нами, Витебском, гремит. Новгороду же пожелаем здравствовать...
Олексу Петриловича облило стыдом и испугом: то, что так ясно было видно ему самому, неужто заслонено от других? Сыновья смотрели на него с ожиданием. Грикша, впрочем, словно и не сомневался в том, что сейчас скажет или сделает отец, но юный Онфим уставился глазами, полными слез и смятенья.
Еще воевода не сошел с помоста, звук его речей не замер, как Олекса двинулся вперед, чуя, что нельзя дать остыть накаленному воздуху. Сыновья рьяно заработали локтями. Домочадцы, пробив дорогу, вскинули его вверх. Трое стояли над толпой, потому что воевода все еще тщился оставить за собою последнее слово.
— Прости, князь наш добрый, ежели вышел не по чину. — Олекса Петрилович отбил поясной поклон. — Не воевод мне учить, не дружину наставлять. Мое слово к младшим людям витебским, к братщине ремесленной да к торговым гостям. Други и суседи! Или нам очи отвело, что, подобно слепцам, явного не видим?! Не про далекие новгородские межи речь, а про защиту своих домов. Отъедет храбрый Ярославич от предела Невы-реки, назавтра Двина, красота наша, погибе. Витебск лядиною прорастет. Тела детей ядь псам и воронам станут... Разошлась дружина не ко времени? То — горе. Но разве нет у нас сыновей? Разве их руки копья не удержат? Снаряжение не в запасе? Худо. Но на что мы — торговые люди? Ставлю от себя на триста копейщиков сапог походных и панцирей кожаных. Да сверх того жертвую на мечи, щиты и шеломы. Посылаю двух сыновей князю Александру Ярославичу в подмогу, а коль домочадцы-работники пожелают, то и их отпущу с земным поклоном.
— Желаем, хозяин! Дома твоего не посрамим! — громко закричали Лихач с Ретешкою. — Хуже людей не будем.
Площадь бурлила, но сквозь гомон опять все услышали слабый голос князя Брячислава. Его впалые щеки затеплились румянцем, желтая рука из-под плаща поднялась, благодаря.
Едва Олекса сошел с помоста наземь, как пальцы жены судорожно затеребили рукав.
— Отец, Онфимушку-то куда? Мал, несмышлен...
— Зачем сватали, зачем замуж брали? Мужа отымаете, — заныла Олёница с другого бока.
— Олекса Петрилович! — через их головы прокричал канатный мастер. — Чай, пенька сгодится? Жертвую!
— Запиши горшечника Клима. Чада мои малы, сам пойду.
— Поскребту-кормчего не позабудь! И веслом и рогатиной послужу.
— Мы тех свеев седлами закидаем, кулаками переколотим! — неслись со всех сторон хмельные от собственной удали выкрики.
Олексу позвал с помоста Яков-полочанин.
— Взойди сюда. Воевода спрашивает, когда местичи твои будут готовы? Он с дружиной по второму дневному часу в лодьи сойдет.
— И наши молодцы управятся. Вскричи час, чтоб все знали. А я покамест гривны соберу от кого сколько. Ратники могут гуртом идти, а деньгу каждую по отдельности записывать надо. С последней лодьей и отошлем Ярославичу.
— Ну, земляк, не я благодарствую — князь Александр! А ты, господине, — обратился Яков к воеводе, — ай ладно собрал дружину, не сходючи с места!
— Если сами упасемся, а черных людей в беде оставим, то грех нам будет, — с важностью отозвался тот.
Ловчий усмехнулся жесткими губами и, обернувшись к площади, по которой шло бурление, как на речном перекате, перекрыл разноголосицу луженой глоткой.
— Слушай, полки витебские! У кого припасены в кладовых каморах либо в голбецах под полом кольчужки, шлемы с бармицей, коши походные да прочее снаряжение — по второму часу после восхода солнца за вымол к лодьям стекайтесь. Поплывем до первого волока. Там волочане ради дела великого, общего дадут нам коней верховых и колымаги обозные. Тридцать верст мигом проскачем. На веслах взойдем в Ловать, а уж в ней встретят нас паруса новгородские.
...Второй дневной час настал. Солнце оттолкнулось от зубчатого леса, пообсохли росные травы. Крутые, кудрявые от лозняка берега укоротили тень.
Заперев в дому плачущих женщин, Олекса Петрилович пошел проводить сыновей и домочадцев до вымола. Он крепился, хотя екало сердце при взгляде на Онфима, на его сияющие неведеньем глаза с синевой: ох, как любо посмотреть на чужие земли!
— Вперед других не выходи. Слушайся во всем Грикшу, — в который раз повторял отец, понимая бесполезность наказов. — От Ретешки с Лихачом не отставай.
— Не тужи, хозяин, — утешил верный Ретешка. — Коль сами с животами не расстанемся, вернем тебе сынка. Собою заслоним. Ну и ты моих чад тут не покинь.
Грикше, надеже и помощнику, Олекса шепнул неприметно для других, чтоб разыскал в Новгороде немца Егана, помог укрыться, спасти товары от разграбления. Им, купцам, и после боя торговать.
— Да высмотри, хороши ли кожи у Ижорян? Выйдет случай, подай весть. Тотчас Полюда-кожемяку пошлю за товаром!
Это он уже прокричал вслед, желая показать спокойствие духа. Грикша издали кивал. Шлем на его голове был светлее воды и весело играл на солнце.
Последняя лодья покинула устье Витьбы, закачавшись на двинских волнах.
Едва шведские послы вернулись с соколиной охоты, как их, усталых, разморенных, с поспешностью препроводили на готовую к отплытию лодью под развернутым парусом. Грамоту к ярлу Биргеру вручили тоже без торжественности. Уже потеряв из виду новгородские купола, огорошенные шведы прочли при свете факела послание. Составлено оно было в тех же уклончивых выражениях, которые новгородский князь почерпнул, видно, из своих молений: «Бог, поставивший пределы народам и повелевший жить им в них, не вступая в чужие страны, осудит обидевших меня и поборет борющихся со мною...»
Послы переглянулись с презрительной усмешкой и, успокоенные, улеглись спать: Холмгард по-прежнему трепещет.
Откуда им было догадаться, что в это самое время в Софийском храме, жарко освещенном множеством свечей в паникадилах, звучали те же слова, да по-другому?! Что ангельский лик Софии Премудрости грозно пламенел под красными крылами? Что у стен храма развевались стяги, трубили в трубы и били в бубны? Что готовые к походу плечом к плечу стояли дружина князя и владычен полк, новгородские пешцы и подоспевшая витебская подмога? Что владыка Спиридон, благословляя их широким крестом, сказал просто и мужественно:
— Вас немного, а враг силен. Но бог не в силе, а в правде. Ступайте за вашим князем!
Семь сотен копейщиков и меченосцев обтекали храм с двух сторон.
Онфим стоял с запада, по левую руку, против боковых ворот, называемых Сигтунскими, ибо взяты они набегом удалых ушкуйников сто лет назад (что казалось ныне добрым предзнаменованием). Ай и красивы же были те медные кованые двери о двух затворах, вышиною девяти аршин, а шириною пять! От притолоки до порога на них множество выпуклых фигурок: и Ева со змием, и патриархи из святого писания — только что не двигалось это все!
Глаза у Онфима разбегались. За всю жизнь он не видывал столько чудес, как за один день в Новгороде. Брату Грикше было по ком грустить, но Онфима захватывало лишь вновь встреченное.
Стоя под сводами Софии, под купольным изображением Спаса со сжатой в кулак рукой, он всей душою верил в одушевленность этого лика. В то, что кулак сжался сам собою, как ни переделывали его греческие богомазы, пока не раздался вышний глас: «Писари, о писари! Я держу Великий Новгород, а когда разожму ладонь, тогда будет граду сему скончание». Двести лет сжата божественная десница — и неколебим стоит город!
Сюда же, к стенам Софии приводили пленных, ставили на колени, и владыка, отпуская их в родные пределы, сурово возглашал: «Идите, но помните, что вы побеждены Новгородом».
Вдруг по рядам прошло движение, будто бодрый ветер подул. Показался всадник в шишаке и кольчужной рубахе до колен. В руках он держал копье — а Онфиму показалось, что, изогнувшись, целит в зверя, вепря или медведя. И лошадиная голова круто повернута. Сам ловец хоть не прост обличьем, но и не божествен — смелый воин, одержимый упорством, как все они. Онфим еще никогда не видал князя и не сразу понял, почему на Софийской площади закричали:
— Куда обратишь свои очи, там будут и наши головы!
— Без стыда назад не поворотим!
— Рады с тобой и за тебя! Где святая София, там и Новгород.
А он им отвечал:
— Станем крепко. Да никто не озирается вспять! Кому не умереть, тот будет жив.
Уверенный в самом себе, он не имел надобности прибегать к долгим убеждениям. Александр Ярославич в решительные минуты сливался с толпой; она мыслила его мыслью — он говорил ее языком.
Одинокий голос прокричал из тесных рядов в восторге обреченности:
— Да паду за тебя первым!
Князь тотчас обернулся, отыскивая глазами.
Обычно он говорил негромко, не делал размашистых жестов, не пепелил взглядом, как его отец Ярослав, у которого даже самая простая речь звучала грозно, а встретившись со старым князем глазами, любой готов был отступиться от тайных замыслов. Быстрый проницательный взгляд Александра Ярославича вспыхивал изредка, но так внезапно, что и голос его, мнилось, звучал тогда трубным зовом.
Неведомому пешцу он возразил без громкости, но с силой:
— Нас мало. Врагов вчетверо больше. Никому не даю права погибнуть, пока не победим!
С пеньем новгородское воинство спускалось из ворот Софийского кремля к речному вымолу, где стояли наготове насады и лодьи. Сторожко перебирая ногами, по сходням взбирались ратные кони еще без боевой сбруи, без седел, с одними уздечками, умно косясь на пенистую воду. Пешцы составляли в кучу походное снаряжение. Кормчие разворачивали паруса: Волхов загородился ими, словно забором! Быстрое течение само подхватывало корабли, неся их извечным путем из озера Мойского к озеру Нево.
Глаза Онфима все искали очарованно княжеский значок на высоком древке. В темноте он видел смоляное пламя сигнального факела на головной лодье. Так и заснул, не теряя из виду путеводного огня...
Пробудился, когда солнце за береговым уступом едва поднялось, заструилось по воде огненными змеями. Онфим увидел сначала цветение зари, а затем распустившийся на безоблачном небе, торжественно ясный день.
Они отплыли уже далеконько от Новгорода, и чем ниже спускались по Волхову, тем кромка берегов все тончала и заиливалась. Непролазный кустарник подступал вплотную. В чащах рдеста и тростника угадывались болота, острия осоки и белоуса обманно прятали топь. Лишь кувшинки простодушно плавали на открытых бочажках. Ближе к озеру Нево возникла каменная гряда, перегородившая Волхов. Но могучая река лишь вскинула днища и перенесла лодьи через пороги без вреда.
Ненадолго встали в устье Ладожки, где и каменный берег высок, и крепостные стены не низки. А превыше их круглые могильные курганы. В одном погребен Вещий Олег, иначе Олег Мудрый, который шел из Новгорода в Ладогу «и уклюне его змея в ногу и с того умре».
Ладожский посадник сказал, что шведские послы пересели здесь на морскую лодью и прошли дальше без опаски и оглядки назад.
Даже при малом ветре было слышно громкое плескание. Озерная волна разбежисто теснила Волхов, водяным эхом отражалась от каменных его берегов. Когда же на исходе дня они закачались на крутой невской волне, пришел наказ — огней в темноте не зажигать: по воде свет брезжит далеко, они же крались потаенно.
Поступки Александра Ярославича могли казаться плодом хитроумнейшего расчета, колдовской точностью прицела. Он натягивал лук каждый раз чуточку по-иному, руки и тетива словно понимали друг друга.
Мир двадцатилетнего князя был достаточно прост и четок. Он понимал свой долг как неустанную заботу об обороне русской земли: державные тяготы возложены на него по праву рождения.
Стремясь быстрее дотянуться мечом до шведов, он еще не знал, как добудет победу, но жаждал ее всеми силами души и готов был зорко не пропустить ни единой возможности ринуться на врага хоть с поднебесья! «Недаром родовой знак у нас, Рюриковичей, сокол», — думал он не без тщеславия...
Всю ночь, пока ущербный месяц снулой рыбой выглядывал из небесной полыньи, и до сероватого утреннего света Александр Ярославич проспал, баюкаясь на уступчивых волнах так же сладко, как юный Онфим.
Когда разбрезжило, стало видно, что озеро Нево стремительно рвалось через Невскую протоку в открытое море. Здесь и был новгородский угол, конец русской земли.
У Орехова острова их встретил рыбацкий челн с Пелгусием. Пока лодьи поспешно уходили по быстрому течению в боковую речку Тосну, чтобы надежно укрыться в ее излучинах, Александр Ярославич вошел вслед за начальником побережной стражи в островную хижину, где вместо двери висели сбитые жерди, а крыша была устлана корьем. Да и в самом Пелгусии, переряженном в сермягу, легко ли узнать важного Ижорянского старшину?
— Живи здрав, княже!
— И ты будь здрав, Филипп.
Александр Ярославич ждал от него немедленного рассказа про шведов, но Пелгусий, благостно уставясь выше его головы на прокопченный угол балагана, поведал полушепотом диво дивное. Допрежь свеев узрел будто бы он плывущую сквозь туман лодку не лодку, колоду не колоду, а только стояли в ней два мужа, лицом и одеянием светлы. И разговор над водой разнесся. «Поможем, брат Глеб, сродственнику нашему князю Александру, — сказал один. — Вороги на него идут». — «Поможем, брат Борис», — отозвался другой, взмахивая веслецом. И вдруг не стало угодников. А весла заплескали уже многие, шведские.
— Друг Филипп, — сказал Александр Ярославич, старательно обмахнувшись крестным знамением. — Благодарствую за рассказ. Только нет нужды крепить во мне мужество. Я Ижорян в беде и так не покину. Давай лучше поговорим о деле. Видение больше никому не рассказывай. Владыке Спиридону сам передам при случае.
Пелгусии едва приметно вздохнул с облегчением.
— Не лгали люди, что ты мудр, — сказал он. — Знай, что и тебя Ижора не выдаст. Как отцов наших к Новгороду прилелеяло, так и нам другого пути нет. А теперь слушай...
Шведский стан располагался на месте приподнятом и свободном от деревьев. Кустарник, заросли ивы и другую береговую растительность вырубили сразу и начисто. В центре установлен большой Биргеров шатер — место встречи предводителей, походный зал Совета и пиров. Сверху шатер обтянут полотнищами, такими плотными, что кинжал распорет их не сразу, но столбцы Пелгусий слегка подсек изнутри. Шатер заметен: на боках нашиты геральдические знаки короля Эриха и самого Биргера. По обе стороны от него располагались шатры Ульфа Фаси, латинского бискупа, других знатных рыцарей. Палатки простых воинов оттеснились к краям лагеря. С наступлением темноты ночная стража разжигала огонь. Костры же, на которых дважды в день варилось и пеклось походное яство, были ближе к пологому речному склону, для удобства кашеваров и водоносов. Шведы из лагеря отлучались недалеко и редко, разве что переправлялись через Невскую протоку, где на ближних болотах били стрелами крякв, шилохвостов, чирков и куликов. Но в лесную дебрь, подошедшую плотной стеной к лагерю, углублялись неохотно, опасаясь змей и рысей.
— Отсюда и пойдем, — тотчас сказал князь, сам подбираясь как хищный пардус.
Рать шла по лесу и сама себе торила дорогу. Двигались гуськом, ведя коней под уздцы. Конница не отставала, но и не обгоняла плывущих в лодьях по реке пешцев.
Лес был густой, ели перемеживались чистыми березнячками, будто хозяйка развесила льняные полотна. Дни стояли погожими, бездождевыми, под ногами хрустел сухой мох и лукавыми черно-синими зрачками выглядывали из черничника поспевающие ягоды.
Онфима так и тянуло нагнуться, пообщипать кустик, бросить горсть в рот. Дома он слыл сластеной: всякий день перепадало от матушки лакомство. То, что теперь, удерживаясь, проходил мимо, по-мужски безразлично топча сапогом прельстительные ягоды, приподнимало его в собственном мнении.
— Глянь-ко, — сказал ему приметливый Грикша, — сосна здесь болотная. Для срубов не пойдет. Дерев много, а места бедные!
Верст за шесть от устья Тосны, у крутой излучины Ижорянские лодки пристали к берегу. Меж могучих сосен протекал ручей, промыв лощину, достаточную для нетесного движения и конных и пеших. Почва здесь была твердая, известковая; копыта оставляли белые следы. Чем ближе к устьям Ижоры и Ижорянки, тем чаще по оврагам и на ветвях попадались сторожевые. Чуть не вплотную к шведам уже который день они передавали друг другу птичьими голосами малейшую тревогу.
Рать Александра Ярославича подбиралась к шведам невидимо, неслышимо, готовясь ударить в час, подсказанный Ижорянскими соглядатаями. Лошади с копытами, обмотанными пучками трав, двигались как призраки.
Пелгусий и князь шли за передовыми, чутко замечая изменение тропы. Ее торили по правому берегу, опасаясь оступиться в заросшую осокой торфяную воду.
Последний порубежный разведчик вполголоса, а больше знаком, дал понять Пелгусию, что у шведов все спокойно. Он внезапно выглянул как леший из неглубокого овражка, сплошь в орешнике и ольхе. Поярковый колпак был тоже обмотан ореховой ветвью. Рука Онфима сама потянулась перекреститься — так диковин казался ему облик лесовика...
А вот как Онфим очутился далеко впереди витебского ополчения, чуть не рядышком с князем, он и сам не возьмет в толк. Увлекло ненасытное любопытство, ноги, которым все бы бегать без устали да скакать через кочки. Он с самого начала держался поближе к Якову-полочанину. Тому, должно быть, отец шепнул что-то на прощанье: ловчий не гнал от себя шустрого парня.
Так и получилось, что, когда Александр Ярославич опередив всех, вышел к овражку, отделявшему лесную глухомань от шведского стана, рядом с его ближними, бок о бок со стремянным Ратмиром был и Онфим.
Еще на привале, откуда ни ржанье, ни голоса не могли выдать новгородцев, был подгадан для удара ленивый послеобеденный час. Хоронясь в путанице обильно смоченных росою кустов, русская рать терпеливо наблюдала суету шведского лагеря. Кашевары черпали кожаными бадейками Ижорскую воду для котлов; по пологому берегу стремянные вели на водопой мохноногих грудастых коней под богатыми чепраками.
Онфим нащупал в холщовой суме, притороченной к поясу, маменькин сухарик, неслышно погрыз жадными зубами. «Вон они, свей. Чего ждем?» — томясь, думал он.
И тотчас по кустам прошелестело:
— Голов не высовывать, веток не шевелить. Оборони бог обломить сучок или подать голос! Князем велено: кто приметлив, тому запоминать ходы между шатрами к Биргерову стягу.
Не сетуя больше на задержку, Онфим со старательностью вглядывался в шведский стан. Ни одежда свеев, ни их полосатые шатры не были в диковинку купеческому сыну. Да и обилье парусов видывал он на Двине, когда те толпились у витебского вымола. Правда, мирные торговые ветрила не имели столь зловещей окраски, черной и коричнево-багровой. Их высокие выгнутые носы несли на себе тела морских дев или фигуры святых, а не медные звериные головы, не злых крылатых змеев. Однако к устрашению Онфимов глаз скоро притерпелся, и все закоулки между шатрами стали казаться ему знакомыми, словно он исходил их ногами...
Шведский лагерь утихал. Пища была сварена, костры сами собою погасали в головешках. Послеобеденное солнце клонило свеев ко сну. Шел шестой дневной час, считая от восхода, и двенадцатый — от полуночи. Воскресенье, день поминовения Кирика и Иулиты.
На реке, хоть кормщики и держали паруса натянутыми, ожидая попутных порывов, стояло безветрие, великая летняя тишь. Шнеки с полуобвисшими полотнищами отражались в воде, как в гладком льду, неподвижно и сонно. Лишь вокруг Александра Ярославича все плотнее сбивался невидимый ком душевного напряжения. Приучив себя с самых ранних лет к узде и осмотрительности, сейчас, подав наконец долгожданный знак приступа и едва не на крыльях перелетев вместе с конем воздушное пространство между русской засадой и шведским станом, он разом забыл осторожность, отринул ее. Сердце словно растопилось в груди, в каждую жилку проник горячий ток, и он стал тем, кем был рожден: орлом из Всеволодова гнезда, сыном неукротимого отца, братом удалых Ярославичей!
— За святую Софию! — раздался у самых шведских шатров многоголосый крик, подобный перекатистому грому.
Опасения Ульфа Фаси оправдались. Необстрелянные скандинавские ополченцы, полные суеверий, привыкшие в бесконечно долгие ночи выискивать в сполохах полярных сияний либо огненный след коней Вотана, либо сонмы духов, которые движутся вереницей и освещают себе небесную дорогу — были ошеломлены внезапно обрушившимся на них нападением! Призраки, вскормленные фантазией саг, вдруг ожили. Неважно, что это случилось при блеске летнего солнца; тьма суеверий внутри каждого. Лишь Биргерова дружина поспешила встать лицом к врагу, хотя боевая труба запела с опозданием.
Ратная наука Онфима началась с нависшего над головою тяжелого двуручного меча. Держал его дородный заспанный воин, простоволосый и без кольчуги. Сквозь распахнутый ворот видна была потная волосатая грудь. Онфим, вооруженный по младости еще не мечом, не копьем, а топориком, ловко, как при игре в бабки, подсек у кисти правую руку шведа, с изумлением видя, что она переломилась. Меч выпал и, зазвенев, ударился о камень.
— Закрой зев, губошлеп! — с отчаянным весельем заорал над ухом Ратмир, отводя от кудрявой Онфимовой головы копье другого противника, которого тот не заметил.
Онфим мгновенно очнулся. Поднял с земли свейский меч, только что отбитый им в бою, ловчее обхватил крестовую рукоять и с гиком бросился за княжьим стремянным.
— Круши, Ратмир!
Битва кипела в треске подрубаемых шатров, которые, рушась, погребали под собою шведов. Даже если для кого-то случалась маленькая передышка и новгородский меч не нависал над головой, шведы бестолково метались между шатрами — потому что стяги и знамена на высоких древках, которые служат в бою опознавательным знаком, либо не были подняты вовсе, либо уже повержены. Ратники-новобранцы, топча рыцарей, толпой кинулись к лодьям. Но новгородец Миша с пешцами, стоя в воде, уже рубил днища.
Биргер не тратил времени на боевое построение. С теми, кто сбился вокруг него — иные успели облачиться в кольчугу, иные лишь в шлемах, — он отважно бросился наперерез новгородской коннице, которая грозила отрезать отход к воде, надеясь боковым наскоком остановить или даже опрокинуть ее.
Александр Ярославич тоже успел развернуть дружину. Он встретил шведов лицом к лицу.
На князе был шишак с прямою стрелкой от переносицы. Он легко ворочал головой, лицо его было открыто, зренье не стеснено щелью забрала. Неподалеку он распознал самого Биргера, повернул к нему — и сеча расступилась, как вода разошлась на две стороны, уступая им место. Оба ринулись вперед, ощущая головой и плечами толчки встречного воздуха. Тяжесть приближения передалась бедрам и коленям: лошади присели на круп, ярясь перед прыжком.
Когда Биргеру не удалось с ходу вышибить Александра из седла, он в сердцах отбросил копье и, подъехав вплотную, начал рубиться мечом. Александр Ярославич отвечал на эти удары, но свое копье не выпускал из левой руки.
Первые удары, которыми они обменялись, были еще как бы не одушевлены; мечи били вслепую, металл ударялся о металл. Не зная ни слабостей, ни силы друг друга, оба бойца вращали рукояти и примеривались, пока в следующую секунду, предвосхитив коварный удар противника, Александр Ярославич бойцовским чутьем не уловил усилие Биргеровой десницы. По его членам пробежал трепет ратного восторга. Он уклонился. Надвинулся. Вновь ускользнул от удара плашмя, направляя свой собственный клинок в открывшуюся брешь.
Пучки травы и земляные комья с силой отлетали от копыт. В слитном коловращении четырех тел — двух конских и двух человеческих, — казалось, не нашлось бы места и соломине: так стремительно кружились на узком ристалище оба всадника, так согласно, подобно цепам на току, молотили их обоюдоострые мечи. Иногда шведский ярл успевал перехватить выпад новгородского князя — и тот не умом, но инстинктом менял наклон корпуса.
Равный бой все длился, и легким стало уже не хватать воздуха. Разинув воспаленный рот, Биргер слегка осел в седле, не выпуская из поля зрения меч врага, — и этого мгновения было достаточно, чтобы Александрово копье в левой руке, хоть и не со всей силы и лишь с бокового захода, но достало шведа.
Пока ярл бессильно откинулся, ослепленный током хлынувшей крови, победитель тоже остановился и стал с жадностью впивать воздух. Грудь его расширилась, хотя свобода дыханья возвратилась не сразу и не сполна.
Пешие Ратмир и Онфим в горячке боя кинулись было сами к ярлу, но шведские мечи, словно осатаневшие от поражения, преградили им путь. Биргера поспешно сняли с седла и понесли, прорубаясь, к берегу.
К той же, первой подвернувшейся у причала, шнеке пробился другой отряд, защищавший маленького Вальдемара и перетрусившего епископа. От влетевших следом конных новгородцев шведам едва удалось спастись, столкнув сходни в воду.
Битва еще длилась, но затухая: шведы стремились лишь к отступлению. План Александра Ярославича осуществился полностью: ударом конницы в центр лагеря и обходом пешцев вдоль Невы он загнал противника в угол между двух рек — Невы и Ижоры, и спасения врагу не было. Ополчение из семисот бойцов наголову разбило более чем трехтысячное войско.
Если раньше Александр Ярославич лишь предчувствовал, что счастливое ощущение силы, удачливости и правоты — то, из чего складывается победа, — не только не пройдет бесследно для него и его дружины, но как бы переродит их, то теперь он знал: именно таким должно быть начало всякой ратной службы! Воспоминание о первой победе внедряется в душу бойца, чтобы позже при иных и, может быть, тягостных обстоятельствах, как бы ни удручала дух неудача, не потерялись ни вера в победу, ни бесстрашие.
— Священны мгновения первой битвы! — вслух сказал Александр Ярославич, расширенными глазами, оглядывая место боя. — И других таких вдругорядь не дано пережить человеку.
Еще было слышно, как трещала обшивка шнек, когда они сталкивались бортами, стремясь поскорее выбраться из устья на открытую воду. Еще рубился на берегу, по колено в воде, последний шведский заслон — а ночь уже опускалась. Сначала пепельная, почти прозрачная, когда все словно раздваивается перед глазами и паутинные сумерки похожи цветом на куст сирени. Постепенно переливчатая мгла сгустилась до полной темноты. Шведы воспользовались этой милосердной завесой; боясь зажечь факелы, они кидали на палубы своих раненых, подобно кулям с мукою. Затем заплескали весла. Отплыли без гомона. За ними уходил сумрак короткой ночи. Белесое море почти не дышало. Шнеки шли без всякого строя, подобно сбившимся овцам. Гребли не в лад, лишь бы помочь слабо надувшимся парусам.
С заплывшим от багровой раны лицом Биргер лежал плашмя на палубе. Сдавленно твердил:
— Предали, обманули рыцари... Орден обманул, предал...
Он так упорно повторял одно и то же, что Фаси, удрученно сидевший у него в ногах, поневоле начал вслушиваться. Нет, ярл не бредил. Неожиданно спросил ясным строгим голосом:
— Мой сын погиб?
Ближний слуга вскинулся, рывком поднял с вороха брошенной одежды сжавшегося, будто мышонок, Вальдемара.
— Цел, благородный ярл! Королевича мы отбили.
Взглянув на изуродованное лицо отца, мальчик с испугом отпрянул. Но Биргер уже и сам отвернулся от него.
— Нас предал Орден, — упрямо произнес он слабым голосом.
И Ульфа Фаси осенило. Горький стыд разгрома можно объяснить именно так!
— Крепить паруса! — загремел его голос, разом заставив примолкнуть на палубе разноголосицу стонов и проклятий. — Выше весла! Свей! Запомните — вы дрались храбро. Срам лежит на рыцарях Ордена, которые нарушили святой обет и не пришли нам на помощь.
Когда последняя шведская шнека, поспешно обрубив канаты из китовой кожи, отчалила от окровавленного берега и плеск весел затерялся в шуме волн, новгородская дружина разожгла костры и тоже стала сносить в шатры увечных, считать порубленных.
Ратмир, умирая от ран, спросил:
— Княже! Мы победили?
— Победили, — проговорил Александр Ярославич, глядя на него с жалостью.
— Тогда ладно, — прошептал Ратмир, смежая веки.
Воздух вновь наполнился сиреневым дрожаньем, но уже рассветным. Над пустым морем занялась заря.
Раненых мучила жажда; их поили из роговых и кожаных кубков, которые повсюду валялись возле шатров.
Добыча оказалась знатная! Даже из шатра Биргера не успели перенести на головную дракку мешок с парадным платьем ярла, и теперь новгородцы рассматривали вызолоченные доспехи с тонким рисунком на них, грозный пернатый шлем и сапоги, где в каждую шпору было вставлено по алмазу. А шатер королевича Вальдемара и вовсе оказался целехонек. Витьбичи, ворвавшись в него первыми — среди них Грикша с Ретешкой и Лихачом-кожемякой, — много дивовались, разглядывая игрушечный кинжальчик в серебряных ножнах и цветные барабаны, которыми забавлялся малолетка-наследник.
Грикша разыскал Онфима. Тот потерянно сидел возле свежего могильного холмика... Грикша потряс младшего брата за плечо.
— Очнись, малик. Надобно просить Якова-полочанина, чтобы замолвил перед князем словцо: нас-де, витебских, отпустить по домам без захода в Новгород. У меня три свейских добрых коня припасены, сумы переметные набиты. Вчетвером да при оружии мы ближним лесным путем невредимо доберемся!
Голос Грикши звучал домовито, словно не было перед тем ни кровавой сечи, ни ратного изнеможения.
— Чего печаловаться? — резонно сказал он. — Всего-то у князя два десятка урону, а свеев вона: три корабля мертвецов в море вытолкали! Напрасно поленились в землю зарыть; шнеки хорошие... А это что при тебе за чудушко? — недоуменно спросил он брата.
Со вчерашнего дня за Онфимом, как пришитый, ходил плененный им шведенок. Держался за своего победителя, как за спасителя, боясь отстать.
Странное это содружество началось в горячке битвы, когда Онфим боковым ударом снизу вверх не рассек ему голову, не перебил шею, а только сбил шлем. Обнажилась голова со слипшимися от пота длинными тонкими очень светлыми волосами. Перед Онфимом стоял враг не поверженный, а беззащитный — и это все изменило вдруг. Оба несколько секунд стояли неподвижно, в изумлении уставившись друг на друга. Шведенок первым уронил меч. Онфим опустил свой.
Потом у котла с походной кашей Онфим начерпал и ему. Русский воин отходчив; над молоденьким пленником трунили, Онфим громче других, хотя в явную обиду его не давал. Вместе со шведенком разыскали под рухнувшим шатром исколотого Ратмира, бережно отнесли, как тот велел, пред княжеские очи.
Теперь приняв последний вздох боевого друга, Онфим отирал слезы. Шведенок стоял за спиной пригорюнившись.
— Возьмем свея с собою, коль он твоя добыча. Какой-никакой выкуп можно потребовать, — решил хозяйственный Грикша.
Но Онфим лишь махнул рукой.
— Какой с него выкуп! Пустить бы домой.
— По морю идти не по суху. Пропадет вражонок. А у нас в дому ему хоть стыдно, да сытно.
Мысли Онфима были уже заняты другим: ратная жизнь пришлась ему по душе. Разыскав Якова-полочанина, он стал горячо просить: пусть-де князь возьмет его на место Ратмира. А уж он, Онфим, не выдаст, не струсит, не отступится.
— Вишь ты, куда взлететь занамерил! — удивился ловчий.
Однако взялся передать просьбу. Александр Ярославич выслушал без недоумения.
— Поруку за него даешь? — спросил.
— Отец его крепок в замыслах, и сын, видать, по нему, — задумчиво отозвался тот. — Мыслю, что Онфим, если не шибко умен, то на рати отменно храбр. Не отсылай его, княже!
Так в одночасье переменилась вся Онфимова судьба. Отныне он не отлучался от Александра Ярославича уже ни на шаг.
Он первым заметил, как Ижорку споро переплывает лодка-однодеревка, подобная ивовому листку. На ней, припав с веслом на колено — ну, не диво ли? — длинноволосая девка. Расплетающуюся косу из-под берестяного обруча отмывал в сторону ветерок; крашеная холщовая запона рдела цветком шиповника.
— Дочерь моя, — сказал Пелгусий, следя с родительской гордостью, как ловко взлетает весло, откидывая волну.
Вытащив лодчонку на песок и увидев отца в окружении ратных молодцов — кольчуги и шлемы их солнечно блестели, — дева застыдилась, заслонила ладонью лицо. Отец поманил ее на береговую вершинку, пошептался в стороне и вернулся, посмеиваясь. Несколько свеев, не то переплыв от страха Ижорку во время битвы, не то свалясь с палубы при ночном бегстве, были взяты в полон бабами-Ижорянками и ныне ждут решения своей участи.
— Знаешь ли, княже, кто они? — вопросил Пелгусий. — Да послы Биргеровы, которые кичились перед тобою. Видно, вдругорядь не минуют Новгорода. Стоять им на коленях у святой Софии, ожидая твоей милости!
Старшина пришел звать князя на пир, зная, что не останется внакладе: князь прикажет щедро отдарить Ижорян из захваченной добычи. В озабоченности он даже не выговорил дочери, что ослушалась его приказа, вернулась самовольем из лесу. Велел лишь поспешить обратно в ту тайную глухомань, звать брата и всех других.
— А чтобы пригожей девице одной не плутать, дам ей провожатого, — сказал неожиданно князь, покосившись на Онфима. — Ступай, богоданный стремянной, к моим верным Ижорянам. Полно им хорониться да печалиться. Скажи, что берегом отныне владеем безраздельно. Проводи его, красава.
Зардевшаяся девушка повернулась, чтобы убежать, ее коса, взлетев от стремительности, хлопнула по спине. Онфим ощутил в груди неожиданный рывок. Ничего он про нее не знал, даже имени, а она, уходя, будто бы вырывалась из него самого, оттуда, где билось сердце...
— Ах, погоди! — вскричал Онфим, кидаясь вслед.
Лес был близок, и сухой мох уже попискивал под ее быстрыми лапотками так-то нежно и весело, словно пели неведомые пичуги. Онфим шел, прислушиваясь к пенью несущихся впереди него птах. Над головой сквозь живую сеть листьев он видел клочки искрящегося пространства, почти фиолетового в своей беспредельности.
Дева обернулась и глянула на него исподлобья иссиня-черными таусиновыми глазами.
— Встань под ту рогатую сосну, — сказала она, смешно выговаривая русские слова. — Брось в дупло дар, и все станется по твоему желанию.
— А ты со мною рядом встанешь?
— Хочешь, встану и я.
Онфим провел ладонью по распашной епанче, не жалеючи, сорвал бронзовую желобчатую пуговицу, закинул ее в невысокое дупло.
— Она бог у вас, эта сосна? — спросил без насмешки. — Добрый бог?
— У богов жалости нет, — рассудительно ответила Олка. — Есть договор: мы их чтим, они нам помогают.
Онфим нашел это вполне справедливым.
Она вела его звериными тропами, сначала едва касаясь Онфимова рукава, потом вложив ладошку в его руку. Рассказывала, что они, народ ингери, живут здесь искони. Что умерших своих не зарывают, но кладут по холмам, чтобы те в лес уходили. Потому все деревья и камни в лесу — их предки. Что арбуи-шаманы ворожат и имена дают. Девицы же сами выбирают себе дружка, милуются с ним по полгода; коль полюбят, то вступают в супружество.
— А я тебе люб? — спросил Онфим. — Пойдешь за меня?
— Да я не крещена, — сказала, потупясь, Олка.
— То не беда! Попы окрестят. Возьми-кось подарочек.
Он протянул дочери Пелгусия затейливый гребень с резьбой, изделье изборских косторезов. Берег для матушки, чтоб отправить домой с Грикшей, да не удержался. Затягивал его, как водяной омут, прозрачный взор Ижорянки. И крест-нательник снял бы для нее!
— Ай не жаль? — усмехнулась она.
— Для тебя-то? — жарко выдохнул Онфим. — Тебя ради головушки буйной не пожалею. Полюбишь?
— Ижорянский обычай девок не неволит. Захочу, полюблю.
— А ты захоти, милуша. Поход кончится, отпрошусь у князя. Отцу-матери вено, как водится, поднесу. Тебе перстенек серебряный бирюзов-камень...
— Ладно. Сам-то ворочайся!
Вновь взмахнула косой, убыстряя шаг.
Пуща расступилась, открыв поляну с Ижорянскими шалашами. Скотина глухо позвякивала крупными, по кулаку, бубенцами...
— Славная дочь у Филиппа, — сказал Александр Ярославич, укладываясь после пиршества на покой по-походному. Онфим настлал ему сена, покрыл попоной. — Как светляк по двору мелькает...
Новый стремянной зарделся.
— А как звать? — понимающе спросил князь.
— Кличут Олкой. Ольга.
— Доброе имя. От Олега Вещего пошло. Во времена оны по пути к Киеву приметил он в Плескове юницу, нарек суженой сыновцу своему Игорю. Пока росла, ее и называли по нему: мол, дева того самого Ольга-князя, им отмеченная.
— Дивно! — приоткрыв рот, восхитился Онфим, смекая про себя, что, может, и неспроста повел его господин окольную речь о сватовстве.
Он уже забывался в счастливых мечтах, когда князь снова его окликнул, разбудив.
— Как тебя звали дома? — Он повернул к Онфиму лицо совершенно не сонное, сосредоточенно размышляющее.
— Маликом. Я был младший.
— Хорошо, что ты ушел из дому. Купеческие коврижки и заедки больно сладки! Кто с юна разлакомится, тому вовек мужем не стать. Ты ведь поначалу о ратном труде не помышлял?
Онфим покачал головой.
— Лучшее решение самое быстрое, — не то хваля его, не то подтверждая собственные мысли, проговорил Александр Ярославич. — С рассветом ладим обратно. В Новгород.
Биргер не был вовсе неправ, обвиняя орденских рыцарей в нерадении и предательстве. Однако, сидя в своей шведской провинции, он далекий Рим поневоле переоценивал, добавляя тому могущества, которое на самом-то деле шло под уклон. Полагаясь на папскую буллу, как на крепость (будто достаточно папе сказать «амен», что и есть в первооснове — «скала», твердыня»), Биргер решился напасть на Рустию, считая это беспроигрышным ходом, подобным простому передвижению шахматной фигуры. Кроме союза скандинавских стран, ему обещана была поддержка несокрушимого воинства — рыцарей креста и рыцарей меча. Обладай он, кроме философского склада ума, еще и практической сметкой, непременно должно было явиться соображение, что погрязшая в распрях еще в Палестине буйная рыцарская вольница едва ли изменит свои нравы под северным небом.
Ослабевший Ливонский Орден вынужден был присоединиться к более могучему Тевтонскому, но даже такая малость, как замена на плащах знаков красных мечей черными крестами, уже породила взаимную неприязнь. Из множества соперничеств складывалась политика. Пока крестоносцы со своим ландмейстером были отвлечены походом по побережью против ливов, вице-магистр Андреас фон Вельвен намеренно медлил, наблюдая, как развернутся события на Неве. Интерес его вызывал не Биргер, но князь Александр.
В том же 1240 году, только в более раннее, весеннее время рыцарь Андреас посетил Новгород, может быть, имея в тайных планах прекратить взаимные неудовольствия, подновив тем престиж ордена меченосцев, в противовес крестоносцам и папской курии.
Он прибыл в Новгород не столько послом, сколько гостем. Его принимали купеческие старшины на готском дворе, приглашал к себе в дом посадник Степан Твердиславич. С тактом бывалого человека знатный немчин внес вклады одновременно казначею архиепископа и в казну игумена Антониева монастыря, отлично зная о противоборстве этих важных духовных лиц, но желая показать, что преисполнен к ним обоим равного почтения. Любезный, общительный, он понравился всем, и, когда встретился наконец с Александром Ярославичем — что было его главною целью, — молодой князь, уже премного наслышанный о нем, не сдерживал любопытства.
Дворец на Городище был строен не по-новгородски — крупно, могуче, угловато, и не по-суздальски — с кокетливой резьбой и росписью, и без позолоты кровель, как принято в Киеве, но сочетал понемногу все стили и был достаточно обширен, чтобы упоминаться в скандинавских сагах.
Приветливый Вельвен сравнил поварню князя, когда им подали на вертеле охотничью дичь, настрелянную по гоголиным ловищам Волхова (спорным, кстати, меж князем и новгородцами), с разносолами у посадника, где в постный день выставлена была и уха щучья, и пирог рассольный, и привозная белужина — всего до двенадцати перемен.
Быт Александра Ярославича казался более суров, хотя и не беден. Драгоценные поставцы для посуды и книг, песочный времямер, оправленный бронзой, ласкали взыскательный взор рыцаря. А на запивку дворский поднес ему ковш из кованого золота с крупным выпуклым сапфиром на лебединой ручке. Когда рыцарь осушил его, то и на дне выявился такой же сапфир, величиною с мужской ноготь. Ковш был тяжел, как добрый меч.
Седовласый румяный Вельвен обладал юношеской живостью в беседе, картинно описывал многие страны, которые ему довелось посетить, сыпал рассказами из быта европейских государей.
Людовик IX Французский и Фридрих Гогенштауфен, одинаково рожденные для тронов, имели, по его словам, самую различную судьбу, словно одному предназначено фортуной освещаться солнцем, а другой осужден идти по теневой стороне. Он рассказывал о галантных проделках Людовика IX, из-за чего его супруга Маргарита Прованская пролила столько слез, о ночных поединках на улицах Парижа со случайными прохожими, о страсти к путешествиям.
— Но, путешествуя, когда же король правит государственные дела? — спросил Александр Ярославич.
— Он предоставляет это матери-регентше Бланке Кастильской. У нее железная рука.
Подумав о собственной матери, домовитой хлопотунье с близкими слезами, Александр Ярославич с сомнением качнул головой.
— Поверьте, в этом есть выгоды, — тотчас подхватил Вельвен, зорко следя за собеседником. — Пока молодой король приобретает дружество родовитых вассалов, охотясь с ними на вепрей, Бланка берет их самих за горло, и интересы короны соблюдены! Фридрих же, — продолжал Вельвен, — вынужден заботиться о себе сам. Осиротев в младенчестве, он рос под присмотром папы Иннокентия Третьего, в миру графа Сеньи. Иннокентий занял папский престол тридцати семи лет от роду, он объявил себя наместником не апостола Петра, а самого Христа, сказав, что папа занимает середину между богом и человеком. Он согнул пред собою всех венценосцев Европы. За Фридрихом папа сначала сохранил лишь родовой домен его матери — Сицилию, но затем властно вмешался в спор Филиппа Гогенштауфена и Оттона Брауншвейского, оттеснил обоих и короновал германской короной Фридриха. Однако по коварству воспитанник достоин своего воспитателя! Если Иннокентий науськивал послушного ему сына Фридриха самому занять отцовский престол, то и Фридрих обманул папство, увильнув от крестовых походов и не отдав Сицилию. Теперь вражда зашла столь далеко, что Фридрих II уже осаждает Рим, призывая на помощь всех европейских государей, ибо папство, считает он, их общий естественный враг.
— А что же Лудовик? — с любопытством спросил Александр Ярославич.
— Безусловно, сочувствует Фридриху, но будет держать руку папы, чтобы выиграть с обеих сторон.
Александру Ярославичу европейская политика напоминала суету муравейника Рюриковичей с их тщеславием, лицемерными родственными объятиями, тайными сговорами за спиной, жадностью к городам и землям. Его самого эта суета миновала, не измельчила душу.
Догадываясь о фальши фон Вельвена, князь все-таки был захвачен острой беседой. Ему нравилось определять отношение между людьми и событиями.
— А в чем вы, господин Вилькен, мыслите выигрыш рыцарства, сменившего пески Сирии и Палестины на северные болота? — Александр Ярославич говорил по-немецки и употреблял при обращении множественную форму, не бытовавшую еще на Руси.
— Движение языков подобно волнам, которые попеременно накатывают и отступают, — задумчиво сказал рыцарь Андреас. — На Запад движутся татары, а божье воинство стремится на Восток. Пора и Рустии определить свое место. Побережье ливов не что иное, как заборчик: та или другая сторона неизбежно повалит преграду. Им быть либо под нами, либо под вами.
— Либо под вами, либо вместе с нами. Русь не делает из побежденных врагов. Лишь рыцарство захватывает голую землю. Не боитесь ли вы, рыцарь Вилькен, что скоро станете нелюбезны самому папству, ибо Риму некого будет крестить? И так ли уж довольны немецкие бюргеры, когда, замешкавшись в пути на Восток, крестовые братья врываются в их дома, а магистры Ордена душат города налогами?
— О, вы так молоды и так проницательны! — почти с удовольствием воскликнул гость. — Наш век можно назвать великим, ибо он творит новые понятия в человеке. В вас я угадываю одного из самых приметливых учеников.
— Грозные события образуют ум не менее, чем благое наставничество, господин Вилькен.
Тот сочувственно закивал.
— Да, да. Страшное нашествие, гибель почти всего вашего рода... Но как вы сами смотрите на ближайшее будущее Рустии? В ком мыслите искать союзников против наплыва азиатских варваров?
Они столкнулись взорами. Вельвен на мгновение устыдился подоплеки вопроса. Проклятая политика! Она вступала в явное противоречие с крепнувшей симпатией. Впрочем, и, отбросив каверзы, он не знал бы — положа руку на сердце, — что посоветовать молодому князю, будь тот даже ему родным сыном. Так грозно и безысходно обступала История.
— Первый союзник в нас самих: в единстве Руси! — с неосторожной искренностью вырвалось у Александра.
— Это удастся осуществить уже вашими руками? — тотчас подхватил умный немчин.
— Каждый призван сделать, что сможет, — уже медленнее, обдумывая слова, проговорил Александр Ярославич. — Кормчий направляет путь лодьи по Полярной звезде. Дано ли ему достигнуть берега — решит бог. Цель остается неизменной. Я буду править на Полярную звезду, господин Вилькен!
Александр Ярославич приподнялся, давая понять, что разговор окончен.
Еще до отбытия из Новгорода Андреас фон Вельвен записал в дорожном дневнике: «Я прошел многие земли, знаю свет, видывал людей и государей, но слушал Александра Новгородского с изумлением». То же он повторил в Риге перед капитулом. Слишком долго мимоезжие монахи доносили в Рим, что надеяться на русскую стройную государственность преждевременно: верховные князья часто сменяются, и не в их силах не только разрешить эту задачу, но даже понять ее. Ныне фон Вельвен свидетельствует и готов подтвердить: все, что говорит и делает молодой новгородский князь, служит идее сплочения Руси. Тем усерднее и быстрее надлежит побороть его!
Менее чем через месяц после Невской битвы, в августе, крестоносцы со всех крепостей Ливонии под предводительством вице-магистра Андреаса фон Вельвена осадили Псков.
Александр Ярославич повел себя не так, как рассчитывали немцы, — не кинулся очертя голову, не помыслил повторить невское везение. Князь был расчетлив, хотя пути выбирал столь неожиданные, что иные считали его безрассудным.
Торжественно встреченный по возвращении с Невы праздничным боем всех новгородских звонниц, он в тот же день, еще до почетного пира, потребовал луговые покосы для своей возросшей конной рати.
— Ох нам, — завопили вятшие люди, — вскормили, вспоили себе князя: одной рукой оборонит, другою сам терзает. По отцу хищность немилостивая в нем!
— Что твое, то твое, а новгородское Новгороду! — отрезал посадник.
Лишь немногие благоразумно призывали оглянуться на Невскую победу, довериться князю. Но старые обиды перехлестывали.
— Забыли ныне суздальцы, как пришли в дикую дебрь мерянских да муромских лесов, как искали помощи Господина Великого Новгорода?
На совете во владычиных покоях князь потребовал снаряжения нового войска.
Толстосумы возразили:
— Что нам до завистливого соседа Господина Пскова? Двадцать шесть осад он ранее выдержал. И ныне за стенами отсидится.
— Безумцы! — стиснув зубы от гнева, проговорил Александр Ярославич. — Не помышляете вы о будущем. И Псков — Русь, и Новгород одинако. Пускаетесь на глупое дело, горя впереди не углядев. Завтра же рыцарское копье достанет святую Софию. Не на палках вам-то для потехи драться! Отъезжаю от вас.
Александр Ярославич вышел с пылающим лицом из владычиных палат. Онфим уже подводил ему коня, блуждая между возками с посеребренными спицами и расписными боярскими колымагами, обитыми изнутри цветным сукном, а то и соболиным мехом. Перед этим богачеством княжеское седло, хоть и приукрашенное, выглядело сиро. С тем большим упрямым задором вскочил в него князь, взяв с места галопом. Плащ-корзно, пристегнутый на левой стороне, крылом взвился за его плечами.
Невский герой отъехал из Новгорода, провожаемый всеобщим недоумением: уж коль он неугоден боярской госпо́де, то кто тогда?..
Когда Александр Ярославич двигался к стольному Владимиру, пора чернотропа миновала. По косогорам сделалось пестро, клочковато; снежные бляхи испятнали траву. В березняках почва была устлана словно соломенными половиками — столь густо и ярко лежал палый лист.
Во Владимире пробыли недолго. Город еще не оправился от недавнего татарского приступа: все было черным. Нет у войны иного цвета, кроме кромешного. Слепнут краски...
Ныне городские ворота, что ведут с востока — Серебряные, и западные с дорогой на Переяславль — Золотые, и даже боковые к речке Лыбедь — Медные, были поставлены вновь. Но кое-как, без былого великолепия. Смотреть на это щемило сердце.
— Ну, будь здрав, Невский воитель! — приветствовал великий князь сына. Ревнивая нотка прорвалась было в голосе, но тотчас и спала. — Славно, славно поработал мечом. Русь тебя похвалит. Но и впредь врагам благой разум не в обычай. Обещай мне, что не оставишь заходных рубежей, будешь стоять твердо, как некогда богатыри на заставах. Не соблазнишься другой славой. Обещаешь?
— Как ты велишь, — отозвался Александр Ярославич, не взяв в толк, к чему тот клонит.
Александр гордился перед отцом недавней битвой. Он покинул Новгород в сердцах, а словно вез его за собою — так часто думал. И словечки новгородские любил вворачивать, и костяным гребнем волосы не разбирал на пробор, а начесывал на лоб, обрезал коротко, по-новгородски.
Старый князь разложил между собою и сыном шахматную доску. Расставляя фигуры, произнес в поучение:
— Умей, сыне, двигать человеками, аки деревянных болванчиков на тавлее. Державцу не надобно ни жалости, ни обиды, но на все расчет. Непокорство мелкое отметай, вперед зри ясно. Наш род держал Новгород честно и грозно, так оно и будет. Попросят князя, пошлю им Ондрея. Не по первому их зову ты к ним воротишься, чтоб не мыслили впредь руки тебе связывать. Пока ступай в Переяславль, обихаживай свою вотчину. Там от ордынцев одни головни...
Перед дорогой Александр Ярославич хотел распрощаться с Онфимом, отпустив того в Витебск.
— В Переяславле житье будет скудное, — сказал со вздохом.
— Лучше мне надевать лапти в дому твоем, чем сафьяновый сапог вдали от тебя! — отмолвил Онфим с обидой и преданностью.
Князю стало жаль отлучать его от себя.
Выехали из Владимира под смирным снегопадом. Позже замела косая метель, а в полдень и вовсе завьюжило, стало подбрасывать снег горстями, завивать воронкой. Последний дневной час истекал, и морозный туман вместе с сумерками повивал землю, когда Александр Ярославич приказал ладить ночлег. Онфим приметил разницу: купеческие обозы останавливались засветло, выбирали место придирчиво. Ратники спали где придется, шалашей не ставили, дерева для костров рубили, не заходя в гущину: береглись не сами — берегли коней от волков.
У Онфима конек был крутобокий, с горбатой мордой, по кличке Нецветай, половецких кровей. Ходил под седлом резво, но любил забегать вперед, и Онфиму стоило труда не обгонять князя. Узды Нецветай слушался, хотя привязывать себя не давал; мотал головой, пока не распутается. На привалах Онфиму доставалось с ним мороки более, чем с княжеской кобылой. Та была с точеными ногами, выгнутой шеей. Горяча, но добра, и вынослива в длинных переходах.
Двигалась Александрова дружина налегке, везли с собой только ячмень в тороках да воинский снаряд, съестного обоза не брали. Леса изобиловали дичью: рылись под дубами вепри, непугливо бродили лоси и зубры. Дорогу перебегали горнострелковый. Когда останавливались для охоты, рожки ловчих подавали друг другу звонкие зовы: «Вперед! Равняйся! Всем сбор!»
За многими заботами Онфиму некогда было погоревать, что судьба все дальше уводит его от Ижорянской девы. По ночам он видел во сне, как бродит с нею в зарослях черемухи. Олка наклоняется, срывает то один, то другой стебель: «Трава хановник, видом смугла, растет подле реки. Бодрит память... Трава цветом воронь приносит забвение...» — и будто бы очень важно для них собирать эти волшебные травы...
День уплывал за днем. Леса оттеснялись к оврагам; под снегом дремали пахотные угодья. Из-за веселых переяславских горок вставали верхушками инистые березы — как белые дымы. Переяславль открылся на вечерней заре. Лежал в тумане, будто на дне озера.
Александр Ярославич придержал коня. Все отступило вдруг прочь. Мнилось, только сейчас возник он на этой земле и не знает ничего иного. Память обратилась вспять. На всем свете не сыскать роднее, чем этот городок в долине Трубежа! Мелкое у берега Клещино озеро уходит в темную глубину своим песчаным дном, как в воронку. В тихую погоду от воды тянет болотцем, но при ветре озерное дыхание свежо и резко. Помнит Александр Ярославич наперечет все ручьи и речки, бегущие к озеру: на юге — Веськовка и Гремячка, на западе — Куротня, Сосенка и Симанец, на севере — Дедовик, Кухмарь, на востоке — Слуда Малая, Слуда Большая и Галев поток. А вытекает одна Векса. За ней соляной холм и солеварни. К Вексе напрямик через Клещино озеро лежит санный путь. Многие названия мерянские, идут издревле. Но главную переяславскую реку нарек Трубежом сам прадед Юрий Долгорукий в память о Киеве.
Он стал первым Ростово-Суздальским князем; обживал Залесскую Русь. Крепость в устье Трубежа — оборона с запада черноземному суздальскому ополью — названа была им Переяславль Новый тому сто двадцать пять лет назад. Словцо «новый» стало уже отпадать. Переяславль стоял удобно: на кратчайшем пути между средней Волгой и ее верховьем — через Оку, Клязьму, Нерль Клязьминскую, Трубеж, Клещино озеро, реку Вексу, Сомино озеро и Нерль Волжскую: «путь от булгар в Новгород». В старину возили от булгар белый тесаный камень: Юрий Долгорукий любил ставить из него палаты и храмы. Переяславский Спас со свинцовой крышей, мощным барабаном и шлемовидным куполом дал образец всем будущим владимирским церквам. Каждая из них была наряднее, затейливее другой. Пока дядя Святослав Всеволодич не возвел у себя в Юрьеве-Польском и вовсе чудо: сплошь покрытый резьбою собор Георгия Победоносца, покровителя Руси, соименника Юрию Долгорукому (Юрий и Георгий произносились одинаково — Гьюрги).
Чтобы надежнее прикрыть богатое хлебное ополье с востока, сын Долгорукого Андрей Боголюбский перенес столицу в крепость Владимир-Залесский. После его гибели братья разделили было княжество пополам, но вскоре Всеволод собрал его под свою руку. Переяславль отныне становился вотчиной старшего сына великого князя.
Русь вобрала в себя уже более двадцати неславянских народов. От немцев ее заслоняли земли подвластной Ижоры, от Швеции и Норвегии (на Руси норвежцы прозывались мурманами) — земли еми, карелы. От набегов Волжской Булгарии — леса и степи черемисов, мордвы, буртасов. Великое княжество обустраивалось, обещая близкий расцвет. Владимирцы известны были как знатные древоделы, плотники; суздальцы славились художествами в ремеслах; переяславцы жили водою: ряпушка — переяславская сельдь, искусно копченная ими на ольховом дыму, украшала княжеские и боярские столы. А ростовские лодейные мастера лучше других выжигали у спиленных дубов и лип сердцевину, либо ловко делали трещину на живом стволе, расширяя ее из года в год для лодок-однодеревок.
Переяславль тесно оброс слободами и посадами. Вокруг валов жили ткачи-хамовники, что поставляли князю небеленый холст, и ткачи-кадаши, выработчики тонких бельевых полотен, шатровые мастера-бараши, квасовары, пивовары, шорники, кузнецы, садовники, хлебопеки. Посадские занимались сбиванием масла, медоварением, плетением лаптей, вялением мяса и копчением рыбы.
Дворцовые рыболовли селились по Трубежу, напротив городской стены. На жердях, воткнутых в береговую почву, сушились сети. Колыхались челны, привязанные к ивам.
А Княжий город надежно опоясывали высокие насыпные валы. Ров (по-местному «гробля») был укреплен щетью — вбитыми в дно кольями. Бревенчатые стены поднимались в три с лишком человеческих роста. В кремль вело трое ворот, над стеной высилось двенадцать башен; под Тайницкой выход к реке — на случай осады. Хотя кремль был обширен, вмещал собор у северной стены, ряд княжеских теремов и архиерейские палаты, сами улочки были тесны, изгибны, утыкались тупиками в вал. Деревянные церкви стояли впритык к жилецким избам.
Александр Ярославич оглядел Княжий город. Терема частью уцелели, а частью обуглились. Раньше дверной нишей они соединялись с храмом Спаса: княжеская семья молилась на хорах. Сам храм воздвигнут был крепко: фундамент дикого камня, стены из двух рядов известковых плит, между ними валуны, залитые известью. Пламя пожара лишь полизало храм. Александр Ярославич вошел внутрь. Шаги его гулко прозвучали по желтым и зеленым плитам пола. Сверху из восьми узких окон струился сирый зимний свет. На площади на двух дубовых столбах висела медная доска — било. Ордынцы на нее не польстились — велика и тяжела, — лишь рубили топорами из озорства и злобы.
Александр Ярославич с кучкой ближних бояр объехал в санных возках окрестности. Снег был еще неглубок, кони не вязли, и полозья шли легко. По ледку обогнули озеро, взобрались на Грямучую гору, густо поросшую березами и липами. По другую сторону озера на крутом береговом уступе виден стал Клещин-городок, старая крепостца, заброшенная с той поры, как построили Переяславль. Чтобы отвадить слобожан от Клещина городка, за его оградой стали хоронить по приказу князя тех, кого сволакивали отовсюду после мора или побоища. Соседний холм с голой вершиной от языческих времен назывался Ярилиной плешью. Знакомые с детства места! На ближнем холме ютился деревянный монастырек во славу Никиты-воина — узенькие решетчатые оконца так близко к земле, что и травы дотянутся и сугробы заметут. Однако цел после Батыя! И купцы те не разорились, кто загодя перенес товары в его кладовые, поделившись с монахами за схорон.
Место князю понравилось. В лесу было шумно от сорочьего крику. В овраге шмыгали лисы, зажигая снег рыжими пятнами. Среди густых темнеющих елей светло сияли березовые стволы.
Сидя в монастырской трапезной за дубовым столом, угощаясь с мороза рыбной ушицей, князь внезапно сказал, что намерен возвести надежный приют семье, пока не отстроит Переяславль, поблизости, на Ярилиной плеши. Прибрежная мель при нужде вновь послужит защитой. Когда два года назад Батыева рать жгла и грабила Переяславль, из посада жители на плотах уплывали на середину озера: стрелы туда не доставали, вражьи челны по мелководью не шли.
— Ой, худое место, княже, — пробормотал игумен, — мерянский Синий камень торчит у воды, будто идол поганый...
— А я, отче, тверд в вере, — ответствовал Александр Ярославич. — В козни идола не верую. Примером своим наставлю и утвержу людей. Прости, но и монахов твоих одолжу на городовую повинность: валить лес, рыть ямы, избы рубить.
Игумен опустил веки. Но тотчас пересилил себя. Посмотрел на молодого князя с одобрением.
— Делай, как задумал, — возгласил. — Слукавишь в малом, оставишь зазор, ан в ту щель, невидную оком, просочится лихо. Русь, княже, хоромы преобширные. Державствовать ею нужно по совести.
Посреди переяславских развалин Александр Ярославич должен был обнадежить людей. Уверить других, поверив самому, что зло поборимо. Храбрость и терпеливое мужество подразумевались у русичей сами собою. Он недоумевал, если кто-нибудь мешкал, тянул с ответом. Трус вызывал его брезгливость. Отступник — беспощадное бешенство. Главным воздействием личности князя на других была его убедительная простота. Что могло криво истолковаться у других, у него выглядело естественным, единственно возможным.
Все русские города пахли сейчас пожарищами — но уже и свежим тесом! На пролом городовой стены навешены новехонькие ворота; провалившаяся кровля снова поднялась с коньком на челе. Из ближних рощ везли ошкуренные бревна. Легкий березовый дым из печей был несхож с бедственным чадом. Русский люд обстраиваться горазд, знать бы, что беда отошла...
Ан нет! За плечом, как тать стоит. Повернув в южные княжества, рать Менгу-хана весною 1240 года приступом взяла Киев. На севере злокозненные орденские рыцари от поверженного изменой Пскова уже ощутимо теснили и Новгородскую землю, топтали ее пашни, угоняли скот, жгли деревни.
А Невский воитель строил Переяславль, уряжал бояр и смердов, следил, как возводили новые крепостные стены.
Умаявшись за день в седле по ухабистым дорогам, едва мог дождаться, чтобы Онфим стянул сапоги. Наградой в сновидениях являлся ему тот святошно-радостный город детства, где зима с ноября обряжалась в парчовый сарафан, к марту скаты крыш обрастали хрусталями, а апрельская травка, подобно дротику — прямая, неудержимая, пробивалась сквозь слой прелой листвы!
...Была та весна 1220 года искрометна, словно пушистыми веками взмахнула, приманила — да уже на других смотрит! С крыш, со дворов снеговая вода сошла бойко. Того шибче травяными иголками прошилась земля: было бело, было черно — стало зелено.
Второй сын Переяславского князя Ярослава и княгини Феодосьи Александр родился в мае. По народной примете — всю жизнь быть в маете. Но этим месяцем земля украшается!
Деревенские мальцы захолодавшими босыми ногами без устали рыщут по заливным лугам — болоньям, дергают щавель, лакомятся. Скотина ревет в хлеву, ждет выпаса. Кони ухватывают на ходу первые травинки. Весна-красна! Жданное время.
У князя Ярослава Феодосья Игоревна была третьей женой. Отец посадил его княжить в Переяславль-Южный десятилетним, сказав при этом, что и южная Русь есть его отечество (младенца Святослава в то же время снарядил в Новгород. Вот уж истинно: Всеволод Большое Гнездо играл сыновьями, аки фигурками на тавлее!). В одиннадцать лет отец женил Ярослава на маленькой половецкой хатуни, внучке хана Кончака — тогда это было ему на руку; степняки чтили родство и помогали русским свойственникам против князей-недругов. Половецкая девочка язык выучила без труда, но то, что мило сердцу, называла по-своему: ласточку — карлы-гаш, а молитву кончала непонятно: «тенгри аминь!» «Тенгри» по-половецки «небо». Верила, что, когда умрет, не в землю ляжет, а поднимется к ночным звездам...
Ярослав уже в ранней юности был крут и запальчив. Видом угловат, но на коне сидел ловко; плечами широк, в поясе тонок. Часто вспыхивал от внезапной злобы, с бранью хватался за меч. Лучшие годы провел в седле, разъезжая по Руси. То защищался, то нападал. Ходил под Колывань карать немцев и эстов за набеги; гнался за литвою до Усвята, отнял добычу и вернулся с нею под праздничный звон в Новгород; воевал на озерных берегах финской еми; громил волжских булгар.
Но любовь — странная птица: она готова присесть и на колючий куст. Всеволоду понадобился временный союз с Мстиславом Удалым, седогривым храбрецом, легко кочующим из княжества в княжество. Восемнадцатилетний вдовец Ярослав Всеволодич стал мужем его дочери Ростиславы.
Коротким было их счастье! Новгород — козырная карта в большой игре удельных князей — и соединил и разлучил его с Ростиславой. В Новгороде князья не держались. Одного встречали за валом, другого провожали рогатиной. А Ярослав был груб и неистов. Ссорясь с новгородцами, брал бояр-заложников в оковы, заступал ратью хлебный путь, мстя, обрекал горожан на голод.
Вершиной междоусобного спора стала битва у Липицы. Великий князь Юрий, державший сторону Ярослава, проиграл бой. После этого Мстислав Удалой навсегда отнял у Ярослава свою дочь
...Даже спустя годы светящийся ольховой чешуей терем Феодосьи Игоревны был нелюб Ярославу. Потому и не сидел подолгу в Переяславле; все помнилось, как привез сюда чернобровую Ростиславу, любительницу звериных ловов, удалую дочку удалого отца...
Рязанская же княжна Феодосья слыла незлобивой. Суждено ей было принести княжескому дому девятерых сыновей. Она от первого-то еще не опомнилась, как второй приспел. Взглянет, как качают мамки Олексашину колыбель, и привычно спешит к первенцу: свет очей Феденька на ножки поднялся! Авось и князь-отец обрадуется.
Александр рос между двумя любимчиками. Когда родился Андрей, мать и нянюшки словно бы соскучились по пеленочному младенцу. От Александра отмахивались, чего, мол, на ручки просишься, большой уже. Но когда Федора посадили в узорное седельце на собственную караковую лошадку — отец тоже велел отвести Александра подальше: зашибет малолетку копытом. Рано посетило недоумение: так что же, доросл он или мал? Обласкан семьей или нелюб ей?
Дни текли по заведенному обычаю. Отлучение от мамок и нянек произошло как веселый праздник: Александру торжественно в храме Спаса срезали несколько младенческих прядей, а потом впервые посадили в седло. Вместо нянюшки за ним ходил теперь кормилич-воспитатель. С высоты лошадиного хребта обзор словно бы расширился. Он почувствовал свою значительность: множество веселых лиц съехавшейся отовсюду родни, богатый пир — ради него!
Ярослав подарил обоим старшим сыновьям шпоры с зубчатыми колесиками — предмет зависти! У большинства в дружине были стародавние шпоры с шипом, переходившие по наследству, «викингские».
Перед стеной Переяславского кремля, за узким Трубежом, раскинулся торг, мощенный сосновыми кругляками, чтобы не месить грязь боярам да княжьим слугам, а также черным людям из окрестных слобод. На торжище воздух гудит от людской молви, от криков зазывал. Купцы похаживают вокруг липовых кадок с медом, возов с битой птицей, кулей с зерном.
Вся эта суета казалась маленькому Александру житьем обильным, беспечальным. Ранней весной, когда слобожане жгли прошлогодние присохшие стебли, а затем старательно рыхлили землю под огороды, ведя в поводу солового конька с сохой или бороной, он видел, что мужики утирают пот, жадно припадают к корчаге с квасом, но и этот труд, мнилось княжичу, был им не в тягость, а в удовольствие.
Княжий двор примыкал к городовому валу. Стены из прочно пригнанных плах, двери со скругленной притолокой, порожцы высокие. Узорная кровля бросала затейливую тень. Окна глубоко утоплены под тройным резным карнизом. Утром Александр ждал, когда откроется одно из окошечек светлой слюды и мать поманит их с Федяней. Они взбегут на галерейку, что так славно прогревается солнцем, в матушкины объятия, к ее гостинцам и сластям.
А на княжьем дворе уже стоит гомон! Обычаи были просты; даже холопы, выказывая усердие, чувствовали себя в палатах свободно, мысля их своим домом.
Распорядок дня напоминал копошение улья со снующими взад-вперед подметальщиками, истопниками и поварной челядью.
В гриднице выхода князя ждали думные бояре, верховые вестники. Возле крыльца под шатровой кровлей толпились просители, шныряли у широких ступеней ротозеи. При городских воротах заезжих людей караулили сборщики мыта. Сам князь несколько утренних часов проводил в особом покое, где выслушивал отчет дворского или обсуждал предстоящие дела с ближними думцами.
Княжичей подымали до света, умывали снегом. Учили многому, и неукоснительно: что прилично, что немочно князьям. Постигая грамоту, цифирь, получая первые представления о географии и космогонии, Александр не отличался от других мальчишек своего возраста. Главным источником знания продолжало оставаться общение людей. А этим никто не обделен на Руси...
Особым событием становились поездки княжичей во Владимир. В гости к великому князю Юрию они ехали с радостью, но без трепета, не глазея с жадностью по сторонам, а лишь со сдерживаемым любопытством рассматривая стольный город.
Александру нравились разговоры, которые вели между собою отец и дядя. Каких бы вещей они ни касались, во всем проступали деловитость и обстоятельный расчет. Если даже князьями обсуждался военный поход, то и он ставился в зависимость от видов на урожай, от примет — глубок ли снег, рано ли станут подо льдом реки?.. Мальчик стремился вникнуть в сокровенный смысл их речей: ведь и он станет князем, и ему предстоит вершить дела.
Наступает момент, когда ребенок осознает, что с неизбежным необходимо смириться. И тот, кто встретит горькую неожиданность мужественно, уже переступил порог ранней взрослости. Для Александра рубеж возник рано, семи лет, когда его и брата Федора отец отвез в Новгород.
Неотвязный вопрос отрочества «для чего я живу» был решен помимо Александра. Он — князь, его удел быть легким на ногу, тяжелым на удар. Знать толк в воинском снаряжении, равно как и в написаниях летописцев, чтобы блюсти державную выгоду.
Они приехали в Новгород в декабре 1228 года. Но Ярослав Всеволодич уже через две недели рассорился с Псковом, который заключил за его спиной отдельный договор с Ригой. Новгород взял сторону псковичей и потребовал, чтобы переяславская рать отошла восвояси. В гневе и досаде Ярослав покинул город, оставив сыновей-наместников на руках боярина-воспитателя Федора Даниловича и дядьки именем Яким.
Яким был человек добрый. Он часто и шумно сердился, но в его обидах было что-то детское: они вспыхивали и погасали внезапно. Мальчики, дразня его, в то же время жалели и потому знали меру проказам.
Зато главный наставник боярин Федор Данилович никогда не раздражался, но — дети были уверены — и не любил их. Если его требование не выполнялось, он просто смотрел в упор. Зрачки его заметно холодели, пока не превращались в колючий лед. И дети пугались. Злая нечистая сила, все эти оборотни, лешие, почерпнутые из пуганья мамушек, представлялись им тогда в лице боярина.
Но много позднее, когда после внезапной кончины брата Александр остался в Новгороде один, добрый дядька Яким попросился у князя-отца обратно в Переяславль на собственную усадьбу и расстался с питомцем как-то незаметно, торопливо приложившись к плечику. А строгий боярин и далее находился при Александре, уже не как наставник, а как советчик, и не по приказу, а из чувства долга и приязни.
Суровое воспитание второго Ярославича ничем бы не отличалось от воспитания его отца, если бы не проходило в таком ни с чем не сравнимом государственном образовании, каким был Великий Новгород, вмещавший в себя многие крайности. Жизнеспособность города заключалась в том, что хоть на вече кипели раздоры и страсти, но перед остальным миром он выступал монолитно.
Не всегда упомнят, когда вдалбливаются азы, буки, веди, глаголы, — просто ребенок начинает читать. Так и в характере Александра незаметно образовалась смесь суздальской рассудительности с новгородским лукавством, с умением быстро проникнуть в суть момента.
Тоска по Переяславлю, приезды отца, редкие свидания с матерью навсегда остались в памяти яркими пятнами. Двигаясь верхом бок о бок с отцом по мощенным дубовыми плахами улицам — их сопровождал особый щелкающий цокот, будто кололи орехи, — Александр ощущал блаженство и пылкую готовность разделить отцовы труды, подставить свое плечо под его заботы.
Однако, немного подросши, он не мог уже не видеть, что крутой нрав Ярослава отталкивает горожан. Бойкое население лишь глумилось, когда княжеские стражники, остервенясь, искали на дне купеческих лодий припрятанный янтарь и горностаев. Новгородичи привыкли к беспошлинным товарам.
Новгород был во всем отличен от Переяславля. Не князь, а вече, скликаемое бирючами, утверждало здесь налоги, объявляло войну или мир. На помост — иначе, степень, — важно всходили вятшие люди, посадник, тысяцкий, сотские, кончанские старосты и налагали на грамоту восемь печатей. Вечевой дьяк прятал ее в особый ларь.
Бывало, что собирались два вече — на Ярославовом дворище и у собора святой Софии. Приняв разные решения, сходились на мосту через Волхов, дрались на кулачках, устанавливая правоту.
Владения Новгорода, его «пятины», протянулись на недели пути, надежнее чем копьями, охраняемые болотами и лесами. Но прожить без князя, без сильных полков город не мог: ни оборониться, ни прокормиться. Купцы, что вели торг с Владимиром, тянули за суздальских князей; другим выгоднее было держаться за Смоленск и Чернигов.
Еще на подъезде к Новгороду маленькому Александру явственно почуялся едкий дым от смоления многих лодий на Волховском вымоле. Новгород соединял Варяжское море с холмами Валдая, где близко сходились истоки Волги, Днепра и Западной Двины. Ветрила несли новгородские корабли в Колывань (Таллин) с каменными башнями на горе, к пристаням немецкого города Любека, пивные таверны которого теснились у самой воды, к крутому острову Готланд с косяками тюленей, спящих на прибрежных валунах.
Десять лет изо дня в день была перед глазами Александра жизнь реки: Волхов не оставался праздным даже осенней ночью. В густой тьме проплывали парусные лодьи и рыбацкие челны на веслах, освещаемые смоляными факелами. Шаткие огни перепрыгивали с волны на волну. Радостно знобящий, фантастический вид!
Прежние хозяева не успевали обжить стен в княжеских палатах на Городище: то в молодечных горницах свистел ветер в щелях, то текла кровля. Теперь все обновилось; дворский пуще грома небесного боялся князя Ярослава! Но как ни содержался добротно и обильно княжеский дом, Александра невольно поражали роскошество и благолепие владычиных палат в кремле. Княжичей привозили туда еженедельно для наставлений. Блистали полы из наборного дерева, качались лампады на золотых цепках; окна были широки, а слюда в них чище воды.
В этих палатах недавно водворился хозяином архиепископ Спиридон. Он обживал их, едва сдерживая прыть бодрой походки, хлопоча и усердствуя. То, что именно его имя вынулось по жребию, никого не обмануло: за него стоял посадник.
К молодым Ярославичам Спиридон благоволил.
— Учитесь, отроки, припадайте к книгам, как пчелы собирают сладость цветов, — приговаривал, вглядываясь оценивающе в обоих.
Но едва за ним затворялась дверь, как Федор передразнивал :
— Совокупляйте разум и сладость словесную, наполняйте ими душу, аки в меха воду морскую. Где он морскую воду-то выискал? Разве что Ильмень от распоротых кулей, что везут из сольниц Старой Руссы, солон станет?
Александр прыскал, но тотчас возражал: грешно скоморошничать, на владыке ангельский чин.
— Может, и ты в святые метишь? — гундосил Федор, и оба катались по ковру, хохоча, пока подоспевший дядька не разнимал их.
Часты были в их детстве звериные ловы. Народ сбегался поглазеть на выезд выжлятников со сворой гончих, ловчих с рогатинами, сокольников с кречетами, бившими с лету гоголей, зайцев и тетеревов.
В прибрежных зарослях заливались дрозды; плескался Волхов, синий на заре; вот-вот готовился вспыхнуть первый луч солнца, приподымаясь над гущей лесов. Рано разбуженные княжичи ежились от холодка, покачиваясь на высоких седлах. День перед ними едва приоткрывался. Братьям хотелось от избытка сил пришпорить, но они сызмала были обучены прежде думать о коне, блюсти его, не себя тешить. Шагом миновав прибрежный песок с илом, лишь на лесной просеке пускали лошадей вскачь. К середине дня оба с ног валились от усталости и голода. Дядька почти насильно оттаскивал их от костра, где на вертеле шипела оленятина для загонщиков.
— Сия пища для вас негожа, — возглашал.
— Почему так? — надувался обидой строптивец Федор.
— Летом олени поедают змей, по свидетельству византийца Сифа, и их мясо выделяет дурные соки.
— Федяня, — шептал с сомнением Александр, — чудно это. Взрежем олений потрох, посмотрим, есть там змеиная кожа аль нет?
— А что? — загорался старший. — Давай.
После пристойной трапезы в княжеском дворце дядька усаживал их на низкие стульцы, обитые сукном, читал вирши пиита Романа Сладкопевца:
Не видел я в жизни бесскорбного.
Ибо жизни превратно кружение...
Бездетный терзаем печалями,
Многодетный снедаем заботами.
Александр слушал вполуха, но Федор, за которого отец уже сговаривал черниговскую княжну, впадал в невольную задумчивость.
Жарким днем на занозистом полу играли солнечные пятнышки от оконницы. Александр не осмеливался вытереть испарину со лба: княжичу подобает сидеть смирно, а соленый пот приличен простолюдину. Под мерное звучание строф он уносился детской мечтой в Переяславль. Клещино озеро в его памяти голубело, как цветок, тогда как Ильмень под ветрами всегда сер.
Но отец, наезжая в Новгород, не спрашивал сына, нравится ли ему тут, не скучает ли он? Брови князя Ярослава никогда не разглаживались; погруженный в государственные заботы, он требовал, чтобы сыновья разделяли их.
Александр робел отца и изо всех сил старался казаться умнее своих лет. А Федор вовсе не думал ни о чем подобном, упрямился и куролесил сколько ему вздумается. И однако взгляд старого князя чаще останавливался на нем; говоря с обоими, он обращался к старшему.
Братья сызмала были привязаны друг к другу, разница в один год не мешала им. Тем больнее становилось Александру неравенство в глазах отца. Однажды он набрался смелости и спросил: раз княжить в Новгороде надлежит по обычаю старшему, зачем же здесь жить и ему?
Взгляд отца не выразил удивления. Но стал неодобрителен.
— Рыбу ловить в Клещине озере ты уже умеешь. А княжеской науке нигде, как в Новгороде, не научишься. Пусть новгородичи привыкнут к тебе, пусть полюбят. Меня они и с юна не любили.
Ярослав Всеволодич закусил губу, не то пожалев о вырвавшихся словах, не то вновь ощутив давнюю обиду. Сын потупился.
— Ступай, — махнул рукою отец. И задумчиво добавил ему в спину: — Я тоже не старший сын.
— Дед ваш Всеволод был и удачлив и рачителен, — поучал дядька. — Полки его пленяли половцев в таком множестве, что полонянку отдавали за ногату, а пленного раба за резану.
И тотчас требовал, чтобы княжичи сосчитали, во сколько раз цена пленных была ниже нынешней, коль ныне за увод раба отдашь пять гривен, а рабы шесть? Оба прилежно считали: гривна равна двадцати ногатам либо пятидесяти резанам. Отсюда раб был дешевле в двести пятьдесят раз, а раба в сто двадцать! Приметливый Александр вспоминал, что на торгу ногата — цена поросенку, а за резану в обжорном ряду получишь лишь кусок стюдню либо малую рыбку на масляном блине. (Князь-отец не велел держать детей в терему, отгораживать от жизни.)
Иногда ночью Яким выводил сонных княжичей под звездный купол. Указывал на Орион.
— Пояс его суть три царя, — журчал монотонный голос. — В библии он назван также звездами Кесиль, что есть «непостоянство», ибо с их появлением начинается осенняя погода.
Александр молчал. От мамушек он слышал, что эта линия звезд называется иначе — Девичьими зорями. Будто жили три сестры-нелюдимки, женихам отказывали, за это им и досталось вечное девство: заря, которой никогда не суждено дождаться солнца.
— Коромысло это, — зевая, бормотал Федор. Его тянуло домой, в постель.
Утром Городище овевалось бодрым речным дыханием: его обтекали оборотные протоки Волховец и Жилотуг, выходящие из Волхова и впадающие в него же.
Александр в детстве все раздумывал о Жилотуге, княжиче, который будто бы утонул здесь во времена оны.
— А ежели я утопну, будет у меня своя речка? — спрашивал у Якима.
Тот дивился странному обороту мыслей дитяти. Затрудняясь ответить сам, донес о том старшему воспитателю. Боярин тотчас пришел. Княжичи забавлялись, катая по полу цветные кубари. Посмотрев молча в дверях на игру, боярин отдал поклон, впервые вглядываясь не в одного Федора — рослого, кудрявого, с полыхающим румянцем, — а и в младшего братца. Беседу повел обиняком.
— Не смертью утверждается слава человека, но делами его, — важно сказал. — И ежели ты, княжич Олекса, спрашивал, за что названа протока именем Жилотуга, сына твоего пращура Словена, то узнай: утонул он, спасая сестру. Протока названа по доброму деянию.
Федор пробормотал, что нечего девчонке соваться в воду, не зная броду, но Александр, до глубины души пораженный рассказом, спросил, как звали Жилотугову сестру? Боярин не смутился, хотя историю эту самолично придумал для пользы воспитания. Кратко ответил, что Ильмерь. По ней названо Ильменское озеро.
Но от следующего вопроса — уже через несколько лет — боярин не отмахнулся выдумкою.
— Ежели славяне, прежде платившие варягам дань, изгнали их и освободились, зачем же снова было звать владеть собою, как речет летопись? И какое дело языкам иным, мери и веси, до русских князей, что и они звали тех варягов?
Федор Данилович скинул куний опашень, уселся на лавку. На столе лежала книга, написанная на пергаменте. Он задумчиво полистал ее. Ответ начал с вопроса. Не кажется ли им, Ярославичам, странным: племена меря и весь — чуждого языка, а города их имеют названия русские? Ведь города как срублены, так и стоят одноименно. Боярин пытливо поглядел на мальчиков. У обоих лица были заинтересованные, живые.
— А это значит, что хоть земля издревле называлась весью и мерей, но славян на ней жило больше, города ставили они. И княжили русские князья, а не мерянские.
— Куда русич придет, там его земля! — пылко воскликнул Федор.
Боярин слегка усмехнулся тонкими губами.
— На все божья воля, княжич. Не одна Русь живет под солнцем. Слыхал про славный город Тмутаракань? Далек он был и отпал от Киева, будто усохший лист, ибо сильны колосья лишь в снопу. Другой пример. Живет бок о бок с Новгородом, в повиновении ему, Ижора, но управляется сама собою, как племя иного корня. Так будет до тех времен, пока союз Руси с Ижорой не упрочится и не станем единой кровью.
— Для Руси в том выгода, а Ижоре? — спросил младший княжич, морща лоб.
И опять боярин подивился про себя быстроте его ума. Ответил степенно:
— Был бы свет мирен, каждый язык держался бы своих пределов. Но Ижору теснят немецкие пришлецы. А за русским щитом она ухоронится. Немцы да свей и ныне тщатся протянуть железную перчатку к новгородским пятинам.
То уж ваша забота, — закончил боярин, снова позабыв об Александре и останавливая взгляд на Федоре, будущем князе. — Для того и призваны были ваши пращуры, чтобы охранить Русь от посягательств.
Угрюмый заносчивый черниговский князь Михаил с натугой согласился решить давний спор с Ярославом из-за Новгорода браком детей.
Ефросинью Черниговскую привезли с запозданием. Весна стояла затяжная, ехали возы с поклажей, торили дорогу в мокрых лесах с едва сошедшим снегом. Да и сам Федор вернулся лишь незадолго из мордовского похода. Рубился с неприятелем, управлялся с конем уже наравне со взрослыми.
Ради обычая и чести княжну со всею родней принял на постой новгородский посадник. Жених видел ее до венчания лишь раз: на пиру в Рюриковом городище.
Все те роскошные блюда в жемчужных ободках, гладкие золоченые чары с надписью «кто из нее пье тому на здоровье», серебряные черпальники и турьи рога, которыми братья в детстве любовались, проникнув украдкой в верхнюю залу, теперь были щедро выставлены на парадном столе.
Федор поднес невесте янтарное ожерелье. Девушка приняла не тупясь. Видно, что она была у себя в семье балованным чадом. Взглянула, словно силой померилась. А бравый Федор вдруг залился румянцем, губы его сами собою простодушно раскрылись.
Михаил Черниговский смотрел исподлобья, ревнуя дочь к будущей родне. Смирял себя, понимая выгоду союза, хотя к смирению не привык. Глаза у него уходили под брови, скулы и челюсти бугрились.
Когда бражничанье пошло вовсю, а шум голосов стал перехлестывать и звон гуслей и басовую струну переладца-гудка, младших вывели из-за стола. Федору позволили взять невесту за руку, он повел ее в сад под присмотром мамушек. Александр тоже шел, отступя шага на два. Княжна начала разговор первой. Испытывала жениха, ввернув то греческую фразу из святых отцов, то сказав что-то по-половецки: южная Русь жила с кипчаками тесно, двуязычно. Федор игру подхватил. Не посрамил учителей.
Они шли вначале чинно, едва соприкоснувшись пальцами, но понемногу освоились, весело побежали по дорожкам. Мамушки, перемигнувшись, поотстали. Лишь Александр держался наравне — так ему было любопытно! Ефросинья, которую в семье звали Добродея, Добродеюшка, все больше нравилась ему. Свадьбу должны были играть через три дня, и он уже самолюбиво жалел, что то не его свадьба. «Во всем свете не сыскать такой озорной да веселой!» — думалось ему.
Но венчальная икона с изображением Иакима и Анны оказалась ненужной.
В день свадьбы, когда дружки возле опочивальни будили жениха шутливой песенкой про «жену злообразну, ротасту, челюстасту», им никто не отозвался. Федор лежал в постели мертв.
Его кончина осталась мрачной загадкой. Шептали то про царапину мордовской стрелой с медленным лесным ядом, то про злое колдовство. Отчаяние княгини-матери не знало предела!
Заплаканный Александр шептал над гробом: «Увы мне! Дорогой брат и друг, уже не видать мне более твоего лица, не слыхать твоих речей...»
Едва осталось позади семейное несчастье, как спустя четыре года грянуло всенародное: разорение Ордою Рязани и иных русских городов. А 4 марта 1238 года битва великого князя Юрия при реке Сити, где полегли русские полки. Пока Юрий Всеволодич, по недомыслию не захотевший помочь Рязани, теперь сам метался в поисках рати, оставив столицу, татары подошли к ней вплотную. Напротив Золотых ворот, глаз в глаз, метательная машина плевалась каменными ядрами. Одни попадали в белый камень воротной арки, отбивая осколки, иным случалось угодить в створы, и тогда раздавался густой медный звон, слышимый даже в гаме приступа. С зубчатого верха владимирцы швыряли вниз чем ни попадя: бревнами, камнями, лили смолу. По снежным оскользающим склонам татары упрямо волокли осадные лестницы. Уже в проломе стены стали видны островерхие крыши, извивы владимирских улиц... Стрелы летели сверху и снизу. Цветные халаты густо пятнали снег, лисьи околыши шапок горели язычками пламени, полосатые шатры выросли в одночасье, подобно поганым грибам. Все вокруг было истоптано, поругано, невыносимо, угрозно... Спас Ярое око царил над Русью!
Узнав о смерти сыновей, братьев, племянников, о разорении Владимира, где его жена заживо сгорела, запершись в храме с дочерьми и внуками, князь Юрий воскликнул: «Рад умереть и я. На что мне жизнь?» Израненного Василька Константиновича, племянника великого князя, татары было пощадили, но молодой ростовский князь гордо отверг посулы. «О, глухое царство!» — назвал он их, принимая гибель.
Татары двигались к Новгороду. Лишь за сто верст, у Игнача креста, повернули вспять: начиналась распутица, домоседная пора. Колесные спицы вязли в рыхлых сугробах, под полозьями и копытами снег шлепал водой — ни пройти, ни проехать.
— Точно в Ноевом ковчеге выплыл из глубины огненной, — воскликнул потрясенный Ярослав Всеволодич. Нрав его переменился, отошла кичливость. Сломив гордость, первым из уцелевших князей поехал в Орду. Вернувшись от Батыя, с ярлыком на великое княжение, тотчас отправил младшего сына Константина послом в далекий Каракорум, к великому кагану монгол.
А Александр стал новгородским князем. Обряд «получения стола» был соблюден, хотя по тяжелым временам без пышности. Князь стоял в храме, владыка возложил руки на его голову, новгородцы принесли присягу: «Ты наш князь!» Александр жаловал приближенных в ключники, постельники, конюшие, раздавал золотые кресты, гривны. Бирючи разъезжали по улицам, звали на пир в Городище. На длинные столы обильно подавались мед, мясо, овощ.
Благословляя сына, Ярослав возгласил всенародно:
— Крест будет твоим помощником, а меч твоею грозою!
Наедине с Александром сказал иначе:
— Должно пережить все. Не миновать ни одной скорби человеческой. Выйти, как из реки огненной, опаленным, но не сгоревшим.
Теперь он неусыпно заботился об Александре, как о старшем среди сыновей. Через два года, отбивая от Литвы Смоленск, высмотрел в соседнем Витебске невесту для него.
Родственные связи князей имели в основе выгоду. Юная дочь полоцкого князя Брячислава Александра привлекла внимание не красотою, а тем, что ее старшую сестру выдали за литвина Товтивила, вассала могучего Миндовга, собравшего под свою руку к середине века все литовские земли. Александра жила с родителями уже в Витебске, а в Полоцке осталась изо всей семьи лишь ее сестра. Свояк-литвин мог оказаться теперь полезным великому князю. Александру Брячиславну спешно просватали.
Ничего не зная о женихе, кроме имени, она покорно готовилась к замужеству, заранее полюбив будущую родню и будущий дом: княжеским дочерям положено разлетаться из гнезда по разным сторонам света!
Не знал ничего о невесте и девятнадцатилетний новгородский князь, когда отправлялся по приказу отца в Витебск.
Стоял апрель. Зацвела осина. Напитанная ручейковой водой почва по ночам зябла, но днем быстро отходила. В лесах во множестве вылуплялись из-под лежалых листьев грибные первенцы — сморчки.
Александр Ярославич со свитой прибыл в Витебск за полночь, а на утренней заре вышел на городской вал. Город едва просыпался. На Замковой горе он увидел чью-то легкую фигурку. Ветер обмотал деве расплетшуюся косу вокруг шеи, будто захлестнул шелковым арканом, — такой она стояла перед ним бесконечный миг... Потом руки ее взлетели кверху. Она всплеснула ладошками, ахнула, как засмеялась, резвые ноги под длинным сарафаном понесли ее вверх по дерновым ступеням к терему. «Чья она дочь?» — с перехваченным дыханием подумал Александр Ярославич. Не посадить ли эту зоревую деву впереди седла да и умчать в Новгород без чести, без выгоды, но зато с любовью?! Желание было столь сильно, что он взбежал вслед за нею по косогору, хотя желтый подол, мелькнув малым солнышком, уже скрылся у потаенной калитки. Внезапно перед ним встало увеличенное воображением лицо отца. Каждая морщина на лбу отчетливо видна, взор безжалостно-приказателен, устремлен сквозь непрочный сегодняшний день к дальным далям...
Шаг Александра сам собою замедлился. В груди у него стало холодно, но в голове прояснилось. Тяжко вздохнув, он продолжал свою раннюю прогулку по берегу Витьбы, обдумывал предстоящую встречу с будущим тестем.
Но неисповедимы пути памяти! В самые разные времена его бурной жизни суждено было воскресать краткому мигу. Видение зеленого косогора и девичьей шеи, захлестнутой косою, лукаво вскинутые ладошки — все это составляло как бы заветный клад на дне души. Александр Ярославич возвращался к мимолетному воспоминанию всякий раз, когда душевные силы были на исходе. Чтобы жить дальше, ему требовалось зачерпнуть из некоего незамутненного источника — а что может быть светлее, чище, бескорыстнее, чем несбывшаяся любовь?..
Свадебные хлопоты шли между тем своим чередом. Съезжалась родня, готовились пиры. Брачную кашу ладили дважды: в Торопце под Витебском и в Новгороде. Во время торопецкого веселья Александр Ярославич и Товтивил перекинулись несколькими словами, полными значения. С кем быть Литве? Литвины ненавидели рыцарей. Не значит ли это, что друзей им надобно искать по эту сторону рубежа, на Руси? (Прошло двадцать лет, пока удалось заключить такой союз.)
Нравом Александр Ярославич был затаенно пылок. Его серые глаза часто темнели до черноты. Переменчивый в движениях, в игре ума, он — странным образом! — производил впечатление прежде всего устойчивости. Все его существо излучало энергию. С разворотистыми плечами и тяжелыми ладонями, с могучей выпуклой грудью, на которую не годился ни один чужой доспех, но лишь кольчуга, собранная по его собственной мерке, кольцо к кольцу, — Александр Ярославич тем не менее не был высок ростом. Его нареченная Брячиславна в островерхой девичьей «коруне» едва ли не возвышалась над ним.
Это заметила при венчании свекровь, шепнула молодой княгине, и та носила отныне лишь низкие жемчужные очелья да шапочки с приплюснутым верхом. Приметил ли ее понятливость самолюбивый Александр Ярославич сразу? Или лишь с годами научился ценить жену? Как бы то ни было, супружество их потекло ровно.
Кидаясь во всякий новый день, как на острие копья, с отвагой и хитростью, князь был спокоен за свой дом, находя в жене неизменную преданность.
Княгиня Феодосья Игоревна подарила невестке нательный крестик из бадахшанского лазурита — для благополучных родов. В год Невской битвы на свет появился их первенец Василий...
В конце апреля 1242 года к Ижорянскому посаду на крутобоком коньке, не торопя его, но и не давая поблажки, двигался одинокий всадник. На нем был походный кафтан ниже колен и островерхая шапка-новгородка. Временами он усмехался либо хмурился в лад своим мыслям. Из-под копыт в нешумной световой реке, как солнечные семена, сеялись брызги...
С тех пор как Онфим впервые взмахнул мечом, отбитым у шведа, прошло два года. В памяти это время подобно полету стрелы, а на самом деле в нем было много и труда и пота. Не отходя ни на шаг от Александра Ярославича, княжеский стремянной торжествовал, когда после двукратного приезда в Переяславль владыки Спиридона Александр наконец сказал сурово:
— Ворочусь, но пусть встреча ждет меня по-стародавнему за три дня пути, а город, кроме стара и млада, выходит за один день. Тогда и я дам пир для новгородцев и прикажу звонить на вече.
В самом Новгороде шло бурленье. Знатные вечники говорили одно, а новгородичи, подступавшие к площади, подобно вздувшемуся Волхову, не слыша и не слушая их, кричали за Александра. Толпа побеждала: вместе с Ярославичем новгородцы воевали, многих он знал по имени и в лицо.
Счастливая особенность натуры князя была в том, что его память не хранила обид. Они не точили ему душу. Возвратившись в Новгород, он словно разметал застойный воздух. Воеводы, сотники, ополченцы, конные и пешие — все становилось на свои места, принимало осмысленную стройность...
Сборная рать из новгородцев, ладожан, Ижоры и карелы была не слишком велика. Правда, из Владимира шел на подмогу с полками брат Андрей. Но ждать — время терять. Александр Ярославич задумался: куда направить немедленный удар? Немцы укрепились в трех местах: на северо-западе от Новгорода в погосте Копорье, превращенном ими в крепость; на западе в городе Юрьеве, на юго-западе во Пскове. Пойти на Юрьев опасно, могут отрезать с тыла. Лучше поначалу вытеснить врага из русских земель. Копорье или Псков? Псков стоит почти на рубеже ливонских владений; подмога рыцарям придет быстро. Копорье в стороне, это Вотская пятина Новгорода.
Приняв решение, он уже не медлил. Но двигался сторожко: повсюду рыскали немецкие дозоры.
Сощурившись, Александр Ярославич смотрел на снежную просеку. Лунные полосы ложились поперек вперемежку с тенями стволов. По дороге что-то двигалось. Но вот дивно: фигура становилась явственна лишь в тени. Попадая на освещенное место, она словно растворялась. Подошел пешец в полушубке из белых овчин, в белых же валяных сапогах и заячьем малахае.
— Вот что, — сказал князь. — Собрать доброхотов, одеть в белую овчину, и пусть подползают к немцам, не хоронясь за кусты. На ровное место немцы меньше посмотрят.
— Дозволь мне! — вызвался Онфим.
— Похоробствовать хочешь? Добро. Бери пешцев под начало. Дозоры снимать без шуму.
Копорье взяли с налету. Среди пленных тевтонов князь приметил одного, не то чтобы старее годами — рыцари редко доживали до тридцати: и чужая и своя жизнь держалась у них на острие меча, — но надменнее видом. Взмахнул рукою, чтобы подвели поближе. Прежде чем заговорить, долго вглядывался.
Вот оно, голодное, алчное рыцарство, которое, будто саранча, накинулось на Константинополь и Ближний Восток, а ныне роем, тучей готово уничтожить Русь! Но берег по ту сторону Среднего моря им знаком. Римлянами еще в пустынях дороги мощены! А сумрачные еловые леса, а бескрайность снегов — нет, это не для рыцарей. Пространства у нас немереные. Ливонские замки всего лишь заноза в боку.
Тевтон высокомерно возразил, что покорение Ливонии подобно забиванию свай в рыхлую почву; туземцы должны освободить эту землю для крепкой крови.
Несколько секунд оба бешено смотрели друг на друга, не отводя глаз. Зрачок у немца словно перерезало мгновенной чертой: вымученное упрямство потеснил страх. Как ни мимолетно было это выражение, Александр схватил его. И пленный знал, что оно схвачено.
— Рыторей пешими гнать в Новгород, — отрывисто произнес князь. — Переметчиков-вожан, что льстиво служили им, на веревку!
Ранее не видывал Онфим своего господина в таком гневе. Обычно вспыльчивость князя была быстротечна. Ныне гнев как бы окаменел. И когда уже с полками брата Андрея он, двинувшись в землю эстов, свернул вдруг на боковой путь к Пскову — так внезапно, что молва отстала от скорого хода, а город, окруженный за одну ночь, словно из-под земли выросшим лесом копий и рогатин, был взят приступом — и здесь показал Александр тяжесть своей руки, без милосердия предавая казни изменников вместе с посадником Твердилой. Исстрадавшиеся псковитяне благословляли имя освободителя, клялись привечать в своих стенах даже отдаленнейших потомков его...
Уходя из Пскова на Юрьев, Александр Ярославич обещал вскоре воротиться. Суровый Псков, бревенчатой грудью стойко встречавший и литовские стрелы, и немецкие копья, вошел ему в сердце. Он двинулся к берегам Наровы, намереваясь именно там установить прочный рубеж, долговременную защиту.
С отрядом воеводы Домаша, который углубился в земли Ордена, собирая продовольствие, вновь отпросился стремянной князя. Онфима влекли боевые опасности. Испытать свою находчивость пришлось ему у деревни Моосте, когда русские конники неожиданно натолкнулись на железный кулак главных орденских сил. Почти весь отряд погиб в неравной схватке. Пробиваясь с небольшой горсткой, Онфим успел наметанным глазом определить численность врага. Заметил он и штандарт вице-магистра фон Вельвена.
— Так против меня старый знакомец рыцарь Андреас?! — воскликнул в грозном веселье Александр Ярославич.
Двадцатитысячное русское войско с поспешностью, но в порядке стало отходить. Дни стояли солнечные, с морозцем. Янтарным блюдом лежал золоченый снег на озерах Псковском и Чудском. Их соединяло водяное горло, прозванное за неширокость Узменью. Безмолвствовали берега; летние птахи улетели далече, зимние притаились. Кони брели неохотно, вскидывая копытами неулежавшийся со вчерашней метелицы ледяной пух.
Рыбари указали Александру Ярославичу места, где лед крепок, — мелководье Узмени промерзало до дна, — а где рыхл, потому что подмывается теплыми течениями у мыса Сиговицы. Князь неутомимо обрыскивал все озерные протоки, устья речек с высоким сухим камышом, лесистый берег Узмени, где конь его уходил в снег по брюхо, уступы мысов, могущие служить укрытием. Спустить под лед хоть часть конницы в тяжелых железных доспехах было заманчиво. Это подсказал ему опыт отца: восемь лет назад тот тоже топил рыцарей на реке Эмайыге. Но мало заманить рыцарей на лед, заставить сгрудиться. Построение орденских сил клином пробивало самую крепкую оборону. А если клин сомнет сердцевину русских полков «чело», битва будет проиграна. До сих пор Александр Ярославич не отступал от традиционного строя: «чело» было самой боеспособной частью войска, боковые «крылы» лишь поддерживали его. Но сейчас старая тактика решительно не годилась! Острое время требовало безошибочных решений. Едва рыбари подвели князя к Вороньему камню, сказав в простоте, что, мол, батюшка Воронь-камень хоть цельное войско до поры укроет, как мозг пронзило сложившееся решение. Все переиначить! Сильными сделать крылья, увести их в засаду. «Чело» поставить развернутым строем, как ловушку. Необыкновенно важным становился выбор места. Клин должен завязнуть именно на Узмени, чтобы немцы не могли податься никуда, кроме гибельного льда Сеговицы, либо попятно бежать к Соболическому берегу («Окуньков там мелких ловим, соболью прозванных», — пояснили советчики-рыбари).
...Нынче, спустя несколько недель, на неторопливом пути к Ижоре Онфиму вновь и вновь вспоминалось, как на ледовом поле каждый, кто даже издали замечал устремленную вперед фигуру князя, чувствовал на себе словно тугое биение воздуха. Вице-магистр фон Вельвен сознавался потом, что, продвигаясь и сминая поначалу передовые ряды русских, он физически ощущал, как нечто подстерегает его. Что? Где? Он не знал. Но чужая воля сторожила неотступно. Она кралась по следам его мыслей, угадывая их любой поворот. Когда из-за укрытия Вороньего камня вырвалась свежая конница, вице-магистр почти не удивился. «Помилуй нас бог. Я в нем не ошибся», — пробормотал он сквозь зубы. Спустя много лет он утверждал, что рыцари были очарованы: сам-де видел, как из-под разлома льдин высовывались мохнатые лапы и утягивали под воду коней вместе с всадниками...
Онфим усмехнулся про себя. Будет им в памяти то побоище, субботний день пятого апреля! И треск от ломления копий, и звон от сеченья мечного. На кровавом снегу валялись орденские штандарты, а суздальский золотой лев стоял высоко, крепко. Четыреста рыцарей пало, пятьдесят пешими прибрели в обиженный ими Псков.
При общем ликовании Онфим улучил час, отпросился у князя проведать свою суженую. Вез дочери Пелгусия, как посулил, бирюзовый перстень, то и дело щупая за пазухой: не обронил ли? Кругом стояла тишина, безлюдие. Свет полной луны отражался белой мглой. Нева была подобна тусклому олову.
Каково же было его смятение, когда заря осветила разоренный посад! Хижины сожжены, изгороди повалены. Чей набег пережили Ижоряне? В растерянности бродил он между погасшими головнями, пока не натолкнулся на Ижорянского мальчика. Тот диковато выглядывал из-за обломков.
— Где Пелгусий? Где дочь его Олка? Что у вас стряслось?
Мальчик не понимал. Лишь имя Олки вызвало слабую улыбку на изможденном лице. «Значит, жива», — обрадовано подумал Онфим. Он догадывался, что жители укрылись в лесу. Но как отыскать их? Мальчик не знал или не хотел отвести. Ни угрозы, ни посулы не могли уломать его. Так несколько дней провели они вдвоем на пепелище, пока у Онфима не вышел срок. Пускаясь в обратный путь, он оставил мальчику часть своего съестного припаса и передал перстенек, завязанный в холстину.
— Для Олки, — твердил он.
Мальчик понял. Он долго глядел вслед Онфиму, а когда тот скрылся, стремглав бросился в еловую чащу.
В 1245 году почти одновременно из Сарая тронулись в Каракорум — ставку великих каганов, — владимирский князь Ярослав с братом и папский посол Джиовани Карпини. Путь был далек и труден: за половецкими степями начиналась безводная пустыня. И хотя русский обоз был велик — везли даже гвозди для подков, — несколько путников умерли от жажды. Карпини наткнулся на их кости в киргизских песках.
Всю дорогу великий князь был сумрачен, тревожен, а его брат Святослав Всеволодич и вовсе повержен в ужас: Батыем был казнен Михаил Черниговский. Раздавлен двумя дубовыми плахами. В отказе пройти между огнями ордынцы усмотрели дерзкий вызов. И ответили немедленной жестокостью.
Очищение огнем и ритуальный поклон тени Чингисхана — условия одинаковые для всех, — никому не зазорные в понимании татар. С трудом удерживаясь, чтобы не проткнуть спину даже согбенного, распростертого в пыли, что должны были ощутить свирепые татары при виде выпрямившегося во весь свой богатырский рост — и все-таки трагически беззащитного перед ними — черниговского князя? Венец мученичества стал ему желаннее свободы и жизни: он погиб героем.
Сколько раз бессонно размышлял об Орде Александр! О чем еще мог пещься он, тоже стиснутый двумя плахами Востока и Запада?! Имя Михаила Черниговского пребывало в ореоле скорбного почитания. И все же... Правильно ли поступил он, в одиночку восстав против Орды? Прекрасна или безумна была его дочь Ефросинья, невеста Федора, когда, следуя порыву, навсегда затворилась в келье? Перед собою они были правы. А перед Русью? Оправдывает ли внутреннее веление любой поступок? Ах, разве не хотелось и ему, старшему из Ярославичей, достойно сложить голову в честной брани с татарами, смыв тем пятно с имени отца, который уклонился некогда от битвы на реке Сити! Никто не говорил этого вслух, но темная молва витала над сыновьями Ярослава. Не потому ли так безрассуден стал впоследствии Андрей в своих незрелых замыслах? Не оттого ли готов был ринуться на кого угодно с поднятым мечом Михаил Хоробрит? Александру это заказано. Русь, как лодья, шла по смертельно опасному плаву, требуя от него не геройской гибели, но поворотливости кормчего.
Мнения отца он уже никогда не узнал... Тело с пятнами от тайного яда было привезено из Каракорума в забитом гробу. Шептали, что на пиру ханша Туракина поднесла князю отравленную чашу.
Весть о кончине отца, который бывал и черств и мало внимателен к сыну, вызвала неожиданный для него самого взрыв горя. Слыша обрядовый плач княгини и ближних боярынь, он еле сдерживал себя, чтобы не зарыдать им в лад.
Отчаянное состояние, когда гортань отказывалась разжиматься для глотка воды, кончилось в одночасье. После глубокого сна Александр встал освобожденным. На смену явились запоздалые угрызения, что так мало, бесконечно мало он говорил со своим отцом. А ведь тот был человеком, проницающим глубь событий!
Смерть отца положила конец ученичеству. Сыновья ощутили независимость, силу, которую не перед кем стало смирять.
Первоначально за ярлыком на великое княжение ринулись дядя Святослав и брат Андрей. Батый не захотел нарушать лествицу — древний порядок наследования. Он отдал ярлык Святославу и ждал утверждения его великим каганом.
Оставаясь в стороне, в Новгороде, Александр думал о своих близких.
Дядя Святослав выступал с важностью, говорил густым басом, с расстановкой. Но это производило впечатление лишь в первые минуты. За всю жизнь он ни на вершок не приподнялся над заботой о себе самом. Сжигаемый тщеславием в борьбе с племянниками, он испил в Орде до дна чашу пресмыкательства. Однако, несмотря на непрозорливость и обидчивость, он не был вовсе бездарен. В нем билась художественная жилка. Ему любо было сидеть на крыльце, беседовать с мастером Бокуном, следить, как бережно вытачивал он на белых плитах Георгиевского собора то пышные древеса, символ вечной жизни, то поверженных драконов язычества... Бокун был умел, сведущ и истово кланялся, проникаясь в замысел князя: изобразить резьбою, будто собрал князь Святослав под свою руку и зверей, и птиц, и всю Русь. Святослав Всеволодич упивался этими мечтами!.. О нем можно было сказать виршами: «Душа моя! почему добра жаждешь, сама добра не творя?»
Второй дядя, Иван Стародубский, как был во всем послушен почившему брату, так готовился служить верной подмогой и племянникам. Все Ярославичи были удалы в битве и в ловитве, упрямы замыслами, отходчивы сердцем. В предсмертных словах отец обращался к ним так: «О возлюбленные мои! Плод чрева моего храбрый и мудрый Александр, и поспешный Андрей, и Константин удалый, и Ярослав, и милый Данило, и добротный Михаиле! Будьте величию державы русской настольницы».
Братья рознились не доблестью, а внутренней направленностью. Александр рано осознал свое призвание. Помыслы других очерчивал более узкий круг. Многое в Александре казалось им попросту блажью.
Добротный Михаил не добыл себе ни настоящей дружины, ни стола (дотла сожженную татарами Москву можно было скорее назвать теперь охотничьей стоянкой посреди дремучего бора, чем городом). К ватаге Хоробрита приставали ослушные боярские дети и бортники-шатуны: веселое братство, а не войско! Оно манило многие горячие головы. Даже Онфим, увидав Хоробрита впервые, пленился его бравым обликом, подумывая, не перейти ли от старшего брата к младшему? Но Александр был в то время обижен Новгородом, и справедливое сердце Онфима не позволило ему отступничества.
— Я не книжник, — говорил о себе Хоробрит чуть не с похвальбой. — Да и к чему мудрствовать? Люблю Русь, верен семье и готов стоять до последнего за ратных товарищей. Какое мне дело до других племен? Будут жить смирно — не трону; пойдут с мечом — стану биться.
Александр, способный спорить с Андреем до хрипоты, Михаилу почти не возражал. Михаил был прозрачен для него, будто алмаз. И так же тверд. Изо всех братьев, которые со временем неизбежно станут ему либо помощниками либо противниками, самым опасным казался Хоробрит. А ведь нравился ему больше других!
С Андреем они не раз стояли рядом, конь о конь, на поле боя. Вдвоем поехали и в Орду.
— Византийские монахи учили нас смирению, ныне к татарским ханам пойдем на выучку? — воскликнул в пути поспешный Андрей.
— Кровавого пота стоит мне это смирение! — ответил Невский, страшно поводя глазами. Но опомнился, усмехнулся, с усилием раздвигая губы. — Не смиренность, а понимание, — поправил сам себя, с досадой на обмолвку. — Если не приучишь себя думать о других народах без запальчивости, как угадать истинное место Руси между ними? Как узнать свою силу, не сравнивая ее с другой?
— Разве не в битве? — уже полувопросительно проговорил брат.
— И в битве, и в мире. Ненависть замыкает ум, понимание обмывает его.
— Так не учиться ли ты едешь у Орды? — безмерное удивление прозвучало в голосе Андрея.
Александр не то смешался, не то задумался.
— Чему они нас научат, а чему мы их, то время рассудит, — обронил нехотя, скороговоркой.
— Терпеть без сроку не по мне, брат, — отозвался Андрей.
Чем ниже спускались Ярославичи по реке, называемой в верховьях Волгой, а от середины к устью Итилем, тем более удивлялись: города или пастушьи становища перед ними? Валов не насыпают, стен не рубят. Сегодня круглая юрта стоит входом на юг, завтра — на север.
Андрей насмешничал над безалаберностью кочевого быта, но Александра поразило строжайшее следование приказам, знание татарскими воинами своего точного места в строю. Его лишь сердило, что едва приметит лицо в толпе, как оно уже сливается с другими, будто комья на пашне. Собирал свое внимание с безжалостным принуждением, старался понять. Готовился к встрече с Батыем.
Батый — сыроядец, уничтожитель народов, кочевой император, переборол жажду беспредельного движения. Дойдя до лазурной Адриатики смекнул, что завет Чингисхана пройти всю вселенную не то, чтобы неисполним, а... никчемен. Чингису мечтаемый путь рисовался в виде безграничной степи, обильной травами. Реальный мир оказался не таков. Бесплодные горы да соленая вода — к чему они монголам? Батый с большими потерями повернул обратно. Ему и до Новгорода добраться помешал как будто сущий пустяк: под мартовским солнцем рано воскресшая насекомая тварь ужалила или просто очумело залетела под веко Батыева коня. Глаз раздуло, что, бесспорно, было дурной приметой. Затем полуослепший скакун запнулся посреди болотных кочек и вывернул бабку. Пришлось спешиться, пересесть на другого. Когда мелкие напасти дошли до девяти, Батый, хвалившийся своим провидческим даром, счел эту священную цифру убедительной. Он пошептался с войлочным божком и повернул обратно. Найден был хитрый предлог отступления перед твердыней еловых лесов, обросших бледными мхами, перед ледяной мокретью болот, которые на глазах раздувались от таяния. Батый вернулся в низовья Итиля, стал отстраивать себе столицу и, подобно пауку-мизгирю, раскидывать сети на подвластные народы.
Не дойдя до заманчивого Новгорода, он тем внимательнее приглядывался к Александру. Обычай сажать малолетних княжичей по городам казался хану дальновидным. Но отец Александра, умерший Ярослав, не нравился. Приезжая в Сарай, он исполнял обряды как бы с оскаленной принужденностью. Черные зрачки пылали и сквозь потупленные веки.
Каждый шаг Ярослава был известен хану, вызывал одобрение, лишь душа к нему не лежала. Батый искал, кроме покорства, уже и сотрудничества. В противоборстве с Золотой Ордой, с обременительной властью великих каганов, оно ему скоро могло понадобиться.
Когда Ярославичей ввели к Батыю, тот сидел в глубине юрты. Нельзя было понять: сплющены его веки или узкие щелки все-таки пропускают взгляд? Источником света было тоно́ — верхняя дыра; солнечный свет падал отвесно, отодвигая хана в зыбкий полумрак. Он произнес несколько слов вполголоса; приближенный передавал их следующему по знатности. Тот доносил смысл речи толмачу. Толмач перекладывал по-русски. Немногие эти слова были спокойны, почти доброжелательны. Привезенные дары свидетельствуют, что сыновья унаследовали благой разум князя Ярослава (толмач произнес «хоняс Иру-сылау»). Батый готов простереть милостивую руку к его сыновьям. Когда они отправятся в Каракорум к великому кагану Гаюку, на возвратной дороге он хочет видеть их в силе и здоровье.
Последние слова заключали зловещий намек. Чтобы сгладить его, хан пригласил молодых князей участвовать в охоте царевича Сартака. Он выпростал руку — тотчас ему подали золоченую чашу, увезенную из кладовой венгерских королей. С проворством, показавшим степень ханской милости, кумыс поднесли и обоим Ярославичам. Затренькали струны, засвистели дудки: хан коснулся чаши губами.
Сделав первый глоток, Андрей едва подавил приступ тошноты. Взгляд старшего брата сверкнул, и Андрей осушил чашу до дна. Толмач шепнул об окончании приема. Братья поднялись и полусогбенно попятились, стараясь ненароком не споткнуться о порог. Эта примета считалась у татар столь зловещей, что неловкого убивали.
Выбравшись на вольный воздух, оба перевели дух, как после долгого бега.
— Говорят, что этот старый бурдюк Батыга уже почти не двигается, — начал было беззаботный Андрей.
И когда Александр резко оборвал его, удивился:
— Но тут ведь нет чужих?
— А чужая земля и чужое небо? Ты разве не понял Батыги? Смерть витает над нами. Заклинаю тебя, брат, памятью отца: не токмо уста, мысли замкни, а ключ утопи.
Андрей вздохнул.
— Ты старший. Я поостерегусь.
Вторая встреча с Батыем у Александра Ярославича прошла безо всякой пышности. Его вновь провели мимо двух костров, чтобы обезопасить хана от злых намерений. Вошел он не в тронный шатер, где по правую руку сидели сыновья, а по левую жены с намотанными на головах драгоценными тканями, но в юрту с более скромным убранством. Не было здесь и музыкантов. Хотя кувшин с кумысом и куски вареного мяса на блюде все так же помещались на низком столике.
Батый высоким горловым голосом сказал что-то толмачу.
— Великий как небо, восседающий выше других, хочет знать, знаком ли тебе кипчакский говор?
— Передай Великому, что первая жена моего отца была внучкой половецкого хана Кончака, — тотчас по-кипчакски ответил Александр, глядя в неподвижное лицо Батыя, заметно отекшее и покрытое красными пятнами.
— Удалитесь все, — на этом же языке приказал Батый.
Свита вышла, пятясь. При хане остался лишь писец с восковыми дощечками, два телохранителя-тунгута да невидимый подносчик кумыса.
— Все про тебя знаю, — проговорил старый хан, бесцеремонно рассматривая его. — Страха в тебе нет. Звал тебя — не ехал. Врагов разбил — сам в Орду пришел. Поклон сильного ценнее во сто крат. Прибавилось ли счастья в твоем сердце?
Его глаза вдруг ярко вспыхнули, стали желты и выпуклы, как у осы. Александр Ярославич привык уже к монотонному течению речи, к полуопущенным векам хана. Внезапная вспышка заставила его вздрогнуть. Он рассердился на себя за это, потому что понял рассчитанность эффекта.
Заметив досаду князя, Батый усмехнулся. «Да что он, как книгу, что ли, меня читает?!» — вконец возмутился Александр. Но и поразился проницательности хана. Урок, над которым стоит подумать.
— Ступай теперь к царевичу Сартаку, — мановением руки тот отпустил русского князя.
Александр ему нравился. «Быстр взглядом, приметлив. Сыну надо бы подружиться с таким. Молодость щедро передает свою силу слабейшему». Батый вздохнул. Сколько он ни приглядывался к Сартаку, тот не радовал его ни воинским рвением, ни злой жаждой власти — тем, что единственно почиталось Батыем. Впрочем, времена меняются.
— Что ты скажешь о сыновьях Иру-сылау? — спросил у писца-советника, когда они сидели вдвоем в задней каморе, и хан уже скинул скользкий парчовый халат. — Отец их был жаден до власти, а потому, хоть гневлив нравом, но перед Ордой благоразумен. Кого посадить во Владимире на отцов стол?
— У оросов, ты знаешь, право первородства считается по братьям, — с осторожной задумчивостью проронил советник.
Батый качнул головой. Презрительно отозвался о нынешнем великом князе:
— Старой луной не прикрыть восходящего солнца. Беркут вслед за курой ходить не станет. К тому же Святослава и в Каракоруме не признали. Нам это сейчас, пожалуй, кстати. Думаешь, что опасно отдавать Русь рукам Искандера?
Советник наклонил голову в знак восхищения его прозорливостью.
— Ты сам сказал, Саин-хан.
Батый взглянул на него с легкой насмешкой:
— Обидеть молодого льва еще опасней. Врага надо или убить, или приручить.
— Хан прав, — с вежливым упорством повторил царедворец. — Не отталкивай никого. Страху смерти можно противиться, а перед медовым словом дерзкий ум бессилен. Сошлись на волю их отца: раздели Русь между обоими братьями. Только не сажай Искандера во Владимире. Окажи ему честь: отдай старый Киев. Народ там поедает кору разорванным ртом, а земля после ордынских коней и травы не родит. Брат же его смел, но прост, и для нас будет, как письмена начертанные.
Неграмотный Батый ничем не показал, что недоволен сравнением. Советник поспешно поправился.
— Изменить фигуры на доске всегда в твоей власти. Донесли мне сегодня: пока старшие в отъезде, четвертый сын Иру-сылау Михаил прогнал дядю и сам безнаказанно сел во Владимире.
Хан затрясся в мелком смехе.
— Когда родичей брал мир? Войны между ними нам не надобно, но пусть один перед другим походят, кичась и переваливаясь, подобно гусям. После весеннего праздника Белого стада, когда воздадим славу духу Чингиса, объявлю снова решение и пусть оба едут к Гаюку в Каракорум.
Еще задолго до решения хана Александр знал, что может быть и такой оборот: во Владимире сядет Андрей. Скорее всего Батый не лгал — такова воля отца. Он помнил, как суровый Ярослав год за годом ласкал и научал Андрея в обход ему. Но, вспыльчивый по природе, Александр воспитал в себе терпение.
Спустя месяц, выйдя из парадного шатра Батыя, новоиспеченный великий князь с явной неловкостью бросил взгляд исподлобья на старшего брата.
— Веришь, что сделано по отцову хотенью? Я не верю.
Александр ответил не сразу.
— Не в том суть, Ондрюша. Ордынцы считают, что тем ослабили Русь. Пусть считают. Лишь бы мы были за одну душу. Этого и хотел батюшка. Помнишь завещание?
Андрей с горячим чувством сжал руку брата. Дивно, что тот не настаивает на своем первородстве.
У Александра сказывался новгородский опыт: силен не тот, кто выше сидит, а кто вершит дело. Отец готовил его на вторую роль. Он же убедился, что именно в крепости западных рубежей и есть сердцевина пользы для Руси. Без слова уступил Владимир. Но не Новгород! Титул князя Киевского и Новгородского был явным новшеством. Александр Невский скорее Киев принял как довесок...
Вновь ощутил он пагубность удельного разделения державы. Притерпевшись к частым опасностям, когда степь — то печенегская, то половецкая, — бешеной конницей обрушивалась на порубежные заставы, — эта вековая привычка отбиваться, а потом вновь отстраиваться на еще теплых пепелищах, как ни странно, не обострила, но притупила инстинкт опасности. Орда уже надвигалась, подземный гул многотысячных копыт был уже различим, а князья тешились распрями, считались самолюбием. Все русские княжества могли бы сообща выставить сто тысяч бойцов. Могли бы! А сто сорок тысяч монгол были единым кулаком. И не встала на тот час дева — Обида, не заплескала крыльями над Русью, чтобы очнулась та от своего зачарованного недомыслия...
Несмотря на свою прозорливость, Александр Невский не мог, разумеется, знать, как складывался по камешку тот монолитный монгольский таран, который так ощутимо ударил Русь и раз, и другой... Все началось, подобно раздуванию искры, с дерзких из-за малочисленности, но ошеломительных по успеху вылазок головорезов Чингисхана — одного из сыновей матушки Оэлун, вдовы племенного вождя, — против соседствующих кераитов, маркитов и найманов. Как это удалось? Причин, самых разнородных, было множество.
Скромный достаток кочевого семейства из пяти человек зиждился на поголовье скота, равном двадцати пяти лошадям, пяти головам рогатого скота, шести овцам или козам. Стадо кормило, одевало и защищало. Для перевоза кибитки требовалось четыре вьючных животных (для юрты богача все двенадцать). Такому хозяйству необходимы были значительное пространство и постоянный корм.
Конное войско монгол (собственно, это и есть перевод слова «орда») тоже вынуждено было безостановочно передвигаться: степь, искромсанная колеями обозных повозок, прибитая копытами, должна иметь время прийти в себя, возродить травяной покров!
О себе сподвижники Чингисхана говорили, что их предки — народ Сивого волка и народ Прекрасной лани, — когда-то переплыв бурные воды, поселились в долине реки Онон. Посреди степей восточного Забайкалья, то и дело сокрушаемых суховеем, обитатели холмистой местности Онона, густо заросшей сосновыми борами, черемуховыми, тополиными и березовыми рощами, изобилующими птицей и зверем, вполне могли считать себя удачниками, избранным народом. Была в этой легенде и прекрасная чужеземка, ставшая женой вождя племени, и не менее чудесное рождение ею сынов-богатуров от некоего светоносного юноши, который проникал к ней тайно через дымовое отверстие юрты. Отсчет времени всех событий ограничивался присказкой: «Это случилось через двенадцать поколений...»
На самом же деле народы Азии, включая сюда кочевников Великой степи с их предводителями-ханами, подобно ожившим песчаным барханам, из века в век теснили друг друга и смешивались друг с другом. Сходно с тем, как и по Европе прокатывались волны то гуннского, то готского нашествий, а недавние норманнские набеги захлестнули берега Англии, Западной Франции, даже Южную Италию, частично укоренясь там.
Сородичей матушки Оэлун, маленькое свирепое племя тата, ее сын покорил первыми. Но то ли их воинственность стала нарицательной, то ли сам Чингис велел для устрашения называть так свое войско, только имя разбитых татар объяло всю Орду — капля дала имя океану. Словно сама Азия, этот народоизвергающий вулкан, села тогда в седло и «ветром разрушения» пронеслась от подошвы Алтая, обогнув южный берег Каспия, через Кавказ и Грузию в половецкие степи...
Приметливый соглядатай Карпини записал, что татары, будучи видом «безобразнее всех», обладают «мужеством льва, терпением собаки, хитростью лисицы, дальнозоркостью ворона, хищностью волка, чуткостью кошки и буйностью вепря». Чтобы держать таких людей в повиновении, Великому хану пришлось отрешиться от многих родовых предрассудков, провозгласив чисто племенную взаимовыручку, ответственность за судьбу каждого законом для всей Орды.
Уже перед Чингисом стояла проблема, как поступать с побежденными: принуждать их к повиновению страхом или милостью? Джучи, отец Батыя, старший сын Чингиса, был даже убит по приказу отца за свою приверженность к более мягким действиям. Однако и свирепому Чингису требовалось войско надежное, преданное... Горсточка первоначальных сподвижников, «верных монгол», давно растворилась. Великое множество племен влилось в монгольский поток — тех, кто жил на просторных степях и по берегам Волги, в сырых дремучих лесах, и по озерам... «Прежде чем собирать народы, — говаривал Чингисхан, — надо душой овладеть у них. Если душой у них овладеешь, то тела их куда же денутся?»
Все войско, без различия племен, было разбито им на тысячи, сотни и десятки; командиры назначались не по знатности; тягчайшим проступком почиталось бросить товарища по оружию. Этот закон — яса — стал обязателен для всех.
Веротерпимость тоже возникла под давлением обстоятельств. В отличие от Европы, раздираемой религиозными распрями, Орда принимала под стяг с развевающимся конским хвостом всех, кто готов был ей повиноваться.
При воцарении, «сажая на кошму», хану говорили: будешь отличать людей по достоинству, бог исполнит желания твоего сердца, покорит тебе все земли. Иначе лишишься даже войлока, на котором сидишь.
Продвигаясь все глубже на запад, Орда неизбежно претерпевала изменения. Азиатские народы охотой или неволей, но полностью вливались в нее. Русь же не захотела примкнуть. В своем долгом странствовании от берегов Онона монголы натолкнулись не на разность языка или верований, а на разность культур. Вторжение врага как бы обнажило корневую систему Руси: народ готов был сопротивляться до последнего, но ослепленные раздорами князья предпочитали гибнуть, не уступив друг другу первенства.
Оседлая страна чрезвычайно истощала победоносное ордынское войско. Вместо того чтобы, не задерживаясь, переходить с места на место, приходилось топтаться у бревенчатых кремлей, таранить их, жечь, а взамен богатой добычи находить обугленные головни. Внук Чингиса Батый спешил миновать это гиблое пространство, а пришлось углубиться в еще более тесные страны: Волынь, Галицию, Польшу, стиснутую горами Моравию и Венгрию. Конница хирела, табуны иссякали. Начинался ропот...
Сыновья нелюбимого Чингисханом Джучи получили скудные уделы на северо-западной окраине империи. От Адриатики с Батыем возвратилось к берегам Итиля не более четырех тысяч «верных монгол». Разноплеменный двухсоттысячный Сарай общим языком принял уже наречие кипчаков (половцы — название русское, от рубленой соломы, половы), а религии — всевозможные.
Золотая Орда все явственнее стремилась обособиться от Каракорума, степной столицы Великого хана. Если первые курултаи — съезды родовичей были необходимостью, то чингизиды второго поколения — Батый и его двоюродные братья, раздираемые враждой, — относились к сохранению союза с меньшим азартом. Жизненно важными становились торговые отношения, с ближайшими соседями-данниками. Батый сосредоточил внимание на Руси. Одновременно искал союза с русскими его соперник Гуюк, сын великого кагана Угедея. Но после отравления Ярослава ханшей Туракиной, матерью Гуюка, Александр и Андрей бесповоротно приняли сторону Батыя.
Отсюда острота, с которой Батый приглядывался к Ярославичам, когда братья прибыли в Сарай, его противоречивое желание и привлечь к себе Александра, и не дать ему чересчур силы и воли...
Еще задолго до того, как Александр возвратился из Сарая, а папские легаты добрались до Новгорода, папа Иннокентий IV уже вел сложную дипломатическую игру одновременно с тремя сторонами: с рыцарскими орденами, интересы которых часто расходились с его желанием, потому что, истребляя целые племена, рыцари лишали папство новых подданных; с монгольской Ордой, едва не затопившей Европу, так что и до сих пор на дорогах стояли дозоры и рылись волчьи ямы; и с Русью, духовной наследницей поверженного крестоносцами Константинополя, противовеса миродержавию папы.
Папа нуждался в новых обращенных, а для этого все средства были равно пригодны.
— Ваше святейшество, рыцарство бедно, — напомнил кардинал Гвигельм, только что исполнивший миссию на Востоке. — Оно слишком дорожит своими латами, чтобы подставлять их под меч русского Александра, прозванного Храбрым, или Невским.
— Мы уже издавали буллу, чтобы треть церковных доходов поступала в пользу христолюбивого воинства. Можно заставить и королей порастрясти мошну. — Иннокентий не стеснялся в выражениях. — Но принесет ли это желанную победу?
Гвигельм склонил голову в красной кардинальской шапке. Почетный головной убор был введен недавно, и Гвигельм охотно показывался в нем. Внезапно папа воскликнул:
— Поступим иначе! Повелеваю отправить надежных людей на север. На сей раз не к королям шведскому, датскому и норвежскому, которых вы недавно посещали. Так же не к магистру Ордена, нашему возлюбленному сыну. Но в пределы Руси. Пусть добьются свидания с Александром. Чем можно его убедить?
— Аргументы найдутся, — с поспешностью отозвался кардинал. — Стоит напомнить, что еще папа Урбан III приглашал его деда Всеволода участвовать в крестовом походе и что лишь по недомыслию были изгнаны из Киева доминиканские монахи, несшие свет истины. Пусть легаты намекнут на переписку святейшего престола с братом Ярослава князем Иваном — скажут, что он вел ее по поручению отца Александра. Можно сослаться на свидетельство брата Джиованни дель Плано Карпини: будучи в Каракоруме герцог Ярослав принял от него монашеское платье и устав святого Франциска...
— Подобно овце, долго в пустыне блуждавшей и в конце концов нашедшей свою овчарню? — подхватил папа, в нетерпении протягивая руку в знак того, что аудиенция окончена. — Я тотчас продиктую послание. Ступайте.
Кардинал почтительно коснулся губами перстня Иннокентия IV с мрачно горевшим драгоценным камнем. Он вышел в мягко светившиеся над Лионом весенние сумерки, обдумывая, кого же послать в Новгород. Миссия была не так проста.
Личность Александра Невского вызывала острый интерес в Европе. Дважды подряд он разбил наголову не случайных авантюристов, а выдающихся людей своего времени: правителя шведского королевства, знаменитого реформатора Биргера и главу ливонских рыцарей фон Вельвена.
Легата Альберта Суербеера князь принимал на Рюриковом городище. Он уже дважды обменивался с папской курией осторожными письмами. Папа обещал «проявлять особое старание об умножении его славы», а помощь против татар могли бы оказать недавние противники, «надежный щит» — тевтонское рыцарство. То, что рыцари готовы ныне стать заодно с Александром, должно было ему польстить, по мысли Иннокентия. Александр Ярославич счел целесообразным отозваться на это послание. Ответ папы от 15 сентября 1248 года почти не скрывал ликования: «Открыл господь духовные очи твои». Однако поспешность, с которой предлагалось воздвигнуть католический собор в Пскове, и вообще неумеренные надежды папы, насторожили князя. Титул «пресветлого короля Руси» не казался ему уже таким заманчивым. Александр придирчиво расспрашивал дядю Ивана Стародубского об истинных замыслах отца. Понял одно: отчаявшись, Ярослав готов был схватиться, как за соломину, за посулы Плано Карпини. Но никакой «суздальской унии», никакого обещания изменить православные обряды не давал.
Иван Всеволодич, прилежный и немногословный, близко придвинулся к племяннику:
— Не верь им... Ордынцы, как львы рыкающие, могут отнять у нас скарб и живот. Но мой сын останется русичем, и отчая земля не перестанет зваться Русью. Папежники же, хотя бы даже вползли ласковым змеем, отберут у народа память. Полынь и та слаще той горечи!
Александр ничем не выражал своих чувств. Младший годами, он лучше дяди понимал, что державные дела не решаются в спешке.
Безмолвно взирал он на легата Суербеера, представшего перед ним с папским посланием в руках. Вперяясь проникновенным взглядом в суженные князевы зрачки, легат начал издалека. О девизе святого Франциска, устав которого будто бы намеревался принять Ярослава, — «господи, сделай меня орудием твоего мира, чтобы я приносил спокойствие туда, где вражда», — и о желании папы, чтобы сын воспринял это наследство родителя.
— Орлиный взор наместника Христа давно направлен на Русь... — вкрадчиво говорил легат.
Александр прервал в досаде и нетерпении:
— Разве Русь уже труп, чтобы к ней слетались пернатые хищники?
Легат понял, что благожелательное внимание русских можно приковать только одним: возможностью общей борьбы против монгольского ига.
Князь спросил:
— Что вы знаете, находясь столь вдалеке, о татарах?
— Святейший престол наслышан, что это — какой-то варварский народ, двигающийся из восточных концов земли, который истребил бесчисленное множество людей, не разбирая ни пола, ни возраста. В нашем суждении нет ошибки? — и, воодушевляясь кивком Александра, легат продолжал: — Хотя татары малочисленнее христиан и слабее их телом, но ежели одна область не подаст другой помощь, сможет ли противиться сама? Коль скоро христиане хотят сохранить себя, то надлежит, чтобы правители всех земель, соединясь, послали на них общее войско. Это и предлагает святой отец. Просим ответить ему своею грамотою или на словах через меня. — И с торжественностью завершил: — Рустия ныне стоит перед великим выбором: с кем быть, с Востоком или с Западом? Решать ее судьбу назначено тебе. Я сказал. Да поможет нам бог!
...Уже в отведенном покое, освежаясь питьем, он с неудовольствием услышал суждение своего помощника брата Ансельма, что-де князь молод и простодушен.
— Нельзя доверять внешнему виду, — сердито отозвался легат. — То, что у русского князя на поверхности, возможно, не есть его подлинная суть. Главное запрятано в глубину.
— Вы полагаете, он лицемерен?
— Отнюдь. Я говорю о глубине, а не о фальши. У фальши близкое дно. Что касается молодости, то, увы, никакой опыт не может заменить первоначального запаса сил! Александр каждый день настроен на борьбу. Каждый день и каждый час...
— Ваше преосвященство устали? — неосторожно обронил брат Ансельм. И осекся, встретив опасно сузившийся взгляд Суербеера. Впрочем, никаких обид: они одни в этой варварской стране, где рассчитывать можно лишь друг на друга.
— Я слабый человек, — кротко отозвался легат. — Тем смиреннее молю о помощи свыше, чтобы довести свою миссию до желаемого конца.
— Амен, — с чувством отозвался брат Ансельм, который рассчитывал остаться правой рукой Альберта Суербеера в недавно назначенном ему епископстве Пруссии, Ливонии и Эстляндии, но теперь понимал, что оплошная проницательность не будет прощена.
Думая об этом с досадой и горечью, он продолжал смотреть на своего начальника с прежней беззаветной преданностью, даже некое подобие слезки навернулось на глаза. Легат отвечал ему не менее ласковым отеческим взором, словно уже репетируя следующую встречу с новгородским князем.
Ранним вечером того же дня Александр Ярославич по узким лесенкам прошел в терем. Накрапывало.
Княгиня не ждала его, была неприбрана, но темные косы так величаво обрамляли чело, что и жемчужный венец, казалось, лучше не украсит. Александр Ярославич посмотрел на нее с удовольствием. И — без нежности. Она привыкла к такому взгляду, даже не вздохнула. Черты осветились приветливостью.
— Слыхала, какой выгодный союз нам предлагает латынский папа? Поход рыторей на Орду да королевскую корону в придачу. Что, мыслишь, мне ответить?
Княгиня проговорила с отвращением:
— Погано и говорить про то. Будто в постный день оскоромишься.
Александр Ярославич взглянул на нее со слабой усмешкой.
— А как же управиться с Ордой? И отринуть ли корону?
— Орда — наказанье за грехи наши, — набожно ответила княгиня. — А корона... каменьев драгих в кладовых много; златокузнец Хотиброд скует тебе любую корону. Зачем от латынцев домогаться, чего сами имеем?...
В опочивальне, подставляя сапог Онфиму, чтобы тот стянул, князь Александр Ярославич спросил:
— Как считаешь, ежели взять под начало шведских рыторей и тевтонцев, которых мы с тобою бивали, да еще русские дружины скликать со всех земель, сломим сообща Орду? Говори по совести и от сердца, а то у нас, князей, есть привычка слушать только самих себя.
— Коль снаряжение будет доброе, да под твоей рукой, сломим не сломим, а помужествовать можно.
— Э, нет. Либо мы их под корень, либо они нас.
Онфим присел на кабанью шкуру возле княжеской изложницы, задумался с сапогом в руках.
— Ну а ежели веру на латынскую менять, что, к примеру, твой отец скажет? — продолжал князь. — Даст воинский припас, снаряжение? Или проклянет нас?
— Мой-то не проклянет, пожалуй, — с сомнением в голосе проговорил Онфим. — Их дело купецкое, абы выгода да прибыток.
— А сам? В латынца перевернешься?
— Я как ты. Велишь, перевернусь. Ай решил?
— Ничего еще не решил. Задуй светильню, спать пора.
У русских людей не было кичливого превосходства перед другими народами: душу не разъедала ущемленность самолюбия. Двигала ими во все времена жажда справедливости, достаточно сильная, чтобы не щадить жизни.
Нравственное чувство Александра Невского формировалось вокруг главной идеи времени: убережения Руси. Его особенный характер пробудился рано, продолжая крепнуть от испытания к испытанию.
Понимал ли он в полной мере ответственность своего решения? Тщетно пытаемся мы обозреть путь, который еще не пройден. Лишь отступя на годы и столетия, можно понять, где был у истории горный взлет, а где овражная оступь.
Придя в парадные владычины покои, знакомые ему с детства, князь сказал напрямик:
— Поговорим, отче, о державе. Не один я, но и ты поставлен печься о ней. Богу ведомы тайны сердец человеческих, он зрит грядущее как настоящее. Но можем ли мы, грешные, знать, в чем будущая польза? Жду твоего совета.
Спиридон, еще дюжий и чернобровый, несмотря на постную жизнь, опустил веки в минутном раздумий. Начал осторожно, издалека.
— Премудра пчела и сладостен плод труда ее; им же люди насыщаются и светло веселятся. Так и я насыщаюсь твоих словес, сыне. — Заметив нетерпение, омрачившее лицо князя, прервал: — Не буду убеждать, что отступничество от веры сходно с нашептыванием змия на ухо праотца нашего первозданного Адама, чем и привел того на преступление. Тебя отступником не чту, но радетелем земли Русской. Час суров, жребий тяжек. Верить ли папежным лакомым посулам — сам разочтешь. Сломишь ли Орду с ратью иноплеменников, что придут за добычей, а не ради Руси — и это тебе ведомо более, чем мне. Но что поколеблешь души разбродом, меняя привычный обряд на латынщину, на это укажу. Вспомни упорство язычников, качанье людишек к волхвам чуть не до сего дня. Пращуры твои ставили крест, чтоб собрать вокруг него Русь, утвердить единство всех ее концов. Боюсь, всколеблешь снова землю, и рассыплется она по песчинкам. Больше мне сказать, князь, нечего. Твое дело, твой и ответ.
Спиридон встал, мимолетно благословил Невского и удалился в молельню, неслышно ступая бархатными сапожками, скрытыми длинной рясой.
Лежа в темной опочивальне, Александр размышлял. Прав умный попин, греческая и латынская веры одинаково пришлы для Руси. Не в богословской разности смысл! Ежели Русь воздвигла над собою одно знамя, а Рим другое, не есть ли в этом закладка камней, как в фундамент дома, для будущих свершений? Знаем начала, не знаем концы... Какая судьба нам уготована? Мыслю, что надлежит Руси стать твердыней, а ныне кладем лишь первые камни. Течение времени — мост невидимый; деяния наши — подпоры того моста. Дам сейчас промашку, ошибусь за всю Русь! Как вынести тяготу души? Спас Полуночный, вразуми...
Несколько минут князь лежал, повторяя молитву, вслушиваясь то в шелестение дождя, то в мощное сопение Онфима, спящего у порога. Кликнуть, чтоб вздул огня? Не надо. Мысль пришпорило, она понеслась дальше. Так ли уж велик грех отступничества от греческой веры? Преславная Византия давала множество примеров переменчивости. Гоже ли нам слыть простоватее своей наставницы? Нет, нет... Скользкая дорожка! Истинно латинское лукавство. Может, прав брат Хоробрит, говоря, что русич мыслит не мудрствуя: либо светло, как солнце, либо темнее мглы за предельной, кромешной. А где свет, там и правда. Ах, если б и он мог ухватиться за такую двухцветную простоту! Но есть иные краски, зыбкие, как на рассвете... Встает набатное утро над Русью. Непростое время, и куда от этого денешься?
Пришел на память недавний спор между дядей Святославом и Михаилом Хоробритом. Они с Андреем сидели поначалу безмолвно. Дядя был разобижен утратой великокняжеского стола, мечтал о нем еще с той поры, как воздвигал в своем Юрьеве-Польском дивный собор, на зависть старшим братьям...
Ныне, насупившись, говорил не с новым великим князем Андреем, только что получившим от Батыя ярлык, а с неистовым Хоробритом. На Александра даже не смотрел, сердясь за его уступчивость.
Спор касался недавнего прошлого. Дядя говорил о безумстве становиться поперек движению, раскидывать руки наперерез буре, как рязанцы. Прислушаться бы им в свое время к мирному посольству Орды — ведь без войска пришли, с одною бабой-толмачкой. Коль и было скрыто коварство, то в чем оно у сильного-то? Нет, любезные сыновцы, стою на своем: с Русью татары мыслили поладить миром. И чего обидного, что десятинную дань требовали? А Русь не налагала дань, когда вошла в пределы мордвы, черемисов, в емь и чудь? Повсюду установлено: слабейший платит.
— Срам признать себя слабейшим, не изведав брани! — вскричал Хоробрит.
Александр впервые подал негромкий голос: мол, допрежь того, как в сечу бросаться, умные правители соглядатаев посылают; все, до копья, вызнают. Да и рать соберут с украин.
Дядя подхватил с важностью:
— Поднять меч или нет, надлежит взвесить на весах мудрости.
Хоробрит, непочтительно отмахнувшись, обрушился целиком на старшего брата. (Ах, будь он на его месте, не уступил бы перед лицом Батыя первородства!)
— А не сожжет стыд твоих ланит, пока будешь ветрила по ветру улаживать? Ведь не о купецкой выгоде, не о пользе для мошны идет речь. Об земле, что досталась нам от отчич и дедич. По мне лучше погибнуть, но не посрамить ее доблести! Чтоб и внуки, поминая нас, сказали: то были воистину богатыри русские.
Андрей, бледный от обиды, — беседа велась помимо него, великого князя, — кусая губу, сказал язвительно:
— Что тебе поздняя молва во сырой-то домовине? Да и не помянут добром живущие по нашей милости на пепелище. Что толку, что Рязань и Козельск кровью обмылись, что Москва твоя в головнях? Все одно под Ордой живем и дань ей платим. Токмо не от богачества былого, а от горькой бедности нынешней.
— Пусть мы данники, но не изменники, — отмолвил Хоробрит. — Хоронящийся от бури прав перед своей жизнью: ее сохранил. А Евпатий-рязанец, честно сложив голову, прав будет и через сто лет, и через тыщу.
Александр Ярославич неожиданно поддержал:
— Покорившись Орде по своей воле, бросили бы мы Русь, подобно щепотке соли в котел с кипятком. Вода, может, и осолонится, да Русь сойдет на нет.
Спор запнулся.
Теперь Александр размышлял бессонно: ордынцы враги, да и рыцари не друзья! Рыцарям нужна вечная война, тем они живут. Рыцарское сборище — непокорная упряжка в руках папы. Волки в упряжи не ходят! Волки добычу рыщут, в том их, волчья, жизнь. Пока до монгол дойдут, в Руси завязнут. Много их найдется, родовитых голодранцев, младших сыновей в пропревших плащах. Станут лакомиться каждым посадом, каждой усадьбой. Ни смерда, ни боярина не помилуют... Прибиваться к Западу, будто зверю-одинцу к чужой стае? Нет, погодим. Дедами наказано: хвали заморье, а сам сиди дома... Любопытно, чем бы меня отец надоумил? Или дед Большое Гнездо? Время их утекло невозвратно, Русь стала иной. Не только города построены без прежней затейливости либо вовсе поросли лядиной, но изменились люди. И стоять на водоразделе выпало мне.
Александр Ярославич вертел на пальце ободок перстня с желтым камнем иоакинфом, который, по понятиям княгини Брячиславны, способен усыпить, а также отвести грозу. Однако поздний осенний гром все катался с урчанием по крыше, ветер прогибал слюдяное оконце, а глаза не смеживались.
Путь на Запад маячил в его воображении, представлялись многие страны, хотя о некоторых знал лишь понаслышке. Вот остров англян, обильный не столько хлебной нивой, сколько травяными пастбищами... Есть там горы с железом. Но пахотных людей мало: иной рыцарь не побрезгует сам встать за сошник. Король Генрих III пишет законы на двух языках, потому что народ говорит разно. Англии можно жить без тревог: через бурное море татарам не переплыть на своих кожаных мешках, держась за конский хвост! И что тем английским рыторям далекая Русь, что кроваво мучается и рыдает согбенно! Помощь Европы против Азии? Заманчиво. Но что они знают в Европе про эту самую Азию, что сидит уже который век у нас на загривке, как пардус? Лудовика Французского, сказывают, провели двое обманщиков. Явились послами от татарского хана Еркалтая. Мол, сами крещены в латынстве и хан тот крещен. Ищет ныне союза с Лудовиком. Привечаемы были при дворе, спали мягко, ели сладко; с богатыми дарами отбыли восвояси. А когда король снарядил ответное посольство под началом Андрэ Лунжемаля, те сколько ни искали в половецских степях хана Еркалтая, никого не нашли. С тем и воротились, с чем поехали...
Германский Фридрих наслышан о монголах больше. Они вплотную подошли к его рубежам. Но о чем размышляет он, известный своей ученостью, сидя в прохладе отдаленного сицилийского дворца? Откуда, мол, сия свирепая раса получила свое наименование, да не есть ли она справедливое орудие для наказания людей? Слабостью веет от этих слов, приличных разве княгинюшке моей, но не императору. Ежели таков дух правителя, можно ли ждать от него сильной помощи?
Ну а коль самим поднатужиться? Собрать по Руси всех пешцев-горожан? Дать оружие смердам? Нет, не побоялся бы он пойти наперекор обычаям, наперекор боярской спеси, умерить вспыльчивость слуг-мечников. Разве смерды не такие же свободные русичи?
Опять, как в детстве, Александр Ярославич раскладывал мысленно считальные палочки: налево и направо, «ошую и одесную», за и против. И здесь зло, и там. Ищи от большего меньшее.
...Что ждет нас в союзе с латынцами? Вечное ученичество. Они — направники, наставители; мы — даже не младшие сыновья, а пасынки, позже всех примкнувшие. Русичам да из чужих рук смотреть! От татар меч терпим, но не издевку. Татары грубы — подай им дань, а живи как хочешь. Латынцы дошлые во все щели полезут, просочатся медоточивым языком, высокомерными словесами. Не будет от них укрытия, пока всю Русь не переиначат с лица на изнанку. Перемолчим ли? Вынесем?..
Самое веское соображение явилось близко к рассвету, после пенья петухов. Много ли сам знаю об Орде, с которой собираюсь смертно биться? Какова ее крепость изнутри? Это рытори привыкли бить железной перчаткой воздух: попадут в кого ай нет, но звон и шум будет! Союз с папой не уйдет. Им он сейчас нужнее, иначе не махали бы столь усердно лисьими хвостами. Разглядим татар поближе в Каракоруме. Отец, может, знал, да знанье с собой унес... Не забыть, ввернуть легату Альберту, что само слово «паппа» есть греческое, означает отец. А французские короли, коронуясь в Реймсе, кладут клятвенно руку не на что иное, как на славянское евангелие, привезенное Анной, дочерью Ярослава Мудрого. Мыслю, удивится легат!
...У сутаны легата был густой красный цвет, матовый, без блеска, словно заглушающий любую искру. Приковавшись немигающим взором именно к ней, а не к костистому телу, которое она облекала, Александр Ярославич впал в созерцательную отстраненность. Все, что было продумано им до тонкостей за эти дни, — собранные воедино мнения думцов, намеки, обиняки, прямая острашка дяди Ивана Всеволодича — все как-то вдруг расплылось в сознании. Необходимость выбора встала во весь свой неумолимо огромный рост.
Бояре потаенно переглядывались, беспокоясь окаменелостью князя. Младшая дружина, напротив, наблюдала с нескрываемым любопытством, ожидая от Ярославича то ли тонкого ехидства, то ли вспышечного гнева — в общем, чего-то неожиданного, и в мыслях не держа, что он может быть застигнут сомнением или нерешительностью. Ближе всех к пониманию момента, к его подспудной сути был сам легат.
«А ведь вовсе непохоже на кровь, — мимолетно подумалось князю, все еще разглядывавшему платье посла. — Нет, совсем непохоже! Скорее на те сорные шелудивые цветики, что вьются по изгородям».
И, внезапно повеселев, смахнув невидимую тяжесть, уже иным, прямым и здоровым взглядом, поглядел легату в глаза.
— Не приемлем, — негромко и даже как бы ласково сказал Александр Ярославич. — Сказано апостолом: буква убивает, а дух животворит. Остаемся верны духу нашей веры.
У русских людей не было кичливого превосходства перед другими народами: душу не разъедала ущемленность самолюбия. Двигала ими во все времена жажда справедливости, достаточно сильная, чтобы не щадить жизни.
Нравственное чувство Александра Невского формировалось вокруг главной идеи времени: убережения Руси. Его особенный характер пробудился рано, продолжая крепнуть от испытания к испытанию.
Понимал ли он в полной мере ответственность своего решения? Тщетно пытаемся мы обозреть путь, который еще не пройден. Лишь отступя на годы и столетия, можно понять, где был у истории горный взлет, а где овражная оступь.
Придя в парадные владычины покои, знакомые ему с детства, князь сказал напрямик:
— Поговорим, отче, о державе. Не один я, но и ты поставлен печься о ней. Богу ведомы тайны сердец человеческих, он зрит грядущее как настоящее. Но можем ли мы, грешные, знать, в чем будущая польза? Жду твоего совета.
Спиридон, еще дюжий и чернобровый, несмотря на постную жизнь, опустил веки в минутном раздумий. Начал осторожно, издалека.
— Премудра пчела и сладостен плод труда ее; им же люди насыщаются и светло веселятся. Так и я насыщаюсь твоих словес, сыне. — Заметив нетерпение, омрачившее лицо князя, прервал: — Не буду убеждать, что отступничество от веры сходно с нашептыванием змия на ухо праотца нашего первозданного Адама, чем и привел того на преступление. Тебя отступником не чту, но радетелем земли Русской. Час суров, жребий тяжек. Верить ли папежным лакомым посулам — сам разочтешь. Сломишь ли Орду с ратью иноплеменников, что придут за добычей, а не ради Руси — и это тебе ведомо более, чем мне. Но что поколеблешь души разбродом, меняя привычный обряд на латынщину, на это укажу. Вспомни упорство язычников, качанье людишек к волхвам чуть не до сего дня. Пращуры твои ставили крест, чтоб собрать вокруг него Русь, утвердить единство всех ее концов. Боюсь, всколеблешь снова землю, и рассыплется она по песчинкам. Больше мне сказать, князь, нечего. Твое дело, твой и ответ.
Спиридон встал, мимолетно благословил Невского и удалился в молельню, неслышно ступая бархатными сапожками, скрытыми длинной рясой.
Лежа в темной опочивальне, Александр размышлял. Прав умный попин, греческая и латынская веры одинаково пришлы для Руси. Не в богословской разности смысл! Ежели Русь воздвигла над собою одно знамя, а Рим другое, не есть ли в этом закладка камней, как в фундамент дома, для будущих свершений? Знаем начала, не знаем концы... Какая судьба нам уготована? Мыслю, что надлежит Руси стать твердыней, а ныне кладем лишь первые камни. Течение времени — мост невидимый; деяния наши — подпоры того моста. Дам сейчас промашку, ошибусь за всю Русь! Как вынести тяготу души? Спас Полуночный, вразуми...
Несколько минут князь лежал, повторяя молитву, вслушиваясь то в шелестение дождя, то в мощное сопение Онфима, спящего у порога. Кликнуть, чтоб вздул огня? Не надо. Мысль пришпорило, она понеслась дальше. Так ли уж велик грех отступничества от греческой веры? Преславная Византия давала множество примеров переменчивости. Гоже ли нам слыть простоватее своей наставницы? Нет, нет... Скользкая дорожка! Истинно латинское лукавство. Может, прав брат Хоробрит, говоря, что русич мыслит не мудрствуя: либо светло, как солнце, либо темнее мглы за предельной, кромешной. А где свет, там и правда. Ах, если б и он мог ухватиться за такую двухцветную простоту! Но есть иные краски, зыбкие, как на рассвете... Встает набатное утро над Русью. Непростое время, и куда от этого денешься?
Пришел на память недавний спор между дядей Святославом и Михаилом Хоробритом. Они с Андреем сидели поначалу безмолвно. Дядя был разобижен утратой великокняжеского стола, мечтал о нем еще с той поры, как воздвигал в своем Юрьеве-Польском дивный собор, на зависть старшим братьям...
Ныне, насупившись, говорил не с новым великим князем Андреем, только что получившим от Батыя ярлык, а с неистовым Хоробритом. На Александра даже не смотрел, сердясь за его уступчивость.
Спор касался недавнего прошлого. Дядя говорил о безумстве становиться поперек движению, раскидывать руки наперерез буре, как рязанцы. Прислушаться бы им в свое время к мирному посольству Орды — ведь без войска пришли, с одною бабой-толмачкой. Коль и было скрыто коварство, то в чем оно у сильного-то? Нет, любезные сыновцы, стою на своем: с Русью татары мыслили поладить миром. И чего обидного, что десятинную дань требовали? А Русь не налагала дань, когда вошла в пределы мордвы, черемисов, в емь и чудь? Повсюду установлено: слабейший платит.
— Срам признать себя слабейшим, не изведав брани! — вскричал Хоробрит.
Александр впервые подал негромкий голос: мол, допрежь того, как в сечу бросаться, умные правители соглядатаев посылают; все, до копья, вызнают. Да и рать соберут с украин.
Дядя подхватил с важностью:
— Поднять меч или нет, надлежит взвесить на весах мудрости.
Хоробрит, непочтительно отмахнувшись, обрушился целиком на старшего брата. (Ах, будь он на его месте, не уступил бы перед лицом Батыя первородства!)
— А не сожжет стыд твоих ланит, пока будешь ветрила по ветру улаживать? Ведь не о купецкой выгоде, не о пользе для мошны идет речь. Об земле, что досталась нам от отчич и дедич. По мне лучше погибнуть, но не посрамить ее доблести! Чтоб и внуки, поминая нас, сказали: то были воистину богатыри русские.
Андрей, бледный от обиды, — беседа велась помимо него, великого князя, — кусая губу, сказал язвительно:
— Что тебе поздняя молва во сырой-то домовине? Да и не помянут добром живущие по нашей милости на пепелище. Что толку, что Рязань и Козельск кровью обмылись, что Москва твоя в головнях? Все одно под Ордой живем и дань ей платим. Токмо не от богачества былого, а от горькой бедности нынешней.
— Пусть мы данники, но не изменники, — отмолвил Хоробрит. — Хоронящийся от бури прав перед своей жизнью: ее сохранил. А Евпатий-рязанец, честно сложив голову, прав будет и через сто лет, и через тыщу.
Александр Ярославич неожиданно поддержал:
— Покорившись Орде по своей воле, бросили бы мы Русь, подобно щепотке соли в котел с кипятком. Вода, может, и осолонится, да Русь сойдет на нет.
Спор запнулся.
Теперь Александр размышлял бессонно: ордынцы враги, да и рыцари не друзья! Рыцарям нужна вечная война, тем они живут. Рыцарское сборище — непокорная упряжка в руках папы. Волки в упряжи не ходят! Волки добычу рыщут, в том их, волчья, жизнь. Пока до монгол дойдут, в Руси завязнут. Много их найдется, родовитых голодранцев, младших сыновей в пропревших плащах. Станут лакомиться каждым посадом, каждой усадьбой. Ни смерда, ни боярина не помилуют... Прибиваться к Западу, будто зверю-одинцу к чужой стае? Нет, погодим. Дедами наказано: хвали заморье, а сам сиди дома... Любопытно, чем бы меня отец надоумил? Или дед Большое Гнездо? Время их утекло невозвратно, Русь стала иной. Не только города построены без прежней затейливости либо вовсе поросли лядиной, но изменились люди. И стоять на водоразделе выпало мне.
Александр Ярославич вертел на пальце ободок перстня с желтым камнем иоакинфом, который, по понятиям княгини Брячиславны, способен усыпить, а также отвести грозу. Однако поздний осенний гром все катался с урчанием по крыше, ветер прогибал слюдяное оконце, а глаза не смеживались.
Путь на Запад маячил в его воображении, представлялись многие страны, хотя о некоторых знал лишь понаслышке. Вот остров англян, обильный не столько хлебной нивой, сколько травяными пастбищами... Есть там горы с железом. Но пахотных людей мало: иной рыцарь не побрезгует сам встать за сошник. Король Генрих III пишет законы на двух языках, потому что народ говорит разно. Англии можно жить без тревог: через бурное море татарам не переплыть на своих кожаных мешках, держась за конский хвост! И что тем английским рыторям далекая Русь, что кроваво мучается и рыдает согбенно! Помощь Европы против Азии? Заманчиво. Но что они знают в Европе про эту самую Азию, что сидит уже который век у нас на загривке, как пардус? Лудовика Французского, сказывают, провели двое обманщиков. Явились послами от татарского хана Еркалтая. Мол, сами крещены в латынстве и хан тот крещен. Ищет ныне союза с Лудовиком. Привечаемы были при дворе, спали мягко, ели сладко; с богатыми дарами отбыли восвояси. А когда король снарядил ответное посольство под началом Андрэ Лунжемаля, те сколько ни искали в половецских степях хана Еркалтая, никого не нашли. С тем и воротились, с чем поехали...
Германский Фридрих наслышан о монголах больше. Они вплотную подошли к его рубежам. Но о чем размышляет он, известный своей ученостью, сидя в прохладе отдаленного сицилийского дворца? Откуда, мол, сия свирепая раса получила свое наименование, да не есть ли она справедливое орудие для наказания людей? Слабостью веет от этих слов, приличных разве княгинюшке моей, но не императору. Ежели таков дух правителя, можно ли ждать от него сильной помощи?
Ну а коль самим поднатужиться? Собрать по Руси всех пешцев-горожан? Дать оружие смердам? Нет, не побоялся бы он пойти наперекор обычаям, наперекор боярской спеси, умерить вспыльчивость слуг-мечников. Разве смерды не такие же свободные русичи?
Опять, как в детстве, Александр Ярославич раскладывал мысленно считальные палочки: налево и направо, «ошую и одесную», за и против. И здесь зло, и там. Ищи от большего меньшее.
...Что ждет нас в союзе с латынцами? Вечное ученичество. Они — направники, наставители; мы — даже не младшие сыновья, а пасынки, позже всех примкнувшие. Русичам да из чужих рук смотреть! От татар меч терпим, но не издевку. Татары грубы — подай им дань, а живи как хочешь. Латынцы дошлые во все щели полезут, просочатся медоточивым языком, высокомерными словесами. Не будет от них укрытия, пока всю Русь не переиначат с лица на изнанку. Перемолчим ли? Вынесем?..
Самое веское соображение явилось близко к рассвету, после пенья петухов. Много ли сам знаю об Орде, с которой собираюсь смертно биться? Какова ее крепость изнутри? Это рытори привыкли бить железной перчаткой воздух: попадут в кого ай нет, но звон и шум будет! Союз с папой не уйдет. Им он сейчас нужнее, иначе не махали бы столь усердно лисьими хвостами. Разглядим татар поближе в Каракоруме. Отец, может, знал, да знанье с собой унес... Не забыть, ввернуть легату Альберту, что само слово «паппа» есть греческое, означает отец. А французские короли, коронуясь в Реймсе, кладут клятвенно руку не на что иное, как на славянское евангелие, привезенное Анной, дочерью Ярослава Мудрого. Мыслю, удивится легат!
...У сутаны легата был густой красный цвет, матовый, без блеска, словно заглушающий любую искру. Приковавшись немигающим взором именно к ней, а не к костистому телу, которое она облекала, Александр Ярославич впал в созерцательную отстраненность. Все, что было продумано им до тонкостей за эти дни, — собранные воедино мнения думцов, намеки, обиняки, прямая острашка дяди Ивана Всеволодича — все как-то вдруг расплылось в сознании. Необходимость выбора встала во весь свой неумолимо огромный рост.
Бояре потаенно переглядывались, беспокоясь окаменелостью князя. Младшая дружина, напротив, наблюдала с нескрываемым любопытством, ожидая от Ярославича то ли тонкого ехидства, то ли вспышечного гнева — в общем, чего-то неожиданного, и в мыслях не держа, что он может быть застигнут сомнением или нерешительностью. Ближе всех к пониманию момента, к его подспудной сути был сам легат.
«А ведь вовсе непохоже на кровь, — мимолетно подумалось князю, все еще разглядывавшему платье посла. — Нет, совсем непохоже! Скорее на те сорные шелудивые цветики, что вьются по изгородям».
И, внезапно повеселев, смахнув невидимую тяжесть, уже иным, прямым и здоровым взглядом, поглядел легату в глаза.
— Не приемлем, — негромко и даже как бы ласково сказал Александр Ярославич. — Сказано апостолом: буква убивает, а дух животворит. Остаемся верны духу нашей веры.
Невский прожил в Каракоруме почти год, словно не видя его: целеустремленность подавляла в нем любопытство. Рассказы Онфима он слушал вполуха. Зато любую мелочь, касающуюся окружения Менгу, впитывал мгновенно. Кагану было сорок лет. Летом он предпочитал кочевать в окрестностях столицы и не стыдился доить кобылиц. Но посетителей принимал, сидя на золотом троне, и требовал, чтобы приближенные одевались роскошно: один день в белые одежды, другой в синие, третий в красные. Напыщенные перед чужаками (мы, мол, стрела, которая не остановится!) монголы тех, кто приобрел их доверие, искренне считали за своих. Безрассудную храбрость ценили даже во враге. Легко поддавались на лесть, а подарки любили до страсти. Александр поднес ханше затейливый гребень из горного хрусталя, и сразу поднялся во мнении двора. Хотя простота нравов там уже исчезала, быт по-прежнему сковывали старинные предрассудки: нельзя опираться на плеть, махать топором возле огня, выплевывать пищу, выливать наземь молоко... В юрту к больным не входили. Хоронили ночью, тайно. Даже могила Чингиса осталась неизвестною, хотя о его смерти жалобно пели:
Обернувшись крылом ястреба парящего, ты отлетел, хан мой!
Неужели ты грузом стал повозки скрипящей, хан мой?
Что из всех этих отрывочных уроков усвоил Александр? Наверно, то, что к ордынцам можно найти подход. Он видел много полезного в железной организации войска и в тактике ложных отступлений. Змее надо иметь тысячу хвостов, но одну голову, считали монголы, тогда голова уползет в нору и хвосты послушно последуют за нею...
Пока князь вершил дела во дворце, его стремянной бродил по закоулкам Каракорума. Купеческому сыну уже хорошо были знакомы длинные ряды лавок с дешевой посудой и шорными изделиями. Здесь толкались бедняки в соломенных накидках, со скрипом катились повозки на одном колесе, бродили толпы голодных рабов, которым хозяева давали пищу лишь дважды в неделю. В молодой столице, прозванной Желтой ордою за позолоченные навершия юрт, бок о бок с роскошью соседствовала отчаянная нищета.
Однажды, сидя под навесом и попивая зеленый чай из деревянной чашки, Онфим заметил буддийского монаха, который пробирался к нему сквозь толпу.
— Менду, — поздоровался тот, протягивая исписанный свиток. — Подобно ветру, неуловимому сетью, подобно льву, неустрашимому шумами, иди в одиночестве. Так говорит Асанга.
Онфим потянулся за мелкой монетой, но монах отвел руку: он должен передать свиток русскому князю.
Выслушав стремянного, Александр Ярославич коротко велел:
— Приведи монаха.
Онфим заворчал: собирать с базара нищих! Но приказ выполнил. Князь оглядел пришельца. Друзья и враги принимали здесь странные обличил. Как-то глухой ночью под самой дверью Онфим ухватил за полу девку-шпионку. Рванул тугой шелк, так что тот завизжал, будто полоз по скрипучему снегу...
Монах заговорил по-кипчакски, хотя не был похож ни на половца, ни на монгола. Телом сух, огнеглаз, седой пучок под нижней губой, как заснеженный куст травы. Оглядев внутренний садик, стиснутый со всех сторон стенами, — на тучной земле от недостатка света растения были похожи на бледные грибы — проговорил:
— В нагромождении нет пищи для глаз и ума. Достаточно нескольких камней на белом песке, и они изобразят лик океана, а одинокий камень — всю бесконечную вселенную! Счастлив, кто умеет отвергнуть ненадобное.
На вопрос, откуда он родом, монах, мягко помавая широким рукавом, указал столь неопределенно, что князь не стал даже переспрашивать. Такая сдержанность удивила монаха. Не торопясь, они рассматривали друг друга.
— Мне хочется угостить тебя, — вежливо сказал Александр Ярославич. — В моем походном поставце припасена сухая трава, называемая чай.
— О, — подхватил монах, и полумесяцы глаз заискрились от удовольствия. — Я мог бы рассказать, как пивал чай, сидя на помосте, где за спиной возвышалась фигура Будды. За чайным столиком, покрытым золотой скатертью, десятью глотками гости определяли четыре сорта чая, и мало кто ошибался!
— Значит, ты из знатного дома? — вставил князь.
Буддист усмехнулся:
— Меня не чураются во дворцах, хотя столь же охотно я бываю и под соломенной кровлей, где крестьяне обретают дух товарищества. Их чаепития обозначены на письме знаком «одно мнение, один аромат». Обитатели дворцов, случается, бледнеют при виде его.
— Научи меня начертанию полезного знака!
С неожиданной искренностью монах отозвался:
— Я и пришел для этого. Твой отец готов был отвернуться от Востока. Не поступай так. В кровожадной тесноте Европы не место молодой Руси.
— Русь стоит издревле, — досадливо вырвалось у Александра.
— И все-таки ты ее зачинаешь, ибо оказался на гребне между двумя склонами.
Это так совпадало с его собственными мыслями, что Невский невольно запнулся.
— Бывал ли ты в европейских городах, о которых говоришь с пренебрежением? — только и спросил он.
— Бывал. В Лондоне, темном от дыма, пил ячменный напиток в монастырской трапезной «белых братьев». Орден сей взял начало от общины у горы Кармель, в Палестине.
Оба помолчали. Князь испытующе сказал:
— Отвернув лицо от Запада, разве не потеснит Русь народы, близкие тебе по крови?..
Монах отозвался с полным бесстрашием:
— Мы на Востоке верим, что время идет кругами. Не войну я хочу приблизить, а мир. Будь он даже от нас за горами лет.
— Кто ты? Неспроста ты пришел ко мне.
— Я слуга и посланец Елюя Чуцая, имевшего титул правителя — Чжуншулина, а ныне умершего в безвестности. Мудрый Елюй не дал татарам перебить захваченные народы, чтобы земли их превратить в пастбища. Он доказал, что налоги с живых обогатят Орду. Завоевывают страны, сидя на коне, но управлять ими с седла нельзя. Пока царевичи дома Чингиса спорили из-за власти, Елюй разумно управлял их империей. Он достроил Каракорум... Хан Менгу прогнал его. Но и Менгу будет действовать по его мыслям, ибо иначе нельзя. Мудрость едина, хотя языки и земли разны. Если ты примешь мою жалкую руку, я окажу тебе помощь за тысячу поприщ от Руси.
— Вот княжеская печать, — не раздумывая, сказал Александр Ярославич. — Ее оттиск вызовет доверие к любой твоей вести. Ты прав, лучший из девизов — ничего не бояться и никого не пугать. Будем верить, что будущее переступит и эту гору.
Монах спрятал печатку на груди, поклонился и вышел, кутаясь в рубище. Онфим, стоя на страже за дверьми, проводил его озадаченным взглядом.
Как ни был забывчив Онфим, на обратном пути он все высматривал в половецких далях знакомый ям. Поскакал к нему первым, опередив княжий поезд но полдня.
Но не дождалась его Цветок ветра. Уже и земля над неведомой могилой переплелась жесткой травой, высохла. А младенец-сынок лежал в нищенской колыбели на скотном дворе, вскормленный козьими сосцами.
Не на коне, пешим шел Онфим навстречу князю, Поклонился, понурившись. Положил к его ногам живой сверток.
— Как прикажешь, так и станет, княже. Оставить младенца в степи, чтобы вырос и потом стрелою убил меня, своего отца, до смерти? Или быть ему русичем? А поп не мешкая окрестит.
Александр Ярославич нагнулся над кожушком, из которого глядело синими глазами на скуластом смуглом личике безродное дитя. Поезжане сошли с возков, встали вокруг, насупленные.
— Ужо тебе, Онфим, ужо тебе, грешник! — укорил поп.
— Крести, — сказал князь, отворачиваясь. — Крести Иваном. Дайте Онфиму штуку холста.
Онфим, не умевший долго печалиться, пока стояли на привале, кроил ножом холстинные пеленки да шил из волчьей шкуры седельную суму, дорожную люльку. На холодной заре под недозревшим небом пошел с укутанным для долгого пути сынком в степь.
— Поклонимся, Найден, матушке твоей родимой, — сказал громко, благо никто услыхать не мог. Вздохнул, перекрестился. Ушел не оборачиваясь.
Еще не все звезды потухли, как княжий поезд двинулся дальше. Свежие кони бежали резво. Ущербный месяц язычком тусклого пламени лизнул степной окоем...
Остановившись на ночлег в прибрежном леске уже своей, русской реки, с удовольствием ловили ноздрями кислый запах мокнущего луба в водяных ямах. Видно, бабы только что сдирали с размокших стволов жгуты. Сама Русь, обутая в мягкие липовые лапоточки, встречала их здесь! Но людишек не видать, хотя неподалеку угадывалось пристанище бортников и смолокуров. Они двинулись по росной траве. Деревенька, обведенная жердяной оградой с воротцами на лыковых петлях, притаилась, не ожидая от проезжих добра. «Боятся татар, — подумалось с горечью князю. — И так вся Русь. Ни щедрого хлебосольства, ни былой тороватости. Даже сторожевые псы угодливо сползают с дороги... Нет, пока сам не лег в домовину, уберегу Русь от новых нашествий! Пусть в сирости, в туге, но дети не привыкнут отступать перед каждым, как побитые псы. А войдут в силу, сами постоят за отчизну, коль сумеют...»
В осаде этих мыслей, то плывом, то в седле, Александр Ярославич двигался к Суздальской земле, а бок о бок с ним трусил верный Онфим. Из Новгорода он отвез Найдена на отцовский двор в Витебск. Взяла его под крыло Олёница, жена брата. Жалела сироту, не велела дразнить татарчонком. Когда во Владимир наезжали с кожевенным товаром брат Грикша с пленным шведенком, — ныне женатым на витьбянке и плотно осевшим при Олексе Петриловиче, — Онфим посылал с ними сыну на прожитье кое-что из военной добычи или княжьих подарков. Но был беспечен: больше текло между рук.
А спустя несколько лет, когда Александр Ярославич шел походом на южную емь, чтобы выкурить, как шершней, немецких баронов, которые, засев в только что возведенных замках, высматривают оттуда добычу и готовы в любой момент ее закогтить, — Онфим сделал крюк. Разыскал свою деву-Ижорянку.
Олка была уже вдовой. Рыцари, не знающие иных чувств, кроме алчности и жестокости, угнали ее мужа к себе в замок, а потом зарубили. Потеряла Олка и брата: Диковал сам ушел с татарским баскаком (все ближе подбирались они к Новгороду!). Не захотел следовать примеру отца своего Пелгусия, решил искать удачи в Орде.
Олка была еще молода, но перегружена печалями. Онфим слушал ее, сведя брови. Смотрел пристально на белоголовых малолеток в посконных рубашонках. В тот раз ничего не сказал. Лишь возвращаясь с дружиной, опять дал крюку на Ижорянский посад.
Стояла ранняя весна. На березах едва зароились зелеными пчелами почки... Спросил без обиняков:
— Бирюза тускнеет, когда проходит любовь. Завял твой перстенек, Ольгута?
Она тихо отозвалась:
— Не. Светит, как прежде.
— Ну, тогда собирайся. Будь матерью моему Найдену, а я стану отцом твоим сиротам.
Помог запрячь коня, погрузить на воз детей и пожитки. Сам отвез в Витебск на отцовское подворье. Тут же и обвенчались по-походному. Но когда остались одни в нетопленой по обычаю горенке, такая молодая радостная любовь наполнила их, будто ничего не было позади: ни битв, ни смертей, ни разлуки... Утром, перекрестив детей и вскочив в седло, Онфим еле отлепил руки жены от сапога, уже вдетого в стремя. Впервые покидал дом не бесшабашным бродягой — перекати-поле, а мужем и отцом.
Стояло то начальное летнее время, когда лист на березе только-только набирает силу и древодельцы выходят в рощи, отыскивая стволы, где поменьше отметин, чтобы заготовить сколотней для будущих туесов. Онфим ехал и завидовал. Красивое ремесло! Разве не смог бы и он подгибать белую кору к еловому донцу, приставлять дужку из вербы?.. Да не той, что идет по весне в пух, а растущей в отдалении, на песке. Мечталось, что сработанное им берестяное ведерко, годное под мед, под ягоду — ай и воды зачерпнешь, не просочится! — разукрасит Олка Ижорянскими узорами, выдавливая их по мягкой коре еловым сучком. Но где оно, то беспечальное мирное житье? Он вздохнул и пришпорил коня.
Галицкому князю Даниилу Романовичу Батый послал вестника с двумя словами «дай Галич!». Князь не ослушался, поехал в Орду, но уязвленная гордость толкнула его на действия, обратные решению Невского: он склонился к папским посулам.
В 1250 году великий князь Андрей Ярославич женился на Данииловой дочери. Вальяжность и достоинство Галицкого долго потом вспоминались Александру. Вспоминались с досадой: благородный галичанин как был, так и остался далек ему. Невский не нашел в нем ни понимания, ни опоры.
Даниил Романович с видимым сожалением оставлял дочь под серым небом Суздаля, хотя учтиво похвалил и сам город, и тучные пашни ополья. «Почти как у нас», — бросил он в виде высшей похвалы. Отец и дочь с насмешкой переглянулись.
Поспешный Андрей и здесь проявил торопливость, беспрестанно заглядывая в полуопущенные глаза невесты и ища ее руку. А она поджимала пальцы в цветной рукав...
Когда Александр Ярославич заводил речь об Орде, куда оба брата незадолго перед тем ездили, Даниил Романович отстранял разговор, как докучную мушку, легким мановением холеной руки с лалами и смарагдами в перстнях. Он держался с таким невозмутимым спокойствием, словно держава Рюриковичей все еще существовала! Исполнив церемонии, братья проводили нового родича с некоторым облегчением. Но с того дня Андрей стал подпадать под чужое влияние. Жил по поговорке: один глаз на печь, другой в Галич. Дань выплачивал татарам все небрежнее.
— Чем уж так сильны ордынцы? — запальчиво восклицал он. — Рыцарей мы били. Они ли немощней против татар?!
Александр Ярославич подавлял гнев, будто наступал сапогом на юркую змеиную головку. Как втолковать брату, что татары не тучей пали на Русь, не слепым косяком туров ворвались? Они двигались умно, осторожно. Обрушивались военной силой, лишь хорошо узнав противников.
— Уширь свой ум! — тщетно усовещал он брата, тяжелым сердцем возвращался в Новгород.
Когда соглядатаи донесли ему из Орды, что Сартак, правивший за дряхлого отца, знает об опасном сговоре Андрея с тестем и братом Ярославом и вот-вот готов обрушить карающий удар — ни удержать, ни поддержать Андрея было нечем! Новгородские полки ушли: через одиннадцать лет после Ледового побоища рыцари вновь напали на Псков.
Замашка Андрея была гибельно преждевременной. Четверть века минуло с начала нашествия; суровый подготовитель освобождения Александр Невский не покладал рук, а поспешный Андрей ударил в набат: татар бить! Старший Ярославич решился на крайний шаг: ехать в Орду. Снова подставлять свою голову под удар. Знал он, что дядя Святослав опасно подзуживает татар против племянников.
До Сарая с объездами было два месяца конного пути. Распутица позволила выбраться из Новгорода лишь в конце мая. А Неврюй перешел Клязьму и разбил владимирские полки 23 июля. Предупредить этот поход Невский уже не мог; он узнал о нем в пути, как и о набеге Куремсы на Галицкую землю.
В Сарае Сартака не оказалось. Александр упорно искал его кочевье в степях. Наконец показался ханский город: упряжки быков и тягловых лошадей тащили войлочные дворцы, черные кибитки воинов, походные кузни. В низком солнце взблескивали татарские латы — полосы кожи с нашитыми полосками железа.
Сартак — с крупным отечным лицом, с выкаченными глазными яблоками, — ни в чем не был схож с отцом. Голос звучал у него приятно, но монотонно. Ни горлового придыхания, ни внезапных взвизгов, которыми Батый держал в напряжении окружающих. Движения Сартака были вялыми, взгляд часто застывал.
Некоторое время оба молча сидели на кошме, потягивая слабое вино.
— Знаешь, что говорил отец о тебе? — спросил вдруг Сартак. — Мол, в каждом можно пробудить дурные страсти. Делать зло то же, что скакать через пни: опасно, да сладко! А ты хоть не сторонишься крови, но не пьянеешь от нее. Еще он говорил, что один всадник держит перед собою лишь прямой путь. Другой имеет в уме и объезд. Третьему дано приметить петляющие следы. Ты же не только след человека, но и скок джейрана, ползание черепахи, движение крылатой твари промыслишь. А кто тебя разгадает, тот либо возненавидит, либо будет сильно любить, смотря каков сам. Отец наказывал мне не поддаваться на твою ласковость, но в общем деле доверять, ибо твое хитроумие не живет рядом с предательством. Что на это скажешь? — Сартак засмеялся, глядя на изумленного Александра.
— Мудр твой отец, славный хан, — только и нашелся князь.
— Да, мудр, — потухая, отозвался Сартак. И прибавил с обидой: — Он-то посреди опасностей плыл, как зубастая щука. А мне на кого положиться? Улус большой, только негде укрыться от погубителей. — Мысль его снова произвела скачок. — Верю, что ты не знал о помыслах брата. Но он ошибся, думая, что далек от моих рук!
— Я не за него прошу, — поспешно вставил Александр. — Народу почто отвечать за плохого державца?
— Я и не велел Неврюю разить всех подряд. Мне нужны не трупы, а данники. Но как остановишь кривую татарскую саблю, когда она на замахе? Ладно... Пошлю гонцов, ворочу Неврюя.
— Мир нисходит на того, кто не разоряет, а устрояет. Прости на правдивом слове, хан, но отними у откупщиков право нас грабить. Русь сама принесет тебе дань.
— Не понимаю, — сказал Сартак с опасным ядом. — Как ты, победоносец, смиряешься перед татарами? При дедах твоих Русь была куда как горделива.
— А ныне она огненна! Чему же изумляться, хан, что я зряч?
— Хорошо, — проговорил после молчания Сартак. — Дам тебе ярлык на великое княжение. Но обожди, не отъезжая в Русь. Я Сарай не люблю. В степи на Дону мне вольнее. И что вы, оросы, за деревянные ограды держитесь? Живете сами у себя в полоне. Завтра поедем на охоту, как, помнишь, когда-то... Да, лихой был у тебя брат! Жив ли ныне?
Андрей уцелел. Спасаясь от Неврюевой рати, он доскакал до Новгорода к Василию, сыну Невского. Новгородичи не вняли его словам, что лучше было бежать, чем татарам служить. Князя с его беглецами не приняли. С остатками дружины и княгиней-галичанкой Андрей пустился искать приюта за море, у Биргера. Но и давний недруг уязвлял его гордость постоянными расспросами о старшем брате. На престоле сидел сын ярла Вальдемар, и он правил ныне, как хотел.
...Возвращаясь из Орды во Владимир, Александр не искал глазами, как в детстве, дубовый куб Золотых ворот, не ловил блискучую искру створ, обитых золоченой медью.
Он сидел в седле угрюмо, ежась от раннего холодка. Небо было облачным; крепостной вал желтел жухлой травой, ее запах витал в воздухе. Ехал не наивный переяславский княжич; не отселенный на порубежную заставу новгородский страж; не обойденный наследник. Ехал великий князь владимирский.
Весь город толпился перед воротами. Встречали князя с опаской. Андрей вверг в разорение, навлек Орду, но его запальчивость была понятна. Александр Ярославич вез мир, успокоение, а радости не было. Шептались: злее зла честь татарская... Скажи он им, как Андрей: умрите за Русь! Умерли бы, как один. Но он требовал жить и работать, чтобы и Орду насытить, и свою землю не опустошить вконец. Доколе?! Нет ответа. Сжаты губы у старшего Ярославича. Шагом проезжает улицы-слободы к верхнему Мономашьему городу. Само слово «город» от горы идет.
Пока владимирцы гадают о будущем, князь ушел в прошлое. Выдвинув Андрея, татары сказали, что делают так по желанию отца. В завещании этих слов не было. Терзаясь предсмертной мукой, Ярослав просил сыновей лишь о братней любви и милости к сестрам Авдотье и Ульяне, «им же нынешние времена горше полыни». Прости, отец, если поступаю не по твоему наказу (да был ли он?), беру державу, как мне и надлежит. Клязьма набухала осенними дождями. Горизонт был гол, нестерпимо огромен; его лесная кайма расплывалась сиреневой дымкой. Стоя на холме спиною к Дмитриевскому собору, князь на миг ощутил себя столь умалившимся перед заклязьминским простором, словно сам стал одной из тех фигурок, что выбиты по соборному камню... Сестру Ульяницу обидел Неврюев темник, но ныне честью просил княжну себе в жены. Она же молит отдать ее в монастырь.
— Любой грех венцом прикрывают, — задумчиво сказал Александр Ярославич. Он находил выгоду в таком браке. Но, видя ее отвращение и страх, махнул рукой. — Ну, ин будь по-твоему. Только смотри, сестра. Монастырская стена высока, назад не перескочишь.
— А могила еще глубже. Не отпустишь — удавлюсь.
— Господь с тобою! Ступай в монашки да моли за нас...
Через четыре года воротился от шведов и Андрей. Не хотел более поддакивать Биргеру, что, мол, Александр вовсе не умнее, а просто везучее других. Что не талант дал ему две великие победы, а нелепый поворот судьбы: не остановись тогда он, Биргер, из-за течи своих кораблей в устье Ижоры, а двинься сразу на Новгород, не было бы Невской победы. А окажись лед на Чудском озере чуть потолще? Ведь рыцари уже смяли русское «чело»! Спору нет: ловок князь Александр, с ханами успешно торгуется. Да как бы и ему не подсыпали они отравы за излишнюю прыть!
Галичанка слушала ярла с сочувствием. Но Андрей все более мрачнел и, как все делал быстро, так и Свеарике покинул в одночасье...
Александр Ярославич принял брата с честью. На пиру — то ли встречальном, то ли прощеном, — стало тесно от двух дружин и двух дворских: один распоряжался ранее, другой — теперь. Гордая галичанка, ходившая прежде здесь великой княгиней, роняла слезы в вышитый платочек. Андрей хмуро пробормотал :
— Остынь, княгинюшка. Вини меня. А князь-брат поступил как должно. Не роняй жемчужные слезки: чать не в ордынский полон, на суздальский двор поедем.
С Александром они долго просидели запершись. Вышли с отуманенными взорами, но без явного нелюбья, рядом, плечо в плечо.
— Суда между мной и братом даже про себя не ставьте, — сказал великий князь. — Мы, Ярославичи, носим соломины для одного гнезда. Так, брат?
Тот отозвался с натугой:
— Ты сказал.
Александр Ярославич приподнялся над столом — всем показалось, что вырос.
— А ты, сестра-невестка, хоть из гордого рода, но сватал я тебя у князя Даниила, когда он из Орды ехал. Показал себя государем не спесивым, разумным. Ныне раскусил и папское двоедушие, прогнал от себя латынского попина, отверг корону. По доброму корню брали мы ягоду!
Галичанка нехотя усмехнулась, но, встретив взгляд деверя, почувствовала, что улыбка ее против воли стала доверчивее. Когда вышли из-за стола, храмы едва белели в потемневшем воздухе. Хмельные и тверезые вздохнули с одинаковым облегчением: братья встретились и разъедутся мирно.
Долгие годы Онфим жил как вся княжеская дружина. Бояре-думцы уже оседали по собственным усадьбам, обрастали пашнями и лесами. Но младшие мужи земли в кормление получали от князя и двигались за ним то в Новгород, то в Переяславль, то в стольный Владимир. Дома рубили себе споро, уставляли коробами с военной добычей, пивными бочками от немцев, ларями с рухлядью. А чего недоставало — прикупали на княжеское серебро. Без сожаления спускали нажиток, коль приспеет пора идти с князем на рать.
В 1256 году шведы вновь напали на карелу. Высадились в Новгородской пятине. Под началом рыцаря Дидмана стали рубить крепость на русском берегу Наровы. Но, прослышав, что с полками на них идет Невский, не достроив, ушли. Зимний поход был проделан со всеми уловками, которые князь высмотрел и изучил у татар. Перенял он отчасти и приемы ордынского управления: долгую терпимость, словно бы рассеянное невнимание ко всему, что зреет и собирается вокруг, — и внезапный, не оставляющий надежд удар. Карать без угроз, не стыдясь уворачиваться от сильнейшего — это была новая тактика русских князей.
Отпуская пленных, князь сказал:
— А дерзнете снова двинуться на нас, запрем в замках, и будут ваши рыцарские кони объедать друг другу хвосты с голодухи.
Возвращаясь из похода, Онфим встретил в деревеньке из шести дворов прежнего знакомца пешца Шелеха Третьяка. Был он сыном новгородского смерда, а подружился с Онфимом на Ижоре. Дразнил беззлобно: вы, витебцы, волынка да гудок, собери свой домок... Онфим удивился, застав его дома.
— Чего не в войске?
Тот угрюмо мотнул головой.
— Я ноне не ратник, не смерд. Я, брат, стал холопом. А за боярином жить — души не дадено: куда укажет, туда и гляжу.
— Как же так?! Кто тебя похолопил? За что? Погодь, я князю скажу...
— А что князь? Сам я с семьей в холопство подался. Не стало мочи тиунам да мытникам поборы платить. Посуди: по гривне с сохи князьям давай? В пользу тиуна и тысяцкого с той же сохи поралье вноси? Повозную повинность — подводу и корма — исполняй? Не забудь еще и монастырскую долю. Ныне, знаешь, как наряжают на работу: двор игумену огораживать, сообща пахать, сеять, косить и на монастырский двор отвозить, монастырские сады обряжать, пруды прудить... Городовое дело тоже на мне: знай успевай, строй да чини! А свою пашню, выходит, бросить? Ох, где смолоду прорешка, под старость дыра...
Онфим, понурясь, слушал горестную повесть боевого товарища.
— За что ему бедствие? — с обидой сказал он князю. — Неужто не спасем, не выкупим его? Такой добрый пешец был. Сам небось помнишь: кистенем, как цепом, свеев молотил!
— Всю Русь не выкупишь, — жестко ответил Александр Ярославич, слегка отворачивая лицо от Онфимовой укоризны. — Не мне против мытников и тиунов идти. Ими казна пополняется. Жаль Третьяка. Снеси ему серебряную запону с моего кафтана за старую службу.
Насупившись, Онфим сел в седло, пнул Нецветая под крутой бок: «у, возгривая рожа». Конек был уже староват, да тут недалече, прыти хватит. А воротившись, застал в княжеском покое седобородого, со лбом, иссеченным бороздами, — будто земля от долгой засухи — Якова-полочанина, которого звал дядей. Так породнился с ним со времени Невской битвы.
Когда Онфим переступил порог, окованный для прочности медной пластиной, долгий разговор князя со своим ратным слугой, видимо, подошел к концу.
— Без охоты отпускаю тебя, Яков, — сказал Александр Ярославич. — Знать, мое дело к зиме, ежели, как с дерева листы, отпадают от меня верные души.
— Моя душа всегда с тобою, — отозвался ловчий. — Поздно дано человеку отрыть жемчужное зерно. Глубоко оно лежит под ежедневной маетой. Еще с тех лет, когда мальцом постигал грамоту при Софии Полоцкой, любопытно стало мне собирать книги. В мирской жизни нет досуга. Да и меч мой много для тебя поработал. Отпусти теперь без обиды за монастырскую стену для письменного труда, Александр Ярославич. А настанет крайность — от чего оборони бог! — скину скуфейку, перепояшусь мечом, постою еще за Русь.
— Не оставляй меня советом, Яков, — сказал князь с той простотой, которая поворачивала к нему сердца. — Русь в обиду не дам. Будь покоен. Прими на дорогу мой крест нательный.
Яков-полочанин распахнул ворот, оборвал завязку.
— А ты мой. Он охранит тебя, как я не раз заслонял грудью.
Онфим стоял в сторонке, понимая, что негоже даже громким вздохом нарушить торжественность прощания.
Сам он неотлучно находился при князе, но прежних доверительных отношений между ними уже не было. С годами душа Онфима грубела, уходила прежняя гибкость.
— Что нужно для здравия? — твердил он беззаботно. — Крепкий морозец поутру да ржаной ломоть с моченым яблоком на заедку!
Возможно, князь сам перестал нуждаться в дружеской короткости. Они жили рядом молча, по-прежнему полагаясь друг на друга во всем, что касалось жизни и смерти. В том кровавом изворотливом времени люди едва успевали следить за поверхностью событий, ловчили не оступиться, не пасть на обочине трупом. Где уж было разглядеть глубь!
Смолоду очень любивший своих семейных, Александр Ярославич с годами все реже принимал в расчет узы крови, захваченный одной мыслью. Прожив половину жизни под постоянной угрозой, он понял, что не иметь ни дня покоя для державы — значит замереть на месте, не двигаться вперед. Избегая стычек с Ордой, он приближал время, когда перевес будет у Руси. Ведь и с рыцарями сражался не бездумно: то был дальновидный способ заставить с собою считаться.
Желаннее всего был ему мир с обеих сторон. Урядив оружием дела с тремя западными соседями — шведами, немцами, литвой, — Александр Ярославич обратился к четвертому — Норвегии. Что из того, что она далека от Новгорода? Каракорум еще дальше. Граница шла по Кольскому полуострову, называемому Тре. Карелы и норвежцы, сборщики дани, постоянно сталкивались на земле лопарей. Чтобы потушить спор в самом начале, снарядили посольство. Главе его, ладожскому посаднику Михаилу Федоровичу, было наказано посватать принцессу Кристину для княжича Василия.
Договор с мурманами установили надежно, но отпускать дочь в немирную от татар землю король Хоккан Старый не спешил. Михаил Федорович рассказывал с усмешкой, как королевну вывели в прабабушкином парадном платье с такими узкими рукавами, что их всякий раз отпарывали, натягивали особо, а затем пришивали на девице, потому что застежек на платье не было.
— Так пошлем ей в подарок сотню пуговиц, — сказал развеселившийся князь. — Нынче же прикажу дворскому приготовить всяческих: и золотых, и серебряных, и жемчужных, грановитых из цветных каменьев, сетчатых, сканых...
Кроме старших княжичей, Василия и Дмитрия, дети были еще малы, но отец задумывался об их судьбе: чему учить сыновей, за кого выдать со временем дочку Дуню?
Александр Ярославич искал продолжателей, помощников. Хотя и знал, что сможет передать из рук в руки только знания. Стол великого княжения будет, как и раньше, переходить от одного к другому, оспариваться во вражде.
«А что бы нужнее посреди передряг, чем дружный круг родни?» — думал Александр Ярославич. Возвращаясь с сыном Василием из вечно бунтующего Новгорода, он свернул к Ростову, к княгине Марье, вдове славного Василька Константиновича, двоюродного брата, погибшего в битве с татарами на Сити.
Великий князь был измучен и нездоров. Обижали попреки новгородцев: Александр-де заодно с татарами-сыроядцами. Своею рукой гнуть под ярмо город, где вскормлен, легко ли? Но он знал: Русь надо удержать и от отчаяния перед Ордой, и от опасного самохвальства.
Ростов славился иконой богоматери кисти печерского монаха Алимпия. В усталой задумчивости стоял перед нею великий князь. Был мил ему и сам город и епископ Кирилл, на всех изливавший безразборную доброту: даже поганых восточных купцов-бесерменов прятал на своем подворье от ярости бунтующего люда. В глухую ночь отворил потайную калитку в городской стене: «Ступайте. Думайте о грехах своих. А с Русью вас бог рассудит». К нему же привезли бежавшего из Орды татарского царевича, опасного гостя. Добрый старик со слезами умиления обнял новокрещенца Петра: «Русь тебя укроет, чадо. Живи. Христос с тобой».
В юности Александр Ярославич завидовал ростовскому Васильку Константиновичу — того все любили! С грустной лаской смотрел он на его выросших сыновей; иногда они казались ему ближе и любезнее собственных...
Молодой Борис Ростовский успешно учился у Невского сдержанности и хитроумию. Он глубоко затаил ненависть к ордынцам и смотрел на них непредубежденно. Приобретая их дружество, уже и на коня садился по-татарски, и по дому расхаживал не в льняной рубахе, а в цветном халате. Чужеродными словечками щеголял со столь тонким оттенком передразнивания, что это проходило незамеченным. По-кипчакски он говорил свободно, понимал еще с полдесятка наречий. Состязаться с ним мог только Онфим, которого татары неизменно провожали одобрительным взглядом: «берикиля», молодец.
Тою же тревожной зимой 1256 года в Сарае хан Сартак неосторожно оскорбил дядю Берке и был удавлен им. На Батыев трон посадили ненадолго младенца Улагчи, Сартакова сына. Но все дела вершил Берке.
Племянник Борис с досадой сказал, что вот, мол, опять на пустом месте начинать, применяться к новому хану. Невский покачал головой.
— Русь им всем одинаково надобна.
— Чтобы терзать ее! — вскричал сын Василий.
Морщины на суровом лице отца стали еще каменней.
— Как подпора! Против великого кагана Менгу с сыном Хубилаем и против Хулагу, удачливого завоевателя Персии. Против всех врагов-родичей.
— Но нам-то татарове поганые не опора, — настаивал Василий. Было ему семнадцать годков. Пылок, неустойчив.
— Толковать так прилично лишь в торговом ряду, — оборвал отец. — Ныне они сильнее. Станем — мы.
— Когда же, батюшка? — стихая, проронил сын.
Зажигался он и гаснул быстро: будто не его чадо, а братца Андрея. Борис умно помалкивал. Лишь когда великий князь сказал, что пора научаться, воюя за меньшее, не попирать великое, у него вырвалось:
— Учение-то из-под палки!
— А медом по устам никого не учат, сыновец, — живо отозвался Невский и вперил пристальный взор. Не родственный, не согретый шуткой и симпатией, а отстраненный и оценивающий: не ошибся ли он в нем, Борисе?
Молодой ростовский князь выдержал поединок глаз.
— Готов хоть под конской плетью научаться, князь-дядя, ежели от того станет польза Руси.
Александр Ярославич враз просветлел от разумных слов.
— Тогда ладно. Поедешь в Орду. Начав учиться, русич учителей их же наукой переборет. Они с хитростью, мы — вдвое. Они фальшью оболокутся, а мы простотой своей на кривой их объедем. Не победим, так одолеем!
Он развеселился и смотрел на обоих ласково, даже с подмигиванием. Таким Борис его видел редко, разве что в доме своей матери, и никогда в других местах. Княгиня Марья Михайловна напоминала Невскому свою младшую сестру Ефросинью, невесту Федора...
Томясь духотой, отодвинули волоковое окошко с римскими стеклами. Небо зашелестело галочьей стаей. Галки летели низко. К оттепели.
Великий князь спускался по крутой, выбитой между пещерными камнями лестнице. Нагнувшись, нырнул в полукруглую дверцу, окованную позеленевшей медью. Под низкими сводами Онфим запалил факел в железном светце. Подземелье состояло из нескольких кладовых. У самого потолка в каменной кладке виднелись продухи в виде узких прорезей, забранные решетками. Первая кладовая была набита копьями и щитами, годными в любой момент к употреблению; оружием, отбитым у врагов, — половецкими драгоценными колчанами, печенежскими плетьми с резной рукоятью, литовскими дротиками, свейскими двуручными мечами. Во второй по стенам висели золоченые латы, бармицы и кольчуги. В третьей хранилось в ларях финифтяное узорочье, сквозные рисунчатые цепи, кованые пояса с каменьями, блюда, чаши. Сокровища собирались веками, а таяли быстро. Князь придирчиво выбирал, что везти новому хану? О Берке стало известно, что он любит искусства, украшает Сарай. Дары должны быть редкостными.
Уже вглядываясь в плоское желтое лицо хана с жидкими волосами, зачесанными за оба уха, Невский лихорадочно искал ключ к характеру этого всемогущего человека. На Берке был колпак с золотой тульей, крупные изумруды украшали макушку, в серьге блистал самоцвет. Русские князья принарядились в парчовые кафтаны с атласными отворотами, застегнулись серебряными поясами, надели остроносые шагреневые сапожки. Берке благосклонно принял дары, спросил о здравии и отпустил всех, кроме Александра.
— Как ты понимаешь свое назначение на земной тверди? — спросил он князя, вперив умные, словно затененные, глаза.
Взгляд был не угрожающ, но настойчив, требовал ответного труда мысли. Хан продолжал:
— Звезда светит без души, хотя видом прекрасна. Костер греет и жжет: не в его власти изменить свое естество. Конь спасает седока, но будет слушаться и чужого стремени. Народы, подвигнутые рукою владыки, не подобны ли слепой стихии? Все говорят, что ты мудр. Побеседуем.
Александр Ярославич приложил руку к груди в знак признательности. Берке он встречал раньше, в окружении Батыя, который был хитер, свиреп, но и уговорчив. С Сартаком, вечно искавшим опоры вовне, и вовсе было просто. Жаль, мелькнул на ордынском небе слишком быстрой звездочкой. Задушенный арканом по приказу дяди, он схоронен где-то в степи ночью, без свидетелей. Его же убийца, человек с мягкими задумчивыми жестами, пытал теперь князя опасными головоломками.
— Мощь и величие хана столь возвышаются над мелочами жизни, что поставить его деяния в ряду стихий будет лишь справедливо. — Тень насмешки или скуки прошла по неподвижному лицу Берке. Хан ждал от него не лести, а равной игры ума. Ну что ж... лишь бы не ошибиться. — Однако далее разлив рек или трясение земли взывают не к одному безрассудному бегству. Как и движение победоносного войска. — Невский вежливо склонился в сторону хана. — Но прежде чем сразиться, я всегда размышляю: будет ли мое назначение человека и князя оправдано, если, покидая земную юдоль, я лишь скажу, что ничего не понял в окружающих меня событиях? Сам стал подобен гонимому древесному листу?
— К чему же приводят тебя твои размышления? — Берке подался вперед и ухватился за щеку желтоватыми пальцами.
— К тому, что есть разница между дующим ураганом и безудержными всадниками, — твердо сказал князь. — Как бы ни разделяли людей обычаи и несхожесть мнений, они — люди. Это роднит более, чем отдаляет.
— Даже в битве, когда все уподоблены ревущим животным?
Александр Ярославич позволил себе усмешку, приглашая взглянуть на сражение со стороны.
— Шахматный игрок двигает фигуру молча.
Берке поиграл войлочным шариком, сообщавшим будто бы дар предвидения, шариком, который некогда принадлежал Батыю. Проследил исподтишка: узнал ли князь шарик? А если узнал, то что при этом подумал он, друг Сартака? Вид русского успокоил хана: тот был целиком погружен в беседу. Это дало Берке обманчивое чувство превосходства: сам-то он свободен от магии слов! Ему нравился чужой ум, но не превосходящий его собственный. Он считал, что застанет князя врасплох.
— Почему ты не принял руку единоверного тебе Запада, а нагнул шею под длань Востока?
Событие, присыпанное пеплом... Что хочет услышать коварный Берке? В лести он усмотрит склонность к вероломству. Поверит же только тому, что отразит не страх перед Ордою, а выгоду для самой Руси. Надежен не раб, надежен союзник. Ну, Берке, способен ты, не торгуясь, платить дорого за правду?
Александр Ярославич заговорил с суровой силой.
— Я принял державу уже истоптанную ордынскими конями. Но и Запад теснил меня. Доселе меч не отдыхает в руках. Вдесятеро надлежало бы нам стать сильнее, чтобы отразить всех. Я не из тех, кто понапрасну горячит мечту. Среди враждебного многолюдства выбираю то, что сохранит не дорогую одежду на оскопленном теле, но живую плоть, пусть обернутую рубищем.
Берке поднял руку, молча отпуская князя.
Хан размышлял над странными словами своего данника, которого все больше хотел бы сделать союзником. От страстей борьбы за великоханский престол он отошел уже достаточно далеко. Желал лишь одного: не платить ничего кагану, кто бы тот ни был! О Менгу говорил во всеуслышание: мы возвели его на престол, а чем он нам воздает за это? Нет, ему вовсе не нравилось, что восточные купцы-бесермены, взяв русскую дань на откуп у кагана, усердствовали сверх меры — брали втройне, да еще угоняли в рабство. Его забота повернуть к себе русское серебро. Без препятствий набирать в русских землях воинов. Под его руку пойдут вчерашние язычники — лесная меря, чудь, — стесненные запретом не чтить деревьев, не устраивать игрищ. А может быть, кое-кто из русских удальцов захочет поискать воли и удачи?
Хан Берке сел в Золотой Орде плотно; торговое население приволжских городов было за него. Столкнувшись, многоплеменной орде и почти столь же разноязыкой Руси приходились все-таки сосуществовать...
Отпуская Александра Ярославича на Русь, Берке сказал торжественно:
— Всякой повозке, кроме колес, нужны оглобли. Я тебе доверяю князь. Будь моей второй оглоблей.
— Но и ты свою не повороти в сторону, великий хан, — ответил тот. Впервые так коротко и открыто объявив о своем новом, уже не подневольном, положении.
Ильмень брызгал солнечными искрами, хмурел от мимолетной тучки; ветры водили хороводы — против седых гребней весло, что камышинка! — но не бодрость поселялась в сердце Александра Ярославича, а тихая истома. Посреди яростного спора, скользнув взором по разгоряченным лицам бояр, ждущих его решения, он думал отстраненно: «Близок мой вечерний час». Смолоду все торопил судьбу. Ныне одиноко спускался к реке, слушал звонкий перебор волн. Пряно пахли едва народившиеся травы. Князю было отрадно. «Подошел мой вечерний час». С усилием отгонял оцепенение, снимал паутину с век.
...Передышка была недолгой. Получив с мимоезжим торговым гостем тайную грамоту из Каракорума, Александр Ярославич сверил оттиск печати, тяжко задумался. Буддийский монах не посылал ему вестей попусту. Предсказание сбылось: чтобы управлять расползающейся империей, Менгу слез с седла. Он больше не хочет довольствоваться неопределенной данью и подарками. Готовит «число» — общую перепись земель — и твердые налоги: тамгу, мыт, ям, по-плужное, мостовщину. Ждите на Руси богатура Улавчая!
Дань и ныне непомерно тяжка. Баскаки тянули по полгривны с сохи; даже на младенцев налагали дань, требуя бобровых и медвежьих шкур. Оскудела серебром и княжеская казна... Пока иго было жестко, но не придирчиво, князь не колебался: худой мир лучше ссоры! «Число» смутило его. Не потому, что сама идея «счисления людей» вызывала неприязнь на Руси как нечто дьявольское. Дело всей жизни Невского, его главная забота — не дать ордынцам проникнуть в Русь; успеть собрать ее воедино, чтобы города и отчины ощутили себя не вольницей, но частью державы — все это могло рухнуть, как недостроенный дом...
Крутая перемена судьбы не сразу укладывается в сознании народа. Не с первого удара входит в память жестокий урок. Шумливый Новгород, не испытавший в полной мере ни неволи, ни гнета, представлялся Александру Ярославичу наивным до ребячества, младшим среди жестоко умудренных судьбою. «Кулак на кулак, куда как просто! — думал он. — В самом слове «победа» много горечи: она приходит «по беде», после беды...»
Численников в Новгород он сопровождал сам. Баскаки ехали без охраны, полагаясь на княжеское слово. Храбрый воин Невский ставил в тупик упорной осмотрительностью. Он не раздражал понапрасну даже побежденных: не гнался за шведами и не удерживал силой дальних земель. Ни разу не позволил кичливых возгласов, «смеяния зубов» над Ордою, которыми упивался на вече его безрассудный сын Василий: мол, не хочу повиноваться отцу, везущему оковы и стыд для людей вольных!
Лишь с темнотою бурлящий Новгород ненадолго затихал. Над свинцовым шлемом Софии из мглистого неба розовым птенцом вылуплялась луна. Ночная стража сонно перекликалась: «Третий час ночи на Людином конце!», «Третий час на Плотническом!», «Славен Людин конец», «Славен Плотнический!» Кипение бунта возобновлялось со светом дня. Владыка Далмат грозил во всеуслышание: ни хитру, ни горазду суда божия не миновать! Госпо́да держалась сплоченно: либо живот, либо смерть за Правду Новгородскую! Голытьба была скора на грабеж и расправу. Убит уже был и посадник Михаил Степанович, отпрыск древнего посаднического рода, и новый посадник Миша, некогда отличившийся в Невской битве.
Великий князь без полков, лишь с малой охраной, из последних сил заслонял татарских численников: их гибель могла навести только свирепую месть, может быть, конец Руси... Невский одиноко стоял на быстрине. Поток общего мнения двигался ему наперерез: он не мог потворствовать ни мечтам бояр, ни молениям смердов. Посадник из Ладоги напрасно увещевал новгородское вече: «В чем упорствуете? Жизнь братии ваших гибнет, а вы жалеете злата и серебра. Смиримся на время». Его речь заглушалась гудением колокола, слитным воплем толпы: «Смерть окаянным! К оружию!»
Лишь вызволив татарских баскаков из города невредимо, Александр Ярославич лишил княжения ослушника-сына, заключил его в поруб и велел казнить главных мятежников.
— Когда земля ходит ходуном, время ли разбирать, за что ухватиться? Разве могу одному Новгороду дать жить по его воле? Числа боитесь, число отвергаете? Нет у меня больше слов против вашей глупости. Ухожу.
Весть о том, что Александр Невский отказывается их защищать и покидает Рюриково городище, внезапно утишила бунтующий город. Князь воротился при всеобщем безмолвии, подобном тишине смерти...
Численники без препятствий переписали весь мужской люд старше десяти лет. Кто не мог платить — отнимали детей. Налогом обложили пруды и озера, кузнецов и каменщиков. Достаток во внимание не принимался, только души: богатым дань оказалась неожиданно легка, бедным невыносима. Спасаясь от нее, многие горемыки, подобно Третьяку, уходили в холопы, бесправили себя и свой род.
Единой лишь поблажки добился Александр Ярославич для Новгорода: баскак не оставался здесь на постоянное житье, дань они отвозили сами. «На князе греха нет», — признали новгородичи понуро. С тем и отъехал. Сначала в Суздаль, потом в столицу.
— Ты хороший брат, — сказал ему Андрей, когда вдвоем сидели за поздней трапезой. — Ты поступил со мною, как я едва ли поступил бы с тобой. Признаю и благодарю. Мешать тебе больше ни в чем не хочу. Но хороший ли ты князь для Руси? Спроси свою совесть. Русь стала ныне тиха, и ты ее сделал такою.
— Такая Русь сможет пережить лихолетье, как согнутое, но не порубленное дерево.
— Кривое дерево! — воскликнул Андрей скорее с горечью, чем с прежним пылом: поспешный Андрей и сам ныне напоминал надломленный сук.
— Человек ли, народ ли равно несут на себе рубцы жизни. Главное — выжить, — отозвался старший Ярославич.
Оба сокрушенно замолчали. На дворе стояла ночь, рябая от сполохов. Рябиновая — говорят про такие ночи в народе...
Александр Ярославич подъезжал ненастным днем к стольному Владимиру с отяжеленной душой. Ведь Брячиславна ждет добрых вестей о здравии сына Васеньки! А тот не только смещен, но и жестоко наказан отцом. Княжить в Новгород поедет теперь их второй сын Дмитрий.
Умея стискивать собственное сердце, Невский сожалел, что бросит камень в устоявшуюся гладь, нарушит княгинин сердечный уют. Постарев, она не перестала быть привлекательной: выражение черт смягчилось, сделалось ко всему благожелательным. Трудолюбие не давало остудиться теплоте души... Оттягивая встречу, великий князь все реже и реже понукал коня.
Лето 1262 года было долгим и влажным. Когда ударили заморозки, густо повалил снег, деревья оставались зелеными, листья крепко держались на ветвях. «Не гоже, не к добру», — шептались люди.
В ту пору великий князь Александр Ярославич собрался в Орду. Зла было так много вокруг, реки огня текли так густо, что князь, которого уже десяток лет величали старым, вновь сел в седло. Не отсрочки платежам, не милость опальному брату, не себе выгод ехал он искать в многошумный кибиточный Сарай. Забота его была другая. Хотя не оставалось уже давнего, молодого ощущения, что все непременно кончится счастливо. Простоит ли Русь и далее островом? Останется сама собою?
Ладя ночлег в ямской избе, Онфим ворчал:
— Когда же придут времена, чтобы скинуть ярмо?
В избе было сорно. Сквозь оконце едва теплился головешкой лунный серп.
— Еще не нынче, — жестко ответил князь. И добавил с прежним жаром: — Ну как я соберу в согласье города, если братьям протягиваю руку, а нахожу пустоту? Да что! Сыновья, честно порожденные княгиней Брячиславной, и те врозь как волчата смотрят. А смежу глаза, волками станут.
— Что же тогда наши бранные труды, княже?! — вскричал Онфим с гневом и слезами. — Для кого они?
— Для других времен, Онфим, верная душа. Не каждому пахарю дано дождаться жатвы.
— Ну, ино пусть, — без особой убежденности отозвался Онфим. Присоленная ранней сединой прядь низко свесилась, загородив ему лицо. Да и темно стало, оплыл огарок. Не видя друг друга, они не сказали более ни слова.
Берке принял Невского озабоченно. Новый каган Хубилай покинул Каракорум, перенес столицу. Это словно дало сигнал к окончательному распаду империи. Берке уже не взыскивал, когда переяславцы, ударив в набат, в очередной раз прогнали бесермен. Он готовился к войне с ханом Хулагу. Завязывал отношения с арабами и императором Михаилом Палеологом, который овладел Константинополем. От Невского Берке хотел бы получить вспомогательное войско и потому долго держал его в Орде. По временам возобновлялись их странные разговоры.
— Разве над тобою не витает тень смерти? — допытывался Берке. — Что ты о ней мыслишь?
— Рождение зависит от божьего промысла, — отвечал Невский, — но смерть встречаем самолично. Живого можно возвысить и унизить. Перед небытием сила бессильна. Надлежит уйти с земли без сраму.
— Жизнь уважать не за что, ее слишком много, — понял по-своему хан. — Уважения достойна только смерть.
Конечно, говоря так, Берке вовсе не помышлял о собственной близкой кончине: он погиб в персидском походе. Но Невский не хотел ни сам бесполезно гибнуть, ни дать ордынцам русские полки. Покидая Русь, он снарядил сына Дмитрия на Юрьев. С ним пошли брат Ярослав Ярославич, зять Константин, свояк Товтивил Полоцкий. Взяв город, заключили с немцами выгодный мир. Весть, посланная ими в Сарай, порадовала князя.
Месяц за месяцем Александр Ярославич жил в Орде, не позволяя истощаться терпению. Прошел весенний праздник Белого стада и летний, называемый Белым озером, по обилию кумыса. Степь отцвела, пожухли живительные травы. Невский твердил хану:
— Оставь жить Русь по ее разумению. Избавь от излишней алчности давителей-баскаков: пусто место не цветет дарами. А поднимется отчаяние народное — не сдержать его ни моей княжеской, ни твоей ханской руке!
Берке молча слушал, звал на пиры, но внятного ответа не давал. Онфим, сливая по утрам ковш в подставленные князем ладони, недовольно вопрошал:
— Доколе нам тут сидеть, Александр Ярославич?
— Пока не привезу на Русь мира и покоя, — сурово отвечал Невский.
Наконец Берке сказал:
— Будь так. Правь Русью сам. И пока моя казна не понесет ущерба, татарские кони будут пастись вдали от вас. Ты прав, мудрость правителя в том, чтобы народ не утратил сердцевины. Иначе, что останется от него, кроме имени?
Возвращались при осеннем ненастье. Перебарывали встречное течение, подымаясь вверх по Итилю. С неба лило, будто с покатой крыши. Студил ножевой ветер. На лодье Александр Ярославич еще перемогался, но в возок его перенесли уже пластом. В мутном небе неожиданно чисто заблестел серп луны. Онфим с тревогой заглядывал князю в лицо. Тот лежал молча, сосредоточенно. Он не был испуган приближением кончины. Было странно лишь, что настигла его она не в брани, что умирает не от вражеского клинка... Но на кого оставляет он Русь? Опустело Ярославлево гнездо. Погиб Хоробрит в битве с литвинами. Смежил глаза усердный Константин. Андрей сломлен. Ярослав переменчив. Мизинный братец Василий с детства рос круглым сиротой. Виноват, что оставлял его в Костроме без братнего наставления, без суровой выучки. Своеволен, дик. Теперь уже не исправить. Крепче других Борис Ростовский, но сыновцу стол не откажешь: не перстень, чтобы снять с руки. Духовник опять укоряет: отринь мирское, думай о душе. Разве душа его отделима от Руси?! Поздно. Вышел пахарь до света, о́рал без отдыха. Ночь настала. Нива вспахана...
Александр Ярославич уже не открывал глаз, и то, что въехали в монастырское пристанище, узнал лишь по застучавшим колесам — подъезд был выложен тесаными плахами. Робко, как-то по-птичьи, отбивал монастырский колокол часовые четверти. В крытом возке не было видно рано стемневшего снегового дня.
Внесенный в горницу князь с трудом разлепил горячие губы:
— Не сокрушайте мне сердце жалостью...
Теперь он лежал под одеялом, сшитым из куниц. Хоть и слабо, но пахло от него зверем, лесом, вольной волюшкой. Низкие потолки нагнетали печное тепло. Сбрасывая одеяло, князь отдалял от себя звериный запах, погружался в постылый избяной, начинал задыхаться. Ему подносили серебряный ковш — испить. Он видел руки, но кто подносил — не знал. Сознание уплывало, смутно клубились обрывки давних воспоминаний. Человеку невозможно поверить, что он таков, каким его делает время. Внутренними глазами он видит себя по-другому.
Однажды он глядел в жаркое пространство, ловя ускользающий луч лампады, разрезавший горницу пополам. По одну сторону был он сам да еще руки, протянувшие ковш. По другую — ближние люди, что, не расставаясь с ним, несли печальную стражу. Князь прошептал странные слова о зеленом косогоре над рекою Витьбою.
— Закатилась, как солнышко... И не искал пропажу...
Чуть окрепшим голосом позвал:
— Есть тут кто родом витьбич?
— Я, отец мой, я, свет-князюшко, витьбянка. За княгинюшкой твоею тронулась следом, брачную кашу вам варила, детушек твоих баюкала.
Голос был тих, надтреснут, но мил, доброжелателен. Он силился разглядеть вдали, а лицо возникло совсем рядом. Руки горестно обхватили щеки. Глаза, полные слез, смотрели милосердно и ласково.
То была княгинина прислужница. Многие годы встречал ее, не видя... Всегда она поблизости мелькала. Не главной нянюшкой, не самой искусной медоваркой или пряхой, а на подмоге. Жила неприметно, как травинка. Что ж ныне не по чину приставлена?
— Рука у меня легкая, батюшко мой. Да и притомились все. Ночь глухая. А мне ништо. Я ведь тебя, сокол, совсем молоденьким помню. В первый день, как приехал в Витебск град, княжна послала под крыльцом схорониться, высмотреть суженого. А что из-под доски-то кленовой увидишь? Слышала только, как каблучки твои звончатые по ступеням отбивают так-то бодро, так-то нетерпеливо... С вечера пир в гриднице шел; нам, девкам, ходу туда нет. Княжна в терему вся истомилась. Поутру, на самой зорюшке взбудила меня: беги, говорит, вокруг. Может, выйдет князь-то. Я и лаптей не обула, как была простоволосая, в посконном своем желтом сарафане...
Между ребрами у Александра Ярославича что-то сладко и горестно повернулось.
— Говори, говори, — прошептал. — Куда пошла?
— А вниз по косогору, к Витьбе-реке. Смотрю, молодец чей-то бродит. Дай, думаю, спущусь. Может, из приезжих кто? Про князя — про тебя, значит, — расспрошу. Темно еще было у реки... чай, сам помнишь? На горе заря играла. А под горой ветер так-то свистит, подол мне завивает. И коса по ветру летит...
— Как звать тебя? — внезапно прервал князь. Хотел вскричать, голосу не хватило.
— Малашей. Ну а нынче уже и бабой Меланьей кликают.
— Так это ты по косогору бежала? Ты руками всплеснула да еще вскрикнула, будто со смехом? Ты, Малаша?
— Ай помнишь? Молода была, ветрена. Глянулся ты мне, князюшко, повинюсь на старости лет. Потому и Витебск с легкой душой покинула. Не серчаешь?
— Родимая... всю-то жизнь рядом была...
Князь зажмурился, слезы ослепили его. Сказал сквозь дрожание подбородка:
— Ты не уходи, Малаша, будь со мной. Теперь уже до конца будь. Около тебя нет зла...
В ранних заморозках тело великого князя Александра, принявшего перед смертью схиму под именем инока Алексея, закостенело. На ночевку гроб не вносили в избу, и Онфим, один изо всех поезжан, так все девять дней пути от Городца до Владимира и не заходил в тепло, не ел за столом, не спал на полатях. Иззябнув душой более, чем телом, он неотлучно находился при гробе, редко задремывая в ногах, на соломе.
Иногда остро косил снегопад. Кони вздергивали морды, их било по глазам. Если же взблескивало короткое солнце, одаряя внезапным теплом, Онфим озирался вокруг с изумлением, словно просыпаясь. Видел длинный обоз, петляющий по ненаезженному пути, срединную повозку, покрытую пурпурной попоной. В толпе в горестном равенстве мешались цвета: пунцовые шубы знатных и серые, зеленые, черные зипуны простонародья. Увечный боярин, после битв доживающий свой век на покое, воздел длинные рукава:
— Горе тебе, бедный человек! Как не падут у тебя зеницы вместе со слезами! С ним в гроб лег, если бы можно было...
Наконец красные сани с подвязанными бубенцами приблизились к Владимиру. Бесконечно медленно вползали в гору по извилистой дороге между двумя буграми. Вытянувшись вдоль колеи, стояли плачущие люди.
— Закатилось солнце Руси! — возгласил митрополит.
— Погибаем! — отозвались владимирцы.
Отстояв последний заупокойный молебен, Онфим оседлал старого Нецветая и с полнейшим равнодушием, затянувшись не щегольским поясом, а широким сыромятным ремнем, пустился в неблизкий путь. К Витебску.
Подошли святки. По дороге еще не в каждой деревне слыхали про смерть великого князя. Варили брагу. Хозяйки пекли для детворы пряничных петухов и барашков. Кто побогаче, месил тесто из пшеничной муки; у голытьбы творили ржаное без меду и солода, но коврижки лепили той же «звериной» формы, что шла из тьмы славянского язычества...
Прежде чем поворотить на отцов двор, Онфим понудил коня взобраться в гору. Нигде нет далей столь необъятных, чем с высоты Замковой горы в Витебске! Летом вольный влажный ветер, напившись запахом поймы, сушит губы о сосновые боры, что мерцают до самого окоема. Нет краше и снегового наряда, когда на крутом берегу, соперничая с солнцем, играют купола. Бог с тобою, град отчич и дедич. Прими скитальца.
Ижорянка с подросшим Найденом сама отвалила воротный засов. Онфим смутно глянул на ладного сынка, уже почти юношу, широкоплечего, с жесткими волосами — будто конский хвост подстригли под горшок, — лишь глаза не менялись, облачно голубели на скуластом лице. По его походке, по спокойным движениям видно было, что он нынче главное мужское подспорье при одряхлевших деде с бабкой, при мачехе-Ижорянке, чудскую речь, которой он освоил легко и быстро, а она в русской спотыкалась. Все это Онфим заметил сразу и бледно порадовался за сына, за жену, за лад и мир в своем доме.
Найден отвел Онфима в жарко истопленную баню, поддал жару, похлестал веником. Разговаривали они мало. Парень не лез с вопросами, дичась отца, а у Онфима стоял ком в груди, словно смерзлись давние слезы и давили, не отпускали.
Напуганная его угрюмой скрытностью, Ижорянка бессловесно застелила столешницу праздничной скатертью, расставила яства, с поклоном пригласила из боковушки свекра со свекровью. Когда все сели — ребята на углу; седобородый, раздавшийся вширь Грикша по правую руку от Олексы Петриловича; рядом с ним Олёница, искоса бросавшая обиженные взгляды на Найдена, которого вынянчила, а теперь на тебе, он ходит в сыновьях у пришлой бабы, зовет ее маманей и хорошо с ней ладит, — в общем, когда все уселись и вокруг Онфима сдвинулся родной маленький мирок, он ощутил, что ледяной ком в его сердце начал помаленьку таять.
Ижорянка, снедаемая тревогой, решилась нарушить чинное застолье. Спросила: засыпать ли Нецветаю овса, готовя к обратной дороге? Будто ждала, что вот сейчас муж встанет и ускочит от нее в снег и темноту, как бывало раньше. Отец с матерью, брат с невесткой, подросшие дети — все придержали дыханье, глядя на Онфима.
А в нем все быстрее таял комок, превращаясь в теплоту.
— Вели Ретешке сбрую в чулан прибрать. А седло, обтянутое синим бархатом, взятое мною в Ливонии из-под рыцаря, тебе, сынок, дарю. Дома я остаюсь. Помер князь Александр Ярославич.
Улыбки за столом сами собою погасли. Олекса Петрилович первым перекрестился. Оборотясь к своему бывалому сыну, которого ах как давно отпустил в подмогу усопшему князю, сокрушенно спросил:
— А Русь?
— Русь будет жить, — сказал тот, зная, что Невский был бы доволен таким ответом.
МОСКВА
«МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ»
1978
АЛЕКСАНДР НЕВСКИЙ
Выпуск 61
ЛИДИЯ ОБУХОВА
НАБАТНОЕ УТРО
ИСТОРИЧЕСКАЯ ПОВЕСТЬ
63.3(2)43
О-26
Обухова Л. А.
Набатное утро. Александр Невский. Историческая повесть. Для сред. шк. возраста. — М. Молодая гвардия, 1978. — 174 с., с ил. — (Пионер — значит первый).
В пер.: 35 к. 100 000 экз.
© Издательство «Молодая гвардия», 1978г.
Для среднего школьного возраста
ИБ № 1011
Лидия Алексеевна Обухова
НАБАТНОЕ УТРО
Редактор Людмила Лузянина
Художник Александр Антонов
Художественный редактор Анна Романова
Технический редактор Тамара Шельдова
Корректоры: Виолетта Назарова, Тамара Пескова
Сдано в набор 11.05.78. Подписано в печать 25.11.78. А15312. Формат 70х1081/32. Бумага типографская № 1. Гарнитура «Школьная». Печать высокая. Условн. печ. л. 7,7. Учетно-изд. л. 7,2. Тираж 100 000 экз. Цена 35 коп. Т. П. 1978 г., № 74. Заказ 861.
Типография ордена Трудового Красного Знамени издательства ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». Адрес издательства и типографии: 103030, Москва, К-30, Сущевская, 21.