Александр Щербаков[1] Национальный клад Рассказы о наших помощниках

Мастерок Вместо предисловия

Назло нынешним ценам на овощи-фрукты, прыгающим, как зайцы, решил я тоже взять за городом участок земли. Сам спроворил садовый домик из бруса, покрыл шифером — всё чин-чинарём. Однако за печку взяться побоялся, больно тонкое дело. Надо было найти печника. Но где? Ремесло это стало таким редким.

И вот приехал в гости племянник жены Санька Кононов из Хакасии, из сельца Марчелгаш. Он только закончил девятый, и у него начались каникулы. По-отрочески жидок, голенаст, но держится по-взрослому. В субботу поехал с нами на дачу. Придирчиво оглядел мою избушку, работу одобрил, но заметил, что печи нет.

— Ищу мастера, — развёл я руками.

— Если кирпич есть, можно попробовать, — сказал Санька.

— Что попробовать? — не понял я.

— Печь сложить. Мы с папкой клали не одну — и дома, и людям, — как о чём-то обыденном сказал Санька.

А я было засомневался: как доверить такое пацану? Ещё кирпич в бой изведёт. Но потом вспомнил об его отце Владимире, сельском мастере на все руки, который ныне фермерствует успешно, и решил рискнуть, рассудив, что при таком наставнике и ученик не должен подкачать.

Санька впрямь оказался недурным печником. Сначала он затребовал, так сказать, пожеланья заказчика к проекту будущей печки. Я нарисовал что-то вроде куба с трубой.

— Слишком примитивно и неэкономично, — сказал Санька. — Выведем над плитой обогреватель с несколькими колодцами, улучшим отдачу тепла, и красивее будет.

На следующее требование мастера показать инструмент и материалы я выволок плиту, вьюшку, лопату, молоток. Оценив всё это одним взглядом, Санька спросил:

— А где мастерок?

Увы, мастерка у меня не было. Я предложил взамен широкий нож-косарь, но Санька только усмехнулся:

— Мастерок ничем не заменишь.

Пришлось смотаться на электричке в город, обойти десяток магазинов, но всё же купить этот «незаменимый» жестяной треугольничек с деревянной ручкой. Когда вернулся, Санька уже прикидывал в кирпиче основанье печи. Он взял у меня мастерок, крутнул им в воздухе раз и два, как бы черпая кашу из невидимого котла, и одобрительно бросил:

— Пойдёт.

Работая на подхвате, я подносил кирпичи, в вёдрах таскал из-под обрывистого берега пруда тяжелющую глину, сдабривал её песком и замешивал растворы. Дело спорилось. Но когда уже вывели колодцы, Санька, заглядывая вперёд, заявил, что надо будет обмазать запечную стену, для чего потребуется особый раствор, более вязкий.

— Отец для связи добавляет конского навоза, — сказал он.

С тоской огляделся я вокруг. До ближайшего села, где были лошади, километров пять. Но делать нечего: слово мастера — закон. Пошёл через горы, леса и болота за конскими «яблоками». Вернулся счастливый, с драгоценным грузом в заплечном мешке.

А Санька между тем приготовил новое задание: духовку найти. Легко сказать, но кто её потерял? Отправился за огороды на свалку, где видел однажды обострённым глазом дачника-строителя нечто похожее на духовку. Жестяная коробка с дверцей оказалась довольно прочной, и Санька быстро впаял её в печь. Как тут и стояла!

На второй день к вечеру печь была готова. Дело ускорило моё рационализаторское предложение: завершить дымовой ход асбесто-бетонной трубой. Мастер, правда, не советовал, ибо такие патрубки дают трещины при перегреве, но, видя, что кирпичей всё равно не хватит, согласился.

Наконец, он отдал последнее распоряжение:

— Ищите дрова — начнём испытания. Заправив топку щепой и стружками, я с волненьем поднёс горящую спичку. Огонь перепрыгнул с неё на тоненькую лучинку, потом — на другую, третью. Санька открыл вьюшку пошире — пламя накренилось, потянулось внутрь печи. За ним устремился и дым. Тяга получилась на славу. Я невольно залюбовался Санькиным произведением. Пропорции печки были удивительно соразмерны. В плите, окаймлённой железным уголком, в высоком обогревателе, в трубе с кирпичным венцом у потолка — во всём чувствовалось изящество, доступное только мастеровитой руке.

Печь быстро нагревалась. Буроватый раствор стал на виду подсыхать, приобретая кирпично-оранжевый оттенок. Верхний бортик обогревателя юный мастер украсил этаким зубчатым гребнем, выложенным из обломков, и теперь он выделялся особенно рельефно.

— Как Кремлёвская стена, — пошутил Санька. Но в голосе я уловил горделивую нотку. Что ж, он имел право гордиться своей работой.

Санькина печь уж который год служит исправно. А в моём инструментальном ящике до сих пор хранится мастерок. И когда попадается на глаза, я с неизменным удивлением думаю о том, какие чудеса может творить эта нехитрая штуковина, если оказывается в умелых руках. Всё подвластно мастерку — от простой русской печки до великолепных дворцов, которые называют застывшей музыкой. Уметь держать свой мастерок в руках — великое дело. Недаром в слове этом заключён тот же корень, что и в гордом звании мастер. А мастер — везде властен, говорит русская пословица.

…И вот после того как написал я эту незатейливую историю с мастерком, мне, помнится, впервые пришла в голову мысль, что с подобным благодарным чувством стоило бы рассказать не только о нём, но и о других инструментах, окружающих нас, помогающих нам и в изрядных ремёслах-рукомёслах, и в заурядных работах по дому, по хозяйству, во саду и в огороде. Обо всех, конечно, не расскажешь, их слишком много, но можно попытаться хотя бы о самых привычных наших помощниках, о тех, которые по-учёному называются орудиями труда, в чиновно-деловом мире — инвентарём, в военном деле — шанцевым инструментом, а в обиходе — просто подручным. И, наверное, не только потому, что находится всегда под рукой, но и потому, что в разных наших работах все эти топоры и пилы, лопаты и вилы, грабли, косы и серпы являются словно бы продолжением наших рук… Они сопровождают нас всю жизнь, оставаясь незаменимыми даже при всех нынешних чудесах технического прогресса и, право же, заслуживают доброго слова.

Пора топора

1.

Не дал бы Бог топора, так и топиться пора. От поры до поры все топоры, а пришла пора — нет топора… Семь топоров вместе лежат, а две прялки врозь… Кланяется, кланяется, придёт домой — растянется… В лесу раздавался топор дровосека… По реке топор плывёт.

Сколько их, пословиц и присловий, сказок и присказок, шуток и прибауток, крылатых слов и афоризмов, связано с топором! И всё потому, что это самый распространённый и самый необходимый инструмент в хозяйстве, особенно у нас — в лесной, деревянной России. Недаром ещё одна русская пословица говорит: топор — всему голова.

В нашем деревенском дворе под навесом была вкопана комлевая чурка, поставленная на попа. Отец тесал на ней какие-нибудь колья да черенки, а мать по осени рубила голенастых петухов. При чурке всегда был топор. И вот однажды (было мне тогда лет шесть, не больше) я тоже решил помахать топориком. Положил на чурбан палку, двумя руками поднял увесистый инструмент и резко опустил. Палка осталась целой. Топор её не задел. Он лишь скользнул по краю чурбака и въехал мне в колено. Страшная боль. Кровища. Рёв на всю деревню.

Мать запеленала мою ногу полотенцем и понесла меня к фельдшеру. Тот взглянул на рану и присвистнул: «Фийу, в самую чашечку! Немедленно в райбольницу! Боюсь, на всю жизнь калека: чашечка редко срастается».

Ни в какую больницу меня не повезли. Лечили своими средствами: кровь заговорила бабка Бобриха, трав дала тётка Липистинья, отец добыл парового дёгтя, а дядя Егор посоветовал прикладывать мочу. Шкондыбал я долго. Меня уже было прозвали стомоногим, но со временем чашечка всё же срослась. Нога стала гнуться. И до сих пор, слава Богу, служит мне исправно. Правда, вот уже более полувека ношу я на правой коленке широкий и длинный, через всю чашечку, шрам-рубец, но он меня не беспокоит.

С того дня мне бы возненавидеть все топоры на свете и обходить их за версту, но я, наоборот, полюбил этот с виду нехитрый, но такой сподручный и ловкий инструмент. У отца было семь топоров. Как говорится, на все случаи жизни. Они стояли в амбаре вверх топорищами в ряд, зажатые в специальных гнёздах. Я знал их наперечёт. Частенько тюкал ими, мастеря очередной самокат или самострел. А когда отец точил их, помогал крутить точило.

Мне с детства было известно, что все топоры только внешне похожи один на другой. Все они имеют железную лопасть, или полотно, с лезвием, обух с проушиной и деревянное топорище-рукоятку, изогнутое особым образом. Но на самом деле топоры очень разные. У каждого своя служба, своё назначение, а это отражается и на их форме. Всех топоров нам не описать, но наиболее ходовые давайте вспомним, хотя бы с помощью Даля.

2.

Самый знатный среди топоров, конечно, плотницкий. Понимающий толк человек сразу отличит его по довольно широкой, раструбистой и тонкой лопасти с выдающимся острым носком. Роль этого носка понятна. Он позволяет, кроме рубки или тесания всем лезвием, сделать более тонкую работу — продолбить пазик, зачистить уголок, словно бы заменяя долотце. Сточен плотницкий топор будет обязательно полого, для «вязкости», то есть для того, чтобы глубже уходил в бревно или плаху.

Впрочем, вязкость зависит не только от заточки, но и от качества металла. Теперь жалеют на топоры доброй стали, делают их из рядового, мягкого металла, потому они быстро тупятся и вообще плохо идут в дерево. Не случайно у хорошего плотника обязательно найдётся старинный топор, уже изрядно сточенный, но всё же более ценимый мастером, чем нынешние.

Помню, и у отца был такой старинный, «николаевский» топор. Он им очень дорожил. А когда однажды нерадивый сосед, попросив этот топор поработать, зачем-то ударил обухом по чугунной кобылине, да так, что в основании проуха появилась сквозная трещина, отец чуть не заболел с горя. Слава Богу, подсказали добрые люди, что в мастерских районной РТС появилась какая-то особо прочная сварка. Отец поехал в райцентр и заварил-таки трещину, а затем ещё сровнял, сточил шов на наждаке. «Николаевский» топор был спасён. Он и запомнился мне таким — с поперечным шрамом от сварного шва, чем-то напоминающим тот, что я ношу на коленке.

Весьма уважаем среди мастаков по дереву и столярный топор. Его ещё зовут мастеровым. Этот заметно поменьше размером. Если плотницким, довольно тяжёлым, обычно работают двумя руками, особенно когда имеют дело с бревном или брусом, скажем, рубят углы дома «в лапу» или «в крюк», то мастеровой топорец заведомо одноручный и относительно лёгкий. Лопасть у него тоже тонка, и заточка лезвия отлога, но того острого носка впереди уже нет. У него, скорее, будет длинная пяточка. Главное назначение мастерового топора — тесать, и здесь в ходу именно пяточка, тонкая и острая, как бритва.

Но, пожалуй, наиболее распространённый топор — дровяной, или дровосечный. Приходилось мне слышать и ещё одно его название — мужичий. Это как бы универсальный топор, что заложено даже в его форме. Он тоже сравнительно небольшой, но потолще в лопасти и в обухе и, само собой, потяжелее, чем, скажем, мастеровой. Да и сточка лезвия у него покруче будет. Одним словом, средний топор. При случае им можно и поплотничать, и постолярничать, а то и дровец наколоть, если чурки не слишком сучковаты и громоздки. Но всё же в прежние времена, когда за дровами ездили не на тракторах с бензопилой, а на лошадке с ручной пилой да с топором, в роли последнего как раз и выступал мужичий, дровосечный.

Это о нём писал Николай Алексеевич Некрасов:

«В лесу раздавался топор дровосека».

А, кстати, вам не приходилось задумываться над странностью, даже как бы формальной безграмотностью этой фразы, знакомой с детства? Ведь если сказать, что в лугах раздавалась литовка косаря или на крыше раздавался молоток кровельщика, то это прозвучит нелепо. Почему же топору позволительны такие вольности с русской грамматикой? А всё потому, что он царь среди орудий и инструментов. Всё объясняется его известностью и нашей привычкой к нему. Для нас уже и звук топора стал настолько привычен, что слился с самим топором, и нет необходимости каждый раз подчёркивать, каков и чей это звук. Потому мы запросто и говорим «раздавался топор», тогда как, упоминая все другие инструменты, вынуждены уточнять: раздавались звон косы, стук молотка, визг пилы.

Однако просто «раздаваться» и топор не всякий может. Тут поэт не зря пояснил — «дровосека». Он обозначил этим, что речь идёт именно о дровосечном, мужичьем топоре, широко известном и к тому же звучащем в самой привычной среде — в гулком лесу. Ибо невозможно сказать, к примеру, что в селе раздавался колун дровокола.

Вот мы и подошли ещё к одному топору — к колуну. Этот стоит особняком среди своих собратьев. Если у всех топоров щёки лопасти впалые, то у колуна ровные или даже выпуклые, да и обух у него заметно толще и шире. У колуна особая служба — колоть дрова, расщеплять круглые чурбаки на поленья. Это даже не топор, а скорее, железный клин на длинном черенке-топорище. Отсюда и толщина его полотна. Он часто бывает тупым (не зря тупицу порой «колуном» обзывают), даже зазубренным, но дровокола это мало смущает. Главное — вбить клин-колун в торец чурки так, чтоб она треснула вдоль волокон и разлетелась на поленья, стала швырковыми дровами.

Из специальных топоров ещё известен мясничий. Он самый огромный, самый широкий и тяжёлый. Прямо секира какая-то, а не топор. Признаться, я даже с некоторым страхом смотрю иной раз, как орудует им мясник на базаре. Невольно вспоминаются палачи времён Ивана Грозного и купца Калашникова. «С большим топором навострённым… палач весело похаживает». Сказочные размеры мясничьего топора объяснять, видимо, нет необходимости. Чтобы одним ударом отвалить от туши стегно, оковалок или огузок, топор должен быть и широким, и веским, и острым.

Есть ещё целый ряд топоров, топориков и топорцов особого назначения, которые известны ныне разве что среди специалистов, да и то круг тех специалистов становится всё уже. Например, бочары пользуются небольшим сподручным топориком, который так и называется — бочарный. У сапожников раньше был топорец ещё меньших размеров, они им били баклушки, то есть кололи отпиленные от чурки колёса на ленточки-щепы, из которых нарезают деревянные шпильки. У моего отца Иллариона был двоюродный брат Лавриин, превосходный сапожник, живший в городе Минусинске. Когда он за семьдесят вёрст приезжал к нам в Таскино, чтобы «обуть деревню», то привозил с собой и этот топорец, носивший соответственное название — баклушный. Иногда доверял и мне заветным инструментом «бить баклуши», приучая, вопреки переносному смыслу этого выражения, не к лодырничеству, а к труду.

У старых ветеринаров-коновалов видел я и совсем уж редкий, какого теперь, наверное, даже по музеям не сыщешь, — кровопускательный топорок. Да, так и звали его — кровопускательный топорок. Коновалы им кровь «отворяли» у больных лошадей.

Ну, были ещё боевые топоры, служившие уже не орудиями, а оружием, — алебарды, бердыши, протазаны, чеканы… Но это, как говорится, из другой оперы. Их я видел только на картинках, да и то не все, поэтому и говорить о них не буду. У нас разговор о топоре — мастеровом и обиходном инструменте.

3.

Как я уже сказал, у отца водилось семь топоров. Он был по дереву мастер. Я же и в подмастерья едва ли гожусь, потому держу на даче всего три топора. Они, конечно, все «массовые», с конвейера, и делить их на классы затруднительно, но всё же с определённой долей условности один я отношу к плотницким, другой к мастеровым, а третий к дровосечным. К сожалению, первые два лишь по форме близки к своему назначению, а содержание у них неважнецкое — они не идут в дерево, «невязкие», ибо сделаны из слабой стали. И, честно говоря, я редко беру их в руки. Любимец мой — третий топор, дровосечный, мужичий. Если отец любимый топор называл «николаевским», то я называю свой «сталинским». И неспроста. Дело в том, что он изготовлен в 1953 году, когда Иосиф Виссарионович приказал долго жить. Откуда у меня такой топор?

Лет, наверное, тридцать назад мы с приятелем, бывшим институтским однокашником Володей Агеевым, ныне покойничком уже, земля ему пухом, купили в селе Сорокино под Красноярском деревенский дом. Настоящий, бревенчатый, с капитальной пристройкой, но больно уж старый, ушедший по колено в землю. Особенно ветхой была пристройка, и мы решили её вообще раскатать. И вот когда ломали чердак, в куче хлама нашёл я две занимательные вещи — ржавый наган и топор. Сынишка мой, младшеклассник, ухватился за наган, а я не менее обрадовался топору. Правда, он тоже был подёрнут ржой, как окалиной, и уже со сточенным, изношенным носком, но я сразу понял, что это всё равно ценный топор. Он был с округлыми кромками, «литой», как говорили у нас в селе, с язычком в основании проуха, а главное с клеймом на лопасти, что указывало на «фирменность» его. Мне сразу вспомнился герой популярного тогда можаевского романа «Житие Фёдора Кузькина», который гордо говорил про свою косу: «Два кляйма!» Пусть на моём топоре было одно клеймо, но всё же.

Володя, человек городской, посмеялся над моей находкой и посоветовал выбросить этакий хлам. Но я привёз топор домой, снял с него окалину на наждачном точиле, выправил лезвие — и топор ожил, заиграл, засветился. На клейме же, очищенном от ржавчины, проступил тот самый год изготовления — «сталинский».

Вот уже три десятка лет верой и правдой служит мне «сталинский» топор. И, кстати, когда мы продали старый дом в Сорокино, то именно этим топором срубил я себе новый дачный домик в Пугачёво. Притом срубил почти один. За шесть дней. На седьмой — отдыхал. Как Бог, создавший мир за такие же сроки. Но топор мой не только рубит, он прекрасно колет дрова, шкурит жерди, тешет любую дощечку — мне остаётся только подтачивать лезвие да менять топорища.

Впрочем, это только легко сказать — точи да меняй. Тут, брат, тоже целая наука. Особенно — что касается топорища. Человек сведущий знает, что не бывает хорошего топора без доброго топорища. Недаром они в пословицах рядом ходят: «Дал топор, так дай и топорище… Украли топор, так и топорище в печь… Есть топорище, да нет топоришка… Погнался за топорищем, да топор утопил».

Конечно, мне, как и многим нынешним мужикам, особенно городским, приходится довольствоваться теми топорищами, что продают в хозяйственных магазинах. Фабричными, со станка. Тут вся роль наша сводится к выбору, чтоб полегче, половчее было топорище и сучков на нём меньше пестрело. А отец мой сам делал топорища. Говорят, на западе страны популярны кленовые, но у нас клён редок, жидок, да и тот больше по городам растёт в качестве декоративного дерева. Не материал — баловство. Поэтому отец, как и другие наши мастера, предпочитал берёзовые топорища. Притом берёзки присматривал грубокорые, растущие на солнцепёке, на отшибе от леса. У таких древесина плотная, волокнистая, и топорища из них выходят прочные, не трескаются повдоль при ударе или вытягивании топора из бревна. Есть даже такое определение подходящей к делу лесинке — топорищное дерево.

Так вот эти топорищные берёзки отец ошкуривал, сушил, а уж когда соковьё высыхало и «задубевало» до звона, мастерил топорища. Он любил не прямые, как лопатные черни, а изгибистые, с излучиной-«грудкой» и с округлой бородкой на конце. Всегда тщательно обрабатывал стёклышком, наждачком, чтоб гладкие были, как слоновая кость. Часто байку рассказывал про молодого соседа-плотника: «У него и топорище топорной работы. Чо, говорю, не выскоблишь-то? Руки ведь позанозишь! А-а, ничего, отвечает, рукавицей обшоркаю. Вот какой мастер нынче пошёл!»

Точить топор лучше всего на «мокром» точиле, то есть на таком, точильный круг которого вращается в корыте с водой. У него и камень пошире, и «зерно» помельче, а точимое лезвие постоянно обмывается, и потому видна каждая тончайшая зазубринка и щербинка, которые надо снять. Но у меня, к сожалению, нет мокрого точила, какое было у отца. Единственное, что я тут унаследовал от него, так это привычку к постоянной заправке инструмента. И до сей поры, приезжая на дачу, начинаю рабочий день с того, что правлю любимый топор. Я пользуюсь современным, электрическим точилом, с грубоватыми и сухими наждачными кругами. Правда, сняв видимые зазубрины с лезвия, дальше правлю уже мелким брусочком и оселком. И тоже ладно выходит. «Бриться можно», — как хвалились раньше мастера.

Конечно, такое лезвие беречь надо. Особенно пяточку, по-старинному — узг. И потому настоящие аргуны-плотники, столяры надевают на лопасть топорный чехол, или натопорник. Этакие ножны для топора. Я застал ещё лыковые, берёстовые натопорники, а теперь изредка вижу лишь кожаные или деревянные — простые зажимы из двух дощечек, что тоже неплохо. Во всяком случае, лучше, чем ничего.

Раньше, когда плотники ходили строить по найму, на отхожие промыслы, то носили топоры не за поясом, как иногда в кино показывают, а в специальной топорне — сзади на поясе крепились такие кольца, в которые продевался топор. Топор-ней иногда называют и место в телеге или санях, куда укладывают топор, отправляясь в дорогу. Обычно это просто сквозная прорезь в доске-днище на ширину топорной лопасти.

Во всех этих чехлах, натопорниках, топорнях мне видится не только разумно-хозяйское, но и бережное, уважительное отношение к топору, как к ценному, незаменимому и поистине универсальному инструменту. Ах, как он красив, как хитёр и ловок в руках умелого человека! Недаром говорят об изрядном мастере: «Так и играет топором!» А иные мастера настолько сживаются, сливаются с этим инструментом, что начинают приписывать ему некую самовольную, даже мистическую силу. И неслучайно живёт в народе легенда, что старинный мастер Нестор, срубивший знаменитую 22-главую церковь Преображения Господня в Кижах, бросил свой топор в Онежское озеро со словами: «Не было такой, и не будет…»

Потому и зову Русь «к топору», но не боевому, а мастеровому. И когда соотечественники мои, особенно из молодых, прозреют и догадаются, наконец, что спасение России вовсе не в торгашестве и ростовщичестве, а в строительстве и созидании, воскликну с удовлетворением: «Нашли топор под лавкой!»

Коси, коса, пока роса…

Это я начал с народного присловья, употреблённого Александром Твардовским в одной из поэм. А мог бы припомнить и строки Алексея Кольцова, знакомые нам с детства: «Я куплю себе косу новую, отобью её, наточу её…» Или Сергея Есенина: «Что-то шепчут грабли, что-то свищут косы…» Или непревзойдённое описание косьбы Львом Толстым, в которой вместе с крестьянами участвует его герой-двойник Левин. Или замечательный рассказ Ивана Бунина «Косцы», насыщенный красками, музыкой и радостью артельного труда.

Наверное, никакой другой инструмент крестьянского обихода так не опоэтизирован, не воспет вдохновенно, как она, коса вострая. И дело тут не в орудии труда как таковом, а в атмосфере, которая окружает его применение: летняя благодать, цветущие и благоухающие травы, пёстрое многолюдье сенокосной страды, самой дружной и весёлой из деревенских страд.

Ну, а сама-то коса незатейлива и проста. Однако я бы подчеркнул: гениально проста, как и многие крестьянские орудия, дошедшие до нас из глубины веков и отмеченные народной мудростью и смекалкой. Что такое, собственно, коса? Не более чем длинный изогнутый нож для подрезания травы или хлебных стеблей. Но можно только догадываться, сколько веков билась изобретательская мысль крестьянина, чтобы найти один точный угол этой кривизны полотна, от широкой пятки до носка, сходящего на нет, не говоря о прочих деталях.

Для пущей остроты лезвия полотно требовалось тончайшее, но в то же время и прочное, потому пришлось пустить по кромке утолщённый бортик, полегче сделать носочек и помассивней пятку.

Именно этой пяточной частью косу насаживают на древко, называемое в народе по-разному: косовище, косьевище, косовье, косье и даже окосье. Мне доводилось видеть старые косы, довоенного и военного образца, которые насаживались просто с помощью кольца и клина. Элементарные кольца ковались в нашей сельской кузнице. А уж потом, после войны, когда ожили сельмашевские заводы и пошёл в кооперацию разный скобяной товар, появились специальные хомутики с болтиками-гаечками, которыми можно понадёжней притянуть косу к косовищу, не прибегая к клину и расклиниванию.

Вообще, насадка косы — дело довольно хитрое. Это не просто закрепление её на косовище, но верная установка, требующая навыка и чутья. Задерёшь носок кверху — быстро порвёшь косу, ибо угол среза будет слишком широким, а пригнёшь к рукояти — захват потеряешь. Конечно, угол насадки во многом задан уже пяточным отрожком косы, но и самому соображать надо.

В моём селе Таскино древко зовут косовищем, поэтому и мне более привычно это название, чем остальные. Требования к косовищу очевидны. Оно должно быть прямым, лёгким и достаточно крепким. Трудно найти идеальную древесину, которая бы совмещала все эти качества. По лёгкости, пожалуй, нет равных осиновой. К тому же в густом осинничке растут отменно стройные деревца, почти готовые косовища. Однако осина тем плоха, что слишком мягкая, и коса на ней, как ни закрепляй, быстро разбалтывается. Поэтому у нас чаще используют берёзовые косовища. Они прочнее, жёстче. Ну, а чтоб ещё и лёгкими были, надо соковьё (то есть осоченные, ошкуренные палки) готовить заранее, подольше высушивать его. Желательно — под навесом, тогда оно меньше трескается и коробится.

Немалое значение для ловкости косы имеет ручка, приделываемая к косовищу. Видел я, некоторые просто прибивают обрубок палочки — и дело с концом. На фабричных косовищах встречал точёные рукоятки, укреплённые стержневым болтом. Но наши косцы предпочитают старинный лукообразный хомутик, берёзовый или черёмуховый, стянутый по концам бечёвкой. За такую ручку удобно держать косовище, тем более что ставится она не параллельно косе, а как бы выдаётся вверх — к руке косаря. Ручка прочно сидит, и, главное, её в любое время можно, ослабив бечёвочку, передвинуть вверх-вниз, сделать «по руке» косца.

Наладили полотно, поставили ручку — коса готова. Но прежде чем шагнуть с нею в буйное разнотравье, её надо ещё навострить. Это делается в два приёма. Сначала косу, как известно, отбивают. Есть для того железная бабка и особый молоток с зауженным ударником. Впрочем, молоток может быть и обыкновенным, а вот бабку заменить ничем нельзя. Она представляет собой металлический четырёхугольник, похожий на короткий обрезок стамески или долотца, только вместо черенка у бабки — столбик, вбиваемый в землю. И вот кладут лезвие косы на торец этой бабки и ударяют молоточком. Лезвие оттягивается, утончаясь и заостряясь. Чтобы пройти от пятки до носка и ровно оттянуть полотно, требуется немало терпения и сноровки. Операция кропотливая, но необходимая, иначе настоящей остроты не добиться.

После отбойки пускают в дело брусок, точат, или правят, косу. С нажимом водят бруском то с левой стороны, то с правой. Точка сопровождается характерным звуком «вжик-вжик», «вжик-вжик», который так гулко раздаётся в лугах и о котором наслышаны даже современные асфальтовые писатели-поэты. Для точки кос используют особый брусок, крупнозернистый, жёсткий, называемый в народе косником. А раньше, когда такие бруски были редкостью, применяли самодельные косо-правки, или косоточки. Это были просто деревянные лопатки, обмазанные смолой и обсыпанные песком. Именно такая косоправка «запрятана» в известной загадке о косе: травы поем — зубы притуплю, песку хвачу — опять навострю.

Мастеров точить и отбивать косы зовут косо-правами. Может, звание не слишком благозвучное, однако я доныне горжусь, что в юности, даже в отрочестве, был косоправом. Правда, лишь по совместительству. Война повыкосила взрослых мужиков. А те немногие, что вернулись с фронта, работали обычно на технике, какая была: на тракторах и прицепных комбайнах, на конных сенокосилках и жнейках. Вручную косили травы исключительно женщины. И вот бригадир поручил мне, пацану, отвозить их в телегах на покос, присматривать там за лошадьми и по силе возможности отбивать косарихам косы. Так что я был конюхом-косоправом. А иногда ещё и косцом. Но это уже по желанию. Например, когда женщины спешили к вечеру докосить луг или лог, чтобы завтра сюда не возвращаться, то «на прорыв» выходил с косой и я.

Кстати, слово «коса» у нас менее употребительно, чем «литовка». Я не знаю, откуда пошло это название. Но, думаю, к Литве оно отношения не имеет. Литовкой издревле называется большая русская коса, в отличие, скажем, от «горбуши», редкой в наших местах малой косы с коротким и кривым косовищем. В доказательство того, что у литовки вполне русский корень, можно привести другое близкое по звучанию слово — «литвины». Так называют перемётные хворостины, которые навешивают от ветра на смётанный стог, связав их вершинами. И уж тут литвины-литовцы явно ни при чём. Хотя, кто знает? Ведь литовская Русь почти такая же древняя, как наша, славянская.

Именно в ту подростковую пору, работая косо-правом и косарём, сочинил я стихотворение про деревенский покос:

Я сегодня тоже взял литовку,

С косарями встал в единый ряд.

У меня крестьянская сноровка,

Не кошу, а брею, говорят.

Просолилась и набрякла майка,

Но упрямы взмахи и шаги.

Я не допущу, чтоб молодайка

Крикнула мне: «Пятки береги!»

Пусть июльский зной печёт и парит,

Пусть плывёт в глазах цветастый луг,

Но, однако, не такой я парень,

Чтоб литовку выронить из рук.

Как видите, при всей гордости за причастность к артельному сенокосу, мастерства своего я не преувеличивал. Косьба действительно не такое дело, чтобы браться за него с кондачка. Этому ремеслу надо долго и терпеливо учиться. Как держать косу, какой брать размах, где прижать пяточку, а где носочек — всё имеет значение. Похоже, известная поговорка «нашла коса на камень» родилась в устах не слишком искусного косаря. С мастером кошения такого казуса не случится. Он аккуратно «объедет» любой камень и любую кочку. На хорошего косца и смотреть — одно удовольствие. Он не сгибается в три погибели, не рвёт и не надувается от напряжения, а работает легко и ритмично. Так и кажется, что коса в его руках сама ходит, словно живая. Невольно вспомнишь детскую загадку про косу: «Щука понура хвостом вильнула — леса пали, горы встали».

Должен признаться, что я хоть и знал косу с детства, кашивал с отцом на своём покосе и в колхозном звене косарей, да и теперь на даче под городом держу литовочку на всякий случай, но по-настоящему косить так и не научился. Пойду другой раз в берёзник травы подкосить на «перину» или на пробку для погребного лаза, отмашу прокосец, по-нашему «пройду ручку», оглянусь — нет, не то! И кошенина не чиста, там и тут торчат козлиные бородки, и рядок не прокошен, ложится на травостой так, что сено потом вытеребливать приходится. Да и в самой косьбе свободы нет. И не зря послышится вдруг полузабытый отцовский голос: «Пяточку, пяточку, держи!» Помню я этот родительский наказ, но от одной памяти проку мало, сноровка ещё нужна.

Так это речь об элементарной косьбе травы. А у литовки ведь есть и другое, не менее важное и, пожалуй, более сложное предназначение — косить хлеба. Тут она серьёзная соперница серпу. Была, по крайней мере. Притом выступала чаще уже не сама по себе, а в сочетании с особыми граблями — «грабками», и весь этот способ хлебоуборки назывался «косить на грабки».

Изобретение вроде незатейливое, но весьма мудрое. За простой литовкой остаётся сплошной перемешанный валок. Выбирать из него стебли с колосьями и вязать в снопы было бы несподручно. И вот крестьяне придумали эти самые грабки. Над полотном литовки параллельно ему стали навешивать деревянные гребёлки с тонкими и длинными зубьями. Получилось как бы сдвоенное орудие, которое одним махом срезает стебли и укладывает их на стерне колосьями в одну сторону, не давая возможности просыпаться ни колоску. Теперь иди следом, вяжи снопы, ставь их в гнёзда-суслоны для просушки, а потом вези на молотилку. К слову сказать, в каждый суслон привычно ставили по двенадцать снопов и один клали сверху. Почему так? А потому, что русские крестьяне издревле христиане, и они даже на жатве не забывали, что у Христа было двенадцать апостолов.

Гребёлки делали хотя и деревянные, но литовка с ними была довольно тяжела. Пацаном я пробовал брать грабки в руки, они мне казались почти неподъёмными. А ведь на грабки косили в основном женщины. Кашивала колхозные хлеба и моя мать. У меня перед глазами до сих пор стоят наши деревенские косарихи. Вот они идут друг за другом, взмахивая в лад грабками, как заведённые, потом останавливаются, словно по команде, достают из подвёрнутых фартуков бруски и начинают править звенящие литовки. А затем снова идут косым строем, наступая друг другу на пятки. И со стороны кажется, что грабки сами взлетают над ржаной стеною, выкашивая в ней очередной прокос.

Косовица хлебов — тяжелейшая страда. И если я скажу, что некоторые женщины выхлёстывали в день по гектару, многие нынешние читатели не поверят мне. Особенно юные. Да, теперь таких косарей уже нет. И, наверное, не будет. Они остались в той далёкой и загадочной колхозной стране, где люди добровольно сгорали на работе, как свечи. Притом работали почти бесплатно, за символический трудодень. Работали, как оказалось, впустую, ибо во многом труды их сегодня развеяны по ветру…

А всем ли нынешним читателям понятен смысл присловья, взятого мною в заглавие: «Коси, коса, пока роса, роса долой, и мы — домой»? Ведь тут не одна игра слов, а целая наука.

Прошлым летом поленился я накосить охапку сена на даче, чтоб было чем на зиму погреб закрыть. Думал: рядом поля сельских хозяйств, осенью возьму, как другие, навильничек бросовой соломы — и обойдусь. Однако, убрав хлеб, крестьяне тотчас увезли и солому, очистили жнивьё до последнего клочка. Так что, когда ударили морозы, мне ничего не оставалось другого, как идти в лес и косить гривки пожухлой травы. Вскинул литовку на плечо и пошагал — в ноябре! — на сенокос. Соседи проводили меня долгими, недоуменными взглядами: мол, крыша у мужика поехала.

А и верно, не косьба была, а мука. По сухой и жёсткой траве литовка скользила, как по проволоке. Но всё же с грехом пополам наколотил я мешишко травы. Иду обратно. Сосед смотрит через забор и, усмехаясь, напоминает мне то самое присловье: «Коси, коса, пока роса…» И действительно, не зря ж косить начинают как можно пораньше, едва травы в цвет пойдут, и в луга выходят чуть не с солнцем, по росе. Молодая трава, да ещё увлажнённая обильной росой, бывает особенно коской, то есть мягкой и податливой. Она легко срезается и ровно ложится в рядок на чистейшем прокосе. Потому же и дождь косарю не помеха, как это увековечено ещё в одной народной пословице: «С косой в руках погоды не ждут».

В заключение осталось заметить, что в крестьянском обиходе с косою связано немало преданий и поверий. Помнится, в былые времена существовал в селе такой обычай — вделывать в избяной порог старую косу. Считалось, что она охраняет дом от злых людей, от напастей и вообще приносит счастье семье, как найденная на дороге подкова. И даже отодвигает встречу с нею, с Безносой, которая, как известно, приходит за жертвой со своею косой.

Пилил пилила на пиле

1.

Помнится, в ряду сувениров, предлагаемых нашими магазинами, частенько мелькала двуручная пила. Не настоящая, конечно, игрушечная, сувенирная, но сделанная с удивительным подобием и ловкостью. Всё у неё было, как у настоящей: и сама металлическая пластина «с брюшком», и зубья по ней, и деревянные ручки по концам, вставленные в гнёзда-хомутики, которые держались на мизерных заклёпочках, достойных Левши. К тому же пила была врезана в неошкуренное берёзовое бревёшко, укреплённое на козлецах с четырьмя ногами и «рогами».

Но всё же, видимо, главный замысел изобретателя этого неожиданного сувенира скрывался не в изящных козлах и даже не в пиле как таковой, а в надписи, броско выгравированной по её полотну: «Пили, но знай меру!» Именно эта ироническая надпись особенно нравилась мужчинам, и они охотно покупали сувенирную пилу, чтобы подарить своим жёнушкам в день рождения или к 8 Марта с прозрачным намёком. Получали такой назидательный подарок и юные невесты от дальновидных женихов.

Должен заметить, что почему-то вообще вокруг пилы немало присловий, прибауток игривых и шутливых: «Брюзжит, как деревянною пилою пилит», «Рыба-пила. А кто не пьёт?», «Где пила, там и гуляла». Хотя, казалось бы, она — вполне серьёзный инструмент и на общественном производстве, и в домашнем обиходе. Да и работа с пилою — отнюдь не прогулка. Более того, мне, выросшему в селе и познавшему с детства все крестьянские работы, до сих пор одной из самых трудных представляется именно пиление вручную. Дело это не просто тяжёлое, но ещё и монотонное, однообразное: ширык-ширык, ширык-ширык… И так — до бесконечности. Ведь на зиму, для отопления обычного сибирского дома, какой был у нас, требовалось более двадцати кубометров швырковых дров, то есть поленьев. И всю эту прорву напиливали мы с отцом двуручной пилой, к тому же — летом, в изнурительную жару, а в лесу — ещё и при неотвязном гнусе.

Ради истины надо сказать, что в народе не забыта и эта сторона общения с пилой. Она отражена в таких поговорках, как «не отдувшись, не перепилишь», «пилить пилою — гнуться спиною», и многих других. А занудное однообразие пиления — в названиях, скажем, целого семейства перепончатокрылых насекомых — «пилильщиков» (вроде кузнечика, методично «пилящего» в траве) или птицы — канюка, которого в наших местах часто называют пилюком. Да и о человеке-зануде, любящем читать докучливые нотации, обычно говорят, мол, та ещё пила… На что и намекал сувенир, описанный выше.

Но всё же работа с поперечной пилой, при всей её тяжести и монотонности, кажется детской забавой против орудования пилою вдольной, или продольной. Помнится, я был поражён, даже потрясён в детстве, когда впервые увидел возле сельской столярки такую картину. На высоченном помосте, установленном на столбах, лежало длинное сосновое бревно, и два человека, один стоя наверху, другой — внизу, на земле, пилили его не поперёк, а вдоль, начав с комлевого торца и медленно продвигаясь к вершине.

И пила у них тоже была необыкновенная. Не столь брюшистая, как поперечная, но зато огромная по длине и словно бы расширяющаяся кверху. И не с прямыми, а с косыми крупными зубьями, книзу идущими взадир. У неё также было две ручки по концам, но только они не стояли, а «лежали», укреплённые горизонтально, и продольные пильщики держались за них двумя руками. Верхний пильщик лишь как бы затаскивал пилу на леса холостым ходом, а потом она стремительно шла книзу, увлекаемая собственным весом и низовым пильщиком, и при этом из-под неё струями брызгали душистые опилки.

Мне и теперь кажется просто чудовищным этот каторжный труд продольных пильщиков, вручную разрезавших брёвна на доски. Ведь, представьте себе, для получения всего одной пяти-шестиметровой доски надо было пройти рез длиною в десять-двенадцать метров. Это значит — поднять и протянуть пилу вниз много сотен раз. Но вот, поди ж ты, не боялись трудов мужики, пилили и тёс, и плахи, крыли крыши и ставили заборы (по-нашему, заплоты), даже деревянные тротуары настилали во дворах и вдоль деревень.

Между прочим, когда я, удивлённый зрелищем продольного пиления, рассказал об этом отцу, он понимающе кивнул и вскоре сделал мне забавную игрушку — продольного пильщика. Это был плосковатый деревянный человечек, вырезанный из доски. В руках, вытянутых вперёд, он держал продольную деревянную пилу, середина которой была подвязана к поясу коротким ремешком, а конец завершался подвешенной четвертьфунтовой гирькой. Вместо ступнёй на расставленных ногах пильщика были округлые культи, скошенные назад. И вот, стоило этого деревянного человечка пристроить на край стола или скамьи и качнуть, как он, движимый гирькой-противовесом, начинал методично кланяться, «пилить», покуда не затухала инерция.

Пильщик тот мне чрезвычайно понравился. Я не замедлил показать его своим друзьям. И вскоре у многих из них появились подобные. Мы даже стали таскать их в школу и на переменах устраивать соревнования, чей пильщик пропилит дольше всех. Надобно сказать, что отцовский долгое время держал первенство, пока заложенные в нём секреты соотношения размеров пилы и пильщика, а также тяжести гирьки не были разгаданы. Замечу, что это была вообще моя первая настоящая игрушка, которую сделал мне отец, вернувшийся с фронта. Тогда в магазинах игрушек не водилось. А если и появлялись изредка, то крестьяне не спешили тратить скудные деньги на «баловство».

2.

Через несколько лет самодельные игрушки эти стали единственным напоминанием о продольных пильщиках, верховых и низовых, ибо само их ремесло ушло в прошлое. В соседнем селе Кочергино, расположенном в пятнадцати километрах, появилась первая пилорама, приводимая в движение мотором. И наше артельное хозяйство тоже стало пользоваться ею. Благо, что лесопилка (у нас по старинке её называли «пильня») стояла на самом берегу реки Тубы, и круглый лес из тайги к ней доставляли сплавом.

Юношей мне доводилось частенько бывать на этой пильне и видеть бешеное челночное мельканье целой дюжины пил, зажатых в механическую пилораму, которая разом выплёвывала по нескольку досок, так что рабочим-пильщикам оставалось только укладывать их в штабеля или на подводы.

По распоряжению отца, колхозного бригадира, приезжал за этими досками и я. Мой Игренька был заложен в длиннющие дроги. Загрузив два-три десятка тесин, в зависимости от их толщины, я садился на них бочком, как на лавочку, и отправлялся в обратный путь. Просёлок был ровным и торным, Игренька — молодым и сильным, и все мои заботы сводились к тому, чтобы держать в руках вожжи да глазеть по сторонам на перелески, косогоры, на пшеничные поля, уходившие к самому горизонту, и мечтать «по-мальчишески в дым». Немало утекло воды в Тубе с той поры. Многими дорогами пришлось пройти и проехать мне. Но никогда в жизни у меня не было лучшей работы, чем возить на лошадке с далёкой лесопилки свежий тёс, так чудно пахнущий смолой и нашатырём.

Но вернёмся, однако, к пилам. Все их, пожалуй, не только описать, но и перечислить невозможно, поэтому я остановлюсь лишь на самых распространённых, с которыми приходилось иметь дело и мне. Среди любимых мною я выделил бы столярную. Её ещё называют станковой, поскольку она, узенькая и мелкозубчатая, вставляется в специальный прямоугольный станочек с распоркой, который сверху стягивается двойной бечёвкой. Эта двойная верёвочка, скручиваемая деревянным клинышком-стопором, даёт возможность регулировать натяжение пилы, а подвижное крепление концов последней — угол её относительно рамы станка. Очень удобная пила: не гнётся, не «заедается», и рез от неё получается узкий и гладкий. Однако станковой пилою толстой чурки или плахи не распилишь, она рассчитана на тонкую столярную работу — с рейкой, с тесинкой, с палочкой-соковинкой.

Похожа на станковую и пилка фанерочная, только у неё станок и поперечину-распорку делают повыше, «для простора», ибо фанера бывает широкой.

Близка к станковой и лучковая пила. Это, можно сказать, тоже вариант станковой, но только вместо станка с распоркой для натяжения пильного полотна здесь ставят лук — железный или деревянный. Впрочем, на этом сходство и заканчивается, ибо в лучок вставляют не одни столярные, а самые разные пилы — и по размерам, и по назначению. Основной «замысел» этой пилы в том, чтобы сделать её одноручной, то есть удобной для работы одному человеку, без напарника, которого требуют пилы двуручные — продольные и поперечные. Мне встречались, например, даже обычные двуручные пилы, растянутые большим упругим луком. С такими обычно ездят в лес за дровами «одиночные» дровосеки. Хотя ими сподручней одному пилить дрова и на домашних козлах.

Правда, отец мой, после того как потерял во мне, уехавшем учиться в институт, постоянного напарника по пилению, нашёл более простой выход. Он взял да и разрезал двуручную пилу пополам. Притом специально выбрал старую, от длительной точки утратившую «брюшистость», чтобы она ровнее, без скачков ходила. Таким образом получилась одноручная пила — нечто вроде большой ножовки. Хотя она, конечно, уступала в удобстве лучковой. Поэтому недаром ныне всё чаще делают неширокие пилы с металлическим лучком, обычно — из лёгкой алюминиевой трубки. К лучковым можно отнести и лобзик — совсем узенькую, тоненькую пилку для фигурного выпиливания, и слесарную, или железорезную, пилу, но это уже, как говорится, другая статья.

А мы остановимся на упомянутой выше ножовке. Так называют пилу с одной рукоятью и с более мелкими, чем у двуручки, зубьями. Полотно у неё к концу обычно зауженное. Этим она как бы похожа на большой нож, отсюда, видимо, и её название. Короткую и широкую ножовку называют ещё садовой пилой. Ею и впрямь можно ловко спиливать сучья у садовых деревьев, формировать крону, как говорят садоводы. Вообще же ножовок великое множество — широких и узких, длинных и коротких. Встречаются даже складные, вроде ножа-складня.

Не менее разнообразны и рукоятки ножовок: то в виде рога, то в форме дверной скобы, а то и замысловато-фигурные. Мне, например, от отца досталась ловкая ножовочка с фигурной деревянной ручкой, напоминающей улитку с двумя рожками. Когда берёшь её, она так и впаивается в ладонь, крепко сидит в руке и никогда не набивает мозолей.

Ну, и есть ещё особый разряд пил — круглых, которые чаще именуют циркульными или циркулярными. Они, конечно, сплошь механические, электрические и в нынешние времена получают всё большее распространение. Обычно устанавливаются на станке, на верстаке, и уже не их подносят к лесине, которую надо распилить, а наоборот — чурку, брусок или доску подводят под свистящие зубы циркулярок. Пиление на них, понятно, самое лёгкое, но, так сказать, стационарное. Впрочем, есть и переносные электропилы, а также бензопилы, приводимые в движение «индивидуальными» моторчиками. Последние пилят не зубчатыми полотном или диском, а пильчатой цепью, бегущей по шкивкам.

3.

Главное дело в уходе за обычной пилой — это её регулярная точка и правка. Точат пилу трёхгранным напильником, каждый зубец — отдельно, а точнее — каждую из двух сторон его треугольничка. Кладут пилу плашмя на скамью, садятся на неё верхом и, подвинув зубчатым ребром к краю скамьи, точат. Очень кропотливая работа, но необходимая. Ибо недаром сказано, что тупая пила — это мука, а острая — песня. Хотя её звон однообразен, но весел, и пильщик в ритм пиле невольно начинает «внутренне» напевать какую-нибудь бодро-удалую песню навроде «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской».. По крайней мере, она звучит в его ушах.

Впрочем, одной остроты недостаточно для пилы-песни. Необходимо ещё направить её, или развести, то есть сделать зубьям развод, один пригнув влево, другой право так, чтобы, если взглянуть на пилу с ребра вдоль зубьев, виден был «коридор» между ними. Делают это специальным инструментом — разводкой. Притом зубья должны стоять, как на параде, чтоб ни один не выступал и на миллиметр из-за «спин» других. Иначе, без развода, пила пойдёт туго в узком резе, а при плохом разводе начнёт прыгать и спотыкаться на неровных зубьях.

Развод — дело тонкое, и потому существует даже отдельное ремесло пилоправа. Мне, слава Богу, повезло, я успел научиться у отца точить пилу и делать ей развод, так что теперь не приходится ломать шапку перед мастерами. И пилы у меня в хозяйстве неплохие — двуручная и станковая, и ножовки разные. К любой из них подошла бы известная загадка, скрывающая явно ладную пилу: скоро ест и мелко жуёт, сама не глотает и другим не даёт.

К слову сказать, почему-то с пилою всё же меньше связано в народе различных загадок, пословиц, прибауток, чем, допустим, с топором, косою или даже с вилами. Но зато ни один хозяйственный инструмент не может похвастать таким гнездом слов, которым прямородственна матушка-пила. Попробуйте сами — и вы с ходу, без особых затруднений назовёте десятка два таких слов: пила, пилка, напильник, подпилок, пильщик, пилильщик, пиленка, пилорез, распиловка, пильчатый, пиловый, пиловочник, пилила, пильщина, пилоусый, пилюк… И пошло, поехало. Не поверите ли, заглянув в словообразовательный словарь русского языка, я насчитал в нём без малого полторы сотни вполне общеупотребительных слов, в корнях которых «застряла» обыкновенная пила.

Но в том-то и дело, что она не такая уж обыкновенная. Допустим, известно ли вам, что пила издавна употребляется любителями в роли музыкального инструмента? Правда, иронического, но весьма сладкозвучного и выразительного. Мне уже доводилось писать в одной книжке, что в нашем селе Таскино на пиле прекрасно играл, водя по тыльному ребру смычком, председатель колхоза Геннадий Песиголовец, виртуозный баянист, гитарист, скрипач, а ещё — большой юморист. Когда он на клубной сцене играл на двуручной пиле «Мой костёр в тумане светит», то сельская публика не знала, что делать: то ли смеяться, то ли плакать. И чаще всего делала то и другое — и плакала, и смеялась до слёз. Ну, ещё бы! Пилила пилит на пиле, да так трогательно и так забавно!

Вилами по воде

1.

На сомнительные утверждения мы привычно замечаем с усмешкой: мол, это ещё вилами на воде писано. Или — по воде… Очень выразительная поговорка. Только вот почему вилами? А, допустим, не веслом, которым гребец натурально «пишет по воде», оставляя не более устойчивый след?

И если, скажем, в загадке «посреди двора стоит сена копна, спереди — вилы, сзади — метла» или в присловье «где сена клок, где вилы в бок» смысловая цепочка (корова-сено-вилы) понятна, то отчего это крокодил в известном журнале мелькает с… вилами в боку? Намерение поразить в образе хищного чудовища все людские пороки похвально. Однако почему вдруг вилами? Может, ими вообще не пользуются там, где водятся живые крокодилы. По крайней мере — на уборке сена, которое при вечнозелёных травах, согласитесь, ни к чему. А уж если вам захотелось символически пригвоздить водного пресмыкающегося с разбойничьими замашками, так куда логичней сделать это острогой или копьём. Но вот, поди ж ты, «вилы в бок!». Почему?

Да, видно, всё потому же, братцы, что вилы наряду с топором, пилой, лопатой — самое распространённое, ходовое и подручное орудие труда в хозяйстве. По крайней мере, в нашем русском его варианте. Испокон веку. Отсюда и в речи народной вилы всегда оказываются лыком в строку.

Корни этого слова довольно прозрачны, они явно тянутся от глаголов «вить», «вилять». Теперь уже вилы не имеют формы единственного числа, а в давние времена говорили и «вила», и «вило». Что запечатлено, к примеру, в пословице: слово выпустишь, так и вилом не втащишь. А про иного криводушного и ныне в народе скажут: мол, тот ещё вила.

Впрочем, мы пока что — о вилах в их вещественном выражении как о привычном рабочем инструменте в крестьянском обиходе. Все их видели, все знают. Внешне они — проще пареной репы: прямая рукоять и на конце её — развилье (собственно вилы), обычно — из трёх зубьев, или рогов, которые прежде называли также рожнами. Вилы бывают деревянные и железные. И назначение у тех и других довольно-таки различное.

2.

Деревянные — почти исключительно сенные, то есть используемые на уборке сена. Те, у которых черенки обычной подручной длины, так просто и называют: деревянные вилы. Или копённые. Ими поддевают и укладывают сено в копны либо наваливают его на волокуши — этакие сани на скорую руку, состоящие из двух срубленных берёзок, стволы которых служат оглоблями, а вершины — полозьями, волочимыми лошадью по земле. На них-то, соединённых поперечиной, и накладывают деревянными вилами сено. Потом «передвижную» копну стягивают верёвкой и везут к стогу — круглому «кабану» или четырёхугольному «зароду». По крайней мере, так именуют их в наших краях.

Ребятишек, которые, сидя верхом на лошади, возят копны, зовут у нас копновозами или волокушниками. Эти юркие подростки, вполне умея править лошадьми, ещё не особо обременяют их своим «заячьим» весом.

Мётчики встречают копну у стога уже с другими деревянными вилами — полустоговыми, если он ещё невысоко поднялся над землёй, или стоговыми, с длиннющей рукоятью, когда начинают его «вершить», сводить крышей, у зарода — двускатной, у круглого кабана — шатровой.

Делать деревянные вилы — немалое искусство. Родитель мой владел им изрядно. Получал заказы на изготовку вил и от колхоза, и от селян до самой старости. Могу даже сказать, до самой смерти. Помнится, когда я прилетел к изголовью умиравшего отца, то среди тех, кто пришёл навестить его, застал бывалого стогоправа из «нашей» бригады Гордея Дикова, который тяжело вздыхал и приговаривал:

— Не дай Бог, уйдёшь, Григорьич… Кто будет делать вилы к сенокосу?

Умелые виловщики, мастера «по вилам», всегда были редкими и высоко ценились на селе.

Мне приходилось не однажды помогать отцу в этом деле. Разумеется, лишь «на подхвате» да в роли ученика, наматывающего на ус. Где-нибудь накануне Троицы, в полевое междупарье, отец, утречком заглянув ко мне в горницу, бросал скороговоркой:

— Шурка, поехали-ка вилы рубить!

Такая команда мне была по нутру. Я быстренько натягивал сапоги, набрасывал пиджачишко на плечи и выскакивал за ворота. Там, у коновязи, уже стоял Карька мохноногий, запряжённый в рыдван. Отец в своей неизменной шляпе, помятой, как старый солдатский котелок, усаживался в телегу, просовывая ноги между решетинками накидашки, я пристраивался сзади на облачину, и мы отправлялись в лес.

Отец выбирал самые дальние и глухие лога — Титовский, Уджейский, Японский (по имени соседней деревеньки в стороне восходящего солнца), где на северных склонах, в заветерьях, необыкновенно густо росли берёзы, прямые, как лучи, и до самых макушек не имевшие сучьев. А, надо заметить, деревянные вилы, и простые, и стоговые, у нас делают исключительно берёзовые. Не только потому, что дерево это — самое распространённое в нашенских лесостепных местах, но и потому, что древесина берёзы, вовремя ошкуренной и просушенной, отличается особой плотностью и прочностью. Тут с нею не могут соперничать ни сосна, ни пихта, ни тем более — осина, мягкая и хрупкая. Могла бы тягаться, пожалуй, лиственница, да уж больно она тяжела и сучковата, что загодя не сулит добротного черенка. К тому же на макушках лиственниц трудно встретить столь равнорогие развилины, какие зачастую венчают красавицу-берёзку.

Подобравшись прямоезжими дорожками через поля и залежи поближе к «вильному» лесу, отец распрягал Карьку, привязывал к телеге на длинный поводок, брал топор, мне вручал пилу-двухручку, и мы шли в глубину лесной чащи среди белокорых колонн с чёрными накрапами, от которых рябило в глазах. Шли, высматривая самые подходящие деревца — по толщине и стройности ствола и по развилистости вершины. Я старался подмочь отцу, указывая на те, что выделял по своему разумению. Но он в ответ только махал рукой. Наконец, задерживался возле одной из берёз, запрокинув голову, обходил её кругом и, если оставался доволен выбором, обычно восклицал: — Во, брат, готовые вилы!

Прикинув, куда она пойдёт, подрубал берёзу топором в три-четыре взмаха, отступал на момент и кивком давал мне знак, чтобы я подбегал с пилой, когда комель был толстоват, но чаще сам дорубал его с обратной стороны и пособлял дрогнувшей лесине, с пронзительным треском падавшей между сгибаемыми ветвями белых сестёр. Упав с уханьем, берёза словно бы вытягивалась в длину и теперь казалась много большей, чем была при жизни, как всегда видится большим себя живого и человек, положенный в гроб.

Отец быстро очищал топором гладкий ствол от нечастых веток, оставляя лишь рассучье на вершине, которое обыкновенно называется мутовкой. Между прочим, тут в смыслах имеется одна тонкость. Мутовка предполагает как минимум тройное рассучье, двойное же чаще именуют развильем или ещё рассохой. Это отличие сохраняется и при употреблении слов в переносном значении. Скажем, место, где дорога раздваивается, никто не назовёт «мутовкой», а скорее развилкой или уж словом от других корней — росстанью, то есть там, где расстаются. И недаром слышен в нём грустный оттенок. Всякое расставанье по сути печально. Кто-то из писателей даже заметил: «Расстаться — это всегда немного умереть».

Однако вернёмся в наш лес. Обсучковав одни «готовые вилы», отец высматривал следующие — и весь процесс повторялся: подрубка, подпилка, повалка дерева, обработка сучьев. Разве с той разницей, что иногда после падения берёзы, в наступившей звонкой тишине, отец устраивал небольшой перекур, а работу сучкоруба доверял мне. И если попадались не трёх-, а четырёхрогие вершинки, я старался сохранить все отрожины, особенно когда три из них располагались в одной плоскости, а четвёртая нависала над ними. Бывалый копновоз, я знал, что накладчики волокуш выше ценят такие ухватистые и цепкие вилы — меж их зубьями не просыпается даже самое мелкое залежное сено. Но, правда, на подходящие четырёхрожия «как по заказу» березняки наши были скуповаты, да и не каждая моя «сложная» мутовка проходила через отцовский контроль.

Нарубив дюжину-полторы заготовок для будущих вил, мы вытаскивали их волоком из лесу и укладывали в рыдван. Поскольку рогатые жердины были длинными, а некоторые и очень длинными, то отец притягивал их по комлям верёвкой к телеге, чтоб не «играли» дорогой, перевешиваемые разлапыми вершинами. Мы, тоже стараясь придавить воз, садились поближе к передку телеги и трогались в обратный путь. Но гнуткие берёзовые хлысты на колдобинах всё же били рогами об дорогу, и отец придерживал Карьку, спешившего домой, к водопою и кормушке.

Воз мы разгружали в нашем дворе, ибо отец мастерил вилы обычно на дому, в своей столярке, под навесом возле амбара.

Но это было потом. А прежде он доводил до ума заготовки. Ошкуривал привезённые жерди с мутовками. Благо — ранним летом кора, «смазанная» изнутри густеющим берёзовым соком, снимается легко, вместе с берёстой, «сапогом», по выражению плотников. Затем отец тщательно «правил» зубья будущих вил — где подтягивал шпагатом, а где, напротив, распирал спицами, чтобы придать им необходимый изгиб и направление. Потом сушил вилы, стоговые — стоймя приставив к фронтону сарая, а копённые — просто забросив на пологую крышу столярки.

И уж после надёжной просушки, длившейся пару недель, когда рога задубевали в заданном положении, начинал кропотливую обработку вил, действуя и топором, и рубанком, и фуганком, а напоследок — ещё и ребром стеколка, отшлифовывая чёрен и рога до костяной гладкости. Мне, как правило, доверялась только эта нехитрая операция — скобление вил свежесколотым стёклышком, но я и тем был доволен, ибо приобщался к серьёзному ремеслу. Оно поднимало меня в собственных глазах, а главное — в глазах моих приятелей. С особым старанием шлифовал я редкие четырёхрогие вилы, предвкушая те похвалы, что услышу от накладчиков волокуш, будучи копновозом на артельном сенокосе.

Не без тайной мысли напомнить лишний раз о своей причастности к важному делу я норовил как бы случайно объявиться в отцовской столярке, когда в канун сеномётки к нашим воротам подкатывал на дрожках нарочный из бригады (а то и сам бригадир!), чтобы забрать готовые вилы. И если он, перебирая и пробуя в руках на ловкость то стоговые, то копённые, хвалил «чистую» работу, то и меня распирало от гордости. Отец же в такие минуты был не просто горд — он как-то по-особому оживлялся, приободрялся и словно бы даже молодел, довольный признанием его мастерства и старания. И я вполне понимал его. Что такое достойная оценка твоих трудов и как она поддерживает дух, я уже знал по школьным отметкам, выводимым строгими учителями.

Подсобив гонцу сложить вилы в телегу, мы с отцом ещё долго, стоя у ворот, провожали взглядом развилистый воз, пока последние рогулины самых длинных «стоговиков» не скрывались за углом бригадного переулка.

Деревянные вилы водились и на отцовском подворье, но больше праздно стояли под навесом или валялись на сеновале, в хозяйстве использовались довольно редко. Разве что при разгрузке и отмётке в сенник конных возов сена или соломы, привозимых отцом уже в розвальнях, по санному пути. Однако и тут мы чаще орудовали железными вилами, более сподручными, лёгкими, да и захватывающими вполне подъёмные навильники.

3.

Но вилы железные это, как уже сказано выше, совсем другая статья. И не только по основному назначению в хозяйстве, но и по методам изготовления. Если начать с последнего, то эти вилы — по преимуществу заводские изделия. Отец мой сам делал только черенки к ним. И, замечу, тоже обычно берёзовые, как наиболее ровные и крепкие на излом. А уж про нынешних хозяев, в особенности — городских дачников, и говорить нечего: они даже черенков сами не выстругивают. Покупают в магазине готовые палки — с конвейера, притом выточенные из самой разной древесины: от сосновой до еловой и осиновой, и уже потому непрочные, ломкие, частенько дающие занозистые трещины над вильным проухом.

Однако всё же бывают (бывали, по крайней мере) и самодельные железные вилы. Я ещё захватил такие «самоковки», которые мастерили наши сельские кузнецы, вырубая зубья из железных пластин, до бела раскаляемых в жарком горне. Обычно это были трёхзубые вилы с довольно толстыми и не круглыми, а четырёхгранными зубьями. И вручную делались они не в пику заводским, заполнявшим скобяные лавки, а как бы в дополнение к ним. Для особых назначений. Например, для переброски тяжёлого и сырого навоза (кстати, их чаще так и называли — навозные вилы, иногда — рожны) или для подкапывания картофельных гнёзд, где тоже нужна более основательная прочность, чем у тонких заводских. Правда, теперь я встречаю в магазинах и заводские, сделанные наподобие тех самоковок. То есть не с длинными, округлыми и как бы выгнутыми «под ковш» зубьями, а с более короткими, четырёхгранными и почти прямыми. Явно рассчитанными на земельные работы для садоводов и огородников. Ведь многие нынешние дачники уже вилами не только подкапывают картошку да морковку при уборке, но и полностью вскапывают свои участки. И если земля у них лёгкая, рыхлая, то получается не хуже, чем лопатой, и к тому же даётся меньшими усилиями. Но мягкой и рассыпчатой почва бывает лишь тогда, когда её много лет щедро удобряли и основательно взрыхляли не одними рожнами.

У меня при садовом домике имеются железные вилы и с округлыми, и с гранёными зубьями, как говорится, на все случаи жизни. Но копаю огород я всё же лопатой, ибо никакие вилы мою тяжёлую почву не возьмут — суглинок сплошной, да и заправка удобрениями скудноватая. Чего греха таить, лень-матушка поперёд хозяина родилась…

Впрочем, это не отменяет моего общего вывода о существовании и всё большем распространении таких незаменимых вил, как огородные «рожны».

Из менее же употребительных хочется вспомнить… сноповые вилы. Почему вспомнить? Да потому, что они, можно сказать, ушли в прошлое, ибо теперь не вяжут столько снопов, ни ржаных, ни пшеничных, чтобы под них отдельные вилы иметь. Все зерновые и бобовые культуры теперь убирают комбайнами, которые разом, в один проход, и жнут, и молотят, и даже солому в копны складывают.

Но я застал ещё те годы, когда комбайны (прицепные — притом!) были редкими, так что жатва и молотьба доброй половины хлебов проводились отдельно. После скашивания нивы конными жнейками женщины вручную подбирали стебли с колосьями или метёлками, вязали в снопы и ставили в такие шалашики — суслоны: двенадцать стоят в наклон друг к дружке, а ещё один сверху положен. Как вы уже, наверное, догадались, — по числу святых апостолов во главе со Спасителем. Вот тебе и «богоборческие» времена.

Потом, когда снопы хорошо просушивались, их свозили в большие скирды, а то и — прямо к молотилке, работавшей «с колёс». Так вот снопы эти подавали из суслонов в колымагу, специальную телегу с высоченными грядками, а потом сбрасывали возле молотилки, вращаемой ремённым приводом от тракторного мотора, особыми сноповыми вилами, железными, двухрогими, которые в иных местах называли уменьшительно вилашками, вилошками или рожнецами, а у нас в селе — подавашками. Происхождение слова вполне понятно — от глагола «подавать», указывающего на главное назначение сего инструмента. Мне доводилось и орудовать подавашкой, и возить снопы в колымаге, сидя с вожжами в руках на громадном возу — целой скирде на колёсах, с которой лошадь смотрелось внизу почти, как мышь под копной. Чтобы поднимать снопы на этакую высотищу, черенки у подавашек делали много длиннее вильных, а зубья — более короткими, иначе б они застревали в соломенном пуке, скрученном натуго перевяслом.

В общем, со многими вилами познакомила меня жизнь в разные годы. Помахал я ими тоже немало — и до мокрой рубашки на спине, и до ломоты в пояснице, но и «до мышечной радости», по выражению нашего великого физиолога Ивана Павлова. Хорошее орудие, ловкое и ухватистое. Не зря пошучивают в народе, мол, наши вилы — везде заправилы…

Однако ни разу, слава Богу, не пришлось мне пользоваться ими как… оружием, ни в нападении, ни в обороне. Между тем такое их запасное назначение известно с давнейших времён. Положим, все мы слышали, что на медведя охотники-смельчаки издревле ходили с рогатиной. А что такое эта рогатина, как не двухрогие вилы, вроде нашенской подавашки? Притом не железные, а деревянные. Заструганная на конце «однорогая» палка — рожно или рожон («сам лезет на рожон», «за наше добро, да нам же рожон в ребро»), с двумя рогами — уже рожны, то есть та же рогатина. К слову, доводилось слышать, что кое-где хозяйки деревенские, должно быть, по аналогии, свои домашние ухваты называют рогачами или вилками.

В качестве холодного оружия идут в дело также обычные трёх- и четырёхрогие вилы. Скажем, жива ещё пословица времён Отечественной войны 1812 года: «На француза — и вилы ружьё». Именно этими «ружьями» действовали многие тогдашние партизаны. Наверное, летучий эскадрон рубаки и поэта Дениса Давыдова был вооружён иначе, но народные партизанские дружины, одну из которых возглавляла отважная русская женщина — старостиха Василиса, уж точно орудовали вилами-рожнами.

Да и в иных войнах, а то и просто бытовых схватках вилы не однажды шли в ход. Прежде всего, понятно, у крестьян, которые их держат под рукою. Недаром жена моя, крестьянская дочь и агроном по образованию, доныне, оставаясь одна ночевать на даче, ставит у изголовья «от лихого человека» именно вилы. И не случайно крестьянский сын Сергей Есенин, ища защиты от гонителей из стана кичливых городских интеллигентов, вспоминал своих сельских родичей: «Они бы вилами пришли вас заколоть за каждый крик ваш, брошенный в меня!»

Ну, а если копнуть подальше в глубину человеческой истории, то мы среди первых, кому пришла мысль о вилах как об оружии, увидим самих богов морей — греческого Посейдона и римского Нептуна, которых изображают непременно с трезубцами в руках, живо напоминающими вилы. Да и у знаменитых гладиаторов, что шли на смертный бой под рёв Колизея, на вооружении, для «контрольного» удара, бывали трезубцы, те же вильцы.

Любопытно покопаться также в словесных корнях и «отвилках» этого доблестного орудия и оружия. Следы и отзвуки его можно найти ещё во множестве предметов и явлений. Давайте вспомним хотя бы о привычной столовой вилке, которую берём в руки минимум три раза на дню. Она ведь тоже по сути — вилы, и трёхрогие, и четырёхрогие, только маленькие. Вилкой также называют грудную косточку у птиц, что идёт вверх по зобу. Ну, ту самую, которую у варёной курицы мы вынимаем часто с шуткой-прибауткой затем, чтоб разломить за рожки надвое с соседом по столу — «на счастье». Согласно народному поверью, больше повезёт тому, у кого в руке останется большая часть костяного развилья.

Да ведь и в человеке есть свои вилы и вилочки. Скажем, вилами нередко называют (особенно на селе, где живут исконные языкотворцы) человеческие ноги — от туловища до подошв. А вилочкой, по Далю, — «выемку в верхней оконечности грудной клетки, где на шее проходит дыхательное горло», то есть ту трепетную ямочку, что в народе ещё зовётся «душой». Во как! Сама душа наша бессмертная, нетленная, Богом «вдунутая» в нас, оказывается, связана с обыкновенными вилами.

Нечто сакральное, судьбоносное заключено и в «отвильных» словах, уже упоминаемых мною и связанных с путями-дорогами, которые мы каждодневно выбираем, в прямом и переносном смыслах: в развилках, развилинах, извилинах — излуках и разлуках. Недаром есть такая мудрая пословица в народе: «На думах стал, как на вилах». И неслучайно большой художник русский Виктор Васнецов изобразил витязя в глубоком раздумии «на распутье» — развилине дорог: направо пойдёшь налево пойдёшь.

Что там говорить, всю жизнь стоим на этих самых вилах-развильях. И в большом, и в малом. Даже если просто захочешь в оправдание своих грехов-пороков указать на обилие их в другом человеке, мудрые люди заметят тебе: на чужой сарай, мол, вилами не показывай. А то, что они, другие люди, якобы хуже, грешнее тебя, так это ещё по воде вилами писано.

И лопата в руке его

1.

Не знаю, как вы, братцы, а я в пору деревенского отрочества более всего не любил… копать картошку. Не скажу и теперь, что обожаю эту занудную работёнку, но просто смирился с нею. Отчасти потому, что моя нынешняя картофельная деляна в разы меньше тех, с которыми управлялась когда-то наша крестьянская семья в огороде и в поле. Но главное, пожалуй, оттого, что ныне я открыл (всё познаётся в сравнении) ещё более муторное занятие: копать землю — свои девять садовых соток. Вручную, железной лопатой. — А разве прежде, в селе, не знал такого? — спросите вы.

Знал, конечно. Но дело опять же в объёмах и пропорциях. Сельский огород у нас по сути не копали лопатами. Отец каждую весну пахал его. Многие годы — конным плугом, пока в колхозных конюшнях водились кони, а в нашем дворе под навесом стоял однокорпусный плужок с двумя колёсами и гладкими, отполированными в ладонях пахарей рукоятями — «чапыгами». Или — «обжами», как говорили в древние, ещё «сошные» времена.

Как-то родитель мой и меня пытался приобщить к делу пахаря, и я прошёл бороздой два-три гона вдоль огорода, держась, словно за рога, за эти самые обжи-чапыги, но вспахал неважно. Плужный лемех, по-старинному «омешек» (у былинного ратая Микулы Селяниновича, вспомним, «сошка кленовенькая» «поскрипывает, да по камешкам омешики почиркивают»), то и дело норовил при встрече с тем же камешком иль корешком выскользнуть из земли и выбить из рук моих чапыги. Я невольно дёргал вожжи, смущая Савраску, который в недоумении то останавливался, то шарахался в сторону. И напрасно тогда, путаясь в вожжах да обжах, кричал я по-мужицки басовито: «В борозду!». Пласт с отвала уже шёл со сбоями, и в борозде под моими ногами появлялись твёрдые гребни, а на чёрной пашне — серые проплешины. Отец успокаивал: ничего, мол, приноровишься ещё, однако мягко перехватывал у меня вожжи и сам брался за чапыги. Савраска тотчас, без всяких «басовитых» команд, возвращался в борозду, и отец, держась её, уходил за плугом в конец огорода. Очередной взрезанный пласт словно бы сам собой прилегал к дымящейся пахоте.

Нам с сёстрами и матерью оставалось взрыхлить лопатами лишь закраины огорода, где проходу Савраски с плугом уже мешала изгородь. Но это была неширокая полоска, от силы — в сажень. Вскопать её особого труда не составляло. Тем более — дружной семейной артелью, под свойские шутки и взаимные подначивания.

И совсем другое дело — сегодняшние мои сотки. Это ж сколько раз, кто бы посчитал, надо поставить лопату, надавить ногой на её плечико, чтоб она ушла в землю на весь штык, затем вывернуть пласт, положить рядом с предыдущим да ещё ударить раз-другой ребром или плашмя, разбивая комья. Притом всё — в наклон, в наклон. И вот когда разогнёшь усталую спину — передохнуть чуток, невольно тянет на философские размышления по поводу лопаты, её происхождения и роли в судьбах человеческих.

Любопытен, скажем, такой момент. Археологи в культурных слоях земли, относящихся к палеолитам-неолитам, когда ещё не было ни бронзы, ни, тем более, железа, находят всякие первоинструменты из камня — топоры, ножи, скребки, шильца, копья, но что-то не слышал я о каменных лопатах. Были ли они? Знатоки древности толкуют, что первые земледельцы якобы орудовали суковатыми палками. Но это лишь досужее предположение, ибо те палки не сохранились и никто их не видел. А если они и были, то, думается, недолго. Ковырять землю сучком ещё тяжелее и надоеднее, чем нынешней железной лопатой, и потому человек поневоле стал шевелить мозгами, соображая, чем бы его заменить. Ведь по сути всякое изобретательство подталкивалось ленью-матушкой. И вот вместо этой пралопаты, суковатой палки, придумал человек соху. Сперва заставил буйвола или лошадь волочить по целине тот же сучок, только большой, взрыхляя им почву, а потом, когда появился металл, приделал сошник. Получилась соха. И повсюду в мире пошли за нею пахари. А по Русской земле — свои ратаи Микулы Селяниновичи, столь могутные мужи, что и вся хоробрая дружинушка Вольги не могла их «сошку с земельки повыдернути, из омешиков земельки повытряхнути».

Лопата же, как представляется, изобретённая наряду с сохой, не выдержала соперничества с нею в качестве основного земледельческого орудия. И время определило ей более узкую роль — инструмента для вскапывания небольших участков, посадки клубней, кустарников и деревьев. А за пределами земледелия — для копки всяких ям, канав и траншей.

2.

Понятно, что мы пока говорим о железной лопате, которую ещё называют заступом. Почему так, наверное, объяснять не надо. Каждый, бравший в руки лопату, убеждался на опыте, что она сама в землю не идёт, покуда не поможешь ногой, не «заступишь» её специально выгнутое плечико. Отсюда и заступ. Ну, а лопата, должно быть, от «лопасти» — расширенной оконечности продолговатого предмета. Вспомним, что лопастью заканчивается и весло. Правда, у лопаты эту расширенную часть, приходилось слышать, в народе зовут ещё и «лопатнёй», и — более благозвучно — «лопатицей». Древко же старые люди именовали «лопатищем» (очевидно, по аналогии с топорищем, косовищем), теперь чаще зовут просто черенком или рукоятью.

Железных лопат в ходу множество. Они довольно различны по форме, которая, как правило, определяется спецификой их применения. Положим, обычную «огородную» лопату для копки земли не случайно называют ещё и штыковой. Режущая овальная часть у неё, сходясь книзу, заканчивается почти штыковидным остриём. Зачем бы это? Да, ясное дело, затем же, чтобы лопатка легче шла в почву. И когда говорят, что земля вскопана «на штык», то имеют в виду — на всю длину лопатного железка. Кстати, мне сдаётся, что выражение «давить на всю железку» родилось задолго до появления автомобилей и первоначально означало отнюдь не давление на рычажок акселератора («дать газу до отказу»), а на неё, родимую — штыковую лопату с заострённым железком.

Поскольку ныне мы, кустари-одиночки без мотора, свой садовый участок копаем исключительно лопатами, то я держу их целый набор. На каждого «возможного» копальщика по «штыку» — на себя, на сына, на внука. Включая и хозяйку, которая, верно, освобождена от прямой копки огорода, но орудует лопатой в более тонких операциях — делает грядки, прихлопывает посеянные семена, ровняет дорожки. И лопата её отличается от наших мужских — имеет более короткий и тонкий черенок.

Забавно, что у нас в России до сих пор не перевелись умельцы, которые, наравне с изобретателями вечного двигателя, пытаются если не изобрести новую лопату, то усовершенствовать действующую, с тысячелетним стажем.

Среди особо «продвинутых» приходилось, к примеру, видеть (притом — заводского изготовления!) такую, у которой середина была вырезана напрочь, так что от лопатни осталась только железная рамка по периметру. Замысел безымянного Кулибина состоял, видимо, в том, чтобы, во-первых, облегчить лопату, а во-вторых, улучшить рыхление почвы благодаря её перманентному провалу в отверстие. Но когда я сам попробовал это чудо-орудие в действии, попросив на минуту у соседа по даче, то не обнаружил ожидаемых преимуществ. Напротив, проваливание взрезаемой земли в «чёрную дыру» только мешало привычному процессу копки, а комья всё равно приходилось разбивать дополнительным пристуком. Да и дыра эта по сути сужала возможности лопаты, делая её уже непригодной, к примеру, для перебрасывания той же земли, песку или других «сыпучих тел», как это написано ещё в далевском словаре. А в нём, напомню я вам, лопата определяется именно как универсальный «лопастый снаряд для копки, выгребу, навалки и пересыпки сыпучих тел».

Впрочем, для «выгребу» да «пересыпки» среди железных имеются и специальные лопаты — под-борная или совковая. Их определения говорят сами за себя. Совковая тем и отличается от штыковой, что лопасть у неё похожа на плоскодонный совок с бортиками по бокам. Подобные жестяные бортики разной высоты имеют и все подборные лопаты, которыми «подбирают» что-либо: землю, гальку, уголь. Они «захватистее» совковых.

И недаром самую широкую из них иронически называют «стахановкой», по фамилии знаменитого шахтёра советских времён, рекордсмена по выдаче на-гора донбасского уголька. Видимо, также от подобных лопат, пошёл в народе и шутливый совет всякому грабарю: бери больше — кидай дальше…

Кстати, слово «грабарь» в наших местах малоупотребительно и носит некоторый книжный оттенок, как и «грабарка» — дроги с ящиком для перевозки земли. У нас о человеке с лопатой скорее скажут «землекоп», а двуколку с деревянным кузовком назовут «таратайкой». Название это звучит вроде бы полунасмешливо и непочтительно (не по созвучию ли с тараторкой?), но содержит, по-моему, вполне серьёзный смысл: телега, которая «тару» в себе «таит». К тому же — самосвальную (!), что делает её порою просто незаменимой. Допустим, в мелком дорожном ремонте.

Мне в отрочестве, когда отец мой, колхозный бригадир-полевод, отвечал ещё и за состояние дороги на нашей улице, приходилось, выполняя его «наряды», засыпать щебнем, гравием с песком ухабы и колдобины. Так вот эти «инертные материалы» я возил на таратайке, влачимой лошадью. Очень удобная повозка. Подъехал к рытвине, опрокинул кузов, подвижный на оси и подсильный любому пацану, разгрёб лопатой кучку — и все дела.

На обратном пути в порожней таратайке я даже умудрялся полежать, помечтать, глядя в небо. Лошадь сама знала дорогу к гравийному складу, ею не нужно было править. И, помнится, был такой случай. Опростал я свою таратайку и направился за новым грузом. Полёживаю в ней, считая облака. Лошадь шагает себе неспешно вдоль деревни… Но вдруг — стоп! — остановилась. Я, не меняя позы, прикрикнул на неё — она стоит, подёргал за вожжи — она ни с места. И тогда я нехотя поднимаюсь в кузовке, похожем на совковую лопату, и… аж волосы дыбом! Возле самого колеса, огромного, как у египетской колесницы, в вершке от деревянной оси, выпирающей из ступицы, замерла крохотная девочка-замарашка и с удивленьем смотрит на мой агрегат.

Меня словно пружиной выбросило из таратайки, я подхватил девчушку и отдёрнул, почти отбросил на обочину, подальше от колеса, которое могло бы раздавить её, как муху. Хотя моя запоздалая спешка была излишней. Старая лошадь-умница и без меня спасла эту глупенькую Любопытную Варвару — остановила таратайку перед самым её носом, «сунутым» было в чудо-юдо, катившееся по дороге.

3.

Однако вернёмся к нашим лопатам. Только уже не к железным, а к деревянным, которые у нас чаще первых используют для «выгребу, навалки и пересыпки», по крайней мере, таких «сыпучих тел», как зерно или снег.

По устройству лопаты деревянные — совершенно особые орудия. У них обычно нет раздельных лопастей и рукояток, инструмент выступает как единое целое и даже, можно сказать, монолитное. Деревянные лопаты не просто выстругивают, а «выделывают», притом особые столяры — лопат-ники, проявляя незаурядное мастерство. Отец мой лишь изредка брался сам за деревянную лопату и, как правило, мастерил её не в домашней, а в колхозной столярке, где имелись верстаки с большим набором приспособлений, специальные инструменты и заготовки. Дело в том, что лопата деревянная — это не просто плоская лопасть с черенком. Такие делают разве что для сельских хозяек, сажающих в русскую печь подовые булки да противни с шаньгами, и зовут «пекарными». Рабочие же лопаты для «пересыпки» имеют более сложную конфигурацию. «Хлебные», то есть те, которыми «лопатят», ворошат и провеивают зерно, выглядят этаким пологим жёлобом или совком, и черенок у них не прямой, как палка, а с прогибом, который придаёт им остойчивость в руках.

Ох, и красивы же бывают белые деревянные лопаты, сработанные настоящим мастером. Всё в них на диво ловко и соразмерно — от вогнутой лопатни, напоминающей старинную точёную ложку, до покатых и округлых «плечиков», гармонично переходящих в черенок с изгибом, изящным, как шея Царевны Лебеди…

Впрочем, красота эта не самоцельна, она выступает только внешним проявлением удобства сего инструмента, что и ценится в первую очередь всяким, берущим его в руки. А селянам в мои времена приходилось это делать довольно часто. В страдную пору на полевых токах и на дворах сушилок скапливалось огромное количество зерна. Веялки, сортовки да клейтоны с ручным приводом не справлялись с этакой его прорвой. И потому, чтобы не согрелось и не загорело зерно в золотых ворохах, его постоянно ворошили, перекидывали с места на место, то есть — лопатили.

И само слово это уже говорит, что орудовать приходилось не чем иным, как той самой лопатой — деревянной, хлебной, захватистой и желобистой. И именно такими лопатами, к примеру, работают истово сельские женщины, облитые солнцем, загорелые, с подоткнутыми подолами, на известной картине советской художницы Татьяны Яблонской «Хлеб».

Той же лопатой деревянной, бывало, брали на мельницах «лопатное» — натуральную плату за помол зерна: с каждого мешка — по лопате. И, возможно, отсюда взяла начало пословица: «всякого жита — по лопате»…

Хотя, как уже было замечено, у нас в России, а тем более в Сибири, есть у деревянной лопаты, кроме хлебной, другая, не менее важная служба — снежная: разгребать завалы снега, чистить дорожки после снегопада, а то и «пробивать» их в наметённых сугробах. Именно этим словцом определил мой родитель последнее задание себе на грядущий день. Он всегда с вечера, перед отходом ко сну, садился за стол и, придвинув лампу поближе, планировал предстоящие работы, записывая их в тетрадку. И когда отца проводили вьюжным февралём в последний путь, я, разбирая его бумаги, нашёл и последний его план, который он начал с насущного пункта: «Пробить старухе дорожку к колодцу». Не пробил… Это пришлось сделать мне. Отцовской деревянной лопатой.

Теперь городские дворники, я вижу, убирают снег особыми «снежными» лопатами, широченными, позахватистей даже «стахановок», но неуклюжими и непрочными — по сути просто кусками фанеры, прибитыми к палкам. В сёлах же по-прежнему многие хозяева разгребают забои-сувои настоящими деревянными лопатами. Незаменимыми, ловкими и «многопрофильными».

Так что скорее деревянная лопата имелась в виду теми, кто первыми «откатали» такие народные пословицы и поговорки, как «мужик богатый, гребёт деньгу лопатой», «что батюшка лопаткой сгребал, то сынок тросточкой расшвырял», «у Ипата борода лопатой», «в лесу живём, в кулак жнём, пенью кланяемся, лопате молимся», и ещё многие.

Ну, а уж среди лопат и лопаток, употребляемых в переносном смысле этих слов, зачастую трудно и даже невозможно отделить железные от деревянных. Положим, в лопатке, означающей тот старинный «брусок» для заточки кос, который представлял собою дощечку, усыпанную по смоле песком, явно просматривается деревянная. В лопатке, означающей в иных местах мастерок (жестянку с ручкой), — скорее железная, тот самый заступ.

А вот в лопатке гороха, в смысле — молодого стручка, уже просто заключена первооснова любой лопаты — лопасть или, по-старинному, лопатня — нечто плоское и расширенное.

Всех «метафорических» лопат-лопаток, существующих в природе, нам не назвать, их бесчисленное множество. Но вспомним хотя бы самые близкие. Скажем, те лопатки, что все мы носим за плечами — в виде плоских треугольных костей на рёбрах по обе стороны хребта. К ним так удобно и надёжно подвешены плечевые кости. И потому нас не просто положить на лопатки. И мы можем при случае удирать во все лопатки. А то и, взнуздав лошадь, у которой к лопаткам, как у всех животных, прикреплены передние ноги, гнать во все лопатки. Если продолжить «животный ряд», то, допустим, у лося, лопатой или лопаткой называют также отросток на рогу, который он «выносит» на третий год. А у овцы лопатными называют передние зубы — пару резцов, которые появляются на втором году вместо молочных.

Речники лопатой именуют подводную косу или песчаный нанос, что обычно образуется перед устьем реки. Картёжники — пиковую (винёвую) масть в картах. У плотников особое напарье, с буравом — ложкою, для удобного сверления ступиц к деревянным колёсам носит название лопатень. А лопатиной подчас зовут тесло, особой вид топора, с изогнутым лезвием, перпендикулярным топорищу. Впрочем, лопатиной у нас зовут и конец оврага, водороины, выходящих в реку. И тут смысл понятен. А вот почему иногда называют лопатиной верхнюю рабочую одежду — объяснить трудно…

Весьма примечательно, что в присловьях и пословицах, в поверьях и гаданиях лопата нередко сопряжена с чем-то мистическим, таинственным и мрачным, грозящим опасностью. В особенности — железная. Скорее всего это объясняется тем, что заступом ведь копают не только огороды и канавы, но и последние наши прибежища — могилы. Отсюда и такое, к примеру, суеверие: когда гремит гром — выноси лопату во двор. Подальше от людей. Или вот «примета» в ворожбе: выпал пиковый туз «лопат» — значит, к покойнику. О ветхом же годами, о больном человеке, явно готовящемся на тот свет, отзываются присловьем: «На старого По-тапа выросла лопата». Или говорят ещё печальней: «Глядит под заступ»…

Но даже и деревянная лопата, не имеющая отношения к копанию могил и захоронению усопших, порою овеяна некой мистикой и сакральностью. Напомню, это ведь её подразумевал Иоанн Креститель, когда, отвечая народу на вопрос, не Христос ли он, говорил о Грядущем Спасителе (Мф. 3:11–12):

«Он будет крестить вас Духом Святым и огнём; лопата Его в руке Его, и Он очистит гумно Своё, и соберёт пшеницу Свою в житницу, а солому сожжёт огнём неугасимым»…Так что впереди у каждого человека встреча с лопатою, если не на погосте, то на Страшном суде. Невольно посмотришь на неё с уважением: сам Господь орудует ею! Хотя бы и метафорически.

Метла мела до тла

1.

Шиньгать… Знакомо ли вам, любезные читатели, это народное словцо? Не улыбайтесь снисходительно, что, мол, неплохо обходитесь в своей речи и без такового. Звучит оно, может, и впрямь не слишком значительно, однако вполне уважаемо по своему смыслу и даже в чём-то незаменимо. Было, по крайней мере, в не столь давние времена. И я ничуть не удивился, когда встретил его в знаменитом далевском словаре.

Мне же слово это сызмала известно и без всяких словарей-лексиконов. Его частенько употребляли мои родители в своём крестьянском обиходе. И мать, пряха и ткачиха, которая, к примеру, шиньгала лён, то есть трепала, обивала волокнистые пучки «трепалом» — этаким деревянным тесаком в пол-аршина длиной. И отец, пимокат, который, подготавливая овечью шерсть для застила, прообраза катанка, сначала шиньгал её, то есть пушил, бил на лучке, похожем на тугой смычок. И даже сам я в детстве носил прозвище Шиньга или Шинька, довольно созвучное, хотя и произведённое скорыми на выдумку дружками — сельской ребятнёй — от иного слова. Точнее — сразу от двух: от моего имени (Шурка — Шуйка — Шунька) и от «шинька» — так в народе называют (во всяком разе, называли прежде) подростка-жеребёнка.

А, кстати, знаете, как звучит окрик на жеребят? Многим, даже и среди городских людей, известно, что на отпугиваемых цыплят кричат «кышь», на свинью «усь», на собаку «цыть», на кошку «брысь», а как — на жеребёнка? Сдаётесь? Так вот на жеребят и коней, отгоняя их прочь или провожая в пригон, прикрикивают: «Шинь! Шинь!»

Но всё же для меня по-особому выразительно, так что запомнилось на всю жизнь, словечко «шиньгать» прозвучало при других обстоятельствах и даже в несколько другом смысле.

Дошкольником и младшеклассником дружил я с Анькой Калашниковой, сверстницей и соседкой, жившей от нас через пять домов по околотку. Не скрою, испытывал к ней что-то вроде детской влюблённости. Она была хорошенькой на личико, добродушной девчонкой и, кажется, тоже втайне симпатизировала мне. Мы часто встречались у савватеевых ребятишек — в многочисленном семействе тракториста Савватея, чья усадьба примыкала к калашниковской. Вместе играли, ходили купаться на Тимин пруд или на Спирино озеро. Изредка я бывал и во дворе у Аньки… И вот однажды забегаем с нею в калитку и видим: на крылечке сидит Анькин отец — бородатый Игнатий — и перебирает зелёные берёзовые ветки. Отменный каменщик, он по всему лету работал в каменоломне вдали от села и дома появлялся нечасто.

— А-а, женишок пришёл! Очень кстати! — поднялся навстречу дядя Игнатий. — Помоги-ка, парень, листья обшиньгать, метлу хочу сладить.

И он показал, как надо обшиньгивать листву, словно бы сдаивая её сжатыми пальцами. Такая работёнка была мне знакома, и я охотно помог уважаемому камнелому оголить прутья для новой метлы. Обшиньгать.

А знакомым дело было потому, что мне уже приходилось не раз помогать своему отцу в изготовлении мётел. Особенно в ту пору, когда он заведовал артельной зерносушилкой, по-нынешнему — механизированным током или элеватором. Во дворе сушильного хозяйства, и под навесами, и прямо под открытым небом, в ожидании просушки и отправки «в закрома родины» скапливались огромные вороха пшеницы, овса, ячменя. Их постоянно лопатили, сортировали и веяли, а рассыпанные зёрна то и дело подметали, чтобы не втоптать в землю. И потому мётел требовалось много. Делать их, конечно, можно было поручить какому-нибудь деду-метловщику (так или ещё метельником, метельщиком зовут у нас того, кто вяжет мётлы и работает ими), но отец предпочитал готовить их сам.

Занимался этим, как правило, до начала хлебной страды, покуда зерно не хлынуло потоком в вороха, на клейтоны, триеры и нории сушильного хозяйства. Мне случалось пособлять ему в этой заботе, ездить с ним в лес на лошади за берёзовыми ветками — «вичками», а потом и обшиньгивать их. Впрочем, куда чаще я помогал ему в заготовке домашних мётел, которая совмещалась с вязанием банных веников. Это обычно происходило в разгар лета, когда листья на берёзах развёртывались в полную силу и крепко сидели на черенках, поблёскивая лицевой кожицей. Где-то в канун Аграфены Купальницы и Ивана Купалы, когда у клубники на косогорах ещё только набухают ягоды-слепушки, зато земляника в логах и перелесках уже в самом соку, отец собирался за банными вениками в Полухин берёзник и брал меня с собой.

Мы прихватывали верёвки или ремни для стягивания прутьев в вязанки и шли пешком через Малахову гору. Думаю, отец эти выходы в ближний лесок воспринимал как небольшие праздники в череде бесконечных крестьянских забот, по крайней мере, в такие дни бывал в самом добром расположении духа. Надевал чистую рубаху, зелёную шляпу, обувался в лёгкие сапоги-ичиги и шагал, не спеша, на ходу рассказывая мне разные были-небыли «из старинки».

Иногда увязывалась за нами и сестра Валя. Она была постарше меня, однако ноша берёзовых веток ей не полагалась — не женское это дело. Валя если и срывала десяток-другой веток в помощь нам, то лишь полушутя и как бы мимоходом. Её больше занимало в лесу другое — земляника, от которой там было красным-красно.

А всерьёз «ломали веники» мы с отцом. Погружались в глубину леса и начинали искать и обламывать подходящие ветки. Работа эта не так проста, как может показаться на первый взгляд. Дело в том, что сламывать или срезать острым ножом надо не любые доступные ветви берёзок, но лишь самые густые, облиственные и гибкие, да к тому ж определённой толщины.

К примеру, вершинки от берёзового подроста на банный веник вообще не годятся, они и толстоватые в основаниях, и ломкие, и листьями не богаты.

Ну, разве что иная вершинка в метле сгодится, да и то там не желательна. Места в пучке займёт много, а мести ей особенно нечем — сучьев на ней маловато.

Впрочем, мётельные ветки, как более толстые, тяжёлые и растущие на высоких деревьях, брал на себя отец, а мне доставалась заготовка вичек с низкорослых берёзовых кустов исключительно на банные веники. И я неплохо справлялся с этим делом. Настолько овладел им, что и теперь, когда в Петровки навяжу себе веников на даче, то соседи приходят, чтобы просто полюбоваться на их красоту и аккуратность, подивиться их плотностью и гибкостью, ловкостью в руке и весом — в самый раз. Вот что значит отцовская школа крестьянская.

В этой школе всё важно, вплоть до состояния духа, до настроения, в котором совершается дело. Наломав веток и увязав натуго в посильные ноши вершинками в стороны, мы с отцом выносили их на опушку или закраину леса, оставляли на видном месте, чтобы легче потом найти, а сами шли собирать землянику. Конечно, мы и раньше, ломая берёзовые ветки, нет-нет да срывали пунцовые ягодки под кустами, но, занятые важной работой, походя отправляли их в рот, а теперь у нас была отдельная задача — набрать земляники «с собой». Отец под ягоду обычно брал свой солдатский котелок, приторочив его сбоку к ремню или опояске. Лесная земляника у нас ягода не промысловая, она мелкая, легко мнущаяся, да и растёт «по ягодке», потому её много не наберёшь. Но всё же по стакану, по два мы с отцом нарывали, и когда надёжно скрывалось дно в солдатском котелке — несли лесной гостинец домой. Возвращались с вязанками зелёных веток и ягодой — к обеду, и мать или Валя, если не ходила с нами, готовили общее лакомое блюдо — свежую землянику в холодном молоке. В густом, неснятом. До сих пор помню не только его непередаваемый вкус, но и тонкий солнечно-лесной запах, и нежный, молочно-розоватый, яблоневый цвет.

2.

Ну, а потом начиналось вязание банных веников и то самое шиньганье прутьев для мётел. «Однако зачем вообще удалять листву, если она сама высохнет и обобьётся?» — спросите вы. Так-то оно вроде так, да только «лохматая» метла долго будет сорить сухими листьями и мести сама за собою. А главное — листья помешали бы мастеру-метельщику сделать добротную метлу, выверенную по толщине, длине, густоте прутьев и по общему их объёму в пучке, стягиваемом по комелькам бечевой. Словом, изготовить ловкий и удобный в работе подручный инструмент.

Хотя, если быть точным, эти качества зависят не только от метлы как таковой, но и от второй составной части этого нехитрого орудия — от ручки, или черенка. Эта палка, заострённая «под карандаш», должна быть прочной, ровной, удобной для руки и «по росту». Насадили на неё метлу — и «предмет для подметания в виде связки прутьев на длинной ручке» (по ожеговскому толковому словарю) готов к работе.

Над происхождением названия сего инструмента голову ломать не приходится. Глагол «мести», явно послуживший корневым для метлы, весьма известен, как, впрочем, и всё его немалое словесное гнездо — подмести, вымести, вмести, домести, замести, намести, обмести, промести, перемести, смести, размести, умести, метать, взмётывать… И это только глаголы, а есть ведь ещё не меньший ряд имён существительных — мётка (сена), взмёт (зяби), метёлка (вид соцветия у многих трав), метлика, метличка (сорняки с подобным соцветием), метлица (похожее на стрекозу насекомое), ну, и, конечно, наши родные, русские, сибирские — метель, метелица, метуха, заметь… Последняя, правда, у нас чаще называется позёмкой, и это, кажется, нагляднее «рисует» вихрь или вьюгу со снегом, стелющимся по земле. Хотя, как сказать… В некоторых областях её зовут то покосухой, то поползухой, то понизовкой и волокушей или даже тащихой, что тоже, согласитесь, весьма выразительно. Невольно подумаешь с гордостью: воистину богат наш русский язык, как и неистощимо богата фантазия народа-языкотворца.

А метелица, кстати говоря, в западных и южных уголках былой России означала ещё и вихревую народную пляску «попарно в круг и на три лада», как сказано у того же Владимира Даля.

Поскольку и «маточное» слово «мести», и производное от него «метла» широко распространены в нашей речи (а сам предмет — в обиходе), то они, конечно же, частенько мелькают в народных пословицах, присловьях и поговорках. Допустим, слыша выражение «нечего мести сор из избы», мы понимаем его более широкий, переносный смысл: не следует, мол, выносить из дома, из семьи на всеобщее обозрение всякие некрасивые слова, дела и поступки. А кто-то при этом добавит и другие присловья: «мети всяк перед своими воротами», «сор мети, да в уголок хорони»… А о супругах, находящихся в ссоре или вообще живущих несогласно, в народе скажут: «Эти в две метлы метут». Или — «в два веника».

Самая же распространённая пословица, связанная с метлою, пожалуй: «новая метла чище метёт». Или — «хлёстко метёт». Обычно так говорят, имея в виду нового начальника любого ранга. Вот теперь у нас в стране сменился президент, и многие ждут более решительных действий от новой метлы. Есть у этой пословицы и вариант, похожий на продолжение: «снова метла резко мела, а обилась — притупилась». Видно, о том, кто горячо взялся, да скоро поостыл. Вполне возможно, здесь уже и не о начальстве речь, а, положим, о жене-хозяйке, которая в молодости была поворотливой, да потом обленилась. На такую мысль наводит другая пословица: «хорошая жена — метла, и худая — метла». Только, значит, первая в дом метёт, а другая — из дому, этакая расточительница. И уже о всяком, кто проштрафился, опростоволосился, подвёл или не оправдал надежд, говорят: «Гнать его поганой метлой!» Выбор расправы тем более суров, что в народе считается: опасайся бить, гнать кого-либо метлой — похудеет. Что для трудовых людей (в том числе и женщин) — беда, а уж про живность домашнюю и говорить нечего.

Хотя нередко предстаёт метла и в светлом образе: к примеру, в былые времена святорусские предки наши называли мётлами… кометы, которые «подметают небо перед Божьими стопами».

Ну, а из производных от метлы надо бы вспомнить — метёлочку, которая не просто представляет её уменьшительно-ласкательную форму, а имеет особое назначение — служит в доме для обметания пыли, для чистки одежды и прочего. И, конечно, уже названных выше метельщика с метловщиком и метельником, каковыми отчасти бывали и мы с отцом когда-то. Впрочем, у «метельника» в эпоху старины глубокой, при Киевской Руси, имелся и другой смысл. Так в нашей праконституции — в «Русской Правде» — назывался приказной служитель, помощник вирника. А вирник — это был сборщик виры, особой пени, или денежного штрафа, за смертоубийство, прости Господи, за лишение жизни свободного человека… Вон куда нас вывела обыкновенная метла — малая песчинка нашего волшебного языка, который, не зря говорят, и до Киева доведёт.

Кстати, в заглавии этого моего «сказа» о метле ошибки не ищите, дорогие читатели. «До тла» я написал раздельно вовсе не по невежеству (хотя и не застрахован от такового), а вполне сознательно, потому как у меня это не наречие, а существительное с предлогом. Да-да, «тло» было когда-то отдельным, широкоупотребительным словом и означало — дно или основание чего-либо с его внутренней стороны, с изнанки. И, скажем, «сгореть до тла» (сегодня — слитно: дотла) первоначально значило — не до пепла и золы, как иные думают, а до этого самого дна-основания. Потому и ходила такая поговорка в народе: «метла метёт до тла», иначе говоря, до самого дна, подчистую.

А уж дотошнейшие из проницательных книгочеев наверняка заметили и другую мою «промашку», но тоже мнимую, спешу им сообщить. Имеется в виду якобы пропущенное в череде однокоренных и вообще родных метле подручных орудий — всем знакомое (на слух, по меньшей мере) помело. Это я сделал также специально, чтобы отдельно и подробней поговорить о нём. Поверьте, оно стоит того.

3.

Его «приочищенство» помело — тоже своего рода метла, «предмет для подметания на длинной ручке», но только служит не «для очистки дворов, улиц, для сгрёба хлеба при молотьбе», как о первой сказано в очень толковом словаре, а для иных целей — прочищения печей и дымоходов «и для обмёту печнаго поду под посадку хлебов», как добавлено Далем. И является оно не «связкой прутьев» на длинной палке, а пучком хвойных веток, мочала или просто тряпок, привязанных к концу таковой. И палка-ручка эта носит уже, естественно, другое название — не метловище, а помелище. Хотя оно и не всегда присутствует при работе. Мне, к примеру, доводилось видеть, как отец мой, выступавший в роли трубочиста, не помелом на палке чистил вертикальный дымоход, а спускал в него чугунную гирю с пучком ветоши. И она, падая, как бы сама обметала сажу в трубе.

Теперь, конечно, помело встречается реже, чем в прежние времена. Особенно в городах, где печи с дымоходами вытеснены батареями водяного отопления. Но и горожане, имеющие домики и терема на дачных участках, знают о нём не понаслышке, а в деревнях ещё водятся не только помелья, но и настоящие трубочисты, признанные мастаки в своём весьма не простом деле, к тому же и не самом чистом. Недаром матери всех народов поныне встречают детей, вернувшихся со двора, с улицы, непроизвольным восклицанием: «Ох, опять чумазый, как трубочист!» А у детского писателя Корнея Чуковского в его «Мойдодыре» есть забавные строки, известные многим: «Моем, моем трубочиста чисто-чисто, чисто-чисто».

Но я решил выделить помело не только из-за его особенной службы, а ещё и потому, что оно не уступит в числе порождённых им пословиц, поговорок, присказок, да и поверий самой царице метения — метле. Первым, конечно, приходит на ум присловье, что «язык, как помело». А вокруг этого выражения — множество близких: «врёт, что помелом метёт», «языком, что помелом возит», «бабий язык — чёртово помело»… Но есть, разумеется, пословицы и с другими смыслами: «она там и толкач, и помело» (на все руки, то есть), «она заместо помела в доме», «у бедного мужика борода клином, у богатого — помелом», «борода — помело, а брюхо — голо», «и в барском доме не без помела» (о нужности его в любом хозяйстве)… А вспомните присказки из народных сказок и небылиц: «ноги колесом, голова помелом, руки веником», «ведьма в ступе едет, пестом упирает, помелом след заметает».

И, к слову, с помелом сопряжено немало всяких поверий и мистических примет. Скажем, болезненный выгон веток кучкою на дереве в народе называют «ведьминым помелом» и считают недобрым знаком. Молодых женщин остерегают шагать через помело — тяжело рожать будут. Но порой приписывают ему и другую, «чистую» силу. Есть поверье: во время града выкинь помело в окошко — перестанет. А мохры помела, спрятанные в ладанку, будто бы помогают прогнать лихорадку.

Младшего братца помела зовут помельце или помелишко; им, обычно сделанным из птичьего пера или из мелкого тряпья, сметают пыль, сажу с печного шестка. У нас в Сибири часто для этого держат целое крыло — гуся, глухаря или косача, и называют не помельцем-помелишком, а просто крылом или крылышком. Теперь уж не встретишь, пожалуй, особых мастеров, изготавливающих помелья, но раньше были и такие, их называли помельники. Ушли носители ремесла, исчезло и слово. Теперь подобным можно разве что именовать не в меру расплодившихся говорунов-болтунов, памятуя о метком народном присловье про язык и помело.

4.

Вернёмся, однако, к нашим походам с отцом в Полухин лесок за берёзовыми ветками, из которых, напомню, обшиньгивали только те, что шли на мётлы. Из других же, более мелких, гибких и облиственных, вязали банные веники. Этим определением уже всё сказано. Берёзовыми вениками парятся в русской бане. И, стало быть, мастерят их, приноравливая к этой жаркой, влажной и буквально хлёсткой операции. Правда, банные веники бывают ещё и дубовые, и пихтовые, и даже крапивные, но всё это не более чем кураж и экзотика «на любителя», а традиционный, «классический» банный веник на Руси спокон веку — берёзовый. Простите, снова не удержусь от бахвальства: будучи выходцем из деревни, с детства приученным к баньке с паром, я доныне берёзовые веники ломаю и вяжу себе сам. И делаю это, как признают, испытывая их на «собственных шкурах» мои седые приятели, «сопарники» по банному полку в оздоровительном центре, искуснее многих. В том числе и тех «вроде бы» профессионалов, которые готовят банные веники на продажу — по сто рублей за штуку. А у меня и бесплатные не хуже.

Но берёзовые веники не единственные и даже не главные в своём роду. Всё ж основное назначенье у веника — не парить спины, а, как и у матушки-метлы, мести, только уже не улицы, дворы и зерновые тока, а полы — в избах и горницах, сенях и залах. Этаким переходным типом веника от парильного к подметальному можно назвать — голик. Тот, что остаётся от банного после хорошей парки, когда с него изрядно обобьётся, а то совсем облетит листва, обнажив оголённые прутья. Отсюда и — голик, или голичок. У него тоже есть своя служба. Голичком выметают грубый сор, обычно — из сеней или с крылечка, трут, заступив ногой, некрашеные половицы. Зимой им обметают валенки от снега. А летом, в ненастье, об него буквально вытирают сапоги. Затем и лежит он, как правило, у крыльца под порогом. И это о нём, должно быть, говорится в расхожей присказке:

«По-нашему ведётся — веничком метётся, весь сор — за порог, а веничек — под порог»…

Хотя, конечно, так может быть сказано и обо всех метущих вениках. В том числе о тех, что служат для более «тонкого» и тщательного подметания в передних, спальнях и гостиных. Такие веники делают из стеблей разных трав и кустарников. Но чаще всего в магазинах и на базарах России — от Смоленска до Владивостока и «с южных гор до северных морей» — можно увидеть жёлто-золотистые, с несколькими перевязями на длинной ручке, изготовленные из сорго, южно-степного злакового растения, близкого к просу. Есть даже особый сорт «веничного» сорго, с отменно долгими стеблями и разлатыми метёлками соцветий, из которых получаются наилучшие веники, любимые хозяйками, в особенности — городскими. Всё чаще теперь встречаются и синтетические не то веники, не то метёлочки, довольно густые и гибкие, которыми в основном пользуются уборщицы и дворники в разных конторах и прочих казённых заведениях. А недавно мне в компьютер залетела по интернет-почте дикая реклама даже… электрического веника, который якобы не уступает и пылесосу: метёт сразу во всех направлениях, сам лезет под кровати, под диваны и притом, конечно же, лёгкий и компактный. Ну да рекламе наш народ, на сто рядов объегоренный, уже не очень-то верит. Особенно — деревенский.

В нашем селе, по крайне мере, по-прежнему делают свои полынные веники, как и сто лет назад. Притом из полыни — горькой, называемой ещё чернобылом или чернобыльником. Теперь это слово вызывает печальные ассоциации. Невольно вспоминается трагедия на Чернобыльской атомной станции, где взорвался реактор четвёртого блока, вокруг были отравлены поля, леса и воды, пострадало много людей — ликвидаторов аварии. После тех роковых событий ходило немало слухов о разных предзнаменованиях и предсказаниях катастрофы, в которых якобы звучали полные мистики слова о «звезде Полынь», «чернобыле» и прочем. Не скажу, что у нас в Таскине какими-то радостными чувствами овеяна эта жёсткая серо-зелёная полутрава-полукустарник, действительно горькая на вкус. Достаточно привести частушку, которую певали когда-то деревенские девки:

Мой милёночек уехал —

Только пыль на колесе.

Меня горькую оставил,

Как полынь на полосе.

Однако лично у меня к полыни-чернобыльнику вполне доброе, светлое отношение. Тем более что она известна как народное целебное средство «от желудка» и ещё — противовоспалительное и желчегонное. Именно на нёй настаивают виноделы известный у нас вермут; да и экзотичный французский абсент, который отличали знаменитые художники-импрессионисты (Поль Гоген даже назвал его «единственным напитком, достойным художника», а Эдуард Мане написал картину «Любитель абсента»), не что иное, как полынная настойка. Про абсент помолчу, не пробовал, но я тоже люблю терпкий степной запах полыни и даже её горьковатый привкус. Может, это связано с тем, что мне в отрочестве не однажды доводилось заготавливать полынные веники. Притом если за берёзовыми мы ходили с отцом, то за полынными — с матерью или сестрой Валей. Оно и понятно: веники для метения полов — забота женская. Ломали полынь обычно также в середине лета, когда на ней мелкие резные листья и желтоватые шишечки-цветочки особенно пахучи и крепки. Чаще всего брали её на недальнем Гуринском косогоре, по всему верху которого, на грани с пашей, она росла сплошняком. Вязанки из метельчатых, густо разветвлённых стеблей полыни были полегче, чем из берёзовых веток, и я храбро взваливал основную ношу на свои плечи, как и положено мужику, даже если он пока жидковатый, голенастый отрок.

Шиньгать полынь было ненужно. Веники вязала мать, собирая пучки ребристых стеблей «по руке». А мне оставалось только подравнивать их, обрубая топором торчавшие комельки, и потом, связав попарно, развешивать рядом с берёзовыми на соковое вешало, пересекавшее наискосок тенистый чердак хлева. Там они вместе подсыхали и ждали своей очереди, своего вызова на предназначенную им службу — подметальную или парную. Между прочим, в этих вениках на повети почему-то особенно любят прятаться на ночь вездесущие воробьи. Но прежде чем угомониться и задремать, они устраивают там шумные свары, точно расшалившиеся ребятишки. Потому, наверно, и родилось шутливое присловье, которым «счувают» не в меру разошедшихся шалунов: «Чего расшумелись, как воробьи в вениках?»

И почему-то зачастую с веником бывают связаны именно иронические пословицы да загадки. К примеру, о невесте, не обременённой приданым, говорят с усмешкой: «За ней — только гребень, да веник, да алтын денег». Достоинство старинного алтына, напомню, укладывается в три копейки. А загадка о венике, «популярная» в пору нашего деревенского детства, звучала и вовсе несерьёзно: «Дядя Афанасий верёвкой подпоясан, по полу елозит, попу не занозит»…

Впрочем, вспоминается связанная с веником и очень даже серьёзная и мудрая народная притча, которую сам Лев Толстой пересказал специально для детей. Я уж давненько её читал, детали подзабылись, но смысл, помню, примерно такой. Тяжело заболев, отец собрал сыновей у изголовья и завещал им жить в согласии, держаться вместе. А чтобы подкрепить важность своего наказа наглядным примером, подал им веник и предложил переломить. Те, как ни мяли его в руках, ни гнули через колено — всё напрасно. Тогда отец велел развязать веник — и они легко переломали его по прутику. Поняли братья суть родительного завета.

А, мне думается, возможно и более широкое толкование смысла притчи о венике как символе соборности, общинности, артельности, свойственных всему нашему народу. Когда мы вместе и в согласии — нас никто не одолеет.

Ну, а если заглянуть в корни самого слова «веник», то они прямёхонько приведут нас к венку или венцу, тоже весьма распространённых и в русском языке, и в народном обиходе. При слове «венец» наш христианский люд, пожалуй, прежде всего вспомнит — терновый, тот самый, из жёстких веток тёрна с острыми колючками, который пилатовские солдаты-громилы, истязая Иисуса Христа перед казнью, глумливо надели на Его голову, уже и без того кровоточившую от зверских побоев плетьми из ремней с кусками свинца на концах. Он ведь и распят был в этом венце терновом.

Похоже, что и царский венец в православной России не только знак славы и возвышения, но и испытания властью и ответственностью за подданных. Да и за венчанием коронами-венцами жениха с невестой можно усмотреть намёк на испытание супружеством, семейными узами.

Но вот, услышав слово «венок», многие из нас скорее представят не тот, печальный, с траурной лентой, а светлое и праздничное украшение из ярких цветов вокруг головы, которое спокон веку любили русское девушки. И особенно охотно «венчались» им по весне, по раннему лету — на Святую Троицу. Да ведь и другое женское украшение в виде круга — старинный русский кокошник — не что иное, как венок. А веник — это «малый венок», уменьшительно-ласкательная форма от него. Подчеркнём, ласкательная. И пусть невесты на Руси любят не только золочёные венцы при торжественном венчании в церкви и не только цветочные венки в праздничные весенне-летние денёчки, но и полынные веники в будние дни.

На те же грабли

1.

Да уж, конечно, именно это выражение первым напросилось в заголовок к рассказу о граблях, оно стало в последние годы поистине расхожим. Дня не проходит, чтоб не встретилось в газете, не прозвучало по радио, телевидению. Почему-то особенно его полюбили политики разных цветов и рангов.

Вот даже сейчас, когда я писал эти строки, словно в подтверждение, с кухни из моего старого динамика донеслись слова думского депутата в адрес одного настырного президента, уже получавшего по зубам за бомбы и ракеты, обрушенные на головы мирных соседей, однако снова бряцающего оружием: «Он наступает на те же грабли!» Думец этой метафорой хотел подчеркнуть, что горе-президент совершает старую ошибку, надеясь силой вернуть непокорные народы под своё владычество.

Хотя вообще-то фраза «наступить на те же грабли», ставшая популярным присловьем, почти пословицей, по-моему, не совсем точна, в ней искажён первоначальный смысл. По крайней мере, байка, от которой она взяла начало, говорила несколько о другом. Старинная ещё байка. Мне доводилось слышать её в далёком деревенском детстве примерно в такой редакции. Прибыл домой на каникулы сын крестьянский, ставший не то гимназистом, не то студентом. Одет по-городскому и смотрит на всех свысока — шибко грамотным сделался. Вышел во двор, где отец, действуя то вилами, то лопатой, собирает навоз в кучу, встал подле, руки в брюки, и спрашивает:

— Что это за орудье у тебя?

— Вилы, неужели забыл?

— А вон то?

— Лопата, известно…

И только праздный гость ткнул носком штиблета в зубатую штуковину, приставленную к забору, чтобы ещё спросить и про неё, как она сыграй под ногой да тресь его по лбу палкой.

— Тьфу, чёртовы грабли! — чертыхнулся учёный отпрыск.

А отец ему, хитровато прищурившись:

— Как они по латыни-то будут?

— Граблёус, — процедил незадачливый сынок, поглаживая сизую шишку.

— Так бери-ка, дружок, граблёус да подсобляй убирать дермоус!

…Как видите, ни второго, ни третьего наступания на грабли в народной притче нет, и смысл её куда глубже, чем просто совет не наступать на те же грабли. Она высмеивает тех, кто, забывая свои корни, кичится учёностью иль чинами, тех Севастьянов, которые не узнают своих крестьян и часто попадают в глупое положение.

Ну, а мы-то с вами, дорогие читатели, никого и ничего не забыли. А если и запамятовали чуток, так давайте вспомним вместе. Хотя бы «те же грабли».

Что это за инструмент, особо объяснять не надо. Пока, слава Богу, большинству он знаком. Даже если вы самый расцивильный горожанин, вам, небось, приходилось брать его в руки на даче, на каком-нибудь субботнике по уборке двора, улицы или сквера. Современные справочники определяют ручные грабли просто как колодку с зубьями, насаженную на длинную рукоятку и служащую для сгребания сена, соломы, мусора, либо рыхления земли в саду, огороде. Но если заглянуть в старинные словари, скажем, в тома того же патриарха нашей лексикографии, то там мы найдём куда более живое и обстоятельное описание сего уважаемого орудия. Не удержусь, приведу кусочек: «Грабли — ручная борона; состоит из хребта, бруска в аршин, со сквозными дырьями, до двенадцати, в которые вколочены колышки в палец, и из грабловища, палки в рост человека, воткнутой посредине хребта, отвесно зубьям… Граблями гребут, сгребают, сено катают, на грядках бьют комья и ровняют».

На удивление наглядное и точное описание. Мне к нему в сущности нечего добавить. Напомню только для нынешних книгочеев, особенно из юных, что длина аршина — примерно 72 сантиметра (точнее 71,12, или по-старинному 16 вершков). И ещё уточню, что названий рукоятки граблей, кроме выше упомянутого грабловища, существует множество. Мне, к примеру, доводилось слышать, как ручку называли то грабелина, то грабелище, то грабельник или даже почему-то чивильник. В наших же местах её чаще называют граблёвищем. Уж не от «граблёуса» ли из той байки? Шучу, конечно..

Для меня граблёвища такие же родные и привычные, как топорища, косовища или виловища, ибо в юности мне приходилось участвовать в их изготовлении. По крайней мере, ездить с отцом в лес на поиски подходящих деревьев для граблёвищ. Как и ручки для многих других крестьянских орудий, их делают в основном из берёзы. Во всяком разе, — в нашенских сибирских краях, ибо другие растущие у нас деревья — осина, сосна, ель, пихта, а тем более лиственница — для них не сгодятся. Первая из-за слабой, мягкой древесины, остальные из-за мутовчатого расположения сучьев — по этим мутовкам палка быстро ломается. Тем более, что на граблёвище берут дерево тонкое, молодое, а в нежном возрасте древесина у большинства пород хрупкая, тоже слабая. Тут на выручку мастерам снова приходит наша берёзка, которой трудно сыскать равную замену по любым качествам — по плотности, и крепости, и гибкости. Могут, конечно, при большой надобности сойти черёмуховые либо таловые деревца, выросшие в глухом колке, где они бывают отменно длинными и гладкими, но сойти лишь за второй сорт и в порядке исключения.

Хотя и берёзка далеко не каждая может претендовать на роль граблёвища, а лишь тонкая, высокая и стройная, без больших сучьев до самой макушки. Такие тоже растут только в самых тенистых и густых лесах. В виде подлеска.

Заготовки для граблёвищ проходят тот же путь, что и предназначенные для косовищ, метловищ и прочих рукоятей к домашним инструментам: их сначала шкурят, сушат, потом обстругивают и пускают в дело. С той однако разницей, что на сей раз ошкуренную соковину заранее надкалывают с комелька, примерно на вершок, расклинивают и затем вместе с распоркой ставят сушить под навесом. Вилочка эта после сушки остаётся неизменной, «фиксируется», скажут технари, на неё-то потом и насаживают колодку с зубьями. Такая насадка на рогатинку, согласитесь, более прочна и устойчива, чем просто на торец палки, как у какой-нибудь швабры. А прочность и устойчивость граблям при довольно широких плечиках колодки необходимы крайне, иначе они расшатаются быстро и выйдут из строя. Ведь на них ложится серьёзная нагрузка: ими, как уже сказано, боронят, ровняют на грядках, на делянках землю после вспашки и копки, а ещё чаще гребут, сгребают, ворошат сено или солому, что тоже требует немалых усилий, ибо срезанные стебли цепляются за щетину прокоса.

2.

Вот и всплыло оно само собой, корневое слово «грести» (гребут), от которого родились наши грабли. Хотя в русском, на диво богатом-тороватом языке, имеются и другие глаголы, вроде бы даже более близкие к граблям — «граблить» и «грабить» (грести граблями), но они всё-таки мне кажутся не первородными, а скорее производными от граблей. Особенно — первый. Второй же любопытен тем, что открывает целый свод слов уже с другим, далёким от описываемого орудия смыслом: грабить — в значении отнимать силою, обирать кого-либо разбоем. Отсюда и грабёж, и грабитель (разбойник и наглый взяточник), и грабазда, грабузда — большой любитель присвоить, прихватить, «приватизировать» чужое; и такие выразительные глагольные формы, как грабастать, грабаздать, грабуздать и даже грамаздать… Но это уже, как говорится, другая история, и мы её развивать не будем. Подчеркнём лишь, что и в основе грабительства лежит слово грести. К себе, понятное дело. Что отмечено, между прочим, в народном присловии: «Только курица от себя гребёт» (остальные, дескать, к себе). Или: «Отруби руку по локот, она всё к себе гребёт-волокёт». Эту цепочку родственных слов тонко уловил и точно передал в одной из поэм Владимир Маяковский:

«Город грабил, грёб, грабастал,

Глыбил пуза касс…».

Очень выразительный словесный ряд получился у него.

Но мы, пожалуй, вернёмся к нашим граблям. У нас ими предпочитают «грести», редко кто скажет граблить или грабить. А гребут преимущественно сено. И когда, помнится, ехали сельские люди на сеномётку, сидя в телегах, то позади из накидашек торчали наряду с вилами обязательно и грабли. Да и теперь, наверное, сенокосы без них не обходятся, при всём техническом вооружении современного крестьянина. Конечно, подсохшую траву из-под сенокосилки, рассеянную по всему проходу пилы, никто ручными граблями не собирает. Такую и в наше время больше сгребали механически — конными граблями, агрегатом на огромных железных колёсах со спицами чуть не в рост человека. И помнится, когда о громах, грохотавших на Ильин день, богобоязненные селяне говорили, что это сам Илья-пророк раскатывает по небу на железной колеснице, то она представлялись мне именно в виде конных граблей… А ныне сплошь и рядом действуют тракторными — цельной машиной на резиновом ходу и с разными премудростями для дистанционного, прямо из кабины трактора, управления ею. Прежде всего — рабочей частью, которой у неё, как и у всех граблей, являются «загребущие» зубья. Но ведь и ныне косят траву не только сенокосилками, а и косами — особенно в логах, на лесных опушках, где с машиною не очень развернёшься. К тому же после косы остаётся кошенина не в расстил, а в виде валков травы, с коими удобней управляться ручными граблями. Частенько валки эти, не успев просохнуть, попадают под дождь, и тогда их приходится ворошить, переворачивать, а здесь уж без ручных граблей вообще не обойтись.

Тех, кто работает граблями, любыми, обычно называют гребельщиками или гребельщицами, если это женщины. Кстати, грабли вообще инвентарь по преимуществу женский. Во всяком случае, у нас в сенокосную пору ими чаще всего работают женщины. Копнят и ворошат сено, подскребают за волокушами и вокруг стогов после их «завершения». Почему — женщины? Да потому, наверное, что грабли всё же не самый тяжёлый инструмент на сеноуборке, однако требующий отменной поворотливости и ловкости в обращении, а этими качествами женщины заведомо превосходят мужчин.

Пожалуй, боле всего ловкость да поворотливость нужны подскрёбщицам — работницам, которые, следуя за накладчиками волокуш, поддевающих копны вилами, подскребают остатки сена и собирают в кучку, чтобы их последним зачистительным навильничком уложили на волокушу. Всё это похоже на настоящий конвейер, придуманный нашими крестьянами задолго до хвалёных американцев. Копновоз на лошади с волокушей едет вдоль сенных копён, накладчики «ходом» подхватывают их на вилы и кладут на волокушу, а подскрёбщица быстренько подбирает все клочки сена за нею, зачищает покос «до чисточки».

Из всех подскрёбщиц, с которыми довелось работать в сеноуборочных звеньях, мне более всего памятна почему-то Анна Эйснер, сухонькая молодая женщина из поволжских немцев, сосланных к нам в годы войны. Может, потому, что она была самой проворной и лёгкой на ногу. Так и вижу её — в стареньком ситцевом платье, в белом платочке, повязанном низко на лоб, и в сандалиях с белыми же носочками, мелькающими среди сенных копён и зелёной отавы. Чаще других её назначали подскрёбщицей ещё и потому, что была она, пожалуй, самой безответной и безотказной в любой работе. Подскребать за волокушами охотников находилось немного. Эта хлопотная и утомительная работа почему-то оплачивалась более чем скромно. За всю беготню с граблями от «светнадцати до темнадцати», как грустно шутили крестьяне, полагались каких-нибудь полтора трудодня. Меньше платили только нам, мальчишкам-копновозам. Но всё-таки Анна изо дня в день безропотно соглашалась на такую разнарядку бригадира, чему все мы в звене были искренне рады, потому как более быстрой подскрёбщицы, прямо-таки летающей с граблями в руках, наверное, не существовало на белом свете. К тому же она отличалась и лёгким, дружелюбным характером.

Впрочем, довольно проворными подскрёбщицами были и многие другие сельские молодайки и девчонки. В том числе моя сестра Валя. Правда, она в этой роли выступала не на артельном покосе, а на нашем «личном», какой-нибудь день-другой в году, когда мы выезжали семьёй на сеномётку.

Покос нам выделяли обычно в далёком Титовском логу, в лесном урочище Уджейские Вершины. Траву косили только старшие — мать, отец и Марфуша. А когда подсыхали рядки, отец запрягал, вместо выездного бригадирского Серка, покладистого работягу Карьку, и мы всем семейством ехали метать сено. По прибытии на покос отец начинал мастерить волокушу, я был у него в помощниках, а мать и сёстры Валя с Марфушей брали грабли и шли копнить сено, то есть собирать валки в небольшие копёшки. Затем я, оголец-младшеклассник, взбирался на Карьку, запряжённого в волокушу, и становился копновозом; Марфуша, вооружённая деревянными вилами, — накладчицей сена, Вале же доставалась самая суетливая работёнка подскрёбщицы, и она неплохо справлялась с нею. Мать у нас была отменным стогоправом, тоже орудующим граблями. Ну, а отец, естественно, выступал мётчиком, становясь с вилами под зарод. Точнее — под кабан, ибо мы обычно метали не прямоугольный стог, а круглый, называемый в наших краях кабаном, который укладывается этаким конусом вокруг одиноко стоящего дерева, освобождённого от сучьев, или специально вбитого высокого кола.

У нас получалось приличное семейное звено, работавшее довольно споро. За день-два мы успевали заготовить сена столько, что его хватало на зиму всей травоядной домашней живности — корове, подтёлку, овцам, да ещё оставалось на перину востроухому стражнику Соболю, который спасался от морозов в сеннике, зарываясь в сухое, пряно пахучее, словно бы отдающее летним теплом сено.

3.

Когда я писал главку о пиле, то, взывая к своей памяти и обложившись словарями, насчитал вокруг глагола пилить более сотни однокоренных слов. Думаю, не меньше производных и от слова «грести» живёт в нашем воистину неисчерпаемом языке. Ведь оно, кроме как «захватывать что-то мелкое и тащить волоком», согласно пояснениям лексиконов, или «грести к себе — в смысле присваивать чужое», о чём мы говорили выше, может означать и «грести, упираясь в воду», то есть плыть с помощью весла, иного инструмента или просто собственных рук. А это ещё целое гнездо слов и смыслов. Тут будут и «удалые гребцы» на ладьях и стругах, воспетые в русских народных песнях (кстати, двух первых гребцов с кормы называют «загребными», а двух носовых — «крючными»), и гребь, гребля как процесс гребения, и разовый гребок, и гребное судно, и даже гребной флот и, конечно, целая цепочка «гребных» глаголов — подгрести, пригрести, погрести, угрести и т. д. и т. п. А также немалый запас разных присловий, поговорок и пословиц при них. К примеру, таких — с назидательной ноткой: «К добру гребись, а от худа шестом суйся», «Богу молись, а к берегу гребись» или: «Вы хоть топись, а мы к берегу гребись».

Однако не будем развивать эту ветвь словесного родства, иначе можем далеко «угрести» от наших граблей. А мы ещё и слова не сказали о граблях железных. Между тем они сегодня даже более употребительны, нежели деревянные, уходящие в историю вместе с ручной сеноуборкой. Железные грабли — незаменимое орудие в крестьянском дворе (вспомните байку про незадачливого студиоза) и огороде, да и у горожанина на дачном участке.

Внешне они от деревянных отличаются только металлической колодкой с металлическими же зубьями. Но есть у них и более серьёзное отличие — в главном назначении. Именно железными граблями ныне по преимуществу боронят вспаханные или вскопанные участки земли, разбивают комья, ровняют грядки. Для последней операции лучше годятся — с более частыми зубьями. По крайней мере, в моём дачном инвентаре двое железных граблей — у одних зубья подлиннее, но пореже, ими я забораниваю полоски под картошку, капусту и помидоры, у других, более лёгких, зубья почаще и покороче — этими жена обихаживает свои грядки под лук, чеснок, морковку, свёклу и прочие овощи.

Обои эти грабли, конечно, заводского изготовления. Хотя я помню времена, когда и грабли ковали сельские кузнецы. В железной пластине, этакой толстой линейке, раскалённой до красна, пробивали бородком с десяток отверстий и в каждое вгоняли железный зуб. Смотревший остриём вниз, он намертво закреплялся в гнезде, как и положено зубу. Пожалуй, те грабли были тяжеловаты в работе, но зато они были прочными и бороздили землю не хуже настоящей бороны.

Водились и в нашем крестьянском хозяйстве такие грабли. Служили много лет верой и правдой. А сковал их нам, насколько помню, отец моей одноклассницы Нюрки Мамаевой — Фока Артемьевич, отменный кузнец и незаурядный гончар, о чём мне уже доводилось писать в одной из книжек. Здесь добавлю только, что его кузнечная слава была, видимо, всё же выше горшечной. Во всяком случае, в сельском фольклоре он поныне чаще предстаёт в облике легендарно искусного кузнеца. Например, в байке о том, как ему однажды пришлось прямо в кузне выступить в роли… зубодёра.

У конторского конюха Егора Сафонова шибко заболел зуб. Молодая сельская фельдшерица поторкала его пинцетиком, но сама на удаление не решилась, а посоветовала Егору немедленно ехать в районную больницу на операцию. Но это легко сказать. Хотя у него было на чём ехать — семь жеребцов в руках, однако всё равно двадцать пять вёрст — не ближний свет, да надо отстоять очередь к стоматологу, да ещё попадёшь ли на приёмный день. Словом, стал Егор искать другие пути. Сперва сам попробовал выдернуть зуб. И дратвой его тянул, и пассатижами пытался — бесполезно: не поддаётся, к тому же боль адская, аж искры из глаз. И тогда подумал Егор о тисах. Запряг своего любимца Грюмича, серого в яблоках, и поехал в кузницу. Заходит туда — навстречу Фока Мамаев:

— С чем пожаловал, Тимофеич? Грюмича подковать?

— Не, Фока Артемьич, меня «раскуй». Видишь, с флюсом хожу, как мышь с крупой, вырви проклятый зуб.

— Как это — вырви? И чем? — удивился Фока.

— Да вон твоими тисами кузнечными.

Как ни отговаривал Фока от рисковой затеи, Егор ни в какую: дери и всё!

— Да ведь дезинфекция нужна, хотя бы йод либо спирт, — ухватился Фока за последний аргумент, как за соломинку.

— Будет! — ответил настойчивый пациент, хлопнув об полу.

Пришлось Фоке приступать к операции. Посадил Егора на чурбак возле наковальни, снял со стенда тисы малые с вогнутыми губами и, едва больной раскрыл рот, опытным движением захватил и рванул ими злосчастный зуб. Егор ойкнул от боли, но всё ж удовлетворённо закивал, сплёвывая кровь.

— Дезинфекцию! — строго скомандовал зубодёр. Егор молча вынул из кармана бутылку водки и стал полоскать ею рану во рту. Потом налил стопку и врачу — за труды. Фока не отказался снять стресс.

А на прощанье Егор, обнажив зубы с не первой уже щербиной, пошутил:

— Теперь, что твои грабли.

— Не-е, мои железные почаще будут, — заметил Фока Артемьич.

Мой же отец, повторюсь, мастерил деревянные грабли. И для своего подворья, и на всю вторую бригаду колхоза. К слову сказать, это были последние изделия, которыми он на старости занимался в своей столярке. Вилы стоговые, колёса, подушки тележные были ему уже не подсильны, особенно — добывание заготовок к ним в дальних лесах, а лёгкое соковьё для гралёвищ, для колодок и зубьев граблиных он ещё мог готовить и заказы бригадира на новые грабельки к сенокосной страде выполнял исправно.

4.

Родственников у граблей — и по словесным корням, и по службе людям в разных делах-заботах — существует немало. О некоторых мне уже доводилось рассказывать. Например, в главке про косу вострую — о грабках, этаком сдвоенном крестьянском орудии, в котором литовка сочетается с особого рода граблями, имеющими длинные деревянные зубья, вытянутые над её полотном. Грабки употребляют для кошения хлебов, обычно полёглых. Писал я и о грабилках, которые, впрочем, у нас чаще называют гребками, — тоже некоем подобии грабелек, используемых для ускоренного сбора ягод с низких кустов — брусники, черники, голубики.

Давайте упомянем также гребло — инструмент, в котором от граблей «остались» только поперечный брусок да ручка, как у швабры, но по применению он близок к предмету нашего разговора. Греблом сгребают, отгребают, ровняют сверху нечто сыпучее, скажем, зерно. Именно с этим инструментом связана мера (степень) наполнения чего-либо, о которой так и говорят — «в гребло» или «по гребло», то есть полное с краями, всклень.

Любопытно, что в старые времена у крестьян было такое неписаное правило, отлившееся даже в пословицу: «Дача взаймы под гребло, а отдача (отплата) с верхом». И это, пожалуй, единственный пример «ростовщичества», дачи «в рост» у нашего народа. Да и то более чем на выгоду, намекающий на чувство благодарности, на то, что за доброе дело надо не просто платить добром, «под гребло», а сторицей, «с верхом».

Можно привести примеры и словно бы шуточных отзвуков в подобиях граблей. Поскольку сами они и все их сородичи, вроде грабилок и грабков, напоминают руку с пальцами, то имеется в народе (по крайней мере, в наших краях, наполовину населённых потомками переселенцев из Северной Руси) ироническое словцо-синоним для ручной кисти — «гребея». А детские ручонки иные мамы и бабушки умильно-шутливо называют «гребуньками», «гребунюшками». Малыши ведь ими тоже норовят «грести к себе» всякую чепуху, да ещё частенько и на вкус пробовать.

В ряду ж печальних — упомяну слово «грабильник». Чисто наше, деревенское. Рождено на моей памяти. Притом от граблей конных. Когда пришли тракторные, конные грабли, уступив им место, встали в бригадных дворах на прикол оглоблями в землю. Но ржавели недолго. Догадливые селяне стали из железных зубьев, выпрямляя их в кузне и прикрепляя к таким же пряслицам, делать оградки. Кладбищенские. И прозвали грабильниками, видимо, соединив гроб с граблями. Даже и я хотел заказать кузнецам общий грабильничек для родных могил — матери, отца, двух сестёр, похороненных рядом. Но меня опередил племянник Ваня Берестов, Марфушин сын. Работая на портальном кране в Дудинке, он привёз оттуда (за тыщи вёрст!) ящик алюминиевых прутьев и собрал из них оградку, лёгкую, изящную. А его отец, фронтовичок Фёдор Осипович, с новой женой Татьяной, норильской шахтёркой, покрасили её, спасибо им.

Признаться, подходя ныне к той оградке, я уже невольно высматриваю место и для себя, но… не вижу. Скорее оно — за городом, на пустырях «Бадалыка». Да и оградки, кажись, уходят. Грядут голые кресты иль белые пирамидки. С номерами. Всё, как у «деловых» американцев.

Впрочем, не будем о грустном, повернёмся к родичам грабельным.

5.

И уж если на каком родственном слове стоит подробней остановиться, так это — на гребне, тоже своего рода «снаряде с зубьями для различного употребления».

Прежде всего на язык просится, понятно, гребень головной, служащий для причёсывания, расчёсывания волос, для вычёсывания из них, простите, известной живности, а также для поддержки локонов и кос. В первых случаях предпочтителен частый гребень, во вторых — более редкий. А ещё в былые времена имел распространение тупейный. Теперь уж и слово такое (кстати, французского происхождения) полузабыто. Ну, разве что иные слышали или даже читали лесковский рассказ «Тупейный художник», да и то не у каждого отложилось в памяти, что это за птица. Так вот напомню, что тупеем называли в старину причёску (скажем, в комедии «Горе от ума» Александра Грибоедова есть строка «Раскланяйся — тупеем не кивнут»), этакий взбитый хохол на голове, для ухода за которым был даже особый гребень — тупейный, а цирюльники-парикмахеры, мастера взбивать эти самые хохлы-тупеи, как раз и назывались тупейными художниками. Во всяком случае, так назвал своего героя Николай Семёнович Лесков, редкий знаток русского слова и не менее редкий словесный колдун, которым и поныне восхищаются читатели, умеющие ценить писателей не только за то, о чём они пишут, но и как, каким языком, насколько искусно и выразительно.

Если же делить гребни не по назначению, а по материалам, из которых они изготовлены, то можно назвать — металлические, деревянные, роговые, черепаховые, пластмассовые… Металлические на первое место поставлены не потому, что они самые распространённые, а потому, что, пожалуй, самые древние. Или одни из древних. По крайней мере, археологи в захоронениях среди древностей чаще находят именно таковые — золотые, серебряные, бронзовые… Может, были в те седые времена и деревянные или, скажем, лубяные, но они просто не сохранились в земле, сами превратились в прах земной. Ныне же металлические гребни, обычно — алюминиевые, отнюдь не самые популярные и представлены в основном такой их разновидностью, как расчёска-гребешок с односторонним рядом зубчиков.

В не столь давние времена наиболее распространёнными были роговые гребни, с рядами зубьев по обеим сторонам пластины — частым и редким. Делались они действительно из рогов, бычьих или коровьих. Скажем, в известном юмористическом произведении Ильфа и Петрова «Золотой телёнок» упоминается контора «Рога и копыта», но почему-то словно бы в шутку, хотя подобные конторы по заготовке рогов и копыт действительно были, притом не только в ильфо-петровские тридцатые, но и в пятидесятые, шести-семидесятые годы прошлого столетия, памятные и мне. У нас в селе их закупало отделение районной заготконторы «Утильсырьё». А ещё собирал, мотаясь в телеге по деревням, специальный разъездной агент этой конторы — старьёвщик. И мы, ребятишки, вместе с тряпьём, дырявой посудой из металла, костями и прочими отходами хозяйства, охотно тащили ему бросовые скотские рога, за которые он с особой готовностью одаривал нас «по бартеру» разными игрушками, свистульками, красочками, надувными шарами и теми же роговыми гребешками. Не знаю даже, где изготовлялись они, но выглядели вполне по-фабричному: гладкие, с ровными рядами острых зубчиков, с изящными разводами на полупрозрачной пластине, напоминавшими водяные знаки на денежных купюрах.

Теперь, конечно, роговые гребни — большая редкость, если водятся вообще. Они, пожалуй, навсегда остались в прошлом веке вместе со старьёвщиками, собиравшими по деревням рога и копыта. Теперь гребни пошли исключительно пластмассовые — на любой вкус и цвет. Даже и черепаховые, упомянутые мною, бывшие предметом роскоши и служившие для украшения женских голов, вытеснены разными шпильками, приколками, заколками и гребёнками, изготовленными из синтетических материалов.

К слову сказать, гребёнки — женские варианты гребней, изогнутых дужкой, с односторонним рядом зубьев — в наших местах зачастую зовут гребёлками. При этом слове, указанном и в некоторых словарях, можно даже встретить примечание «вост. — сиб»., указывающее на то, что у него восточно-сибирское происхождение или «прописка». Правоту примечания я могу подтвердить, ибо сам когда-то выговаривал данное слово именно так. Даже вспоминается, что среди шутливых фраз, составленных из слов на одну какую-нибудь букву, была у нас в ходу и связанная с той самой гребёлкой: «Гришка, гад, гони гребёлку, гниды голову грызут…» (Как говорится, кто про что…) И, пожалуй, только в школе я впервые узнал, что «культурно» слово это звучит несколько иначе — гребёнка. Хотя если поперебирать слова, связанные корнями с нею, то встретятся и наши сибирские вариации.

Кстати будет сказать о гребёнке, что у этого «снаряда с зубьями», как и у самого слова, тоже множество значений и назначений. Навскидку мне припоминается, что рыбаки, к примеру, зовут гребёнкой зубчатую острогу, которой бьют сёмгу. Столяры так называют железный болт в своих верстаках — для упора в него строгаемого изделия. У токаря тоже есть гребёнка — приспособление для нареза винтов. А старинные пахари по своей гребёнке на вершине грядили «устанавливали» плуг, задавая ему нужный ход.

Ну, а «гребней» вокруг нас столько, что мы всех и не перечислим. Начать с того, что кроме нашего головного есть петушиный гребень. Так называют мясистый нарост на голове у петуха-кочета. Он и впрямь похож, хотя, по народному присловью, «петушиным гребнем головы не расчешешь». Впрочем, подобные наросты-гребни встречаются и у других птиц, чаще у самцов. Гребнем раньше именовали также деревянный инструмент (на западе — обычно кленовый, у нас — берёзовый) для расчёски льна или пеньки и для приготовления кудели. А пряхи так зовут прялку, к которой привязывают пучок той же кудели либо шерсти. Гребнем двускатной кровли доныне называют конёк или резную доску по коньку на крестьянских избах. Да и вообще верхнюю грань, ребро, стоячую полосу, прямую или зубчатую, чего-либо вокруг. От, скажем, гребня гор — острого хребта или ряда скалистых вершин до узкой грядки земли, нарезываемой плугом. И есть даже метод гребневой посадки картофеля «под плуг», когда клубни ложатся в эти земляные гребешки, скорее там прогреваются, дружнее всходят и лучше растут. А кроме упомянутого мною в одной из глав покрика пахаря на лошадь «В борозду!» существует другое понукание: «Гребнем!» — чтобы она шла подле самой борозды.

Словом, почти в каждой сфере жизни и деятельности найдётся свой гребень. У военных — это верхняя часть бруствера, у речников, моряков — поперечный поручень для лоцмана и гребень волны, у виноградарей — гроздовая ветка со стебельками, у пчеловодов — укрепление в голове улья, у ботаников — растение «венерин гребень» и другие…

Ну, а уж насчёт народных пословиц, поговорок, баек, связанных с гребнями, гребёнками да расчёсками — вообще море разливанное. Приведём хотя бы то же присловье «гребень да веник, да алтын денег», употреблённое самим Пушкиным в «Капитанской дочке» для иронической характеристики скромного приданого Маши Мироновой, невесты Петруши Гринёва. Или выражение «стричь под одну гребёнку», в значении — нивелировать, ровнять всех без учёта особенностей, которое понятно каждому и ныне вполне приложимо, допустим, к навязшему в зубах ЕГЭ. Не нуждаются в особых пояснениях и такие пословицы, как: «Новая гребёнка дерьмя дерёт» (помните, новую метлу?) или: «Снова гребень дерёт, а причешется — сгладится (смирится)», или: «Не гребень голову чешет, а время». И ещё: «Быстрая вошка первая на гребешок попадает» (мол, не высовывайся!). Или из ряда шутливых поговорок: «Двое плешивых за гребень дерутся», а то и, простите: «На хрена попу гармонь, лысому — расчёска…»

Но есть и такие, уходящие истоками в старину, которые для нас уже не совсем ясны. Положим: «Едет холя — везёт гребень» или: «Приехала холя, привезла гребень». Видимо, имеются в виду приятные ощущения (ведь холя — это забота, окружающая кого-либо), вызываемые чесанием, расчёсыванием гребнем или гребёнкой. Все, а селяне — в особенности, хорошо знают, как любят животные — кони, коровы, свиньи да и собаки с кошками, когда их гладят и чешут. Для чистки и расчёски лошадей имеется даже специальный гребень, называемый греблицей или скребницей.

Наверное, нынешний горожанин, а тем более — юный, едва ли поймёт смысл и такой старой пословицы: «Гребень не Бог, а рубаху даёт». Тут под гребнем понимается прялка, о чём я говорил выше. Ближе и понятней про хлеб и хлебный ломоть: «Отрежешь — так оселок, а откусишь — гребёнка». Или целая шуточная тирада, высмеивающая неудачный хлеб из-под руки худой стряпухи: «Откусишь — гребёнка, посадишь — перепёлка, сидит — не летит…»

Не буду утомлять читателей перечислением и пояснением производных слов от гребня и гребёнки (гребенщик, гребёночник — мастер; гребенник, гребенчатка — растения; гребнина, изгребье — очёски льна, пеньки; гребенуха — утка, гребенчатый — похожий на гребень и т. д.), но всё же на гребенщице остановлюсь чуть подробнее. Ибо тут, братцы мои, кроется целый переворот в истории русских нравов. В старину, во времена строгие, домостроевские, русские девушки и женщины буквально поголовно носили косы и «держали волосы» платками, шалями-полушалками, повойниками. Но потом, с приобщением к сомнительной западной «цивилизации», светские дамы всё чаще стали обнажать головы, сооружать разные сложные причёски и поддерживать их гребёнками. Ну, а вслед за причёсками такие продвинутые модницы и одежду национальную постепенно сменили на иноземное платье, французское либо англицкое. И вот, поскольку все эти превращения начались с гребёнок, а, может, потому, что именно они первыми бросались людям в глаза, как признаки измены традициям, таких женщин в народе стали называть «гребенщицами». Пренебрежительно и даже осуждающе, ибо они, скинувшие русские национальные одежды, сменившие платок на гребёнку, неизбежно вслед за этим и сменили нравы — из скромных, целомудренных и величавых пав стали превращаться в «раскованных» вертихвосток. Процесс этот, к сожалению, продолжается доныне и достиг уже совершенно уродливых форм, вроде шастанья женщин в коротких штанцах, по сути — трусах, по городу и миру, да ещё и с обнажёнными плечами, спинами и даже, прости, Господи, пупками… Совсем опупели, хочется сказать. И сказал бы, да ведь живо прослывёшь ретроградом, домостроевцем и тотчас попадёшь под грабли и гребни либерального террора.

Хотя, конечно, женщины и девушки у нас на Руси разные, и не надо всех стричь под одну гребёнку. Но, с другой стороны, следует помнить, что именно увлечение западными модными одеждами, течениями и учениями, отрыв от корней своего народа и забвение основ быта и нравов русской национальной жизни привело нас к трагедиям и 17-го, и 91-годов. Не наступить бы снова на те же грабли.

Тяп, да не ляп

1.

«А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!»

Так и хочется очерк о тяпке начать с этой фразы из гоголевского «Ревизора», ушедшей не только «в род и в потомство», но и, по сути, в народные пословицы. Вспомним, что почтенного судью со столь колоритной фамилией звали Аммос Фёдорович, что это был, по замечанию автора комедии, «человек, прочитавший пять или шесть книг и потому несколько вольнодумен» и что он «брал взятки борзыми щенками». Ну, а судейские дела свои вёл спустя рукава, по принципу тяп да ляп, отсюда, очевидно, и «говорящая» фамилия.

Хотя, конечно же, далеко не все Тяпкины, коих немало и ныне водится в России, обязательно Ляпкины. В нашем селе, например, живёт и здравствует, дай Господь ему долгие лета, вполне положительный человек Николай Тяпкин, который не то что взяток не берёт, но и сам готов отдать последнюю рубаху по своей доброте. Бессребреник и работяга. Годами — почти мой ровесник. Но в школе учился тремя классами пониже, приотстав вследствие одного печального случая, прямо-таки трагического.

Коля жил напротив сельской кузницы и частенько заглядывал туда то один, то с бабушкой Евгеньей, которая была сторожихой и уборщицей в этом «горячем цехе» колхоза, в те времена довольно солидном — на четыре горна. Кузнецы относились к мальчишке по-свойски, привечали его, давали ему подержать тиски с поковкой, покачать мехи, раздувавшие пламя в горне. И вот однажды забежал Коля в кузницу и встал перед наковальней, на которой кузнец с молотобойцем в аккурат тяпку ковали, вырубали её из раскалённого диска от лущильника. Кузнец наставлял зубило на древке, а молотобоец ударял по нему молотом и шутливо приговаривал: «Куйся — не дуйся, тёзка Колькина!» Тук-тук-дзинь! — слетали отрубаемые клинышки. И вдруг один заусенец отскочи — да прямо в глаз Коле Тяпкину! Истошный рёв, истерика. Перепуганные кузнецы в охапку мальца — и бегом к сельскому фельдшеру, оттуда — в райбольницу. Но всё напрасно — вытек глаз у бедняги. Так и ходил с провалом вместо глазного яблока, пока стеклянное не вставили.

Но, потеряв глаз, Коля не впал в тоску-кручину. Вырос ладным парнем. Купил гармонь. Стал первым гармонистом на селе. И ещё изрядным частушечником. Сам сочинял частушки, сам пел под гармонь, на районных смотрах самодеятельности не раз призы брал. И такая слава прокатилась о нём по деревне, по району, какой, к примеру, мне со всеми моими книжками век не видать. Стал Коля Тяпкин кем-то вроде местного Васи Тёркина. Кстати, фамилии эти кажутся созвучными не только по форме, но и по содержанию. Корневой глагол «тяпать» не менее заслуженный и боевито-энергичный, чем «тереть». Если, конечно, иметь в виду его главное значение — рубить, сечь, крошить, а не «теневое» — хватать, отымать, красть, чего мы здесь касаться не будем.

Нас интересует то, от которого родилось и унаследовало смысл «орудие для обработки почвы». Пусть даже и «примитивное», как добавляется в его толкованиях некоторыми современными словарями. Хотя, признаться, мне обидно за вполне уважаемый инструмент, который сопровождает человека многие века и поныне, при всех достижениях науки и техники, остаётся незаменимым. Тем более что не такая уж она примитивная, эта самая тяпка. Внешне — вроде бы да, ничего особенного: острая железная лопатка, насажанная перпендикулярно на палку, — вот и вся недолга. Однако те, кто имеет солидный опыт обращения с тяпками, наверняка скажут, что при всей видимой простоте они имеют немало секретов.

2.

Начать с того, что тяпка тяпке рознь. У одной упомянутая железная лопатка скорее похожа на нож или обрубок ножа. И пластинка эта с острым ребром прикрепляется посредством изогнутых рожек к трубке, в которую вставляется деревянная рукоятка. Достоинство такой тяпки в том, что она лёгкая и обычно, благодаря тонкости ножа, особо острая. Ею можно отлично тяпать, полоть траву, скажем, на дорожках между грядками, вокруг плодовых деревьев, кустарников или в междурядьях картошки, слегка взрыхляя землю. Однако для огребания, окучивания той же картошки она уже не очень сгодится, тем более если земелька в вашем огороде не пухом смотрится, а этакой остывшей магмой. Кстати, тонкие «травопольные» тяпки-самоделки у нас в селе нередко ковали из старых литовок, вырубая из полотна здоровые сегменты поближе к пятке, где оно пошире и попрочнее. Но бывал и другой исходный материал, скажем, пила-ножовка или клинок широкого ножа-косаря. А однажды тяпка была скована, говорят, даже из настоящего боевого оружия, хотя и холодного. Сам я не видел той тяпки, но к появлению неожиданной «заготовки» для неё был невольно причастен. Тут, друзья мои, целая история, которую стоит рассказать, ибо она имеет прямое отношение к подлинной истории нашего села, да и всей страны.

Когда-то давно, будучи огольцами-школярами, играли мы в соседнем Юшковом дворе в прятки. Суть этой игры, называемой у нас «в тыр-тыр-палочку» или «в палку-закидалку», незатейлива и многим известна. Закидывается небольшой стежок куда подальше, обычно за ограду, и пока голельщик бегает за ним, остальные участники игры прячутся кто где, желательно — понадёжней. Прибегает голельщик, кладёт палку на доску или там чурку на видном месте, громко объявляет: «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать!» — и начинает поиски схоронившихся приятелей. Если, найдя кого-то, успеет первым прибежать к палке и «застукать», приговаривая «тыр-тыр-тыр!», то «найдёныш» становится кандидатом в следующие голельщики. Хотя у него ещё есть надежда на выручку: если кто-то, найденный последним, проворно выскочит, обгонит голельщика и «застукается» прежде него, то тому бедолаге придётся голить снова…

Двор нашего общего приятеля Витьки Юшкова, в котором мы играли, был очень удобен для пряток. В нём, по-кержацки обширном, были навесы и пригоны, баня с предбанником, завозня с высокой подклетью и ещё крытый сарай с сеновалом, а в том сарае — пустой фургон, плетёный короб и длинная, чуть не во всю стену, старинная колода в два обхвата, выдолбленная из цельного листвяка. Словом, укрыться было где. И мы попрятались так, что даже битому голельщику Пашке Звягину, который был постарше многих из нас, жил неподалёку от Юшковых и знал все закоулки их двора, пришлось туго. Из всех игроков он нашёл и застукал только одного, остальные сумели, выскакивая сами, опередить его на дистанции к палке-закидалке. Но самым позорным для него стало то, что он долго-предолго не мог найти последнего из спрятавшихся — и кого! — Янку Шаброва, Шабрёнка — по кличке, младшего по возрасту и наименьшего по росту среди нас, к тому же хромого и тощего, словно заяц.

Но, как вскоре выяснилось, все эти недостатки Янка сумел обратить в преимущества. Когда у Пашки уже лопалось терпение и он, чертыхаясь, было полез на сеновал, куда вообще едва ли мог взобраться Шабрёнок, тот вдруг сам обнаружил себя, завопив на весь сарай:

— Ребя, тяни меня! Чудо нашёл! Неожиданный вопль этот раздался из столь же неожиданного места, а именно — из-под той самой колодины в два обхвата, прислонённой к стене. Все мы тотчас бросились к ней. И первым чудом явилась нам Янкина грязная пятка, торчавшая в узкой щели между стеной и колодой, куда босоногий Шабрёнок умудрился залезть.

— Тяните, тяните! — торопил он, в нетерпении подёргивая ногой.

Пашка, отодвинув нас, встал на колени, ухватил Янку сперва за «ахиллесову пяту», потом за лодыжку и потащил к себе. Вскоре Янка, весь в пыли, в облепленных куриным помётом и пухом штанах, с задранной рубахой, голопузый, появился на свет. А за ним — зажатый в вытянутых руках некий предмет, искоричнева-серый, длинный и кривоватый, похожий на корень.

— Сабля! Настоящая! — выдохнул Янка и захлопал круглыми на выкате, истинно заячьими глазами.

Пашка тотчас выхватил у него эту саблю, выбежал из сарая на свет и, забыв про тыр-тыр-палочку, стал жадно разглядывать находку, поворачивая её так и сяк. Потом потянул за рукоять — из ножен действительно показался, матово поблёскивая на солнце, длинный клинок с желобком посередине и лезвием по выпуклому брюху.

Мы окружили Пашку, горя желанием тоже потрогать настоящую саблю, но Пашка не спешил пускать её по рукам. Ко всем, кто был особо настойчив, он поворачивался спиной. Исключение сделал лишь для хозяина двора, и Витя Юшков, повертев оружие в руках, сказал:

— Это, однако, шашка. У сабли изгиб покруче будет, а шашка слегка лишь изогнута. Видите? Эфес, ножны… Такие раньше офицеры носили сбоку. Мне дед рассказывал. Он ведь был красным партизаном, в армии Щетинкина. И вот когда они, красные, гнали белых колчаковцев из волости, из Каратуза Казачьего, через наше село, то один офицер заскочил к нам во двор, а потом вылетел через огород вот сюда, в Юшков переулок, там его и поймали. Так это, поди, он успел шашку-то под колоду спрятать. Чтоб не мешала драпать. А, может, надеялся вернуться.

Мы выслушали Витьку с разинутыми ртами. А Пашка заявил:

— Это похоже на правду, и оружие надо сдать в сельсовет.

Он решительно взял шашку назад, вставил в ножны и, держа перед собой, пошагал, потом побежал вдоль улицы. Мы гуртом — за ним.

Председатель сельсовета Ян Петрис, активист из прибалтов-переселенцев, по заглазному прозвищу Латышский Стрелок, встретил нас странновато. В ответ на наши сбивчивые рассказы он даже не вышел из-за стола, за которым что-то спешно писал, то и дело тыкая ручкой в непроливашку, а только хлопнул ладонью по столешнице и прострочил своей обычной скороговоркой:

— Да-да, вполне возможно. Холодное оружие врага. Клади сюда. Покажем, кому следует. Может, сдадим в музей.

И всю тираду выдал с таким видом, будто ему каждый день ребятишки приносили по белогвардейской шашке. Явно смутившись, Пашка всё же покорно положил оружие на край стола. Латышский Стрелок кивнул и лишь теперь на секунду поднялся, давая знать, что приём окончен.

Пашка как-то боком отступил к двери, мы дали ему дорогу и не солоно хлебавши пошли за ним восвояси. Сперва шагали молча. Потом раздались было недовольные голоса, выговаривая Пашке, что зря он «перебдел» и не дал подержать редкую находку, но Пашка не ответил, и голоса смолкли.

Про ту шашку мы скоро позабыли. Никаких вестей из сельсовета не поступало, а прямо спросить о ней у председателя никто из нас не решился. И мне её дальнейшая судьба неизвестна. Верно, годы спустя один из друзей детства, с которым мы при случайной встрече ударились в воспоминания, насчёт найденной шашки иронично заметил:

— Говорят, Петрис из неё тяпку сковал. Допетрил. Рубит осот, как врага.

Но мне что-то не верится в столь циничное обращение с «артефактом».

Может, это просто байка, пущенная недоброжелателями. Однако, если всё — правда, то тяпка, должно быть, действительно вышла на славу и рубила сорняки не хуже буйных головушек. Невольно вспомнишь про знаменитую скульптуру Вучетича «Перекуём мечи на орала». Тот символический образ наш Латышский Стрелок воплотил в жизнь буквально.

3.

Но мы однако слишком увлеклись службой да историями тяпок лёгких, «травопольных». Всё же более востребованы и уважаемы у огородников тяпки тяжёлые, с широкими железками, служащие для рыхления почвы и прополки, а главное — окучивания картофельных гнёзд, набирающих силу капустных кочанов и прочего. Подобные у нас ковали обычно из старых двуручных пил, поперечных и продольных, но они всё же оказывались легковатыми. И потому иные мастера пытались делать тяпки из бросовых сточенных сошников или даже топоров, оттягивая раскалённые их полотна на наковальне, но такие наоборот выходили излишне тяжеловесными. Самые ловкие тяпки, по общему мнению, получались из дисков от сеялки, а ещё лучше — от лущильника, которые были прямо-таки идеальным исходным материалом — и по толщине, и по качеству металла. Да и по форме: руби диск на сегменты, приклёпывай либо приваривай к ним трубки для древка — и все дела. Лезвие уже почти готово, заточено, и полотно — округло-выпуклое, будто специально для удобства в работе.

Была и на нашем подворье такая тяпка. Поныне частенько вспоминаю её добрым словом. Ибо ни одна из пяти моих тяпок теперешних, фабричных, которые держу на даче, не идёт ни в какое сравнение с нею. Ну, ещё узкие, «пропольные», туда-сюда, а что до широких, рыхлильно-окучивательных, то они вообще никуда не годятся — захватом малы и слишком легки, чтобы пробивать наши подзолы, и тупятся быстро — не успеваешь затачивать. Всё собираюсь съездить к нашим сельским кузнецам да заказать тяпку из диска лущильника, которая не тяпка, а чистый комбайн-автомат. Сама по земле ходит и сорняки режет, и картошку огребает так, что ботва стоит по стойке смирно. Про такую хочется сказать не «тяп да ляп», а иным присловьем — «тяп-тяп и — сентяб». То бишь, раз-два и готово: рой созревшие клубни.

Между прочим, в наших краях нередко тяпкой зовут и сечку — тот небольшенький закруглённый заступ на черенке, которым секут, крошат, рубят капусту. Обычно — в большом деревянном корыте. Сечки часто делают с выдумкой — с резным и округлым железком, которое по бокам завершают этакие завитушки под бараний рог, не имеющие никакого практического значения, а только служащие украшением инструмента. Может, кузнецы стараются ради женщин, ведь, как правило, именно они, орудуют сечками, занимаются рубкой и засолкой капусты. А это в сельских дворах — целый ритуал и даже особый осенний праздник, венчающий все огородные дела, ибо капусту убирают последней, в канун или после Покрова, порою уже по снегу.

Рубить капусту хозяйки — соседки или подружки — иногда собираются вместе и артелью переходят из дома в дом. Работают сразу в несколько сечек, дружно, весело, с шутками, подначками, а то и с песнями. Во всяком разе, так бывало в пору моего деревенского детства. Да и не только моего. Вон и писатель наш Виктор Астафьев поведал об этом в своих «Синих сумерках», давших заглавие одной из книг рассказов и затесей. Кстати, слово «затеси», по его объяснениям, он взял у сибирских лесников, охотников, которые так называют метки, затёсы на деревьях, которые делают, идя по тайге, чтобы на обратном пути не заблудиться. Может, и действительно так в его Овсянке или в северных — енисейских, подтёсовских краях, куда он частенько выезжал на охоту, на рыбалку. В наших же южных, минусинско-каратузских, местах подобные метки чаще называют «тяпками». Тяпнул походя топором по дереву на уровне головы — вот и тяпка. Даже и мне отец, когда мы углублялись в лес, допустим, в поисках подходящих деревьев на дрова либо для изготовления будущих оглоблей, вил, санных полозьев и прочего, нет-нет да командовал: «Сделай-ка тяпку на той вон берёзе!» Ну, это к слову… А рассказ «Синие сумерки» очень даже хороший. В нём вроде бы ничего особенного не происходит, просто деревенские бабы рубят сечками-тяпками капусту в общем корыте (всё, как бывало и в нашем Таскине), ведут разговоры о том, о сём и поют тягучие песни. Но столько там светлых чувств, ярких характеров, бытовых картин, поэзии сельского труда и жития, что трогает до слёз.

Вот тебе и «тяп да ляп». Нет, не зря в народе живёт и такое присловье, рождённое, правда, скорее не в наших сибирских местах, а где-нибудь в поморских: «Тяп да ляп — и вышел корабль…»

4.

Ну, а вообще-то тяпка-сечка капустная уже, как говорится, другая статья, по меньшей мере — побочная. Главное же значение слова «тяпка» у нас — то самое орудие огородное, земледельческое. Притом именно тяпка, тогда как в других местах этот инструмент чаще зовётся мотыгой. Даже и в словарях любого толка эти слова обычно стоят рядом, буквально через запятую, как синонимы. И нам с вами было бы грешно обойти мотыгу, даром что она происходит от совсем другого глагола — «мотать», в смысле — махать, качать, поводить туда-сюда. А грешно обойти потому, что, во-первых, «мотыга» поныне вполне употребительное название этого инструмента во многих краях России, прежде всего — западных и южных. Во-вторых, оно более почтенного возраста, старинное, даже древнее. Может, потому и значение его пошире и побогаче тяпкиного. Откуда у меня такое заключение? А обратите внимание, что под мотыгой и сегодня понимают не только обычную огородную тяпку, но и кирку, у которой один конец клювом, другой плоский, навроде долота или зубила, поставленный поперёк древка, Такая используется для копки, долбления твёрдой, каменистой либо суглинистой почвы. Так вот подобная кирка-мотыга, как утверждают археологи, была древнейшим орудием для обработки почвы под посев, самым надёжным, хотя и примитивным. Первые мотыги были деревянные или каменные, потом их сменили бронзовые и железные. В исторической науке есть даже такой термин — «мотыжное земледелие», означающий этап, целую эпоху в развитии человечества.

Вон куда мы вышли через тяпкину сестру — мотыгу!

А если подробней рассмотреть такую ипостась её, как кирка, то можно уйти ещё дальше. Тем более что у кирки тоже множество разновидностей и, соответственно, применений в хозяйственной деятельности всех времён и народов. Но мы далеко заходить не будем, а напомним только, что у кирки, как рода мотыги, могут быть, кроме упомянутого выше, разные иные сочетания рабочих частей — и клюва с заступом, и клюва с теслом, и прямых заступов в оба конца. Последним типом, к примеру, орудуют печники и каменщики, «кроя» кирпичи и каменные плиты. В наших местах, пожалуй, наиболее распространён такой вид кирки, как кайло, или кайла, у которой обычно клюв в одну сторону. В сущности, это остроконечный стальной клин, насаженный на деревянную ручку, который употребляют для откалывания льда или ломких пород, то есть как горный инструмент, хотя им нередко и долбят — кайлят! — твёрдую почву. А, кстати, в южных областях страны можно услышать аналогичный глагол от кирки — киркать. Положим, киркать виноградник. И для рабочих, киркающих эти самые виноградные посадки, имеется даже особое название — кирочники. Про нашенских «кайловщиков» я что-то не слыхал. Видно, в словотворчестве кайла не шибко отличилась. Да и народных пословиц, поговорок, связанных с нею, не назову навскидку. Как, впрочем, и с киркой, и мотыгой. Разве что припомню две-три деревенские присказульки про «мотыгу» — неприкаянного человека, пьяницу и мота, да и то в пренебрежительно-уменьшительной форме. К примеру, «пьяница-мотьгжка — первый моторыжка (то есть мот) или: «пьяница-мотыжка, где твоя сберкнижка?». А то ещё такая: «пьяница-мотыжка замёрз, как кочерыжка».

Но не хотелось бы мне заканчивать рассказ о тяпках-мотыгах-кирках и кайлах на столько грустной ноте. И я лучше приведу в заключение строки из одного стихотворения Владимира Солоухина, которые мне очень нравились в юности: «Загорелый, в клетчатой рубахе, Я стою с киркой пред глыбой жизни!». Признаться, даже свою первую книжку стихотворений я было назвал «Пред глыбой жизни», но потом забраковал такое заглавие, сочтя его излишне патетичным и претенциозным, да к тому же заимствованным, чужим. А у хорошего автора всё должно быть только своё, незаёмное. Как и у всякого мастера.

С ломом напролом

Услова «лом» значений много. Ломом называют и ломаные предметы, годные только на выброс или для переработки, как, например, отслужившие изделия из цветных и чёрных металлов; и боль, ломоту в костях, и похмелье алкогольное «после вчерашнего», и наркотическую ломку, ныне особенно «актуальную», будь она неладна. И ещё много чего. Но над всеми ними, безусловно, царствует значение его величества лома как железного рычага, несгибаемого и «пробивного» стержня, уважаемого инструмента в любом хозяйстве, в строительстве и производстве, даже самом что ни на есть высокотехнологичном, самом инновационном, как ныне модно говорить.

Да, внешне он предельно незатейлив, прост, как палка. В одном из толковых словарей о нём так прямо и сказано, что он представляет собою не более чем «металлическую палку, заострённую с одного и раздвоенную с другого конца». Или сплющенную, добавим. Но эта «палка», выражаясь опять же по-учёному, весьма многофункциональна и, без преувеличения, незаменима во многих делах. Ею можно ломать, корёжить, разбивать что-нибудь твёрдое и громоздкое, долбить мёрзлую или каменистую почву, «подваживать», приподнимая какую-либо тяжесть… «Железная палка» нигде не подведёт.

Между прочим, при этом сравнении лома с палкой мне вспомнилась невольно одна из первых встреч с ним.

Перед отцовским домом был небольшой мост, под которым вёснами бурно пробегала коренная вода. Однажды, когда его после очередного половодья ремонтировали наши сельские мужики, я, младшеклассник, подошёл поближе поглазеть на их работу. Седобородый дядя Макар, копавший канаву под бутовой камень, махнул мне приветливо и попросил, указав на стежок в два аршина, лежавший поодаль:

— Подай-ка, боец, вон ту черемошину. Коричневатая палка и вправду походила на черёмуховую. Обрадованный тем, что пригодился в важном деле, я подскочил к этой «черемошине», но… насилу лишь оторвал её от земли и тут же опустил. Однако не сдался, а тотчас ухватил двумя руками за «хвост» и волоком потянул к канаве. Так оказалось легче. Дядя Макар, видимо, желавший подшутить надо мной, не ожидал такой находчивости, он покачал головой и сказал поощрительно:

— Молодец! Усердному в работе да стоять поперёд королей!

Тогда я не понял глубины этих слов, но запомнил их, и через много лет узнал из книжек, будто нечто подобное сказал знаменитый американский изобретатель и автомобильный магнат Генри Форд, обращаясь к сыну: «Видишь человека, усердного в работе? Он будет стоять впереди королей!» А дядя Макар был деревенским философом, книгочеем и, наверно, тоже где-то вычитал эту фразу. Жаль, что её редко напоминают нынешним отрокам, более склонным думать, что впереди королей стоят «усердные» в делячестве да ловкачестве, а не в честном труде.

Ну, это к слову. После того случая не путал я более лом с черемошиной. Мне частенько приходилось иметь дело с ним и в отцовском дворе, и на колхозных работах, да и ныне, пусть малые, некорыстные, но держу ломики в своём дачном хозяйстве и в гараже. Как же без них? Это, говорят, против лома нет приёма, а с ломом-то «приёмов» не перечесть.

Кстати, доныне популярный афоризм «против лома нет приёма» любил повторять покойный генерал Александр Лебедь, когда ходил в губернаторах нашего края. Произносил по-особому смачно и всегда, казалось, к месту. Наверное, ещё потому, что и времена те — на стыке столетий — были ломовые, да и сам генерал — «ломовым» во многих смыслах.

Вот мы исподволь и подошли к производным от лома словам, каковых немало. Предмет нашего разговора, понятно, пошёл от глагола «ломать», весьма экспрессивного, энергичного, означающего — бить, гнуть, рушить, калечить. Или от близкого «ломить» — напирать, наступать, идти напролом, что тоже не лишено экспрессии. Достаточно вспомнить строки из «Полтавы» пушкинской:

«Ура! Мы ломим, гнутся шведы»

или из лермонтовского «Бородина» —

«Уж мы пойдём ломить стеною,

Уж постоим мы головою

За родину свою!»

А поскольку яблоки от яблони недалеко падают, то и лом, и его «детки» отнюдь не маменькины сынки. Взять хотя бы то же словцо «ломовой». Таковым называют коня, что «ходит в лому», то есть возит тяжёсти, и самого извозчика, который имеет дело с тем конём и грузом, и дорогу, если она дурная, назовут ломовой, и главный проход в броде — тоже. А военные держат осадную пушку для пролома стен, именуемую ломовой, притом, что и сам лом у них значится среди шанцевых инструментов.

Вот я привёл старое выражение «ходить в лому» и вспомнил ещё одно не упомянутое значение слова «лом», в смысле — излом, резкая кривизна, ломаная линия. К примеру, о заячьих крюках, петлях и смётках охотники говорят: «заячьи ломы». Это отражено даже в таком присловье о кривых, беспорядочных деревушках: «Домы-то домы, ровно заячьи ломы».

Слов же, однокоренных лому, среди глаголов, прилагательных и существительных столько, что нам не перечислить. Попробуем назвать хотя бы несколько особо выразительных, на мой взгляд, в том числе — старинных, сохранившихся в пословицах, поговорках и даже в заговорах и наговорах.

Любопытно, что в пословицах и присловьях глаголы ломать, ломаться чаще встречаются не в прямом, а в переносных смыслах — выдавать себя за кого-то, кривляться или чваниться. И на одну пословицу типа «Режь да ешь, ломай, да и нам давай» приходится по три таких, например, как:

«Не ломайся, овсянник, не быть калачом»,

«Не ломайся, горох, не лучше бобов»

или:

«Полно ломаться, отдавай за рублик»…

Ломкой, помимо крушения чего-то или похмельных мук, о чём мы уже говорили, называют и всяческие перестройки. В том числе — общественные. Одна из таковых, в недавние времена пережитая нашим народом, отрыгается и ныне муторнее всякого похмелья.

Ломового извозчика, также упомянутого выше, называют ещё ломовиком, «ломаником» в ряде говоров — силача, «ломовиной» — здоровенного, но неуклюжего мужика или парня, «ломыгой» — идущего напролом, ну, а «ломашником» — наломанный хворост.

Весьма редкое и экзотичное слово «ломово» — не то существительное, не то краткое прилагательное или наречие — употреблено в одном целительном заговоре, пользуемом знахарками:

«Отговариваю от раба Божия (имярек) щипоты и ломоты, потяготы и позевоты, уроки и призоры, стамово и ломово, нутренно и споево, закожно и жилянко…»

Ломок, кроме уменьшительного от «лом», может означать в народной речи и отломанный кусок, отломыш. Как в пословице:

«Жить домком, не ломать хлеб ломком, а резать ломтём».

Тут примечательно ещё и сочетание «резать ломтём», хотя ведь и ломоть по происхождению — от лома, ломания, а не от резания. Но всё же ломоть издавна воспринимается именно как сукрой, срезок хлеба, часто — во весь каравай. А поскольку хлеб — всему голова, то и с хлебным ломтём, естественно, связано наибольшее число пословиц. Притом — самых мудрых и поучительных. Заглянем хотя бы в тот же далевский словарь:

«Хлеба ломоть, и руками подержаться, и в зубах помолоть»,

«Погнался за крохою, да без ломтя остался»,

«Отдашь ломтём, а собираешь крохами»,

«Временем и ломоть за целый хлеб»,

«Отрезанный ломоть к хлебу не пристанет»,

«В чужих руках ломоть велик»,

«Дадут ломоть, да заставят неделю молоть»,

«В своём ломте своя и воля»,

«Не много работников, да много ломотников».

Две последние пословицы звучат особенно современно, прямо всем нам с вами — не в бровь, а в глаз.

Лом «проглядывает» также в названиях многих трав, к примеру, в ломовке или ломоносе, известном ещё как бородавник и нищая трава. Но мне особенно нравится «ломикамень» — так иногда называют разрыв-траву, охотно употребляемую знахарями и колдунами в снадобьях, а также поэтами в своих виршах, даже теми, кто эту самую разрыв-траву в глаза не видал.

Ну, и говоря о ломе, нельзя не упомянуть о его родной сестре — пешне, которая является не чем иным, как тем же ломиком железным, только укороченным и с трубкою на тыльном конце, в которую вставляется деревянная рукоять, а попросту ручка, гладкая палка. Пешнею так же можно и камень ломать, и твёрдую землю долбить, но в наших сибирских местах ею чаще долбят и колют лёд. У рыбаков даже есть (по крайней мере — было) особое название для тех из них, кому поручается выдалбливать пешнями проруби в реке, в озере для подлёдного лова рыбы сетями или неводами, — «пехари». Случалось когда-то и мне выступать в роли пехаря на Амыле, но, правда, не на самой реке — на тихой старице, да и проруби я вырубал не для сетей, а для хитрого самодельного агрегата, которым каратузские рыбаки как бы соскребают мормышей с изнанки льда — отличную наживку для зимнего ужения. А кое-где ещё живёт в народе такое словцо, означающее отколотый пешнею кусок льда — «пешенец». Колоритное, верно? И весьма благозвучное и выразительное. Так и хочется удержать его в нашем языке…

У родителя моего в хозяйстве, кроме лома, была и пешня. Ею обкалывали зимою колодезный сруб, обраставший льдом. И продалбливали прорубь в Тимином пруду, куда мать и сёстры носили в больших бельевых корзинах полоскать выстиранное бельё.

У меня же ни на даче, ни в квартире, увы, пешни нет. Вроде бы без надобности она. Да и не укупишь её в нынешних магазинах и на рынках-барахолках. Уходит, видно, пешня в прошлое, в историю. Но зато остаётся с нами её стойкий братец лом, незаменимый помощник и при всех нынешних компьютеризациях и нанотехнологиях. А коли действует в жизни, здравствует и в языке. Вот даже сегодня, встретив меня на автобусной остановке, приятель спросил: «Чего стоишь, как лом проглотил?» Я умолчал, что подлый радикулит не даёт согнуться, и, бодрясь, ответил шуткой, мол, это меня гордость распирает. От нашей достопочтенной действительности. Да и вообще с возрастом «спинку держать» надо, чтобы в старики досрочно не записали. Ломота ломотой, а ты ломом стой.

Где серп гулял

1.

Многие читатели, конечно, догадались, что в заглавии с некоторой вольностью воспроизведены слова из хрестоматийного стихотворения Фёдора Тютчева «Есть в осени первоначальной». Они открывают вторую строфу, которая полностью звучит так:

Где бодрый серп гулял и падал колос,

Теперь уж пусто всё — простор везде, —

Лишь паутины тонкий волос

Блестит на праздной борозде.

Хотя, пожалуй, большей известностью пользуется не начальная, а две заключительные строки её. Обычно их приводят на уроках литературы как яркий пример «говорящей» детали — паутины на борозде — и выразительного эпитета «праздной», свидетельствующих о цепкой наблюдательности и высоком художественном мастерстве автора. Возможно, приводят с лёгкой руки Льва Толстого. По свидетельству современников, встречавшихся с ним, Лев Николаевич часто хвалил эти тютчевские строки, особенно восхищаясь метким определением осенней борозды, которое «на многое намекает».

И ведь действительно за этой паутинкой, сияющей на опустевшей, «праздной» пашне, встаёт целая картина сельской жизни. Осень. Последние ясные деньки. Отдыхающие поля. А вместе с ними отдыхающие от трудов праведных и жнецы-землепашцы, которые, убрав хлеб, снова подняли сохою землю к пласту пласт, подготовили для будущего урожая и оставили «пустовать» до весны. И воцарились тишина, покой и умиротворение там, где ещё недавно «бодрый серп гулял…»

Потому, наверное, и особая слава у серпа среди прочих инструментов, что он венчает сельскохозяйственный год, сопровождает и даже сам ведёт жатву, уборку главного для земледельцев урожая — хлебного. Иные же достоинства его не столь очевидны. Он весьма невелик, предельно прост по замыслу и устройству. И все толковые словари, старые и новые, словно сговорившись, определяют его тоже на удивление просто и однообразно. А именно — как ручное крестьянское орудие в виде «кривого» или «сильно изогнутого» «мелко зазубренного ножа» для срезывания с корня хлебных злаков.

Давно замечено, что лучше всего внешний облик серпа передаёт молодая либо ущербная луна, то есть находящаяся в начальной или же в последней фазе, если выражаться наукообразно. Потому, должно быть, словосочетания «серп луны», «лунный серп», а то и «серп на небе» мы воспринимаем уже не как метафору, а как привычное параллельное название этого небесного ножа, изогнутого серебристым серпом. Правда, без ручки, в отличие от земного, у которого она обязательно имеется, и называют её, понятое дело, серповищем — по аналогии с топорищем, косовищем и прочими «ищеми».

Деревянная рукоятка серпа, как правило, бывает фигурной «под руку», выточенной с большой любовью и тщанием и даже — окрашенной. Видимо, в знак особого уважения к этому «хлебному» инструменту-помощнику. По крайней мере, таковыми были серповища в пору моего деревенского отрочества, когда их зачастую сами выстругивали, вытачивали наши мастера на все руки. А вот железко серпа, изогнутое полукругом и мелко зазубренное с внутренней стороны, бывало исключительно заводского изготовления. На подобное изделие не замахивались нашенские кузнецы. Возможно, насечка зубчиков была для них слишком тонкой и кропотливой работой, а может, не находилось такой твёрдой стали, которая приличествует жатвенному ножу.

Хотя — как сказать… Ведь, кроме серпа для жатвы злаковых, водился на иных подворьях и отдельный — для прополки крупных сорняков, который был более грубым и тупым, и назывался «серпилень». Я лишь однажды видел такой у наших деревенских соседей — старообрядцев: толстоватый, со следами синей окалины, он показался мне самокованным. И, возможно, это его собрата имела в виду старинная поговорка, утверждавшая, что тупой серп режет руку пуще острого. Хотя в наши времена и траву, если возникала надобность, большинство селян срезало не какими-то там серпиленями, а обычными хлебожатными серпами с фабричным ножом, да и рукояткой.

Но всё же, коль назвали мы первые из производных от серпа, логично будет сделать небольшое отступление и коснуться некоторых других родственных слов и предметов. Их немало. В одном словообразовательном ряду стоят, к примеру, серпик, серповище, серпник, серпянка, серповой, серповидный, серпообразный, серпастый, серпоклюв, серпорез. Все они в основном понятны без лишних толкований. Стоит разве только напомнить, что серпник, серпоклюв, серпорез — это названия трав, серпянка — хлопчато-бумажная ткань, ряднина вроде грубой марли, а серпастый — вообще новое словцо, придуманное поэтом Владимиром Маяковским, большим любителем неологизмов, специально для броского определения советского паспорта, «серпастого» и «молоткастого».

Однако насчёт словесных корней самого серпа, в отличие от пил, вил, лопат и прочих тяпок, сказать что-либо определённое затруднительно. Правда, такие созвучные ему слова, как «серпантин» (цветная бумажная лента, которую бросают в танцующих на увеселительных тусовках, или дорога, что вьётся змейкой в горах), «серпентин» (минерал, напоминающий змеиную кожу), да и «серпентарий» (питомник для ядовитых змей, где их «доят» фармацевты), явно происходят от латинского слова serpent (змея), но неужели и наш серп… Очень уж не хочется, чтобы это крестьянское орудие труда, столь близкое и родное русскому сердцу, тоже происходило от какой-то латинской змеи. Или от змея. Даже с учётом того, что последний в евангельском поучении «будьте мудры, как змии, и просты, как голуби», служит символом разумности. Кто первым назвал серп таким именем за его характерный изгиб, скорее имел в виду просто ползучего гада. Обидно…

Но вот пока нет у меня на примете иного слова, более подходящего в прародители трудяги-жнеца. Не предлагать же, право, подмосковный град Серпухов либо траву серпий, идущую на жёлтые органические краски и так любимую всеми кошками, что в народе её зовут кошкиным ладаном. И нам остаётся считать, не теряя достоинства уважаемого инструмента, что наш серп ни от чего, ни от кого не происходил, наш серп гулял сам по себе.

2.

Должен признаться, что мне лично ни разу не доводилось жать серпом зрелые хлебные злаки, а приходилось лишь резать траву, притом зачастую самую банальную — сорную. Я и сегодня держу в дачном хозяйстве серпец, подоткнутый в кладовке за стропилину. Изредка беру его, чтобы пройтись по приствольным кругам яблонь, ранеток, ягодных кустов, где трава растёт по-особому буйно. Случаются и порезы на руках, как бывало в крестьянском отрочестве. Но, слава Богу, не глубокие, так, рядовые царапины, которые быстренько подсыхают и затягиваются. Не в пример тем, далёким, следы от которых мы носили на ладонях и предплечьях по всему лету. А сосед мой Пашка Звягин однажды нанёс серпом себе такую рану, что наверняка и поныне ходит с корявым рубцом.

Теперь за давностью лет я уж не припомню точно, зачем ему во двор потребовалась свежая трава. Для приболевшей ли коровы, отставленной временно от пастьбы в стаде, для телёнка ли с поросёнком, а может, и для всей живности вместе, но только Пашка взял острый серп, бросил на плечо рогожный куль, огромный, как матрасов-ка, и направился в луга за травой по Юшкову проулку. Здесь-то мы с Ванчей Тёплых, другим моим закадычным приятелем, и встретили его. А поскольку Пашка был у нас признанным вожаком (по-нынешнему, авторитетом), то охотно вызвались помочь ему и потопали за ним в сторону ближайшего Арсина лога. Летний день клонился к вечеру, но ещё вовсю светило солнце, от земли веяло теплом, и лишняя прогулка «на природу» была нам в радость.

Уже сразу за поскотиной, в лощине, под наши босые ноги легло ковром замечательное разнотравье с частыми головками красного клевера и белыми зонтиками аниса. Пашка нашёл его вполне подходящим для заготовок корма и тут же приступил к делу. Захватывая левой рукою горстки травы, он ловко подрезал её серпом, зажатым в правой, и клал рядком на стерню. А мы с Ванчей собирали эти зелёные пучки и запихивали в горловину ёмкого куля. Свежесрезанная трава приятно пахла анисом и пикульником. Работа наша спорилась. Мы оживлённо разговаривали о своих ребячьих делах. Но вдруг Пашка резко замолк, побледнел лицом и, отбросив серп, поднялся. — Змея? — вырвалось у меня подозрение.

— Хуже, — загадочно сказал Пашка.

И только тут мы увидели, что с левой руки его, которую он держал на отлёте, каплет, почти ручьится кровь. А, подойдя поближе, оторопели: ребро ладони, от основания мизинца к запястью, было срезано напрочь, красная мясная долька висела на одной кожице. Мы растерянно смотрели на Пашкину кровавую руку и молчали, не зная, что делать. Первым нашёлся сам пострадавший атаман:

— Рвите рубаху! — скомандовал он.

Тотчас поняв замысел командира, я покосился было на свою видавшую виды безрукавку, но Пашка опередил меня:

— Рвите мою! — бросил он почти сердито и сам начал здоровой рукой расстёгивать верхние пуговицы. Мы помогли ему стянуть рубашку, которая тоже оказалась далеко не новой, что, впрочем, сошло за достоинство, ибо помогло нам без особых усилий располосовать её на длинные ленты.

Приложив отрезанный кусок плоти к месту, Пашка туго замотал руку, а мы повыше запястного сустава стянули её тряпочным жгутом, чтобы остановить кровотечение. И уже без лишних разговоров двинулись гуськом в деревню. Пашка шёл впереди, Ванча, чуть приотставая, поддерживал его за локоть, а я семенил сзади, таща на спине полкуля травы, в которую был сунут и злополучный серп.

Наш лучший в округе фельдшер дядя Миша, к которому мы догадались препроводить Пашку, прямо на дому обработал его пораненную руку и забинтовал настоящим бинтом, однако отставший ломтик мяса, державшийся на коже, просто отстриг, решив, что он не приживётся. И у Пашки, как уже сказано мною, на ребре ладони остался грубый шрам на всю жизнь. Памятная метка о незадачливом походе за травой с таким лёгким да ловким, однако и весьма опасным инструментом. Не зря, видно, мы, встречаясь в жизни с чем-либо неприятным и болезненным, невольно вспоминаем народное присловье: «Как серпом по шее…» А у иных вырывается при этом и словцо покрепче — о более чувствительных частях тела.

Кстати, когда я впервые прочитал или, может, услышал в песне строки поэта Некрасова: «Приподнимая косулю тяжёлую, Баба порезала ноженьку голую — Некогда кровь унимать!», то, помнится, подумал: «Это как же она, милая, косулей-то порезала ногу? Ведь коса — на длинном косовище, и лезвие довольно далеко отстоит от «ноженьки». При косьбе травы косой-литовкой разве что «подрезают пятки» впереди идущему косарю, если он зазевался. Да и то их подрезают, лишь образно говоря. А всерьёз порезать свои ноженьки-рученьки можно скорее серпом. Это я знал сызмала по личному опыту. Ибо мне приходилось с серпом в руках «бороться с сорняками» не только в отцовском огороде (особенно — со жгучей крапивой вдоль городьбы), но и на общественных полях, в том числе — и хлебных.

3.

Теперь, наверно, удивятся многие, если я скажу, что мы, деревенские ребятишки, когда-то пололи зелёные поля злаковых культур (да, да, всходы пшеницы, ржи, овса), притом делали это с помощью серпов. Ныне едва ли кто полет огромные хлебные полосы, тем более — вручную. Слишком уж хлопотно и невыгодно. А в прошлые времена это было привычным делом. По крайней мере, в нашей четвёртой бригаде, в которой бригадирил мой отец. Мы, мальчишки, девчонки, в пору каникул собирались в небольшие звенья, человек по пять-семь, брали серпы и, вытянувшись этаким фронтом, шли в атаку вдоль поля по междурядьям, срубая на пути колючий осот и жабрей, жирный молочай, кусты кислицы с белыми кашками на стеблях и прочие «злостные» сорняки, вымахавшие до особо наглых размеров.

Забавная деталь. Эти наши прополки хлебов нередко прерывались грозами и ливнями. И вот когда, вынужденные оставить работу в поле, превратившемся в грязное месиво, мы бежали домой, то при каждом громовом ударе дружно выбрасывали из рук наши серпы, кто на дорогу перед собой, а кто и в воздух, точно бумеранги. Некоторые при этом, чаще — девчонки, более непосредственные в выражении чувств, испуганно творили молитву и размашисто крестились. Было такое поверье: отбрось от себя серп во время грозы, иначе — убьёт…

Так поступали и взрослые жнецы, точнее сказать — жницы, ибо жатва серпом была делом почти исключительно женским. И мне, как ни странно это ныне сознавать, довелось ещё видеть собственными глазами настоящих жниц, срезавших серпами зрелые хлеба. Зачастую — рожь, потому как она первой подходила к жатве, когда большая хлебоуборочная страда только начиналась, и жнейки да комбайны лишь настраивались на неё, тарахтя возле кузницы. А также и потому, что хлебостой ржи обычно удавался таким густым и высоким (по слову отца, заедешь на лошади — и дуги не видно), что косить его жнейками, а тем более комбайнами было несподручно. К тому же комбайнов, тогда это были одни прицепные «Коммунары» и «Сталинцы», на уборку всех хлебов в колхозе не хватало.

Вместе с другими крестьянками работала жницей и моя мать. Она, с серпом на плече, уходила на жатву рано, не успевая толком поесть, и когда жали рожь на недальней полосе над озером Пашиным, я приносил ей в поле обед. Всё было почти как в стихотворении Тараса Шевченко «Жница», которое мы учили в школе наизусть. Если помните, там героиня видела во сне идиллическую картину их с мужем крестьянского счастья: «Они с лицом весёлым жнут На поле собственном пшеницу, А дети им обед несут… И тихо улыбнулась жница». Наверное, что-то подобное переживала и моя мама. Она тоже встречала меня с «тихой» улыбкой и, словно бы делясь с товарками своею радостью, каждый раз не без гордости говорила: «О-о, кормилец пришёл! Не пора ли и передохнуть, перекусить?».

Но прежде чем присесть вместе с матерью перед стеною ржи с домашними котомками и корзинками за нехитрый обед, жницы добивали свои «урочные» снопы и постати. А я, словно заворожённый, следил за работой наших мастериц. За тем, как они методично забирали рукой пучки стеблей с колосьями, подрезали серпом у самых корней и клали рядом на жнивьё. Когда накапливалась ладная охапка, скручивали из очередного пучка этакий соломенный жгут, называемый перевяслом, и туго опоясывали им собранный сноп. Готовые снопы устанавливали в круг, двенадцать на попа, колосьями другу к дружке, один «в навершие» (по числу апостолов с Учителем их) — и получался тот самый суслон, о котором уже говорилось в моих заметках.

Помнили Спасителя крестьянские предки наши. Когда «на барском поле жали», помнили, и когда — на колхозном, не забывали. И свято верили, что Он не оставит нас, грешных, «труждающихся и обременённых», иначе зачем бы научил главной молитве на все времена, обращённой к Отцу с такими пронзительными словами, полными надежды на Его милосердие: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»

Надобно заметить, что, по неписаным правилам, жали хлеб насущный молча, в благоговейной тишине. А песни пели по дороге домой. При этом нередко звучали и песни о матушке-жатве, которые мне тоже самому доводилось слышать. Особенно запомнилась одна из них. Должно быть, потому, что её охотно выводили не только голосистые жницы, но и любил напевать «под нос» мой родитель, по натуре певун невеликий, когда бывал в добром настроении: скажем, едучи с поля в своих дрожках после удачного трудового дня либо мастеря что-нибудь ладное в домашней столярке под навесом. Доныне точно не знаю, истинно народная эта песня или «авторская», но, похоже, старинная, из глубин крестьянского житья-бытья.

Раз полоску Маша жала, Золоты снопы вязала, Молодая… Э-эх, молодая! Утомилась и сомлела, Это наше бабье дело, Доля злая. Э-эх, доля злая!

Ручная работа жниц была, без сомнения, тяжёлой и утомительной (это ж сколько «горстей» хлебных колосьев требовалось набрать и срезать, чтобы связать каждый сноп, и сколько раз поклониться каждому!), однако и поэзия серповой жатвы очевидна. Недаром она запечатлена во множестве картин старинных художников и не менее часто встречается в стихотворениях классических поэтов. Вслед за тютчевскими строками нетрудно вспомнить, к примеру, и лермонтовские: «Колосья в поле под серпами Ложатся жёлтыми рядами». Любопытно, что и сам народ-труженик, вечный пахарь и жнец, щедро опоэтизировал нелёгкую жатвенную страду вместе с главным её многовековым орудием — «бодрым» серпом. Начать с того, что отправной месяц жатвы в народе красочно и образно называют не только зарев, но и жнивень, жатвень или серпень. А числу серпов-серпеней, гуляющих по нашим пословицам, поговоркам да загадкам, вообще счёту нет. Из ряда последних могу привести хотя бы эти золотые крупицы народной поэзии и мудрости: «Ни свет, ни заря, пошёл горбатенький со двора» (ох, раненько начинались страдные дни у наших отцов-матерей!); «Сутул, горбат, всё поле обскакал». Или о том же, но в более «загадочном» варианте: «Сутуло, горбато по полю гуляло, все загоны пересчитало». Не из этого ли кладезя черпал и классик, когда писал своё: «Где бодрый серп гулял…»?

Про месяц же страдный, жатвень да серпень, пословицы говорят: «В августе серпы греют, вода холодит», «В августе рожь пошла под нож». И на Евстигнея-житника, что отмечался 18-го августа, по старинному обряду заклинали жнивы, низко кланялись на все четыре стороны и призывали мать-сыру землю на помощь с таким зачином: «Ниву сожали, страду пострадали, гибкими спинами, вострыми серпами…» Немало и доныне живёт в народе обрядовых песен, связанных с жатвой и серпом. Приходилось слышать, как поют ещё самодеятельные фольклорные хоры и группы по нашим городам и весям:

«Жали мы, жали, жали пожинали,

Жнеи молодые, серпы золотые…»

Или — ритмом пободрее:

«Уж вы жнеи, вы жнеи, жнеи молодые!

Жнеи молодые, серпы золотые!».

А в некоторых местах сибирской глубинки сохранился яркий осенний праздник Последнего снопа. Нередко его отмечают на день Третьего Спаса. Многие читатели знают или хотя бы наслышаны о Втором, который в народе зовут Яблочный Спас и на который освящают яблоки и мёд. Наверно, не у одного меня он вызывает в памяти замечательно живописный рассказ Ивана Бунина «Антоновские яблоки», полный августовского, яблочноспасовского духа. Однако есть ещё и Третий Спас, более поздний, называемый Хлебным. В пословице о нём говорится: «Третий Спас хлеба припас». Или «пирогов».

Конечно же, день Последнего снопа (как и первого) всюду праздновали и празднуют по-своему. Однако неизменным остаётся обряд «заламывания бороды». Это когда по окончании жатвы на полосе оставляют не срезанной «бородку» колосьев, завязывают её узлом и приклоняют к земле. Совершая это действо, обязательно приговаривают: «Миколе на бородку, чтобы святой угодник и на будущий год не оставил без урожая». Почему именно Ми-коле, то есть Николаю Чудотворцу? Да потому, что это издревле на Руси нашей крестьянской любимейший святой — покровитель земледелия и скотоводства, хозяин вод земных, милостивый заступник от всех бед и несчастий.

Не менее любопытен и такой обряд. Окончив жатву, усталые женщины-жницы втыкали серп в последний сноп и катались по стерне, приговаривая: «Жнивка, жнивка, отдай мою силку, на пест, на колотило, на молотило, на кривое веретено». Да, силушка крестьянкам, не ведающим отдыха, и впредь нужна позарез, ибо дел у них невпроворот — молотить хлеб, мять лён, прясть, ткать, вязать… Но главное — жатва хлебов, завершающая земледельческий год, — всё же сделано, слава Господу и всем святым угодникам Его.

Думается, тому, кто знает пусть не из собственного опыта, но хотя бы из первых рук обо всех этих жатвенных трудах и заботах, народных традициях, преданиях и ритуалах, не надо объяснять, почему именно серп, при внешней его непритязательности, давно стал символом крестьянского мира. И вполне закономерно входил ещё недавно в государственную эмблему, вместе с молотом олицетворяя власть трудящихся в стране, союз рабочих и крестьян, их мирный созидательный труд. Серп и молот были изображены на гербе и флаге всей державы, а также на гербах и флагах её союзных и автономных республик. Кроме того, накануне Великой Отечественной войны, словно в предчувствии скорой потребности в героических подвигах не только боевых, но и трудовых, была учреждена особая награда — Золотая медаль «Серп и Молот», которая в комплекте с другими знаками признания заслуг вручалась Героям Социалистического труда. То есть лучшим труженикам страны.

А ещё серп и молот были важной деталью, венчавшей, пожалуй, самый известный монумент прошлой эпохи «Рабочий и Колхозница», созданный Верой Мухиной. Сначала эта величественная скульптурная группа покорила мир, будучи установленной в советском павильоне на Всемирной выставке в Париже в 1937 году, а потом много лет украшала вход на ВДНХ (Выставку достижений народного хозяйства) в Москве. Крестьянка и рабочий, несущие серп и молот, символизировали движение народа к коммунизму. Однако, увы, победил капитализм. И среди его приверженцев нашлись горячие головы, которые потребовали убрать серпы и молоты со всех гербов, флагов и знамён, даже с боевого красного, под которым отцы и деды сражались насмерть с фашистским нашествием. А знаменитую скульптуру, увенчанную ими, демонтировали как якобы устаревшую.

Однако времена меняются. Недавно крестьянка и рабочий с серпом и молотом, обновлённые, опять появились у Выставочного Центра в столице. И в руках 24-метровых фигур из нержавеющей стали снова вознесены к небу Серп и Молот. Хочется думать, в нашем обществе к ним возвращается уважение. Труд и мастерство, как старая любовь, не ржавеют. И мне, может, лучше было бы начать эти рассказы-размышления о непреходящей ценности вечных наших помощников именно с серпа.

Хотя… Поставить точку серпом тоже, согласитесь, неплохо.

Национальный клад Вместо послесловия

Знатоки истории кладоискательства утверждают, что богатейший клад на всём Евразийском континенте был найден у нас, в России. Случилось это сто с лишним лет назад.

Каменщики, ремонтировавшие Успенский собор Киево-Печерской лавры, наткнулись в стене на нишу, заложенную кирпичом, в которой оказался невиданный клад. В нише стояли четыре оловянных ведра и ещё двухведёрная деревянная кадушка, доверху наполненные золотыми и серебряными монетами. Всего в кладе насчитали 16079 монет, медалей и жетонов, из них 6184 — золотых, весом более 27 килограммов, и 9895 серебряных, потянувших на 273, 5 килограмма. К слову, немало монет — иностранных с русской надчеканкой, которые тогда назывались ефимками. Как выяснилось, это была монастырская казна, припрятанная от посланцев Петра I, объезжавших монастыри в поисках ценностей. Царь, которого в народе считали антихристом за внедрение западных порядков и ущемление церкви, задумывал очередной военный поход и нуждался в средствах. А где их скоро и наверняка найдёшь, как не в монастырях, насельники которых отличались усердием не только в молитвах, но и в трудах праведных, вели образцовое хозяйство, занимались ремёслами? При скромном, даже аскетическом образе жизни имели излишки, и вырученные злато-серебро, те же ефимки исподволь накапливались в общей в казне…

Но ефимки ефимками, а лично меня куда более заинтересовал иной факт, означенный в кладоведении: возраст самого древнего клада, найденного на наших российских просторах, насчитывает… семь тысяч лет! Притом знаменательно, что это были не какие-то украшения и не образцы «всеобщего эквивалента», а щедрый набор… каменных топоров и прочих подручных инструментов, укрытых от чужого глаза в глиняном горшке.

— Вон куда восходят истоки наших знаменитых русских мастеров, рубивших многоглавые деревянные храмы в Кижах, выводивших каменные узоры кремлёвских стен и башен, сооружавших енисейские бетонные плотины! — подумал я не без гордости.

А следом посетила меня и другая мысль. Ведь если пращуры, положим, при набеге врагов с особой заботой спрятали инструменты, значит, они больше всего ценили, говоря по-учёному, именно средства производства, а не средства платежа или предметы роскоши. И, вполне возможно, закопали те топоры как послание к потомкам, в назидание нам, чтобы и мы больше думали о труде, о «реальной экономике», а не о призрачных ефимках. Какой урок нынешним экономистам и политикам!

Тот дивный топориный клад тоже был найден в позапрошлом веке. А вот совсем недавно, по-моему, не менее любопытное «послание» древних было обнаружено в нашей Сибири, в соседней Хакасии. Механизаторы Июсского сельхозпредприятия отец и сын Фефеловы пахали зяблевое поле. Молодой Владимир на своём мощном «Кировце» шёл впереди, а Семён Алексеевич, по-стариковски, следом. И вдруг он увидел, что плуг сына вывернул какой-то громоздкий предмет.

— Наверно, опять камень из древнего могильника, — устало подумал пахарь. — Тут их прямо как насеяно, того и гляди.

Но что это? На вывернутый пласт веером высыпала белая, как известь, береста. Откуда её столько в голимой степи? И зачем? Когда механизаторы остановили трактора и подошли к переднему плугу, то увидели, что из борозды торчат внушительной толщины металлические дужки. Ухватились за них, поднатужились и вытащили… большущий бронзовый котёл. А в нём по самую кромку — всякие удивительные штуки: бронзовые пластины с причудливыми узорами, клочья от кожаной сумки, от берестяных туесов.

— Кладу более 2000 лет. Это уникальное собрание предметов древнего искусства из бронзы, — позднее заключили сотрудники Верхнечулымской археологической экспедиции Сибирского отделения Российской Академии наук, работавшие в долине реки Июс, на севере Республики.

Ажурных бронзовых пластин с изображением быков, орлов, драконов и других неведомых, фантастических животных и птиц в котле оказалось свыше двадцати. Не менее интересны и прочие изделия далёких мастеров, в том числе орудия труда, предметы быта. Июсский клад, считают учёные, может пролить свет на тайны старинного бронзового литья, устранить некоторые белые пятна в истории древней культуры Южной Сибири.

Будем надеяться. Но дерзну добавить, что он уже «пролил свет» на то, что формы жизни и труда древних хозяев клада, обитавших на нашей земле, были явно соборными, общинными и коллективными. И первое тому свидетельство — котёл, этот символ артельности, о коем умолчали учёные. Представляете: уже 2000 лет назад люди работали сообща, питались из общего котла, произведения искусства, рождаемые на досуге, тоже держали в «едином котле». Словом, отношения строили на принципе солидарности. Понимали, что без общего труда и взаимной помощи просто не выжить в суровых евразийских условиях. А вот нынешние правители и реформаторы не понимают… Всё уповают на некий всесильный рынок, на проценты и маржу, на якобы эффективного собственника, частника, а не на труженика-мастера, артельного по духу. Невольно подумаешь иногда: ладно ли у них, при всех учёных степенях, котелок варит?

Да ведь и наша недавняя история не менее поучительна. Живой её свидетель и крестьянский сын, я недаром постоянно обращался к темам общего дела, красоты мастерства в своих писаниях, включая поэтические. Позволю себе и нынешние заметки увенчать стихотворными строками:

Ставка Руси

От роду с сельской общиной

Связанный всем существом,

Там я не видел мужчины,

Чтоб не владел мастерством.

Всяк, исходя из потребы,

Гнул, и точил, и тесал.

Сам я умельцем пусть не был,

Но мастаков описал.

Перьев изгрыз я немало

С думой о нашем селе,

Что не на торге стояло —

На вековом ремесле.

Ладил — и знал себе цену

Каждый Иван и Пахом,

А барыши да проценты

Тяжким считались грехом.

Русь презирала века

Чудище — ростовщика.

Русь процветала, пока

Ставила на мастака.

Загрузка...