Смерть Сталина 5 марта 1953 года обычно рассматривают как «момент прозрения», после которого советское руководство отказалось от многих крайностей последнего периода диктаторского правления[970]. Но засилье руссоцентризма, характерное для конца 1940-х — начала 1950-х годов, продолжалось. Это видно в контексте многих общественных явлений, например в книгах отзывов, предоставленных публике при открытии двух новых станций московского метрополитена весной 1953 года. В книге на станции «Арбатская» шахтер А. Уткин дал торжественное обещание: «Что от нас требует рабочий класс и колхозники, мы, русский народ, все сделаем для своей Родины». Другой посетитель, восхитившись новой станцией «Смоленская», написал: «Как гениален и талантлив русский народ, руководимый КПСС!»[971]
Это, конечно, не означает, что официальная линия не претерпела после смерти вождя никаких изменений. Однако они носили скорее косметический характер и выражались в основном в ослаблении культа личности Сталина[972]. Правда, весной 1953 года ходили слухи, что предстоят существенные перемены в национальной политике и отход от официального руссоцентризма. Исследователи связывают эти слухи с попыткой Берии захватить власть во время междуцарствия[973]. Но в результате быстрого устранения Берии в июне 1953 года его планам не удалось созреть окончательно, не говоря уже о том, чтобы привести к сколько-нибудь серьезным изменениям. Напротив, национал-большевизм окреп благодаря другим инициативам в первые месяцы после смерти диктатора. Так, Институту истории Академии наук вменялось усилить работу по традиционным направлениям: «К числу важнейших задач Института истории относится разработка научных проблем отечественной истории, изучение основных этапов и закономерностей исторического развития народов СССР, истории пролетариата и крестьянства СССР, прогрессивной роли России в истории человечества, в истории науки и культуры, в развитии международного революционного движения, ведущей роли русского народа в братской семье народов СССР». Поставленные перед историками цели показывают, до какой степени популистская идея руссоцентристского государства срослась с официальной линией, проводимой советским руководством. Важность того факта, что эта национал-большевистская программа, намеченная еще на XIX съезде партии в 1952 году, была подтверждена в начале постсталинской эпохи, трудно переоценить[974]. Даже такие знатоки классической русской культуры, как историк С. С. Дмитриев, отзывались об этой политике крайне неодобрительно. В начале 1954 года Дмитриев выразил сожаление по поводу того, что в советской культуре и искусстве задает тон «квасной шапкозакидательский патриотизм», не учитывающий уроки 1941–1945 годов. Он назвал его «безудержным, слепым и невежественным националистическим самовосхвалением», что показывает, как далеко зашел режим в своей поддержке руссоцентризма[975].
В общеобразовательных школах ситуация была не намного лучше. Говорилось о необходимости каких-то изменений, но они касались не столько историографии, сколько все того же злополучного вопроса о чрезмерном объеме учебника Шестакова и его трудности для учащихся. Высказывалось даже предложение заменить в начальных классах изучение исторического нарратива в хронологическом порядке серией увлекательных и динамичных исторических притч, которые сохраняли бы патриотический, агитационный пафос школьной программы, но избавили бы учеников от необходимости запоминать большое количество дат, имен и событий. Подобное попурри из «рассказов об истории нашей Родины» вместо вызубривания всех фактов, в течение тысячи лет неуклонно ведущих к образованию советского государства, могло бы разбавить руссоцентристскую атмосферу в школе, если бы программа включала хотя бы небольшое количество мифов и легенд других народов (например, отрывки из армянского эпоса «Давид Сасунский» или киргизского «Манаса»), как это было до середины 1940-х годов[976]. Архивные материалы, однако, свидетельствуют о том, что планируемая реформа предполагала отфильтровать текст Шестакова с получением еще более густого концентрата из руссоцентристских мифов, героев и образов[977]. Но согласия между партийными руководителями по этому вопросу достигнуто не было, и все осталось без изменений до середины 1955–1956 учебного года[978].
После того, как Хрущев на XX съезде партии в 1956 году разоблачил культ личности Сталина, отверг «Краткий курс историй ВКП(б)» и потребовал, чтобы историки исправили искажения в официальной линии, «Краткий курс» Шестакова перестали печатать[979]. Однако дебаты по поводу новой учебной программы касались только вопроса о культе личности Сталина и обходили вопрос о русском народе[980]. Правда, кое-кто из историков, подхватив наметившуюся на съезде тенденцию к развенчанию культа личности, выступил за пересмотр официальной позиции в отношении Ивана Грозного и некоторых других исторических персонажей с сомнительной репутацией[981]. В последующие годы наблюдалось также возвращение к более материалистическому толкованию истории, но в целом советская историография сохраняла свою национал-большевистскую ориентацию и во второй половине 1950-х годов, и в дальнейшем. И даже накануне распада СССР в 1991 году советские студенты продолжали заниматься историей по учебнику, написанному по известной схеме Шестакова, где, после краткого обзора почти тысячи лет существования России, основное внимание уделялось распространению марксизма, раннему революционному движению, ранним социалистам и истории КПСС.
Важно, однако, отметить, что, помимо нового витка борьбы партии за свой авторитет, в 1950 годы наблюдалось развитие альтернативного самосознания, связанного с принадлежностью к такой воображаемой всесоюзной общности, как «советский народ». Иллюстрацией этой возобновившейся кампании в поддержку «дружбы народов»[982] могут служить строчки из популярнейшей песни В. Харитонова: «Мой адрес не дом и не улица,/Мой адрес Советский Союз», которая, по замечанию одного из комментаторов, свидетельствует о стремлении популяризировать эту новую социальную идентичность[983]. Хотя аналитики, утверждающие, что никогда и не предполагалось заменить понятие национальной идентичности концепцией «советского народа», наверное, правы, это не опровергает данного тезиса[984]. В конце концов, трудно отрицать, что в 1950-е и 1960 годы советские идеологи более активно пропагандировали неэтническое, «всесоюзное» чувство идентичности, чем при Сталине, и строили свою пропаганду с помощью образов, отражавших модернизацию жизни, прогресс, урбанизацию, оптимистический взгляд на будущее. Эта «новая историческая общность людей», провозглашенная на XXIV съезде КПСС в 1971 году, оставалась любимым коньком советских идеологов вплоть до 1991 года[985]. Однако неясно, насколько широко чувство этой новой идентичности овладело массами. Один из исследователей пишет, например, что русским людям, привыкшим при Сталине к лестному руссоцентристскому популизму, концепция «советского народа» должна была казаться абстрактной и малопривлекательной[986].
И в самом деле, непоколебимая вездесущность национал-большевизма в эти годы доказывает, как глубоко запечатлелась в умах сталинская пропаганда конца 1930-х— начала 1950-х годов. Эпилогом к данной книге могло бы послужить одно из недавних исследований, утверждающих, что зарождение современного русского национализма произошло как раз в тот период. Согласно автору исследования, хрущевское неуклюжее обращение с интеллигенцией отпугнуло некоторых из них, заставив отойти на националистические позиции и образовать некое неопределенное движение, которое получило возможность накопить большую силу и влияние при следующем правителе, Л. И. Брежневе. Первая стадия развития этого движения — социальная активность, пробудившаяся в период «оттепели» как реакция на пренебрежение партийного руководства к деревенской культуре, природной среде и историческим памятникам, — достаточно хорошо изучена. То же самое можно сказать в отношении второй стадии, когда возникли более широкие культурные движения «деревенщиков» и приверженцев национальной старины, образовавших Всесоюзное общество охраны памятников истории и культуры (ВООПИК)[987]. Правда, недавно стало известно, что эти неонационалистические движения пользовались определенной поддержкой государства после прихода в 1964 году Л. И. Брежнева к власти. Н. Митрохин даже показывает, что некая «русская партия» сформировалась в Агитпропе вокруг М. А. Суслова[988].
Данное стремление укрепить легитимность своей власти и ее способность к мобилизации масс удивительно напоминает мотивы, которыми руководствовалась популистская пропаганда советского государства при Сталине. Интересен не только сам факт подражания сталинским методам популяризации марксизма-ленинизма в брежневскую эпоху, но и сходство пропагандистской риторики. Массовая культура, точно так же, как и в 1940-е, изображала русский народ стойким, талантливым и терпеливым, уже тысячу лет ожидающим своего золотого часа. Правда, внимание уделялось уже не только создателям империи, но и простым русским людям, однако они по-прежнему играли второстепенную роль. Отнюдь не случайно, что в брежневскую эпоху такой популярностью пользовалась массовая культура, близкая по своему содержанию и риторике к национал-большевизму 1940-х-1950-х годов. Мировоззрение многих людей сформировалось в годы правления Сталина, и это объединяло их с партийным руководством[989]. И было бы странно, если бы это не нашло отражения в их воображении и вкусе, в особенности, в хвалебных песнях в честь «великого русского народа». Хотя Ю. Н. Андропов в начале 1980 годов попытался свернуть с националистического курса, возрождение этих тенденций после 1991 года, идей, напоминающих о 1940-х и 1950-х годах и изложенных схожим языком, показывает, что и спустя несколько десятилетий после смерти Сталина классические темы национал-большевизма продолжают пользоваться популярностью в российском обществе.
В отличие от царской России и первых лет большевистского правления, когда еще не было четко сформулировано понятие коллективного самосознания, сталинскому режиму в период с начала 1930-х годов до середины 1950-х удалось пробудить в массах ощущение общности и товарищества. Когда в годы Первой пятилетки возникла необходимость мобилизовать население на выполнение народно-хозяйственных задач и укрепление боеготовности на случай войны, вся тематика советской литературы, кино, театра и изобразительного искусства была призвана воспитать у граждан преданность советской власти. Во второй половине 1930-х годов стал очевиден крах данной пропагандистской кампании, имевшей целью внедрить в массовое сознание чувство советского патриотизма с помощью популяризации целого ряда советских героев. Следом за этим фиаско, партийное руководство призвало на помощь популярные мифы и образы русского прошлого, чтобы поддержать мобилизационный потенциал официальной марксистско-ленинской линии. В попытке согласовать свою прямолинейную и последовательную политику с многовековыми традициями сталинский режим с невиданным размахом старался распространить в обществе идеи национал-большевизма, используя все возможные средства культуры и образования. Переиздавались классики русской литературы, ставились старые пьесы и оперы, вновь возводились на пьедестал некогда свергнутые выдающиеся личности прошлого, Крутое изменение курса советской пропаганды широко обсуждалось западными аналитиками, в особенности после того, как Н. С. Тимашев в 1947 году определил его как один из аспектов эпохи «великого отступления»[990]. Настоящая книга показывает, что усиление руссоцентризма — это проявление новой национал-большевистской политики, продолжающей популистскую идеологическую линию 1930-х годов, которая ставила задачу мобилизовать население всеми доступными средствами на выполнение плана индустриализации и на победу в возможной войне[991]. В этом отношении привлекают внимание два момента. Во-первых, развернутая мобилизация русской символики в 1937–1941 годы не являлась закономерным историческим процессом, а была скорее вызвана условиями, создавшимися в результате Большого Террора, и несостоятельностью более «советизированной» пропаганды. Во-вторых, каким бы всеохватным ни был руссоцентризм после 1937 года, его никак нельзя считать официальной поддержкой особого русского государственного или национального строительства, поскольку это требовало бы определенной институциональной, политической и культурной автономии для русской нации, а это никогда не входило в планы партийного руководства.
Таким образом, руссоцентризм второй половины 1930-х годов носил чисто практический и популистский характер — даже в большей степени, чем «коренизация», кооптация и культивация национально-патриотических чувств у нерусского населения в республиках в 1920-е и в начале 1930 годов. Бросается в глаза тот факт, что РСФСР так никогда не получила права на минимально самостоятельное развитие отдельно от СССР, даже на самой вершине кампании вокруг руссоцентризма в конце 1940-х гг. Иначе говоря, руссоцентризм после 1937 года не стремился устранить фундаментальный дисбаланс, заложенный в советском государственном устройстве. Как известно, РСФСР изначально входила в состав советского государства без собственных административных органов, имевшихся в Украине, Закавказье и других союзных республиках. В начале 1920-х годов отказ РСФСР от собственной партийной организации с центральным комитетом, от собственной академии наук и пр. был осознанной стратегией с целью ограничить русское влияние в обществе[992]. Характерно, что этот дисбаланс был сохранен и после 1937 года, несмотря на восхваление русского народа как «первого среди равных».
Это сдерживание самостоятельного государственного строительства в РСФСР находило отражение и в политике партии по отношению к русскому национальному самосознанию. Хотя после 1937 года было воскрешено множество мифов, легенд и героев русского прошлого, они отбирались с большой осторожностью, потому что делалось это в первую очередь для повышения авторитета советского настоящего, а не для пробуждения интереса к русской старине. Централизация самодержавной власти и строительство империи трактовались как предыстория создания советского государства, а такие фигуры, как Иван Грозный и Петр Первый были призваны вызывать в массах подсознательную поддержку единоличного правления Генерального секретаря партии. Проводившаяся в 1930 годы политика ретроспективно оправдывалась многовековой борьбой с различными угрозами существованию централизованного государства, будь то опричнина, «необходимая» для подавления внутренних врагов, или эпические битвы Александра Невского с тевтонскими рыцарями. Советские военачальники, ученые, писатели, художники и композиторы стали наследниками дореволюционных побед на поле боя, в науке и культуре. Даже нежелание Пушкина подчиняться ограничениям литературного канона и его художественный реализм рассматривались как предвосхищение эры социалистического реализма, наступившей после 1932 года. Эта ревизия прошлого, судя по всему, подчинялась определенному закону, согласно которому выборочная реабилитация исторических персонажей, репутаций и достижений зависела от их способности отразить, объяснить и оправдать те или иные аспекты современной советской действительности, не намекая на возможность альтернативных вариантов.
Заигрывание с русской историей проще всего понять в связи со своеобразным отношением Сталина к русскому народу. Вопреки громогласному превозношению его, Сталин отнюдь не был русским националистом и негативно относился к любым призывам к русскому самоопределению. Он рассматривал русских как «руководящий народ», становой хребет многонационального советского общества[993]. Для советских идеологов русский народ служил в буквальном смысле «первым среди равных», «старшим братом» в советской семье народов; они использовали его культуру, историю и демографический перевес над другими в качестве «цементирующей силы» для усиления авторитета и легитимности советского государства. Только этим можно объяснить тот факт, что даже в самом разгаре послевоенного руссоцентризма Сталин так нетерпимо относился ко всем инициативам, хотя бы отдаленно напоминавшим стремление к русскому государственному или национальному строительству.
Национал-большевистская идеология сталинской системы добилась несомненного успеха и вместе с тем придала отчетливый руссоцентристский оттенок пропаганде, которая замышлялась прежде всего как популистская, прогосударственная, пан-советская. Поэтому неудивительно, что многие сентиментально-руссоцентристские мотивы официальной советской пропаганды, не только пользовались подлинной популярностью в сталинскую эпоху и в следующие десятилетия, но, пережив крушение СССР, сохраняют большое социальное значение и по сей день[994]. Рост популярности русской культуры и развивающаяся одновременно с этим способность простых русских людей четко выразить свое ощущение причастности к русскому обществу словами, понятными всем от Петрозаводска до Петропавловска Камчатского, свидетельствуют о том, что в сталинскую эпоху у русских сформировалось чувство национальной идентичности. Это подтверждают сотни приведенных в этой книге высказываний русских граждан, в которых проявляется их отношение к пропаганде национал-большевизма, исходящей от самых разных представителей советской элиты — начиная с Шестакова, Александрова и Щербакова и кончая Алексеем Толстым, Эйзенштейном и самим Сталиным. Школьники, рабочие, государственные служащие, писатели, ученые, красноармейцы, из которых многие имели крестьянское происхождение, — все они испытали на себе воздействие развернувшейся после 1937 года официальной пропаганды, которое осуществлялось способами, не применявшимися при предыдущих мобилизационных кампаниях — ни в 1920 годы, ни при старом режиме.
Конечно, находились люди, относившиеся к национал-большевизму критически; многие принимали лишь определенные, наиболее близкие и понятные им стороны этого движения. Но именно это объясняет парадоксальное возникновение русского этнического самосознания в обществе, поставившем себе цель сформировать у граждан чувство идентичности социальной, основанной на классовом сознании и пролетарском интернационализме. И наконец, не остается сомнений, что повсеместное распространение в сталинскую эпоху национал-большевистских образов и символики способствовало тому, что в 1953 году русские гораздо более четко сознавали свою принадлежность к русской нации, чем до 1937 года. Усилия партийного руководства заручиться доверием народных масс с помощью избранных русских мифов, легенд и образов привели к тому, чего сталинские идеологи никак не ожидали, — к развитию у русских национального самосознания, абсолютно независимого от общепризнанных социалистических ценностей. Поэтому формирование чувства национальной идентичности, хотя и связанное с одной из самых мощных пропагандистских кампаний середины XX века, следует скорее рассматривать как незапланированный и даже случайный побочный продукт сталинского заигрывания с мобилизационным потенциалом русского прошлого.
Прослеживая развитие чувства русской национальной идентичности, данное исследование анализирует структуру, распространение и восприятие национал-большевистской пропаганды при сталинском режиме и приходит к заключению, что использование русских национальных образов, героев и мифов в период 1937–1953 годов подготовило почву для латентного руссоцентризма и националистских настроений, открыто проявляющихся сегодня среди русских в российском обществе. Выявив сталинское происхождение многих призывов к национальному объединению, звучащих в современном русском обществе, книга объясняет, почему они находят отклик среди русскоязычного населения в постсоветскую эпоху. Эти призывы, удивительно напоминающие риторику национал-большевизма, пронизывавшего официальную идеологию и культуру при Сталине, по своей сути неразрывно связаны с формированием современного русского национального самосознания в самые тяжелые годы двадцатого столетия.