Зима на штранде – время тишины и пустоты. Немногие местные жители ходят по воскресеньям в церкви, а во Владимирской их можно было бы сосчитать на пальцах одной руки. Два раза в месяц приезжает батюшка с причтом, служит, исповедует и причащает. Тем важнее содержать сторожа – слишком велик соблазн утащить из пустого храма серебряную богослужебную утварь.
Гаврила жил в сторожке, устроившись там, как в раю: он с осени припасал дрова и шишки для растопки – целыми мешками. Уж чего-чего, а шишек на штранде хватало. На дворе, во избежание пожара, стояли бидоны с керосином, необходимым для лампы. Раз в неделю Гаврила брал санки и шел к соседям-рыбакам, оттуда привозил ковригу хлеба, молоко и масло, копченую рыбу, а чай, мед, сало, крупы и картошку запасал сам. Гаврила был грамотен, покупал у домовладельцев за гроши оставленные дачниками книги и газеты, читал их в полное свое удовольствие – прихлебывая горячий чаек, закусывая ломтем хлеба с салом.
Дорога от «Рижской фотографии господина Лабрюйера» до Владимирского храма в Дуббельне – немногим более двадцати верст, и Лабрюйер вместо элегантного пальто, в котором только на Александровской щеголять, надел тулуп, одолженный у дворника Круминя, и обул валенки. Панкратов, приглашенный на эту прогулку, тоже был в тулупе и валенках. Чуть ли не три часа по морозцу ехать – это учитывать надо!
Конечно, можно было и автомобиль нанять. Но поездка на бричке зимой – это особая радость, это наслаждение красотой пейзажа, чего автомобиль не позволяет.
Лабрюйер и Панкратов обнаружили Гаврилу возле сарая – он колол дрова и был очень этим занятием доволен. А еще больше был доволен давними знакомцами, которые привезли угощение – двухфунтовую сахарную голову в синей бумаге и круг колбасы.
– Где живет Петер Леман, я знаю, – сказал Гаврила. – Он при дочке, внуков нянчит. После той истории… Да ты ж помнишь, Кузьмич! Ему дали понять: не заткнешь свою поганую пасть, тебя не тронем, а доченьке и внукам достанется…
– Так что за история? – нетерпеливо спросил Лабрюйер.
Гаврила замялся.
– Говори уж, раз начал! – прикрикнул на него Панкратов.
– Пусть он сам расскажет, если захочет.
– А где его искать?
– Я же говорю – при дочке состоит. Доченька хорошо вышла замуж, совсем молоденькая была, а хватило ума – не за голодранца, а за почтенного человека. У него уже внуки были, когда он в эту историю ввязался. Потом подал в отставку, все связи с полицией не то что оборвал, а как топором обрубил.
– Искать-то где?
– В Агенсберге. Так на углу Капсюльной и Голубейной, поди. Там люди подолгу живут, все своих соседей знают. Место тихое, там у дочки с мужем свой дом, сами живут и квартиры сдают. Ну, и он там скучает…
– Скучает? – удивился Лабрюйер.
– Так он же молодой совсем, ему и шестидесяти нет! – ответил семидесятилетний Гаврила. – Ему бы делом заниматься, а не внукам носы утирать. Я ему говорил – ты хоть в сторожа наймись, что ли, на людях будешь. Нет – не хочет, от всех спрятался. Стыдно ему, вот что.
Напившись у Гаврилы чаю, Панкратов запросился домой, но Лабрюйеру взбрело в голову выйти на пляж, подышать морским воздухом.
Дачный поселок Дуббельн стоял на узком перешейке между берегом залива и петлей, которую делала река, Курляндская Аа, по дороге к морю. От бело-голубой церкви до пляжа было с полверсты.
Он прошел эти полверсты пешком, взрывая снег валенками и полами тулупа. Он поднялся на невысокую дюну и увидел замерзший залив – огромное пустое пространство. Между ровным белым пляжем и ровным сероватым заливом вдоль берега шла полоса кривых ледяных глыб. И – все. И – долгожданная тишина. Ни одной живой души – только лед, снег, сосны и Лабрюйер.
Это было необходимо – чтобы привести в порядок мысли. Им следовало прекратить суету и течь неспешно, правильно, чтобы одно вытекало из другого, а не прыгало поперек другого.
Следовало понять: то, что привязывает его к Наташе Иртенской, – любовь? Или он вляпался в увлечение, вроде летнего интереса к Валентине Селецкой?
Валентина была просто женщина, чья молодость на исходе, женщина-артистка, которой уже необходимо надежное мужское плечо. Можно держать пари на тысячу рублей, что она, уехав из Риги, вскоре совершила еще одну попытку – и еще один мужчина показался ей сильным и надежным.
Ну и Бог ей в помощь…
А Наташа – женщина, которой владеют сильные чувства. И она ошибается, но не так, как Валентина. Валентина ничего не сделает сгоряча. А Наташа сгоряча объяснилась в любви человеку, которого совершенно не знает. Что это такое было?..
Он вспомнил их последнюю встречу на Магнусхольме. Она была уверена, что погибнет в эту ночь, и, Господи, чего она тогда наговорила!..
А он ведь поверил. И ждал от нее хоть весточки. А весточки все не было, только Енисеев как-то обмолвился, что госпожа Иртенская с сыном в Подмосковье. Надо было спросить о ней, но Лабрюйер не мог, он бы не выдержал ехидного енисеевского прищура, с него бы сталось и с разворота в ухо заехать.
Так что ждать приветов и поклонов от госпожи Иртенской, похоже, не стоит. Следует успокоиться. Чтобы пейзаж души был, как этот зимний пейзаж, что перед глазами: застывшее море до горизонта, ледяной простор, серое небо, белый снег…
Он повернулся и пошел прочь от чересчур холодного пейзажа.
Оказалось, Панкратов и Мартин Скуя ждут неподалеку.
– Едем в Агенсберг, – сказал Лабрюйер. – Будем искать Лемана.
Дом, где бывший полицейский агент Петер Леман нянчил внуков, был почтенным каменным трехэтажным зданием, что в Задвинье пока было редкостью. Строились, конечно, дома на новый лад, шестиэтажные и украшенные лепниной, но – ближе к реке и мосту, ближе к крытому рынку. На Капсюльной улице пока что стояли деревянные двухэтажные домишки.
Этот дом, судя по всему, имел два выхода – на улицу и во двор. Панкратов остался караулить парадное крыльцо, а Лабрюйер распахнул калитку.
Во дворе сидел сторож – большой черный пес, привязанный к будке длинной веревкой. Он яростно облаял незваных гостей. Лабрюйер остановился у калитки, ожидая, пока на лай выглянет кто-то из хозяев.
Из дверей черного хода появился мальчишка лет двенадцати, в ученической шинельке и фуражке.
– Уходите, это частное владение! – крикнул он, не распознав под тулупом и меховой шапкой человека, с которым стоит обращаться повежливее.
– Скажи деду, что пришел господин Гроссмайстер, – ответил Лабрюйер.
– Деда нет дома.
– Он дома, но не хочет принимать гостей. Скажи ему – пусть немедленно выйдет! – перекрикивая пса, заорал Лабрюйер.
Мальчишка скрылся.
Несколько минут спустя на пороге появился сильно постаревший Леман. Первой приметой старости были довольно длинные волосы – жидкие седые пряди вдоль щек. Мужчина, отрастивший такое, словно расписывался в своем бессилии и нежелании жить, он полностью принадлежал своей старости и смирился с этим. Затем – седая щетина на щеках и усы, также седые, потерявшие всякий пристойный вид. А ведь Лабрюйер помнил Лемана щеголеватым моложавым мужчиной в котелке и модных ботинках, с изящными, красиво подкрученными усиками.
– Тихо, Кранцис! Господин Гроссмайстер, я давно отошел от дел, я даже разовых поручений не выполняю. Я хочу тихо дожить те годы, что мне еще отпущены Всевышним, – сказал бывший агент.
– Леман, мне нужен всего лишь ваш совет.
– Я больше не даю никаких советов.
– Всего несколько слов. По одному давнему делу, восьмилетней давности. Дело было сомнительное, вы его сразу вспомните.
– Оставьте меня в покое, господин Гроссмайстер.
Тут Лабрюйер наконец понял, в чем его ошибка.
– Леман, я больше не служу в полиции! И не собираюсь туда возвращаться. Я ищу вас по частному поручению. В полиции никто не узнает, что мы встречались и разговаривали. Поклянусь чем хотите!
Старый агент спустился на две ступеньки. Лабрюйер удивился было – как же быстро Леман нажил горб. Потом вспомнил – такую сутулость он всегда хорошо изображал, когда переодевался для выполнения задания.
– Леман, вы же помните, почему я ушел из сыскной полиции. И вы прекрасно знаете, что я пил, как сапожник… как целый батальон сапожников! С полицией у меня теперь ничего общего. Я нашел вас, потому что вы можете помочь, и я вам заплачу. Нужны подробности, которых, кроме вас…
– Господин Гроссмайстер, я никаких советов давать не буду. И я очень вас прошу… прошу, понимаете? Забудьте сюда дорогу! Вас не должны тут видеть! Вы хороший человек, господин Гроссмайстер, но не приходите больше!
– Хорошо, Леман, я больше не приду. Прощайте.
С тем Лабрюйер и отступил за калитку.
Разговор получился странный, ясно было одно – Леман здорово напуган. А вот чем напуган – это вопрос… Той ли давней историей, о которой говорили Панкратов и Гаврила?
Лабрюйер полез в бричку, где ждал его Панкратов.
– Вот что, Кузьмич. Леман совсем человеческий вид потерял, разговаривать не захотел. Давай выкладывай, что ты знаешь о той истории.
– Да мало что знаю. Там, видно, какие-то большие господа были замешаны. Вы, Александр Иванович, помните, как в Московском форштадте, у пристани, под причалом, подняли тело девчонки?
– Вроде нет… Наверно, я тогда уже ушел из полиции.
– Девчоночка, лет тринадцати, в чем мать родила… Горло перерезано… Вспомнить – жуть берет. По розыску вышло, что девчонка рано в б…дское ремесло пошла. Откуда взялась – непонятно, опознала ее одна проститутка, и она же подсказала, где девчоночка по вечерам околачивалась. Имя назвала, сказала – вроде то ли из Режицы, то ли из Люцина, в общем, из тех краев, сбежала из дому. А кому и для чего понадобилось ее убивать – непонятно. Несколько матросиков к делу притянули, сторожей, что при спикерах состоят…
Спикерами Панкратов на рижский лад называл большие кирпичные амбары на двинском берегу.
– И без толку?
– Грузчика одного обвинили. На суде как-то все так связно получилось, что грузчика упекли…
– По свидетельству проститутки?
– А что она, не человек, что ли? Трезвая пришла, чистенькая, говорила толково, чего ж ей не поверить? А Леман как раз и не поверил. У него две внучки уже были, старшенькая – ненамного моложе, он над внучками трясся прямо.
– Когда ж он женился?
– Совсем смолоду женился, и не на девке, а на брюхе, – усмехнулся Панкратов. – Успел, потрудился! Дочку они родили. Ту, что потом хорошо замуж вышла, дома вот этого хозяйку.
– Поехали! Я завезу тебя, Кузьмич, на Конюшенную, а ты мне по дороге все расскажешь.
Зимой двинский лед был весь исчерчен колеями, иная дорога наискосок, от Ильгюциема до Московского форштадта, была даже елочками для красоты обтыкана. Пока пересекали реку, Панкратов рассказал про другое дело – от первого оно отличалось тем, что тело нашли на чердаке заброшенного дома весной, а сколько оно там пролежало – неизвестно, так что – и концы в воду, и судить некого.
– Московский форштадт? – уточнил Лабрюйер.
– Где ж еще… Вечно там всякие безобразия, вы же помните. А вот третье дело… Да вы непременно про него в газетах читали.
– Точно! – воскликнул Лабрюйер.
– Вот в третьем наш Леман, кажется, и того… отступил…
История была похожая – убитая девочка, тело поднято на Кипенгольме, на Лоцманской улице, в кустах за чьим-то огородом. Девочка непростая, приехала в Ригу с гувернанткой, погостить у родственников, и пропала. И в Москве у нее родня, да еще какая! Леман, еще когда девочка пропала, взял след, и на сей раз не случилось проститутки, которая трезвой пришла в полицию и наговорила на девочку всякого. Зато пропала гувернантка. И дальше было непонятное…
Вроде бы Леман где-то отыскал эту гувернантку, но куда она после того девалась – неизвестно. Вроде бы чуть ли не за руку схватил человека, который собрался эту гувернантку убивать. С Леманом был напарник, молодой агент Митин, так тот – погиб, и о его смерти Леман рассказал подозрительно кратко: – вот только что был жив, отошел за угол, и потом – лежит за углом с перерезанным горлом…
– Что его запугали, понятно. И что он знает, кто убийца, тоже понятно, – сказал Лабрюйер. – И что молчанием платит за жизнь внуков, понятно. И что убийца имеет возможность в любую минуту стремительно напасть и убить детишек, – понятно… А осудили, помнится, какого-то студентишку. Его рыбаки ночью видели неподалеку от места, где подняли тело.
– Да, адвокат еще доказывал, что парень не в своем уме. С ним особо и не спорили – спятил так спятил, главное – пойман и осужден. Так-то, господин Гроссмайстер. И Леман показал на того студента и чуть ли не на следующий день ушел из полиции. Но мы все тогда Леману поверили – опознал парнишку, какие могут быть разговоры? А потом стал я думать, думал, думал… И так, и сяк это дело вертел в голове. Гувернантку-то ведь не нашли, жива или нет – непонятно. И на суде как-то так обошли это дело с гувернанткой… Зря мы к Гавриле ездили! Если Леман не хочет говорить – и не заговорит.
– Сам вижу.
Лабрюйер замолчал. У него в голове начал выстраиваться план действий.
– Убийца-то, значит, еще в Риге… – пробормотал он.
Панкратов покивал.
Мартин Скуя волей-неволей слышал этот разговор.
– Если господа позволят сказать… – осторожно начал он.
– Говори, братец, – разрешил Лабрюйер.
– У меня тут поблизости теща живет. Наверняка все про соседей знает.
– А ты с тещей ладишь? – спросил сообразительный Панкратов.
– Когда как. Но могу к ней заехать ради праздника, взять жену, детей – и в гости.
– Это ты хорошо придумал.
– Теще подарок надо бы, давно она от нас ничего не видала…
– Намек понял, – ответил ему Лабрюйер. – Держи полтинник. Купи ей два фунтовых творожных штолена с цукатами…
Это лакомство недавно принес в фотографическое заведение Хорь, и оно всем понравилось. Как и большинство немецкого рождественского печева, оно могло храниться долго, хоть до Пасхи.
В «Рижской фотографии господина Лабрюйера» опять было шумно – дворник Круминь вколачивал в стенку гвозди для хитрой конструкции с кронштейном, собственного изобретения, которой следовало удерживать от падения елку, а Хорь, стоя рядом, давал смехотворные советы, от которых Ян и Пича чуть за животы от хохота не хватались.
Ян, красивый восемнадцатилетний парень, с утра бегал, разнося заказанные карточки, а теперь, переодевшись в приличный костюм, был готов обслуживать клиентов. Костюм ему купили в складчину – десять рублей дали родители, другие десять – Лабрюйер в счет будущих заслуг. Кроме того, Ян начал отращивать усы, и Енисеев, чьи великолепные усищи, неслыханной густоты, у многих вызывали зависть, подарил ему особую щеточку для расчесывания и укладки, а также усатин под названием «Перу», реклама обещала, что за три недели на пустом месте от этого усатина вырастет целый лес. Это был царский подарок – флакон стоил целых полтора рубля. Но Енисеева, видимо, развлекала суета вокруг Яновой растительности на физиономии.
Пича все собирался залить во флакончик усатина чего-нибудь неподходящего, но госпожа Круминь, догадавшись о такой диверсии, заранее пригрозила своему младшенькому розгами.
Сама она сидела за столиком, как важная дама, в новой юбке и новом жакете, и изучала альбомы с фотографиями, критикуя неудачные прически и умиляясь мордочкам детишек.
Словом, в фотографическом заведении царил патриархальный рай, можно сказать – истинно немецкий рай, в котором все улыбчивы и доброжелательны, в меру сентиментальны и деловиты.
К Лабрюйеру поспешили навстречу, освободили его от тулупа и шапки, а валенки он снял уже во внутренних помещениях заведения. Там он обнаружил Енисеева с Барсуком, которые только что явились, но вошли не через салон, а с черного хода.
– Не знаю, тот ли след я взял, но на что-то подходящее наткнулся, – сказал Лабрюйер. – Кончится это тем, что я раскрою кучу давно позабытых дел, но нужного человека так и не найду.
– Найдешь, – твердо ответил Енисеев. – Я тебя знаю. Ты только с виду такой праведный бюргер. А когда припечет, хватка у тебя леопардовая.
– Может, обойдемся без комплиментов? – почуяв в голосе боевого товарища неистребимое ехидство, спросил Лабрюйер.
– Но ты пробуй и другие варианты. Нам нужен человек, который вертится вокруг «Феникса», «Мотора» или даже резиновой фабрики братьев Фрейзингер. Да, брат Аякс, шины для велосипедов и автомобилей – тоже такой товар, что армии требуется.
На следующий день Лабрюйер пешком, для моциона, отправился в Московский форштадт. Это был именно моцион, без размышлений о маршруте: Лабрюйер вышел на Мельничную улицу и прошагал целых две версты, все прямо да прямо, и вот ноги сами принесли его к тому месту, где в Мельничную упиралась Смоленская улица, не так давно названная Пушкинской. Новое название пока не прижилось – мало кто из форштадских жителей знал, какой такой Пушкин, а город Смоленск был всем известен.
На углу рядом с постовой будкой стояла скамейка. При виде этой скамейки всякий первым делом подумал бы о слоне, которого она должна выдержать. Но скамейку городские власти (видимо, по предложению покойного градоначальника Армитстеда, любившего интересные затеи) поставили для одного-единственного человека. Это был будочник Андрей, настоящий великан с пудовыми кулачищами. Служить он начал в незапамятные времена, а теперь сделался не просто огромен, но еще и толст.
Андрея все звали именно так – вряд ли кто из форштадских береговых рабочих, складских грузчиков и жулья знал его фамилию, но вот с кулаками познакомились многие. Если вдруг посреди недели затевалась драка (субботние и воскресные драки были чуть ли не узаконенным развлечением здешних мастеровых), бабы тут же принимались вопить: «Бегите за Андреем!» Его находили на скамье, откуда он созерцал реку, он преспокойно шествовал к тому кабаку, у дверей которого безобразничали, и раскидывал драчунов, как щенят. А в субботу и воскресенье он сам шел в места, которые считал подозрительными и многообещающими.
Этот-то ветеран и был нужен Лабрюйеру.
. – Я с вопросами пришел, об одном давнем деле, – сказал он. – Ты ведь помнишь, как под причалом нашли убитую девочку, с перерезанным горлом?
– Как не помнить… Беленькая такая, косы длинные…
– И одна проститутка заявила, что девочка тем же ремеслом промышляла, просто рано созрела. Что по вечерам они чуть ли не вместе ходили, знакомились с матросами, со струговщиками.
– Да-а… – протянул Андрей. – Была такая Грунька-проныра, помню. Была…
– А куда подевалась?
– А куда они все деваются? – философски спросил Андрей. – Подцепила французскую хворобу, одного наградила, другого, мужики узнали, поколотили…
– Так она померла?
– А черт ее знает. Грунька, может, хворобу и не подцепила, да только ее раза два били, и за дело били, без зубов осталась. Ну и кому она такая нужна? Про это, может, Нюшка-селедка знает, вот они как раз вместе ходили.
– А с девочкой она, значит, не ходила?
– Черт ее разберет. Если девчонка и точно б…дью заделалась, то не тут, у спикеров, гуляла, а где-то еще. Тут бы я ее заметил. Может, у Андреевой гавани промышляла. Может, вовсе на Кипенхольме. Но не на Канавной – там богатые бордели, оттуда бы ее в тычки прогнали, потому – хозяйки лицензию покупают, кому охота из-за малолетки без лицензии остаться? Жалко девку. Попала бы в хорошие руки – под венец бы пошла, детишек бы нарожала.
– А в каком году это было?
– Еще до бунта. Так что, спросить Нюшку, что ли? Она теперь в кабаке у Прохорова судомойкой.
– Спроси, сделай такую милость.
Вернувшись в фотографическое заведение, Лабрюйер оставил там записку для Енисеева: требовался запрос, не пропадала ли где в близких к Лифляндской губернии городах лет около десяти назад девочка лет двенадцати-тринадцати, светловолосая, с длинными косами. И потом он пошел к городскому театру, где было одно из мест сбора орманов, известное всему городу. Ждали они также седоков возле Дома Черноголовых, у Тукумского и Двинского вокзалов.
Мартина Скуи там не обнаружилось – он повез богатых господ куда-то к Гризенгофу. Если не подхватит там других седоков, может скоро вернуться, – так сказал Лабрюйеру приятель Мартина, орман Пумпур. Он же предложил подождать в кондитерской Шварца – там из окон виден ряд бричек, и господин сразу поймет, что Скуя прибыл. Лабрюйер согласился. После прогулки в Московский форштадт и обратно не грех было бы и хорошо пообедать.
Он взял столик у окошка, заказал чашку горячего бульона с гренками, порцию рождественского гуся с яблоками и чашку кофе с грушевым пряником.
За окном был зимний пейзаж. На первом плане – орманы со своими бричками, составившие довольно длинную очередь, но на заднем – очаровательно заснеженный маленький парк перед городским театром, где нянюшки катали на санках малышей, а дети постарше сами катались с горки. Это было похоже на рождественскую открытку, только ангелочков с музыкальными инструментами в небе недоставало, да не совсем соответствовал благоговейному настроению фонтан работы мастера Фольца. Мастер изобразил обнаженную девицу с весьма пышными формами, гораздо выше человеческого роста, над головой девица держала огромную раковину, летом оттуда лилась вода, а зимой над раковиной возвышался снежный сугроб. Из своего окошка Лабрюйер видел лихо торчащую грудь и усмехался – вот такую бы… Он уже давно был один, но раньше на помощь приходил шнапс, теперь же и на шнапс надежды не было. В голове обитали два образа – Валентина, с которой можно было пошалить, но он не воспользовался моментом, и Наташа – а вот Наташа казалась сущей Орлеанской девственницей, невзирая на семилетнего сына. Даже как-то грешно было представлять ее в амурном качестве.
Да и бессмысленно. Мало ли чего она наговорила сгоряча и с перепугу. И это «РСТ»… Как-то все нелепо, взрослые люди таких записочек не шлют…
– Рцы слово твердо, – вдруг сказал он. Вслух и довольно громко.
– Что господину угодно? – поинтересовался по-немецки подбежавший кельнер.
– Счет.
Все удачно совпало – появление счета и приезд Мартина Скуи. Лабрюйер перебежал через улицу и окликнул его.
– Через два дня к теще поедем, – сказал орман.
– Раньше никак нельзя?
– Не выходит. Кунды…
«Кундами» латыши звали постоянных клиентов, были такие и у хороших орманов.
– Ну, ладно… Сейчас-то свободен?
– Свободен, но… Порядок надо соблюдать.
Лабрюйер понял – Скуя в конце очереди, а по орманскому этикету право на седока имеет тот, кто в ее начале.
– Разворачивайся и поезжай к Пороховой башне, там меня подберешь.
– Как господину угодно.
От Пороховой башни они по Башенной улице проехали до Замковой площади, обогнули Рижский замок и берегом, вверх по течению, мимо рынка и причалов, покатили к Московскому форштадту.
Будочник Андрей сидел на своем законном месте, как всегда, не один – к нему пришел продавец сбитня, угостить горяченьким.
– Узнал, узнал! – крикнул он, видя, что Лабрюйер хочет, откинув красивую ковровую полсть, прикрывавшую ноги, выйти из брички. – Она в Магдаленинском приюте служит! Там ее ищите!
– Спасибо, старина!
– Спасибо – это многовато, а мне бы шкалик! – старой шуткой отозвался будочник.
Лабрюйер рассмеялся и подозвал сбитенщика.
– Вот пятиалтынный, сходи, принеси чего-нибудь подходящего, чтобы ему поменьше разгуливать. Поскользнется, грохнется – артель грузчиков придется звать, сам не встанет. Мартин, вези меня на Театральный бульвар, к гостинице.
В «Северной гостинице», что напротив сыскной полиции, Лабрюйер спросил карандаш, листок бумаги и с гостиничным посыльным отправил записочку инспектору Линдеру – просил отыскать себя на Александровской или по домашнему адресу. Это обошлось в пятак.
Был зимний вечер, народ с улиц убрался, все сидели за накрытыми столами, каждый сорокалетний мужчина – в семейном кругу, где старшие, родители или тесть с тещей, еще краснощеки и бодры, а самый младшенький лежит в пеленках и похож на румяного ангелочка с открытки.
Лабрюйера ждала холостяцкая квартира. Печь, правда, натоплена, и хозяйка велела горничной постелить свежее постельное белье. Можно в одиночестве почитать газеты или даже книжку. Можно немножко выпить – в меру, в меру!.. Выпить – чтобы скорее заснуть, не думая в темноте об Орлеанской девственнице, которую зачем-то поселили в Подмосковье.
Что-то не хотелось идти домой, и Лабрюйер сидел в вестибюле гостиницы, собираясь с духом, чтобы выйти из тепла на мороз.
Швейцар отворил дверь, вошла дама, но вошла незаурядно – вместо пожелания доброго вечера громко провозгласила:
– Черт побери, да еще раз побери!
Лабрюйер покосился на нее. Дама как дама, в годах, очень прилично одета, из-под теплой шляпы видно бандо белоснежных волос. Немка, на вид – более чем почтенная немка, монументального сложения, но отчего же ругается, как извозчик?
В вестибюле как раз был вернувшийся из полицейского управления мальчик-посыльный. Лабрюйер показал ему пятачок – вдобавок к первому. Мальчик подошел.
– Кто эта дама? – спросил Лабрюйер, взглядом показав на двери, за которой скрылась ругательница.
Мальчишка усмехнулся.
– Говори, посмеемся вместе, – ободрил его Лабрюйер.
– У нас такие гости бывают, что в зоологическом саду им место, – шепотом ответил посыльный. – Приехала в Ригу искать каких-то родственников, в полицию ходит, как на службу. Они там уже не знают, как от нее избавиться.
– Ей прямо сказали, что этих людей в Риге нет?
– Ей это уже сто раз сказали. Не понимает!
– Держи.
– Благодарю, – мальчик, молниеносно спрятав пятак, поклонился.
Лабрюйер за годы службы в полиции на всяких чудаков насмотрелся. Ему не было жаль пятака, напротив – очень часто от гостиничных рассыльных и горничных зависела судьба сложного следствия, так что приятельство с ними в итоге хорошо окупалось.
Утром Лабрюйер пошел в фотографическое заведение. Весь день прошел в суете, которая обычного владельца заведения бы радовала – столько клиентов, столько заказов! – а Лабрюйера под вечер сильно утомила. Когда стемнело, на минутку заехал Мартин Скуя и сказал, что он с утра свободен.
– Подарок для тещи купил? – спросил его Лабрюйер.
– Как господин приказал – штолены.
– Тогда, значит, с утра ты свободен, а часа в три дня заедешь за мной и за господином Панкратовым. Можно наоборот, – пошутил Лабрюйер.
Мартын сперва приехал за Лабрюйером. В пролетке уже сидела его жена, совсем молоденькая и очень хорошенькая, с грудным младенцем, укутанным в несколько одеял. Потом подобрали Панкратова, который умостился в ногах, накрылся полстью и хвастался, что устроился лучше всех – при переправе через реку с головой упрятался и не чувствовал ветра.
Тещя Скуи жила на Эрнестининской улице, и это Лабрюйера вполне устраивало – там же поблизости стояли три приюта – один для старух и больных женщин, Магдаленинский, другой – богадельня германских подданных, третий – рижский приют для животных. Как так вышло, что эти заведения собрались все вместе, Лабрюйер не знал.
Мартин Скуя завел лошадь вместе с пролеткой во двор и закрыл ворота.
– Господин Лабрюйер, если что – в окошко стучите, – сказал он, выглянув из калитки и указав нужное окно.
– Хорошо. Ну, Кузьмич, пошли к старушкам. Глядишь, и тебе невесту посватаем.
– Я и у себя на Конюшенной не знаю, куда от этих невест деваться. Так и норовят на шею сесть.
Лабрюйер засмеялся. Не то чтобы Кузьмич удачно пошутил… Просто вдруг стало смешно, и он сам понимал: такой хохот – не к добру.
Женщины в приюте не бездельничали. Только самые слабые и слепые освобождались от ежедневных работ. Во дворе, а двор у деревянного двухэтажного приюта был довольно большой, две еще крепкие старухи выколачивали перины, третья развешивала на веревке выстиранные простыни. Лабрюйер знал, как прекрасно пахнут выкипяченные и вымороженные простыни, квартирная хозяйка никогда такого аромата не добивалась. Четвертая и пятая накладывали дрова из примостившейся у стены сарая поленницы в большой мешок. Еще одна вышла на крыльцо – одной рукой она сжимала на груди складки теплого клетчатого платка, в другой у нее был ночной горшок, и она, медленно и осторожно ступая, понесла его к каморке возле другой стены сарая, почти у забора. Удобства в приюте были самые скромные.
Лабрюйер и Кузьмич видели все это, стоя у калитки. Наконец их заметила женщина лет пятидесяти, что вышла с костылем – не гулять, а хоть подышать свежим воздухом. Она позвала другую, послала ее к начальнице, и гости были впущены во двор.
Груню (ее давнего прозвища «проныра» тут не знали) приютские жительницы не видели со вчерашнего дня. Начальница была очень ею недовольна – вместо того, чтобы смиренно просить прощения за тайно пронесенное в приют горячее вино, бывшее под строжайшим запретом, она вообще куда-то исчезла: как считала начальница, полная пожилая фрау, явится дня через два, и ее придется принять, потому что найти для приюта сиделку нелегко, ах, как нелегко.
– Но для чего господам наша сиделка? – прямо спросила начальница.
– Возможно, она родственница одного почтенного человека, – ответил Лабрюйер. – Если так – родственники позаботятся о ней.
– Она может не согласиться жить у родственников, – сразу ответила фрау. – Тут ей многое прощается, а в приличном семействе долго терпеть не станут.
– Фрау хочет сказать, что у этой женщина случаются запои? – предположил догадливый Лабрюйер.
– Да, она выпивает… – фрау вздохнула.
– А живет она где?
– Здесь, в приюте. Она трудится ночью, смотрит за лежачими постоялицами, а потом спит до обеда в комнате кастелянши. Там же стоит большой баул с ее вещами.
– Другого жилья у нее нет? Возможно, фрау знает об этом?
– Один добрый Господь об этом знает! Пусть господин меня простит, я должна идти, у нас дважды в день молятся и читают душеспасительные книги, это нашим постоялицам необходимо.
– Не смею задерживать фрау.
Когда начальница приюта ушла, Панкратов сказал:
– Надо бы тех поспрашивать, кому она горячее вино таскала, они больше знают.
– Хотел бы я знать, откуда таскала, – ответил Лабрюйер. – Не на Ратушную же площадь за ним бегала. Где-то тут наверняка есть местечко. Сделаем так – ты, Кузьмич, потолкуй с бабами, ты для них красавец-мужчина, тебе и карты в руки. А я пойду по окрестностям искать заведение, где вино подают, кухмистерскую какую-нибудь, что ли. Через полчасика вернусь.
Но далеко Лабрюйер не ушел.
По его разумению, какой ни на есть кабак должен был быть на Шварценгофской улице. Но до нее еще нужно было дойти. Он и пошел по узкой тропке вдоль заборов, стараясь не поскользнуться и не сесть в длинный высокий сугроб, зимой вырастающий между дорожкой, по которой ходят, и проезжей частью.
Мальчишки, для которых всякий сугроб – праздник, баловались, устроив скользкий спуск и съезжая прямо на подошвах. По сторонам они, конечно, не смотрели, и Лабрюйер выдернул такого спортсмена прямо из-под конской морды, а потом еще по-русски обругал кучера – смотреть же надо, куда прешь?!
– Чего – прешь, чего – прешь?! – по-русски же возмутился кучер. – Улица узкая, вбок не принять! Дворники – дармоеды!
Для Задвинья это было малость удивительно. Как в центре Риги жили в основном немцы, в Московском форштадте – русские и евреи, так в Задвинье селились главным образом латыши.
– Тут хозяева снег убирают, – возразил Лабрюйер. – И ты аршином левее мог взять. Навстречу никто не катит.
– Ну вот возьму я аршином левее, и что?!
Сгоряча кучер послал кобылу чуть ли не прямо в сугроб. Кобыле что – она послушалась вожжей. Но телега стала под таким углом, что никак на проезжую часть не вывернуть.
– Экий ты недотепа, – сказал Лабрюйер. – Сиди уж, я помогу.
Он перебежал улицу, взял кобылу под уздцы и провел ее вперед, чтобы поставить телегу параллельно забору. Как и следовало ожидать, колеса прошлись по сугробу, пока еще довольно рыхлому, сбоку примяли снег.
– Батюшки мои! – воскликнул кучер. – Это что за страсти?!
Из сугроба торчала голая рука.
– Беги живо, приведи кого-нибудь с лопатой, – велел Лабрюйер спасенному мальчишке. – А вы чего стали?! Бегите за старшими!
И пяти минут не прошло – пришел старик, принес большую фанерную лопату, потом прибыли еще двое мужчин, у них была лопата обычная. Раскидав снег, обнаружили женское тело.
Женщина была в какой-то черной кацавейке, в старой суконной юбке, простоволосая, седая. Достаточно было взглянуть на лицо, чтобы понять: удавили.
– Охраняйте, а я пойду в участок, – сказал Лабрюйер.
Ближе всего был второй участок Митавской части – на Динамюндской улице. Если по прямой – немногим более полуверсты. Но улицы в Задвинье проложены причудливо, с самыми неожиданными поворотами.
В полицейском участке Лабрюйер встретил знакомца, объяснил, где искать тело, и, пока не снарядили телегу и агентов, поспешил назад. Он хотел составить свое мнение об этом деле.
Пока дошел, вокруг тела собралась толпа. Оказалось, женщину узнали. И даже помнили ее прошлое. Странно звучало в латышской речи это «Грунька-проныра».
Лабрюйер понимал – следов убийцы не осталось. Вынести спрятанное тело на улицу, положить вдоль сугроба и завалить снегом мог ночью любой, не только мужчина, но и крепкая баба – Грунька оказалась малорослой и тощей.
Сильно озадаченный поворотом дела, он поспешил к Магдаленинскому приюту – вызволять Кузьмича, который наверняка приглянулся постоялицам. Крепкий старик, прилично одетый, был для них отменным кавалером; ну как удастся стать хозяйкой в его доме, пусть без венчания, пусть так?
– Ну, благодарствую, Александр Иванович! – сказал Панкратов, когда Лабрюйер буквально вытащил его со двора. – Видал я старых ведьм, ох, видывал, но не столько же сразу! Так вот, рапортую…
– Груньку убили.
– Это как же?!
– Удавили. Кому она помешала? Не ради денег же.
– Баул! Нужно выемку сделать. У нее наверняка сколько-то прикоплено. Если деньги в бауле – значит, не в них дело. А если нет – значит, куда-то шла с деньгами ночью…
– Ты почем знаешь, что ночью?
– Так ведьмы же сказали. Сбежала, оставила двух помирающих старух и сбежала.
– С кем-то, видать, назначила рандеву. Ночью, говоришь?
– А черт их разберет, этих ведьм. Темнеет рано. Ложатся они, думаю, в десять, ну, в десять. Вроде и не ночь, а глянешь за окно – она самая… Часов у них нет, темно – значит, ночь.
– Насчет выемки я узнаю в полиции. Придется опять Линдера беспокоить. Ты прав, Кузьмич, это важно. А теперь бегом к Мартиновой теще. Мартин там за чаем засиделся, а тещу он, кажется, недолюбливает, и мы явимся, как два ангела-хранителя, – вызволять…
– И то! Были у меня две тещеньки. Вспомню – вздрогну.
Лабрюйер с Кузьмичом нашли нужный дом, постучали в окно, занавеска отлетела в сторону, и они увидели круглую сытую физиономию ормана. По улыбке поняли – пришли вовремя.
Он выскочил в калитку, на ходу надевая шапку.
– Сейчас скотинку свою выведу. А Леман пропал. Второй день родня ищет. Вышел из дому покурить на крыльце и пропал.
– Черт возьми! – воскликнул Лабрюйер. – Где его искали?
– Всюду. И по питейным заведениям, и по всем дворам – мало ли, может, кто видел.
– А покурить вышел – когда?
– Вечером. У дочки с зятем сидели гости, а он трубку курит, набивает ее таким табаком, что вонь на весь Агенсберг. Вот, накинул старый полушубок, вышел покурить – и нет его… Все соседи головы ломают – куда подевался. Давайте я вас, господа, отвезу и за женой вернусь. Куда прикажете?
– Сперва – на Конюшенную, потом на Александровскую.
По дороге в свое фотографическое заведение Лабрюйер сперва молчал. Потом заговорил:
– Ты, Кузьмич, никому не рассказывал, что я занялся этими тремя делами об убийствах девочек?
– Да что я, сдурел, что ли?
– Пропали два свидетеля по двум убийствам, один в свое время был, я думаю, просто подкуплен, другого запугали. И, заметь, очень быстро они пропали, я и за дело толком взяться не успел. Где протекло?
– Андрей? – предположил Панкратов. – Это вряд ли. А вот Нюшка-селедка…
– Она знала, где искать Груньку.
– Новопреставленную рабу Божию Аграфену, царствие ей небесное.
– Выходит, Нюшка, узнав, что кто-то интересуется той, первой смертью, знала, куда с этой новостью бежать?
– Черт ее разберет. Шлюха – она шлюха и есть.
– Очень все это странно…
– А чего странного? Нюшка ведь, прежде чем в судомойки пойти, работала в борделе на Канавной улице, а там и чистая публика бывала. Она бог весть с кем может быть знакома.
Канавная была настоящей улицей красных фонарей – в прямом смысле этого слова. Там стояли рядышком три борделя, и возле каждого – пресловутый красный фонарь. Более полусотни молодых и привлекательных проституток обслуживали моряков, рабочих с окрестных заводов, зажиточных торговцев с Агенсбергского рынка. Туда, в Задвинье, и с правого берега Двины господа приезжали.
– Так ты ее знаешь?
– Тогда-то знавал, лет – сколько же лет-то?.. Пятнадцать? Ну, не двадцать же. Лет пятнадцать назад. И слышал краем уха, что ее из ремесла погнали, так она судомойкой пристроилась. Сколько ж можно в ремесле-то? Там свеженькие нужны.
– Кто, кроме Нюшки, мог знать, что я ищу Груньку и Лемана?
Панкратов пожал плечами.
– Будь осторожен, – предупредил его Лабрюйер. – Теперь и ты к этому делу пристегнулся. Револьвер-то у тебя есть?
– Тсс…
По лукавому взгляду Кузьмича Лабрюйер понял – не то что есть, а целый арсенал припасен.
Происхождение арсенала угадать было нетрудно – в 1905-м печальной памяти году оружия в Риге было великое множество.
Высадив Панкратова у начала Конюшенной, Лабрюйер поехал в фотографическое заведение и сразу пошел в лабораторию к Хорю.
Сейчас, когда почти стемнело и нельзя было вести съемку в салоне, двери заперли, а Хорь скинул ненавистную «хромую» юбку и работал в штанах и обычной мужской рубахе.
– Мне Горностай нужен, – сказал Лабрюйер. – Дело осложняется.
– Горностай раньше десяти не придет. Он вчера на «Феникс» устроился.
– Кем?!
– Чертежником. То есть устроили его. А чертить он умеет. Это я в корпусе, когда чертеж тушью обводил, проклятая тушь только что в потолок не летела. А он – аккуратный.
До сих пор Лабрюйер за Енисеевым особой аккуратности не замечал. Но знал, что контрразведчик способен исполнить с блеском любую роль – хоть зануды-чертежника, хоть цыгана-конокрада, хоть вдовой попадьи.
– Пойду-ка я, позвоню Линдеру. Тут такое дело – без полиции эту кашу, боюсь, не расхлебаем.
Линдера звонок застал в полицейском управлении.
– Во втором Митавской части участке тело подняли, – сразу перешел к сути разговора Лабрюйер. – Женщина, бывшая проститутка. И там же, по соседству, старик один пропал без вести. Так вот – убийство и пропажа могут быть связаны, донеси эту мысль до второго участка.
– Каким манером?
– А таким, что оба связаны с одним и тем же давним делом. Точнее, дел-то трое, а преступник явно один. Слушай внимательно…
И Линдер все выслушал очень внимательно.
– Ты этим занялся по той же причине, по которой осенью гонялся за приезжими шулерами? – спросил он.
– Да. Мне нужны сведения о всех трех убийствах. Попробуй взять в архиве хоть на ночь, мне скопируют.
– Я постараюсь.
– Как супруга, как наследник?
– Спать он совсем не дает, этот наследник, – признался Линдер. – Я даже иногда к тетушке ночевать убегаю. Начальству-то все равно, что в доме грудной младенец, ему подавай инспектора, который с утра не клюет носом.
– Это верно. Если сможешь помочь – телефонируй, встретимся.
Линдер позвонил на следующий день из частной квартиры. Телефонограмму принял Ян. Свидание было назначено возле дома на Суворовской, где жил Линдер со своей юной супругой. Особым требованием было – взять с собой саквояж. Лабрюйер прихватил тот ковровый саквояж, с которым прибыл в Ригу Хорь в образе эмансипэ Каролины, и помчался туда к указанному времени. Потом он вернулся в фотографическое заведение и показал Хорю набитый бумагами саквояж.
– У нас в распоряжении ночь. Сейчас пошлем Пичу в кухмистерскую за ужином – и за работу.
Увидев бумаги – на иных чернила были отчетливо видны, на других выцвели, – Хорь присвистнул.
– Ничего себе задачка!
– Все не так страшно, как кажется. Но бессонная ночь обеспечена. Пошли в лабораторию.
Там они приготовили все, что требуется, чтобы переснять документы. И началась мука мученическая.
Лабрюйеру нужно было очень быстро пересмотреть бумаги, чтобы решить, какие могут пригодиться, а какие бесполезны. Бесполезных, как и в любом деле, хватало: допросные листы свидетелей, которые ничего не видели и не слышали, хотя были бы просто обязаны. При этом он, отдавая порцию бумаг в лабораторию и получая оттуда уже сфотографированные, должен был все складывать в изначальном порядке. К четырем часам ночи он понял, что сходит с ума.
В семь утра Хорь и Лабрюйер завершили работу. Хорь обулся, оделся и вместе с Лабрюйером пошел на Суворовскую – отдавать документы. Он широко и бодро шагал, даже насвистывал – так был рад возможности пройтись в мужском костюме. Лабрюйер плелся следом, едва не засыпая на ходу. Сверток с бумагами, замотанный в кусок парусины, они, как было условлено, оставили на лестнице, выше жилища Линдера, у ведущего на чердак люка.
Потом они пошли домой. Хорь, живший в том же подъезде, что и Лабрюйер, пташкой взлетел на шестой этаж. Лабрюйер медленно и чуть ли не со скрипом суставов поднялся к себе на третий. Зависть – отвратительное чувство, но он бешено завидовал двадцатилетнему Хорю.
Нужно было часа за три выспаться и привести себя в такое состояние, чтобы весь день работать с фотографическими карточками, из которых больше половины – таких, что без лупы ни черта не понять.
Лабрюйер разделся, лег – и услышал музыку.
Это уже было однажды – музыка романса вдруг зазвучала в голове, похожая на пловца в бурном море – то выныривала, то исчезала. Даже слова прорезывались, невнятные, но все же: «…жаворонка пенье ярче, вешние цветы…» Тогда он не выдержал и кинулся к этажерке, искать на нижней полке ноты. А сейчас чувствовал, что не в силах пошевелиться, зато в силах управлять звуками.
Лабрюйер заставил романс Римского-Корсакова прозвучать внятно, с начала до конца. И затосковал страшно, просто невыносимо. Редко с ним приключались на трезвую голову приступы жалости к себе, одинокому и, кажется, стареющему. Но вот нахлынуло – и да еще обида прибавилась, обида на далекую женщину, которая, кажется, совершенно его забыла.
– Ну и Бог с ней, – сказал себе Лабрюйер. – Женюсь на ком-нибудь…
Это была страшнейшая угроза самому себе.
Утром, проснувшись, Лабрюйер сразу вспомнил о двухфунтовой стопке фотографических карточек и чуть не застонал.
Позавтракав на скорую руку (кофе вскипятил на спиртовке, достал из полотняного мешочка, висевшего за окном, кусок деревенского сала и отрезал два порядочных ломтика для бутербродов), Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. По дороге купил хорошую лупу.
К ужину он уже составил план действий. Нужно было отыскать мать третьей из убитых девочек и узнать все, что только возможно, о пропавшей гувернантке.
Тем временем из столицы пришла телефонограмма. Хорь записал ее и отдал Лабрюйеру.
Да, действительно, в Выборге пропала девочка тринадцати лет, из хорошей семьи, с длинными светлыми косами, и как раз в то время, когда под причалом возле двинских спикеров нашли тело. Теперь следовало составить другой запрос – в выборгские полицейские участки, занимавшиеся тогда розысками девочки. Любая подробность могла стать решающей.
Лабрюйер подготовил запрос, но без Енисеева отправлять не стал. Зато он телефонировал Аркадию Францевичу Кошко в Москву. Кошко уже более четырех лет был начальником Московского уголовного сыска и придумал для подчиненных особый значок с буквами «МУС». Он не мог предвидеть, что московское жулье вскоре придумает для его агентов прозвище «мусора».
– Аркадий Францевич, помощь нужна, – прямо сказал Лабрюйер. – По делу, которое оказалось более серьезным, чем все мы полагали.
Он сам еще не был убежден, что взял верный след. Однако старался говорить уверенно и объяснил, кто ему требуется: родня убитой шесть лет назад Марии Урманцевой. Желательно – мать. Если у этой госпожи есть дома телефонный аппарат – то вовсе замечательно.
В то время как девочку убили, Кошко уже служил в Санкт-Петербурге и подробностей дела не знал. Лабрюйер вкратце рассказал о трех поднятых телах.
– И, полагаю, их было побольше трех, просто остальные злодей сумел хорошо спрятать, – завершил он. – Вы же знаете, Аркадий Францевич, что такое маньяк. Начнет – так уж его не остановить.
– Да, это точно, – согласился Кошко. – Чем могу – помогу.