Некоторые историки в последние годы придерживаются мнения, что Великая Отечественная война стала фундаментальным мифом! определявшим развитие советского общества в послевоенный период. Победа над Германией способствовала укреплению культа личности Сталина и внушила большевикам недостижимую доселе неколебимую уверенность в легитимности их власти. Это был подлинный советский эпос, способный преобразить самую суть революции [690]. Другие утверждают, что столпы советской послевоенной идеологии хотели восстановить довоенную политическую машину, бесперебойно пропагандировавшую классические коммунистические ценности вроде советского патриотизма, трудолюбия, верности делу партии и заветам Маркса-Ленина, выбросив за борт напор руссоцентризма, а также влияние религии и буржуазного Запада, допускавшееся в 1941-1943 годы [691]. Не вызывает сомнений, что партия, доказав свою жизнестойкость в годы войны, больше не испытывала необходимости опираться исключительно на популистскую идею национал-большевизма или ностальгические воспоминания о ней. Массовая советская культура вплоть до 1991 года вновь и вновь возвращалась к опыту войны, задним числом оправдывая с его помощью все деяния большевиков, от головокружительной индустриализации 1930-х годов до «ежовщины». Но можно ли сказать, что советская послевоенная идеология полностью отказалась от методов прошлого?
Чтобы ответить на этот вопрос, надо прежде всего изучить предпринимавшиеся советским руководством в послевоенные годы попытки разобраться во всех идеологических течениях, наблюдавшихся во время войны. Хотя сталинский послевоенный тост в честь русского народа недвусмысленно определил руссоцентристскии характер отношения власти к прошедшей войне, в нем не уточнялось, какую именно роль должен играть этот «миф о войне» в советской идеологии во второй половине 1940-х годов. Вытеснит ли он свойственное национал-большевизму в предвоенные и военные годы повышенное внимание к русской истории или же недавнее прошлое будут сочетаться друг с другом? Сохранится ли прагматичная патриотическая пропаганда военного времени в том же жестком виде или будет смягчена добавлением возрожденных и обновленных лозунгов марксистского интернационализма, партийности и дружбы народов? Забудется ли скандал, связанный с изданием «Истории Казахской ССР», или же его роковые последствия будут затруднять идеологическую работу в союзных республиках? И как будет выглядеть советская идеология в целом после того, как тяготы войны остались позади?
Вообще говоря, советская идеология второй половины 1940-х годов не стала рвать связь с национал-большевизмом довоенных и военных времен. Судя по всему, свою основную задачу в этот период идеологи видели в том, чтобы совместить свойственный предыдущему десятилетию интерес к дореволюционной российской истории с принципиально иным, «советским» характером последней войны. Проанализировать идеологию периода развитого сталинизма обычными способами довольно трудно в связи с непоследовательностью партийных лозунгов и выступлений в это время, поэтому мы постараемся разобраться в ней, основываясь на том, что говорилось в ходе историографических дебатов, состоявшихся в 1945-1953 годы.
Возможно, легче всего пробиться сквозь идеологические дебри послевоенного сталинизма, если выбрать в качестве отправного пункта знаменательную речь Г. Ф. Александрова, произнесенную им в августе 1945 года на тему состояния общественных наук в СССР. Отметив успехи, достигнутые во время войны официальной исторической наукой в деле мобилизации населения, глава Агитпропа указал вместе с тем на недостатки, которые надлежало исправить. Прежде всего, история Советского Союза представала недостаточно прямолинейной. Похвалив работу, проделанную в годы войны республиками по изучению своей истории, он напомнил о недоразумениях, возникших в то же время в связи с попытками Казахстана, Татарстана и Башкирии опубликовать историю своего военного прошлого. Впредь не следует уделять слишком большого внимания волнениям национальных меньшинств и восстаниям против русской колонизации их, сказал Александров, поскольку «история народов России есть история преодоления этой вражды и постепенного их сплочения вокруг русского народа». Не стоит также слишком подробно описывать местные события, не имеющие большого значения для истории всей страны в целом. Александров сформулировал довольно замысловатый тезис, что «история отдельного народа может быть правильно разработана и понята только в связи с историей других народов и в первую очередь с историей русского народа». Призвав рассматривать историю как «единый органичный процесс», Александров лишний раз повторил неоднократно звучавшее после 1937 года требование, чтобы республиканская историография была подчинена единой руссоцентристской доктрине [692].
Не считая некоторых неувязок с казахской, татарской и башкирской историей, официальная партийная линия во время войны строго соблюдалась, и Александров позволил себе сосредоточиться на деталях изучения и популяризации истории. В частности, можно было бы, по его мнению, извлечь больше пользы из темы татаро-монгольского ига. Если учесть, что это испытание, выпавшее на долю русского народа, помешало дальнейшему продвижению Золотой орды на запад, сказал он, то русские вполне могут гордиться тем, что уже в XIII веке спасли Европу от опустошительного набега [693]. Все это укладывалось в русло советской историографии, проложенное после 1937 года, но затем докладчик сделал заявление, наверное, ставшее для всех неожиданностью. Сказав, что необходимо отретушировать канонические портреты таких крупнейших создателей русского государства, как Иван Грозный и Петр Первый, Александров добавил, что надо уточнить официальную позицию по отношению к бунтовщикам Разину и Пугачеву. Историки военного времени несколько перестарались, заметил он, превознося заслуги царственных особ и идеализируя их, и забыли о классовом подходе и основах марксистской исторической диалектики [694]. Рекомендации Александрова были тут же учтены ведущими историческими журналами и, вероятно, доставили немало хлопот историкам, занимавшимся вопросами государственного строительства в ходе войны [695]. Они гадали, насколько серьезно следует отнестись к словам Александрова и какие последствия они могут иметь.
Документы для внутреннего пользования, составленные в Агитпропе в конце 1945 года, нацеливали сотрудников на исправление некоторых перегибов, допущенных во время войны. К концу 1946 года, похоже, отошли в прошлое даже заявления, подобные тому, какое сделал Александров годом раньше, аллегорически уподобляя последнюю войну борьбе с татаро-монгольскими ордами. Согласно новой идеологической доктрине, победа над Германией ей была уникальным подвигом в истории человечества, не сравнимым ни с какими военными достижениями дореволюционной эпохи. Иногда эту доктрину называют «мифом о войне». Если прежде сталинские идеологи с готовностью обнаруживали и даже изобретали наследие императорской России в советской истории, то в послевоенные годы они громогласно объявляли, что победа над фашистской Германией носила исключительно «советский» характер и была обусловлена проводившейся после 1917 года дальновидной политикой индустриализации и социалистического строительства в целом [696]. Напрашивается предположение, что в Советском Союзе существовали два параллельных идеологических направления, и в то время как одна группа идеологов продолжала работать, опираясь на российскую историю, другая занималась созданием мифа о войне. Но, может быть, второе направление полностью вытеснило первое?
На первый взгляд, где-то на рубеже 1945 и 1946 годов миф о войне действительно заглушил характерное для предвоенного и военного времени увлечение русским прошлым. Некоторые деятели культуры вразрез с последними идеологическими установками по-прежнему разрабатывали темы, популярные в годы войны. Пьесы «У стен Ленинграда» Вс. Вишневского и «Медальон» Н. Шпанова были заклеймены сотрудником Агитпропа А. Е. Еголиным как «идеализирующие высшие круги офицерства царской армии» и «призывающие советских командиров учиться долгу и чести у старых офицеров» [697]. В начале августа 1946 года Еголин вместе с Александровым подготовили докладную записку, в резкой форме критиковавшую журнал «Звезда» за публикацию стихов А. Ахматовой и М. Комиссаровой, которые якобы отдавали предпочтение дореволюционному прошлому, отвергая советскую действительность. В том же документе получил нагоняй С. Спасский за использование «неудачной» исторической аллегории в своей поэме 1946 года «Всадник». Сопоставляя блокадный Ленинград с городом Петровской эпохи, Спасский, по мнению идеологов, утверждал, что «любовь советских людей к своей Родине ничем не отличается от патриотических чувств русского человека в прошлом. Эта ошибочная точка зрения привела автора к идеализации образа Петра I и даже к превращению его в символ советской страны» [698]. Подобные обвинения выглядят странно, если учесть, что ссылки на Петра и дореволюционное прошлое в целом были краеугольным камнем национал-большевистской пропаганды со второй половины 1930-х годов. Следовало ли понимать, что теперь партийные руководители призывают напрочь отбросить мобилизованные совсем недавно традиции и героев царской России?
Судя по всему, именно так и было. Вслед за докладной запиской Еголина и Александрова ЦК партии издал в середине августа 1946 года резолюцию, в которой сурово осуждались литературно-художественные журналы «Звезда» и «Ленинград», чьи редакторы якобы не проявляли достаточной бдительности. Вскоре после этого Жданов выступил от имени Политбюро с громогласной филиппикой против творчества Ахматовой, Зощенко и других «антисоветских» авторов. Эта своего рода публичная порка писателей ознаменовала начало периода, который принято называть «ждановщиной» [699]. Не прошло и двух недель после этого прославившегося своей несдержанностью поношения творческой интеллигенции, как была обнародована резолюция ЦК, казалось, подтверждавшая, что партия решила отказаться от историографической линии, намеченной в 1937 году и поддержанной Александровым всего год назад. Резолюция была озаглавлена «О репертуаре драматических театров и мерах по его улучшению» и обвиняла советские театральные коллективы в том, что они идеализируют «царей и ханов» и импортируют «западные буржуазные» ценности [700]. В то время как в последнем обвинении звучат отголоски хорошо знакомой истерической советской ксенофобии, брошенный театральным деятелям упрек в ностальгии, якобы испытываемой ими по временам царей и ханов, означал, что театрам придется расстаться со значительной частью своего репертуара, популярного после 1937 года, — от опер Глинки до драм всех трех Толстых.
Однако исторические эпопеи, описывавшие осаду Севастополя или Брусиловский прорыв, достигли во второй половине 1940-х годов пика своей популярности. В 1947 году Сталин лично давал указания Эйзенштейну, каким образом надо переработать для проката вторую серию «Ивана Грозного» [701]. В том же году было решено установить в центре Москвы на Советской площади памятник князю Юрию Долгорукому, который должен был заменить Обелиск Свободы, возведенный в этом месте в годы революции. Установка памятника была приурочена к пышному празднованию 800-летия основания Москвы. С не меньшей помпой была отмечена чуть позже 150-летняя годовщина со дня рождения Пушкина. Произведения, посвященные этим и подобным фигурам дореволюционной эпохи, не сходили со сцены и экрана в течение всего десятилетия, что явно противоречило партийному призыву ограничить изображение российской старины. Поэтому стоит еще раз поднять вопрос: вытеснил «миф о войне» дореволюционное прошлое или нет?
Ответ, возможно, содержится в замечании Сталина, брошенном Эйзенштейну во время их известной беседы 1947 года: надо «преодолеть возрождение национализма» у нерусских народов [702]. И если Агитпроп дал указание всесоюзным учреждениям культуры поменьше обращаться к истории русского народа, то этот запрет бледнеет по сравнению с сущим разгромом историографии национальных республик, учиненным в 1945-1947 годы. Еще в 1944 году партийным руководителям некоторых республик были высказаны претензии по поводу того, что они ведут пропаганду, которая принижает роль русских в семье братских народов. Прежде всего досталось партийным организациям Татарстана и Башкирии за прославление подвигов их народов в эпоху татаро-монгольского ига [703]. Сразу же после этого подверглись критике деятели культуры Марийской республики, в чьих работах изображение дореволюционной жизни граничило, по мнению Москвы, с национализмом [704]. Затем наступила очередь парторганизации Казахстана, которая якобы не учла уроков, преподанных ей во время войны в связи с публикацией злополучной «Истории Казахской ССР» [705].
В послевоенные годы эта тенденция продолжала набирать силу. В августе 1945 года Александров неодобрительно отозвался об исследованиях, посвященных жизни народов СССР в стародавние времена и тем более сопротивлению, оказанному ими колонизаторской политике и культурному влиянию России при старом режиме. Этот мотив вновь прозвучал год спустя в резолюции ЦК о театральном репертуаре, осуждавшей «идеализацию ханов». В сочетании с сокрушительными ударами, нанесенными казахским и башкирским историкам, эти резолюции подняли целую волну выступлений против нерусской историографии, прокатившуюся по всему Союзу во второй половине 1940-х годов. Так, в августе 1947 года пленум ЦК компартии Армении осудил «националистические» исследования по литературе и истории народа, в которых средневековый период идеализировался и назывался «золотым веком». Между тем, именно в то время зародились дружественные культурные связи Армении с Россией. Суровой критике за распространение «националистических и реакционных настроений» подверглись не только Институт филологии Академии наук Армянской ССР и республиканский Союз писателей, но и член ЦК армянской компартии, ответственный за идеологическую работу [706]. Не менее суровым был разнос, учиненный партийной организации Мордовской АССР [707]. Затем принялись за якутскую и бурятскую историографию, что совпало с критической кампанией, связанной с изданием «Истории народов Узбекистана» в Узбекской ССР[708]. Были вскрыты недостатки в преподавании истории в Эстонии, где, как указывалось, «в разделе об СССР не упоминаются имена Минина, Пожарского, Суворова, Кутузова, Радищева». Хуже того, «при изучении истории СССР не показывается совместная борьба русского и эстонского народов против общих врагов» [709]. Не была обойдена вниманием и маленькая республика Тува, где партийным руководителям пришлось развернуть широкую кампанию самокритики после того, как вскрылось, что в республике недооценивают роль русского культурного влияния:
«Институт не занимается научно-исследовательской работой — изучением и разработкой истории, языка и литературы тувинского народа, не разрабатывает вопросы исторической дружбы русского и тувинского народов, влияние русской культуры на развитие тувинской культуры, исторической помощи русского народа трудящимся Тувы в их освобождении от кабалы иностранных захватчиков и внутренних феодалов…. Принятая институтом работа научного сотрудника института Сейфулина "Краткий очерк истории тувинского народа" требует переделки. В этой работе слабо отражено прогрессивное влияние русской культуры и экономики русского государства на развитие культуры и экономики тувинского народа» [710].
Даже эпические поэмы среднеазиатских республик, которые в конце 1930-х годов ценились наравне со «Словом о полку Игореве» были неожиданно объявлены фальсификациями. В начале 1950 годов главные идеологи страны выступили со странным заявлением, что эпические произведения, которые всегда считались продуктом народного творчества, в первую очередь, «Деде-Коркут» (Азербайджан), «Коркут-ата» (Туркмения), «Алпамыш» (Узбекистан) и «Манас» (Киргизия) — якобы были на самом деле сочинены инакомыслящей республиканской интеллигенцией с целью внедрить в официальную пропаганду «буржуазно-националистические» ценности [711].
Сражения из-за национальной историографии не утихали до конца сталинского правления. В некоторых республиках партийным элитам удалось быстро придушить инициативы местных историков, шедшие вразрез с руссоцентристской линией, в других — Казахстане, Татарстане — скандал за скандалом сотрясали местные парторганизации почти целое десятилетие [712]. Само собой разумеется, обвинений в национализме не избежали и евреи, что привело, помимо «Дела врачей», к убийству С. М. Михоэлса и разгрому Еврейского антифашистского комитета, не говоря уже об антикосмополитической кампании, которая проводилась с конца 1940-х годов до 1953-го [713]. В целом, изменение курса национальной политики, которого придерживались еще в разгар войны, было разительным. Как иронически отмечает один специалист, в рядах наиболее злостных гонителей культуры и историографии нерусских народов было немало тех, кто прославлял их военные традиции в 1941-1943 годы [714].
Приведенные выше материалы могут создать впечатление, что основной удар «ждановщина» наносила по республикам Кавказа и Средней Азии, однако и славянские народы СССР не остались в стороне. Напротив, послевоенная фаза этой кампании, судя по всему, началась именно со славянских республик. Так, в 1946 году состоялся настоящий инквизиторский суд над украинскими историками и литераторами, которых обвинили в националистическом «уходничестве» в дореволюционное прошлое. На пленуме ЦК компартии Украины Н. С. Хрущев набросился на такие издания, как «История Украины» и «Очерк истории украинской литературы», уличив первое из них в «серьезных ошибках националистического характера», а второе — в «буржуазно-националистических взглядах на историю украинского народа и его культуры» [715]. Его атаку подхватил спустя неделю главный идеолог украинского ЦК К. З. Литвин, заявив, что подобные исследования «замалчивают русско-украинские литературные связи и в то же время преувеличивают влияние западноевропейских литератур» [716]. Это наступление было поддержано в 1946-1947 годы почти десятком резолюций ЦК украинской компартии, которые буквально подкосили республиканскую историографию и историческую литературу. На следующий год к этой мазохистской вакханалии присоединились против своей воли белорусские коммунисты. Было решено, что «История Белорусской ССР» не годится для массового распространения, поскольку утверждает, что белорусская нация сложилась уже в X веке, а государство — в XI-м. Памятуя об упреках Александрова, высказанных украинской компартии во время войны по поводу прославления Даниила Галицкого [717], белорусские коммунисты строго пресекали все ссылки на историю своей республики, которые могли скомпрометировать легендарное прошлое русского народа: «Автор утверждает, что "воинственные дружины полочан под руководством Владимира [Полоцкого — Я. К.] разгромили немецких псов-рыцарей, сдержали их движение на Восток". Полочане несомненно участвовали в борьбе против немецких псов-рыцарей, но осуществить разгром последних удалось лишь дружинам Александра Невского» [718]. Вызывали сомнения и тексты, в которых описывалась благополучная жизнь белорусского народа под властью иноземных правителей. Они были опасны с той точки зрения, что «читатель может сделать неправильный вывод о как бы добровольном присоединении западно-русских земель к Литве», что было совершенно неприемлемо для московских идеологов. Когда в Москве решили, что белорус-скал компартия не в силах самостоятельно справиться с ситуацией в Минске, газета «Культура и жизнь», бывшая рупором ждановских идей, опубликовала две статьи, посвященные этому вопросу, а Оргбюро выразило порицание белорусским коммунистам. Эти меры возымели свое действие, и страсти в Белоруссии накалились до такой степени, что в «буржуазном национализме» стали обвинять всех, кто разрабатывал темы национальной истории. И даже два года спустя, в 1949-м, белорусские историки жаловались, что их наука так и не оправилась от этого удара [719].
Таким образом, «ждановщина» была направлена прежде всего против прославления истории «ханов» Средней Азии и нерусских славян. Хотя партийное руководство ни за что не призналось бы в подобных умыслах, проницательные наблюдатели вроде историка С. С. Дмитриева не сомневались в их существовании [720]. Аналогичные меры, призванные сгладить неувязки социального характера, возникающие при воскрешении имен некоторых выдающихся деятелей русской истории, были несопоставимы по своему масштабу с этой военной кампанией против историографии других народов. ЦК не издавал резолюций по поводу русской исторической науки, научные учреждения не подвергались беспощадной критике и не распускались. Звучали лишь отдельные упреки в адрес некоторых представителей творческой интеллигенции, «чрезмерно» увлекавшихся историческими темами вместо прославления успехов советской власти во время последней войны.
О том, что послевоенная политика по отношению к историографии была руссоцентристской, свидетельствует и состоявшаяся в 1947 году беседа Сталина с Эйзенштейном, снявшим кинофильм. «Иван Грозный», и исполнителем заглавной роли в этом фильме Черкасовым. В ней также принимали участие Жданов и Молотов. Сталин подробно разобрал фильм, и высказанные им замечания показывают, в контексте царившей в ту пору ксенофобии, что генеральный секретарь ратовал, как и прежде, за пропаганду сильного государства, ориентированную на исторические завоевания царей:
«Царь Иван был великий и мудрый правитель, и если его сравнить с Людовиком XI (вы читали о Людовике XI, который готовил абсолютизм для Людовика XIV?), то Иван Грозный по отношению к Людовику на десятом небе. Мудрость Ивана Грозного состояла в том, что он стоял на национальной точке зрения и иностранцев в свою страну не пускал, ограждая страну от проникновения иностранного влияния….
Петр I тоже великий государь, но он слишком либерально относился к иностранцам, слишком открыл ворота и допустил иностранное влияние в страну, допустил онемечивание России. Еще больше допустила это Екатерина. И дальше — разве двор Александра I был русским двором? Нет. Это были немецкие дворы» [721].
В заключение Сталин заметил, что Иван был «более национальным» из двух русских правителей. Его речь, сопровождавшаяся ремарками со стороны Жданова и Молотова, позволяет понять многое. Тот факт, что Сталин пожелал лично встретиться с Эйзенштейном в 1947 году, чтобы побеседовать о событиях XVI века, говорит о том, что во второй половине 1940-х годов событиям прошлого по-прежнему придавалось первостепенное значение. Данная Сталиным оценка личности Ивана IV совпадает с той, что была провозглашена официально перед войной [722], — новым является лишь соображение об опасности иностранного влияния. Три месяца спустя Сталин в присутствии Симонова, Жданова, Молотова, Мехлиса и других повторил свои критические замечания по поводу чрезмерного увлечения Петра Первого всем западным [723]. В выступлениях генерального секретаря в эти годы часто встречаются также положительные отзывы об адмирале Нахимове и идее панславизма [724]. В целом, партийное руководство так же высоко оценивало роль русского прошлого в пропаганде советского настоящего, как и прежде.
Тем не менее, нельзя не отметить и некоторые изменения, произошедшие в официальной пропаганде. Почему Александров пытался притормозить восхваление дореволюционных героев? Почему он вместе с Еголиным критиковал аллегорическое использование Спасским образа Петра Первого при описании блокадного Ленинграда? Почему Жданов осудил превозношение русских царей в своих нападках на азиатских «ханов»? Ответ кроется в упомянутом выше «мифе о войне». Хотя советские идеологи обычно не открещивались от мобилизованных ими эпизодов русской истории, где-то в конце 1944 или начале 1945 года у них вошло в правило связывать успехи в последней войне не столько с героическим наследием, сколько с достижениями советской власти. В этом нет ничего удивительного, поскольку партия всегда стремилась утвердить легитимность своего правления и свой неколебимый авторитет, и представление о победе 1945 года как не имевшей прецедентов в истории служило неоспоримым аргументом в пользу советского государственного строительства.
Таким образом, с середины 1940-х годов и до распада в 1991 году советское государство стремилось подтвердить свой статус с помощью двух эпопей; тысячелетней истории России и Отечественной войны с фашистской Германией. Поскольку в конце 1940-х годов рассмотрение последней войны отдельно от всей истории выглядело бы несколько искусственно, ее описывали традиционным языком пропаганды, ориентированной на русское прошлое. Лучшей иллюстрацией этого служит знаменитый панегирик Сталина русскому народу, произнесенный весной 1945 года. Проницательные слушатели восприняли его как свидетельство того, что патриотизм и преданность советским идеалам будут после войны оцениваться по этническому принципу, как это было в 1930 годы [725]. К тому же выводу пришел югославский партийный деятель М. Джилас. Исходя из того факта, что Сталин назвал Советский Союз Россией, он решил, что диктатор не только поддерживал русский патриотизм как пропагандистское средство, но и сам разделял его [726]. В конце 1940-х — начале 1950-х годов слова «русский» и «советский» стали почти взаимозаменяемыми.
Но не всех идеологов устраивало это сращивание русского с советским, и некоторые из них подчеркивали различие между дореволюционным русским патриотизмом и его русифицированным советским эквивалентом. На разницу между этими понятиями указал в 1946 году не кто иной, как главный идеолог страны Жданов, предавая анафеме Ахматову, Зощенко и ленинградские литературно-художественные журналы: «Мы не те русские, какими были до 1917 года, и Русь у нас уже не та, и характер у нас не тот. Мы изменились и выросли вместе с теми величайшими преобразованиями, которые в корне изменили облик нашей страны». Позиция Жданова вполне логична для правоверного марксиста, к каким он себя причислял. Нелогичным и крайне искусственным выглядело только то, что, стремясь разграничить Советский Союз и дореволюционную Россию («мы изменились»), он одновременно пытался строить советское государство на избирательной этнической основе («мы русские») и сохранить связь с тысячелетней историей страны («Русь») [727]. Неудивительно, что данную позицию оказалась очень сложно отстоять, и вскоре она была оставлена [728].
Сочетать «миф о войне» и восхваление дореволюционного российского прошлого удавалось лишь национал-большевизму с его популизмом, руссоцентризмом и приверженностью идее сильного государства. Возможно, наиболее полно идеологическая основа послевоенной политики партии обобщена в рабочем документе Агитпропа, озаглавленном «План мероприятий по пропаганде среди населения идеи советского патриотизма». Он заслуживает того, чтобы процитировать его развернуто:
«Показывая величие нашей социалистической Родины, героического советского народа, необходимо в то же время разъяснить, что наш народ вправе гордиться и своим великим историческим прошлым. Нужно подчеркивать, что русский народ на заре современной европейской цивилизации защитил ее в самоотверженной борьбе против шедших из Азии монголо-татарских орд, а позднее оказал решающую помощь народам Европы в отражении натиска турецких завоевателей. В начале XIX века, разгромив полчища Наполеона, русский народ освободил народы Европы от тирании французского диктатора.
Следует разъяснить, что наш народ сделал неоценимый вклад в мировую культуру. Необходимо раскрыть всемирно-историческое значение русской науки, литературы, музыки, живописи, театрального искусства, и т. д., вести решительную борьбу против попыток принижения заслуги нашего народа и его культуры в истории человечества, против антинаучной теории об ученической роли русского народа в области науки и культуры перед Западом.
Нужно показать, что реакционные эксплуататорские классы, господствовавшие в России, не заботились о росте науки и культуры, тормозили ее развитие в нашей стране. В результате этого плоды русских ученых часто присваивали иностранцы, приоритет многих великих научных открытий, сделанных русскими учеными, переходил к иностранцам (Ломоносов — Лавуазье, Ползунов — Уатт, Попов — Маркони и др.).
Необходимо разъяснять, что отдельные группы господствовавших классов России, оторванные от своего народа и чуждые ему, стремились принизить великие достижения русского народа и пресмыкались перед иностранщиной. Даже такой прогрессивный деятель, как Петр I, переносил в Россию передовые формы жизни Запада, допускал национальное унижение русских людей перед иностранцами. Во второй половине XVIII в. и в начале XIX века верхушка русского дворянства слепо подражала чужеземным нравам, усиленно пользовалась французским языком и всячески принижала родную русскую речь. Декадентство, охватившее в конце ХГХ в. и в начале XX века все области идеологии господствующих классов, отмечено чертами низкопоклонства перед самыми реакционными сторонами западной культуры. Господствовавшие в России помещики и капиталисты вели нашу страну к экономическому и политическому порабощению зарубежными государствами. Правящая верхушка России стремилась духовно подчинить русский народ иностранцам.
Большевистская партия, поднявшая трудящихся России на социалистическую революцию, предотвратила превращение нашей страны в колонию иностранных империалистов, вывела ее на широкую дорогу прогрессивного развития, неизмеримо подняла международный авторитет нашей Родины» [729].
Трудно что-нибудь добавить к этому исчерпывающему программному заявлению. Если в начале 1920-х годов основополагающей идеей была ленинская фраза «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны», то девизом сталинской политики в конце 1940-х может служить формула «Советская власть — это история русского народа плюс миф войны».
Обычно период «ждановщины» характеризуют как время торжества темноты и невежества, ксенофобии и антисемитизма, но, возможно, — еще более точным было бы определение этой эпохи как кульминации руссоцентрической кампании, начатой в 1937 году и постепенно русифицировавшей советскую идеологию [730]. Национал-большевистская пропаганда в середине 1940-х годов успешно развивалась по двум дополняющим друг друга направлениям. Александров отдавал предпочтение первому из них, утверждавшему линейное историческое развитие, и постепенно очищал руссоцентристскую позицию от всех сколько-нибудь значимых нерусских компонентов. В конце 1940-х годов этот руссоцентризм вполне согласовывался с вторым идеологическим направлением, опирающимся на миф о войне. Официально считалось, что опыт войны пережит всем советским народом, но крупнейшие авторитеты в области идеологии чаще всего отзывались о нем как о «русском». Они всеми силами стирались представить последнюю войну как «современный эпос», чьи корни следует искать скорее в индустриализации и коллективизации, нежели в российском прошлом. Но чтобы оживить миф знакомыми всем легендарными фигурами, идеологи следовали примеру Сталина, поданному им в мае 1945 года, и утверждали, что борьбу с немцами вели в основном русские.
Объединенные национал-большевистским руссоцентризмом и связанные двойной осью истории и войны, прошлое и настоящее сосуществовали в послевоенные годы вполне согласованно. В совокупности они обеспечивали советских идеологических работников чрезвычайно эффективным словарем мифов, образов и кумиров, что позволяло сплотить население и доказать легитимность советского правления. Поэтому было бы ошибкой говорить, что в период «ждановщины» и после него наблюдался полный разрыв с той линией, которая проводилась в предвоенные и военные годы. Руссоцентризм во второй половине 1940-х годов усилился, а не ослабел. Попытки других народов СССР исследовать свою историю и развивать свою культуру, как правило, не поддерживались, а история русского народа занимала все более привилегированное положение. В коридорах власти сталкивались непримиримые противоречия историко-административного характера и велась непрерывна борьба, однако русскому населению все это было неведомо, и оно в целом было едино в своем руссоцентризме [731]. Рассмотрение «ждановщины» в русле национал-большевистской тенденции, отличавшей советскую историографию и массовую культуру после 1937 года, позволяет понять неожиданный подъем руссоцентризма и ксенофобии и определить новые ориентиры, помогающие разобраться в идеологической топографии всего периода развитого сталинизма.
В сентябре 1946 года новый министр просвещения А. Калашников повторил мысль, высказанную годом раньше его предшественником на этом посту, заявив, что «советская школа и советский учитель сыграли немалую роль в воспитании того поколения Советского Союза, которое на своих плечах вынесло все тяготы Великой войны и завоевало всемирно-историческую победу». Калашников высоко оценил недавние постановления ЦК в области идеологии и подчеркнул их важность для советской школы: «Задача коммунистического воспитания прежде всего относится к школе. Именно школа должна обеспечить миллионам юношей и девушек нашей страны надлежащее умственное и политическое образование, выработать у них коммунистическую направленность мышления и поведения, создать прочные моральные предпосылки общественных навыков» [732].
Столь ортодоксальный коммунистический подход к образованию на первый взгляд не вполне совпадает с ориентированной на историю популистской линией, доминировавшей во время войны. Зато он согласуется с послевоенным стремлением представить победу в войне как основополагающий истинно «советский» миф, утверждающий историческую закономерность развития страны под руководством партии. Ждановские нападки на журналы «Звезда» и «Ленинград» усиливали эту тенденцию и уводили еще дальше от ориентации на историю. Глава Московского отдела народного образования Воронинов, выступая на учительской конференции в январе 1947 года, постарался сгладить острые углы жесткой позиции Жданова, но вместе с тем осудил чрезмерный пиетет перед царским режимом, характерный для предыдущих лет. «Эта чуждая идеология, — заявил Воронинов, — проявляется зачастую в намеренном восхвалении героев прошлого. "Битвы наши посильней Полтавы и наша любовь посильней Онегинской", — говорит в своем докладе тов. Жданов» [733].
Подобные высказывания против апологии дореволюционного прошлого звучали в послевоенные годы достаточно часто, однако, учитывая особенности национал-большевизма во второй половине 1940-х годов, не следует придавать этим высказываниям слишком большого значения. Ставка на русскую историю никогда не отменялась — ни в период «ждановщины», ни после нее, и точнее будет сказать, что советская идеология в этот период развивалась довольно сложным путем по двум основным направлениям. С одной стороны, советский миф войны становился ядром легитимации советской власти. С другой, опора на тысячелетнюю историю страны, продолжая линию, взятую на вооружение после 1937 года, была дополнительным источником укрепления власти и ее легитимности. Объединяло эти две мобилизационные стратегии единое главное действующее лицо — русский народ. Чтобы понять, каким образом эти два направления соотносились и дополняли друг друга, имеет смысл рассмотреть, как они были внедрены в первое послевоенное десятилетие в системах школьного образования и партийной учебы.
Хотя сразу после войны советские идеологи все чаще ссылались на теорию марксизма-ленинизма, это отнюдь не означало, что они распрощались с руссоцентризмом предыдущего десятилетия. Национальная идентичность оставалась важнейшим официально провозглашенным лозунгом [734]. Иллюстрацией может служить одна из докладных записок 1949 года о патриотических аспектах изучения истории в общеобразовательных школах. Преподавание истории, говорится в записке, «исходило из следующих важнейших принципиальных задач: усиление коммунистического воспитания молодежи, воспитание советского патриотизма и чувства советской национальной гордости, воспитание учащихся и духе беззаветной преданности и любви к Родине, большевистской партии и ее великим вождям» [735].
Дискуссии на тему «советской национально, гордости» на практике обычно принимали вид беседы о русской национальной гордости. Эта тенденция просматривается и в упоминавшемся выше выступлении Воронинова на учительской конференции 1947 года, где он говорит о патриотическом воспитании школьников: «Раскрыть на исторических примерах все эти благородные качества народов нашей страны, в первую очередь русского народа — прямая задача преподавателя истории» [736]. Два дня спустя при обсуждении принципов преподавания истории на этой конференции такую же точку зрения высказала учительница Панюшкина: «Исключительно большую роль в деле идейно-политического воспитания играет история, она является могучим средством воспитания советского патриотизма. Наша отечественная история особенно богата, и в первую очередь русский народ проявил свои выдающиеся способности: свободолюбие, героизм, гуманизм» [737]. Иными словами, несмотря на предпринимавшиеся при «ждановщине» попытки внедрить в школьное обучение осознание новой «ортодоксальной» советской идентичности, руссоцентризм и ориентация на русскую историю оставались важными идеологическими компонентами [738].
Записи, сделанные на уроках истории, демонстрируют, как руссоцентристские исторические образы вплетались в «советские» темы урока. Вот как учитель В. И. Щелокова проводила в 1948 году обсуждение нового гимна СССР:
«Учитель: Теперь перейдем к флагу Советского Союза. Какая эмблема, какой знак помещен на флаге?
Ученик: Серп и молот. Серп и молот — это союз рабочих и крестьян.
Учитель: Верно. А как вы объясните цвет нашего государственного флага?
Ученик: Цвет красный только у нас — у нас в Советском Союзе.
Учитель: Я вам помогу. "Сквозь грозы сияло нам солнце свободы". О каких грозах говорит писатель в гимне? Ученик: О борьбе рабочих и крестьян с самодержавием… Ученик:… с помещиками и капиталистами. Учитель: Да, это верно» [739].
Начав урок с традиционного обращения к советским образам, Щелокова затем напомнила ученикам стихотворение, в котором автор размышляет об истории русского общества:
«Учитель: Сережа, я прошу Вас вспомнить стихотворение [И. С] Никитина, которым начинается четвертая глава книги "Родная речь".
Ученик: Это стихотворение называется "Русь".
Учитель: Объясните мне это слово.
Ученик: Так называлась раньше наша страна.
Учитель: Вася, а к чему писатель призывает нас в этом стихотворении? Прочтите эти строчки, заключительные строчки.
Ученик: Уж и есть за что, Русь могучая, полюбить тебя, назвать матерью, стать за честь твою против недруга, за тебя в нужде сложить голову!»
Очевидно, Щелоковой было трудно преподнести ученикам «советский» материал, не ссылаясь на привычные руссоцентристские образы. Это подтверждается, когда она переходит к упражнению на ту же тему. Развернув перед учениками три плаката, она объявляет: «Дети! А вот как товарищ Сталин говорит о русском народе!» На плакате и в самом деле запечатлены слова, произнесенные Сталиным в 1945 году в его знаменитом тосте в честь русского народа. Ученики сначала читают слова молча про себя, затем хором повторяют их: «Русский народ является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза. Русский народ в этой войне… явился руководящей силой среди всех народов нашей страны. У него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение!» После этого Щелокова задает ученикам ряд вопросов по поводу сталинского панегирика, чтобы он лучше запомнился им:
«Учитель: Что же сказал товарищ Сталин о нации русского народа? Какая это нация?
Ученик: Русский народ является наиболее выдающейся нацией из всех наций.
Учитель: А какова была роль русского народа в Отечественной войне?
Ученик: В Отечественной войне он был руководящей силой.
Учитель: Что товарищ Сталин сказал о его уме и характере?
Ученик: У него ясный ум, стойкий характер и терпение.
Учитель: Наша Родина, наша могучая Родина-Русь объединила все народы, живущие с нами, объединила в одно могучее, непобедимое Советское государство».
В конце урока учительница вернулась к патриотической идее, заключенной в слове «союз», встречающемся в новом гимне:
«Учитель: Укажите литературным примером сплоченность народов нашего Союза. Поищите примеры в карточках, которые расположены у вас на партах.
Ученик: Я русский человек, сын своего народа,
Я с гордостью гляжу на Родину свою.
В годину бед она всегда бывала
Единой, несгибаемой, стальной.
Навстречу битвам Русь моя вставала
Одной дружиной, грозною стеной.
Учитель: Да, так и было с давних лет.
Ученик: Пошел на битву
Истафил Мамедов,
Азербайджанец,
Внук богатырей [740].
Учитель: Когда это было?
Ученик: В Великую Отечественную войну.
Учитель: Узбек Москву родную защищает,
Украинец к победе устремлен,
Казах в бою грузину помогает.
Такой народ не будет побежден! [741]
Конспект этого урока дает хорошее представление о школьном образовании в послевоенные годы. Изучение советской символики было на уроке поверхностным. О народах Востока говорилось лишь как о наследниках древних традиций («внук богатырей»), лояльных советской власти и преданно защищающих своих колонизаторов. Только русские национальные образы получают более сложное, трехмерное отображение.
Помимо прославления русского народа, центральное место в преподавании истории занимали рассказы о выдающихся деятелях дореволюционного прошлого, хотя это в период «ждановщины» совсем не поощрялось. Происходило это из-за того, что материалов, посвященных различным Невским и Донским, было заметно больше – по крайней мере, в конце 1940-х годов, — чем материалов о новом поколении Гастелло, Космодемьянских и других героев последней войны [742]. Когда учительница г. Серпухова З. В. Королькова написала на классной доске название темы — «Из прошлого нашей Родины» — и предложила ученикам высказаться по ней, класс стал перечислять такие имена, как Иван Сусанин и полководец Суворов. Тот факт, что никто из учеников не назвал героев недавнего прошлого — Ленина, Ворошилова, Жукова — по-видимому, не смутил учительницу, и она использовала рассказы о Сусанине и Суворове, чтобы проиллюстрировать свой основной тезис: «Никогда врагам не бывать хозяевами на русской земле. Не раз и не два встречала наша Родина врага и каждый раз с победой выходила». После этого, чтобы проверить знания учеников, она написала на доске «1612», и один из них тут же сказал, что «в этом году русский народ изгнал поляков из Москвы» [743].
Урок, проведенный Корольковой, показывает, что даже после того, как Великая Отечественная война стала доминирующим советским мифом, современная международная обстановка по-прежнему трактовалась по аналогии с событиями 1612 года, в которых фигурировали полумифологические образы Сусаниных, Мининых, Пожарских, неизменный русский народ и хищные полчища поляков и шведов. В учебных материалах, популярных романах, кинофильмах и даже операх период «Смутного времени» рассматривался во всем Советском Союзе примерно так, как это сделала ученица четвертого класса горьковской средней школы Филиппова. Когда ее попросили рассказать о междуцарствии в XVII веке, она «кратко охарактеризовала борьбу русского народа с польскими захватчиками, назвала дату, рассказывала о патриотическом подвиге Сусанина» и закончила ответ строфой из стихотворения К. Ф. Рылеева: «Предателя мнили найти вы во мне,/Их нет и не будет на русской земле./В ней каждый отчизну с младенчества любит/И душу изменой свою не погубит» [744].
Точно так же, как до войны и во время нее, в послевоенные годы исторический нарратив (по крайней мере, до середины XIX века) базировался на достижениях вьщающихся личностей дореволюционного прошлого. Их образы вновь и вновь воскрешались в школьных классах, чтобы подкрепить аргументацию, проиллюстрировать учительские выводы и подсказать ученикам наводящие на размышление аналогии [745]. Учительница Лямина в г. Богунаевск под Красноярском излагала тему изгнания польских и шведских интервентов из Москвы в 1612 году с привлечением материалов о победе Александра Невского над шведскими и немецкими захватчиками в XIII веке [746]. Еще более удивительно, что рассказ о героях революции и Гражданской войны, когда по программе настал их черед тоже строился на ассоциациях с событиями далекого прошлого. Учащиеся Московской области «сопоставляют героизм Ворошилова с героизмом Тараса Бульбы, погибшего на костре, и заканчивают свое изложение словами из повести Гоголя: "Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу?"» [747] Очевидно, целью такого тенденциозного прочтения Гоголя могло быть лишь насыщение современного советского мифа о Ворошилове авторитетом и легитимностью «классического» представления отдаленного прошлого.
Но в пантеоне национальных героев обитали не только полководцы и революционеры. В связи с постановлением ЦК, призывающим к повсеместной популяризации научных достижений [748] и в продолжение пропагандистской работы, начатой еще в конце 1930-х годов, множество дореволюционных ученых — как и художников, писателей, композиторов — были возведены на русифицированный советский Олимп. Характерен для этой тенденции отчет о 1948-1949 учебном годе по Московской области, в котором отмечается ознакомление учеников одной из школ Подольска с достижениями Ломоносова. Учительница Борисова не только «глубоко и интересно охарактеризовала образ гениального русского ученого, пламенного патриота, борца за величие и благосостояние Родины, за национальную русскую науку», но и «подчеркнула борьбу Ломоносова с иностранцами — немецкими профессорами» [749]. Хорошо известно, что официальная пропаганда второй половины 1940-х годов, стремясь подчеркнуть величие успехов, достигнутых Россией, забывала о всякой скромности и соблюдении приличий. Согласно этой версии, М. В. Ломоносов заложил основы всей современной науки, Л. И. Ползунов создал первый паровой двигатель, А. С. Попов изобрел радио, А. Ф. Можайский построил первый аэроплан, а П. Н. Яблочков с А. Н. Лодыгиным создали первую электрическую лампочку. Если раньше отсталость России в некоторых областях культуры и науки признавалась, то теперь официально утверждалось, что на самом деле русские всегда были впереди всего человечества, а отставание во внедрении этих изобретений — следствие злостного обскурантизма царского режима [750].
Эта точка зрения закреплялась у школьников с помощью множества сочинений, которые они писали и на уроках, и в свободное от основных занятий время в литературных кружках [751]. К примеру, московские пионеры разрабатывали осенью 1947 года темы «Герой Родины», «Мой любимый герой», «Великие русские ученые Ломоносов, Мичурин, Тимирязев», не забывая и о традиционных вопросах, связанных с культом личности Сталина («О жизни и деятельности И. В. Сталина»), советским патриотизмом («Широка страна моя родная») и текущими событиями («800-летие Москвы») [752]. Учитель из Московской области Кнабергоф организовал в школе исторический кружок, в котором обсуждали темы вроде «Иван Сусанин как русский народный герой и патриот», придумал специальную игру под названием «Александр Невский», а также поручал ученикам написать в школьную газету заметки о Минине и Пожарском [753].
Понятно, что подобное предпочтение русских национальных героев на уроках истории с легкостью переходило в прославление одной определенной нации [754]. Официальные призывы воспитывать у учеников чувство национальной гордости побуждали учителей изобретать все новые и новые педагогические подходы. В отчете 1949 года отмечается успешная работа учительницы Янковской из школы г. Раменского Московской области: она «убедительно рассказала об огромном значении борьбы Руси с монголами, заслонившей собой, как гигантская стена, еще слабую европейскую цивилизацию от монгольских опустошителей, приняв на себя всю тяжесть удара» [755]. На следующий год семиклассники города Люблинска удостоились похвалы за их отзыв о Ледовом побоище 1242 года и Куликовской битве 1380 года: «На протяжении XIII века русский народ дважды спас народы Западной Европы от порабощения» [756]. Столь гиперболизированная и узконаправленная трактовка древней истории согласовывалась с требованиями, выдвинутыми Александровым осенью 1945 года и предвосхищала официальное постановление по поводу выпуска популярного руководства для учителей, состоявшееся в следующем году [757]. Как заметил один из исследователей, в послевоенные годы тема избранного народа и высокого предназначения России заняла центральное место в официальных научных, литературных и политических дискуссиях [758]. Если в 1930 годы социализм был переинтерпретирован как осуществлявшаяся государством модернизация общества, то в конце 1940-х он приобрел значение особого достижения именно русской нации. Во всем превосходя другие народы, русские не только выяснили ответ на все мировые проблемы, но и сумели выразить чаяния всего человечества и создать своего рода рай земной, в который постепенно вольются и остальные жители Земли. Русская наука якобы всегда была самой научной, русское искусство — самым близким к народу, а русские воины — самыми храбрыми.
В целом, в первые послевоенные годы два господствующих идеологических направления — прославление тысячелетней истории России как предыстории СССР и русифицированный советский миф о войне — прекрасно дополняли друг друга. Так, учительница из Московской области Панюшкина отмечает, что при изучении «таких тем, как борьба с татаро-монголами, борьба с немцами, с поляками, с Наполеоном и особенно темы "Великая Отечественная война" у учащихся воспитывается чувство патриотизма, чувство национальной гордости за наш великий народ и великую Родину» [759]. Объединенные руссоцентризмом, две параллельные пропагандистские линии были очень убедительны — если национал-большевизм конца 1930-х годов казался порой недостаточно революционным и «советским», то добавление мифа о войне придало сталинской идеологии необходимый современный, воинственный оттенок [760].
Разумеется, все вышесказанное не означает, что школьники в послевоенные годы отличались особыми успехами. Присущие советской системе образования недостатки — в первую очередь, неистребимый педагогический формализм и зубрежка [761], а также низкая квалификация преподавателей [762], трудные для понимания, имеющиеся в ограниченном количестве или вовсе отсутствующие учебники [763] и высокий процент отсева учащихся [764] – усугубились во время войны, и потребовались годы, чтобы их изжить. Эти трудности возросли после реформы образования 1945 года, предписывавшей уложить всю программу по истории для третьего и четвертого класса в один год.
Отчеты по школьному образованию, поступавшие в эти годы из провинции, были не слишком обнадеживающими, но они дают ясное представление о том, какой материал учащиеся усваивали легче и какие темы давались им с трудом. Согласно отчету 1946 года, составленному в Горьком, школьники достаточно успешно справлялись с материалом «о героях и полководцах прошлого и настоящего: Александре Невском, Дмитрии Донском, Минине и Пожарском, Петре Первом, Сусанине, Суворове, Кутузове, Ленине, Сталине. Хорошо помнят учащиеся даты и события, связанные с этими именами, умеют рассказать о них…. Значительно слабее усвоен материал о рабочем и крестьянском движении, о свержении царской власти, о разгроме Колчака и Деникина, о пятилетках» [765]. В отчете за следующий год отмечалось, что даже хорошие ученики спотыкаются на таких абстрактных темах, как характер буржуазно-демократической революции 1905 года, отсталость русского империализма, движущие силы пролетарской революции и национальный вопрос. «Учащиеся не понимают учения Ленина о перерождении буржуазно-демократической революции в социалистическую, классовом источнике двоевластия, тактике и стратегии НЭПа». Посещавшие школьные занятия инспектора были обеспокоены тем, что «на уроках истории СССР часто отмечается идеализация роли Ивана III, Ивана IV, Петра I, иногда декабристов. Совершенно недостаточно преподаватели… используют в учебной работе высказывания классиков марксизма-ленинизма об отдельных исторических личностях, явлениях и процессах» [766].
Это отставание в области диалектического материализма объяснялось, разумеется, низкой квалификацией учителей, нехваткой или чрезмерной трудностью учебников и недостаточной подготовкой учащихся, не позволявшей им усваивать сложный материал. Руководители народного образования были вынуждены в конце 1946-1947 ^учебного года открыто признать, что хотя задача патриотического воспитания школьников была, в целом, выполнена, «далеко не все учащиеся имеют необходимое понимание причин и следствий, умеют дать этим событиям марксистско-ленинское объяснение» [767]. Иными словами, учащиеся, которых вели по объединенной идеологической линии, сочетавшей марксистско-ленинский анализ (обнищание рабочего класса, капиталистическое окружение и т. п.) с образами прошлого (Александр Невский, Дмитрий Донской и Иван Сусанин), в конце концов, усваивали лишь ключевые руссоцентристские, популистские и общеизвестные понятия. Хотя уровень преподавания в школах в этот период был во многих отношениях очень низок, от недовольства вышестоящих инстанций преподавателей спасал тот факт, что им удавалось привить школьникам патриотическое национальное самосознание.
Если преподавание в общеобразовательных школах в конце 1940-х годов вызывало у партийных руководителей беспокойство, то состояние дел в системе партучебы доводило их порой чуть ли не до истерики. ЦК издавал одну резолюцию за другой, в них он отчитывал местные партийные организации за недостаточную заботу о повышении образовательного уровня членов партии [768]. Это критическое положение создалось в результате войны, что не удивительно. В течение 1941-1945 годов тысячи советских граждан были приняты в партию, чтобы заменить погибших коммунистов и мобилизовать широкие массы на достижение победы в войне [769]. Многие из них, будучи пламенными патриотами, не имели никакого представления о партийной работе в мирных условиях. Согласно одному из официальных документов, «значительная часть [новых членов партии] отстала и не владеет элементарными знаниями по истории, теории и политике партии» [770].
Ответы председателя колхоза Вязниковского района Владимирской области Ф. С. Каулина, данные во время одного из опросов, подтверждают, что партийное руководство беспокоилось не зря. Кандидат в члены ВКП(б) с 1944 года, Каулин не смог ответить даже на самые элементарные вопросы вроде «Когда была организована большевистская партия?» (Каулин полагал, что в 1917 году).
Когда разговор перевели на текущие события, он был не в состоянии назвать имя председателя Верховного Совета. Каулин оправдывался тем, что у них в глубинке нет возможности учиться: «Если бы у нас был кружок по изучению истории партии, я бы с большой охотой посещал его» [771]. Проверки, проведенные в других районах Владимирской области, показали, что и там положение не лучше. Вот некоторые из признаний опрашиваемых:
«Мне многое непонятно из истории ВКП(б). Хочу, чтобы мне разъяснили, что такое социализм, коммунизм, а мне об этом никто не рассказывает». [Катаева, работница Фабрики № 2 г. Коврова, член партии с 1944 года].
«Я еще мало знаком с уставом и программой партии, не знаю истории ВКП(б), тут мне нужна помощь. Хотя бы беседы проводили или задания давали и потом спрашивали… это бы мне помогло». [Волков, работник депо Казанской железной дороги в г. Муроме, член партии с 1945 года].
«В политическом отношении [я] совершенно отстал. «Краткий курс истории ВКП(б)» полностью прочитать мне так и не удалось самому, а в кружок меня никто не назначал. Устав ВКП(б) изучал перед вступлением в партию, но сейчас ничего не помню…» [Рогозин, рабочий Фабрики № 43 г. Мурома, член партии с 1943 года].
«Я хотела бы послушать беседы о том, что где делается, а то от жизни отстаю. Хотя бы по истории партии что-нибудь рассказывали. Я ведь «Краткий курс» еще в руках не держала». [Попова, работница Вязниковского завода им. Карла Либкнехта] [772].
Разумеется, не все коммунисты так охотно признавали свое невежество. К примеру, Репин, член парткома Георгиевской машинно-тракторной станции под Ставрополем, отвечающий за политическую агитацию на своем предприятии, настаивал в 1946 году на том, что знаком с «Кратким курсом». Однако после проверки инспекторы с отчаянием докладывали, что «Репин не знает, когда была Октябрьская социалистическая революция, не знает количества союзных республик в СССР, не мог назвать ни одного столичного города из союзных республик, на вопрос, кто является Председателем Совета Министров СССР, ответил "товарищ Жданов", не знает, кто Председатель Верховного Совета СССР». Его товарищ Тежик, председатель горисполкома, не смог ответить ни на один вопрос по истории партии. И, что было несравненно хуже, когда его спросили, что он читал «из нашей классической художественной литературы», он назвал первое имя, которое пришло ему в голову. На его несчастье, это был Зощенко, которого Жданов только что разнес в пух и прах в центральной прессе. У инспекторов волосы встали дыбом, а Тежик невозмутимо объяснил им, что на его работе разбираться в партийной идеологии не обязательно [773].
В то время как эти проблемы с членами местных парторганизаций вряд ли могли кого-нибудь удивить, гораздо большую тревогу партийного руководства вызвала докладная записка, полученная секретарем ЦК А. А. Кузнецовым в начале 1947 года и извещавшая его о том, что положение нисколько не лучше и с региональными отделами МГБ. К примеру, в Тамбове член партии Куяров не смог ответить на важнейшие вопросы по истории партии — кто такие народники, что происходило на II Съезде РСДРП. Не менее огорчителен был тот факт, что Куяров редко читал газеты и плохо разбирался в политике, в чем открыто признался. Товарищ Куярова, глава секретариата МГБ Стрелков, на вопрос, когда большевистская партия начала революционную борьбу, в замешательстве ответил, что в 1895 году. Незнание истории партии проявил и заместитель директора по кадрам Тамбовского отдела МГБ Васильев. Когда его спросили, почему же он не изучил этот предмет как следует, он не смутился и дал несколько загадочный ответ: «Голова не тем занята» [774].
Столь плачевные результаты проверки побудили партийное руководство расширить в 1947-1950 гг. систему партийной учебы до масштабов; невиданных за всю тридцатилетнюю историю СССР. До войны сеть школ политграмоты, кружков и вечерних курсов была довольно обширной, но в суровых условиях первой половины 1940-х годов она поневоле сократилась. Меры по устранению этого недостатка, предпринятые в конце десятилетия, можно считать квинтэссенцией сталинизма — как по их масштабу и быстроте претворения в жизнь, так и по их сути и методам осуществления. Количество членов партии, занятых изучением различных аспектов большевистского катехизиса, с 1947 по 1948 год возросло, по некоторым данным, с 3.818.000 до 4.491.000, что составляло, соответственно, 64% и 75% общего состава ВКП(б). Таблица 1 дает более полное представление об участии коммунистов в системе партучебы.
Таблица 1. Система партийной учебы, 1947-1949
1. Школы политграмоты
2. Кружки по изучению биографии Ленина и Сталина
3. Кружки по изучению истории партии
4. Вечерние партшколы
5. Марксистско-ленинские университеты
6. Индивидуальная учеба
7. Итого
Источники: РГАСПИ 17/132/103/2; несколько более высокие цифры приведены в: РГАСПИ 17/132/105/67. См. также: Kees Boterbloem. Life and Death under Stalin: Kalinin Province, 1945-1953. Montreal, 1999. P. 132-133.
На основании этой таблицы можно сделать два основных вывода. Во-первых, наибольшего прироста участвующих удалось добиться на уровне элементарного обучения — школ политграмоты и кружков по изучению истории партии. Во-вторых, хотя сеть учебных заведений более высокого уровня осталась в основном прежней, число самих заведений и, соответственно, учащихся, также заметно увеличилось. В начале 1950-х годов рост системы несколько замедлился, но партийное руководство продолжало держать ее под неусыпным контролем [775].
Благодаря большому вниманию, которое уделялось повышению квалификации членов партии в послевоенные годы, мы имеем довольно точное представление о ней. Так, в 1945 году из 1.602 секретарей первичных парторганизаций Владимирской области 1.400 (87%) имели лишь начальное школьное образование или не имели никакого. Из 37.594 коммунистов области 16.116 человек (45%) имели начальное образование и 4.592 не имели даже его [776]. Ситуация с руководящим составом партии была несколько лучше, но ненамного. Из двухсот студентов, принятых в 1948 году в Московскую партшколу для прохождения двухлетней программы высшего уровня, — в основном, секретарей городских и районных парткомов и исполнительных комитетов, инструкторов и других ответственных работников — почти четверть окончила семь классов средней школы. Высшее образование имели не больше двадцати человек [777]. Проверки, проведенные в 1949 и 1950 годах, дали примерно такие же цифры [778]. После пятнадцати лет выдвижения по номенклатурной лестнице во время чисток и войны члены партии владели лишь маргинальной грамотностью и были практически не способны мыслить на более абстрактном уровне.
Хотя в программу системы партийного образования конца 1940-х годов входили такие предметы, как диалектический материализм, политэкономия и международные отношения, по многим параметрам она почти не отличалась от школ политграмоты 1920-х. Основными предметами были история партии и история СССР – в Московской партшколе им была посвящена пятая часть двухгодичной программы. Сопоставимым с ними по количеству учебных часов было только изучение русского языка и литературы, которое было необходимо для овладения функциональной грамотностью. Эти предметы рассматривались как профилирующие не только в московских кружках, но и на курсах, семинарах и консультациях по всей стране [779].
Чаще всего, изучение истории партии сводилось к пересказу текстов «Краткого курса истории ВКП (б)». Все учебные планы, дискуссии, задания и экзамены были ориентированы на это издание [780]. Даже тем из учащихся, кто более или менее усвоил содержащийся в этом учебнике материал и хотел перейти к более основательным пособиям, рекомендовали прочесть «Краткий курс» еще раз [781]. И это был весьма разумный совет, если учесть низкий уровень общего образования коммунистов [782]. Они и «Краткий курс» находили трудным для восприятия, в особенности, один из разделов IV главы, «О диалектическом и историческом материализме», смысл которого был слишком абстрактным для них [783]. Поэтому преподаватели, не имея возможности заменить этот учебник другим, старались дополнить его менее заумными пособиями, излагавшими тот же материал в более доступной форме [784]. В одном из внутренних документов Агитпропа 1945 года говорилось, что «коммунисты с низкой общей и политической грамотностью еще не могут изучать "Краткий курс истории ВКП (б)" и нуждаются в популярных беседах по текущей политике, истории партии, уставу ВКП(б)». Сталин тоже признал это год спустя в беседе с ведущими идеологами партии [785]. Воспользовавшись этим, Агитпроп поспешил выпустить в конце 1940-х – начале 1950-х годов целую серию дополнительных брошюр, проспектов, учебных планов и списков литературы, которые должны были помочь коммунистам в освоении партийного катехизиса [786].
Помимо неудобочитаемости, с «Кратким курсом» возникала еще одна сложность. Хотя он постоянно издавался в послевоенную эпоху, «Краткий курс» по-прежнему выходил в издании 1938 года и в контексте поздних 1940 годов радикально расходился с официальной пропагандой [787]. Понятно, что никакого упоминания о закончившейся войне в учебнике не было. И, что не менее важно, он был написан слишком рано, чтобы отразить то огромное воздействие, какое оказал на мировоззрение советских людей национал-большевизм с его основополагающими догматами — популизмом, руссоцентризмом и идеей сильной государственной власти. В результате, изучающим «Краткий курс» трудно было связать его с реальностью послевоенного советского общества [788]. Отчасти этот недостаток возмещался публикацией сталинской работы «О Великой Отечественной войне», в которой воспроизводились его знаменитая речь 7 ноября 1941 года и послевоенный панегирик русскому народу. Той же цели служило в конце 1940-х годов издание таких книг, как «Наша великая Родина», где создавался руссоцентристский контекст, в который удачно вписывались цитаты из «Краткого курса» [789].
Стремление приспособить программу обучения к возможностям учащихся видно также на примере популярных лекций, читавшихся в Московской области в 1946 году: «1) Речь т. Сталина от 9.02.46 г.; 2) лекции по истории СССР; 3) лекции по развитию русской живописи, русского театра и русской музыки; 4) лекции по 4-й сталинской пятилетке» [790]. Работа школьных кружков по повышению политической грамотности комсомольцев также была пронизана руссоцентризмом, в них обсуждались такие вопросы, как «патриотизм русских людей», «заслуги русских ученых в развитии биологических наук», «история русской живописи» [791]. Организованные для коммунистов курсы по изучению истории партии по своему содержанию часто почти не отличались от школьной программы.
Хотя изучающие историю партии и советского государства, как правило, не обладали блестящими знаниями, их оценки по этому предмету были обычно выше, чем по другим дисциплинам, преподававшимся в системе партучебы [792]. По-видимому, это объяснялось тем привилегированным положением, какое занимала история среди других наук в течение предыдущего десятилетия, а также специфическими задачами партийного образования. При этом успехи учащихся в изучении истории страны были куда выше, чем в изучении истории партии — первая из них была знакома им еще со школьных лет и более доступна для понимания [793]. Учебные программы на партийных курсах и в кружках были довольно примитивны по содержанию, и, несмотря на недостаточные педагогические способности преподавателей, их слабое знание материала и формализм их методов обучения [794], учащимся, несомненно, удавалось что-то усвоить. Разумеется, усваивали они в первую очередь то, что касалось русской истории и мифа о войне, а не диалектический материализм «Краткого курса», но ведь именно это и было основной задачей политического просвещения масс.
Некоторые исследователи придерживаются мнения, что «ждановщина» сместила центр общественного интереса с прошлого на настоящее. В данной главе эта точка зрения оспаривается на основании анализа учебного процесса в двух важнейших инстанциях идеологического воспитания советских граждан — в общеобразовательных школах и в системе партийной учебы. Хотя и тут, и там большое внимание, несомненно, уделялось мифу о войне и вопросам «советского» характера, главным предметом оставалась русская история. Это несколько парадоксальное положение объясняется тремя основными особенностями идеологического просвещения масс в первые послевоенные годы.
Во-первых, идеологи стремились привить людям «советское самосознание», основываясь на сочетании русских символов и образов с общесоюзными. Во-вторых, проводившаяся в эпоху «ждановщины» борьба с идеализацией прошлого пагубно сказалась на развитии национальной культуры и самосознания нерусских на родов, но не ослабила сколько-нибудь существенно руссоцентризм официального подхода к истории. В-третьих, чтобы как-то довести до сознания учащихся трудный для усвоения и зачастую непонятный идеологический материал, преподаватели в эти годы, как и до войны, придерживались популистской, руссоцентристской линии в пропаганде идей национал-большевизма. Неразбавленный марксизм-ленинизм с его диалектическим материализмом был все же не по зубам большей части населения РСФСР, что усугублялось неблагополучной ситуацией с преподавательскими кадрами и учебными пособиями.
Так что в итоге руссоцентристский нарратив истории СССР, созданный Шестаковым во второй половине 1930-х годов, оставался спустя десятилетие испытанной и надежной формой мобилизации широких масс, и отказываться от привычного и понятного взгляда на исторический процесс не хотел никто — ни партийные руководители, ни преподаватели, ни учащиеся. Принятый после 1937 года подход к трактовке истории был достаточно эффективен, жизнеспособен и гибок, чтобы пережить самого Сталина.
Вторая половина 1940-х и начало 1950-х годов в Советском Союзе традиционно считается временем апофеоза сталинского культа, ксенофобии и воинствующей коммунистической идеологии. Но в эти же годы в массовой культуре достаточно громко звучали и иные мотивы. В частности, руссоцентристские лозунги, пропагандирующие миф о войне, сочетались в официальных празднествах, в литературе, театре, кино и музейных экспозициях с мотивами русской истории. В этой главе рассматриваются формы, в которых осуществлялась эта пропаганда во время «ждановщины» и в первые годы после нее, и делается вывод, что широкое распространение национал-большевистской символики в первое послевоенное десятилетие требует корректировки традиционной точки зрения на развитие советской массовой культуры в этот период.
В 1947 году торжественно отмечалась 110-я годовщина со дня смерти «основателя русского литературного языка» А. С. Пушкина» Все мероприятия проводились под флагом руссоцентризма и удивительно напоминали те, что устраивались в связи со 100-летней годовщиной смерти поэта в 1937 году. Ведущий пушкинист Д. Д. Благой прочитал лекцию о значении Пушкина как «великого национального поэта», которая транслировалась по радио на всю страну [795]. Некоторые из выступавших во время торжеств отзывались о поэте как о революционере, боровшемся с царским режимом [796], но большинство стремились представить его, подобно Благому, как символ всей русской нации, ее «национальную гордость», Президент Академии наук СССР С. И. Вавилов вопрошал с трибуны на одном из торжественных собраний:
«В чем могучая, притягательная сила пушкинского гения, сила, не ослабевающая, а наоборот, возрастающая с годами, почему Пушкин был любимым поэтом Ленина, почему Сталин в решающие дни Великой Отечественной войны в ноябре 1941 года назвал Пушкина в ряду великих имен, составляющих гордость и славу русского народа? Ответ на эти вопросы состоит в том, что Пушкин был и остается подлинным народным поэтом, настоящим «эхом русского народа», по его собственным словам. В Пушкине сосредоточились лучшие стороны великой нации, ее простота, широта, любовь к людям, любовь к свободе, тонкий ум и необычайное чувство красоты. Слава великому русскому поэту! Слава великому русскому народу, давшему миру Пушкина» [797].
Речь Вавилова, сочетавшая руссоцентристский популизм и стремление объединить русское прошлое и советское настоящее под знаком культа личности Сталина, наглядно демонстрирует, как глубоко была пронизана национал-большевизмом вся советская массовая культура того времени [798]. Сталина, казалось, цитировали больше, чем Пушкина. С. В. Чесноков в своем славословии поэту XIX века, перефразировал сталинский панегирик русскому народу, произнесенный в 1945 году: Пушкин — «великий сын русского народа…. Имя Пушкина неразрывно связано со светлым образом нашей любимой Родины. В своих произведениях великий поэт раскрыл лучшие черты русского народа, его беззаветную преданность Родине, его мужество и стойкость в борьбе за свободу, его ясный ум и изумляющую мир талантливость. Горячий патриотизм, воспевание свободы – делают творчество Пушкина бессмертным» [799]. Понятия родины и патриотизма в выступлении Чеснокова были свободны от «советской» семантики, несмотря на приближение 30-й годовщины Октябрьской революции; он не стремился связать успехи советской власти с именем Пушкина, но зато с откровенным этническим партикуляризмом ударился в прославление исконных черт русского национального характера. Поэт Н. С. Тихонов, выступая в те же дни в Союзе писателей, повторил многие руссоцентристские общие места, затронутые Чесноковым. Правда, в отличие от Вавилова и Чеснокова, он удержался от реверансов в адрес Сталина, но использовал руссоцентристские образы с еще большей помпой. Он назвал Пушкина «верным сыном, первым поэтом русской земли» и обратился к нему с речью:«[Александр Сергеевич], ты передал поколениям черты русского характера, его великокачес-твенные особенности, его беспримерную силу, его созидательную мощь. Ты раскрыл с огромной поэтической ясностью душу и сердце русского человека, красоту его нравственного облика, все величие русского народа в его исторических трудах. Ты почувствовал его скрытые силы и его прекрасное будущее, спасительное для человечества…» [800] В то время как подобный популизм в устах рядового советского человека никого бы не удивил [801], в выступлениях Вавилова, Чеснокова и Тихонова, представляющих обычно сдержанную в этом отношении интеллигенцию, он свидетельствовал о том, что этот тон был продиктован свыше, партийным руководством.
Позже в том же году, между торжествами по поводу 110-й годовщины со дня смерти Пушкина и 30-летия Октябрьской революции, состоялось еще одно сомнительно «советское» празднество: 800-летие основания Москвы. Оно отмечалось в сентябре 1947 года и было первым большим всесоюзным праздником после Дня Победы. Город украсился образцами наглядной агитации, призванной возродить атмосферу ушедшей эпохи [802]. Поскольку 1147 год был датой не только основания Москвы, но и, соответственно, начала Московского государства, столица была провозглашена «национальным центром русского народа» [803]. В переполненных московских аудиториях читались в августе и сентябре лекции на темы «Москва, организатор русского народа», «Дмитрий Донской» и подобные им. В концертных залах исполнялись «Московская кантата» В. Я. Шебалина, «Куликово поле» Ю. А. Шапорина, «Александр Невский» С. С. Прокофьева и увертюра «1812 год» П. И. Чайковского [804]. 7 сентября в «Правде» было даже опубликовано приветствие Сталина Москве, немало послужившей всему отечеству. В этом обращении Сталин не преминул повторить два своих излюбленных тезиса — о преемственной связи между Московией, Российской империей и Советским Союзом и о значении централизованной государственной власти в истории России:
«Заслуги Москвы состоят не только в том, что она на протяжении истории нашей Родины трижды освобождала ее от иноземного гнета — от монгольского ига, от польско-литовского нашествия, от французского вторжения. Заслуга Москвы состоит, прежде всего, в том, что она стала основой объединения разрозненной Руси в единое государство с единым правительством, с единым руководством. Ни одна страна в мире не может рассчитывать на сохранение своей независимости, на серьезный хозяйственный и культурный рост, если она не сумела освободиться от княжеских неурядиц. Только страна, объединенная в единое централизованное государство, может рассчитывать на возможность серьезного культурно-хозяйственного роста, на возможность утверждения своей независимости. Историческая заслуга Москвы состоит в том, что она была и остается основой и инициатором создания централизованного государства на Руси» [805].
На фоне столь мощного потока исторических символов и достижений недавние лозунги «ждановщины», направленные против идеализации московских князей и царей, но никогда не выходившие на первый план, теперь окончательно побледнели [806]. Правда, на расположенном неподалеку от Кремля Доме Союзов было растянуто шелковое полотнище со знаменитым высказыванием Жданова «Мы не те русские, какими были до 1917 года, и Русь у нас уже не та», но, похоже, мало кто обращал внимание на эту попытку сдержать всеобщий порыв восхищения дореволюционной эпохой [807]. Кульминацией празднеств стало объявление об установке памятника основателю Москвы Юрию Долгорукому на Советской площади в самом центре города [808]. Юрий Долгорукий должен был сменить обелиск, возведенный на площади в годы революции, и, сидя на коне по одну сторону улицы Горького, величественной столичной магистрали, взирать на стоящее напротив недавно отреставрированное здание Моссовета и спиной к Институту Маркса-Энгельса-Ленина. Возведение памятника, завершенное только в 1954 году, явилось знаменательным событием в истории города, поскольку памятники всегда считались важнейшими материальными и символическими достопримечательностями городского пейзажа [809]. Тем временем газеты отводили десятки колонок под публикацию статей о других жителях Москвы, прославившихся в самых разных областях — политике и военном деле (Дмитрий Донской, Кутузов), литературе (Пушкин) и т. д. [810].
Имя Пушкина было в 1947 году на устах у всех. Материалы, связанные со 110-й годовщиной его смерти, публиковались в таком количестве, превзойти которое удалось лишь спустя 22 месяца, когда в 1949 году праздновалось его 150-летие. К тому моменту пропагандируемый официально культ поэта достиг беспрецедентного размаха — только в 1949 году его произведения были изданы общим тиражом около 45 миллионов экземпляров [811]. На празднестве, устроенном в Большом театре, Фадеев с гордостью сказал, что книги поэта можно найти практически в каждом советском доме, у каждой семьи. Как отмечает один из ведущих специалистов, во время юбилея была выпущена масса посвященных поэту статей, брошюр, очерков; о Пушкине говорили на лекциях и по радио; издавались стихи и поэмы, романы, рассказы и пьесы, сочиненные на пушкинские сюжеты или описывающие его жизнь; произведения Пушкина инсценировались, экранизировались и записывались на радио, их клали на музыку, по ним ставились балеты; появилось множество скульптурных, живописных и графических портретов классика, он взирал с плакатов и произведений прикладного искусства; произведения самых разных литературно-художественных жанров иллюстрировали его жизнь и творчество. Памятные мероприятия — открытия монументов, выставки, конкурсы и проч. — устраивались по всей стране целый год. Музеи поэта были открыты в «городе-памятнике» Пушкине и в Михайловском, где после разрушения нацистскими захватчиками была восстановлена усадьба семьи Пушкиных [812]. Юбилейные торжества приняли такой размах, что даже партийные руководители, далекие от литературы, были вынуждены принимать в них активное участие. Так, псковская партийная организация обращалась к ряду государственных деятелей — от К. Е. Ворошилова до М. А. Суслова — с просьбой выделить средства для восстановления Михайловского [813]. Ажиотаж большей силы наблюдался только в связи с празднованием 70-летия Сталина в декабре 1949 года.
Статус Пушкина как одного из любимейших авторов эпохи, разумеется, отражал немеркнущую популярность русской классической литературы среди населения РСФСР. О ней свидетельствуют результаты опросов читательских предпочтений, проводившихся после войны. Так, самым любимым писателем выпускников высших школ г. Челябинска оказался Лев Толстой, за ним шли Горький, Пушкин, Лермонтов, Шолохов, Маяковский, Фадеев, Н. А. Островский. Любимые герои расположились в следующем порядке: Павел Корчагин, Андрей Болконский и Наташа Ростова, Татьяна Ларина, Павел Власов. Аналогичные результаты были получены и участниками более масштабного «Гарвардского проекта» по исследованию советской социальной системы, осуществленного в 1950-1951 годы. Они также подтвердили, что русская классика пользуется большим авторитетом в советском обществе — больше, иногда, чем самые известные работы социалистического реализма. Например, один из опрошенных прямо заявил: «Я читаю старых писателей, а советских не читаю. Я предпочитаю Толстого и Пушкина Горькому и даже Шолохову» [814].
Но подобное отношение было исключением. Произведения авторов социалистического реализма читались в Советском Союзе повсеместно. При этом современные писатели во многом ориентировались на русскую классику и проявляли большой интерес к истории. Так, в 1946 году была посмертно опубликована третья часть романа А. Толстого «Петр Первый» [815]. В то же время Осипов выпустил новую книгу, посвященную Семилетней войне и озаглавленную «Дорога на Берлин». На следующий год Костылев завершил трилогию об Иване Грозном [816]. В том же 1947 года Ю. Слезкин опубликовал роман о Брусилове, а Л. И. Раковский закончил своего «Генералиссимуса Суворова». Воспользовавшись успехом этой книги, а также двух биографий адмирала Ушакова, написанных сразу после войны М. Яхонтовой и Г. Штормом, Раковский выпустил в 1952 году роман «Адмирал Ушаков» [817].
Нет ничего удивительного в том, что авторы биографий и исторических романов обращались к таким темам; более интересно, что и писатели, отображавшие современную действительность, также очень часто использовали образы народного прошлого. Б. Н. Полевой, описывая в своей знаменитой «Повести о настоящем человеке» поле боя, увиденное Алексеем Мересьевым, проводит параллель с картиной В. Васнецова «После побоища Игоря Святославовича с половцами»:
«Всюду мертвые фигуры в ватниках и стеганых штанах, в грязновато-зеленых френчах и рогатых пилотках, для тепла натянутых на уши; торчат из сугробов согнутые колени, запрокинутые подбородки, выпятившиеся из наста восковые лица, обглоданные лисами, обклеванные сороками и воронами.
Несколько воронов медленно кружились над поляной, и вдруг напомнила она Алексею торжественную, полную мрачной мощи картину Игоревой сечи, воспроизведенную в школьном учебнике истории с полотна великого русского художника» [818]
Перенесение образов средневекового эпоса, запечатленных в известном произведении живописи, в повесть о Второй мировой войне выполнено мастерски. Картина Васнецова была выставлена перед войной в Третьяковской галерее и получила широкое освещение в прессе; она придала повествованию Полевого эпическое звучание, которого он не смог бы добиться с помощью образов и символов советской эпохи. В. Ажаев в своем романе «Далеко от Москвы», отмеченном Сталинской премией, хотя и уступающем книге Полевого по своим художественным достоинствам, также апеллирует к культурным ценностям, которые обладают непреходящим авторитетом благодаря своей мифологической природе. Один из героев романа, инженер, мечтает о том, как выскажет своему товарищу все, что он думает по поводу его неверия в успех постройки военного объекта: «Смотрю я на вас, Петр Ефимович, и не понимаю: по какому праву зовете вы себя русским? Где размах ваш русский, где любовь ваша к новому? Что русского в вас осталось?» [819] Как показывают эти два примера, даже при обращении к злободневным темам писатели послевоенной эпохи не могли обойтись без помощи догматов национал-большевизма.
Хотя многие авторы искренне разделяли этот сугубо положительный взгляд на русскую историю, перед цензорами была поставлена задача следить за соблюдением официальной линии. Главлит призвал современных писателей воздерживаться от открытого поношения старого режима. Г. Ермолаев в своем исключительно ценном исследовании деятельности государственной цензуры скрупулезно перечисляет редакторские исправления в романах, изданных после войны, — в частности, в «Степане Разине» А. П. Чапыгина, «Севастопольской страде» Сергеева-Ценского, «Брусках» Ф. Панферова. Главлит стремился усилить руссоцентристское звучание произведений современной литературы, убирая детали, характеризующие русских с отрицательной стороны или выражающие симпатию автора к представителям других национальностей. Особенно грешили этим Панферов в своих «Брусках», Вс. Иванов в пьесе «Бронепоезд 14-69» и Шолохов в «Тихом Доне» [820]. Кроме того, из библиотек и букинистических магазинов были изъяты старые издания этих произведений, как и литература, изданная в странах Западной и Центральной Европы и ввезенная в СССР возвращающимися домой красноармейцами [821].
Радио в те годы играло во многих отношениях не менее важную роль, чем литература, и власти считали его действенным средством просвещения и мобилизации масс. Как и во время войны, по радио транслировались речи и лекции, однако центральное место в программах занимали музыкальные передачи [822]. Интерес радиослушателей к русской классической музыке и народным песням был по-прежнему высок, что объяснялось отчасти традиционной популярностью этих жанров и отчасти тем, что в период «ждановщины осуждалось «низкопоклонство» перед зарубежными классиками –Бетховеном, Бахом, Шопеном. Один из ленинградцев по фамилии Шаров высказал эту точку зрения в 1952 году, написав руководству всесоюзного радио, что европейских классиков, конечно, можно транслировать время от времени, но прежде всего надо передавать музыку «наших великих русских композиторов — Чайковского, Глинки, Мусоргского» [823]. Другие занимали и вовсе непримиримую позицию, спрашивая, «почему так много передается иностранных опер (Верди, Пуччини и др.) и так мало русских?» Люди хотели слушать такие оперы, как «Князь Игорь», «Борис Годунов», «Евгений Онегин», «Русалка» и другие дореволюционные шедевры [824].
Некоторые считали, что радио должно расширить свой репертуар и включить в него более популярный и доступный материал — «хорошие песни, музыку да театральных спектаклей». После тягот войны публика предпочитала народные песни, и прочую легкую музыку. Характерно в этом отношении письмо, присланное в Государственный комитет по радиовещанию слушателем из подмосковной деревни Долгопрудная. Он призывал уделять больше внимания русским народным ансамблям и добавлял с бесхитростным шовинизмом, что «в простой день кроме пропаганды ничего не услышишь, да разной чувашской, мордовской, китайской, албанской и тому подобной музыки» [825]. Эти пожелания, выраженные в просторечной манере, отражают двойное направление послевоенной пропаганды и склонность широких масс ко всему русскому — как относящемуся к далекому прошлому, так и связанному с недавней войной.
Те же факторы, которые определяли по преимуществу классический характер радиопередач, действовали в драматическом и оперном театре, где преобладали обновленные постановки канонических произведений или новые, созданные на старые темы. К написанным во время войны пьесам вроде «Генерала Брусилова» Сельвинского или «Великого государя» Соловьева, а также другим довоенным и дореволюционным драмам добавлялись такие, как «Полководец Кутузов» Л. Бехтерева и А. Разумовского [826]. МХАТ, по подсчетам одной из газет, в сезоне 1947-1948 годов уже в 912-й раз показал драму А. К. Толстого «Царь Федор Иоаннович» [827]. Классические оперы — «Князь Игорь» Бородина, «Борис Годунов» Мусоргского и «Руслан и Людмила» Глинки ставились параллельно с только что созданными произведениями вроде «Войны и мира»
С. Прокофьева, «Севастопольцев» М. Коваля и «Дмитрия Донского» В. Крючкова [828]. Хотя поначалу в период «ждановщины» постановщикам приходилось изощряться, чтобы спектакль не обвинили в идеализации прошлого, в 1948 году, после того как Жданов лично санкционировал постановку русской классики, оперы типа «Ивана Сусанина» вновь заполонили сцену. Поддержка консервативных вкусов и традиционного репертуара, «красивой, изящной» музыки, музыки, способной удовлетворить «эстетические потребности и художественные вкусы советского народа», побудила государственные театры сосредоточиться на знакомых, зарекомендовавших себя классических произведениях [829].
При этом, как и во всех других аспектах политики периода «ждановщины», благосклонностью руководителей страны пользовались исключительно произведения русского классического канона. Никаких попыток возобновить постановки опороченных пьес и опер нерусского происхождения не делалось [830]. Русская классика — Глинка, Островский, Толстой, Чайковский и др. — не сходила в послевоенные годы со сцен республиканских театров. Тем самым республиканские партийные организации пытались искупить «националистические» промахи, допущенные по неосторожности во время войны. Так, Киевская опера показала публике в сезоне 1946-1947 годов «Пиковую даму» и «Евгения Онегина» Чайковского и «Царскую невесту» Римского-Корсакова [831]. Аналогичным образом руководила репертуарной политикой коммунистическая партия Казахстана [832]. Осенью 1945 года известные театральные коллективы РСФСР направлялись на гастроли в Киев, Баку, Ригу и Алма-Ату — отчасти для того, чтобы показать местным властям, каков должен быть репертуар их театров. В последующие годы эта политика русификации была усилена путем создания в республиках постоянно действующих русских театров [833]. Как покровительственно заметил автор одной из статей в центральном журнале «Театр», «постановка русских классических пьес на национальных сценах имеет большое культурно-политическое и художественно-воспитательное значение» [834].
Предъявлявшееся республикам во время «ждановщины» требование ограничить «прославление ханов» подрезало крылья не только национальным театрам, но и кинематографии. В период с 1946 по 1955 год вне РСФСР не было выпущено практически никаких новых спектаклей или фильмов [835]. По контрасту с этим, киностудии РСФСР сняли за первое послевоенное десятилетие почти два десятка лент, посвященных русским военачальникам, ученым, писателям и композиторам дореволюционной эпохи (что доказывает, что ограничения ЦК, касающиеся репертуара, соблюдались в отношении русских учреждений культуры не так строго, как в отношении республиканских) [836]. Героями большинства этих фильмов были русские ученые XIX века, чей талант якобы игнорировался царским режимом и эксплуатировался беспринципными иностранцами. Наиболее ярко эта точка зрения выражена, пожалуй, в заключительной сцене фильма «Александр Попов», герой которого произносит патриотическую речь о своей преданности русскому народу вопреки препятствиям, которые ему чинит царское Министерство иностранных дел, и настойчивым выгодным предложениям одной из крупных британских компаний: «Всю свою жизнь я искал средство связи между людьми, но с годами мне стало ясно, что связь эта остается бессильной, если не будет опираться на прочную и справедливую связь между людьми в самом устройстве человеческого общества. Только та наука жива и прекрасна, которая крепит эту связь, и мы вправе гордиться, что наша наука, наука России, всегда почитала первым и священным своим долгом служение народу. Отдадим же все наши силы и знания на благо народное, славу и счастье нашей Родины». Другие художественные фильмы из этой серии были посвящены хирургу Н. И. Пирогову, селекционеру И. В. Мичурину, физиологу И. П. Павлову, авиаконструктору Н. Е. Жуковскому и путешественнику Н. М. Пржевальскому [837]. Руссоцентризмом были пронизаны и другие кинофильмы. Утверждалось, что творчество гениальных русских композиторов и писателей (Глинки, Мусоргского, Римского-Корсакова, Белинского и др.) уходило корнями исключительно в русскую почву и никак не отражало европейского опыта [838]. Адмиралы Нахимов, Ушаков и Рожественский совершали такие же подвиги на море, какими отличались Александр Невский и Кутузов на суше [839]. Руководящие деятели советской кинематографии в конце 1940-х – начале 1950 годов придерживались линии, согласно которой (перефразируя памятное высказывание Ю. Слезкина) русская наука всегда была самой научной, русское искусство — самым популярным, а русские солдаты — самыми храбрыми в мире.
Кинематограф неустанно выпускал все новые произведения на темы исторического канона. Такие исторические фильмы, как «Петр Первый», «Богдан Хмельницкий», «Степан Разин» не сходили с экрана в течение всего этого периода [840]. Во время юбилейного кинофестиваля, приуроченного к празднованию 800-летия Москвы, демонстрировались и другие старые ленты [841]. Наряду с документальными фильмами, посвященными столице, были показаны такие художественные фильмы, как первая серия «Ивана Грозного» Эйзенштейна (которая была в свободном прокате несмотря на значительные сомнения, имевшиеся у цензоров) и, разумеется, не вызывавшие сомнений «Минин и Пожарский», «Суворов» и «Кутузов», которые оказывали на публику не менее сильное вдохновляющее воздействие, чем традиционные печатные издания [842].
Направляющая рука партии наводила порядок не только на полках библиотек, в программах радиопередач, на театральных сценах и киноэкранах, но и на стендах советских музеев. Так, весной 1946 года в Эрмитаже с большой помпой была вновь открыта выставка «Военное прошлое русского народа», а несколько месяцев спустя — экспозиция «История русской культуры» [843]. Аналогичные выставки проводились и в столице. В августе 1947 года газета «Вечерняя Москва» опубликовала фотографию группы посетителей Третьяковской галереи перед двумя самыми известными картинами Васнецова — «Богатыри» и «Царь Иван Васильевич Грозный» [844]. Некий Радюк оставил запись в книге отзывов галереи: «Вы входите в залы Третьяковской галереи, и вас сразу приковывает та внутренняя сила, которая пробуждается мгновенно при легком взгляде, глядя на исторические алмазы-картины великих художников». Заканчивался отзыв словами Пушкина: «И вы говорите "здесь русский дух, здесь Русью пахнет"». Такие же впечатления остались спустя несколько месяцев у студентов Института международных отношений: «Ясным и взволнованным языком т. Разумовская рассказала нам о национальном искусстве художников-передвижников: Перова, Крамского, Васнецова, Репина и др., о национальном русском быте, то грустном, то веселом, то с напряженно-задумчивым колоритом, через который все-таки победоносно сквозит удаль и богатырская сила народная. Мы с увлечением смотрели и пейзажи, любуясь прелестью русской природы, нежной, с богатыми переливами оттенков» [845]. Через некоторое время в музее имени Пушкина проводилась выставка русского графического искусства [846]. В Ленинграде, Воронеже и Астапово открылись новые мемориальные музеи, связанные с именами Н. А. Некрасова, И. С. Никитина и Л. Н. Толстого. На одной из главных магистралей Ленинграда был возведен памятник Н. Г. Чернышевскому [847]. К 110-й годовщине со дня смерти Пушкина в начале 1947 года была стахановскими темпами восстановлена разрушенная во время бомбежки мемориальная квартира поэта на Мойке [848]. Такой же ударной была работа по подготовке Москвы к празднованию ее 800-летия в сентябре 1947 года [849].
Музеи, как и кинематограф, вели в конце 1940-х – начале 1950 годов активную популяризаторскую работу, в том числе по изданию множества различных руководств для учителей и прочих педагогических пособий [850]. Издавались специальные брошюры для посетителей разных возрастов, в которых указывалось, как именно надо понимать то, что в музеях выставлено. Примером может служить путеводитель к экспозиции XVI века, выпущенный Историческим музеем и начинающийся с цитаты о сильной государственной власти из приветствия Москве, произнесенного Сталиным в 1947 году [851]. Как показывают многочисленные свидетельства, эти старания не пропадали даром и находили отклик в сердцах советских граждан. Инспектор Московского отдела народного образования А. Н. Хмелев докладывал в 1947-1948 учебном году, что внеклассная педагогическая работа в городских школах не отличается разнообразием, но по крайней мере культпоходы в музеи проводятся регулярно. Заслуга в этом, по мнению Хмелева, принадлежала прежде всего самим музеям, которые широко пропагандировали свои экспозиции и охотно принимали школьников. Особенно больших успехов в популяризации культурного наследия достигли Государственный исторический музей, Музей изобразительных искусств им. Пушкина и Музей искусства народов Востока [852]. Подтверждением высказанного Хмелевым мнения, что посещение музеев имеет большое педагогическое значение, служит запись в дневнике школьницы Т. П. Мазур, отметившей культпоход в Исторический музей как знаменательное событие в скучной череде школьных будней [853].
В послевоенные годы усилиями массовой культуры русскоговорящее население было всесторонне охвачено пропагандой национал-большевизма. Издательства, театры, кинематограф, радио, музеи и выставки проповедовали верность советскому государству, применяя популистские методы, заключавшиеся в обращении к русскому прошлому и руссоцентристской трактовке последней войны. Хотя «партийность» и культ личности Сталина в послевоенный период были, несомненно, частью советской массовой культуры, ее национал-большевистский уклон был ключевым средством партийной пропаганды. Опираясь на авторитет классики, национал-большевизм начиная с середины 1930-х годов использовал в своих интересах популярные образы и символы русской истории, стараясь сделать этот материал как можно более доступным для широких масс.
После 1945 года национал-большевизм стал вести пропаганду по двум новым направлениям. Во-первых, распространялся руссоцентристский миф о войне — то есть, представление о том, что русский народ внес основной вклад в победу над нацистской Германией. Во вторых, в 1944 году зародилось, а с наступлением «ждановщины» в 1946 году набрало силу стремление принизить участие других народов в жизни государства. Эти два фактора резко усилили позиции национал-большевизма в советской культуре. Как отмечалось в Главе 11, военная тема позволила сделать советскую пропаганду более разнообразной и придать более активный, воинственный характер наметившейся в 1937 году линии на возвеличивание строителей государства прошлых веков. В следующей главе книги рассматривается, как повлияла пропаганда 1937-1947 годов на менталитет советских граждан.
При известии о капитуляции нацистской Германии в мае 1945 года одна работница московского Завода имени Фрунзе по фамилии Воронкова воскликнула: «Душа переполнена радостью. Я горда тем, что я русская, что мы работаем под руководством великого Сталина» [854]. Рабочий ортопедической фабрики Москвитин выразил свое отношение к победе примерно такими же словами: «В разгроме гитлеровской Германии, в спасении народов Европы от фашистской чумы сыграл великую историческую роль русский народ. Теперь, после войны, русский народ во главе с великим Сталиным идет в авангарде борьбы за организацию прочного и длительного мира» [855]. Победа заставила советских людей вспомнить и историю, о чем свидетельствует хотя бы высказывание, приписываемое стахановцу Бухарову с Машиностроительного завода имени Орджоникидзе, в котором он использовал метафору, встречавшуюся в одной из пьес, популярных во время войны: «Германские человекоубийцы несут теперь ответственность за свои злодеяния. Берлин третий раз отдает ключи от города нашим русским войскам» [856].
Картина общественного мнения в 1945 году, вырисовывающаяся на основе донесений осведомителей, говорит о том, что национал-большевистская пропаганда военного времени способствовала формированию у русских людей чувства национальной идентичности. Аналогичные сведения, полученные в 1950-1951 годы из самых разных источников — начиная с информационных сводок ответственных органов и кончая частными письмами, дневниками, воспоминаниями и интервью, — показывают, что, в отличие от середины 1930-х годов, к концу 1940-х уже очень многие могли внятно сформулировать свое понимание того, что значит быть представителем русского народа. Люди говорили о своей принадлежности к русской нации либо цветистым языком метафор («дружина русских воинов»), либо иносказательно — с помощью полумифических героических образов (Иван Сусанин), либо авторитетным тоном официального выступления («самая выдающаяся нация»). Так
что, если разобраться, ощущение своих русских корней служило в период развитого сталинизма гораздо более важным признаком национального самосознания, чем это представлялось до сих пор историкам [857].
Приведенные выше высказывания трех рядовых москвичей — Воронковой, Москвитина и Бухарова — достаточно полно характеризуют мировоззрение русских в конце войны. Оно представляло собой уже не просто сплав русского и советского самосознания, но было проникнуто уверенностью в исключительности своей нации. Несомненно, этому способствовал и произнесенный Сталиным в мае 1945 года панегирик русскому народу, его «ясному уму, стойкому характеру и терпению». Один из осведомителей передал московской парторганизации слова инженера авиационного завода Денисова: «Хорошо сказал товарищ Сталин о русском народе. Особенно глубоко тронули меня слова, где товарищ Сталин говорит об отношении русского народа к своему правительству, о твердости характера русского человека, о его выносливости. Действительно, только русские люди могли вынести такие тяжести войны и не дрогнуть перед смертельной опасностью». Инженер Завода № 836 Солейко, разделявший чувства Денисова, подхватил как сталинскую похвалу русскому народу, так и его мысль о том, что роль русских в победе над врагом не сопоставима с вкладом других народов СССР: «Выступление товарища Сталина вызвало у всех нас не только восхищение, но и гордость. Очень важно было подчеркнуть ведущую роль русской нации, которая сумела все свои черты и лучшие традиции передать другим национальностям Советского Союза и повести их за собой на разгром врага» [858]. Этот панегирик Сталина пользовался необыкновенной популярностью в массах и повторялся на разные лады во всех уголках страны вплоть до смерти диктатора в 1953 году. Имеются отдельные свидетельства того, что многие русские понимали руссоцентристский характер сталинского высказывания, знаменовавшего радикальный отход от идеалистических коммунистических воззрений, однако недовольство в связи с этим ощущали в основном лишь нерусские народности [859].
Хотя эти чувства национальной гордости были порождены, в первую очередь, окончившейся войной и мифом о ней, они были связаны и с исторической памятью народа. Это особенно ясно проявлялось, когда речь заходила об отношениях со странами Воеточной Европы, и с Польшей в особенности. После вооруженного конфликта между Советской Россией и Польшей в 1920 году советская пропаганда редко высказывалась об этой стране положительно. Хотя Польша была славянским государством и входила когда-то в состав Российской империи, в рамках советской массовой культуры после 1937 года подчеркивались прежде всего события трехсотлетней давности, когда Польша воевала с Москвой. С этой целью были мобилизованы такие классические произведения, как «Тарас Бульба» и «Иван Сусанин», а также современные, вроде «Богдана Хмельницкого» Корнейчука.
Поскольку отношение советских людей к их западному соседу сформировалось под влиянием образа Ивана Сусанина и воспоминаний о многовековой вражде, подписание в 1945 году союзнического договора с никому не известным временным польским правительством вызвало некоторое замешательство. Начальник цеха московского Завода № 15 Марченко предложил следующее объяснение: «Буржуазное правительство Польши на протяжении веков разжигало рознь между польским и русским народами. Временное польское правительство, включая договор о дружбе с Советским правительством, руководствовалось желаниями польского народа. Этот договор надолго закрепит дружбу русского и польского народов» [860]. Аналогичное мнение высказал сотрудник Театра Ленинского комсомола Фогель, также инстинктивно связавший воедино русское прошлое с советским настоящим:
«Товарищ Сталин говорил о пяти веках вражды с Польшей. Было проклятое слово на Руси: лях. Было ненавистное слово в Польше: москаль. Как враги появлялись поляки на Руси в смутное время и в рядах наполеоновских армий. Русский царизм безжалостно расстреливал население Варшавы, ссылал поляков на просторы Сибири. Но в памяти встает прекрасный пример человеческой и творческой дружбы двух великих славян — Пушкина и Мицкевича. И сейчас, какой гордостью должны наполниться сердца русских, советских людей, когда, опрокидывая хитроумные происки империалистической дипломатии, соединяются в такой естественной, в такой закономерно-исторической братской дружбе две великие славянские демократии, как бы оправдывая прозрение Пушкина в его стихах, обращенных к Мицкевичу» [861].
Мысль о том, что Пушкин предопределил примирение двух стран, представляется своеобразной, поскольку поэту, как известно, случалось высказывать и имперские амбиции, а объяснение гораздо легче найти в провозглашаемой Советским Союзом политике пролетарского интернационализма и дружбы народов. Народный артист РСФСР Озеров, выступая с речью в Большом театре, заявил: «Во второй четверти прошлого столетия великий русский поэт Пушкин в одном из своих стихотворений говорил: "Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет? Вот вопрос". Прошло сто лет, и вопрос, поставленный Пушкиным, решился. Ныне славянские страны Болгария, Югославия, Чехословакия, Польша вместе с СССР сливаются на путях правды и справедливости, на путях прогресса и демократии в общий, единый, безбрежный и непреодолимый океан, через который переплыть и который одолеть не смогут никакие силы фашистского мракобесия» [862]. В словах Марченко, Фогеля и Озерова чувствуется романтическая вера, что СССР, Польшу и другие страны Восточной Европы объединяет их древнее общеславянское происхождение и что осуществлению мечты этих народов об объединении долго мешала политика, проводившаяся их правительствами. Эти панславянские настроения были отзвуком официальных заявлений, сопровождавших аннексию польской территории в 1939 году и воспроизведенных советской пропагандой в конце 1944– начале 1945 годов, когда Красная Армия шла победным маршем по Восточной Европе [863].
Не стоит, однако, слишком полагаться на советский панславизм. Как показывают приведенные выше примеры, русский народ предпочитал, чтобы его называли (и сам он себя так называл) «старшим братом» в семье славянских народов. Более того, отношение многих русских к их новым союзникам — и особенно к Польше — было двойственным, и вряд ли зачатки чувства славянской общности могли заставить их преодолеть недоверие, внушенное многолетней пропагандой, выступавшей под знаменем Ивана Сусанина. В архиве ленинградского отдела НКВД сохранилось высказывание, приписываемое одному из профессоров филологии и якобы отражавшее реакцию народных масс на обстановку в Восточной Европе: «Я считаю, что мы все же идем на большие уступки в вопросах о Польше и о принципах разрешения вопросов государственного устройства европейских стран. Я не являюсь шовинистом, но вопрос о территории Польши и наших взаимоотношений с соседними странами после тех жертв, которые мы понесли, меня очень волнует, и я невольно поддаюсь чувству протеста против всякой излишней уступчивости» [864]. Иными словами, идея панславизма была, конечно, прекрасной и романтичной, но пересилить веру русского народа в свою исключительность как primus inter pares она не могла. Подобно лозунгу дружбы народов, она была скорее миражом, маскирующим руссоцентризм. Одной из тех, кого коробили эти лицемерные «кривые и пустые слова», щедро изливавшиеся в первые послевоенные годы, была Лидия Чуковская [865].
Более достоверным представляется мнение, что взгляды русских на современную Европу складывались не столько под влиянием идей панславизма, сколько образов, унаследованных от дореволюционного прошлого. То же самое можно сказать и о странах Дальнего Востока. Особенно интересна в этом плане та роль, которую играла Русско-японская война 1904-1905 годов в формировании отношения русских к участию Японии во Второй мировой войне. Весной 1945 года осведомитель НКВД передал этому учреждению записанное им высказывание одного из ленинградских профессоров по поводу слухов о близкой войне с Японией. «Советская Россия, — сказал профессор, — хорошо отплатит Японии за все ее прошлые провокации, нужно потребовать ответственности за ее недружелюбные действия против нас за последнюю четверть века. Русский народ вправе предъявить японцам требование о возврате части Манчжурии, Кореи, КВЖД, Сахалина и возмещения всех убытков». Один из его коллег выступил с не менее пламенным заявлением: «Теперь справедливость восторжествует, и мы напомним Японии Цусиму, Порт-Артур и Манчжурию. Япония навсегда запомнит, что такое современная Россия» [866]. Инженер ленинградского Завода № 209 в апреле 1945 года так сформулировал цели, которые, по его мнению, должен преследовать Советский Союз на Дальнем Востоке: «Нам нужно исправить ошибки царского правительства и вернуть русские владения Порт-Артур, Манчжурию и Сахалин» [867]. Советский Союз предстает в этих высказываниях как законный наследник империи Романовых и наводит на подозрение, не является ли он и копией империи. Вскоре после первого столкновения с японскими войсками 8 августа 1945 года около здания Высших инженерных железнодорожных курсов в Москве был замечен студент Поляков, рассуждавший по этому поводу: «Япония по отношению к Советскому Союзу всегда проявляла агрессивные тенденции. Это было и в период Гражданской войны, было и на озере Хасан, и на Халхин-Голе. В период мировой войны Япония встала на сторону Германии и оказывала ей помощь. Кроме того, мы помним, что еще 40 лет тому назад Япония воспользовалась слабостью царской России и отняла у русского народа жизненно важные районы. Историческая справедливость требует должного возмездия» [868]. Рабочий ленинградского Завода № 756 выразил уверенность в победе: «Эта война должна быть короткая, как, например, была война с Финляндией в 1939 году. Японию мы теперь быстро разобьем и обязательно получим нашу Китайско-восточную железную дорогу, Порт-Артур и Сахалин. Теперь для японцев не 1905 год» [869].
Хотя мотив отмщения за оскорбление сорокалетней давности был достаточно распространен для того, чтобы Сталин включил его в свою речь в сентябре 1945 года [870], отношение русских людей к военным действиям на Дальнем Востоке было связано не только с воспоминаниями о прошлом. Но даже и в тех случаях, когда история не упоминалась, слова «русский» и «советский» оставались синонимами, так что многие высказывания ретроспективно выглядят анахронизмами. Так, после объявления Советским Союзом войны Японии работница московского Завода № 118 Подолева воскликнула: «На Дальнем Востоке находится в армии мой сын, которому я дам письменный приказ, чтобы он стойко боролся, как русский воин» [871]. Когда две недели спустя Япония признала свое поражение, рабочий предприятия «Мосгаз» Петрович вздохнул с облегчением: «Последний враг русского народа, Япония, капитулировала. Опасность нападения на Советский Союз и на все свободолюбивые народы миновала» [872]. Различие между словами «русский» и «советский» стиралось на уровне массового сознания.
Эта речевая особенность постоянно наблюдалась при обсуждении ситуации в послевоенном мире; иногда утверждение руссоцентризма принимало демонстративный и преувеличенный характер. Например, Вс. Вишневский однажды заявил, что «есть единая русская и советская литература» [873]. Аналогичные взгляды высказывал в своих мемуарах К. Симонов [874]. В кино «русский вопрос» тоже был в центре внимания. Велись дебаты по поводу того, является ли первая серия «Ивана Грозного» Эйзенштейна «достаточно русской» и отведено ли в ней подобающее место русскому народу [875]. Такие же споры возникали относительно романа В. Ажаева «Далеко от Москвы» [876].
Подобная озабоченность показывает, что во второй половине 1940-х годов происходила мифологизация не только испытаний и невзгод, перенесенных русским народом в ходе истории, но и самого народа. По сообщению одного из осведомителей, когда в 1946 году какая-то женщина, стоявшая в очереди, пожаловалась на рост цен, ее быстро одернули: «Ничего, русский народ все перенесет!» [877] Примерно в то же время Татьяна Лещенко-Сухомлина в своем дневнике постоянно подчеркивает, что она сама и ее друзья — русские люди [878]. Актер Олег Фрелих также пространно рассуждает в дневнике о своей русской идентичности, о чувствах, которые пробуждает у него слово «родина» и о том, что русская природа «сообщает русской душе ее неповторимую в других национальностях специфику» [879].
М. М. Пришвин, разрабатывая после войны темы, поднятые в его дневниках конца 1930-х годов, также часто упоминает особые черты характера русских людей [880]. Он размышляет о том, что позволило русским одержать победу в Отечественной войне. Просто их «удаль»? Или «коллективный характер ума, противоположный индивидуальному характеру немца»? Или их пасхальные молитвы?» [881] Пришвин с одобрением воспринимает слова Сталина о «первенстве русского народа», произнесенные в панегирике 1945 года, и это заслуживает особого внимания в связи с тем, что отношение Пришвина к партийным руководителям, да и ко всему советскому строю в целом, всегда было неоднозначным [882].
Лещенко-Сухомлину тоже одолевают мысли о русской нации, хотя пишет она об этом не с такой сентиментальностью, как Фрелих и Пришвин. Она задается вопросом, как уживается «страшная», «непонятная» нищета русского народа с его идеализмом и готовностью к самопожертвованию, и приходит к выводу, что всему виной его терпение. В мае 1946 года она вновь возвращается к этой теме в своем дневнике:
«В жизни моей страны много страшного, даже и невероятного. Думаю, что редко люди жили так фантастически, как мы. И все это — прямое следствие русского характера, нашего двойного видения и двойственного ощущения реальности. Как никакая другая народность на земном шаре, мы умеем "жить в облаках". Мы всецело умеем утешить себя мечтой»[883].
Разумеется, многим были чужды и сентиментальность Фрелиха с Пришвиным, и мелодраматизм Лещенко-Сухомлиной. Научный сотрудник Московского института радиологии Ивашшкая с горечью и недоумением восприняла слухи о том, что Советский Союз отправляет после войны продукты питания в оккупированный союзниками Берлин:
«Мы всегда все делаем для Европы и считаемся больше с ними, чем со своими людьми. Сколько раз в истории человечества Россия своей кровью вывозила Европу из беды! Пора бы понять, что этого никто не замечает, никто не ценит и за это к нам лучше не относится. Мы "азиаты", а они "Европа". Так пусть бы наши воспользовались победой и облегчили жизнь своему народу. Ведь мы голодные и оборванные, а кормить будем берлинцев» [884].
Страстная тирада Иваницкой показывает, до какой степени она прониклась мифом об исключительных заслугах России перед Европой не только в последней войне, но и во время татаро-монгольского нашествия и наполеоновского вторжения. Удивительно похоже звучит высказывание некоего инженера ленинградского предприятия «Ленгипрогаз», который, отдав дань восхищения сталинскому панегирику 1945 года, добавил: «Советский Союз понес исключительно большие потери, а в счет репарации получает из западной части Германии сравнительно немного. Англия и Америка несли только военные расходы, но получают несоразмерно много. Мы и сейчас кормим Германию и будем дальше кормить ее. Русский народ терпелив и вынослив, он пережил 300 лет татарского ига, 300 лет гнета Романовых, все пятилетки и тяжести нынешней войны» [885]. Аналогичные отзывы собрали и участники «Гарвардского проекта» в 1950-1951 годы. Многие респонденты характеризовали русский народ как многострадальный и терпеливый [886], особенно в связи с эпическими потрясениями вроде татаро-монгольского ига [887]. Один из них отозвался о стоической борьбе русского народа с монголами, турками и Наполеоном как о подвигах, которые спасли неблагодарную Европу от темноты и опустошения [888]. На вопрос о характерных чертах русских людей подавляющее большинство респондентов назвали честь [889], щедрость (у них «широкая душа») [890] и любовь к труду [891]. В подтверждение богатого творческого потенциала русского народа, его находчивости и изобретательности приводились имена писателей (Пушкин, Лермонтов, Толстой) [892] и ученых (Павлов, Менделеев, Попов) [893], не говоря уже о таких очевидных примерах, как Петр Великий [894]. Некоторые наделяли русских
такими полумифическими качествами, как бесстрашие, скромность и трагическая меланхолия [895]. Лишь очень немногие из опрошенных добавляли к этому списку какие-либо не столь лестные черты [896].
Как можно заключить из этих интервью, опыт войны, старания советской массовой культуры и тост Сталина заставили многих русских в первые послевоенные годы задуматься о своей национальной идентичности. Их взгляды формировались под влиянием как истории, так и официальной пропаганды. Однако самым важным фактором был сдвиг в их сознании, который не бросается в глаза, но становится более явным при сравнении этих суждений с теми, что высказывались в довоенные и военные годы. Если сначала люди выражали чувство национальной гордости, апеллируя к великим именам или событиям прошлого («Жуков, он же второй Суворов»), то в ходе войны акцент постепенно сместился на «национальный характер». Наиболее точно обобщает мысли русских людей по поводу своего национального самосознания, свойственные им в конце 1940-х – начале 1950-х годов, все тот же панегирик Сталина, мифологизирующий «ясный ум, стойкий характер и терпение» русского народа.
Одним из результатов осознания русскими своего национального характера, наделенного перечисленными качествами, было возникавшее у них все чаще желание защитить свою национальность от всяких нападок на нее и попыток принизить ее достоинства. Показателен в этом отношении скандал, разразившийся осенью 1946 года в Якутии, когда местные жители были обвинены в национализме. Сталину лично была направлена жалоба, в которой говорилось, что во время торжественного ужина, данного министром образования Якутской АССР, возник спор в связи с тем, что один из приглашенных якутов подверг сомнению главенствующую роль русского народа в советском обществе. Русские немедленно поднялись на защиту своей нации, отстаивая ее исключительность. Согласно письму, «когда один из русских людей, зашедших к Чемезову, стал протестовать и сослался на Вас, товарищ Сталин, указав, что русский народ выдающаяся нация, то разнузданная орава якутских националистов разразилась похабной бранью и по Вашему адресу» [897]. Хотя не все детали этого пьяного скандала известны, интересно отметить, что русские, опровергая сомнения в статусе русского народа как «первого среди равных», обратились к панегирику Сталина 1945 года и, говоря шире, к русифицированному мифу о войне. Существует много данных, в том числе и результаты опроса, проведенного в рамках «Гарвардского проекта», которые подтверждают, что подобные ссылки на сталинский панегирик были после войны обычным явлением [898]. Иными словами, русская национальная идентичность в первые послевоенные годы проявлялась, во-первых, в осознании своего тысячелетнего наследия и, во-вторых, в претензиях на особый статус, завоеванный в ходе войны.
Не менее интересны в связи с этим — хотя, возможно, и не так сенсационны — отрывки из дневника Лещенко-Сухомлиной, где она говорит о том праведном гневе, который охватил ее при посещении квартиры некоей американки, работающей в посольстве США. Потрясенная контрастом между уровнем жизни американки и собственным полуголодным существованием, Лещенко-Сухомлина была угнетена тем, что не может выразить свой протест вслух:
«Побывав у Элизабет, я чувствую, словно совершила далекое путешествие, словно увидела Таити или Бали. Воистину ее квартира — экзотический остров по своему комфорту, обилию еды: масла, кофе, дивных вин, одежд, пластинок и диковинных книг. Интересно! И как невыразимо грустно, что этого всего надо бояться, надо быть начеку, как бы не заговорили о политике…. Наоборот! Мне так хотелось бы, захлебываясь от гордости и любви, говорить этим сытым американцам, какая великая и чудесная страна СССР, как тяжко досталась нашим людям победа, как бились наши люди, как талантливы, жизнеспособны, выносливы русские люди. О, я бы таким была агитатором! Но страх, гнусный страх сковывает мой русский патриотизм…. Ведь не ребенок же я, не дура же! А я должна бояться, как дура! Почему?!» [899]
Живя в обстановке страха, Лещенко-Сухомлина осмелилась поверить свои чувства оскорбленной гордости и возмущения только дневнику, очень четко выразив свое национальное самосознание С ее точки зрения, русские по своим способностям, доблести и стойкости превосходят все другие народы, которым, якобы, все доставалось легче. Десятилетняя национал-большевистская пропаганда предоставила в распоряжение Лещенко-Сухомлиной набор стереотипных образов и средств выражения чувства национального достоинства и позволила ей отвергнуть привлекательность «чужого» — в данном случае, материального благополучия иностранцев.
К сожалению, стремление русских защитить свое националь ное достоинство в конце 1940-х – начале 1950 годов не всегда ограничивалось победными записями в дневниках, пьяными застольными ссорами и письмами к Сталину. Очень часто оно побуждало их обвинять нерусских в низкопоклонстве перед Западом [900]. Нередки были нападки на евреев в связи с приписываемым им карьеризмом и склонностью к торговле вместо «настоящей» работы на земле или у станка [901]. Партийная пресса называла евреев «безродными космополитами», подразумевая, что они от рождения чужие в русском обществе и неспособны ни на ассимиляцию, ни на подлинный патриотизм [902]. Зародившись в период «ждановщины» под флагом критики «буржуазного» влияния в искусстве, эта «охота на ведьм» быстро переросла к концу 1940-х годов в особое движение, известное как кампания «борьбы с космополитизмом». Началось с того, что пресса стала клеймить позором людей с фамилиями, похожими на еврейские, за то, что они якобы препятствовали развитию отечественного искусства, музыки, театра, отдавая предпочтение импортированным «буржуазным» темам [903]. Кампания набирала обороты и вскоре охватила не только журналистику, литературу и общественные науки, но и сферу производства [904]. В отличии от военного времени, когда официальный антисемитизм имел скрытый характер, данная кампания быстро привела к обострению напряженности в отношениях между народами Советского Союза [905].
В этой накаленной атмосфере опубликованное в прессе в январе 1953 года сообщение о «раскрытии заговора» крупных врачей-евреев, якобы имевшего целью уничтожение всей советской партийной верхушки, явилось искрой, благодаря которой вспыхнула истерия по поводу существования еврейской «пятой колонны» в СССР, Несколько высших офицеров Политуправления вооруженных сил в ответ на это сообщение выступили с тщательно продуманными и на удивление точно нацеленными обвинениями:
«Почти всегда евреи в очень большом числе выступали как враги революции. Кто в России до революции выступал против большевиков? Либер, Дан, Марков, Абрамович, бундовцы и др. Кто стрелял в Ленина? Каплан. Кто организовал заговор против СССР? Троцкий, Зиновьев, Каменев и многие другие, среди которых основная масса была евреи (Радек, Якир, Гамарник и т. д.).
После того как Россия спасла евреев от гитлеровского фашизма, кто первый выступил в защиту американского фашизма? Евреи — Сланский и его банда в Чехословакии, евреи в СССР, которые подло убили тт. Щербакова и Жданова, и многие другие люди с еврейскими фамилиями (еврейские писатели, артисты и т. д.). Факты эти говорят о том, что это явление не случайное».
Негодовал и рабочий И. Сабенеев, отправивший в «Известия» письмо с вопросом, почему больницы не увольняют сотрудников-евреев, которые «относятся к нам, русским, с ненавистью». Напомнив, что «еще много евреев находится на руководящих постах» по всей стране, Сабенеев заключил: «Мы, рабочие, считаем, что в критический момент они нас также продадут». Другой рабочий жаловался на такую же ситуацию, якобы создавшуюся на его заводе в г. Прокопьевске: он «находится на территории СССР, а руководят им почти целиком евреи». В этот гневный хор вливается возмущенный голос анонимного автора из Московской области: «Уберите евреев с руководящих мест…. Русский народ — это не такие болванчики, как вы думаете» [906]. Газетные публикации относительно «заговора врачей» побудили группу строительных рабочих из Ленинграда послать в «Комсомольскую правду» письмо с требованием:
«Рабочие ставят вопрос о суровых мерах наказания вредителей. Мы ставим вопрос: убрать всех евреев с работы пищевого блока, торговой сети, со снабженческих работ и направить всех евреев на добычу угля. Необходимо отобрать построенные ими дачи выселить их из больших городов (Москвы, Ленинграда, Киева, Харькова, Севастополя, Одессы и ряда других). Довольно им работать за спиной русского рабочего класса. Пусть они работают так, как русские рабочие!» [907]
Со смертью Сталина 5 марта 1953 года эта истерия не утихла, а, напротив, еще больше обострилась. Анонимное письмо, присланное Н. С. Хрущеву через несколько дней после смерти вождя, вскрывает всю глубину межэтнических противоречий, существовавших в советском обществе в то время. Выражая сомнение в том, «что Сталин умер естественной смертью (отголосок сфабрикованного «Дела врачей»), автор требует, чтобы всех евреев уволили с руководящих постов; «народ им не верит, ибо имеет на это все основания». Противопоставляя русских и евреев, он утверждает, что последние – паразиты на шее народа. Разве им нужен коммунизм? Им нужно золото и возможность обыграть глупых по их мнению Иванов» [908].
Все основные центральные газеты продолжали получать письма аналогичного содержания. Их поток усилился в начале апреля после того, как было опубликовано сообщение, что ««заговор врачей» был «уткой», запущенной вероотступниками, затесавшимися в ряды НКВД. Автор одного из анонимных писем, направленных в «Правду», выразил недоверие по поводу этого ошеломлявшего известия: «Вы думаете, что измените наши взгляды на евреев? Нет, не измените. Евреи были в наших глазах паразитами и будут такими. Они вытесняют нас, русских, ив всех культурных учреждений, за тяжелую работу не принимаются, землю не пашут. Вы должны их одернуть, а не выгораживать» [909]. Еще более наглядным примером было другое полуграмотное и довольно невразумительное письмо:
«После сегодняшней передовой «Правды» нужно ожидать массовый арест русских людей, совершенно невинных, под всякой кляузой евреев.
Когда эта нация успокоится и когда не будет русский народ из-за нее страдать? Ежели бы эта нация не была в СССР, то еще [больше] было бы инициативы у русского народа. Почему другие нации нам голову не морочат? Возьмем хотя бы татары — все честно работают и честно защищали родину во время войны.
А эта нация нам голову морочит. Дошли до такой наглости, что уже бомбы стали бросать на головы русских людей.
Прошу учесть и не топить русских людей за евреев. Мы еще годимся» [910].
Это письмо, представляющее собой смесь «бытового» антисемитизма и инсинуации, почерпнутых из газет, интересно для нас тем, что в нем евреи противопоставляются именно русским, а не всему советскому народу. Мнение, что евреи являются проводниками чуждого влияния в обществе, было в конце 1940-х — начале 1950-х годов широко распространено. Ходили слухи, что они хотят подорвать советскую культуру и само государство — два общественных института, наиболее ценных с точки зрения руссоцентризма. Евреи лишь в ограниченной степени выразили себя в русской культуре и, в отличие, скажем, от татар, им не удалось найти своего места в советском обществе. Не будет преувеличением сказать, что, по убеждению многих русских, в тот момент на карту был поставлен не больше не меньше как их статус «первого среди равных» в семье народов СССР.
Исследователи расходятся во мнениях по поводу причин, породивших эту загадочную финальную главу сталинского правления, но некоторые современники полагали, что межэтническое напряжение возникло в результате пронизавшего все общество руссоцентризма. Об этом свидетельствуют несколько писем, присланных в газеты «Правда» и «Труд» весной 1953 года после смерти Сталина и публикации сообщения о том, что «Дело врачей» было сфабриковано. Некий В. Александров, чувствуя себя обманутым, обвиняет средства массовой информации в том, что это они инициировали разгоревшуюся в обществе истерию:
«Все мы свидетели, как "Правда" неоднократно съезжала с классовых позиций и избегала по ленински-сталински пропагандировать идеи пролетарского интернационализма. Вспомним, как безыдейно и вредно проходила кампания борьбы с космополитизмом. Вместо классового разоблачения, классового подхода к осуждению носителей космополитических идей «Правда» задала определенный националистический тон…. 'Правда", может быть, того и не желая, воспитывала чувство национальной вражды…. Ядом шовинизма сейчас сильно отравлены многие люди в нашей стране и дети, что еще горше» [911].
Соглашаясь с заключительными словами Александрова, житель г. Запорожье Канташевский написал в газету «Труд»: «Если до войны некоторые темные личности чувствовали какую-либо ответственность за разжигание агитации национальной ненависти, то после войны темная гидра более смело начала выявлять свое лицо. Последний процесс изменников-профессоров окончательно дал повод распоясаться вовсю некоторым, а теперь на каждом шагу всюду и везде только и слышишь "жиды изменники, жиды шпионы"» [912]. Употребление терминов «национализм» и «шовинизм» показывает, что Александров и Канташевский возлагают вину за антисемитские перегибы позднего сталинизма на чрезмерный руссоцентризм прессы и общества в целом [913]. К тем же выводам пришел автор письма, в котором антикосмополитическая кампания сравнивается с погромной деятельностью дореволюционного Союза русского народа, организованного В. М. Пуришкевичем [914]. Но газеты «Правда» и «Труд» не стали отвечать на эти письма публично, а переслали их вместо этого в ЦК партии. Ирония заключалась в том, что именно партийное руководство в течение пятнадцати предыдущих лет руководило расширением руссоцентристской пропаганды. Неудивительно, что антисемитские страсти продолжали бушевать [915].
Обсуждение индивидуальной и групповой идентичности, которое велось в советском обществе в последнее десятилетие сталинского режима, было насквозь руссоцентристским. Рассмотренные выше данные, взятые из самых разных источников, свидетельствуют о том, что национал-большевистские тенденции заметно преобладали и над левацкой идеей пролетарского интернационализма, и над любыми иными формами выражения лояльности, группировавшимися на государстве, партии или культе личности. Этому способствовали как широкое использование образов и героев русской истории и мифологии в школьном образовании и во всей массовой культуре, так и публичные высказывания партийной номенклатуры. Вошедшее в привычку употребление слов «русский» и «советский» как синонимов означало, что во многих случаях в конце 1940-х — начале 1950 годов люди просто-напросто не могли выразить свои патриотические чувства по отношению к советскому государству иначе, как языком руссоцентризма.
И дело было, разумеется, не в лексических предпочтениях и даже не в элементарной привязанности к родной земле. Приведенные выше примеры показывают, что в первые послевоенные годы многие советские граждане — от школьников до кочегаров — активно размышляли о том, что значит быть членом русского национального сообщества. Настойчивое утверждение русского национального достоинства и русского превосходства было не только неотъемлемой особенностью сталинского советского патриотизма, но и средством выражения особого зарождавшегося в массах национального самосознания [916]. По мнению живших в то время людей, характерными чертами русского народа были героическая стойкость, не имеющие аналогов в иных нациях, изобретательный ум, терпение, жизнеспособность. Такой взгляд говорит об удивительно сильных шовинистических тенденциях, которые, возможно, были естественным следствием непомерного чувства национальной гордости и культурного превосходства. Русские были «избранным народом», ожидавшим наступления своего торжественного часа.
Разумеется, партийные руководители стремились внушить русскому народу, что он «избран» для выполнения марксистко-ленинской задачи строительства коммунизма [917]. Тот факт, что широкие народные массы не могли усвоить эту абстрактную, чересчур сложную для них пропагандистскую идею, не должен заслонять нам более важную истину: к концу войны русские овладели богатым арсеналом национальных мифов и образов, которого у них не было за пятнадцать лет до этого. И в этом смысле послевоенное вызревание массового национального самосознания следует рассматривать как побочный продукт предпринимавшихся сталинизмом в 1937-1953 годы усилий мобилизовать советское общество с помощью национал-большевистской пропаганды.
В период с 1949 по 1953 год второй по величине партийной организации Советского Союза был нанесен сокрушительный удар в ходе так называемого «Ленинградского дела». Несколько тысяч человек пали жертвой этой загадочной грандиозной чистки, в том числе секретарь ЦК ВКП(б) А. А. Кузнецов, председатель Госплана СССР Н. А. Вознесенский и председатель Совета Министров РСФСР М. И. Родионов. Заметную роль в деле сыграл также партийный аппаратчик В. П. Волков, ничем особенным до той поры не отличавшийся.
Во время Великой Отечественной войны Волков был начальником отдела одного из ленинградских райкомов партии; в 1945 году он был послан в Молдавскую ССР. Там он занимал поочередно несколько постов, включая пост секретаря Кишиневского горкома партии, и успел надоесть всем сотрудникам своей привычкой экстатически превозносить своего бывшего начальника, первого секретаря Ленинградского обкома ВКП(б) Кузнецова, который получил к тому времени назначение в секретариат ЦК. Особенно раздражал молдаван постоянный рефрен Волкова «Мы, ленинградцы…» или «У нас в Ленинграде…», а также наставления типа «Надо учиться работать у лучшей части большевиков Ленинграда, у товарища Кузнецова» [918]. Неудивительно, что когда в начале 1949 года Кузнецов полетел со всех своих постов, он потянул за собой и Волкова.
Но полуграмотное анонимное письмо, стоившее Волкову его карьеры, было весьма примечательным. Оно обвиняло Волкова не просто в связях с Кузнецовым и безудержном восхвалении ленинградской парторганизации, но и в том, что он распространял в Кишиневе слухи, будто «идет подготовка к образованию ЦК партии РСФСР с местом расположения в Ленинграде», и что «Кузнецов наиболее выдающийся деятель партии и, видимо, он будет генеральным секретарем этого ЦК» [919]. Это сообщение встревожило московское партийное руководство, хотя с первого взгляда само предположение об образовании Российской коммунистической партии, казалось бы, было в русле официальной пропаганды послевоенного десятилетия, утверждавшей превосходство русской нации над всеми остальными. 5 апреля 1950 года, вскоре после получения этого доноса, секретариат ЦК начал официальное расследование [920].
Скандал вокруг Волкова указывает на то, что слухи о создании Российской коммунистический партии, РКП(б), играли гораздо большую роль в «Ленинградском деле», чем им обычно отводится в литературе, посвященной исследованию этого вопроса. Эта партийная чистка, осуществленная в конце сталинской эпохи, до сих пор остается довольно плохо изученной — отчасти из-за того, что только часть документов по этому делу сохранилась [921]. Тем не менее, данная глава рассматривает «Ленинградское дело» в социокультурном контексте второй половины 1940-х годов, так как оно дает хорошее представление о характере и границах официального руссоцентризма в конце сталинской эпохи.
А. Собчак пишет в своих мемуарах, что слухи об образовании РКП (б) явились одной из наиболее вероятных причин возникновения «Ленинградского дела». Эта версия «имела широкое хождение в Ленинграде в 1950-х годах…. Я сам неоднократно слышал ее от самых разных людей (от университетских профессоров и партийных работников до соседа по коммунальной квартире, водопроводчика)», — добавляет он [922]. Тесную связь «Ленинградского дела» с проектом создания РКП (б) подтверждает та скорость, с которой ЦК завел дело на незадачливого Волкова. В Кишинев был послан специальный уполномоченный, который спустя месяц доложил, что слухи о РКП(б) действительно циркулируют среди русских членов молдавского партийного руководства. Хотя заместители Волкова П. В. Воронин и С. А. Субботин не признавались, что слышали, как тот высказывался на эту тему [923], сам Волков не оспаривал этого факта. Но при этом он утверждал, что начал распространять эти слухи его предшественник по фамилии Слепов [924]. Волков писал в свою защиту:
«Автор анонимного письма утверждает, что я в неофициальной обстановке в кругу работников горкома партии вел смакующие разговоры по вопросу о том, что скоро будет создан ЦК Российской коммунистической партии, что секретарем ЦК будет Кузнецов, а Ленинград будет центром Российской Федерации.
Это обвинение — клеветническое и ложное, рассчитанное на то, чтобы скомпрометировать меня как члена партии, как советского гражданина. Дело было совсем иначе. Как мне помнится, тов. Слепов, когда был еще секретарем горкома, приехав из Москвы, рассказывал в кругу некоторых работников горкома, что он слыхал, что будет создана столица Российской Федерации с центром в Свердловске или Новосибирске и что будет, возможно, создано ЦК РКП (б). Я сказал, что такую болтовню и разговоры я тоже слыхал еще в 1944 году в Ленинграде, и о Ленинграде [как будущей столице] мне рассказывал бывш. секретарь Приморского райкома партии г. Ленинграда Харитонов. Как видно, в разговоре я говорил об этом, как о болтовне, которую теперь, как очевидно, распространяли Кузнецов и его приближенные. Но я категорически отрицаю, будто я говорил, что секретарем ЦК будет Кузнецов, что я его расхваливал и прочее. Это ложь и клевета, и потом, откуда я мог знать и для чего это мне нужно, мне — честному коммунисту? Я работал в Ленинграде зав. отделом партии, пережил там всю блокаду, голодал, заболел двухсторонним туберкулезом, для чего мне вся эта болтовня? Пусть пробавляются этими разговорами клеветники и антипартийные люди» [925].
В своем заключительном отчете уполномоченный ЦК сообщал, что не смог опровергнуть утверждения Волкова: «Никто также не подтвердил, что Волков распространял слухи насчет образования ЦК партии в Российской Федерации во главе с Кузнецовым с центром в гор. Ленинграде» [926]. Хотя благодаря этому отчету обвинение с Волкова было снято, его реабилитация была запоздалой: весной того же года пленум Кишиневского горкома партии освободил Волкова от занимаемой должности, и он был вынужден удалиться в санаторий «для лечения» [927].
Естественно, Волков был далеко не единственной жертвой чистки, проведенной в связи с «Ленинградским делом» в 1949-1953 годы. Эта кампания поглотила многих членов партии, связанных с Кузнецовым, и не только в Ленинграде, но и в таких, казалось бы, далеких от него центрах, как Псков и Горький [928]. Согласно одному из недавних сообщений, поднятое ею волнение докатилось даже до берегов Черного моря:
«Другого обвиняемого — бывшего председателя Ленинградского облисполкома, назначенного первым секретарем Крымского обкома ВКП (б), Н. В. Соловьева, объявили "махровым великодержавным шовинистом" за предложение создать Бюро ЦК по РСФСР, образовать Компартию РСФСР» [929].
Несмотря на столь серьезное обвинение, в последнее время большинство исследователей — не считая нескольких русских националистов [930] — рассматривают «Ленинградское дело» всего лишь как один из эпизодов послевоенной борьбы между сталинскими приближенными — в данном случае, между А. А. Ждановым и его противниками в лице Г. М. Маленкова и Л. П. Берии [931]. Согласно наиболее распространенной версии, Жданов после снятия блокады Ленинграда в середине 1944 года вернулся в Москву, где его ожидала работа, связанная с культурной и международной политикой. Хотя Маленков и Берия к тому моменту уже занимали прочное положение — первый в государственном аппарате, второй в службе безопасности, — в пользу Жданова сыграл тот факт, что его соперники оказались замешанными в скандалах, разразившихся сразу после войны в военно-промышленном комплексе. Берия в декабре 1945 года был снят с поста министра Госбезопасности, позиция Маленкова к январю 1946 года была также очень уязвимой. Воспользовавшись этим, Жданов в марте 1946 года перевел в секретариат ЦК ВКП (б) А. А. Кузнецова, своего давнего заместителя в ленинградской парторганизации. К апрелю Жданов взял в свои руки Агитпроп и всю идеологическую работу, а Кузнецов занял место Маленкова и стал руководить кадровой политикой в партии. Хотя Маленков получил новую должность в Оргбюро, скандал в связи с так называемым «Делом авиаторов» настолько скомпрометировал его, что в мае он был выведен из состава секретариата ЦК [932].
После того как Маленков утратил свое влияние в партии, Жданов стал фактически единовластно распоряжаться секретариатом и провел в высшие эшелоны партийного руководства своих бывших помощников из ленинградской и горьковской парторганизаций — в том числе М. И. Родионова (получившего должность председателя Совета Министров РСФСР) и Н. А. Вознесенского (ставшего председателем Госплана СССР и одновременно заместителем председателя Совета Министров СССР). Кузнецов, в чьих руках была вся кадровая политика, укрепил позиции этой группы, назначив своих людей на крупные посты не только в центре, но и в регионах. Победа ленинградской группировки Жданова стала практически окончательной, когда Кузнецов прибрал к рукам давнюю вотчину Берии, органы госбезопасности. А. И. Микоян пишет в своих мемуарах, что в эти годы Сталин иногда называл Кузнецова и Вознесенского своими преемниками в партийной и государственной структурах, соответственно [933].
Принято считать, что в результате этого переворота положение Маленкова и Берии настолько пошатнулось, что они решили объединить силы для борьбы со Ждановым. Их стратегия заключалась втом, чтобы подорвать авторитет Жданова и всей ленинградской группировки в глазах Сталина, играя на совершенных ими ошибках. К середине 1948 года репутация Жданова оказалась довольно сильно подмоченной из-за допущенных по его недосмотру неподобающих публикаций в журналах «Ленинград» и «Звезда», непредусмотрительных нападок его сына, Ю. А. Жданова, на Лысенко и дипломатического фиаско в Югославии [934]. Не в силах противостоять массированной атаке, Жданов был вынужден взять в июле 1948 года двухмесячный отпуск для поправки здоровья — как раз в тот момент, когда Маленков был возвращен в секретариат ЦК. Неожиданная смерть Жданова осенью 1948 года подставила его сторонников под удар, и их падение стало вопросом времени. В результате ряда скандальных разоблачений пострадали Кузнецов, Вознесенский, Родионов и их единомышленники как в ленинградской партийной организации (П. С. Попков, Я. Ф. Капустин, П. Г. Лазутин и др.), так и по всей стране (Н. В. Соловьев, В. П. Волков и др.). Предлогом для решающего наступления стали нарушения, якобы допущенные в Ленинграде в конце 1948 — начале 1949 годов во время партийных выборов и в организации оптовой торговой ярмарки. К1953 году тысячи ленинградских коммунистов и их близких были сняты с работы, арестованы или высланы из города. Всякая активность некогда могущественной партийной организации была подорвана на корню, и Маленкову с Берией не осталось противовеса в узком кругу приближенных генерального секретаря [935].
Но объяснять «Ленинградское дело» лишь продолжающейся борьбой различных кремлевских группировок, которая велась ожесточенно и непрерывно в течение многих лет, значит не учитывать идеологической подоплеки этой чистки, и в особенности выдвигавшихся против ленинградцев яростных обвинений в «русском национализме» и групповщине в связи с предполагаемым образованием РКП (б) [936]. Ведь русский национализм, как соглашается большинство исследователей эпохи развитого сталинизма, был неотделимой частью советской идеологии в 1940-е и в начале 1950 годов [937]. Если допустить, что все дело было лишь в уликах, сфабрикованных Маленковым и Берией с целью одержать верх над соперниками, то почему оно не свелось к обвинению их в коррупции во время войны, семейственности, вредительстве, контактах с иностранной разведкой — как это было при скандалах, сотрясавших после войны авиационную промышленность и командование вооруженных сил? [938] Зачем надо было выдвигать против ленинградской парторганизации столь необычное обвинение, в то время как руссоцентризм был нормативной составляющей сталинской культурной политики? [939] Не подвергая сомнению утверждение, что Маленков и Берия спровоцировали в своих интересах процесс в северной столице, и учитывая, что «русский национализм» был далеко не единственным грехом, в котором обвинялись ленинградские коммунисты, все же следует признать, что особенности этого дела требуют более пристального его изучения. Случай с Волковым и подобные ему проливают свет не только на «Ленинградское дело», но и на всю политику партии в конце 1940-х – начале 1950-х годов. Обстоятельства «Ленинградского дела» позволяют сделать вывод, что идеологическая линия, проводившаяся партией, хотя и была в высшей степени руссоцентристской, не была националистической, как утверждают многие. Несомненно, партийное руководство в этот период оперировало определенными избранными элементами русского национального прошлого — героями, мифами, образами, — но делало это с целью повысить авторитет и легитимность советской власти, а также усилить мобилизационный потенциал своей пропаганды. Оно не вело политику в интересах одной лишь русской нации, не стремилось усилить ее культурную автономию и самоуправление — то есть, не преследовало целей, соответствующих классическим критериям национализма [940]. Вряд ли можно найти какие-либо иные факты, которые так наглядно демонстрировали бы пределы, установленные Сталиным и его приближенными для руссоцентризма, как идеологическая схватка в связи с «Ленинградским делом».
Знаменитый сталинский тост в честь русского народа, «наиболее выдающейся нации из всех наций, входящих в состав Советского Союза», произнесенный в 1945 году, дал понять гражданам СССР, что партийная линия в послевоенные годы будет руссоцентристской. Дополненная «мифом о войне», руссоцентристская пропаганда играла исключительно важную роль во всей массовой культуре после войны, превосходя по своей значимости все, кроме культа личности вождя. В 1947-м году, к примеру, праздновались не только 30-я годовщина Октябрьской революции, но и 110-я годовщина со дня смерти Пушкина, а также 800-летие Москвы [941]. Имена великих русских людей прошлых веков — политических деятелей, военачальников, выдающихся представителей науки и искусства — не сходили со страниц книг и журналов, со сцены и киноэкрана. Эта руссоцентристская пропаганда, сочетавшаяся с противодействием развитию национального самосознания в других республиках СССР, была исключительной по своим масштабам и напору.
Тот факт, что вся массовая культура в СССР в последнее десятилетие сталинского режима находилась под знаком утверждения русского национального величия, неоспорим, однако остается малоизученным вопрос о том, как это влияло на конкретные решения, принимавшиеся партийным руководством. Поскольку исследования, опубликованные по «Ленинградскому делу», рассматривали в основном политические махинации Маленкова и Берии, достаточного внимания не было уделено ни общей ситуации во второй половине 1940-х годов, ни политическим биографиям участников этого противостояния — в первую очередь, Жданова, Кузнецова и Родионова, а также П. С. Попкова, преемника Кузнецова на посту 1-го первого секретаря ленинградской партийной органюации. Совершенно не изучен вопрос о том, какую роль играли руссо-центристские мотивы в деятельности Жданова и его сторонников, В обязанности Кузнецова после его включения в состав секретариата ЦК в 1946 году входило руководство региональными партийными организациями РСФСР [942]. Задача была не из легких и, похоже, доставляла много хлопот не только Кузнецову [943], но и Жданову. К разрешению этих проблем привлекли даже Хрущева, когда он после войны возвратился из Киева в Москву. Позже он вспоминал:
«Когда я приехал с Украины и зашел к Жданову, тов. Жданов мне начал высказывать свои соображения: "Вот видите, все республики имеют партийные органы, имеют ЦК, они обсуждают, решают вопросы, ставят вопросы перед ЦК союзным и перед этим Советом Министров СССР. Одним словом, смелее решают, они созывают совещания по внутриреспубликанским вопросам, обсуждают эти вопросы, ну, и мобилизуют людей. Как-то, значит, жизнь бьет ключом, так сказать, нормально, значит, и все, а это способствует лучшему развитию экономики и культуры и партийной работы. Российская Федерация не имеет этого, она не имеет выхода, так говорят, к своим областям — каждая область варится в собственном соку. Чтобы собираться на какое-то совещание Российской Федерации, об этом не может быть и речи. Да у них и органа нет такого, который собрал бы такое совещание, на котором можно было бы эти вопросы обсуждать"».
Хрущев согласился со Ждановым: «Да, это верно — в неравные условия поставлена Российская Федерация, и интересы Российской Федерации страдают от этого» [944].
Жданов, ободренный реакцией Хрущева, продолжал размышлять о том, как бы излечить административный недуг Российской Федерации. Это, по его мнению, могло бы сделать специальное бюро ЦК партии, которое занималось бы вопросами РСФСР. Жданов был уверен, что эта идея, ввиду ее практической пользы, найдет поддержку у партийной верхушки, — тем более, что прецедент создания такого бюро уже был. Как пишет Хрущев,
«До войны еще (не помню, в какие годы) было создано Бюро Российской Федерации. Возглавлял это бюро, по-моему, Андрей Андреевич Андреев. Они занимались вопросами Российской Федерации, так сказать, заменяя ЦК комитет [sic, бюро] по Российской Федерации [945]. Потом, не знаю, при каких обстоятельствах, этот комитет [sic, бюро] перестало существовать, было ликвидировано, и опять продолжалось такое положение, что Российская Федерация не имела партийного органа, который бы разбирал текущие вопросы экономики, промышленности, сельского хозяйства и прочего. Все это было роздано по союзным наркоматам, и только некоторые вопросы третьестепенной важности рассматривались Советом Министров Российской Федерации. Таким образом, Российская Федерация значительно хуже работала, чем другие республики».
По словам Хрущева, он с энтузиазмом поддержал идею Жданова о создании бюро, но предупредил его о нецелесообразности попыток расширить его до какой-либо более сложной структуры, вроде самостоятельной российской коммунистической партии:
«ЦК не было никогда в Российской Федерации… — и, может быть, это и правильно, что этого не было. Если [бы] был центральный орган такой выборный, как другие республики имеют, могло [бы] возникнуть противопоставление…. Российская Федерация слишком мощная по количеству населения, по промышленности, сельскому хозяйству. Потом, имелись бы два центральных комитета: один был бы межреспубликанский, а другой — ЦК Российской Федерации. Конечно, Ленин на это не пошел. Видимо, у Ленина были какие-то соображения, чтобы не создать двоецентрие и чтобы не столкнуть эти центры, чтобы была, так сказать, монолитность политического и партийного руководства».
"Да, — ответил Жданов, — значит, видимо, бюро. Ну, бюро ерунда — потом, бюро уже было, поэтому это уже не ново, и вернуться опять к бюро, и я считаю, это самое лучшее сейчас. Я об этом думаю"» [946].
Жданов был, по-видимому, удовлетворен результатами беседы и принялся обдумывать детали своего плана. Спустя два года, летом 1948-го, он вновь поднял этот вопрос в беседе с Хрущевым по телефону, добавив, что возникли новые обстоятельства, которые он хотел бы обсудить с Хрущевым при личной встрече [947]. Хотя смерть Жданова осенью этого года помешала ему объяснить, что он имел в виду, о многом можно догадаться по высказываниям его старых соратников. В течение всей второй половины 1940-х годов Кузнецов, Родионов и Попков, по всей вероятности, колебались между идеей создания бюро ЦК ВКП (б) по Российской Федерации и образованием самостоятельной Российской коммунистической партии — то есть, тем самым, против чего предостерегал Хрущев. Предполагалось, что бюро или партия будут подчиняться ЦК ВКП (б) и выполнять примерно ту же роль, что и руководящие партийные органы в Украине, Армении и других республиках. Они должны были взять на себя контроль за всей деятельностью в РСФСР с целью улучшить состояние дел в республике, снять бюрократические препоны и освободить ЦК от множества рутинных административных обязанностей [948].
Помимо административной реформы и усовершенствования работы на союзном уровне, новые органы власти должны были, по-видимому, отстаивать интересы РСФСР, устранить дисбаланс в системе управления, возникший еще в начале 1920-х годов. Как пишет А. Собчак в своих мемуарах, «в эти годы в головах ленинградских руководителей, которые были бесспорными лидерами в рамках Российской Федерации (многие из них были выдвинуты на работу в Совнарком РСФСР), возникла мысль о том, что было бы справедливо уравнять в правах РСФСР с другими союзными республиками, каждая из которых имеет свою столицу, свою компартию, свой ЦК компартии и т. д. Тогда все в России вспоминали знаменитый тост Сталина за великий русский народ, внесший решающий вклад в победу над фашизмом. А раз великий, то, значит, имеет право быть хотя бы "на равных" с другими, и в качестве первого шага мечтали о переносе столицы России из Москвы в Ленинград, конечно же, с сохранением Москвы в качестве столицы СССР» [949].
В атмосфере руссоцентризма, царившей во второй половине 1940-х годов, эти замыслы, казалось, вполне согласовывались с политикой партии [950]. Будучи уверены в этом, Кузнецов, Вознесенский и Родионов с энтузиазмом подхватили лозунги о великой исторической роли русского народа, которые не смолкали в советской массовой культуре [951]. Попков был одним из самых горячих приверженцев идеи РКП (б) [952]. Сподвижники Жданова решили добиваться официального признания вынашиваемых ими планов. В сентябре 1947 года Родионов письменно обратился к Сталину с предложением о создании бюро ЦК ВКП(б) по вопросам РСФСР [953]. Согласно бывшим членам Ленинградского исполкома партии, Родионов и Кузнецов в беседах со Сталиным высказывали также и идею создания российской компартии. Сталин воздержался от комментариев по поводу этих предложений, хотя и не отверг их [954].
Но если Сталин воздержался от высказываний по этому вопросу, пока Жданов еще был жив, он и вовсе потерял терпение по отношению к ленинградцам после смерти их шефа в августе 1948 года. Подстрекаемый закулисными интригами Маленкова, он решил поставить их на место [955]. Удобный случай представился в начале 1949 года, когда слухи о нарушениях избирательной процедуры и «несанкционированной» торговой ярмарке в Ленинграде убедили Сталина, что ленинградцы становятся не только самонадеянными, но и дерзкими [956]. На заседании Политбюро в феврале 1949 года он обвинил ленинградскую группу чуть ли не в мятеже и разнес идею создания РКП (б) в пух и прах [957]. Стенографическая запись заседания либо не велась, либо до сих пор засекречена, однако, по словам одного из присутствовавших на заседании, Сталин реагировал на предложение создать РКП (б) резко отрицательно. Очевидно, он боялся, что российская компартия, в отличие от партий других союзных республик, будет представлять угрозу центральному партийному руководству. Через несколько дней Политбюро приняло резолюцию, которая смещала ленинградских коммунистов с их постов и обязывала ленинградскую парторганизацию навести порядок в своих рядах [958].
Примерно через неделю после этого бурного заседания Политбюро Маленков выехал в Ленинград, чтобы присутствовать на пленуме местной парторганизации, созванном для обсуждения произошедшего. Открыв пленум, Маленков тут же обвинил местных партийных руководителей, и прежде всего Попкова, в стремлении «внушить» членам партии мысль о необходимости создания РКП (б) и переноса столицы РСФСР в Ленинград. Стенограмма речи Маленкова, по-видимому, не сохранилась, но по свидетельству одного из очевидцев, самый большой грех ленинградских руководителей он усматривал в том, что «этим самым они хотели как бы противопоставить ленинградскую партийную организацию ЦК партии» [959]. Опальный Попков защищался, как мог, но вынужден был согласиться с подобным осуждением своих планов по созданию РКП (б):
«Вчера меня на бюро товарищ Николаев [960] спрашивал: в чем выразилось мое выступление против ЦК… Я неоднократно говорил — причем, говорил здесь, в Ленинграде, в присутствии Бадаева [961], Капустина [962], Николаев слышал и другие; говорил это в приемной, когда был в ЦК (но не со Ждановым, а в приемной Жданова), говорил и в приемной Кузнецова… о РКП. Обсуждая этот вопрос, я сказал такую шутку: "Как только РКП создадут — легче будет ЦК ВКП(б): ЦК ВКП(б) руководить будет не каждым обкомом, а уже через ЦК РКП". С другой стороны, я заявил, что, когда создадут ЦК РКП, тогда у русского народа будут партийные защитники. Это уже антипартийное заявление. Что же выходит? Попков хочет защитить русский народ, а ЦК ВКП(б), товарищ Сталин не защищают его? Это явно антипартийная линия. Мне товарищ Сталин на Политбюро показал, куда это ведет и что это значит. Но ведь когда я говорил это [раньше] в присутствии ответственных товарищей, меня никто не поправил по этому вопросу» [963].
Несмотря на некоторую невнятность объяснений Попкова, они все же позволяют понять многое — в частности, что идея РКП (б) была во второй половине 1940-х годов постоянной темой разговоров в кругу руководителей ленинградской парторганизации, которые считали ее вполне безобидной попыткой улучшить работоспособность партийного аппарата. Но что еще более важно, слова Попкова показывают, что Сталин отверг предложение о создании РКП (б) по той причине, что опасался, как бы она не привела к российскому самоуправлению. Он высмеял слова Попкова о том, что русским людям нужны «партийные защитники». «Товарищ Сталин на Политбюро показал, куда это ведет, и что это значит», — сказал Попков на пленуме и передал своими словами, куда именно, по мнению Сталина, это ведет: «Попков хочет защитить русский народ, а ЦК ВКП(б), товарищ Сталин не защищают его?» Генеральный секретарь считал, что подобные инициативы преследуют узко российские интересы и попахивают национализмом [964].
Но почему все-таки Сталин воспринял идею РКП(б) с таким подозрением и враждебностью во второй половине 1940-х годов, когда вся атмосфера в стране была насыщена руссоцентризмом? Ответ выглядит на первый взгляд неожиданно: постоянно прославляя русских людей, Сталин не был русским националистом и всегда выступал против любых попыток России добиться самоуправления. Русский народ нужен был ему как «руководящая» сила советского многонационального общества, его становой хребет. К тому же, с его точки зрения, русские были «наиболее революционной» частью общества; во второй половине 1930-х годов русский народ уже считался «первым среди равных», — его история, имеющая всемирно-историческое значение, его язык и культура делали его «старшим братом» в советской семье народов. Как высказался после войны в газете «Правда» А. Н. Поскребышев, «великий русский народ» выполнял исключительно важную роль в СССР, являясь «той цементирующей силой, которая скрепляет дружбу народов» [965].
Хотя столь откровенный руссоцентризм был принят правящей верхушкой на вооружение лишь во второй половине 1930-х годов, партия всегда рассматривала русский народ как основополагающий компонент всего советского общества. Это видно хотя бы из организационной структуры СССР, в которой не было предусмотрено русской компартии и русских органов самоуправления, дабы они не приобрели слишком большого влияния и не стали отстаивать собственные интересы, противоречащие планам всесоюзного руководства. Именно по этой причине благие намерения Попкова укрепить суверенитет РСФСР привели Сталина в такую ярость — они противоречили всей двадцатипятилетней практике управления страной.
Но подозрения Сталина и его гнев были вызваны не только этим. Среди обвинений, выдвинутых против Кузнецова, Попкова и их сторонников, два — предательство и заговор против ЦК — свидетельствовали о том, что планы ленинградских коммунистов представляли угрозу для советской системы как с административной, так и с идеологической точки зрения. К концу 1940 годов сталинский режим уже целое десятилетие использовал руссоцентристскую пропаганду для завоевания поддержки народных масс. Мобилизационная стратегия, принятая в СССР с первых лет ее существования и основанная на интернационалистских идеалах, оказалась к концу 1930-х годов недостаточной из-за низкого уровня образования широких масс, не позволяющего им постичь абстрактные теории марксизма-ленинизма, и была дополнена более прагматичной идеологической политикой, сфокусированной на русской истории, ее героях, мифах и иконографии. Подобный национал-большевизм, насквозь популистский, способствовал утверждению легитимности ВКП (б) и советского государственного устройства, намеренно стирая грань между понятиями «русский» и «советский» и интегрируя «великодушный» русский народ с его тысячелетней историей.
Вина ленинградцев заключалась в том, что их на первый взгляд невинное предложение об образовании русской компартии и органов самоуправления создавало угрозу для всей возведенной с таким трудом национал-большевистской идеологической конструкции. В частности, если бы российская компартия объявила себя «защитницей русского народа» и законной наследницей русского прошлого, ВКП (б) лишилась бы этого статуса, который она культивировала с конца 1930-х годов. Если бы РКП (б) перехватила у всесоюзной партии руссоцентристские лозунги и пропаганду, то последней для поддержания своего идеологического авторитета пришлось бы вернуться к сомнительной мобилизационной тактике, опирающейся на марксизм-ленинизм. Одним словом, РКП (б) была бы способна подорвать силу, авторитет и мобилизационный потенциал кремлевской власти, как никакая другая республиканская партия. Именно этот призрак российской административной и идеологической самостоятельности, который Хрущев назвал в разговоре «русским национализмом», побудил Сталина представить инициативу ленинградских коммунистов как предательство.
При всем том, невольно напрашивается вопрос, каким образом Ленинградская партийная организация умудрилась вырыть самой себе такую глубокую яму. Большинство аналитиков придерживаются мнения, что дело против Кузнецова, Попкова и их сподвижников сфабриковали Маленков и Берия [966], что у ленинградцев не было намерения создавать РКП (б) и их заставили оговорить себя после ареста осенью 1949 года [967]. Противоположную точку зрения высказывают некоторые русские националисты. Они утверждают, что жертвы «Ленинградского дела» действительно были руководителями самозванной «Русской партии», которая стремилась русифицировать СССР, заменив некоторых кремлевских руководителей еврейского и кавказского происхождения на своих ставленников [968].
Более вероятно, однако, что Кузнецов, Попков и их сторонники ошибочно поняли заявления партийного руководства о главенствующей роли русского народа в Союзе как намек на возможность самоуправления РСФСР. Эта ошибка — вполне простительная в руссоцентристской атмосфере послевоенного сталинизма — была на руку Маленкову и Берии, предоставив им материал, который можно было использовать для обвинения ленинградских партийцев в административном и идеологическом бунте. Уничтожив Кузнецова, Попкова, Родионова и других, Маленков и Берия значительно укрепили свои позиции. Вместе с тем, эти репрессии дают основание сделать вывод, что руссоцентризм партийного руководства страны играл прежде всего служебную, мобилизационную роль. Какой бы популярностью у русского народа ни пользовалась эта пропаганда в конце 1940-х годов, «Ленинградское дело» подтверждает, что даже на заключительной стадии сталинского правления руссоцентризм был призван в первую очередь утвердить авторитет ВКП(б) и укрепить советское государство, а не потворствовать «националистическим» устремлениям российских коммунистов.
В 1990 годы, отвечая на вопрос о причинах долговечности Маленкова в качестве одного из партийных столпов, его сын дал весьма интересное объяснение. Повторяя, по всей вероятности то что он слышал от других в детстве, А. Г. Маленков сказал, что его отец был единственным из приближенных Сталина, кто правильно понимал позицию Генерального секретаря по вопросу о «ведущей роли русского народа в нашем многонациональном обществе» [969]. Возможно, это было пустым хвастовством, однако обстоятельства «Ленинградского дела» подтверждают, что в 1949 году некоторые партаппаратчики действительно преувеличивали намерения Сталина отстаивать интересы Российской Федерации. Рядовые советские граждане впадали в эту ошибку еще в конце 1930-х годов. И в этом смысле «Ленинградское дело» также показывает, что этот популистский руссоцентризм достиг такой степени развития, на которой его уже трудно было отличить от национализма. Эта опасная тенденция захватила даже представителей советской элиты, и КПСС была вынуждена противостоять ей вплоть до распада СССР в 1991 году.