Джером Клапка Джером Наброски для романа

Глава первая

Проводя как-то вечер в кругу приятелей, я пришел домой и сказал жене, что собираюсь писать роман. Жена отнеслась к моей идее весьма сочувственно и даже удивилась, как я не додумался до этого раньше.

— Ты только посмотри, — прибавила она, — до чего глупы теперь все романы; я уверена, что и ты мог бы написать роман. (Этельберта, конечно, хотела сказать нечто для меня лестное, но она недостаточно следит за своими выражениями и порой ее можно понять превратно.)

Когда я сообщил ей, что мой приятель Джефсон собирается со мной сотрудничать, она сказала «а-а!» — в котором звучало сомнение; когда же я прибавил, что Селкирк Браун и Деррик Мак-Шонесси тоже будут помогать, она ответила таким «а-а-а!» — в котором не звучало никакого сомнения и которое показывало, что у нее исчез всякий практический интерес к этому делу.

А все из-за того, что мои сотрудники — все трое — холостяки. У нее сильнейшее предубеждение против класса холостяков.

Разве может холостяк быть полезным писателем! Если мужчина не хочет жениться, значит он просто развратник, которого нельзя и близко подпускать к перу; если же он хочет жениться, но не знает, как это сделать, как завершить достойно свой собственный роман, значит он просто дурак, и где уж ему сочинять романы для других!

Я постарался ей растолковать, в чем особые преимущества нашей затеи.

— Понимаешь, — начал я, — в обычном, заурядном романе выражены, как правило, идеи только одного человека. У нас же над этим романом будут совместно трудиться четверо умных людей. Публика, таким образом, получит возможность приобрести мысли и взгляды всех четверых по той же цене, по какой идут идеи одного лишь автора. Если английский читатель знает свое дело, эта книга пойдет нарасхват. Другого такого случая можно ждать годами.

Этельберта нашла это весьма вероятным.

— Кроме того, — продолжал я, все больше и больше увлекаясь своей темой, — для читателя эта книга будет поистине находкой еще и в другом отношении. Мы не собираемся говорить в ней о своих повседневных делах. Наша задача — втиснуть в этот роман весь запас остроумия и мудрости, накопленный каждым из нас четверых, если книга может все это вместить. За этим романом не последует другой. Это невозможно; нам больше не о чем будет писать. Это для нас окончательная распродажа нашего умственного багажа. Все свои знания мы вложим в этот роман.

Этельберта поджала губы и сказала что-то про себя, после чего заметила вслух, что издание, вероятно, будет однотомное.

Скрытая в ее словах насмешка задела меня за живое. Я напомнил жене, что уже давно существует многочисленная группа специально обученных людей, призванных отпускать колкости по адресу писателей и их произведений, — с этим делом, насколько мне известно, они справляются без посторонней помощи. И я намекнул, что каждый писатель надеется найти сочувствие хотя бы у себя дома.

Этельберта отвечала, что я должен сам понимать, кого она имеет в виду. Она заявила, что и не думает намекать на меня и что Джефсон тоже достаточно разумный человек (Джефсон помолвлен), но она просто не понимает, зачем вмешивать в это дело каждого встречного-поперечного. (Ни о каком «встречном-поперечном» и речи не было. Откуда она его выкопала?) Ей непонятно, какой толк от Брауна и Мак-Шонесси. Что могут знать о жизни и природе человеческой два закоренелых холостяка? О Мак-Шонесси в особенности она была того мнения, что ежели понадобится записать абсолютно все, что он знает, это не займет и одной страницы.

К подобной оценке его знаний она пришла не сразу. В первый день знакомства они отлично поладили, и когда, проводив его до калитки, я вернулся в гостиную, жена встретила меня словами: «Какой удивительный человек этот Мак-Шонесси! Он знает все на свете».

Это весьма точная характеристика Мак-Шонесси. Он действительно знает все. Мне еще не приходилось встречать человека с таким запасом всевозможных сведений. Иногда это сведения правильные, но в большинстве случаев они примечательны именно своей ненадежностью. Откуда он их добывает — это тайна, известная ему одному.

Этельберта была еще очень молода, когда мы с ней обзавелись своим домом. Наш первый мясник, помню, чуть было раз и навсегда не лишился покупательницы из-за того, что назвал ее «мисс» и сказал, чтобы она передала что-то своей маме. Этельберта пришла домой вся в слезах. Она заявила, что, может быть, она и не годится в жены, но ей непонятно, как может судить об этом мясник. У нее тогда еще не было опыта в домашних делах, и, сознавая это, она была благодарна каждому, кто давал ей полезный совет. Когда появился Мак-Шонесси, он затмил для нее даже прославленную миссис Битон[1].

Он знал все, что нужно знать по дому, начиная с того, как чистить научным способом картофель, и кончая тем, как лечить кота от судорог. Этельберта, бывало, внимала ему с таким видом, словно на нее, фигурально выражаясь, сыпалась манна небесная, и за один вечер получала столько сведений, сколько требуется, чтобы расшатать домашнее хозяйство на целый месяц.

Он объяснил ей, как нужно разжигать очаг. В Англии, заявлял он, очаг разжигают так, что это противоречит всем законам природы, и он показал ей, как это делают в Крымской Татарии или другом подобном месте, ибо только там умение разжигать очаг стоит на должной высоте. Он доказывал, что, заимствуя метод Крымской Татарии, можно достичь необычайной экономии во времени и труде, не говоря уж о топливе; и тут же на месте обучил ее этому, а она немедля отправилась на кухню и объяснила все Аменде.

Аменда, наша единственная служанка, была на редкость бесстрастной особой и в некоторых отношениях образцовой прислугой. Она никогда не возражала. Нам не приходилось слышать, чтобы у нее было о чем-нибудь свое собственное мнение. Она принимала наши идеи беспрекословно и проводила их в жизнь с педантической точностью и без малейшего чувства ответственности, благодаря чему от нашего домашнего законодательства сильно отдавало воинской дисциплиной.

Когда Этельберта излагала ей метод Мак-Шонесси, она стояла и внимательно слушала. Выслушав все до конца, она только сказала: «Значит, так его и разжигать?» — «Да, Аменда, теперь мы всегда будем разжигать его таким способом».

«Хорошо, мэм», — промолвила Аменда с полнейшим безучастием, и на этом в тот вечер дело и кончилось.

На следующее утро мы входим в столовую и видим, что стол накрыт к завтраку очень аккуратно, но завтрака нет. Мы подождали. Прошло десять минут, четверть часа, двадцать минут. Тогда Этельберта позвонила. В ответ появилась Аменда, спокойная и почтительная.

— Аменда, вы знаете, что мы всегда завтракаем в половине девятого?

— Да, мэм.

— А вы знаете, что сейчас около девяти?

— Да, мэм.

— Так что же, завтрак готов?

— Нет, мэм.

— А он когда-нибудь будет готов?

— Вы знаете, мэм, — отвечала Аменда с доброжелательной откровенностью, — сказать по правде, он, кажется, никогда не будет готов.

— Почему? Разве уголь не загорается?

— Нет, загораться-то он загорается…

— Тогда почему же нет завтрака?

— Потому что только отвернешься — он уже опять не горит.

Аменда никогда ничего не сообщала сама. Она отвечала на заданный ей вопрос, и больше ни звука. Как-то раз, когда я не успел еще привыкнуть ко всем ее повадкам, я вызвал ее из кухни и спросил, знает ли она, который час. Она ответила: «Да, сэр», — и исчезла. Через полминуты я вышел и позвал ее снова.

— Что ж вы, Аменда, — сказал я укоризненно, — прошло уже десять минут, а вы мне еще не сказали, который час.

— Разве вы просили сказать? — любезно осведомилась она. — Тогда извините. Я думала, вы интересуетесь, знаю ли я сама, который час, — сейчас половина пятого.

Но вернемся к очагу. Этельберта спросила, пыталась ли Аменда разжигать его снова.

— Да, мэм, — отвечала девушка. — Я пыталась четыре раза. — И она с готовностью предложила: — Если хотите, мэм, я попробую еще.

Это была самая исполнительная прислуга из всех, когда-либо служивших у нас.

Этельберта заявила, что она сейчас пойдет и разожжет огонь сама, и велела Аменде стоять и смотреть, как она это делает. Меня это заинтересовало, и я тоже пошел с ними. Этельберта подоткнула платье и взялась за дело. Мы с Амендой стояли и наблюдали.

Через полчаса разгоряченная, измазанная и слегка раздраженная Этельберта сдала позиции. Очаг глядел на нас все тем же холодным, насмешливым взором, каким он встретил наше появление.

Тогда попытался я. Я честно сделал все, что мог. Я жаждал добиться успеха. Во-первых, я хотел завтракать. Во-вторых, я хотел иметь право сказать, что я разжег очаг по способу Мак-Шонесси. Мне казалось, что тот, кто сумеет это сделать, совершит подвиг, которым можно гордиться. Разжечь огонь даже обычным способом — весьма нелегко; проделать же это, невзирая на такую помеху, как правила Мак-Шонесси, было бы достижением, о котором приятно вспомнить. В случае удачи я собирался ходить по всей округе и хвастать своим умением.

Но меня постигла неудача. Я поджег массу других предметов, в том числе половик и кота, которому всюду надо совать свой нос, но вещества внутри плиты оказались огнеупорными. Мы с Этельбертой уселись по обе стороны нашего унылого очага и, глядя друг на друга, думали о Мак-Шонесси, пока Аменда не разрядила нашего отчаяния одним из тех своих практических предложений, которые она время от времени нам преподносила, не заботясь, одобрим мы их или нет.

— Может, мне разжечь его по-старому, — сказала она, — хотя бы на сегодня?

— Разжигайте, Аменда, — сказала Этельберта, поднимаясь. И добавила: — Пожалуй, мы всегда будем разжигать его по-старому.

В другой раз Мак-Шонесси учил нас готовить кофе по-арабски. Аравия, должно быть, очень неопрятная страна, если там часто готовят кофе. Он перепачкал две кастрюли, три кувшина, одну скатерть, одну терку, один половик, три чашки и себя. Из этого получилось кофе на двоих; сколько же всего понадобится, если будут гости, — страшно даже подумать.

То, что кофе нам не понравился, Мак-Шонесси приписал нашему испорченному вкусу — результат долгой привычки к напитку более низкого качества. Он выпил обе чашки сам, после чего был вынужден отправиться домой в кэбе.

Помню, была у него в те времена тетушка, таинственная старая леди, которая мирно доживала свой век где-то в тихом уголке и причиняла неисчислимый вред друзьям Мак-Шонесси. То, чего не знал он, — те два или три вопроса, по которым он не был специалистом, — знала эта его тетушка. «Нет, — скажет он, бывало, с подкупающей прямотой, — нет, это дело такое, что сам я ничего не могу посоветовать. Но, — непременно добавит он, — я сделаю вот что: я напишу своей тетушке и спрошу у нее!»

Дня через два он заходил к вам снова, на этот раз уже с тетушкиным советом; и, если вы были молоды и неопытны или просто глупы от рождения, вы следовали этому совету.

Однажды она прислала нам через Мак-Шонесси средство для истребления черных тараканов. Дом, который мы тогда занимали, был старый и очень живописный, но, как у многих живописных старых домов, преимущества у него были, главным образом, внешние. В его скрипучем остове было множество дыр, щелей и трещин. Лягушки, выйдя вечерком на прогулку и повернув случайно не в ту сторону, вдруг с удивлением обнаруживали, что они прыгают посреди нашей столовой, что, видимо, было им так же неприятно, как и нам. Многочисленное сборище крыс и мышей, необычайных любителей акробатики, пользовалось нашим домом как гимнастическим залом; а кухня после десяти часов вечера превращалась в клуб черных тараканов. Они пробирались туда сквозь щели в полу и стенах и беззаботно резвились там до утра.

Аменда ничего не имела против крыс и мышей. Она говорила, что ей интересно наблюдать за их повадками. Но черных тараканов она почему-то не любила. И, узнав от Этельберты, что тетушка Мак-Шонесси дала нам от них верное средство, Аменда возликовала.

Мы закупили все необходимое, состряпали смесь и разбросали ее по кухне. Тараканы явились и принялись за еду. Она, видимо, пришлась им по вкусу. Они подобрали все до крошки и были явно раздосадованы, что больше ничего нет. Но они не думали умирать.

Обо всем этом было доложено Мак-Шонесси. Он улыбнулся зловещей улыбкой и тихо, но весьма многозначительно произнес: «Пусть едят!»

Оказывается, это был один из тех коварных ядов, которые действуют медленно. Этот яд не убивает сразу, он постепенно разрушает организм таракана. День ото дня он все сильнее будет чувствовать общее недомогание и упадок духа, но так и не сможет понять, что же это такое с ним творится; и вот, наконец, однажды утром мы придем в кухню и увидим, что он лежит там холодный и недвижимый.

Итак, мы продолжали готовить эту смесь и рассыпали ее по кухне каждый вечер, и черные тараканы со всего квартала сбегались к нам толпами. Каждую ночь они прибывали все в большем количестве. Они приводили с собой знакомых и родственников. Чужие тараканы — тараканы из других домов, не имеющие на нас абсолютно никаких прав, — прослышав об угощении, являлись к нам несметными полчищами и объедали наших тараканов. К концу недели во всей округе не оставалось ни одного таракана, способного двигаться, которого мы не заманили бы к себе на кухню.

Мак-Шонесси говорил, что это хорошо. Одним махом мы очистим всю окрестность. Целых десять дней тараканы усиленно поглощают этот яд, и теперь конец не за горами. Я был рад это слышать, ибо начинал уже находить столь безграничное гостеприимство обременительным. Яд стоил дорого, а тараканы оказались отменными едоками.

Мы зашли на кухню посмотреть, что у них там делается. Мак-Шонесси вид их показался подозрительным, и он заявил, что они начинают сдавать. Мне же казалось, что таких здоровых и бодрых тараканов я никогда не видел.

Один из них действительно умер. В тот самый вечер его застали на месте преступления, когда он пытался удрать с непомерно большой порцией яда. Трое или четверо его собратьев свирепо на него набросились и убили его.

Но это был, насколько мне известно, единственный таракан, для которого средство Мак-Шонесси оказалось смертельным. Что до остальных, они только жирели и лоснились. Некоторые так раздобрели, что едва ползали. В конце концов их несколько поубавилось, когда мы прибегли к какому-то обычному средству из керосиновой лавки.

Но с помощью яда Мак-Шонесси тараканов развелось у нас видимо-невидимо, и о полном их истреблении нечего было и думать.

Последнее время я что-то ничего не слышал об этой тетушке. Быть может, кто-нибудь из закадычных друзей Мак-Шонесси узнал, наконец, ее адрес, поехал и убил ее. Если это так, мне бы хотелось пожать ему руку.

Недавно я пытался излечить Мак-Шонесси от его пагубной страсти давать советы, пересказав ему одну весьма печальную историю, рассказанную мне в Америке неким джентльменом, с которым я ехал в поезде. На полпути из Буффало в Нью-Йорк мне вдруг пришло в голову, что ехать пароходом гораздо интереснее, и я решил в Олбени сойти с поезда и пересесть на пароход. Но я не знал расписания, а путеводителя у меня с собой не было. Я огляделся, ища, кого бы расспросить. У соседнего окна сидел пожилой человек добродушного вида и читал книгу, обложка которой была мне знакома. Я решил, что это человек знающий, и подошел к нему.

— Извините, что я отрываю вас, — начал я, садясь напротив него, — не могли бы вы мне сообщить, как ходят пароходы между Олбени и Нью-Йорком?

— Пожалуйста, — отвечал он, глядя на меня с приветливой улыбкой. — У нас всего три пароходных линии. Есть линия Хеггарти, но по ней можно доехать только до Кэтскилла. Затем пароходы на Покипси, они ходят через день. А еще есть тут местное сообщение по каналу.

— Ясно, — сказал я. — Как бы вы мне посоветовали…

Он с криком вскочил на ноги и стоял, сверля меня кровожадным взглядом.

— Негодяй! — прошипел он с яростью. — Вот вы чего добивались! Я вам так сейчас всыплю, что вам придется просить совета у врача! — И он выхватил шестизарядный револьвер. Я чувствовал, что мое самолюбие задето не на шутку. И еще я чувствовал, что если наша беседа продолжится, у меня будет задето не только самолюбие. Поэтому я без единого слова отошел от него и направился к другому концу вагона, где занял удобную позицию у самой двери, за спиной какой-то тучной леди.

Я все еще размышлял о случившемся, как вдруг, подняв голову, увидел, что мой почтенный знакомый пробирается ко мне. Я встал и взялся за ручку двери. Врасплох он меня не застанет. Но он улыбнулся успокаивающе и протянул руку.

— Я подумал, — сказал он, — что, возможно, я был сейчас несколько резковат. Мне бы хотелось, если позволите, объяснить вам, в чем дело, — когда вы услышите мой рассказ, вы, конечно, поймете и простите меня.

В нем было нечто такое, что внушало доверие. В вагоне для курящих мы отыскали свободный уголок. Я заказал «сухое виски», а он — какой-то странный напиток собственного изобретения. Мы закурили сигары, и он заговорил.

— Тридцать лет тому назад, — начал он, — я был молодым человеком, который очень верил в себя и желал добра другим. Я не воображал, что я гений. Я даже не считал себя исключительно выдающимся и талантливым. Но мне действительно казалось, — и чем больше я размышлял о делах моих ближних, тем все более в этом убеждался, — что я наделен практическим здравым смыслом в совершенно необычайной степени. Сознавая это, я написал небольшую книгу, которую озаглавил «Как стать счастливым, богатым и мудрым», и издал ее на свои средства. Выгоды я не искал. Я только желал принести пользу.

Книга не вызвала той сенсации, которой я ожидал. Разошлось каких-нибудь двести или триста экземпляров, после чего продажа почти прекратилась.

Признаюсь, я был сначала разочарован. Но затем я рассудил, что если люди не пользуются моими советами, это потеря скорее для них, чем для меня, и на том успокоился.

Однажды утром, примерно год спустя, когда я сидел у себя в кабинете, вошел слуга и доложил, что внизу ожидает какой-то человек, который очень хочет меня видеть.

Я сказал, чтобы его послали ко мне в кабинет, и вот он ко мне явился.

Это был человек простой, но с живым и открытым лицом, и держался он весьма почтительно. Я жестом пригласил его сесть. Он выбрал себе стул и присел на самый краешек.

— Вы уж, пожалуйста, извините, сэр, что я к вам так, без приглашения, — начал он, обдумывая каждое слово и вертя в руках шляпу. — Я ведь проехал миль двести, а то и больше, чтобы вас увидеть, сэр.

Я выразил по этому поводу свое удовольствие, и он продолжал:

— Мне сказали, сэр, что вы и есть тот самый джентльмен, который написал эту книжечку, «Как стать счастливым, богатым и мудрым».

Он неторопливо перечислил все три пункта, с любовью останавливаясь на каждом. Я признал, что это действительно мое произведение.

— Да, эта книга, сэр, просто замечательная, — продолжал он. — Сам-то я не особо привык мозгами ворочать — об этом и говорить нечего, — зато уж который человек с понятием, я его сразу вижу. Вот и теперь, прочитал я эту книжечку и говорю сам себе: «Знаешь что, Джосия Хэккит (так меня звать, сэр), если тебе чего невдомек, не ломай ты зря голову. Эта глупая голова, ей только дай волю — она заведет тебя невесть куда. Поезжай-ка ты лучше к тому джентльмену, который написал эту самую книгу, да спроси у него совета, как быть. Он человек добрый, это всякий скажет, и он тебе чего-нибудь посоветует. А с этим советом иди себе вперед на всех парах и не оглядывайся! Такой человек, он получше тебя знает, чего тебе надо, да и не только тебе — он знает, чего надо каждому». Так я и сказал сам себе, — и вот я тут.

Он остановился и вытер лоб полотняным зеленым платком. Я просил его продолжать.

Оказалось, что сей достойный молодой человек хочет жениться, но не знает, на ком. Он держал на примете — так он выразил свою мысль — двух молодых женщин, и у него были основания верить, что они отвечают ему более чем обычной благосклонностью.

Но он никак не мог решить, которая из двух будет для него лучшей женой, — обе они превосходные и весьма достойные юные особы. Одна из них, Джулиана, единственная дочь отставного капитана дальнего плавания и, по словам Джосии, славная девчушка. О другой, Ханне, я узнал, что она немного постарше и подороднее. Это старшая дочь в большой семье. Отец у нее человек набожный, он торгует строевым лесом, и дела у него идут хорошо. Джосия спрашивал, на которой из них я советовал бы ему жениться.

Я был польщен. И не удивительно. Этот Джосия Хэккит приехал издалека, чтобы услышать от меня мудрое слово. Он был готов, более того, он стремился вверить мне счастье всей своей жизни. В том, что он поступает разумно, я нисколько не сомневался. Я всегда считал, что выбор жены требует такой хладнокровной и беспристрастной оценки, какой не в состоянии дать ни один влюбленный. Разумнейшему из людей я без колебаний предложил бы в подобном случае свой совет. Отказывать же в нем этому бедному простодушному малому было бы просто жестоко.

Он вручил мне фотографии обеих обсуждаемых особ. На обороте каждой я сделал кое-какие пометки, чтобы точнее определить, какая из девушек более достойна занять вакансию, о которой идет речь. Я обещал всесторонне обдумать эту проблему и написать ему дня через два.

Его благодарность была трогательна.

— Да вы не трудитесь писать письмо, сэр, — сказал он, — вы только черкните на клочке бумаги «Джулия» или «Ханна» — и вложите в конверт. Я пойму. На ней и женюсь. — Он стиснул мне руку и ушел.

Я очень много размышлял над выбором жены для Джосии. Я хотел, чтобы он был счастлив.

Джулиана, конечно, прелестная девушка. «В уголках ее рта таится веселость, вызывающая в воображении звук серебристого смеха». Действуй я по первому побуждению, я бросил бы Джулиану в объятия Джосии.

Но, рассуждал я, для жены нужны более надежные качества, чем одна лишь красота да веселый нрав. Ханна не столь очаровательна, но, по всей видимости, энергична и благоразумна — качества весьма необходимые для жены бедняка. Ее отец известен своим благочестием, дела у него идут хорошо — это несомненно человек бережливый. Он, должно быть, исподволь внушал своей дочери правила экономии и добродетели; и со временем она может получить в наследство кругленькую сумму. Она самая старшая в большой семье. Конечно, ей часто приходится помогать матери. Она сумеет хорошо вести хозяйство и воспитывать детей.

С другой стороны, отец Джулии — бывший капитан. Моряки, как известно, народ распущенный. Вероятно, и у себя дома он привык употреблять такие выражения и высказывать такие взгляды, которые не могли не оказать вредного влияния на формирование характера подрастающей девочки. Джулиана его единственное дитя. А единственный ребенок редко вырастает хорошим человеком. Ему слишком многое позволяется. Хорошенькая дочка отставного капитана наверняка избалована.

Мне надлежало помнить и о том, что Джосия, судя по всему, человек слабохарактерный. Ему нужна сильная рука. У Ханны же во взгляде есть нечто такое, что неминуемо наводит на мысль о сильной воле.

К концу второго дня я решился. На листке бумаги я написал «Ханна», вложил листок в конверт и отправил по почте.

Через две недели я получил письмо от Джосии. Он благодарил меня за совет, но добавлял, между прочим, что лучше бы я написал: «Джулия».

Однако он уверен, что мне виднее, — и к тому времени, как я получу это письмо, они с Ханной будут мужем и женой.

Это письмо меня встревожило. Я начал раздумывать, ту ли девушку я выбрал. Что, если Ханна совсем не такая, как я думаю? Как ужасно это будет для Джосии. Какие у меня факты, чтобы строить предположения? Откуда мне знать, что Ханна не ленивая девушка с дурным характером, вечный камень на шее у бедной труженицы матери и постоянное бельмо на глазу у младших братьев и сестер?

Откуда мне известно, что она хорошо воспитана? Быть может, ее отец — это закоренелый старый плут, как многие притворно благочестивые люди. Чему же в таком случае могла она у него научиться? Разве только лицемерию.

С другой стороны, как могу я знать, что веселое ребячество Джулианы не превратится в ласковую жизнерадостную женственность? Ее отец, вопреки моим сведениям о моряках, может оказаться достойным подражания образцом для всех отставных капитанов. Возможно, у него имеется и небольшой капиталец, вложенный в какое-нибудь выгодное дело. И Джулиана его единственное дитя! Какое право я имел лишать Джосию любви такого прелестного юного создания?

Я взял ее фотографию с письменного стола. Мне показалось, что большие глаза глядят на меня с укором. Я видел, как сразу все изменилось в далеком маленьком домике Джулианы, когда весть о женитьбе Джосии упала тяжелым камнем в безмятежные воды ее жизни. Я видел ее на коленях перед креслом отца, видел, как седовласый загорелый старик нежно гладит эту золотистую головку, вздрагивающую у него на груди от беззвучных рыданий. Я просто не знал, куда деваться от угрызений совести.

Я отложил Джулию и взял Ханну — мою избранницу. Мне показалось, что она смотрит на меня с торжествующей недоброй усмешкой. Мною начинало овладевать чувство какой-то неприязни к Ханне.

Я противился этому чувству изо всех сил. Я говорил себе, что это предубеждение. Но чем больше я с ним боролся, тем сильнее оно становилось. Я уже твердо знал, что со временем оно из неприязни перейдет в отвращение, из отвращения в ненависть. И это была женщина, которую я обдуманно избрал как спутницу жизни для Джосии!

Целый месяц я не знал покоя. Ни одного письма я не решался вскрыть, боясь, что оно от Джосии. При каждом стуке я вскакивал с места и озирался вокруг, ища, где бы спрятаться. Каждый раз, как мне в газетах попадался заголовок «Семейная трагедия», меня бросало в холодный пот. Я боялся прочесть, что Джосия и Хаяна убили друг друга та, умирая, проклинали меня.

Но время шло, а Джосия не появлялся и не писал. Страхи мои понемногу утихали, и возвращалась уверенность в том, что интуиция меня не обманула. Быть может, я сделал доброе дело для Джосии и Ханны, и они благословляют меня. Три года прошли спокойно, и я уже начинал забывать, что есть на свете семья Хэккит.

И вот он явился снова. Однажды вечером я пришел домой и застал его у себя. Взглянув на него, я понял, что оправдались худшие из моих опасений. Я жестом пригласил его в кабинет. Он вошел и уселся на тот же самый стул, на котором сидел три года назад. Перемена в нем была разительна; он выглядел старым и измученным. Вся его поза говорила о безнадежной покорности судьбе. Несколько минут прошло в молчании; он теребил свою шляпу, как при первой нашей беседе, а я делал вид, что привожу в порядок письма и газеты у себя на столе. Наконец, чувствуя, что никакие слова не будут тягостнее этого молчания, я повернулся к нему.

— У вас, как видно, не все благополучно, Джосия? — спросил я.

— Да, сэр, — отвечал он спокойно. — Не сказать, что все в полном порядке. Эта ваша Ханна такая, что только держись!

В голосе у него не было и тени упрека. Он просто констатировал печальный факт.

— Но она хорошая жена в других отношениях, — настаивал я. — Конечно, у нее есть свои недостатки. Они есть у каждого из нас. Но она энергична. Ведь вы не станете отрицать, что она энергична!

Мне непременно нужно было найти в Ханне что-нибудь хорошее, но, кроме этого одного, я ничего не мог придумать.

— Да, это у нее есть, — согласился он. — Даже слишком, при нашей-то тесноте. Понимаете, сэр, — продолжал он, — она у меня с норовом, Ханна-то; да еще у ней мамаша, — с этой тоже бывает трудновато.

— Мамаша! — воскликнул я. — Она-то здесь при чем?

— Как же, сэр, — отвечал он, — она теперь живет с нами, с тех пор как дом у них остался без хозяина.

— Где же отец Ханны? Он что, умер?!

— Не совсем так, сэр, — отвечал он. — Он сбежал еще прошлый год с одной молодой учительницей из воскресной школы и вступил в секту мормонов. Все так и ахнули.

Я застонал.

— А его торговое дело, — спросил я, — торговля строевым лесом, кто теперь вместо него?

— А-а, вы об этом! — отвечал Джосия. — Ну, это пришлось продать, чтобы заплатить его долги хотя бы частично.

Я высказал предположение, что это было, конечно, ужасным ударом для такой большой семьи. Она, вероятно, распалась и все разбрелись кто куда.

— Да нет, сэр, — отвечал он простодушно, — они не очень-то разбрелись. Они все живут с нами. Да это что, сэр, — продолжал он, видя, каким взглядом я смотрю на него. — Конечно, сэр, вы тут ни при чем. У вас, должно, и своих-то забот хватает. А я пришел вовсе не жаловаться. Это будет плохая благодарность за всю вашу доброту ко мне.

— Как живет Джулия? — спросил я. У меня уже не было ни малейшей охоты спрашивать о его собственных делах.

Улыбка пробилась сквозь печаль, застывшую у него на лице.

— О, она! — произнес он более оживленным тоном, чем прежде. — Сразу легче на душе, как подумаешь о ней, как-то сразу легче. Она вышла за моего друга, за молодого Сэма Джессопа. Я нет-нет да и загляну к ним тайком от Ханны. Бог ты мой, в этом маленьком домике чувствуешь себя как в раю. Сэм, он то и дело надо мной подшучивает. «Ну, уж если кто и был настоящий простофиля, так это ты, Джосия», — это он мне, сэр, частенько говорит. Мы ведь с ним старые приятели, с Сэмом-то, вот он и рад подразнить меня малость. — Улыбка исчезла, и он прибавил, вздыхая: — Да, я часто думаю, сэр, вот было бы славно, если б вы тогда порешили насчет меня и Джулианы.

Я почувствовал, что нужно во что бы то ни стало повернуть его мысли в сторону Ханны. Я сказал:

— Вероятно, вы с женой все еще живете на старом месте?

— Да, — отвечал он, — жить-то живем, да что толку. В эдакой теснотище разве житье!

Он сказал, что не знает, как бы он ухитрился прожить, если бы не помощь отца Джулии. Оказывается, поведение капитана во всем этом деле было скорее поведением ангела, чем какого-нибудь другого известного Джосии существа.

— Нельзя сказать, что он из таких умных людей, как вы, сэр, — объяснял он. — Это не такой человек, к которому пойдешь за советом, как, например, к вам, сэр; но все-таки он славный старик. Это как раз напоминает мне, сэр, — продолжал он, — для чего я сюда приехал. Я знаю, это очень дерзко с моей стороны просить вас, сэр, но…

Я прервал его.

— Джосия, — сказал я, — я признаю свою вину в том, что постигло вас. Вы просили у меня совета, и я вам его дал. Кто из нас больший дурак, мы обсуждать не будем. Все дело в том, что я его действительно дал, — а я не такой человек, чтобы уклоняться от ответственности. Чего бы вы ни просили, вы все получите, если это для меня в пределах возможного.

Он весь сиял от благодарности.

— Я знал, сэр, — говорил он, — я звал, что вы мне не откажете. Я и Ханне сказал. Я сказал: я пойду к этому джентльмену и скажу ему. Я пойду к нему и скажу, что мне очень нужен его совет.

— Его что? — спросил я.

— Его совет, — повторил Джосия, очевидно удивленный моим тоном, — по одному маленькому вопросу, который я никак не могу решить.

Я думал, что он надо мной издевается, но я ошибался. Этот человек сидел передо мной и добивался от меня совета, как лучше распорядиться суммой в тысячу долларов, предложенных ему взаймы отцом Джулии; что выгоднее купить на эти деньги: прачечную или бар. Одного ему было мало (я имею в виду совет); ему нужен был еще один, и он придумывал доводы, почему я не должен ему отказывать. Выбор жены, заявлял он, это совсем другое дело. Тогда ему, возможно, и не следовало просить у меня совета. Но теперь, когда речь идет о выборе торгового предприятия, — по такому делу можно обратиться за советом к любому деловому человеку. Оказывается, он недавно перечитывал мою книгу, «Как стать счастливым и т. д.», и если человек, написавший эти строки, не может сделать выбора между соответствующими достоинствами одной определенной прачечной и одного определенного бара, находящихся в одном и том же городе, — что ж, тогда ему остается сказать только одно, что знание и мудрость не имеют в этом мире никакого практического применения.

И действительно, это было очень просто — дать совет по такому вопросу. Конечно, о деле подобного рода я, человек опытный, мог составить более здравое суждение, нежели сей бедный тупоголовый агнец. Отказывать ему в помощи было бы бессердечно. Я обещал разобраться в этом деле и известить его о результатах.

Он вскочил и потряс мне руку. Он сказал, что даже не пытается меня благодарить; слова покажутся слишком бледными. Он смахнул слезу и ушел.

Я столько думал об одном этом тысячедолларовом деле, как будто собирался основать целый банк. Я не хотел, чтобы повторилась история с Ханной. Я прочел все газеты, которые оставил у меня Джосия, но этого мне было мало. Я отправился тайком в город Джосии и обследовал оба предприятия на месте. Я тайно, но тщательно наводил справки, по всей округе. Я прикидывался простодушным малым с небольшими средствами и втирался в доверие к служанкам. Я опросил половину города под тем предлогом, что пишу очерки по истории торговли Новой Англии и хотел бы получить некоторые сведения о деятельности местных жителей, и в заключение неизменно спрашивал каждого, какой бар он чаще всего посещает и где ему стирают белье. Я прожил в этом городе две недели. Почти все свободное время я проводил в баре. На досуге я пачкал свое белье, чтобы его можно было отдать в прачечную.

В результате этого расследования я пришел к выводу, что эти два предприятия, с точки зрения коммерческой, ничем друг от друга не отличаются. Вопрос сводился к тому, которое из них больше подходит для семейства Хэккит.

Я пустился в размышления. Содержатель бара подвергается большему соблазну. Человек слабой воли, постоянно окруженный пьянчужками, рискует и сам пристраститься к вину. А Джосия исключительно безвольный человек. К тому же у него сварливая жена и с ними живут все ее родственники. Ясно, что предоставить Джосии свободный доступ к спиртным напиткам было бы безумием.

Что касается прачечной, она внушала мне мысли успокоительные. Работы там всегда столько, что ее с избытком хватит на всех родственников Ханны. Вот где их можно заставить зарабатывать себе на хлеб. Ханна могла бы расходовать свою энергию, гладя белье, а Джосия стоял бы рядом и вертел каток. Воображению моему рисовалась милая сердцу картина домашнего уюта. Я рекомендовал прачечную.

В следующий понедельник Джосия написал, что он купил прачечную. Во вторник я прочел в «Коммершел Интеллидженс», что одной из наиболее примечательных особенностей настоящего времени является необычайный рост прибылей собственников отелей и баров, имеющий место по всей Новой Англии. В четверг, в списках банкротов я насчитал не менее четырех фамилий владельцев прачечных; и газета добавляла, в виде пояснения, что американское прачечное дело, ввиду быстрого роста китайской конкуренции, находится фактически при последнем издыхания. Я пошел и напился.

Жизнь стала для меня проклятием. Днем я думал о Джосии. Ночью я видел его во сне. Мало того, что я был причиной его семейных невзгод, теперь я лишил его еще и средств к существованию, сведя на нет щедрость доброго старого капитана. Я стал казаться самому себе сущим дьяволом, вечно преследующим этого простого, но достойного человека, чтобы причинять ему зло.

Шли годы; я ничего не слыхал о Джосии, и бремя мое, наконец, свалилось с меня.

И вот, лет через пять, я увидел его снова.

Он подошел сзади, когда я открывал ключом дверь, и тронул меня за плечо дрожащей рукой. Была темная ночь, но газовый фонарь светил ему прямо в лицо. Я узнал это лицо, несмотря на багровые пятна и мутный взгляд. Я грубо схватил его за руку, втащил в дом и поволок вверх по лестнице к себе в кабинет.

— Садитесь, — прошипел я, — и выкладывайте сразу самое худшее.

Он начал было искать свой любимый стул. Я почувствовал, что если я в третий раз увижу его на этом самом стуле, я сделаю что-нибудь ужасное с ними обоими. Я вырвал из-под него стул, и он плюхнулся на пол, заливаясь слезами. Так, сидя на полу, он и начал рассказывать хриплым, прерывающимся от икоты голосом.

В прачечной дела шли все хуже и хуже. К городу подвели новую железнодорожную линию, отчего изменилась вся его топография. Деловая и жилая части города постепенно переместились в северу. Место, где стоял раньше бар, — тот самый, от которого я отказался ради прачечной, — это место стало теперь торговым центром города. Человек, купивший бар вместо Джосии, продал его и на этом разбогател. Южный же район (где находится прачечная) расположен, оказывается, на болоте и пребывает в весьма антисанитарном состоянии. Осмотрительные домашние хозяйки, естественно, не желают отдавать свое белье в такое место.

Пришли и другие беды. Ребенок — любимец Джосии, единственный свет его жизни, — упал в котел и сварился. Мамашу Ханны угораздило сунуться в паровой каток, она стала калекой, и за ней приходится ухаживать день и ночь.

Под гнетом стольких несчастий Джосия начал искать утешения в вине, и теперь он горький пьяница. Этого он и сам не может себе простить, и, рассказывая, он заливался слезами. Он заявил, что в таком веселом месте, как бар, он мог бы стать сильным и смелым; но в этом вечном запахе мокрого белья и мыльной пены было нечто такое, что лишало его мужества.

Я спросил, что говорит обо всем этом капитан. Он снова залился слезами и отвечал, что капитана больше нет. Это, прибавил он, как раз напоминает ему о цели его прихода. По завещанию великодушного старика он получил пять тысяч долларов. Он хочет, чтобы я ему посоветовал, куда их поместить.

Первым моим побуждением было убить его на месте. Теперь я жалею, что этого не сделал. Но тогда я кое-как сдержался и предложил ему на выбор любой из двух возможных вариантов: либо быть выброшенным из окна, либо без лишних слов убираться через дверь.

Он отвечал, что вполне готов отправиться через окно, если сначала я скажу, поместить ли ему деньги в Компанию по добыче селитры на Огненной Земле или в Объединенный Тихоокеанский банк. У него уже нет никакого интереса к жизни. Единственное, что его интересует — знать, что эта небольшая сумма лежит в надежном месте и после его смерти принесет пользу его детям.

Он умолял меня сказать, какого я мнения о селитре. Я отвечал, что не желаю говорить на эту тему. Из этого он заключил, что я не очень-то высокого мнения о селитре, и заявил, что пойдет и вложит деньги в Объединенный Тихоокеанский банк. Я сказал, чтобы он непременно это сделал, если ему так хочется. Он замолчал, видимо обдумывая мои слова. Затем хитро улыбнулся и сказал, что, кажется, он меня понимает. Это очень любезно с моей стороны. Он вложит все до последнего доллара в Компанию по добыче селитры на Огненной Земле.

Он с трудом поднялся и хотел идти. Я его удержал. Я знал так же верно, как то, что утром взойдет солнце, что банк, в который я ему посоветую, или он подумает, что я советую (это одно и то же) вложить деньги, — этот банк рано или поздно лопнет. В Компании по добыче селитры на Огненной Земле хранились все сбережения моей бабушки. Не мог же я допустить, чтобы исчезли капиталы у моей единственной и уже столь престарелой родственницы. Что касается денег Джосии, их можно поместить куда угодно. Он все равно их потеряет. Я посоветовал ему купить акции Объединенного Тихоокеанского банка. Он так и сделал.

Объединенный Тихоокеанский банк держался восемнадцать месяцев. Потом он заколебался. Весь финансовый мир недоумевал. Это был один из самых надежных банков в стране. Люди спрашивали, отчего бы это могло быть. Я-то хорошо знал отчего, но я никому не говорил.

Банк отчаянно сопротивлялся, но судьба его была предрешена. Прошло еще девять месяцев — и он лопнул.

Едва ли нужно говорить, что селитра все это время шла в гору с невероятной быстротой. Бабушка умерла миллионершей и все деньги завещала благотворительным учреждениям. Знай она, что я спас ее от разорения, она, возможно, проявила бы больше признательности.

Через несколько дней после краха банка Джосия явился ко мне. На этот раз он привел все свое семейство. Их было шестнадцать человек.

Что мне оставалось? Шаг за шагом я довел этих людей до нищеты. Я пустил по ветру их счастье и надежды на будущее. Самое меньшее, что я мог для них сделать, — это позаботиться о том, чтобы они по крайней мере не терпели нужды в самом необходимом.

Это было семнадцать лет назад. Я все еще забочусь о том, чтобы они не нуждались в самом необходимом; и совесть моя успокаивается, когда я вижу, что они, кажется, довольны своей судьбой. Их теперь двадцать два человека, и к весне мы ждем еще одного.

— Вот моя история, — сказал он. — Теперь вы, быть может, поймете мое внезапное волнение, когда вы спросили у меня совета. Я вообще теперь не даю советов ни по каким вопросам.

Я рассказал эту историю Мак-Шонесси. Он согласился, что она весьма поучительна, и сказал, что постарается ее запомнить. Он сказал, что постарается ее запомнить, чтобы рассказать кое-кому из своих приятелей, для которых она послужит хорошим уроком.

Глава вторая

Когда мы собрались первый раз, нам, говоря по совести, не удалось как следует поработать над романом. Все из-за Брауна. Ему непременно понадобилось рассказать о собаке. Это был старый-престарый рассказ о том, как некий пес каждое утро являлся в булочную, держа в зубах монету в один пенс, взамен которой он получал пенсовую сдобную булочку. Однажды лавочник решил надуть бедного пса, рассчитывая, что он все равно ничего не поймет, — и подсунул ему булочку в полпенса. Пес пошел и привел полицейского. У этого анекдота уже седая борода, но Браун услышал его в тот день впервые, — и долго не мог успокоиться. Я часто удивляюсь, где это Браун был последние сто лет. Если вы встречаете его на улице, он хватает вас за рукав и кричит: «Я знаю такую историю! — это что-то необыкновенное!» — и начинает вам рассказывать, захлебываясь от восторга и смакуя подробности, об одной из наиболее известных проделок старика Ноя или другой подобный анекдот, который, должно быть, еще Ромул рассказывал Рему. Скоро кто-нибудь поведает ему историю Адама и Евы, и он вообразит, что напал на новый сюжет, который можно использовать для романа.

Эти предания седой старины он преподносит слушателям как случаи из своей жизни или — на худой конец — из жизни своего троюродного брата. Есть такие необычайные, волнующие происшествия, которые непременно приключаются с каждым из ваших знакомых, а если кто из них и не был главным действующим лицом, то уж наверняка был свидетелем. Мне еще не приходилось встречать человека, который не видел бы собственными глазами, как некий джентльмен свалился с империала омнибуса и угодил прямо в тележку мусорщика. Вероятно, чуть ли не каждый из жителей Лондона сваливался в свое время с омнибуса в тележку мусорщика и каждого выгребали из мусора лопатой.

Есть еще сказка об одной леди, муж которой заболел внезапно ночью в отеле. Жена стремглав бросается вниз по лестнице, влетает в кухню, делает крепкий горчичник и мчится с ним наверх. Впопыхах она врывается в чужую комнату и, откинув одеяло, нежно прикладывает горчичник к груди чужого мужа. Мне так часто об этом рассказывали, что теперь, когда я ложусь спать в отеле, мне как-то не по себе. Каждый, от кого я слышал эту историю, спал, конечно, в соседней комнате и проснулся, когда бедняга взвыл от прикосновения горчичника. Таким-то образом он (рассказчик) и узнал об этом происшествии.

Браун пытался нас уверить, что доисторическое животное, о котором он нам рассказал, принадлежало его шурину, и очень обиделся, когда Джефсон проворчал sotto voce[2], что Браун — это уже двадцать восьмой человек, заявляющий, что собака принадлежала его шурину, не говоря о тех ста семнадцати, каждый из которых был сам хозяином этой собаки.

Затем мы пытались приступить к работе, но Браун уже выбил нас из колеи на целый вечер. Надо быть зловредным человеком, чтобы взяться рассказывать о собаках в присутствии тех, кто не обладает сверхчеловеческой выдержкой. Стоит лишь одному припомнить какой-нибудь интересный случай — и уже никто не устоит перед соблазном рассказать нечто еще более занимательное.

Я слышал одну историю, за достоверность которой не ручаюсь, — мне рассказывал ее судья. К одному умирающему пришел пастор. Этот благочестивый и добрый человек, желая как-нибудь подбодрить несчастного, рассказал ему анекдот о собаке. Едва он кончил, умирающий сел в постели и прохрипел: «Это что! Я знаю историю похлеще. Был у меня когда-то пес: большущий, с коричневой шерстью, такой поджарый…»

У него не хватило сил продолжать. Он упал на подушки, и доктор, подойдя к нему, увидел, что через несколько минут все будет кончено.

Добрый старый пастор поднялся и пожал его безжизненно повисшую руку.

— Мы еще встретимся, — ласково проговорил он.

Больной глянул на него с надеждой и благодарностью.

— Вот хорошо, — чуть слышно пробормотал он. — Не забудьте мне напомнить про этого пса.

И он тихо скончался, а на губах у него так и осталась светлая улыбка.

Браун, который уже рассказал о собаке и сидел вполне довольный собой, заявил, что пора подумать о героине романа, но нам было не до этого — мы думали только о собаках, перебирая в памяти все когда-либо слышанное и прикидывая, которую из этих достоверных историй можно рассказать, не рискуя быть поднятым на смех.

Особенно не терпелось Мак-Шонесси: он сосредоточенно хмурился и беспокойно ерзал на стуле. Браун, в заключение своей пространной речи, которую никто не слушал, произнес не без самодовольства:

— Чего же вам еще? Сюжет совершенно оригинальный, и герои тоже.

Тогда Мак-Шонесси не выдержал:

— Тут заговорили о сюжетах, и мне вспомнилась одна история. — Он придвинулся вместе со стулом поближе к столу. — Я вам не рассказывал, какая у нас была собака в Норвуде?

— Это не про бульдога? — тревожно осведомился Джефсон.

— Да, это был бульдог, — подтвердил Мак-Шонесси, — но, по-моему, я о нем еще ни разу не рассказывал.

Мы знали по опыту, что возражать бесполезно, и дали ему полную волю.

— Последнее время, — начал он, — когда мы жили в Норвуде, у нас в округе участились кражи со взломом, и папаша решил, что пора, наконец, завести собаку. Он слыхал, что лучший сторож — это бульдог, и выбрал из представителей данной породы самого свирепого и кровожадного с виду пса.

Увидя такую образину, мать встревожилась.

— Неужели ты позволишь этому зверю разгуливать по всему дому? — воскликнула она. — Он кого-нибудь загрызет. Ты только посмотри на него!

— Вот я и хочу, чтоб он кого-нибудь загрыз, — отвечал отец, — пускай расправляется с ворами.

— Ну зачем ты так говоришь, Томас, — возражала мать, — это совсем на тебя не похоже. Каждый имеет право охранять свою собственность, но никто не имеет права отнимать жизнь у ближнего своего.

— Если ближний желает быть в добром здравии, пускай не лезет к нам в окно, — вспылил отец. — Этот пес будет сидеть в буфетной, и если вор сунется на кухню — пусть пеняет на себя.

Чуть ли, не месяц старики препирались из-за этой собаки. Отец говорил, что у матери слишком чувствительное сердце, а мать говорила, что отец слишком мстительный человек. Бульдог же день ото дня ходил все более мрачный.

Однажды ночью мать будят отца:

— Томас, там внизу вор, я уверена. Я хорошо слышала, как открылась кухонная дверь.

— Значит, пес уже прикончил его, — бормочет отец. Он спал и ничего не слышал.

— Томас, — сурово говорит мать, — ты думаешь я могу тут спокойно лежать, когда моего ближнего убивает свирепый зверь?! Если ты не пойдешь и не спасешь этого человека, я пойду сама.

— Вот наказание! — ворчит отец, с трудом отрывая голову от подушки. — Вечно ей мерещатся какие-то шорохи. Вы, женщины, для того, видно, и ложитесь в постель, чтобы слушать, не крадется ли вор. — Однако для ее спокойствия он натягивает брюки и носки и спускается в кухню. Тут он убеждается, что на этот раз мать была права: в доме действительно вор, окно кладовой растворено, в кухне свет. Отец подкрадывается к приотворенной двери и заглядывает в кухню. Там за столом сидит вор и уплетает холодный ростбиф, закусывая огурчиками, а около него, заглядывая ему в лицо с преданной улыбкой, от которой волосы встают дыбом, сидит этот четвероногий идиот и виляет хвостом.

Отец был так огорошен, что, забыв всякую осторожность, громко заговорил:

— Ах ты, чтоб тебя… — И он употребил выражение, которое, друзья мои, я не решаюсь произносить в вашем обществе.

Грабитель вскочил, бросился к окну и исчез, а пес был явно недоволен отцом за то, что он спугнул вора.

Утром мы отвели собаку к тому дрессировщику, у которого ее купили.

— Как вы думаете, для чего мне нужна была эта собака? — спросил отец, стараясь говорить спокойно.

— Вы сказали, — отвечал дрессировщик, — что вам нужен хороший сторож для дома.

— Вот именно, — подтвердил отец. — Мне тоже кажется, что прихлебателя воров я у вас не просил. Помнится, я вовсе не говорил, что мне нужна собака, которая приветствует вора, когда он лезет в окно, и сидит с ним рядом, пока он ужинает, чтобы ему не было скучно. — И отец подробно изложил события прошедшей ночи.

Дрессировщик согласился, что у отца действительно есть повод для недовольства.

— Я знаю, в чем тут дело, сэр, — сказал он. — С вашей собачкой занимался мой парень Джим, и он, постреленок, видно, учил ее ловить крыс, а не воров. Вы ее оставьте у меня на недельку, сэр, — я это дело исправлю.

Через неделю он привел бульдога обратно.

— Теперь уж он не станет лизать вору пятки, — заявил дрессировщик. — Конечно, это не такой, как иногда, знаете, бывает, особенно умственный пес, но все-таки я немножко вправил ему мозги.

Отец пожелал проверить это на практике, и за шиллинг мы наняли человека, который забрался к нам в кухню через окно, а дрессировщик в это время держал бульдога на цепи. Собака не шелохнулась, пока человек не вышел на середину кухни. Тут она рванулась вперед — и, не будь цепь так крепка, парню бы дорого достался этот шиллинг.

Отец мог теперь спать спокойно; зато тревога матеря за сохранность местных грабителей соответственно возросла.

Месяц за месяцем проходили без всяких событий, и вдруг наш дом приглянулся еще одному вору. На этот раз никто не сомневался, что собака честно зарабатывает себе на пропитание. Из кухни доносились крики и топот. Там что-то с грохотом падало, сотрясая весь дом.

Отец схватил револьвер и помчался вниз, я за ним. В кухне творилось что-то невообразимое. Столы и стулья были опрокинуты, а на полу лежал человек и, хрипя, еле слышно взывал о помощи. Над ним стоял бульдог и держал его зубами за горло.

Отец приставил револьвер к уху распростертого на полу человека, а я с неимоверным трудом оттащил от него нашего избавителя и привязал к водопроводной трубе. Потом зажег свет.

Тогда мы увидели, что на полу лежит полицейский.

— Боже мой! — воскликнул отец, роняя револьвер. — Как вы сюда попали?

— Меня еще спрашивают, как я сюда попал! — произнес полицейский уже сидя. В голосе его звучало безмерное и вполне понятное негодование. — Я-то попал сюда, как положено, в порядке несения службы — вот как! Вижу, в окно лезет вор, — я, конечно, за ним.

— Ну и как, вы его схватили? — спросил отец.

— Что?! — чуть не взвизгнул полицейский. — Как же я мог его схватить, когда этот проклятый пес повалил меня и держит за горло, а вор закуривает трубку и преспокойно уходит через дверь.

Утром бульдога решили продать.

Мать уже успела к нему привязаться, потому что он позволял малышу тянуть себя за хвост, и ей не хотелось, чтобы его продавали. Она говорила, что песик не виноват. Это просто недоразумение. Почти одновременно в дом врываются два человека. Не мог же он броситься на обоих сразу. Хорошо еще, что он успел схватить одного. Правда, он выбрал не вора, а полицейского, — что, конечно, неприятно, — но это может случиться с каждой собакой.

Отец, однако, был уже настроен против бедного животного и на той же неделе поместил в «Фильд» объявление, в котором он, обращаясь к ворам и взломщикам, говорил, что ежели какой-нибудь предприимчивый представитель этого сословия желает беспрепятственно проникать в чужие дома — пусть купит нашего бульдога.

После Мак-Шонесси наступила очередь Джефсона, и он рассказал трогательную историю об одной обездоленной дворняжке, которая однажды, переходя Стрэнд, попала под омнибус и сломала ногу. Студент медик, проходя мимо, подобрал ее и отнес в больницу Черинг-Кросс. Там ей вправили кость и не отпускали ее до тех пор, пока к ней не вернулось прежнее здоровье.

Бедняжка умела ценить заботу и внимание, — в больнице еще не бывало такого пациента. Все очень сожалели, когда ее выписали.

Однажды утром, неделю или две спустя, врач, живущий при больнице, увидел из окна эту собаку. Когда она подошла поближе, он заметил у нее в зубах медную монету. Как раз в это время у края тротуара продавали с тележки конину, и собака остановилась было в нерешительности.

Однако более благородное побуждение восторжествовало; подойдя к больничной ограде и встав на задние лапы, она опустила монету в кружку для пожертвований.

На Мак-Шонесси эта история произвела большое впечатление. Он был просто подавлен душевным величием дворняжки. Это, говорил он, бедный изгнанник, бездомный бродяга, у которого, быть может, за всю его жизнь не было и пенни за душой, — и кто знает, когда ему опять улыбнется счастье. По мнению Мак-Шонесси, этот собачий пенни — дар более щедрый, нежели крупный чек богача.

Теперь все три моих сотрудника горели желанием приступить к работе над романом, но это уже было не по-товарищески. Я-то ведь еще ничего не рассказал!

Много лет назад я знавал одного терьера, черного, с рыжими подпалинами. Он проживал в том же доме, что и я; этот пес никому не принадлежал. Он уволил своего хозяина (если когда-либо имел такового, что весьма сомнительно, учитывая его крайне независимый характер) и теперь распоряжался собой по своему усмотрению. Спал он у нас в холле, а ел со всеми по очереди. Стоило кому-нибудь из жильцов сесть за стол — наш пес уже тут как тут.

В пять часов утра он успевал перекусить вместе с юным Холлисом, подручным механика, которому приходилось вставать в половине пятого и наспех готовить себе кофе, чтобы к шести поспеть на завод. В восемь тридцать ему перепадала уже более солидная порция за завтраком у мистера Блэра на втором этаже; при случае он не прочь был отведать жареных почек в компании с Джеком Гэдбатом, который вставал поздно и завтракал в одиннадцать.

Затем наш пес куда-то исчезал и появлялся только к пяти часам, когда я обычно ел отбивную котлету и пил чай. Где он бывал и что делал до пяти, никто не знал.

Гэдбат клялся, что он два раза встречал нашего пса на Трэднидл-стрит и видел собственными глазами, как пес выходил из конторы биржевого маклера.

На первый взгляд это казалось невероятным, но, поразмыслив, мы решили, что какая-то доля правдоподобия в этом есть, ибо у нашего пса была необычайная страсть приобретать и копить медные монеты.

Жажда богатства совершенно его преображала. Этот пес был уже в летах, с большим чувством собственного достоинства, но стоило показать ему пенни — и он тут же бросался ловить себя за хвост и вертелся до тех пор, пока уже сам не мог толком уразуметь, где у него хвост, а где голова.

Он научился проделывать различные трюки и по вечерам давал нам представления, переходя из комнаты в комнату, а закончив свою программу, станет бывало, перед нами на задние лапы и служит. Жильцы наши потакали ему во всем. В год он, должно быть зарабатывал по нескольку фунтов стерлингов.

Однажды я видел, как он стоял в толпе зевак и глядел на ученого пуделя, который у самых наших дверей выступал перед публикой под шарманку. Пудель сперва стоял на голове, потом прошелся на передних лапах держа задние высоко над головой. Зрители хохотали от души, и когда пудель, окончив представление, пошел по кругу с деревянной миской в зубах, люди охотно бросали ему монеты.

Наш пес вернулся домой и немедля приступил к занятиям. Через три дня он уже мог, не хуже пуделя, стоять на голове и ходить на передних лапах и, дав первое представление, заработал шесть пенсов. Это, должно быть, ужасно тяжело — стоять на голове в таком преклонном возрасте и прыгать, как щенок, когда кости ноют от ревматизма. Но ради денег он шел на все. Я уверен, что за восемь пенсов он, не задумываясь, продал бы душу дьяволу.

Этот пес хорошо разбирался в монетах. Если вы держали в одной руке пенни, а в другой монету в три пенса и протягивали ему обе монеты на выбор, он, непременно хватал трехпенсовую монету, а потом чуть не плакал с досады, что ему не достался также и пенни. Вы могли безбоязненно оставить его в комнате, где лежит бараний окорок, но если вы забыли в этой комнате свой кошелек, — можете его не искать.

Иногда — правда, не особенно часто — он тратил немного денег. Он обожал бисквитные пирожные и время от времени, после нескольких удачных выступлений, разрешал себе полакомиться пирожным, а то и двумя. Но платить за них он терпеть не мог, и почти всегда дело кончалось тем, что он удирал с монетой в зубах и с пирожным в желудке. План его действий был прост. Он заходит в лавку, держа монету на виду и глядя в глаза хозяину невинным и кротким взглядом. Подойдя вплотную к прилавку с пирожными и не сводя с них умильного взора, он начинает жалобно скулить, и кондитер, думая, что перед ним честный пес, берет одно из пирожных и бросает ему.

Хватая пирожное, пес неизбежно роняет пенни, и вот тут-то между псом и хозяином лавки начинается борьба за обладание монетой. Хозяин хочет подобрать ее с пола. Пес наступает на нее лапой и угрожающе рычит. Если он успевает покончить с пирожным, пока лавочник не позвал на помощь, он хватает монету и улепетывает. Сколько раз он, бывало, еле приползает домой, объевшись пирожными в разных кондитерских, — и все еще держа в зудах тот самый пенни, с которым начал свой обход.

Вскоре об, этих бесчестных проделках узнали все жители квартала и почти никто из местных лавочников больше не желал иметь с ним дела. Только самые сильные и проворные еще отваживались его обслуживать.

Тогда он несколько расширил свое поле деятельности, забегая в районы более отдаленные, куда еще не дошла его дурная слава. И выбирал он такие лавки, где торговали пугливые женщины или старые ревматики.

Говорят, деньги — корень зла. У этого аса они отняли последние остатки чести.

В конце концов деньги отняли у него жизнь. Вот как это случилось. Однажды вечером он выступал в комнате Гэдбата, где мы сидели и курили, беседуя, и юный Холлис в припадке великодушия бросил ему монету, думая, что это шесть пенсов. Пес схватил ее и юркнул под диван. Мы удивленно переглянулись, не зная, что и подумать. Вдруг Холлиса осенило — он полез в карман, достал кошелек и начал считать деньги.

— Черт подери! — воскликнул он. — Я дал этому прохвосту целых полсоверена! Эй, Крошка!

Но Крошка и не думал вылезать — он, пятясь, отступал под диваном все дальше и дальше. Тогда, видя, что никакими уговорами его оттуда не вытащишь, мы решили вытащить его за шиворот.

Тащили мы его довольно долго — он упирался, злобно рыча и крепко зажав в зубах монету Холлиса. Сначала мы вступили с ним в мирные переговоры, предложив ему взамен шестипенсовую монету. Он воспринял это как личное оскорбление, считая, видимо, что предложить ему подобный обмен — это все равно, что обозвать его дураком. Тогда мы пообещали ему шиллинг он и ухом не повел, затем полкроны — но на его физиономии не отразилось ничего, кроме скуки.

— Кажется, Холлис, придется тебе распрощаться с этим полсовереном, — сказал, посмеиваясь, Гэдбат.

Нам всем, кроме Холлиса, было очень весело. Его же это приключение, видимо, ничуть не забавляло, и, забрав собаку у Гэдбата, он пытался вырвать монету силой.

Крошка, до конца верный своему принципу никогда добровольно не расставаться с деньгами, держался, как скала. Чувствуя, однако, что его добыча медленно, но верно от него ускользает, он сделал последнее отчаянное усилие — и проглотил монету. Она застряла у него в горле, и он стал задыхаться.

Тут мы не на шутку встревожились за нашего пса. Это был забавный малый, и мы вовсе не желали ему зла. Холлис бросился к себе в комнату и вернулся с длинными щипцами, и мы крепко держали беднягу, пока Холлис старался вытащить у него из горла злополучную монету.

Но бедный Крошка не понял наших намерений. Он был уверен, что мы только я думаем, как бы украсть у него вечернюю выручку, и яростно сопротивлялся. От этого монета еще крепче застряла у него в горле, и, несмотря на все наши усилия, он умер — еще одна жертва ненасытной золотой лихорадки.

Однажды мне приснились сокровища. Это был очень странный сон, и я долго не мог его забыть. Мне снилось, что я и какой-то мой друг — друг очень близкий — живем вместе в незнакомом мне старом доме. Кажется, в этом доме нет никого, кроме нас двоих. Как-то раз, бродя по длинным извилистым коридорам, я обнаруживаю потайную дверь. Я открываю эту дверь и вхожу в комнату. Там стоят сундуки, окованные железом. Я с трудом приподымаю одну за другой тяжелые крышки — и вижу, что все сундуки доверху полны золота.

Тогда я тихо выскальзываю из комнаты, закрываю потайную дверь, снова задергиваю перед ней выцветшую портьеру и крадучись иду обратно по коридору пугливо озираясь в полумраке.

Друг, которого я любил, подходит ко мне, и мы бродим вместе, взявшись за руки. Но я его ненавижу.

Целый день я не отхожу от него ни на шаг или украдкой следую за ним по пятам, боясь, как бы он не обнаружил тайника. Ночью я лежу без сна, следя за каждым его движением.

Но однажды я уснул, а проснулся — его нет. Я быстро взбегаю наверх по узкой лестнице, бегу по коридору. Вижу, портьера отдернута, потайная дверь приоткрыта, и там, в комнате, друг, которого я любил, стоит на коленях перед раскрытым сундуком — и золото слепит мне глаза.

Он стоит на коленях ко мне спиной, и я шаг за шагом подкрадываюсь к нему. У меня в руке нож с крепким изогнутым лезвием. Вот я уже совсем близко, и замахнувшись, я вонзаю нож ему в спину.

Падая навзничь, он толкает дверь — и она с лязгом захлопывается. Я хочу ее открыть — и не могу. Я бью кулаками по этой окованной железом двери и кричу изо всех сил, а мертвец глядит на меня и скалит зубы. Из-под двери пробивается в комнату свет — и угасает, снова появляется — и снова гаснет, а я, безумствуя от голода, грызу дубовые крышки сундуков.

Тут я просыпаюсь и чувствую, что я и в самом деле голоден, и вспоминаю, что я вчера не обедал, потому что у меня болела голова. Накинув халат, я отправляюсь в кухню на поиски съестного.

Говорят, что сновидение — это комплекс мыслей, мгновенно возникающих под влиянием того внешнего обстоятельства, от которого мы просыпаемся. Как многие другие научные гипотезы, эта тоже иногда соответствует истине. Я часто вижу один и тот же сон почти без всяких изменений. Снова, и снова мне снится, что меня вдруг приглашают в театр «Лайсиум» играть одну из главных ролей в какой-то пьесе.

Каждый раз мне приходится подводить бедного мистера Ирвинга[3]; это, конечно, нехорошо, но он сам виноват. Никто его не просил меня уговаривать и торопить. Сам-то я предпочел бы остаться в постели, я так ему и сказал. Но он требует, чтобы я немедленно одевался и ехал в театр. Я ему объясняю, что я совершенно не умею играть на сцене. Он говорит, что это неважно, об этом нечего беспокоиться. Я что-то возражаю, но мистер Ирвинг просит меня приехать в театр хотя бы ради него, и, чтобы не обидеть его отказом и выпроводить из спальни, я соглашаюсь, хотя и против воли. На сцене я выступаю всегда в одном и том же костюме: в своей ночной рубашке (хотя генерала Банко я играл в пижаме), и еще не было случая, чтобы я помнил хоть одно слово своей роли. Как мне удается доиграть до конца, я и сам не знаю. Потом появляется Ирвинг и поздравляет меня, но мне не совсем ясно, за что он меня хвалит: за талантливую игру или за то, что я успел улизнуть со сцены, не дожидаясь, пока обломок кирпича, пущенный с галерки, попадет мне в голову.

Когда бы я ни проснулся после этого сна, одеяло у меня на полу, а сам я дрожу от холода. Именно от холода мне и снится, что я разгуливаю по сцене «Лайсиума» в одной рубашке. Но почему я должен появляться в таком виде непременно на сцене, это мне непонятно.

Есть еще один сон, который я, кажется, видел раза два или три, а может, мне только приснилось, что он мне уже когда-то снился, так тоже иногда бывает. В этом сне я иду по очень широкой и очень длинной улице лондонского Ист-Энда. Такой странной улицы я там никогда не видел. Омнибусы и трамваи разъезжают по ней, вся она запружена ларьками и ручными тележками, и всюду люди в засаленных фуражках стоят и зазывают покупателей. Но по обе стороны улицы тянется тропический лес. Здесь перемешаны достопримечательности Кью и Уайтчепела[4].

Кто-то идет со мною рядом, но кто — я не вижу; мы пробираемся лесом, путаясь ногами в переплетшихся лозах дикого винограда, а между стволами исполинских деревьев то и дело мелькает многолюдная улица.

В самом конце она круто сворачивает в сторону, и когда я подхожу к этому повороту, мне вдруг становится страшно, не знаю почему. Здесь, в узком тупике, стоит дом, в котором я жил еще ребенком, а теперь там кто-то ждет меня и хочет мне что-то сказать.

Я бросаюсь бежать от этого дома. Идет блэкуоллский омнибус, я бегу ему наперерез, хочу остановить лошадей — и вдруг вижу, что это уже не лошади, а лошадиные скелеты, и они галопом уносятся от меня прочь. Ноги у меня будто налиты свинцом, а какое-то существо рядом со мной, которого я не вижу, хватает меня за руку и тащит обратно к дому.

Оно заставляет меня войти в дом, дверь за нами захлопывается — и гул прокатывается по комнатам. Я узнаю эти комнаты: когда-то, давным-давно, я здесь смеялся и плакал. Ничто не изменилось. Стулья сиротливо стоят на своих местах. Вязанье матери валяется на коврике перед камином, куда, лет тридцать тому назад, затащил его однажды котенок.

Я взбираюсь на верхний этаж, где была моя детская. В углу стоит моя кроватка, по полу разбросаны кубики (я никогда не клал на место свои игрушки). В комнату входит какой-то старик, сгорбленный, весь в морщинах, в поднятой руке он держит лампу. Я вглядываюсь ему в лицо и вижу, что это я сам. Входит кто-то другой, и этот другой — тоже я. Они идут один за другим — и комната наполняется все новыми и новыми лицами, а сколько их еще на лестнице! Они заполонили весь этот заброшенный дом. Одни лица старые, другие молодые, есть среди них приятные, они улыбаются мне, но есть и противные, их много, и они злобно на меня косятся. И каждое из этих лиц — мое собственное лицо, но ни одно из них не похоже на другое.

Я не знаю, почему мне так страшно видеть самого себя, но я в ужасе убегаю из этого дома, и все эти лица бросаются за мной в погоню. Я бегу быстрее и быстрее, но я знаю, что мне все равно от них не убежать.


Обычно каждый из нас — герой своих сновидений, но иногда мне снятся такие сны, в которых я совсем не участвую, — только слежу за событиями, как сторонний наблюдатель, бессильный что-либо изменить. Один такой сон особенно врезался мне в память, и я даже подумывал, не сделать ли из него рассказ. Но нет, пожалуй тема слишком уж тягостная.

Мне снится толпа людей, и в этой толпе среди многих лиц я вижу лицо женщины. Недоброе лицо, но удивительно красивое. Озаренное мерцающим светом уличных фонарей, оно поражает своей зловещей красотой. Свет гаснет.

Опять я вижу это лицо где-то совсем в другом месте, и оно еще прекраснее, чем прежде, потому что теперь в глазах светится доброта. В них глядят другие глаза, ясные и чистые. Лицо мужчины склоняется к лицу женщины ближе и ближе, и когда губы касаются губ, лицо женщины вспыхивает румянцем. Снова я вижу эти два лица, не знаю где — и не знаю, сколько времени прошло. Мужчина уже немного старше, но лицо у него все еще молодое и прекрасное, и когда женщина глядит ему в глаза, ее лицо озаряется каким-то внутренним светом, и кажется, что это лицо ангела. Но порой женщина остается одна, и тогда снова пробивается наружу ее недобрая усмешка.

Теперь я начинаю видеть яснее. Я вижу комнату, в которой они живут. Она очень бедно обставлена. В одном углу старенькое фортепьяно, около него стол, на котором стоит чернильница и разбросаны бумаги. Но за столом никого нет. Женщина сидит у раскрытого окна.

Снизу доносится шум большого города. Слабые отблески огней проникают в темную комнату. Женщина вдыхает запах улицы.

Она то и дело оглядывается на дверь и прислушивается, потом опять поворачивается к окну, и я замечаю, что как только она взглянет на дверь, лицо ее сразу светлеет, но стоит ей повернуться к окну — и в глазах у нее загораются прежние зловещие огоньки.

Вдруг она вскакивает и озирается с таким ужасом, что мне даже во сне становится страшно, и я вижу у нее на лбу крупные капли пота. Постепенно выражение ее лица меняется — и снова передо мной та женщина, которую я видел когда-то ночью в толпе. Она закутывается в старый плащ и крадучись выходит из комнаты. Я слышу ее шаги на лестнице. Они все глуше и глуше. Вот она открывает входную дверь — и в дом врывается гул. Звук ее шагов тонет в грохоте улицы.

Время плывет и плывет в моем сновидении. Картина за картиной возникает и меркнет. Все они тусклы и расплывчаты, но вот из тумана выступает длинная безлюдная улица. На мокром тротуаре блики от фонарей. Вдоль стен крадется какая-то фигура в пестрых лохмотьях. Лица не видно — она идет ко мне спиной. Из темноты выскальзывает другая фигура. Я вглядываюсь в это лицо и вижу: это то самое лицо, на которое с такой любовью глядела когда-то женщина, — давным-давно, когда мой сон только начинался. Но нет уже в этом лице ни прелести, ни чистоты — теперь оно старое и такое же порочное, как у той женщины, когда я видел ее последний раз. Фигура в пестрых лохмотьях замедляет шаг. Мужчина идет за ней следом и догоняет ее. Они останавливаются и о чем-то говорят. В этом месте нет ни одного фонаря, и лица женщины все еще не видно. Они молча идут рядом. Вот они подходят к таверне, перед входом в которую висит яркий газовый фонарь; тут женщина оборачивается — и я вижу, что это героиня моего сна. Опять мужчина и женщина глядят в глаза друг другу.


В другом сновидении, в котором я тоже не участвовал, одному человеку явился ангел (или дьявол, не помню точно) и предсказал, что, стоит ему полюбить хоть одно живое существо, стоит только подумать о ком-нибудь с нежностью — будь то жена или ребенок, знакомый или родственник, друг или случайный попутчик, — и в то же мгновение рухнут все его планы и проекты, люди с презрением отвернутся от него, и самое имя его будет забыто. Но если рука его не приласкает ни одно живое существо, если ни для кого не найдется у него в сердце теплого уголка, тогда его ждет удача, он преуспеет во всех своих делах, и день за днем будут расти его богатства, будет крепнуть его могущество.

И человек благодарен за предсказание, потому что он честолюбив и больше всего на свете милы ему деньги, слава и власть. Его любит женщина, — и она умирает, так и не дождавшись от него ни единого слова любви. Улыбки детей вспыхивают на его пути и гаснут, все новые и новые лица появляются и исчезают.

Но нет ни капли нежности в прикосновении его руки; нет ни капли нежности у него во взгляде; нет ни капли нежности у него в сердце. И судьба к нему благоволит.

Проходят годы — и, наконец, только одно препятствие остается у него на пути: печальное личико ребенка. Дитя любит его, как любила когда-то женщина, и глаза ребенка глядят умоляюще. Но он, стиснув зубы, отворачивается.

Девочка день ото дня чахнет, и однажды, когда он сидит у себя в конторе, управляя своими предприятиями, к нему приходят и говорят, что она умирает. Он идет к ней и стоит у ее кроватки, ребенок открывает глаза и глядит на него; он подходит ближе — и детские ручонки тянутся к нему, будто умоляя. Но лицо у него точно каменное, — и худенькие руки ребенка бессильно падают на сбившееся одеяло, а печальные глаза неподвижно глядят перед собой. Какая-то женщина тихо наклоняется и закрывает эти глаза. Тогда он уходит опять к своим проектам и планам.

Но среди ночи, когда в огромном доме тишина, он украдкой пробирается в ту комнату, где все еще лежит девочка, и откидывает скрывающую ее белую простыню.

«Мертвая, мертвая», — бормочет он. Он берет на руки маленькое тельце и прижимает его к груди. Он целует холодные губы, целует холодные щеки, целует окоченевшие ручонки.

Но тут мой сон теряет всякий признак правдоподобия, ибо мне снится, что мертвая девочка так всегда и лежит у себя в комнате под простыней и нет на этом детском личике никаких следов разрушения.

Меня это на миг озадачивает, но я тут же забываю, что надо удивляться, ибо когда Фея Снов рассказывает нам сказки, мы совсем как малые дети, — сидим и слушаем, раскрыв рот, и верим каждому слову, хотя подчас и удивляемся, что бывают на свете такие чудеса.

Каждую ночь, когда в доме все спят, бесшумно открывается одна и та же дверь, и человек, войдя, затворяет ее за собой. Каждую ночь он откидывает белую простыню, берет на руки мертвое тельце и часами ходит с ним по комнате, прижимая его к груди, целуя и убаюкивая, как мать.

Когда первые лучи рассвета заглядывают в окно, он кладет мертвое дитя обратно в кроватку, аккуратно покрывает его простыней и выскальзывает из комнаты.

Удача и успех неизменно ему сопутствуют, день ото дня растут его богатства и крепнет его могущество.

Глава третья

С героиней мы замучились. Браун пожелал сделать ее дурнушкой. Для Брауна главное в жизни — быть оригинальным, а чтобы быть оригинальным, он пользуется таким методом: все на свете делает наоборот. Если подарить Брауну небольшую планету и разрешить ему вытворять с ней все, что заблагорассудится, — день будет превращен в ночь, лето в зиму. Мужчинам и женщинам придется разгуливать по его планете на головах и пожимать руки ногами, деревья вырастут корнями вверх, старый петух примется нести яйца, а куры влезут на забор и закукарекают. Тогда Браун отступит в сторону и скажет: «Обратите внимание, какой оригинальный мир! Сотворил его я, замысел тоже мой!»

А сколько есть на свете людей, у которых понятие об оригинальном точь-в-точь такое, как у Брауна!

Знаю я одну девочку из древнего рода потомственных политических деятелей. У нее так резко выражена наследственность, что она не умеет мыслить самостоятельно. Есть у нее сестра постарше, а уж эта, по счастью, удалась в мать, и маленькая сестренка во всем ей подражает. Если старшая сестра съедает за ужином две порции рисового пудинга, маленькая тоже съедает две порции. Если старшей не хочется есть и она не ужинает, тогда и младшая ложится спать голодная.

Мать этих девочек далеко не в восторге от достоинств политических деятелей, и поэтому отсутствие твердости в характере дочери ее огорчает.

Однажды вечером она усадила младшую дочку на колени и завела с ней серьезный разговор.

— Пора уже тебе стать самостоятельной, — сказала она. — Ты вечно повторяешь все за Джесси, как какая-нибудь глупышка. Нужно быть хоть немного оригинальной.

Девочка сказала, что постарается, и, погруженная в размышления, отправилась к себе.

На следующее утро на стол поставили рядышком блюдо с почками и блюдо с копченой рыбой. Нужно сказать, что девочка обожала копченую рыбу, а почки ненавидела больше, чем горькое лекарство. Уж по этому-то вопросу она имела вполне определенное собственное мнение.

— Тебе, Джесси, почек или рыбы? — Мать обратилась сначала к старшей дочери.

Джесси на секунду задумалась, — сестренка заволновалась и замерла, не отрывая от нее глаз.

— Рыбы, мамочка, — ответила, наконец, Джесси; младшая отвернулась, чтобы скрыть слезы.

— Трикси, тебе рыбки, конечно? — спросила мать, ничего не заметив.

— Нет, мамочка, спасибо. — Маленькая героиня подавила рыдания и дрожащим голосом произнесла. — Дай мне почек.

— Как, ты же терпеть не можешь почки? — изумилась мать.

— Да, мамочка, я их не очень люблю.

— А рыбку любишь?

— Да, мамочка.

— Так почему тебе не взять рыбки?

— Из-за Джесси, мне ведь надо быть оригинальной, — и бедняжка залилась слезами, обнаружив, что оригинальность обойдется ей недешево.

Мы втроем дружно отказались принести себя в жертву на алтарь брауновой страсти к оригинальному. Решили удовольствоваться обычной хорошенькой особой.

— Добродетельна она или порочна? — спросил Браун.

— Порочна, — бойко ответил Мак-Шонесси. — Твое мнение, Джефсон?

— Как вам сказать, — вынув трубку изо рта, произнес Джефсон своим грустным, утешающим голосом, всегда одинаковым, независимо от того, проезжается ли он насчет свадьбы, или повествует о похоронах, — не совсем порочная. Порочная, но с добродетельными порывами, причем умеет сдерживать свои добродетельные порывы.

— Странно, — задумчиво промурлыкал Мак-Шонесси, — почему это порочные люди всегда интереснее добродетельных?

— Ничего мудреного, — ответил Джефсон. — От порочных людей вечно ждешь неожиданностей. Чувствуешь себя как на иголках. Разница здесь ничуть не меньше, чем между объезженной, остепенившейся клячей и веселым жеребенком, из которого не успели выбить дурь. Нет ничего спокойнее, как проехаться на кляче, но зато на жеребенке вам обеспечена гимнастика. Так и здесь: если ваша героиня насквозь добродетельна, то с первой же главы роман можно захлопнуть, потому что все равно всем заранее известно, что с ней произойдет, какие бы вы замысловатые приключения ни изобретали. Ведь такой героине раз и навсегда назначено совершать одно и то же, а именно правильные поступки.

И наоборот, никогда толком не знаешь, что стрясется с порочной героиней. У нее на выбор чуть ли не пятьдесят разных выходов из затруднения, и мы с трепетом ждем, что ей окажется по душе: она может пойти и по единственной правильной дорожке и свернуть на одну из остальных сорока девяти!

— Нет, — заявил, я, — все-таки немало и таких добродетельных героинь, что читаешь про них и не оторвешься.

— Бывает, но редко, только когда они чего-нибудь натворят, — возразил Джефсон. — Постоянно безупречная героиня раздражает не меньше, чем Сократ в свое время, наверное, раздражал Ксантиппу, или чем примерный ученик — остальных ребят в классе. Возьмите эту набившую оскомину героиню романов восемнадцатого века: она идет на свидание с возлюбленным лишь для того, чтобы сообщить, что не может ему принадлежать, и при этом без передышки обливается горючими слезами. Она не упускает случая побледнеть при виде крови, и всякий раз в самый неподходящий момент падает без чувств в объятия героя. Она ни за что не хочет выйти замуж без согласия отца, но, зная, что ее избранника отец не одобряет, упорно стремится замуж именно за этого человека. Превосходная девица, но тоска от нее, как от знаменитости в домашнем кругу.

— Да разве эти женщины добродетельны? — заметил я. — Какая-то глупая голова объявила их идеалом добродетели, а ты и рад!

— Допускаю, — ответил Джефсон, — но, представьте, я и сам не знаю, что такое добродетельная женщина. На мой взгляд сей предмет слишком глубок и сложен, чтобы о нем мог судить простой смертный. Женщины, про которых я говорил, являются порядочными по мерке, принятой обществом того века, когда писались эти самые романы. Учтите, что добродетель — величина непостоянная. В каждой стране идеалы добродетели разные, да и с течением времени они меняются, и зависит это именно от таких, как ты говоришь, «глупых голов». Вот, например, в Японии «добродетельной» считается девушка, продающая свою честь, чтобы иметь возможность хоть немножко украсить жизнь своих престарелых родителей. А в тропиках есть некие гостеприимные острова, где «добродетельная» жена так старается, чтобы гость мужа чувствовал себя как дома, что только диву даешься, до чего она доходит. В библейские времена Иаиль превозносили за то, что она убила спящего человека, а Сарра ни капельки не упала в глазах своего народа, когда свела Агарь с Авраамом. В Англии восемнадцатого века идеалом женской добродетели считалась сверхъестественная тупость и меланхолия, превосходящая всякие границы, впрочем это и по сей день так; писатели, — а они всегда были наиболее подобострастными почитателями общественного мнения, — так и лепили своих куколок по принятым моделям. В наши дни стало модно «посещать трущобы», и все наши образцовые героини бросились в трущобы «помогать бедным».

— Как хорошо, что есть бедные, — неожиданно заметил Мак-Шонесси, задрав ноги на камин и так сильно откинувшись назад вместе со стулом, что мы сразу оживились и с интересом уставились на него. — Я считаю, что мы, сочинители, даже не представляем себе, до какой степени мы обязаны беднякам. Куда бы годились наши ангельские героини и благородные герои, не будь на свете бедняков? Например, нужно показать, что девчурка и прелестна на вид и добродетельна. Что мы делаем? Нацепляем ей на руку корзинку с деликатесами и бутылками вина, на голову — хорошенькую летнюю шляпку, и отправляем ее к бедным. Как мы доказываем, что герой, по всем признакам отъявленный негодяй, на самом деле славный юноша? Попросту сообщаем читателям, что он жалеет бедных.

В Стране Фантазии от бедняков большая польза, но и в действительной жизни не меньше. Скажем, знаменитый артист не платит долга в лавку, хоть и получает восемьдесят фунтов в неделю. Что утешает лавочника? Статейки в театральных газетах, где в подробностях расписывается, как неизменно щедр по отношению к бедным этот прекрасной души человек. Или, положим, удачно завершается какой-нибудь особенно ловкий обман. Что заглушает тихий, но надоедливый голос нашей совести? Благородное решение пожертвовать десять процентов чистой прибыли на бедняков.

Подкрадывается старость, пора серьезно подумать о том, чтобы обеспечить себе приличное существование на том свете. Что делает человек? Он внезапно становится благотворителем бедных. Исчезни бедные — куда ему деваться со своей благотворительностью? Знать, что бедняки всегда будут с нами, — вот наше утешение. Бедняки — это лестница, по которой мы карабкаемся на небеса.

Все немного помолчали, причем Мак-Шонесси энергично, почти свирепо, дымил трубкой, а потом Браун сказал:

— Я расскажу вам одну забавную историю, она как раз касается нашей темы. Мой двоюродный брат был агентом по продаже имений в небольшом провинциальном городке. В списках у него числился давно пустовавший чудесный старинный дом. Уже и надежда всякая пропала когда-нибудь сбыть его с рук, как вдруг однажды к конторе подкатывает дама преклонных лет, пышно разодетая, и принимается расспрашивать именно об этом доме. Оказалось, что незадолго до этого, проезжая мимо, она обратила внимание на очаровательную усадьбу и ее живописные окрестности. Ей как раз хотелось найти подобный тихий уголок, чтобы спокойно дожить там остаток своих дней. Дом, который ей так понравился, по-видимому, ее бы устроил.

Брат был счастлив, что наклевывается покупатель. Они тут же покатили в поместье за восемь миль от города и вместе обошли все владения. Брат соловьем разливался об их достоинствах: здесь тихо и уединенно, близко — но не слишком близко — от церкви, и до деревни рукой подать.

Все указывало на благоприятный исход дела. Дама была в восхищении от красивой местности, дом и усадьба привели ее в восторг. По ее мнению, и цена была вполне разумной.

— А теперь, мистер Браун, — сказала она, когда они уже подошли к воротам, — расскажите, какие бедные люди живут здесь в округе.

— Бедные люди? — переспросил брат. — Здесь нет бедных.

— Нет бедных! — воскликнула дама. — Нет бедных ни в деревне, ни где-нибудь поблизости?

— Вы не найдете бедняка на пять миль вокруг, — гордо ответил он. — Видите ли, сударыня, население у нас в графстве редкое, но чрезвычайно преуспевающее. Этот приход особенно отличается, здесь, кого ни возьмете, все живут, что называется, зажиточно.

— О, как жаль! — разочарованно протянула дама, — Если бы не это, я бы непременно тут поселилась.

— Позвольте, сударыня! — вскричал брат, которому впервые пришлось столкнуться со спросом на бедняков. — Я надеюсь, вы не хотите сказать, что вам нужны бедняки! Мы всегда считали это огромным преимуществом данного поместья, — здесь ничто не ранит взоров и не оскорбляет чувств самых впечатлительных обитателей.

— Дорогой мистер Браун, — сказала дама, — я буду откровенна. Я уже не молода и не могу утверждать, что прожила всю свою жизнь праведно. Мне хочется добродетельной старостью искупить — э-э — безрассудства молодых лет, и поэтому совершенно необходимо, чтобы меня окружали достойные моего внимания бедняки. Я так надеялась, что в этих очаровательных местах я найду столько же бедных и несчастных, как и повсюду, и тогда я не задумываясь купила бы дом. Теперь придется опять заняться поисками.

Брат был поражен и опечален.

— В городе живет сколько угодно бедняков, среди них много интересных. Вы можете их всех целиком взять на свое попечение. Возражений не встретится, поверьте.

— Благодарю, — ответила дама, — но город — это, право, так далеко. Беднякам нужно жить поближе, чтобы поездка к ним не утомляла, иначе нет смысла.

Брат еще разок пораскинул умом. Он не собирался дать покупательнице улизнуть. Вдруг его осенило.

— Я нашел выход, — сказал он. — На том конце деревни есть болотистый, совершенно ни на что не пригодный участок. Давайте выстроим там десяток дешевых домиков — даже лучше, если в них будет холодно и сыро, — добудем бедняков и вселим туда.

Дама подумала и решила, что идея хороша.

— Бедных можно будет подобрать по вкусу, — продолжал брат подливать масла в огонь. — Мы достанем для вас чистеньких, симпатичных, благородных бедняков, вы останетесь довольны.

Кончилось тем, что дама приняла предложение и составила список бедняков, каких ей хотелось иметь поблизости. Она наметила прикованную к постели старушку (предпочтительна принадлежность к англиканской церкви), парализованного старичка, слепую девушку, которой нужно читать вслух, бедного атеиста, желающего обратиться в истинную веру, двух калек, пьяницу — отца семейства, который не отказывался бы от серьезных бесед, неприятного пожилого мужчину, с которым требуется много терпенья, две больших семьи и четыре обычных супружеских пары.

Брат извелся, пока раздобыл пьяницу-отца. Большинство пьяниц-отцов, с которыми он вел переговоры, решительно возражали против каких бы то ни было бесед. После долгих поисков был, наконец, найден маленький человечек, который, узнав о требованиях и благотворительных намерениях дамы, решил определиться на свободное место, и напиваться раз в неделю. Он сказал, что больше одного раза в неделю обещать для начала не может, потому что, увы, с рождения питает отвращение к спиртным напиткам, а теперь ему придется это чувство преодолевать. Как только он немножко привыкнет, дело пойдет на лад.

Не обошлось без волнений и с неприятным пожилым мужчиной.

Трудно было найти нужную степень неприятности. Некоторые были как-то уж слишком неприятны. В конце концов брату посчастливилось наткнуться на опустившегося извозчика с передовыми, радикальными взглядами, который потребовал контракта на три года.

План оказался превосходным и действует до сих пор. Пьяница — отец семейства окончательно поборол нелюбовь к крепким напиткам. Вот уже три недели он беспробудно пьян, а недавно начал избивать свою жену. Неприятный тип честно выполняет свои обязательства и стал просто проклятием всей деревни. Остальные тоже исполняют свои роли прекрасно. Дама посещает их каждый день и изо всех сил благотворительствует. Ее прозвали «Леди Щедрая», и все ее благословляют.

Окончив свой рассказ, Браун поднялся и с видом человека, собирающегося вознаградить кого-то за доброе дело, налил себе виски с содовой. Мак-Шонесси откашлялся и заговорил.

— Я тоже знаю историю на эту тему, — сказал он. — Случилось это в маленькой йоркширской деревне, в тихом почтенном месте, где людям казалось, что жизнь течет очень медленно. Но однажды приехал новый помощник священника, и деревня пробудилась от спячки. Это был приятный молодой человек, и, поскольку вдобавок он имел порядочный собственный доход, за ним безусловно стоило поохотиться. И вот все незамужнее женское население деревни как по команде устремилось в погоню.

Однако обычные женские чары не оказывали на него никакого действия. Помощник священника был серьезным молодым человеком и как-то, когда при нем заговорили о любви, заявил, что для него обыкновенная женская красота и обаяние — ничто. Сердце его может тронуть только женская добродетель — милосердие, любовь к беднякам.

Тогда невесты призадумались. Они поняли, что пошли по ложному следу, изучая модные картинки и практикуясь складывать губы сердечком. Козырем были «бедняки».

Но здесь возникла серьезная трудность. Во всем приходе был только один бедняк — сварливый старикашка, живший в полуразрушенном домике за церковью. И вот пятнадцать женщин в полном соку (одиннадцать девушек, три старых девы и одна вдова) пожелали делать ему «добро».

Мисс Симондс, одна из старых дев, первая его заарканила и принялась кормить дважды в день наваристым бульоном; затем его стала потчевать вином и устрицами вдова. К концу недели причалили и остальные охотницы и доверху набили его студнем и цыплятами.

Старик ничего не мог понять. Он привык к тому, что изредка получал мешочек угля и вдобавок лекцию о его собственных грехах да иногда ему перепадала бутылка отвара из одуванчиков. Внезапный фонтан изобилия, ниспосланный ему провидением, удивил его до крайности. Но он помалкивал и продолжал поглощать все, что мог. К концу месяца он так растолстел, что через черный ход своего дома уже не пролезал.

Конкуренция среди женщин день ото дня разгоралась, и старик заважничал и стал просто несносен. Он заставлял своих дам убирать у него, варить обед, а надоест возня в доме — отсылал работать в сад.

Женщины роптали и даже стали поговаривать о забастовке, но что они могли поделать? Ведь он был единственным бедняком во всей округе, и ему это было прекрасно известно. Он держал монополию и, как всякий монополист, злоупотреблял своим положением.

Он рассылал их с поручениями. Посылал купить «табачку» за их собственный счет. Однажды поручил мисс Симондс принести пива к ужину. Она было возмутилась, но последовало предупреждение, что если она будет задирать нос, то ей придется уйти и больше не возвращаться. Не сходит за пивом она, найдется много желающих. Мисс Симондс знала, что это так, и отправилась.

Раньше ему, бывало, читали хорошие книжки на возвышенные темы. Теперь он поставил точку. Сказал, что в его возрасте не потерпит больше этой святой чепухи. Ему хотелось чего-нибудь пикантного. Пришлось читать вслух французские романы и рассказы про пиратов, начиненные настоящими матросскими выражениями. И нельзя было выпустить ни слова, иначе поднимался скандал.

Он сообщил, что любит музыку, и вот несколько девиц в складчину купили ему фисгармонию. Все мыслили, что теперь можно будет петь ему гимны и играть классические мелодии, но это была ошибка. Старик мыслил иначе — он требовал песенок вроде «Отпразднуем старушкин день рождения» и «Другим глазом она подмигнула» и чтобы все подхватывали припев и пританцовывали — пришлось покориться.

Трудно сказать, куда бы завела их подобная тирания, но в один прекрасный день власть тирана преждевременно пала. В этот день помощник священника несколько неожиданно обручился с очень красивой каскадной певичкой, гастролировавшей в соседнем городе. После обручения он ушел в отставку по настоянию своей невесты, не пожелавшей стать женой священника. Она говорила, что, «хоть лопни», никогда не могла понять, зачем нужно по воскресеньям посещать бедных.

Сразу после свадьбы помощника священника короткая, но блестящая карьера бедняка окончилась. Его отправили в работный дом дробить камни.


В конце своего рассказа Мак-Шонесси снял ноги с камина и принялся возвращать к жизни затекшие икры; и тут пришла очередь Джефсону плести свои истории.

Но никому из нас не хотелось смеяться над рассказами Джефсона, потому что они были не о благотворительности богатых к бедным, — добродетели, которая быстро приносит большие проценты, — но о доброте бедных людей к бедным, а это ведь гораздо менее выгодное капиталовложение, да и вообще дело совершенно другого рода.

К беднякам — я говорю не о крикливых бедняках-профессионалах, а о скромных, борющихся за свое существование бедняках, — мы все должны питать истинное уважение. Мы чтим их, как чтим раненого солдата.

В непрекращающейся войне между Человечеством и Природой бедняки всегда стоят впереди. Они умирают в канавах, и мы с флагами, под дробь барабанов, проходим по их телам.

Трудно думать о них без чувства стыда за то, что живешь в безопасности и покое, а они принимают на себя все самые тяжелые удары. Как будто сидишь притаившись в палатке, а в это время твои товарищи сражаются и умирают на передовой.

Там они молча падают и истекают кровью. Природа своей страшной дубинкой «Выживает сильнейший» и Цивилизация своим жестоким кнутом «Спрос и предложение» избивают бедняков, и они шаг за шагом отступают, борясь до конца — молча, угрюмо; картина эта не так уж живописна, чтобы можно было назвать ее героической.

Помню, как однажды субботним вечером я увидел на ступеньках небольшой лавчонки старого бульдога. Он лежал совершенно спокойно и, казалось, дремал, но вид у него был свирепый, и никто его не трогал. Люди входили и выходили, перешагивая через него, иногда кто-нибудь случайно его задевал, и тогда он начинал дышать тяжелее и чаще.

Наконец один покупатель почувствовал под ногами что-то липкое; оказалось, что он стоял в луже крови. Нагнувшись посмотреть, откуда кровь, он заметил, что темная широкая струя стекает со ступеньки, на которой лежит собака.

Тогда он наклонился и осмотрел собаку. Она сонно открыла глаза, взглянула на него, оскалила зубы, что могло означать и радость и недовольство тем, что ее побеспокоили, и умерла.

Собралась толпа, мертвое тело собаки перевернули на бок и увидели громадную зияющую рану в животе, откуда текла кровь. Хозяин лавки рассказал, что собака пролежала там больше часа.

Я знал бедняков, которые умирали так же мрачно и молча, — это не те бедняки, которых знаете вы, моя затянутая в перчатки Леди Щедрая, или вы, мой великолепный сэр Саймон Благотворительный, вам их знать не захочется; они не ходят процессиями со знаменами и кружками для милостыни, они не орут вокруг ваших бесплатных столовых и не распевают гимнов на ваших душеспасительных чаепитиях; никто не ведает об их бедности, пока не начнется дознание по делу о скоропостижной смерти, — это молчаливые, гордые люди, с утра до ночи борются они со Смертью, и когда, наконец, она, победив, швыряет их на гнилой пол темного чердака и душит, — умирают, стиснув зубы.

Как-то, когда я жил в Ист-Энде в Лондоне, я знавал одного мальчишку. Его никак нельзя было назвать милым мальчиком. Далеко было ему до чистеньких ребятишек со страниц религиозного журнала, а однажды на улице его остановил матрос и отругал за то, что он уж слишком неделикатно выразился.

Жил он со своей матерью и пятимесячным братом, хилым и болезненным ребенком, в подвале за углом улицы Трех Жеребят. Я не могу точно сказать, что случилось с отцом. Кажется, его «обратили» и отправили в показательное турне по стране. Мальчонка в качестве рассыльного зарабатывал шесть шиллингов в неделю, а мать сметывала брюки. В те дни, когда она чувствовала себя прилично, заработок ее был не меньше десяти пенсов, а то и целый шиллинг. Но, к сожалению, бывали дни, когда четыре голые стены начинали плясать вокруг нее, а свечка вдруг превращалась в слабое пятнышко света где-то далеко-далеко; и так как это случалось довольно часто, то доходы семьи временами значительно падали.

Однажды вечером стены закружились вихрем, все быстрее и быстрее, и умчались совсем, свеча метнулась вверх и превратилась в звезду; тогда женщина почувствовала, что пришла пора закончить свое шитье.

— Джим, — сказала она очень тихо, так что ему пришлось наклониться, — поищи в матраце, там найдешь два фунта денег. Я их давно припрятала. Это мне на похороны. Джим, позаботься о ребеночке. Смотри не отдавай его в приют.

Джим обещал.

— Скажи: пусть накажет меня бог, Джим.

— Пусть накажет меня бог, мама.

Устроив свои земные дела, женщина теперь была готова, и Смерть пришла.

Джим сдержал клятву. Он нашел деньги и похоронил мать, затем погрузил все свое хозяйство на тачку и переехал на более дешевую квартиру — это была половина старого сарая, за которую он платил два шиллинга в неделю.

Полтора года прожил он там с ребенком. По утрам он носил малыша в ясли, вечером после работы забирал его и за это да за капельку молока, что давали малышу, платил четыре пенса в день. Трудно сказать, как он умудрялся жить сам, да еще кормить ребенка больше чем полдня на оставшиеся два шиллинга в неделю. Я только знаю, что ему это удавалось, и ни одна живая душа не помогала ему, мало того, никто и не знал, что здесь требовалась помощь. Он, укачивая ребенка, порой часами шагал по комнате, время от времени купал его, а по воскресеньям даже выносил погулять.

Несмотря на весь этот уход, несчастный малютка в конце указанного времени «сковырнулся», по выражению Джима.

На дознании коронер страшно накричал на Джима.

— Если бы ты сделал так, как полагается, — возмущался он, — может, удалось бы сохранить ребенку жизнь. — Видимо, он полагал, что ребенку от этого было бы лучше. (Странные бывают взгляды у коронеров.) — Почему ты не обратился к попечителю?

— Потому что мне не нужно помощи, — угрюмо ответил Джим. — Я обещал матери, что не отдам его в приют, и не отдал.

По счастью, это случилось как раз во время затишья в прессе, и вечерние газеты подхватили историю Джима и принялись расписывать ее, не жалея красок. Помню, Джим стал просто героем. Добросердечные люди писали и настаивали, чтобы кто-нибудь — домовладелец, или правительство, или кто-то в этом роде сделали бы что-нибудь для Джима. И все в один голос обвиняли приход. Думаю, что в конце концов, протянись эта история еще хоть немного, из нее бы и вышел для Джима какой-нибудь толк. Но, к сожалению, в самый разгар событий подвернулось пикантное дело о разводе, и Джима вытеснили из газет и забыли.


Я рассказал эту историю после истории Джефсона, и когда кончил, то оказалось, что почти час ночи и заниматься нашим романом уже поздно.

Глава шестая

Кошки, — заявил Джефсон, когда мы с ним как-то поутру уселись в лодке обсуждать сюжет нашего романа, — кошки — вот кого я уважаю. Среди всего населения земли только у кошек да у еретиков есть настоящая совесть. Попробуй последить за кошкой, когда она занята одной из своих гнусных проделок (если она от тебя в этот момент не улизнет): сразу бросается в глаза, как она озабочена тем, чтобы ее не застигли на месте преступления; а попадется — вмиг сделает вид, что совершенно ни при чем, что у нее и в мыслях ничего дурного не было, то есть, вообще-то говоря, кое-что она, конечно, думала предпринять, но совершенно в другом роде. Порой приходишь к выводу, что у кошек есть даже душа.

Как раз сегодня утром я наблюдал за твоей рыжей пятнашкой. Она ползла по крыше каюты позади ящиков с цветами, подкрадываясь к дрозденку, сидевшему на связке каната. Глаза ее горели плотоядным огнем, каждое движение ловкого тела изобличало убийцу. Когда она уже пригнулась для прыжка, судьба, вопреки обыкновению, вдруг пощадила слабого и привлекла внимание рыжей ко мне — тут она впервые меня заметила. Эта произвело на нее такое же впечатление, как на библейского преступника — небесное знамение. Миг — и она переродилась. Кровожадная хищница, рыщущая в поисках жертвы, исчезла. На ее месте сидел длиннохвостый пушистый ангел, обратив в небеса свой взор, который на треть выражал невинность, а на две трети — восторг по поводу прелестной природы. Мне захотелось узнать, что делала киска. Да разве я не видел — она играла комком земли! Неужели я настолько скверного о ней мнения, что мог подумать, будто она собиралась умертвить эту милую пташку — храни ее бог!

А вот, смотрите, видавший виды кот крадется ранним утром домой. Ночь он провел на крыше, о которой идет худая слава. До чего же ему не хочется привлекать к себе внимание!

— Ай-яй-яй, — едва слышно бормочет он, — подумать только, что так поздно! Как летит время в веселой компании! Хоть бы никого из знакомых не встретить, — очень неприятно, что уже рассвело!

Неподалеку он замечает полицейского и сразу останавливается под покровом тени.

«Ну, что ему надо, и вдобавок около самой нашей двери? — думает кот. — Ведь не войдешь, пока он тут околачивается. Он наверняка меня узнает; а такие, как он, всегда не прочь посплетничать со служанками».

Кот прячется за столбом и выжидает, время от времени осторожно выглядывая из-за укрытия. Однако полицейский, по-видимому, обосновался прочно и надолго, и кот теряет терпение.

— Вот бестолочь! — ворчит он возмущенно. — Умер он, что ли? Почему он не проходит, сам же вечно велит всем проходить! Безмозглый осел!

В этот момент слышится далекий возглас: «Молоко!» — и кот мечется в тревоге.

— Дьявольщина, вот проклятье! Весь дом будет на ногах, пока я доберусь до кухни! Ну, что же, ничего не поделаешь. Рискну.

Он внимательно оглядывает себя и на секунду приостанавливается.

«Недурно бы почиститься и пригладиться, — размышляет он, — эти люди всегда рады придраться и невесть что вообразить».

— Эх, была не была, — добавляет он, встряхиваясь, — другого выхода нет, вручу свою судьбу провидению, оно меня всю жизнь выручало. Вперед!

Кот принимает скорбный вид и застенчиво, скромными шажками трусит к дому. Нет сомнения, ему хочется изобразить дело так, будто он ночь напролет трудился по поручению Общества по надзору за нравственностью, а теперь возвращается домой, и сердце у него надрывается от ужасов, которые ему довелось наблюдать.

Никем не замеченный он влезает в окно и только-только успевает наспех прилизать шерсть, как на лестнице слышатся шаги кухарки. Когда она входит в кухню, кот спит крепким сном, свернувшись на половике около очага. От шума открываемых ставней кот пробуждается. Он встает и, позевывая и потягиваясь, выходит на середину кухни.

— Как, уже утро? — сонно мурлычет он. — Ох-хо-хо! Ну, и славно же я выспался, кухарка, и сон видел чудесный про бедную мою маму.

Кошки! Так ты их называешь? Нет, они поистине христиане, только ног у них не две, а четыре.

— Конечно, — сказал я, — кошки удивительно изворотливый народ, но похожими на человека их делают не только моральные и религиозные убеждения. Есть у них еще одно дивное качество, достойное самого человека: это уменье наилучшим образом устроить свои делишки. У одних моих друзей был большой черный кот, теперь он тоже временами у них гостит. Мои друзья вырастили его из котенка, по-своему привязались к нему, хотя внешне своих чувств особенно не проявляли, и, конечно, особой любви во взаимоотношениях кота и хозяев не замечалось.

Однажды по соседству появилась пушистая дымчатая кошка, питомица некоей старой девы; на кошачьей вечеринке под садовой стеной состоялась встреча.

— Как у вас с жильем? — спросила дымчатая.

— О, вполне прилично.

— Хозяева — симпатичные люди?

— Да, ничего, как и все люди.

— Хорошо относятся? Заботятся и все такое прочее?

— Да, о да! Пока не жалуюсь.

— А какой провиант?

— Как обычно, знаете ли, кости, объедки, а иногда для разнообразия собачьи сухари.

— Кости и собачьи сухари! Уж не хотите ли вы сказать, что едите кости?

— Конечно, когда дают. А почему бы и нет?

— О, дух египетской Изиды, кости и собачьи сухари! Неужели вам никогда не дают парных цыплят, сардины или котлетки из молодого барашка?

— Цыплята! Сардины! О чем вы говорите? Что такое сардины?

— Что такое сардины! О дитя мое (она была светской кошкой и поэтому всегда так величала друзей — джентльменов чуть постарше себя), дитя мое, эти ваши люди просто постыдно с вами обращаются. Давайте присядем и потолкуем. На чем вас укладывают спать?

— На полу.

— Так я и думала. И, конечно, дают пить воду и снятое молоко?

— М-да, молоко действительно жидковато.

— Воображаю, какой кошмар! Мой милый, вы должны немедленно покинуть ваших хозяев.

— Но куда мне идти?

— Куда угодно.

— Но кто меня возьмет?

— Кто угодно, только нужно умело взяться. Как вы полагаете, сколько раз я меняла своих хозяев? Семь раз! И каждый раз устраиваюсь все удачнее. А знаете ли вы, где я родилась? В свином хлеву. Нас было трое: мама, я и маленький братец. По вечерам мама оставляла нас одних, а приходила обычно уже на рассвете. Как-то утром она не пришла. Мы ждали долго, а ее все не, было. Очень хотелось есть. Потом мы с братом улеглись рядышком, поплакали и уснули.

Вечером выглянули в щелку — видим, мама возвращается через поле. Ползла она очень медленно, всем телом припадая к земле. Мы ее окликнули, она тихо ответила «уррр», а шагу почему-то не прибавила.

Она вползла и повалилась на бок, мы со всех ног бросились к ней, потому что просто умирали от голода. Долго сосали, а мама все время нас облизывала.

Так я и заснула около нее, а ночью проснулась от холода. Прижалась к ней покрепче — стало еще холоднее, она вся была мокрая и липкая, в какой-то темной жидкости, вытекавшей из бока. Я тогда не понимала, что это такое, потом пришлось узнать.

Случилось это, когда мне едва исполнилось четыре недели. С тех пор я сама забочусь о себе: так уж повелось в этом мире, дитя мое. Сначала мы с братом по-старому жили в хлеву и кое-как перебивались. Суровое это было время: два крошечных существа боролись за свою жизнь; но мы все-таки выдержали. Спустя месяца три я как-то забрела дальше, чем обычно, и вот вижу: посреди поля стоит домик. Заглянула через открытую дверь — изнутри веяло теплом и уютом, и я вошла — нервы у меня всегда были крепкие. Около очага играли дети, они чудесно меня приняли, обогрели и приласкали. Я никогда ничего подобного не испытывала — и осталась. В те времена я думала, что живу по меньшей мере во дворце.

Возможно, я и по сей день не изменила бы этого мнения, не загляни я как-то случайно во время прогулки по деревне в комнатку позади лавки. Пол там был покрыт ковром, а возле камина лежал половичок. Я и не представляла, что на свете бывает такая роскошь. Тогда я вознамерилась сделать эту лавку своим домом — и добилась этого.

— Каким образом? — спросил черный кот, заинтересовавшись.

— Это делается просто: входишь и садишься. Дитя мое, смелость — вот магическое «Сезам, откройся» для любой двери. Если кошка трудится, не жалея сил, она погибает от голода, если у кошки светлая голова, ее сбрасывают с лестницы, как дуру, если кошка отличается самым порядочным поведением, ее топят, как мерзавку, но зато смелая кошка, спит на бархатной подушечке и к обеду получает сливки и конину. Вот так и я — решительно вошла и потерлась о ноги старичка хозяина. Он и его супруга до глубины души были тронуты моей «доверчивостью», как они выразились, и с восторгом меня приютили. По вечерам я выходила на прогулку в поле и нередко слышала, как меня звали дети из маленького домика. Разыскивали они меня несколько недель подряд, а самый младший так и засыпал в слезах при мысли, что меня, может, и в живых нет: очень эти ребятки меня любили.

Со своими друзьями лавочниками я делила кров почти целый год, а потом перешла на жительство к поселившимся неподалеку другим людям, — вот у кого была действительно отличная повариха. Тут мне было хорошо, но, к несчастью, дела хозяев пришли в упадок, они лишились и большого дома и поварихи и перебрались в квартиру подешевле, ну, а мне смысла не было прозябать.

Пришлось подыскивать новенькое местечко. Неподалеку жил странный старик. Говорили, будто он богат, но, несмотря на это, его не любили. Он как-то отличался от других людей. Дня два-три я все прикидывала, как поступить, и, наконец, решила попытать счастья у старика. Может быть, от одиночества он мною заинтересуется, а нет, так и уйти недолго.

Я оказалась права. «Жаба» — прозвище ему было дано деревенскими мальчишками — баловал меня, как никто. Нынешняя моя хозяюшка также немало вокруг меня выплясывала, но у нее все-таки есть и другие интересы в жизни, а Жаба никого, кроме меня, не любил, даже самого себя. Он сначала просто глазам своим не поверил, когда я прыгнула к нему на колени и потерлась об его безобразное лицо.

— Кошечка, — сказал он, — да знаешь ли ты, что никто никогда не приходит ко мне по собственному желанию, ты первая. — И на его маленьких красных глазках выступили слезы.

С Жабой я прожила два года и была счастлива. Потом он слег, появились какие-то незнакомые люди, до меня никому не было дела. Жаба любил, чтобы я ложилась около него на постель, и он тогда поглаживал меня длинными, высохшими пальцами. Вначале я часто выполняла его прихоть. Но вы сами понимаете, с больным не очень-то весело, да и воздух в комнате нездоровый; приняв все это во внимание, я пришла к выводу, что пора двигаться дальше.

Сбежать было не так просто. Жабе все время хотелось, чтобы я была рядом, и меня без конца тащили к нему, потому что ему от этого будто бы делалось легче. Наконец мне все-таки удалось вырваться, и, оказавшись за дверью, я уж постаралась увеличить расстояние между собой и домом, чтобы обезопасить себя, потому что Жаба, конечно, пока жив, не успокоится и не откажется от надежды залучить меня обратно.

Встал вопрос, куда идти. Мне предложили на выбор два или три дома, но ни один из них меня полностью не устраивал. В одном доме, где я остановилась на денек для пробы, оказалась собака; в другом — мне бы там очень подошло — оказался младенец. Смотрите, никогда не селитесь в доме, где есть младенец. Ребенку постарше можно дать сдачи, если он потянет вас за хвост или наденет бумажный мешок на голову, и никто за это не осудит. «Так тебе и надо, — скажут ревущему сорванцу, — нечего дразнить несчастное существо». Но попробуйте сопротивляться, если вас ухватит за горло младенчик и примется выковыривать вам деревянной ложкой глаза, — и бессердечным животным обзовут и загоняют по всему саду. Нет, у меня правило: там, где живет младенец, не живу я.

Я испробовала три или четыре семьи и в конце концов обосновалась у одного банкира. С практической точки зрения были предложения и более выгодные. Например, я могла устроиться в трактире, где совершенно не ограничивают в еде и черный ход открыт всю ночь. Но у банкира (он был еще и церковным старостой, а его жена снисходила до улыбки только на шутки епископа) дом был солидный и респектабельный, и я чувствовала, что такая атмосфера окажет благотворное влияние на мою нервную систему. Дитя мое, вам могут встретиться циники, которые издеваются над респектабельностью, не слушайте их. Респектабельность сама по себе вознаградит вас — и это будет настоящее, ощутимое вознаграждение. Может быть, она не выразится в тонких блюдах и в мягких постелях, но она даст вам нечто лучшее, основательное. У вас всегда будет сознание, что вы в отличие от прочих смертных живете правильно, идете верным путем и к верной цели, насколько это зависит от нашей изобретательности. Не позволяйте настраивать себя против респектабельности. Я твердо верю, что она приносит самое большое удовлетворение в жизни, и притом обходится очень дешево.

Около трех лет провела я в этом семействе, и когда пришлось расстаться, была искренне огорчена. Я бы и не ушла от них, но однажды в банке что-то произошло, и банкир вынужден был срочно отбыть в Испанию, после чего пребывание в доме стало просто невыносимым. Какие-то возмутительные люди шумели, ломились в дверь, скандалили в прихожей, а по ночам в окна швыряли кирпичи.

Я тогда была в интересном положении, и вся эта неурядица сильно влияла на состояние моего здоровья. Поэтому, распростившись с городом, я вернулась на лоно природы и поселилась в семействе графа.

Хозяева мои вращались в великосветском обществе, но я бы предпочла, чтобы они были попроще. Ведь я так привязчива и обожаю, когда окружающие носят меня на руках. А мои аристократы хоть и относились ко мне неплохо, но держались на расстоянии и уделяли мне мало внимания. Скоро мне надоело расточать любезности людям, которые этого не ценят и не отвечают взаимностью.

От них я перешла к торговцу картофелем, удалившемуся от дел. С точки зрения социальной я опустилась рангом ниже, но зато меня ждали удобства и понимание. Семья была как будто исключительно приятной, и как будто я им чрезвычайно пришлась во вкусу. Я говорю «как будто», потому что из дальнейших событий стало ясно, что это далеко не так. Шесть месяцев спустя они уехали, бросив меня на произвол судьбы. Они даже не поинтересовались, не имею ли я желания ехать с ними. Им и в голову не пришло подумать о моем благополучии. Очевидно, им было все равно, что со мной станется. Никогда не ожидала я встретить такой эгоизм, такое наплевательское отношение к старой дружбе. Всякая вера в человеческую порядочность — и так не слишком прочная — у меня теперь поколеблена.

Теперь уж я никому не позволю обмануть меня. Мою нынешнюю хозяйку рекомендовал мне один приятель, который не так давно жил у нее. Он считал ее превосходной кошатницей. Ушел он только из-за ее требования, чтобы в десять часов вечера он был дома, а это шло вразрез с его планами. Мне же все равно, я не очень-то жалую эти полуночные ассамблеи; которые почему-то пользуются у нас таким успехом. Набегает столько котов и кошек, что не получаешь никакого удовольствия, и рано или поздно непременно появляется какой-нибудь хулиган. Итак, я предложила свои услуги хозяйке, она с благодарностью согласилась. Только не по душе она мне, да и едва ли я ее когда-нибудь полюблю. Глупа старушка, надоедлива. Правда, она очень привязана ко мне, и если ничего особенно привлекательного не подвернется, я, пожалуй, у нее останусь.

Такова, мой милый, история моей жизни вплоть до сего дня. Я рассказала вам все это, чтобы показать, насколько легко, как это говорится, «втереться в дом». Выберите дом по душе и жалобно помяукайте у черного хода. Откроют дверь — быстрей вбегайте и тритесь о первую попавшуюся ногу. Тритесь покрепче и доверчиво заглядывайте в глаза. Я приметила, ничто на людей так не действует, как доверчивость. Она им нравится, потому что это для них редкость. Всегда старайтесь смотреть доверчиво. Но на всякий случай приготовьтесь и к неожиданностям. Если вы сомневаетесь в хорошем приеме, предварительно слегка вымокните. Как это ни странно, но люди предпочитают мокрую кошку сухой; почему-то всегда получается, что мокрую кошку впустят и пригреют, а сухую норовят окатить из шланга. Да, еще не забудьте: если вам предложат черствую корку хлеба, постарайтесь, если сможете, ее съесть. У человека всегда все внутри переворачивается при виде кошки, глодающей сухую корочку.

Черному коту, принадлежащему моим друзьям, пришлись по душе мудрые советы приятельницы. По соседству поселилась бескошатная супружеская пара. Кот решил ими заняться. В первый же дождливый день он отправился в поле и просидел там битых четыре часа. Вечером, промокнув до костей и наголодавшись, он пришел к намеченной двери и замяукал. Одна из горничных открыла дверь, он шмыгнул ей под юбки и потерся об ее ноги. Горничная взвизгнула, сверху прибежали узнать в чем дело хозяин и хозяйка.

— Это бездомный кот, мэм, — сказала девушка.

— Немедленно вон, — сказал хозяин.

— О нет, не надо, умоляю, — сказала хозяйка.

— Бедняжка, он весь мокрый, — сказала горничная.

— Наверное, голодный, — сказала кухарка.

— Посмотрим, дайте-ка ему сухого хлеба, — съязвил хозяин; он писал для газет и вообразил, что знает все на свете.

Дали черствую корку. Кот жадно проглотил ее и с благодарностью потерся о светлые брюки хозяина.

Тут хозяин устыдился самого себя, а также своих брюк.

— Ну что ж, пусть живет, если хочет, — сказал он.

Кота устроили с комфортом, и он остался.

Тем временем его законные хозяева перевернули все вверх дном. Пока кот был с ними, его не замечали, но когда он исчез, все принялись горевать безутешно. Кота не стало, и вдруг оказалось, что именно он был тем единственным существом, который придавал дому уют. Вокруг происшествия сгущались темные тучи подозрений. Сначала исчезновение кота считали тайное, затем тайна начала принимать зловещие очертания преступления. Жена открыто обвиняла мужа в том, что он никогда не любил бедное животное — уж теперь-то он мог бы вместе с садовником поведать правду о последних минутах несчастной жертвы. Супруг отвергал обвинение с таким жаром, что первоначальное подозрение укрепилось еще больше.

Притащили бульдога и с пристрастием обследовали. Бульдогу повезло, ибо за последние два дня на его счету не было ни одной драки. Если бы на нем нашли хоть малейшие следы свежей крови, бедняге несдобровать бы.

Больше всех пострадал младший сын. За три недели до происшествия он нарядил кота в платьице и возил в коляске по всему саду. Мальчик уже успел позабыть о случившемся, но правосудие, правда с запозданием, все же настигло его. Провинность внезапно вспомнили, когда чувство скорби о потерянном любимце достигло предела, и поэтому все сразу же почувствовали облегчение, как только мальчишке надрали уши и услали без промедления в постель.

По прошествии двух недель кот обнаружил, что в жизни его существенных улучшении не наступило, и вернулся к старым хозяевам. Те вначале не могли прийти в себя от изумления и долго не могли уразуметь, кот ли это вернулся, или его дух явился к ним для утешения. Когда он у них на глазах проглотил полфунта сырого мяса, они, наконец, поняли, что кот материален; тут все стали подхватывать его на руки и прижимать к сердцу. Обкармливали его и всячески ублажали в течение целой недели. Затем страсти улеглись, кот опять занял в доме прежнее положение, обиделся и пошел к соседям.

Соседи за это время успели без кота соскучиться, поэтому они встретили его возвращение взрывом великой радости. Это навело его на счастливую мысль. Нужно было стравить оба семейства, что он и сделал. Он по очереди проводил по полмесяца то в одной, то в другой семье и жил припеваючи. Дом, куда он возвращался, ликовал, все пуще прежнего старались склонить его на постоянное жительство. Внимательно изучались его капризы, любимые блюда всегда держались наготове.

В конце концов выплыло наружу, в каком направлении он пропадал, и у забора разразилась страшная ссора. Мой приятель обвинил журналиста в переманивании кота. Журналист возразил, что несчастное создание прибежало к его двери вымокшее до костей и полумертвое от голода, и добавил, что некоторым должно быть стыдно: держат в доме животное и до такой степени бездушно к нему относятся. Ссоры из-за кота происходят в среднем дважды в неделю. В ближайшее время, очевидно, дело дойдет до рукопашной.

Мой рассказ поразил Джефсона. Он сидел задумчивый и притихший. Я спросил, не рассказать ли ему еще что-нибудь, и, поскольку возражений не последовало, я продолжал (не поручусь, что он не спал, но в тот момент подобная мысль как-то не пришла мне в голову).

Я рассказал о бабушкиной кошке, которая, прожив безгрешно одиннадцать лет и взрастив семью примерно из шестидесяти шести персон, не считая тех, кто умер в детстве и в бадье с водой, вдруг на старости лет спилась и в нетрезвом виде погибла (какая ирония судьбы!) под колесами телеги пивовара. Как-то я прочел в брошюре, где говорилось о пользе умеренности в употреблении спиртных напитков, что ни одно бессловесное животное ни за что не возьмет в рот и капли алкоголя. Мой вам совет: если вы хотите, чтобы эти животные не сбились с пути истинного, уберите их лучше подальше от алкоголя. Был один пони… Но при чем здесь пони? Ведь мы толкуем о кошке моей бабушки.

Причиной ее падения послужил кран от пивной бочки — он протекал. Под кран ставили блюдечко, куда капало пиво. И вот однажды кошке захотелось пить; не найдя ничего более подходящего для утоления жажды, она лизнула чуточку из блюдца — ей понравилось, она лизнула еще, ушла на полчасика, вернулась и прикончила остатки. Потом уселась рядом и стала ждать, пока блюдце опять наполнится.

С того дня вплоть до самой своей кончины она, кажется, ни разу не была вполне трезвой. Дни она просиживала на кухне, в пьяном оцепенении уставившись на огонь. Ночи она проводила в подвале с пивом.

Бабушка была озадачена и даже расстроилась не на шутку. Она вывела из употребления бочку и завела вместо нее бутылки. Кошка, обреченная, таким образом, на вынужденную трезвенность, полтора дня бродила по дому как неприкаянная, пребывая в печальном и сварливом настроении. Затем она исчезла и вернулась к одиннадцати часам вечера пьяная в стельку.

Нам так и не удалось узнать, где она побывала и как она умудрилась напиться; но с тех пор каждый день у нее была одна и та же программа действий. Утром она изобретала способ ускользнуть от нашего бдительного надзора, а поздно вечером, шатаясь, брела домой в таком виде, что мне не хочется пачкать бумагу его описанием.

Ужасный конец, о котором я уже упоминал, наступил вечером в субботу. Она, вероятно, была пьяна не на шутку, потому что, как рассказывал пивовар, поскольку уже стемнело, да и лошади еле волочили ноги от усталости, телега двигалась вперед со скоростью, только слегка превышающей скорость улитки.

Мне думается, что бабушка не только не опечалилась, а скорее, наоборот, почувствовала облегчение. Когда-то она очень любила свою кошку, но ее поведение за последнее время охладило бабушкины чувства. Мы, дети, устроили похороны в саду под шелковицей, бабушка же сказала, чтобы мы не смели класть никакого надгробного камня и даже холмика насыпать не разрешила. Вот так и лежит наша кошка в могиле безо всякого почета, как настоящая пьянчуга.

Потом я рассказал Джефсону про другую кошку, которая тоже жила у нас в доме. Это была самая образцовая мать из всех матерей, каких я знавал. Без семьи она не была счастлива. Насколько я помню, у нее всегда было семейство в той или иной стадии роста. Ей было все равно, что из себя представляла ее семья. Не была котят — в таком случае ее вполне устраивали щенки или крысята. По душе ей было все, что можно было вымыть и накормить. Если бы доверить ей цыплят, вероятно она и их бы успешно вырастила.

Все интересы этой кошки ограничивались материнством, на большее ее не хватало. Она не различала своих и чужих детей. В ее глазах всякое юное существо было котенком. Однажды мы подсунули в ее потомство щенка спаниеля. Никогда не забуду ее изумления, когда она впервые услышала лай. Надавав ему пощечин, она уселась, поглядывая на провинившегося с выражением такого горестного негодования, что, честное слово, за сердце брало.

— Так-то ты намерен стать гордостью своей матери, — говорил ее вид. — Очень милое утешение в старости — смотреть на безобразие, какое ты учинил. А уши-то, уши шлепают по всей физиономии. Представить не могу, где только ты набираешься подобных манер.

Песик был очень славный. Он и мяукать старался, и умываться лапой, и пробовал не вилять хвостом, но все его добрые намерения были тщетными. Трудно сказать, что представляло собой более грустную картину: щенок, силившийся стать благовоспитанным котенком, или его приемная мать, скорбевшая по поводу того, что ребенок оказался настолько невосприимчивым.

Как-то раз дали мы ей на воспитание бельчонка. В это время у нее была собственная семья, но она с восторгом усыновила новичка, решив, что появился еще одни котенок, хотя никак не могла сообразить, как это она проглядела его с самого начала. Вскоре бельчонок стал ее любимцем. Она восхищалась цветом его шерсти, а хвост сына был ее материнской гордостью. Беспокоило только, что хвост постоянно торчал дыбом у него над головой. По полчаса приходилось придерживать его лапой и прилизывать вниз, чтобы он улегся, как положено. Но стоило снять лапу — хвост опять задирался кверху. Я не раз слышал, как она при этом плакала от досады.

Как-то заглянула в гости соседняя кошка, и разговор сразу же перешел на бельчонка.

— Прекрасный оттенок, — отметила приятельница, критически взглянув на предполагаемого котенка, который сидел на задних лапках и расчесывал свои усики; из всех приятных вещей, которые говорят в таких случаях, она могла от чистого сердца сказать только это.

— Да, цвет у него прелестный, — горделиво воскликнула наша кошка.

— Мне не очень нравятся его ноги, — заявила приятельница.

— Вы правы, — задумчиво сказала мать. — Ножки — это его слабое место. Я сама замечаю, что ноги у него нехороши.

— Возможно, они еще пополнеют, — доброжелательно добавила приятельница.

— Ах, конечно, я тоже надеюсь! — К матери вернулось радужное настроение, которое она на мгновение утратила. — Конечно, с возрастом они станут у него нормальными. А на хвост его посмотрите. Скажите, видели вы когда-нибудь котенка с более очаровательным хвостом?

— Да, прекрасный хвост, — согласилась вторая, — только почему вы ставите его торчком поверх головы?

— Я тут ни при чем, он сам лезет вверх. Не могу понять, в чем дело. Вероятно, постепенно это пройдет, и он примет правильное положение.

— Ужасно, если он так и останется, — заметила приятельница.

— Нет, я уверена, все будет в порядке, следует только прилизывать его почаще. Такие хвосты нужно долго и очень тщательно прилизывать.

Соседка ушла, и мамаша несколько часов подряд приводила хвост в порядок; потом, когда она, наконец, сняла лапу, — хвост, подобно стальной пружине, опять взмыл над головой бельчонка; тогда она загрустила и взглянула на сына с чувством, понятным лишь тем из моих читательниц, которые сами побывали в роли матери.

«За что, — казалось, говорила она, — за что на меня свалилось такое горе?»

Как только я кончил свое повествование, Джефсон встрепенулся.

— Видно, ты и твои друзья не испытывали недостатка в самых выдающихся кошках, — заметил он.

— Представь себе, — сказал я, — нашему семейству исключительно везло с кошками.

— Поистине, исключительно, — согласился Джефсон, — такие удивительные кошачьи истории, какими ты то и дело меня потчуешь, я слышал только от тебя да еще от одного человека.

— Ого, — в моем голосе, кажется, появилась ревнивая нотка, — кто это такой?

— Один моряк, — сказал Джефсон. — Познакомились мы в трамвае по дороге в Хэмпстед и мало-помалу разговорились про умственные способности животных.

— Так вот, сэр, — сказал он, — конечно, у мартышек есть смекалка. Я видал таких, что заткнут за пояс некоторых олухов, с какими я ходил в плаванье, да и про слонов тоже можно сказать, что они хорошо соображают, если только верить всему, что про них рассказывают. А я наслушался про них разных небылиц!

Ну, слов нет, у собак тоже есть голова на плечах, да я и не говорю, что они безголовые. Но одно я вам скажу: если потребуется честно, хладнокровно поразмыслить, безо всяких там вывертов, — подайте мне кошку. Тут ведь дело в чем, сэр: собака — она невесть как высоко ставит человека, воображает, что умнее в мире никого нет, вот ведь как она думает; и, не жалея сил, старается всех об этом оповестить. Так что ничего удивительного, что для нас собака самый разумный зверь. А кошка — у нее особое мнение о человеке. Она много слов не тратит, но и без того ясно, что у нее на уме, остального и слушать не захочется. Вот нам и кажется, что у кошки нет соображения. Настроились против кошек, так и пошли по неверному курсу. Признайтесь по совести, ведь нет той кошки, которая не сумела бы забежать с подветренной стороны и удрать от собаки. Вы видели когда-нибудь, как собака рвется с цепи, чтобы разодрать в клочья кошку, а та преспокойно сидит себе в трех четвертях дюйма и умывается? Наверняка видали. Ну, так у кого из этих двух больше сметки? Кошка знает, что стальная цепь не растягивается. А собаке-то, кажется, уж сам черт велел знать про цепочки в сто раз больше кошек, и все-таки она уверена — стоит погромче полаять, цепочка-то и вытянется.

Вам небось на раз приходилось по ночам беситься из-за кошачьих концертов, выскакивать из постели, распахивать окно и орать на этих негодяев не своим голосом? Вопли вы издаете такие, что и у мертвецов пошли бы мурашки, и руками размахиваете как на сцене. А они? Хоть на дюйм они при этом сдвинутся? Как бы не так. Они только обернутся и посмотрят на вас. «Повопи, повопи, дружок, скажут, приятно слышать: чем громче, тем веселее». Что делать? Тогда вы хватаете щетку, или башмак, или подсвечник я делаете вид, что сейчас в них запустите. Они видят, что вы приготовились, видят предмет в вашей руке, но не трогаются с места ни на крошку. Они соображают, что бы не намерены швырять ценные вещи за окно с риском или совсем их потерять, или испортить. У них у самих хватает ума, и нам они отдают должное, считая, что и у нас в головах кое-что есть. Не верите — в следующий раз попробуйте, покажите кошке кусок угля или половину кирпича — такое, что, по ее мнению, не жаль выбросить. Не успеешь замахнуться, как кошки и след простыл.

А что касается знания жизни, то собаки по сравнению с кошками просто грудные младенцы. Вам не приходилось болтать по пустякам при кошке?

Я ответил, что кошки часто присутствовали, когда я рассказывал всякую всячину, но я как-то до сих пор не обращал особого внимания на их поведение.

— При случае попробуйте, сэр, — сказал мой собеседник, — не пожалеете. Если при кошке рассказать какую-нибудь историю и она выслушает все от начала до конца и не выразит никаких признаков неудовольствия, то потом эту историю можно спокойно рассказывать самому верховному судье Великобритании.

— У меня есть один приятель, — продолжал он, — Вильям Кули. Мы его прозвали «Правдивый Билл». Он ничем не хуже любого матроса, какой ходил по шканцам, но когда он начинает плести свои басни, то я бы вам не советовал на него полагаться. Так вот у этого Билла есть собака, и я видал, как он при ней нес такую несуразицу, что кошка вылезла бы из шкуры от негодования, а собака ничего, верила. Однажды вечером мы с Биллом сидели у его девчонки, и он нас накормил такой историей, что по сравнению с ней солонина, дважды побывавшая в плаванье, покажется парным цыпленком. Я смотрел, что будет с собакой. Она от начала до конца все прослушала, не сморгнув, только уши навострила. То и дело она оглядывалась с выражением удивления или восторга, будто хотела сказать: «Удивительно, правда?», «Подумать только!», «Да неужели?», «Ну, это уж совсем из ряда вон!» Это была дура, а не собака, ей можно было рассказывать все, что угодно.

Меня возмущало, что Билл держит зверя, который только поощряет его, поэтому, когда он окончил, я сказал:

— Как-нибудь вечерком загляни ко мне, расскажешь эту историю еще разок.

— Зачем? — спросил Билл.

— Просто мне взбрело в голову, — ответил я. Я хотел, чтобы его послушала моя старая кошка. Но этого я ему не открыл.

— Ладно, — сказал Билл, — ты мне только напомни. — Билл любил поболтать языком, хлебом его не корми.

Денька два спустя он пришвартовывается к моей каюте, и я ему напоминаю о его обещании. С места в карьер он начинает. Нас было человек шесть, все расселись вокруг него, а моя кошка сидела у огня и наводила красоту. Только он вошел во вкус, как она перестала умываться и посмотрела на меня озадаченно, точно хотела сказать: «Что здесь происходит? Проповедь?» Я дал ей знак помалкивать, и Билл поплыл дальше со своей историей. Как только он дошел до акул, она медленно обернулась и взглянула на него. Выражение ее морды было такое, скажу я вам, что даже уличный разносчик устыдился бы. Такое человеческое выражение, что, честное слово, я на момент даже забыл, что бедняга не умеет говорить. Казалось, с губ у нее сейчас сорвется: «Ты бы еще рассказал, как ты глотал якорь!» Я сидел точно на сковородке и все ждал: вот-вот она скажет это вслух. Только тогда я и вздохнул спокойно, когда она отвернулась от Билла.

Несколько минут она сидела смирно, и казалось, в ней шла внутренняя борьба. Я не знаю кошки, которая умела бы так сдерживаться или страдать втихомолку. Сердце переворачивалось, глядя на нее.

Наконец Билл дошел до того места, где они вдвоем с капитаном распахивают акулью пасть и юнга ныряет внутрь вниз головой и вылавливает непереваренные золотые часы и цепочку, которые носил боцман, незадолго до того упавший за борт; в этот момент кошка взвизгнула и повалилась на бок, задрав лапы.

Сначала я подумал, что она умерла, но мало-помалу она оправилась и вроде взяла себя в руки, чтобы дослушать все до конца.

Через некоторое время, однако, Билл опять довел ее до крайности, и на этот раз она решила, что с нее хватит. Она поднялась и повернулась к нам.

— Извините меня, джентльмены, — сказала она (по крайней мере так мне показалось), — быть может, вы привыкли к такой чепухе, и вам это на нервы не действует. А я не могу. Я чувствую, мой организм больше не выдерживает этой дурацкой болтовни, поэтому, если вы не возражаете, я уйду, пока меня не стошнило.

Тут она направилась к выходу, я распахнул для нее дверь, и она вышла.

Так что кошка не собака, ее болтовней не надуешь.

Загрузка...