В антологию вошли письма Свифта разных лет, в которых читатель найдет и автокомментарий к «Гулливеру», «Письмам суконщика», «Скромному предложению». Среди корреспондентов Свифта такие известные политики, историки и литераторы, как Роберт Гарли граф Оксфорд, Генри Сент-Джон виконт Болингброк, Александр Поуп и др. В переписке сатирика проступает то, чего литературный канон и жесточайшая внутренняя цензура в его прозу и стихи не пропускали: мятущийся, тревожный и ранимый дух человека язвительного, желчного, целеустремленного, до болезненности честолюбивого, прожившего большую часть жизни не в основном потоке исторических событий.
Чарльзу Форду[19]
Лондон,
12 ноября 1708 г.
Не верю ни единому слову из того, что Вы о себе говорите, хотя бы потому, что получил от Вас письмо: если б Вы не хандрили, не пребывали в дурном расположении духа, Вы и сейчас пренебрегли бы мной точно так же, как в свое время в Лондоне; впрочем, когда Вы хандрите, это вовсе не значит, что Вы отказываете себе в еде, питье, сне и опере. Когда Вы пускаетесь в добропорядочные рассуждения о миссис Тофтс, леди Маунтермер[20] и обо всех прочих, я припоминаю, что говорил святой Эвремон о поборниках нравственности: когда они, чтобы покаяться в грехах, воскрешают их в своей памяти, то делают это исключительно потому, что им доставляет удовольствие о них вспоминать. Ваши слова о том, как прекрасно Вам здесь жилось, вызывают у меня смех – я ведь помню, как часто Вы говорили, что такой жизни Вы и врагу не пожелаете. Вообще я заметил и по собственному опыту, и по опыту других людей (думаю, это самое тонкое наблюдение, которое я сделал в жизни), что мы глубоко ошибаемся, когда размышляем о прошлом и сравниваем то, что сохранилось в нашей памяти, с тем, что происходит ныне. Ведь когда мы размышляем о том, что было, то поневоле вспоминаем лишь все хорошее; когда же думаем о дне сегодняшнем, то в основном обращаем внимание на негативную сторону происходящего. Так, прежде я всегда завидовал своему собственному детству, с улыбкой вспоминал школьные годы, каникулы, субботние вечера и вкуснейший заварной крем, под воздействием которого отступали все невзгоды. И при этом забывались каждодневные десятичасовые бдения, существительные и глаголы, страх розги, синяки и расквашенные носы. То же и с Вами…
Здесь не так давно вышло в свет эссе об энтузиазме[21], и все мои друзья в один голос утверждают, что его автор – я. «Sed ego non credulus illis»[22], ибо, клянусь Богом, я тут ни при чем. Приписывают мне и еще кое-какие сочинения, и тоже без всяких оснований, ибо с тех пор, как мы расстались, я не издал ни единого слова.
Пожалуйста, возьмите на себя труд передать мои наилучшие пожелания Вашим матери и сестре.
Не утаи Вы от меня, что увлеклись садоводством, и я бы счел, что Вы ступили наконец на путь истинный.
Чарльзу Форду
Лондон,
8 мар [та] 1709 г.
В последнее время я задолжал нескольким своим корреспондентам, в том числе и Вам, что не чем иным, кроме как бездельем, каковое поглощает все свободное наше время, объяснить нельзя. Думаю, что доставлю Вам удовольствие, сообщив, что лавров я покамест не снискал, да и в ближайшем будущем мне это удастся едва ли, ибо искусства добиваться видного положения в своей партии, к чему стремятся все благоразумные люди, я лишен, а потому не удивляйтесь, если вдруг увидите, как я, по пути в свою «резиденцию»[23], спешиваюсь возле Вашего дома. Весело или нет я провожу здесь время, я расскажу Вам лишь в том случае, если буду знать наверняка, что никогда больше не вернусь в Ирландию. Я должен приучить себя с большей нежностью относиться к этой стране и к этому народу, хотя, скажу по секрету (по большому секрету), сомневаюсь, что по возвращении я буду проводить время иначе, чем раньше, в доказательство чего могу рассказать историю об одном своем знакомом, который, будучи во Франции, без конца ел виноград, однако, вернувшись в Англию, ни разу уже про него не вспомнил. Если ж Вы считаете, что я брюзжу, то попробуйте найти моей хандре оправдание. Впрочем, виновата в этом не Ирландия – хочется, по крайней мере, так думать: последнее время мне стало столь трудно угодить, что каждое новое лицо, которое попадается мне на глаза, действует мне на нервы; малейшие усталость и раздражение приводят к одышке и болям в животе. Из всех развлечений, которые Вы упоминаете, нет ни одного, что пришлось бы мне по душе; принято ли у Вас часами сидеть в одиночестве среди книг? Вы много рассуждаете о морали, что не может меня не настораживать: по моим наблюдениям, благочестивым мыслям люди предаются лишь в том случае, когда живут не так, как им хочется…
Архиепископу Кингу[24]
Виндзор,
1 октября 1711 г.
Милорд, около месяца назад имел я честь получить Ваше письмо, на которое не смог ответить раньше – отчасти потому, что постоянно переезжал отсюда в Лондон и обратно, а отчасти потому, что за истекшие недели не произошло ничего из того, что бы заслуживало Вашего внимания…
Я искренне благодарен Вашей милости за добрые слова в мой адрес, а также за Ваши столь же доброжелательные советы. Что до богатства, то я никогда никого не смогу убедить в том, насколько я равнодушен к деньгам. Иногда мне доставляет удовольствие способствовать обогащению других, и, боюсь, удовольствие это слишком велико, чтобы быть добродетелью – по крайней мере, для меня… Когда я был в Ирландии последний раз, то большую часть времени провел в глуши на заброшенном клочке земли, который всегда покидал с сожалением. Сейчас же я принят и известен при дворе, как, быть может, никогда не был принят ни один человек моего положения; такое, впрочем, со мной уже бывало. Тогда я покинул двор – покину, может статься, и теперь (когда меня соблаговолят отпустить), и если и огорчусь, то не больше чем на два месяца. В моих правилах предоставить великим мира сего делать то, что они сочтут нужным, и если я не могу выделиться, принося им пользу так, как подобает человеку совести и чести, значит, придется довольствоваться малым. Я никогда не просил за себя и часто – за других.
Касательно второго совета Вашей милости – приносить пользу Церкви и обществу, употребляя способности, коими Вам угодно было меня наделить, то это единственное, ради чего я желал бы иметь землю, где бы я мог всецело распоряжаться своим временем. Я часто думаю о том, в чем мог бы я преуспеть… Но, милорд, не преждевременно ли задавать вопрос человеку, который плывет по бурному морю, чем он займется, когда сойдет на берег? Пусть он сначала доплывет, выйдет на сушу, переведет дух, обсохнет, а уж потом осмотрится. За свою жизнь я был довольно близко знаком с несколькими могущественными людьми; и если они считали, что я могу им пригодиться, то сами должны были найти мне применение; и вместе с тем я ни разу в жизни не встречал ни одного могущественного человека, который, несмотря на искреннее желание исходить из интересов дела, не руководствовался бы, оказывая покровительство, какими-то иными, совершенно посторонними мотивами. На днях я поделился с лордом хранителем печати одним наблюдением, которое показалось ему справедливым. Я сказал, что люди выдающихся способностей добиваются своего вопреки любым препонам; те же, чьи способности невелики, редко чего-то добиваются, и происходит это потому, что мошенники и тупицы, вооружившись бесстыдством, усердием, лестью и рабской угодливостью, встают у них на пути и склоняют общественное мнение на свою сторону. С месяц назад я спросил одного весьма влиятельного государственного мужа, как мог он в комиссию по злоупотреблениям назначить человека, который сам погряз в чудовищных злоупотреблениях и вдобавок ничуть в этом не раскаивался. Государственный муж сказал, что ему это известно, и поинтересовался, чего хочу от него я. Пошлите вашего лакея на улицу, ответил я, и прикажите ему привести первого, кто попадется ему на глаза, ибо человек этот, кем бы он ни был, может оказаться честным; назначенный же в комиссию уже доказал, что бесчестен, и тем не менее его услугами воспользовались.
Обещаю Вашей милости, что это будет моей последней филиппикой при дворе и что я вернусь, как только буду отпущен. Большого удовольствия мне нынешняя моя жизнь, признаться, не доставляет; часто приходится иметь дело с вещами, которые ставят меня в тупик: каждый день мне досаждают просители, которые по недомыслию полагают, что я могу или хочу им помочь, а ведь они не могут не видеть, что я не в состоянии ничего получить даже для самого себя. Впрочем, я, кажется, становлюсь утомителен, а потому кончаю.
С величайшим почтением, милорд, преданнейший и покорнейший
Графу Оксфорду[25]
3 июля 1714 г.
Когда мы были с Вами заодно, то я не раз говорил, что никогда не допущу, чтобы занятость или положение разводили людей. Сейчас же, когда я брошен и забыт, я думаю иначе. Вас окружает тысяча людей, которые могут сделать вид, что любят Вас ничуть не меньше моего, а стало быть, по логике вещей, в ответ я могу получить лишь тысячную долю того, что даю. И развело нас именно Ваше положение. Хуже же всего то, что Вас я всегда любил вопреки Вашему положению. В своей общественной роли Вы часто вызывали у меня лютый гнев, а как частное лицо – ни разу. А потому со своей стороны я мог бы пожелать Вам стать частным лицом хоть завтра. Ибо мне ничего не надо – по крайней мере, от Вас, и если Вы сделаетесь частным лицом, то убедитесь, что я с гораздо большей охотой (будь на то Ваша воля) буду находиться при Вас в Вашем уединении, чем был при Вас в Лондоне или Виндзоре. А потому я никогда не стану без особой нужды писать Вам иначе как частному лицу, а также не позволю себе быть Вам обязанным в любом другом качестве. Ваши доброту и справедливость, проявившиеся однажды во всем своем величии, я буду помнить до смерти. Поскольку без малого четыре года мы прожили с Вами душа в душу, ни публике, ни скрытому врагу ни разу не удалось нас поссорить, хотя злоба и зависть немало потрудились на этом поприще. Если я останусь жить, потомство узнает об этом и еще о многом[26], пусть Вы и некто, кого я называть не стану[27], не слишком, боюсь, в этом заинтересованы. Ничем более я отблагодарить Вас не могу. Позвольте же сказать Вам, что и мне хотелось бы остаться в Вашей памяти тем, кто оказался достоин чести, ему оказанной, хоть он и слишком горд, чтобы этой честью кичиться. Тем, кто никогда не был заносчив, навязчив или надоедлив, кто никогда умышленно не извращал фактов или людских поступков, а также не доверялся чувствам, когда давал рекомендации и советы. Тем, наконец, чья недальновидность была следствием недостатка мысли, но не чувства. В заключение же хотел бы сделать Вам высший комплимент: подобно тому, как я никогда не боялся обидеть Вас, я и теперь не испытываю угрызений совести из-за того тона, в котором Вам пишу. Я сказал довольно, и, склоняясь перед Вами в низком поклоне, как некогда на аудиенции, я делаю шаг назад – и исчезаю в толпе.
Виконту Болингброку[28]
Дублин, 14 сентября 1714 г.
Надеюсь, что милорд, который, в бытность свою слугой, всегда был так добр ко мне, не забудет меня и в своем величии. Говорю так потому, что действительно убежден: в новом своем качестве отставленного от дел[29], единственном достойном положении, на какое в нынешней ситуации можно было рассчитывать, Вы наверняка в полной мере ощутите свое величие. Не зря говорят, что обстоятельства, коими сопровождается перемена положения, под стать этой перемене, – то же и с Вами: тот факт, что кабинет Ваш был опечатан, да еще без ведома короля, вызывает по отношению к Вам такие чувства у таких людей, что разделить их почел бы за честь любой честный человек.
Должен, однако ж, со всей прямотой предупредить Вашу светлость: новое Ваше положение сохранить будет труднее, чем пост государственного секретаря, ведь теперь у Вас помимо молодости появилось еще одно слабое место: если прежнего поста Вас пытались лишить исключительно проходимцы и дураки, то нынешнее Ваше положение не устраивает всех честных людей Англии…
Обращаясь в памяти к деятельности предыдущего кабинета, не могу не испытывать чувства досады. Богословы часто указывают со своих кафедр, что на спасение души потребно вдвое меньше усилий, чем на вечные муки, – к нам слова эти применимы в полной мере. Не знаю, какие действия намеревается предпринять Ваша светлость, но, если я увижу, что виги на следующих выборах берут верх и что большинство голосов им обеспечивают двор, банк[30], Ост-Индская компания и Компания Южных морей, мне останется лишь пасть ниц и молить Юпитера вытащить телегу из грязи…
С бедной покойной королевой мы поступали в отношении Ирландии, как Пантагрюэль с Люгару. Помните, он взял Люгару за пятки и, действуя им как пращой, убил двадцать великанов, после чего швырнул его через реку в город, где убил двух уток и старую кошку? Я, кажется, давал Вам дельные советы, но Вы ими пренебрегали. Я упрашивал Вас non desperare de republica и говорил, что res nolunt male administrari[31]. Но довольно об этом; смею заверить Вашу светлость: если нас не спасете Вы, то мне не составит большого труда догадаться, каким образом мы будем спасены, – ведь Полибия[32] я, слава Богу, читал…
Я бы тоже отошел от дел, если б мог, но мое сельское пристанище в Ларакоре, где у меня есть клочок земли, пришло в полную негодность. Стена моего дома покосилась, и, чтобы отстроить его, мне нужна глина, а также солома, чтобы залатать крышу. Вдобавок злобный сосед отхватил шесть футов моей земли, отобрал мои деревья и испортил мою рощу. Все это чистая правда, и у меня не хватает присутствия духа поехать и собственными глазами обозреть причиненный мне ущерб.
В отместку я живу деревенской жизнью в городе, никого не вижу, раз в день хожу молиться и надеюсь, что через несколько месяцев поглупею настолько, насколько того требует нынешнее положение вещей.
Что ж, в конце концов, приходские священники, особенно если они находятся у вас в подчинении, не такая уж плохая компания; ни с кем более я не знаюсь.
Да простит Господь всех тех, из-за чьей лености, нерадивости или небрежения меня с Вашей светлостью разделяют двадцать миль соленой воды.
Примите и пр.
Виконту Болингброку
Май 1719 г.
Я забыл, делился ли я уже с Вами своими наблюдениями по поводу писем Цицерона. В некоторых из них, написанных в ссылке, ощущается что-то вроде задумчивой радости, что необычайно трогательно. Происходит это оттого, что в обстоятельствах, в коих он оказался, больше свободного времени для выражения дружеских чувств, истинно дружеских, без зависти, корысти и тщеславия. Боюсь, однако, что радость эта проявлялась в основном, лишь когда он писал своим товарищам по несчастью или же получал письма от них, ибо общие напасти немало способствуют как дружбе, так и созерцательности. В преуспеянии и горестях слишком мало общего, чтобы преуспевающие и горюющие могли найти общий язык.
Дружба, говорим мы, определяется сходством настроений и склонностей. Согласитесь, несчастья приучили Вас думать и рассуждать совсем иначе, чем прежде; те же, кто исхитрился остаться на родине и сохранить то, что имел, не изменились совершенно; и если порой они и пьют за здоровье отсутствующего друга, то этим их долг перед ним исчерпывается. Последнее время я ношусь с одной мыслью, которая представляется мне справедливой. Более всего с приходом новой власти достается тем, кто в прежние времена действовал ради общей пользы, в ущерб себе. И не потому, что одни скопили меньше других, а потому, мне кажется, что та же осмотрительность, что склоняет человека к наполнению сундуков, научит его, как сохранить их при любых обстоятельствах. Держу пари, что герцог Мальборо во всех своих кампаниях не растерял ни одной принадлежащей ему вещи… Когда я думаю о Вас и сэре Роджере[33], то представляю себе шестнадцатилетнего юношу, что женился по любви на тридцатилетней; она с каждым годом увядает, он же входит в пору расцвета и, прозрев, задается нежданным вопросом: как мог он решиться на столь неравный брак? Или: что сталось с красотой, которую он совсем еще недавно боготворил?.. Не думаю, что беззаботную жизнь и безмятежность ума, каковым обязаны Вы судьбе и собственной своей мудрости, можно лучше употребить, чем на сочинение мемуаров о тех событиях, в которых, насколько мне известно, Вам пришлось сыграть роль самую трудную и весомую… У нас потому так мало воспоминаний, написанных ведущими исполнителями исторического действа, что непосредственные участники величайших событий слишком мало эти события ценят, что, впрочем, не мешает им с превеликим удовольствием читать Тацита и Коммина[34]. А потому прошу Вас о двух вещах: во-первых, не опускайте ни одного пассажа оттого, что считаете его малозначимым, и, во-вторых, помните, что пишете Вы для несведущих, не думайте, что читатель Ваш принадлежит только нашему веку и что живет он не далее десяти миль от Лондона. Более всего в старых историках раздражает меня то, что они обходят стороной некоторые подробности, почему-то полагая, что это известно всем и каждому. Если б не лень, гордыня или несостоятельность великих людей, наглецы из той страны (Франции. – А. Л.), где Вы сейчас находитесь, не докучали бы нам мемуарами, набитыми вздором и небылицами. Стоит французу дважды поговорить с министром – и он уже выпускает том мемуаров; я же, не будучи французом и отчаявшись увидеть то, о чем Вы рассказываете, уже некоторое время собираю материалы для такого сочинения, однако на том лишь основании, что всегда был с Вами заодно и пользовался бо́льшими добротой и доверием, чем это обычно бывает с людьми моей профессии и происхождения. Но я от души рад, что теперь у меня есть повод более на эту тему не думать, хотя я могу поведать миру многое из того, чего Вы себе никогда бы не позволили. Я уже однажды написал Ваш портрет в одном своем сочинении и сделал набросок в другом[35], при этом я прекрасно понимаю, что когда Цезарь сам описывает свое сражение, мы проникаемся его величием в гораздо большей мере, чем читая любого автора, расточающего ему похвалы.
Ваше переложение (Горация. – А. Л.) прочел с огромным удовольствием, и добротность Ваших стихов убеждает меня в правоте Вашей философии. Я согласен: большая часть наших потребностей мнима, однако у разных людей представления о потребностях разные. Король, лишенный своего королевства, ощущает себя нищим, хотя тратит по десять тысяч в год. Подобных примеров найдется немало. Когда я рассуждаю таким же образом в отношении некоторых своих отсутствующих друзей, то на душе у меня становится тяжело. Я считаю недостойным веселиться, чему-то радоваться в то время, как те, кто вершил судьбами страны и удостаивал меня своей любовью, либо забыты, либо, подобно Ганнибалу, находятся при чужеземных дворах[36], «donec Bithyno libeat vigilare tyranno»[37]. Мое здоровье (вещь не первостепенной важности) несколько поправилось; однако и в лучшие часы у меня не работает голова и болит душа. Молю Бога, чтобы Он поскорей возвратил Вас обратно на родину, где бы Вы жили в мире и почестях, дабы я вновь мог увидеть того, cum quo morantem saepe diem fregi[38].
Примите и np.
Виконту Болингброку
19 декабря 1719 г.
Милорд, я слышал, Вы разбогатели, – поздравляю[39]. Надеюсь, информация нашего общего друга (вероятно, Поупа. – А. Л.) верна. Omne solum diti patria[40]. У Еврипида царица Иокаста спрашивает своего изгнанного сына, чем он питался. Вы же стали коммерсантом, биржевым маклером, кто б мог подумать? А я-то надеялся, что увижу Вас там, где Вы сейчас находитесь, а может, и ближе. Но – diis aliter visum[41]. С родиной – то же, что и с женщиной: если она жестокосердна и сварлива и не желает принимать нас, то мы должны убедить себя, что без нее нам будет только лучше. Ваша же «пассия» лишена вдобавок добродетели, чести и справедливости… Королевский двор и министров я знаю дольше, чем Вы, хотя Вы – в тысячу раз лучше; так вот, если память мне не изменяет, я ни разу не видел ни одного великого человека, который бы долго пробыл у власти. Те же, кто преуспел, были людьми весьма посредственными… Не замечали ли Вы, что посредственность, обладающая благоразумием и педантичностью, нередко возносит людей на самый верх, обеспечивая им самые высокие посты при дворе, в Церкви, в суде? Так, впрочем, и должно быть, ведь Провидение, которое замыслило, чтобы мир управлялся не одной головой, а многими, ставку делало на посредственные умы, каких много, а не на выдающиеся, каких сыщется один на миллион. Приходилось ли Вам когда-нибудь видеть, как клерк Ваш режет бумагу тупым ножом слоновой кости? Было ли хоть раз, чтобы разрез получился неровный? Тогда как воспользуйся клерк бритвой или перочинным ножом – и он почти наверняка искромсал бы весь лист. Я тысячи раз сравнивал тупой нож для разрезания бумаги с умами, что преуспевают при дворе. Вспомните лорда Бэкона, Уильямса, Страффорда, Лода, Кларендона, Шафтсбери, последнего герцога Букингемского, а из моих знакомых – графа Оксфорда и Вас самого; всё это великие люди, каждый в своем роде, и, не будь они столь великими, судьба их сложилась бы более счастливо… В последние годы я еще больше утверждаюсь в этой мысли, ибо ясно вижу, что человеку бездарному, окажись он волею судеб государственным мужем, куда проще вознестись до небес, чем человеку одаренному – подняться с одной ступеньки на другую. Не потому ли мы больше боимся норовистой, а не горячей лошади? Люди посредственные не переносят людей блестящих главным образом оттого, что непрестанно им завидуют. Ведь и осел предпочел бы, если б мог выбирать, чтобы его лягнула не лошадь, а такой же осел, как и он. Если Вы вспомните, что с нашей последней встречи я постарел на шесть лет, а поглупел на все двадцать, то Вас вряд ли удивит, что я предаюсь пустым размышлениям; сейчас мне не хватает даже ста слов, чтобы выразить мысль, на которую раньше уходило не больше десяти. Сейчас я пишу эпиграммы из пятидесяти двустиший, которые можно было бы безболезненно ужать до одного. Все свои истории я пересказываю по три-четыре раза, после чего начинаю сызнова. Я даю понять, какой я был значительной персоной, – и никто мне не верит; я притворяюсь, что искренне жалею своих юных слушателей, – а сам злюсь. Я прозрачно намекаю своим гостям, что мог бы показать им кое-что из мною написанного, – никакого интереса; в результате я исхожу желчью, проклиная нынешние вкусы и сидящих за столом. С местом – то же, что и со временем. Если я хвастаюсь, что в трехстах милях отсюда я был некогда в большой цене, то воспринимается это так же, как если б я принялся расписывать, каким красавцем считался в молодости. Хуже всего то, что врать бесполезно, ибо здешнее общество не поверит и половине чистой правды. Когда же мне удается уговорить кого-нибудь сыграть роль благодарного слушателя, то человек этот немедля становится моим фаворитом: первый бокал вина и лучший кусок – его. В том, как слаб я духом, inopis atque pusille animi[42], я убеждаюсь всякий раз, размышляя над тем, каким пустяшным забавам предаюсь, лишь бы унять боль, которую причиняют мне старые мысли и новые люди. Ах, почему не можете Вы дать мне обрывок Вашей мантии, почему не оставили мне его, когда нас разлучали?! Вот видите, я изъясняюсь, как положено человеку моей профессии, хотя все идет к тому, что скоро ее начнут стыдиться…
Письмо, которое до Вас не дошло, было, полагаю, не менее назидательным, чем это; в нем я поздравлял Вас и благодарил за превосходные стихи, Вами присланные. Мне следовало бы выказать Вам свою досаду оттого, что философ Вы, как выяснилось, куда лучший, чем я, а ведь философом Вы не родились, никто Вас философии не обучал. Но говорят же, что джентльмены часто танцуют лучше, чем те, кто этим искусством зарабатывает себе на жизнь. Благодарите судьбу, что у меня кончилась бумага.
Примите и пр.
Александру Поупу[43]
Дублин,
10 января 1721 г.
Последние годы тысячи вещей выводили меня из себя, о чем и хочу излить Вам душу. В ситуации, в которой я оказался, обращаться предпочитаю к Вам, а не к лорду главному судье Уитшеду, ибо о том, что значит доброе имя писателя, какой ущерб ему нанесен и как этот ущерб возместить, судить лучше Вам, а не ему. Кроме того, очень сомневаюсь, чтобы доводы, которые я приведу в свою защиту, показались достаточно весомыми джентльменам в длинных мантиях и в мехах, чьим суждениям о слоге или чувствах мне бы очень не хотелось доверить существо своего дела…
Через несколько недель после кончины сей безупречной коронованной особы (королевы Анны. – А. Л.) я перебрался в эти края, где и живу по сей день в уединении и в полнейшем неведении о тех событиях, которые становятся обыкновенно излюбленным предметом светской болтовни. И то сказать, о ныне правящем монархе и о членах августейшей семьи известно мне разве что из молитвенника; я затрудняюсь сказать, кто у нас сейчас лорд-канцлер, кто его секретари, а также с какими странами мы в настоящее время воюем, а с какими заключили мир. И веду я такой образ жизни не потому, что мне он по душе, а чтобы не дать повод для обид, а также из страха вызвать партийную склоку…
Прежде я имел обыкновение совершенно свободно выражать свои мысли вне зависимости от того, просили меня об этом или нет, однако давать советы, к чему я не имел абсолютно никакого призвания, я не стремился никогда. Я слишком хорошо отдавал себе отчет в том, что по своим познаниям значительно уступаю графу Оксфорду, и был слишком хорошим придворным, чтобы не замечать, с каким презрением относится он к тем, кто не знает своего места. Вдобавок, хоть я и знавал великое множество министров, готовых выслушивать советы, мне, пожалуй, не приходилось видеть ни одного, кто бы счел возможным этими советами воспользоваться, что лишь доказывает правильность утверждения, в которое сами они почему-то не верят и согласно которому политика есть наука столь непостижимая, что превзойти ее людям простым и здравомыслящим решительно не под силу…
Хорошо помню, как в те времена министры имели обыкновение шутить, что я никогда не приходил к ним без «вига за пазухой»; пишу об этом вовсе не для того, чтобы воздать себе должное, ибо новые принципы, которыми они руководствуются и которые не имеют ровным счетом ничего общего с принципами их предшественников, мне были чужды, отвратительны и ненавистны всегда – и тогда и теперь. Я свободно беседовал с бо́льшим числом министров, представлявших все партии, чем это обычно удается людям моего круга, и должен сказать, что их расположения стоит добиваться разве что из тщеславия или честолюбия. Первое быстро приедается (да и свойственно лишь людям мелким, ибо человек сильный духом слишком горд, чтобы быть тщеславным); второе же было мне совершенно несвойственно. К тому же, удостоившись за все время лишь одной милости, да и то весьма скромной[44], я не считал себя ни в коей мере обязанным гнуть спину перед властями предержащими и друзей выбирал не по званию, а по заслугам, нисколько не заботясь о том, как согласуются их взгляды с тогдашней политической модой. Когда кабинет возглавлял лорд Оксфорд, я часто беседовал с мистером Аддисоном, да и многими другими (за исключением мистера Стила), и должен сказать, что ко мне мистер Аддисон питал столь же теплые чувства, как и во времена лорда Сомерса или Галифакса[45], возглавлявших прежде противную партию.
Из всего вышесказанного я делаю заключение, что все эти годы я несправедливо терпел от Ваших памфлетов исключительно из-за того расположения, каким я имел честь пользоваться у министров ее величества; а впрочем, в сердце своем я и впрямь участвовал вместе с ними во всех злодеяниях, направленных против протестантских престолонаследников или же против свобод и веры нашей державы, и могу вслед за Цицероном сказать, что горжусь, что был их соучастником tanquam in equo Trojano[46]. Однако, коль скоро я ни разу, ни словом, ни пером, ни делом, не проявил партийной злонамеренности, ни разу не замыслил ничего дурного против тех, кто ныне находится у власти; коль скоро я питал равно дружеские чувства и к тем, кому нравилось, и к тем, кому не нравилось то, что происходило тогда при дворе, а также не чурался достойных людей, находящихся не у дел при тогдашней власти, – я никак не могу взять в толк, отчего не дозволено мне теперь тихо жить среди людей, чьи взгляды, к несчастью, отличаются от тех, что сулят почет и высокое положение…
Каковы мои взгляды сейчас, большого значения ни для мира, ни для меня самого не имеет; да и взглядов-то никаких, по правде сказать, не осталось, а и были бы – я все равно не осмелился бы предать их гласности, ибо какими бы ортодоксальными в данный момент, когда я пишу эти строки, они ни были, уже к середине лета те же самые взгляды могут оказаться крамольными и принести мне немало неприятностей. Вот почему последнее время я часто задумываюсь над тем, что властям не мешало бы четыре раза в год издавать политический катехизис, дабы наставлять нас, как вести себя, о чем говорить и писать на протяжении ближайших трех месяцев. Такого рода наставлений мне, признаться, очень не хватает, о чем знаю по собственному опыту, ибо, желая сделать приятное тем, кто ныне находится у власти, я изложил некие давние вигистские принципы, которые, как оказалось, успели уже устареть, – чем лишь продемонстрировал свою нелояльность. Я прекрасно понимаю, сколь бессмысленно живущему в безвестности отстаивать свою писательскую репутацию во времена, когда дух партийного местничества настолько овладел умами людей, что у них не остается времени ни на что другое. На клевету и обвинения они тратят многие часы – мне же, захоти я сказать несколько слов в свою защиту, они не могут уделить и минуты…
Смысл этого письма единственно в том, чтобы убедить моих друзей, а также всех прочих желающих мне добра, что я вовсе не был ни таким дурным подданным, ни таким глупым сочинителем, каким меня изображают одержимые ненавистью памфлетисты, чьи ядовитые языки приписывают мне политическую крамолу, которую я никогда не разделял, и бесцветные сочинения, написать которые я не способен. Ибо как бы ни был я раздосадован дурным к себе отношением или же туманными общественными перспективами, я слишком осмотрителен, чтобы подвергать себя опасности неосторожными замечаниями, и если даже с возрастом гений мой и душевные силы меня покинули, я сохраняю еще достаточно благоразумия, дабы, ничуть не переоценивая меру своих возможностей, браться лишь за те темы, на какие мне достанет таланта, от которого, быть может, сейчас ничего уже не осталось.
Александру Поупу
Дублин,
20 сентября 1723 г.
Вернувшись после четырехмесячного путешествия, предпринятого летом, дабы поправить свое здоровье, обнаружил письмо от Вас и приписку длиннее самого письма, – по-видимому, от лорда Б. (Болингброка. – А. Л.). Поистине нет в мире недуга более распространенного, чем нежелание писать письма лучшим друзьям. Объяснить это явление способен лишь философ, да и то не всякий. Ясно только, что в этом и состоит разница между дружбой и любовью, ибо влюбленный (как я слышал) вечно что-то строчит своей возлюбленной… Я расстался с Вами в том возрасте, когда каждый следующий год стоит по своей разрушительности трех в Вашем; добавьте к этому затхлость здешней атмосферы и тупость людей – и сумма получится гигантская. Кроме того, о чем я уже не раз говорил Вам, я всю жизнь, на свою беду, водил дружбу с изменниками родины (так их называли), изгнанниками и государственными преступниками… Ваши претензии на уединенную жизнь большого доверия не внушают; Вы еще не в том возрасте, чтобы вести одинокое существование, да и судьба Вам еще недостаточно сопутствовала или досаждала, чтобы забиться в угол и думать de contemptu mundi et fuga seculi[47], – разве что поэт столь же устает от аплодисментов, сколь министры – от бремени дел. То, что Вам совершенно безразлично, из какой партии выбирать себе фаворитов, – Ваше счастье, которое Вы не вполне заслужили и которое отчасти объясняется Вашим воспитанием, а отчасти – гением, творящим искусство, не имеющее ничего общего с партийными распрями. Ибо, сдается мне, Вергилия и Горация виги и тори любят примерно одинаково, да и к законам Церкви и государства Вы имеете отношение не больше, чем христианин к Константинополю. В результате Вы оказались гораздо мудрее и счастливее прочих – обе партии тем более благосклонно относятся к Вашим стихам, что знают: Вы не принадлежите ни к той, ни к другой. Я же, погрязший в предубеждениях совсем другого воспитания, всякий день уговаривающий себя, что к горлу моему приставлен кинжал, на шее затягивается петля, а на ногах гремят кандалы, никогда не обрету того душевного покоя, коим обладаете Вы. Ваши представления о дружбе новы для меня; по мне, каждый человек рождается со своим quantum[48] и не может одарить дружбой одного, не обделив другого. Я прекрасно знаю, кого бы я назвал своими лучшими друзьями, но их нет рядом, я обречен на жизнь в других краях, а потому отмеряю дружбу по капле тем, кто находится поблизости и кто менее всего мне противен, – не так ли я вел бы себя и со своими сокамерниками, случись мне оказаться в застенке? Сходным образом я не в пример лучше отношусь к мошенникам, чем к дуракам, поскольку, хоть мошенники и вправду опаснее, дураки куда обременительнее. Я всегда стремился установить дружеские отношения между всеми великими людьми своего времени, которых обычно бывает не больше трех-четырех, но которые, объединись они, повели бы за собой мир; во времена Августа, думаю, так оно и было; в дальнейшем, однако, зависть, политические разногласия и гордыня развели нас; сюда я не отношу, разумеется, временщиков, коих среди обширного племени сочинителей всегда было в избытке. Что же до дураков, то Вы, вероятно, имеете в виду тех из них, с кем и впрямь можно иметь дело, когда они держатся скромно, что в бытность мою в свете случалось нечасто. Опишу Вам свой образ жизни, если прозябание в этой стране можно назвать жизнью. Знаюсь я с людьми наименее приметными и наиболее угодливыми, книги читаю самые пустые, и если и пишу, то на темы самые незначительные. Увы, чтение, прогулки и сон длятся не 24, а лишь 18 часов. Я ужасно копаюсь и никак не могу кончить вещи, начатые лет двадцать назад. Вот Вам «Наес est vita solutarum»[49]…Непременно нежно от меня кланяйтесь доктору Арбетноту, мистеру Конгриву и Гею…
Всегда преданный Вам, покорный Ваш слуга
Никогда не ставлю свою подпись – et pour cause[50].
Найтли Четвуду[51]
27 мая 1725 г.
Сэр, место, где я живу[52], находится в восьми милях от почты, поэтому письмо это уйдет к Вам, может статься, не раньше чем через несколько дней. Слух, по счастью, на некоторое время ко мне вернулся – во всяком случае, настолько, чтобы не обременять тех, с кем я беседую, – впрочем, хвастаться когда-нибудь острым слухом мне придется едва ли. Всякий день до смерти боюсь рецидивов, к чему готовлю себя как могу, и не зря: зрение мое таково, что я не разбираю мелкого шрифта и не могу читать при свечах. Если я вдобавок еще и ослепну, то сделаюсь очень осанистым, мудрым и совершенно никчемным существом. Погода последнее время столь ужасна, что мне ни разу не удалось прокатиться верхом, и все мое развлечение – это наблюдать (и надзирать) за тем, как работают ирландцы. Живу я в лачуге, в совершенно глухом месте. Однако есть в этом даже своя прелесть. Я корчую деревья, таскаю камни, борюсь с неудобствами убогого жилища, отсутствием провизии и воровской сущностью здешнего люда.
Мир я ненавижу оттого, что становлюсь совершенно для него непригоден; я мог бы обрести счастье лишь при условии, что никогда не вернусь в Дублин, не буду ничего знать об этом городе и о том, что в нем происходит. Я вижу, Ваши враги взялись за Вас всерьез, – сочувствую. Я не согласен с философами: после здоровья богатство занимает в жизни человека самое важное место. Ведь жизнь – пустяк, и недостаток репутации с лихвой возмещается наивностью; разорение же делает человека рабом; нищенствовать не в пример хуже, чем потерять жизнь или доверие, ибо мы не заслуживаем ни того ни другого. А потому я более всего сокрушаюсь, что по недомыслию промотал все, что скопил на проклятую стену…[53]
Александру Поупу
Дублин,
26 ноября 1725 г.
Сэр, я бы ответил раньше, если б лихорадка не свалила меня и не продержала в постели больше двух недель. Теперь я начинаю заранее оправдываться, поскольку, надеюсь, наша встреча вскоре состоится, и я должен не ударить лицом в грязь; кстати, о лице: если при встрече Вы меня не узнаете, Вам достаточно будет взять любое из моих писем и сравнить с моим лицом, – ведь и лицо человека, и его письма – равно двойники души. Боюсь, я неясно выразился, но в любом случае ничего плохого сказать не хотел; вдобавок не переношу кляксы. Перечитываю Ваше письмо и ясно вижу, что и Вы пишете то же самое, только более связно. Передайте, прошу Вас, лорду Болингброку, что я был бы только рад, если б его вновь отправили в ссылку, – тогда он опять, как встарь, писал бы мне философские, человеконенавистнические письма… Мне, черт возьми, мало презирать мир, я бы дразнил его, если б мог делать это, ничем не рискуя. Для человеконенавистников следовало бы открыть специальную лечебницу, чтобы они могли ненавидеть мир, сколько им вздумается. При этом строить большую больницу вовсе не обязательно – главное, чтобы больные ни в чем не нуждались… Вы и все мои друзья должны позаботиться о том, чтобы мою нелюбовь к миру не приписывали возрасту; в моем распоряжении есть надежные свидетели, которые готовы подтвердить: с двадцати до пятидесяти восьми лет чувство это оставалось неизменным. Поймите: я не питаю ненависти к человечеству – это vous autres[54]