Из тьмы холодной и оголенной — без тумана, без дымка — тянуло щекочущим ноздри запахом душистой опары. Должно быть, в селе давали коровам на ночь. А может, то была и вовсе не опара, а что-либо другое, но все равно домовитое, уютное, теплое…
Мой второй номер, Тишка Рогов, уткнувшись лицом в мерзлую землю, лежал в нашей совместной пулеметной ячейке и тихо матерился. Предстояло ночное наступление. Внезапной атакой наше командование решило захватить Новую Олешню — большое село на правом берегу Днепра.
Кто-то из солдат вновь прибывшего пополнения простуженным голосом ласково укорял Тишку:
— Прикрой рот — сиверко понизу идет, хрипотку моментально схватишь. Это ж надо возводить такие небоскребы! И где ты, секир-башка, наловчился?
— Прошел «академию» за Обью-рекой…
— Сколько отбухал?
— Как в сказке — три года и тридцать три дня. А дадено было пять. Только я тот срок без малого на два года скостил. Ударным трудом.
— За что же тебя? Разбой? Воровство?
— Хуже — политицкое дело.
— Да что ты!
— Что слышишь! Клевету возвели…
Примолкли, вглядываясь, как над окраиной села взлетели одна за другой две ракеты. Белые хаты нестройными рядками поднимались по косогору. Отчетливо проявилось проволочное заграждение. Там сейчас работали отчаянные ребята — полковые саперы.
Ракеты угасли, и тьма навалилась плотнее.
— На войну не хотели брать, — тоскливо вспоминал Рогов. — Ты, мол, с такой нехорошей судимостью, нарочно просишься на фронт, чтобы беспременно перебежать к немцам. Провидцы-знахари! Ну не обидно ли? Ровно я отщепенец какой!.. Пошел лично к райвоенкому, объяснил ему все, как было, и увидел он, какой я есть «враг народа». Уважил, поверил, отправил в часть, но сказал, что действует на свой страх и риск, так что мне надо держаться на высоте, чтоб ему из-за меня не вышло большой неприятности.
— Держишься?
— Как видишь… Ну и тьмища!.. Хоть бы звездочка показалась — все светлей стало бы. И как того гада подколодного глушить в такой темряди!
— А ты, секир-башка, на ошшуп бей! По свинячьему духу глуши — не промажешь!
— Учи! Глаз к темноте не приучен — вот заковыка. Ночами по чужим амбарам не шастал.
— А как же по девичьему делу? Неужто такое упущение в жизни? — в простуженном голосе появились усмешливые нотки. По всему видно было, этот славный солдат из недавнего пополнения хотел развеять у напарника невеселые воспоминания.
— Упущение?! Эх, брат, сколько тех упущений! И в том деле, на какое намекаешь, может, больше всего! Поскольку любил я обходиться чинно-благородно. На людях, да при белом свете. А по темным куткам не тискался.
— Ничего! Наверстаешь!
— Как сказать — бабка надвое гадала…
Снова притихли. Закурить бы, но курить строго-настрого запретили. Хотелось сказать что-то участливое, душевное. Была у Тишки и другая печаль, больнее прежней. Немцы угнали его родных из разоренного села на Курщине. Где они теперь, что с ними — Тишка ничего не знал.
— Сколько люти во мне! — прошептал он. — Если б перелить в металл — хватило б на всех гадов на земле!..
И тут Рогова понесло: и Гитлеру со всей сворой досталось, помянуты были его близкие и дальние родичи, начиная от Вильгельма-императора и кончая псами-рыцарями ордена Тевтонского…
Простуженный голос тихонько хохотнул.
— Профессор! Всю историю выложил! И в такой доступной форме! Эх, секир-башка! Родиться б тебе при Дмитрии Донском или еще раньше, — таланту твоему цены бы не было! Раньше ведь перед сечей, прежде чем дать волю мечам да секирам, выходили состязаться ругатели…
Так они потихоньку подшевеливали маленький, искристый огонек душевной беседы, от которого теплей становилось на сердце.
Вдруг слева от нас поднялись еле различимые тени, тихо прошелестело «В атаку, вперед!», и мы выскочили из своей ячейки.
— Сень!.. — выдохнул в самое ухо Рогов. — Не забудь!
Я схватил его за руку.
— Все будет хорошо! Иди за мной!..
Больше года воевали мы вместе, и никогда не вспоминали то, о чем договорились с самого знакомства: в случае чего написать родным…
Едва мы успели подбежать к проходам в минном поле и проволочном заграждении, снова взлетели над окраиной села белые ракеты. Бойцы приникли к земле.
Ракеты рассыпались и погасли. Рядом со мною поднялся солдат саженного роста.
— Вперед, секир-башка! — тихо окликнул он нас, а, может, и сам себе отдал боевой приказ. Я устремился вслед за ним.
Первая траншея тянулась по окраине села. Мы ворвались в нее бесшумно. Только две или три огневые точки успели на миг вспыхнуть в темени и тут же были подавлены.
Нам было приказано не задерживаться в первой траншее, а сразу же стремительно выходить вперед, в глубь села, — очистить его от противника и закрепиться на западной окраине.
Мы шли и удивлялись редкостной удаче. Поднятые с теплых постелей, немцы убегали по улицам и переулкам.
Однако еще рано было праздновать победу: у западной окраины села мы попали в кромешный ад. Там, на взгорье, проходила у немцев вторая и, должно быть, главная линия обороны. Нам пришлось залечь под ливнем огня.
— Сюда, Сень!..
Я бросился на голос Рогова — он лежал в каком-то подобии окопчика, очень мелком и неудобном, но выбирать не приходилось. Мы изготовились и стали стрелять по пулеметным вспышкам на гребне высоты.
Из глубины немецкой обороны на нас начали сыпаться мины.
— Дрянь дело, — прошептал Рогов.
Мы лежали под огнем на открытой местности. А позади нас, метрах в ста, виднелись постройки.
— Отходи туда, к хате! — шепнул я Рогову.
Но он не двинулся с места.
— Ранен?
Я наклонился над ним. Тишка молчал. Из раскрытого рта стекала на обшлаг шинели тоненькая струйка крови.
— Тишка! Тишка!..
Рогов молчал. Он глядел на меня остекленело, и отблеск пожара, запылавшего в центре села, тускло отсвечивал в застывших зрачках. Я приложил руку к сердцу друга — оно не билось…
А немцы уже шли в контратаку, рассыпавшись по взгорью цепью. Это было видно по перемещающимся вспышкам автоматных выстрелов. И я открыл яростный огонь по этим хорошо приметным целям: мне надо было как можно больше уложить гитлеровцев, я мстил за гибель друга. Но меня засекли, и мины вокруг моего окопчика стали ложиться особенно густо. Я продолжал стрелять, отстегнув с пояса убитого Рогова два запасных диска с патронами.
Ослепительная вспышка — вот что напоследок запомнилось мне из той ожесточенной стрельбы на окраине села…
Очнулся я в каком-то прелом, нездоровом тепле. В голове нестерпимо гудело. Маленький скрюченный фитилек плошки, поставленный на земляной пол, скудно освещал низенькие нары, на которых я лежал. Чьи-то нежные, ласковые руки обмывали мою голову.
— Где я?
— Вы — у своих, — донеслись откуда-то из дальней дали утешительные слова. — Вы ранены, вам нужно лежать спокойно.
— Где наши?
— Бой идет в центре села. А мы — в тылу у немцев. Это — землянка, в ней мы живем.
Мне не видно было лица говорившей: я лежал ничком и страшная боль не давала повернуть голову.
— Кто вы?
— Ганя. Я живу здесь с матерью. Она лежит больная.
У нее были маленькие проворные руки. Она быстро перевязала мои раны, прикрыла рядном.
— Лежите. А я посмотрю, что делается…
Рядом со мною, поближе к стене, лежала мать Гани. Сквозь нестихающие шумы и звоны в голове до меня донеслось:
— Куда же ты? Побереглась бы!..
Но Ганя уже вышла из землянки.
Я стал прислушиваться к бою. Горько было сознавать, что ночная атака не удалась. И Рогов погиб. Да разве он один? И то, что война есть война и случается в ней всякое, было слабым утешением.
Тихо скрипнула дверь. Вошла Ганя. Бросился в глаза коротенький кожушок, темный платок, наброшенный на голову. Потом я увидел большие радостные глаза — она наклонилась надо мной и тихо сказала:
— Наши нажимают!
Что-то знакомое увиделось мне в ее взгляде. И в гордом разлете тонких бровей было тоже что-то знакомое.
— О, дай-то господи! Скорей бы! — простонала рядом со мной Ганина мать.
Вдруг мы услышали над головой тяжелый солдатский топот, торопливую немецкую речь и оглушительную трескотню пулемета. Девушка прошептала:
— Лежите!
Потом неслышно скользнула к порогу, взяла что-то и вышла из землянки. В следующий миг до меня отчетливо донеслось буреломное «ура», — должно быть, наши роты снова ринулись на врага, — и заливистый лай вражеского пулемета вдруг умолк.
Я стянул с себя рядно и поднялся с нар. Несмотря на саднящую боль в голове, я чувствовал себя достаточно сильным, чтобы сейчас вместе с другими идти в атаку, — а лавина ее, слышно было, нарастала с каждым мгновением. Осторожно приоткрыл дверь и вышел наружу.
— Дави их, гадов, секир-башка!..
Мимо землянки широкими прыжками, с карабином наперевес, промчался давешний собеседник Тишки Рогова. Голос его осип еще больше.
Я подхватил валявшийся немецкий ручной пулемет и бросился вслед за атакующей цепью. Я чувствовал — бой разгорался с новой силой. Но мне не довелось увидеть его завершенье. Уже на взгорье, за селом, раненный снова, я потерял сознание и очнулся в батальонном медицинском пункте. Там узнал, что немцев погнали дальше, на запад.
К вечеру в Новую Олешню переправился с левого берега медсанбат, где я и занял свое место в палатке, с жарко натопленной печкой-времянкой посредине.
Обмотанный с головы до ног бинтами, я лежал неподвижно и думал о прошедшей ночи. За брезентовой стеной шушукались сестры — в палате лежали тяжелораненые, им нужен был покой.
Вдруг я услышал знакомый голос. Это была Ганя. Она зашла в отделение к сестрам.
— У меня больная мать. Она лежит в тифу. Нельзя ли, чтобы ее посмотрел врач?..
Рядышком, в двух-трех шагах, стояла и говорила Ганя, а я не мог подняться, чтобы увидеть и поблагодарить ее!.. После второго ранения и контузии у меня что-то случилось с речью, она стала невнятной, еле слышимой. Впервые за три года войны я заплакал от своего бессилия.
Ганю направили в другую палатку, а я долго пытался вспомнить что-то очень важное, но оно никак не давалось мне, ускользало бесследно.
Через час или раньше Ганя пришла снова.
— Вот рецепт, — услышал я знакомый голос, — мне нужно получить лекарство.
— Для кого? — спросила сестра.
— Для Натальи Роговой. Я приходила к вам давеча. Это рецепт вашего врача…
Рогова! Вот оно то, что ускользало от моей смятенной мысли! И сама Ганя очень походила на убитого Тишку. Неужто это были они, его родные — мать и сестра? Правда, он рассказывал еще и о маленьком братишке, но тот мог и потеряться в скитаниях.
Пока я раздумывал над этим, Ганя получила лекарство и ушла.
Наутро меня эвакуировали в госпиталь…
Потом я писал на родину Тишки Рогова. Мне ответили, что его родные не вернулись на свое пепелище. Писал и в Новую Олешню — спрашивал о Гане Роговой и ее матери. Но там их никто не знал. Лишь недавно одна добрая душа сообщила: да, жили недолго в Новой Олешне Роговы — мать с дочерью, потом уехали неизвестно куда…
Много лет минуло с того зимнего ночного наступления, а оно все еще свежо в моей памяти. Может, оттого, что я часто вспоминаю о своем невыполненном обещании — ведь я должен был написать о гибели Тишки Рогова его родным. Я и пытался, да ничего не вышло. И вот пишу снова, потому что никогда не поздно сделать доброе дело. Если живы его мать и сестра, пусть знают, что он погиб честной смертью солдата. Пишу — и думаю о ласковых, нежных руках. Об отважном и горячем сердце…