— «Отца сразила хворь! Мой Гавестон, c ближайшим другом раздели же власть». О! Этим строкам я безмерно рад! Тебя блаженство ждет, о Гавестон, живым быть — и любимцем короля!
Лист бумаги с шелестом упорхнул из рук, отброшенный под ноги. Кто-то из зрителей, единым стоглазым чудовищем замерших в партере и на балконах, проворно, как кот, задирающий мышь, цапнул его со сцены. Сегодня письмо короля Эдуарда своему любимцу, любимому, любовнику, не было пустым — вопреки обыкновению, играя, выдавать за письма чистые листы.
Сегодня письмо было исчеркано переписанным заново, снова, в сотый раз, обрывками сонетов — всех тех, из которых Уилл сплел венок, чтобы украсить им свою любовь. Глупы были те, кто думал — играть в театре, проживая чужие жизни снова и снова, надо — отбросив свою и самого себя, как прочитанное и мигом заученное наизусть послание. Так мог полагать лишь тот, кто не прожил ни единой жизни — даже своей собственной.
Кит был уверен в этом так же сильно, как в том, что затянутые в неизменную черную кожу пальцы Ричарда Топклиффа, занявшего, вопреки своей установившейся привычке, место не на сцене, а в ложе, уже сводило от болезненного предвкушения забавы.
Ложа вокруг одинокой черной фигуры, расчерканной изысканностью белых кружев и перьев, украшающих шляпу, была пуста, как глазница черепа. Слова, принадлежащие бывшему изгнаннику, кровью лились из горла изгнанника будущего.
— Спешу, мой милый принц. Письмо любви меня приплыть из Франции влекло, ты ж, как Леандра, тяжко на песке дышащего, меня, смеясь, прими. Изгнанник видит Лондон — так душа, взлетев, Элизиум на небе зрит.
Элизиум находился там, где Уилл Шекспир имел возможность прикасаться к Киту Марло — такими были ожидания и надежды слабого короля, подарившего жизнь своим страстям. В этом была жизнь, тысячи жизней, затаив дыхание, следящие сегодня за малейшим движением рук, за каждым шагом, за тишайшим изменением интонаций, за всем, что мог сыграть и прожить Кит.
Топклифф едва заметно кивнул, подпирая подбородок кулаком. Позади него, в глубине балкона, шевельнулись неотступные тени — помни, актер, что ты смертен.
Не оборачивайся.
Кит прошел по краю сцены — будто вдоль пропасти, с самоуверенной улыбочкой, сменившей проблеск чистейшего восторга. Нахальная в своем самоубийственном сумасбродстве жертва шла в лапы своих палачей. Что такое — океан партера, если по ту сторону ждет слава? Богато расшитый лентами дублет с плеча Неда Аллена имел алую подкладку — чтобы желающие ударить ножом заранее знали, куда метить.
Чтобы черные мастиффы, ждущие своего выхода, не слишком примерялись, куда вонзить клыки.
— Не то, чтоб город я ценил, людей — мне любо: затаился здесь, и ждет король мой, в чьих объятиях умру, оставшись миру целому врагом, — легко, журчаще, говорил и прохаживался Кит, с сумасшедшим весельем чувствуя на себе десятки прицелов. Он подставлял солнцу быстрый блеск взгляда — и жемчужин, украшающих мочки ушей. Он смотрел туда, куда ни один из присутствующих не смел взглянуть — открыто, подначивая, понимая, что его понимают за шелухой слов и без них. — Что людям Арктики сиянье звезд, коль солнце свет дает им день и ночь? Бывай, низкопоклонство, лордов спесь!
Невиданная, поражающая каждый раз заново, упоительно отвратная наглость Марло — вот в чем был его грех и его слабость. Эта наглость, эта виляющая, обманчиво-расслабленная походка, эта манера поводить бровью — все вместе и каждая по отдельности черты распутного поэтишки внушали Ричарду Топклиффу кристально-прозрачную, звонкую, идеальную в сути своей ненависть. Он хотел бы полагать, что это — ненависть христианина к язычнику, ненависть благородного протестанта к католической мишуре. Так он служил бы Господу, не пятная своей души — иначе бы его служение походило на трапезу, за которой свиноподобный мещанин пятнает в соусе выстиранные женой манжеты…
Но это было не совсем так, и Топклифф лукавил сам с собой.
Тот, кто давал со сцены зачин возмутительной, опасной, соблазнительной пьеске, и сам был таков. Эти строки были о нем самом — и писал он их с себя и для себя. Но не только — для каждого, кто сумеет увидеть за сыгранностью балаганного моралите истинные смыслы.
Грязные, манкие, сбивающие с пути истинного.
Именно за этим Топклифф пришел сегодня в «Розу», чтобы увидеть худшую из театральных поделок в величайший канун года. Именно потому позволял себя бояться — потому что сам страшился своего грехопадения накануне, и прятал страх за черным бархатом и черной тоской.
Это уже было с ним — игра взяла верх над разумом, страсть — над благочестием. Он мог и должен был прихлопнуть этого разодетого в пух и прах, то ли нарочито холеного, то ли — продуманно небрежного ублюдка уже давно. Уничтожить, стереть в пыль, вымарать из стройного, чистого, как школьная латынь, гекзаметрического стиха своей жизни. Лишить себя слабости ломать — и удовольствия наблюдать над муками несломленности.
Топклифф с наслаждением наблюдал за тем, как трепыхается червь, насаженный на рыболовный крючок. Вслед одному представлению надвигалось другое — куда лучше. Смесь драмы с травлей крыс натасканными на настоящее мясо, голодными, ярящимися от голода собаками.
Полный, ломящийся от толп театр. Хруст костей. Крошащиеся зубы.
И вот Марло споткнулся в своем заштопанном всем смертям назло самолюбовании в первый раз, заставив его сухо улыбнуться уголками губ — увидев кого-то в партере, обратил свои медовые речи к нему. Проследив за направлением его взгляда, Топклифф ощутил небывалое удовлетворение — у самой сцены, сбоку, притаившись, стоял Уилл Шекспир.
Я сделаю это с тобой и всеми твоими друзьями. Я буду поджаривать вас на сковородке, как вертких угрей — и смотреть на ваш танец. Раз, два. Осталось дождаться третьего. Третий — всегда вкуснее остальных.
Уилл не мог, да и не хотел, отвести от Кита восхищенного, влюбленного взгляда.
Следовал за Китом повсюду, где бы тот ни был. Ступал по доскам вглубь сцены, оказывался напротив напыжившегося, еще более черного, чем обычно, Топклиффа, вокруг которого расползалась, как чума, пустота. Кланялся Топклиффу — вместе с Китом, — и бледнел, чувствуя на себе пристальный, совиный, тяжелый взгляд. Этот взгляд не сулил им ничего хорошего, и — стоило лишь присмотреться повнимательней — можно было увидеть, как по углам, словно сгустки вчерашнего мрака, не до конца рассеявшейся тьмы, наступившей за разодранной в храме завесой, замерли в ожидании затянутые в извечную черную кожу его слуги.
Но Кит уже не смотрел на Топклиффа, и Уилл не смотрел более. В конце концов, что Топклифф, как бы страшен и могущественен он ни был, он всего лишь человек, смертный человек из плоти и крови. А на любого смертного всегда найдется узда.
А Кит уже проходился по самому краю сцены, нарочно замедляя шаг рядом с Уиллом, и Уилл расцветал Киту навстречу, укладывая локти на старые, вытертые множеством ног, покрытые въевшейся в них театральной пылью доски. Он смотрел на Кита снизу вверх, будто на божество — так должно быть, смотрели на него все те девицы и молодые женщины, те совсем юные мальчишки, вроде Саутгемптона и сдержанные, застывшие в тисках своего происхождения джентльмены, вроде Уолсингема. Все они — богатые и бедные, знатные и не очень, встречали радостными воплями каждый шаг Кита, каждое его слово.
И Уилла отнюдь не смущало, что он был — вместе с ними, сливался с этой пестрой толпой, внимавшей Киту, раскрыв рты. Напротив, он был рад присоединиться, и при этом знать, что взгляд Кита, его улыбка и его слова адресованы ему одному, и только ему.
Сегодня Кит играл своего Гавестона по странной прихоти судьбы, приведшей их всех в «Розу». Играл для Хенслоу, то и дело выглядывавшего из-за тяжелого, расшитого золотом занавеса, для всех, кто собрался поглазеть на диковинное, рискованное, скандальное представление. Играл для него, Уилла Шекспира, который еще утром обнимал Кита в скрипучей, будто несмазанная телега, кровати и молился, чтобы миг, когда они были одно, длился и длился.
А Кит говорил, не отрывая веселого и яростного, как перед дракой, такого знакомого Уиллу взгляда от него. Говорил — утверждая и утверждаясь каждым словом, заявляя устами Гавестона то, что думал он, Кит Марло, то что было его сутью, средоточием его существа:
— Бывай, низкопоклонство, лордов спесь! Согну колени лишь пред королем.
Дик узнал, что ставший его сумрачной тенью, затянутый в черное отвратительный старик явился за ним даже в «Розу» еще до того, как вышел на сцену. Весть принес Уильям Слай, крививший губы так, будто хлебнул кислятины. У Дика при одном звуке этого омерзительного имени внутри все похолодело. А уж когда стал под занавесом, ожидая своего — такого скорого! — выхода, и увидел мерзкого паука, восседающего, против обыкновения, в ложе, увидел мелькнувшую рядом с Топклиффом холеную рожу Поули и вовсе почувствовал, как в глазах потемнело, а ноги сами собой подкосились, будто кто его ударил под колени.
Не долго думая, Дик стащил с головы парик — и дышать сразу стало легче.
— Эй, эй, — замахал руками Хэнслоу. — Чего мнешься, Ричард, то есть Эдуард? На выход!
И Дик шагнул, раздвигая бархатный занавес, шагнул, стараясь не смотреть на Топклиффа, и все ощущая его взгляд и его присутствие — всей кожей.
— Ланкастер! — голос Дика вновь вышел из повиновения, дал петуха, будто ему было от силы лет тринадцать.
По залу пробежал смешок.
Отраднее всего было играть того, за кем с самого начала, с самой первой строчки, вброшенной в партер поверх запрокинутых голов, тянулась иссиня-черная тень смерти. Это было уже, не так давно, совсем недавно: в угоду смерти — модные нынче распоры ран на одежде, с угоду публике — дерзость на грани ненависти. Что приятнее — любить эту дерзость или презирать?
На любви и презрении зиждется мир — не на трех китах, не на Голгофе черепашьего панциря, не на длани Господней.
Вот и Уилл Шекспир, Орфей в Преисподней, клялся в любви так же, как нынче ночью — приоткрыв рот в блуждающей улыбке, локтями уприраясь в край сцены, вытягивая шею — лишь бы оказаться ближе, непозволительно близко.
Кит заговорил, остановившись и глядя на него сверху вниз, омываясь вниманием одного-единственного, единственно важного теперь зрителя, как будто это был поток света, грузом неизбежного Рока опустившийся на грудь Данаи. Слова подчинялись ему легко, соскакивая с языка и уже в воздухе заплетаясь причудливыми кружевами — а он был уверен, что в эту сеть одномоментно угодит столько народу, что Уиллу станет тесно в его Раю, больше похожем на Ад.
— Да, так. Те люди — не по мне: в распутниках-поэтах, остряках нуждаюсь, в музыкантах — лаской струн лепить из короля, что я хочу…
Еще ковыляли прочь оборванцы без дома и ремесла, а действо летело вперед, расправляя крылья. Забряцали струны лютни, сипловато задышала свирель. Позади сцены, подняв пыль и шелест, развернулось голубое небо с облаками над оливковой рощей.
Ты помнишь, какой была ночь, когда мы созерцали все это в предыдущий раз, мой Орфей? Помнишь, чем закончилось твое нисхождение?
А мое вознесение?
А нашу общую желанную гибель?
И Кит, наотмашь разрубив нить, соединяющую два взгляда, направленные друг на друга, отвернулся от Уилла, отвернулся от всех, направляясь в сколоченный из досок, размалеванный аляповатыми красками античный Эдем. Под кожу спины ему разом вонзилась тысяча игл, холодных, скользких от крови игл. Ричард Топклифф следил за каждым его вдохом столь же пристально — потому что на любви и презрении зиждется мир.
Малышка Энн, по правде, не была такой уж малышкой — сей весной, аккурат на Богородицын день, ей исполнилось двадцать. Но так называл ее покойный отец (Господи-Боже, прими душу его за перенесенные страшные муки!), по которому Энн проливала слезы до сих пор. Да и была она мала ростом, и кое-где, по чести сказать, тощевата — со спины ее частенько принимали за юную девочку.
Строгий дядюшка называл маленькую Энн просто Энн — и грозил пальцем, и топал ногами, не позволяя бегать в театр. Энн оправдывалась, говоря: это ведь даже не медвежьи травли, это просто истории, рассказанные хорошими людьми для хороших людей, поучительные, полезные для души истории, какими бы страшными они ни казались порой. Но дядюшка оставался непреклонен. И Энн приходилось сбегать из дому, чтобы потом вновь оправдываться в своих проступках.
Конечно, она могла бы соврать, придумав что угодно. Могла бы даже убедить дядюшку, что помогает отцу Саутвеллу с проведением месс — но ведь врать она не умела, и говорить неправду про такого человека, как отец Саутвелл, оказалось бы непозволительно и грешно.
Малышка Энн не верила, что попадет в Ад за то, что посмотрит историю, написанную мастером Марло — главное было не лгать о том, что это происходило все чаще и чаще. Вот это могло бы сгубить душу, еще как!
В последнее время Энн и вправду выбирала в основном те пьесы, что писал этот прекрасный, по всему — честнейший человек. О нем говорили много — и разного, но она была твердо уверена, что все доброе — правда, а остальное — вранье, то самое, за которое Бог гневается на людей особенно сильно. Иное дело, если бы Энн не была знакома с мастером Марло лично! Так нет же — он постучался в ее дверь сам, а она открыла ему, да так и замерла на пороге от восторга. Вблизи он оказался еще красивее, чем на сцене, где его лицо мог покрывать слой грима. А говорил он учтиво и почтительно — и эти речи отнюдь не были похожи на те ужасные фразы о Боге и Нечистом, о Христианстве и Троице, что передразнивали мальчишки на улице, приписывая ему. Один раз взглянув в глаза этого доброго человека, Энн поняла, что он не мог произносить такие богохульные вещи! Ведь даже о ее красоте той, в которую Энн не так уж и верила, он сказал не так, как могли бы крикнуть вслед на улице эти грубые и похотливые рабочие, денно и нощно пилящие доски для постройки дома по соседству.
А те грубости, что звучали порой со сцены — так это же не мысли самого мастера Марло, присущие ему. Это говорили герои его пьес, хорошие и дурные, правые и неправые — иначе кто бы стал смотреть эти пьесы?
От предвкушения у Энн мурашки пробегали по спине. Она, как и прочий веселый люд, собравшийся в «Розе» перед Пасхой (и нет ничего дурного в таком названии для театра, — мысленно возражала она дядюшке, — ведь мы называем Розой саму Деву Марию), толкалась в партере, ловя каждое слово, произнесенное с подмостков.
Он в музыке стихов тонуть не прочь;
Отдам я итальянским маскам ночь,
Смешливым языкам, игре любви,
А днем, когда он вздумает пройтись,
Мои пажи, сплошь в платьях нимф лесных,
И слуги — прыть сатиров на лугах,
Закружатся в древнейшей пляске вкруг…
Энн была готова аплодировать каждому слову — если бы не боялась перебить течение монолога, течение музыки, течение танца. Стихи захватывали дух! А уж когда, воплощая их в жизни, на сцене появились сатиры с нимфами, одетые в листья и кисеи, восторг перешел в жгучее смущение — и Энн отвернулась, чтобы не войти в невиданное доселе искушение.
На балконе, прямиком у нее над головой, страшный, страшный старик, похожий на присевшего на перекладину нетопыря, неспешно лузгал орехи, бросая скорлупу прямо в партер. Энн знала его имя — этим именем таких, как она, пугали перед сном, и ужас, вызываемый им, был сильнее, чем тот, что полагалось испытывать перед самим Дьяволом.
Старик неотрывно глядел на сцену — и вдруг опустил взгляд, встретившись глазами с Энн.
Почва под ногами пошатнулась, а гул в ушах ненадолго заглушил все прочие звуки.
Один орех, не разбитый, больно ударил Энн в плечо.
Дик оказался вытолкнутым в самый центр разноцветного, полуодетого вихря, растерянно заморгал. Он ждал чего угодно, но только не того, что Хэнслоу захочет его присутствия на подмостках во время одной из самых непристойных, если вообще не самой непристойной сцены этой ужасной пьесы. Сцена эта — и Дик был в том уверен как никогда прежде — приоткрывала завесу над темной душой ее сочинителя, раскрывала его истинные помыслы и чаяния лучше, чем самые откровенные его разговоры.
Дик отчаянно вертел головой — и всюду натыкался на полуголые тела, кружащиеся в непрерывном танце, под размеренный, чуть растягивающий слова, томный голос Кита Марло.
Дик совсем потерялся, даже вспотел, чувствуя себя окончательно одурманенным, а голос Марло завораживал точно так же, как прошлой ночью, и точно так же, как тогда, Дик вдруг почувствовал, что понимает, что искал и нашел в этом бесконечно развратном, безбожном и бессовестном человеке Уилл. И поняв, разозлился.
Топклифф хочет представления? Что ж, он его получит сполна.
Увидев Дика, выскочившего на сцену раньше, чем было условлено, Кит не удивился. Чертов Хенслоу хотел, чтобы набившийся в соцветие «Розы», словно тля, народ заходился от восторга — и действовал, как всегда, верно. Ведь что могло возбудить человека, невольно оголившего душу на представлении, если не кровь, если не распутство, если не смерть?
Для Дика Бербеджа неожиданный выход был — смерти подобен.
Маленькая репетиция действа куда более ужасного — ты, как орешек в зубах щелкунчика, будешь искорежен и разломан. Крак!
Сам похожий на оливку, которой приходилось помахивать, чтобы раздразнить алчущие взгляды, Джорджи, знал свое дело. Он кружился вокруг своего нынешнего короля, приплясывая, вскидывая украшенные жемчужными нитями руки, чтобы обнять за шею, прильнуть, и тут же — пуститься в бешеную пляску вместе с рогатыми сатирами и нежноногими нимфами. А Дик, Дик Бербедж, Эдуард Второй, души не чающий во всех этих мальчиках, похожих на россыпь самоцветов, пригоршней брошенных на расстеленную постель, хлопал ресницами, топтался на месте, как неуклюжий истукан.
Это вызывало глухое раздражение — так же Дик вел себя ночью в борделе Хенслоу, да и чем одно действо отличалось от другого?
Упрямство, растерянность барана, вдруг догадавшегося, что ведут его не на рынок, а к живодеру.
Да сделай же ты что-нибудь, твердолобый идиот!
Прислонившись к одной из двух колонн, поддерживающих над сценой соломенный навес, Кит скрестил руки на груди, и, обращаясь к зрителям, завел новый хоровод слов:
— Его бы искупать в ручье; на то глазел бы, скрытый рощей, Актеон…
Заструился ручей, свернутый из голубых шелковых жгутов, встряхиваемых танцующими нимфами. Джорджи, оставив в покое остолбеневшего Дика, ласточкой нырнул в бурлящий поток тонкой ткани.
— Он, гневною богиней обращен, в подобии оленя полетел, и псами с лаем будто бы убит…
Кит не смотрел на то, что происходило на сцене вслед его словам. Брызнула на доски припасенная за звериной шкурой Актеона кровь. Мотнулась оленья башка, украшенная ветвистыми рогами.
Топклифф был — весь внимание, перебирая в пальцах орехи, и время от времени ломая их поблескивающими железными клещами.
Нед протиснулся в ложу вслед шелестящим юбкам леди и волне остающегося на коже и на одежде аромата ладана и буйно цветущих роз. Этот запах теперь был с ним — и был им. Графиня Девере, купившая знаменитого актера Неда Аллена для собственного развлечения и утех, сделала его своим и в помыслах. Как удерживать в уме скромно опущенные светлые ресницы невесты, когда каждый предмет гардероба пропитан этим кружащим голову, перехватывающим дыхание, навевающим самые жаркие воспоминания духом?
Однако, усевшись на свое место рядом с леди, и отвлекшись от поцелуев в гладкое запястье, чтобы взглянуть вниз, на действо, вовсю цветущее на сцене, Нед понял, что побег от самого себя — самое неблагодарное дело на свете.
Кит Марло, расцвеченный жемчугами, нахальством и румянцем, вел себя, как повидавший виды, изодранный в драках, но оттого еще более боевитый кот. Это были его владения — меж двух колонн, меж Раем и Адом. Здесь он был хозяином — и каждый, кто осмеливался выйти на сцену вместе с ним, с его Гавестоном, был вынужден плясать под его дудку, сам того не желая или не ведая.
Кому пришло в голову взять на эту роль, на его роль, этого пугливого олененка Бербеджа — за милю видно, как он едва сдерживается, чтобы не шарахаться от льнущих к нему мальчиков? И Нед, не актер, не Эдуард, не любовник, не друг, мигом сделался шахматной фигурой в идущей игре. Не слишком значимой фигурой — но это ли было хуже всего?
Совсем рядом с одобрительно, снисходительно улыбающейся Френсис, в соседней ложе, расположился не кто иной, как Ричард Топклифф — и Нед разом понял все, как будто до этого он пребывал в смертельном, пьяном тумане, а теперь кто-то отвесил ему безжалостную, тяжелую затрещину.
Картина переменилась — по мановению пухлой ручки затаившегося за кулисами Хенслоу и по велению стоящего у колонны, скрестив руки на груди, сочинителя пьесы. Кит Марло был здесь королем, нет, выше, он был бог, и ему повиновались юные полуодетые, почти обнаженные существа, похожие на полупрозрачные видения и одновременно — маняще, зазывно-телесные.
О, не для Дика, конечно же, нет — для таких, как восседавший в своей ложе Топклифф. Он был похож на высматривающего очередную жертву падальщика. Дик невольно повел плечами от отвращения. Жертв нынче было целых три: выбирай любую на вкус, не ошибешься. И мерзкий старикашка наверняка уже примерялся, кого и как будет пытать, выбирал, с кого начнет. О, Дик успел его узнать за те несколько встреч и откровенных разговоров. Даже слишком хорошо.
А на сцену, сменив легконогих юнцов, уже выходили тяжелой поступью придворные — те, кому надлежало сыграть роль в жизни незадачливого короля Эдуарда и карьере не менее незадачливого актера Дика Бербеджа.
Марло, Хенслоу, Топклифф, Уилл, то и дело настороженно поглядывавший на него, не сводивший влюбленного до тошноты взгляда со своего Кита — все хотели от него чего-то. Все ждали, пока он сломается, будто пустое дерево под ударами житейской бури, или напротив, устоит, гибкий и сильный. Ждали, пока он сыграет — так или иначе.
Что ж, игра так игра.
Они заговорили разом — Ланкастер и Мортимеры, зашумели, окружив, словно недавние мальчишки, плотным кольцом, — направляя, поучая, требуя. А могли ли хоть что-то требовать от своего короля? Дик расправил плечи — и посмотрел на суету вокруг себя свысока.
— Ты пожалеешь о своих словах, — сказал он, раздраженно скривив губы, и голос его — уверенный, надменный, — разнесся по залу точно так же, как недавно разносился голос Марло. — Прилично ль препираться с королем? И вслед Ланкастеру мрачнеть челом? — Дик хлестал вопросами, будто плетью, и Слай, игравший старшего Мортимера, даже подался назад — от неожиданности.
Дик усмехнулся.
Вы ведь хотели переиграть трагедию в фарс, заставить бедного, глуповатого Дика Бербеджа потешать публику своей неуклюжестью — вы, искушенные, иссушенные многочисленными грехами лицедеи, собравшиеся под неприлично яркой, вывернутой напоказ алой эмблемой «Розы»?
— На лбу мой меч разгладит сеть морщин, и стешет несгибаемость колен.
По залу побежал шумок — и затих, а Дик продолжил:
— Со мной быть Гавестону; знайте вы, опасно восставать на короля.
Преображение было столь стремительным, что Уилл не успел, не сообразил, когда вместо неуклюже мнущегося и вертящего туда-сюда бритой головой Дика Бербиджа появился властный и капризный Эдуард Английский — король, кому страсть была дороже жизни.
Дик заговорил — и Уилл замер, очарованный им ничуть не меньше, чем Китом, а кто-то ахнул рядом, ткнул Уилла в бок:
— Смотри, смотри!
И Уилл перевел взгляд туда, куда тыкал заскорузлым, с вьевшейся в кожу грязью, пальцем молодой подмастерье.
Навстречу своему Эдуарду легкой, пружинистой, торжествующей походкой выходил сияющий Гавестон.
— Опасно восставать на короля! — жестко, разом переменившись, воскликнул Дик Бербедж, перестав быть Диком Бербеджем, которого то ли из обреченной необходимости, то ли и вовсе шутки ради выпихнули на сцену под лопатки, чтобы глумом залатать дыру в королевском венце короля Эдуарда.
Кит едва не присвистнул — перемена произошла так скоро, что каждый, кто мгновение назад посмеивался, толкая локтем соседа, теперь замирал, вслушиваясь, вглядываясь, ловя в кулак комариный зуд грядущей совсем не скоро — но грядущей! — развязки.
Это было зрелище. Это был шмат мяса, брошенный голодным собакам.
Это было — эхо прошедшей ночи, пролопотавшей легкими ногами или голубиными крыльями по крышам, и забравшей с собой грешные сны, оскверняющие разлуку с любимыми. Король Эдуард был в малейшем вдохе и выдохе — король. Король Эдуард, как гриб после дождя, возрос на том, что переживал сейчас глуповатый, наивный Дик Бербедж: беспомощный, звериный страх, необходимость попрощаться с той, кого он считал любовью, дарованной ему свыше, крушение всех надежд, кроме одной, самой несбыточной — дожить до завтра. И все это, замешанное зельем в ведьминском котле чужого разума, вдруг воплотилось в игре, в которую хотелось верить больше, чем в Христа и дарование вечной жизни за каким-то смутным рубежом. Рубеж этот теперь прямо назывался смертью — и Кит против воли задумался о том, кого он поведет прочь, в пустыню, в лес, во тьму. Дика Бербеджа? Чудом спасшегося от своих баронов неприкаянного короля? Самого себя, отраженного в ожившем ртутном зеркале?
— Славно, Нед! — выдохнул он, откинувшись затылком на поверхность колонны, и улыбка его стала из злой — мечтательной. Впервые он не адресовал эти слова Неду Аллену, вырисовывая в реальности не слишком изысканную шутку с именами. Впервые он заметил — невзначай, краем глаза, — что Нед Аллен, его Эдуард, игравший свою роль с другим Гавестоном, но всегда отстегивавший один, самый важный взгляд автору строк, а не их проводнику, сидит в ложе рядом со своей леди. Как зритель, не как актер. В то время как Уилл смотрел снизу, Нед — созерцал сверху, и это было доказательством единой истины: если весь мир перевернуть вверх дном, все вещи обретут свои настоящие имена.
Обретут суть.
— Терпеть не стану наглый гром угроз. Король я — что же, им отдам бразды? Брат, где мои знамена на полях? С баронами сыграв удар в удар, умру, но будет рядом Гавестон.
Забытая, отнесенная к горизонту, как облака или дым, дуэль. Чужая пьеса, прожитая ради ее автора. Треск выломанной из перегородки доски — я не скажу тебе быть осторожней, Уилл Шекспир.
Орех за орехом — крохкая скорлупа под клещами.
Кит вышел из-за колонны, живо, взволнованно дыша, и сам ощутил румянец, расцветший на щеках.
— Не в силах я скрываться, мой король.
Не замедляя движения, порывом, он рухнул перед королем на колени, и, схватив его вздрогнувшую руку, жарко прижал к губам. Эта ли рука во тьме гостеприимного борделя оглаживала бедра девушки, так и оставшейся для пишущейся истории безымянной? Эта ли рука держала за загривок бедняжку Англию — рука седока, пытающегося взнуздать строптивую лошадь прежде, чем свалиться и переломать все кости?
— Плохо дело, — проворковала Френсис, прикрывая рот рукой, затянутой в бархатную перчатку, поверх которой были нанизаны крупные перстни. Издали могло показаться, что любительница театра и, что греха таить, актеров, просто-напросто любезничает со своим новым фаворитом — а ведь фаворит был так хорош, что не любезничать с ним означало бы — бросать деньги на ветер. — Надеюсь, ты понимаешь так же ясно, как и я, Нед, что есть такая вероятность: наши с тобой храбрые, но слегка слабоумные приятели живыми из «Розы» могут и не выйти.
Неприятности нанизывались друг на друга — как на подбор. Дик Бербедж сегодня играл так, что дух захватывало, и мурашки шли по груди — ну надо же, неужели Френсис была к нему несправедлива, и слишком рано дала отставку? Может, из него еще мог получиться какой-то толк? Если, конечно, Топклифф, явно представляющий сухожилия бедняги на месте несчастных орешков, не прикончит его раньше.
Френсис озабоченно вздохнула. Легкая морщинка набежала на ее чистый лоб. Маленькие слабости роскошной женщины — какие заботы могут томить леди Френсис, графиню Эссекс, кроме, разве что, возможности для ее мужа узнать о тайных изменах. Ах, какие пустяки нынче витали в воздухе!
Воздух же дрожал от напряжения — словно под театром черти разводили адский костер.
Возможно, это был его последний раз на сцене, возможно, никогда более не суждено ему играть королей — лишь нищих, бесконечной вереницей бредущих по размякшим от дождей дорогам Англии. Возможно, это был его последний шанс — показать, чего он стоит. И играть ему нужно было так, чтобы затмить всех разом — играть, как жить, играть, будто всей жизни оставалось — всего ничего, пара часов до казни Эдуарда, пара часов до намеченного ими, и как знать, удачного ли, бегства из Лондона.
Дик — нет, не Дик, Эдуард опустил глаза на светлый затылок и светлые кудри, рассыпавшиеся по неизменно щегольскому дублету прильнувшего к его руке Марло. Нет, не Марло, Гавестона, дороже которого у Эдуарда никого и ничего не было, того Гавестона, с которым он готов был разделить все, что имел, все, что доселе принадлежало — лишь одному. Того, с кем радостно пойдет на трон, но так же радостно, если надо, разделит изгнание или — топор палача.
Дик все еще чувствовал прикосновение губ Марло к своей руке, когда заговорил — и голос его был совсем иным, чем когда он повелевал не желающим ему подчиняться лордам:
— Что, Гавестон? С прибытьем! Не целуй руки — давай обнимемся скорей.
Это был голос влюбленного, обретшего, наконец, предмет своей страсти. Это был голос Уилла, говорившего, шептавшего вчера Марло такое, что Дик, может, и не хотел бы слышать, но слышал, и слова навсегда врезались в душу. Это был голос Ромео, говорившего не с Джульеттой — с Меркуцио.
— Колени преклонил? Забыл, кто я?
Дик гладил скулы замершего перед ним Марло, заглядывал в глаза, тянул к себе — и видел радостное недоумение, искристое веселье, приглашение.
— Твой друг, ты сам, я тоже Гавестон! — утверждал Дик, и голос его то взлетал, то понижался почти до шепота. Но даже сейчас Дик не забывал, что его должны слышать: все те, кто пришел сегодня, те, кто замер за сценой, тот, кто ломал одну за другой скорлупки орехов, тот, кто улыбался им обоим — Эдуарду и Гавестону, как будто совершил только что невероятное, радостное открытие, та, кого он, бывший в иной жизни Диком Бербеджем любил всем сердцем, кто была его музой, а теперь сидела в ложе, шепчась с его соперником: на сцене, в любви, в жизни?
— По Гилу так Геракл не скорбел, как я скорбел в разлуке по тебе.
Дик говорил взахлеб, волновался, будто и вправду боялся, что его прервут. И гладил, гладил плечи и руки того, кого еще нынче ночью касались руки его друга, того, чьих прикосновений еще вчера боялся до дрожи, а теперь — желал. Да, желал, а разве любящий не должен желать того, кого любит?
Кто сказал, кому это ведомо, что короли не могут любить?
Кто сказал, кто соврал, притворяясь, что любовь не может быть — такой?
Гавестон заговорил — о чем-то, но Эдуард, прервав его, притянул к себе и в полной, звенящей тишине зала запечатал рот поцелуем.
Сыгранное ими остановилось: между двумя ударами сердца, между двумя колоннами, между двумя душами других людей, придуманных, давно погибших, не существовавших, быть может, вовсе, ненадолго приглашенными на пустое место. Рука Дика, дрогнув во второй раз, зарылась в волосы Кита — и Кит поддался ей, как поддался бы на его месте спесивый королевский любимец, чувствующий себя отнюдь не проливом, и даже не рекой — океаном, способным поглотить не одного Леандра, плывущего на последнем издыхании навстречу своей любви. Этот океан был способен затопить берега мира — и перекинуться через них смертоносными волнами.
Достичь Индии и смыть ее к черту.
Разорвать потоком взбесившейся бурлящей воды сердце и грудь, где его было принято прятать от человеческих глаз — от завистливых взглядов всех тех, кто не понимал, как много можно отдать ради любви человека к человеку.
Низкой, уродливой, плотской, прекрасной.
— Так ни одна душа, горя в Аду, не мучилась, как бедный Гавестон…
Кит поднялся — и льнул к груди Дика так, как мог бы ввернуться в полные готовности объятия Уилла. Но никакого Уилла не существовало — как не существовало ни Неда Аллена, ни Ричарда Топклиффа, ни еще кого бы то ни было. Между ними. Рядом с ними. Их всех смыло водой, рушащей преграды между континентом и островом. Между верным и неверным, правдивым и ложным.
С горячим вздохом Кит обнял Дика за шею — а Гавестон, прикрыв глаза, притянул своего короля за затылок, одаривая полузабытой лаской, целуя так же, как когда-то — вперед обещанных титулов, вперед славы и бесславия. И Дик, пугливый Дик Бербедж, недавно готовый умереть от стыда в руках юного Джорджи, играющего Диану, ответил ему с таким напором, с каким, Кит был готов поклясться на своей крови, никогда прежде не целовал ни одну из своих шлюх.
По партеру прокатился возбужденный гул — и, подобно пожару, тут же перекинулся на балконы. Кто-то зааплодировал — и очажками торопливых хлопков эти аплодисменты были подхвачены то тут, то там, и, сдобренные криками одобрения и осуждения, заполонили весь театр прежде, чем поцелуй был закончен.
Отстраняясь первым, Кит почувствовал, что Дик потянулся ему вслед.
Сумрачный взгляд Неда Аллена перелетал по причудливому пути, а после больно жалил сам себя за хвост.
Лицо леди Френсис — той, что еще утром целовала его так, что голова шла кругом. Раскрасневшиеся щеки, вздымающаяся в вырезе корсажа великолепная грудь — о, лучшая грудь Лондона, без сомнения. Быстро порхающие ладони в перчатках из бархата. На кого смотрела эта женщина во все глаза? На своего бывшего любовника Дика Бербеджа, отставленного с таким позором, осмеянного и осрамленного? Или на Кита Марло, чертова Кита Марло, которого ей так и не удалось заполучить? Об этом леди предпочитала помалкивать. А Кит, казалось, никогда не целовал Неда в этой сцене. Случись это — разве Нед забыл бы о таком? Разве не потребовалось бы ему, играя короля Эдуарда, окунуть голову в бочку с ледяной дождевой водой, чтобы прийти в себя — после такого?
Я готов играть только такие роли, чтобы ты смотрел на меня — так! — мог бы он признаться Киту, поймав его за локоть в пыльном полумраке, заваленном разобранными декорациями, после выхода.
И Нед видел — видел ясно! — Уилла Шекспира, помрачневшего, отразившего его собственное помрачнение, помрачение рассудка. Уилл снял локти со сцены — и отступил на шаг, схватившись за горло, как будто он подавился тем, что произошло. Наступив кому-то на ногу, он дернулся, и снова развернулся туда, где стоял Кит — всем телом.
«Розу» сотрясало от аплодисментов. А Ричард Топклифф, рассеянно, благодушно созерцая предложенное ему смачное действо, даже отложил свои клещи, просыпав орешки на колени — чтобы и его руки не молчали.
— Я помогу им, — решил Нед, вновь переведя взгляд на леди. — Но я не знаю, как это возможно…
— Вы видели, сэр, что творят? — Уильям Слай, как и остальные, прикипевший к щелям в неплотно прикрытом занавесе присвистнул от восхищения. — Вот так молодой Бербедж, всем Дикам Дик!
Раздалось сдержанное фырканье — актеры за сценой оценили шутку, но в голос смеяться было нельзя.
Хенслоу же сдержался, хотя было смешно — и вправду, и только поджал губы.
— Как бы милорд Тилни не запретил нам спектакли, после такого-то представления!
Он качал головой, осуждая, но сам был доволен. Запретить — не запретят, но отныне Эдуард будет давать вдвое против обычного, а все потому, что кое-кто очень любит дразнить гусей, пусть даже гусь этот больше похож на сову — взглядом и на летучую мышь — чернотой одежд. А кое-кто, глупый и наивный — повелся, как мальчишка, и будь молодой Бербедж его сыном… Впрочем, что ему, Хенслоу, до чужих детей? Его собственная племянница была пристроена, да так надежно, как у Господа за пазухой. А что фыркала и куксилась, лишь завидев своего будущего мужа, его любезного зятя, с миледи Девере — так это по молодости да по глупости, все они, девицы, мечтают о любви, как у этого недалекого Шекспира в пьесе. Но стоит выскочить замуж — и всю дурь из головы как ветром выдует. А деньги никогда лишними не бывали никому, равно как и покровительство высоких особ. Шутка ли — сам лорд Девере зачастил в «Розу» с супругой, а ведь раньше они с Саутгемптоном ходили больше в «Театр»…
А Слай не унимался:
— Я и не думал, сэр, что Бербедж ваши слова примет как призыв к действию. Ладно, Марло — того хлебом не корми, дай только за чужой хуй подержаться, а Бербедж?
— Ой, Билли, — возразили ему из темноты, кто — Хенслоу, ушедший в свои мысли не разобрал, — как будто ты ни с кем из нас на сцене не целовался ни разу.
— Так то ж в платье. В платье да на сцене мужику с мужиком не зазорно, — огрызнулся Слай, — то, считай, и не мужик вовсе. А вот когда так…
— Сбылось желанье — радость зреть тебя, — торопливо говорил Эдуард, и хмурился, оглядываясь на вновь выступавших из-за занавеси лордов, и вновь возвышал голос, метая слова в толпу, будто молнии, разбрасывая обещания, которые — и это знал Дик, но еще не мог знать Эдуард — приведут их обоих к горю, войне и смерти. Разбрасывал — и не мог сдержаться. — Скорее море скроет край родной, чем понесет обратно твой корабль. Отныне ты — Верховный Камергер, ты — Главный Секретарь мой, и страны, граф Корнвэлл, Господин и мой Король.
Марло отступил, разрывая объятия, и Эдуард, а может это вовсе был не Эдуард, а Дик, вновь притянул его за плечи, обнимая, не отпуская от себя, показывая всем, кто и чего стоит.
Марло поддался — и они снова заключали друг друга в объятия на глазах у лордов, на глазах у притихшей публики. За его словами стояла беда, за его действиями по пятам шел вызов всему, чему Дик верил раньше, и он изумлялся сам себе.
Неужели это Марло на него так действует? Но ему и раньше приходилось целоваться с мужчинами на сцене, взять хотя бы малыша Гофа — его вечного партнера, но ни разу, ни разу доселе Дик не чувствовал такой ответной страсти, и уж тем более — не позволял себе поддаваться ей.
Может быть, подействовало то, что произошло вчера ночью между Марло и Уиллом, то, чему он был невольным свидетелем, что предпочитал не замечать, не понимать — до вчера?
Так вот оно как, Марло, Кит, Гавестон?
Вот что влечет Уилла к тебе, вот что заставляет Эдуарда жертвовать своей короной — ради Гавестона?
Вот как это выглядит со стороны, вот какую сильную ревность ты можешь вызывать, Кит, и к кому — к лучшему другу, брату, тому, ближе кого и не было до недавнего времени? Ревность была глупой, как и страх, что вот сейчас, сию минуту, прямо у него на глазах происходит ужасное — то, на что он повлиять не может.
Уилл сделал шаг назад, кто-то чертыхнулся, он забормотал извинения, оглядываясь, и тут же новый страх, куда более сильный, чем предыдущий заставил его сердце остановиться, а потом застучать — по-заячьи быстро. Случайно взглянув туда, где располагался вход в местную Преисподнюю, он увидел затянутого в черную кожу человека, а рядом с ним, у него на поводке — терпеливо сидящего такого же черного, как человек, пса.
Топклифф станет выпускать их из «Розы».
Никого из них.
Любой ценой.
— Это возможно, — сказала Френсис. — Это возможно.
Поглядывая на сцену, где происходили вещи, от которых азартное тепло разливалось по телу — до самых кончиков пальцев, — она наклонилась к уху своего актера, и, едва касаясь его губами, зашептала скороговоркой. Со стороны можно было подумать: всего лишь прихоть, знатная дама любезничает с купленным ею для развлечения слугой на час, неделю, месяц. «Если бы это было возможно, все труппы Лондона переименовали бы в Слуг леди Эссекс», — так, кажется, про нее шутили в городе. Во всяком случае, различные вариации этой остроты то и дело, дрожа губами от возмущения за честь госпожи, пересказывала милашка Винни.
Если это оскорбление и было правдой, то такая правда оказывалась не лишена лести.
Леди говорила быстро, а сладкий, обволакивающий запах ее духов волнами согласовывался с ее чуть взволнованным дыханием. Хмуро прислушиваясь, Нед смутно ощущал, что все, что есть в его нынешней покровительнице женского: мягкий голос, округлое приподнимание груди на вдох, лебединые линии шеи, — становится вторичным, покрывается туманом. На первый план, словно актер, исполняющий главную, ведущую роль в спектакле о дуэлях, выдирающих нутро страстях, внезапных смертях и благородном риске, выходило что-то другое.
Не забывай, Нед Аллен, кем был ее отец.
Не забывай, кто ее кузен.
Неужели ты так увлекся тем, что дала тебе она, и что дал ей ты, что успел забыть — кто она такая на самом деле?
— А потом я пойду к нему. Нет, нет, не надо мне возражать — я не для того положила на тебя глаз, чтобы ты возражал мне в самые неподходящие для этого моменты. Я пойду к нему — и займу разговором, так, чтобы он не смог никуда деться, не дослушав меня. О, это будет презабавная авантюра. При виде меня у него поджилки трясутся — не потому, что он восхищен моей красотой или умом, как ты мог бы опрометчиво решить, мой Тамерлан, о нет. Просто он видит за мной моего мужа — не его безгласную тень, а вполне плотский образ, человека, так славно потеснившего его из постели той, чье имя я называть не буду, чтобы не подавиться своим же ядом…
— А я?
— А ты незаметно — слышишь, незаметно! — спустишься вниз, и поймаешь Кита между выходами. Только без глупостей, Нед. Я знаю, что тебя волнует, но голову даю на отсечение — если надурить сейчас, потом тебе попросту не будет по кому сохнуть, и твои полночные сны станут куда преснее.
Нед отодвинулся, чувствуя, как краской заливаются даже его уши. Леди цепко схватила его за локоть, властно и с долей раздражения притягивая обратно. Хватка у нее была наверняка — тоже отцовская, во всяком случае, под ее пальцами у Неда тягостно заныли мышцы.
— Ты не будешь падать перед ним на колени, признаваясь в любви и пытаясь содрать одежду, ладно? Сделаешь это когда-нибудь после, я разрешаю. А сейчас — передашь ему от меня, что…
В глазах зевак их перешептывания могли выглядеть как любовная перепалка. Как небольшая ссора — капризы госпожи, угрюмая строптивость раба. Нед продолжал краснеть, Френсис продолжала торопливо шептать ему на ухо.
А Дик Бербедж, тот, к кому холодновато-рассчетливый, но подсвеченный страстными искорками взгляд леди Эссекс не забывал перелетать вновь и вновь, усаживал Кита Марло на стоящий посреди сцены трон, а сам опускался перед ним на колени.
— Молчи, брат — слов я этих не стерплю. Ценней ты, славный друг, моих даров, возьми же сердце — как довесок к ним. Коль зависть всколыхнется, что же, знай — тем больше дам. Чтоб чествовать тебя — затем лишь Эдвард носит свой венец. Страшишься за себя? Дам караул. Желаешь злата? Распахни казну. Любим и страшен будь — возьми печать; казни и милуй, правь за нас двоих хоть по ума веленью, хоть причуд…
Он держал руки Кита в своих. А Кит, откинувшись на спинку трона и вытянув ноги, небрежно стряхнул край королевского плаща с мыска.
— Довольно мне порадовать любовь. Ее деля меж нами, я велик, как Цезарь, что с триумфом въехал в Рим, и в дышло впряг поверженных царей.
Первым делом, что он сделал, погрузившись в полумрак перехода за сценой — нашел кувшин с холодной водой, и плеснул себе в лицо. Щеки горели — у него или у Гавестона, только что бросившего заносчивого епископа в грязь тюремной ямы? Последняя реплика все еще жгла язык. Взгляд Топклиффа все еще жег спину — Кит знал, что если они попытаются покинуть театр сейчас, теплый прием для них уже будет готов. От беспокойного веселья полузабыто тянуло грудь. Холодная вода становилась горячей, соприкоснувшись с кожей щек.
Он даже вздрогнул, когда его окликнул знакомый голос — за секунду до того, как ладонь, тоже горячая, легла на плечо.
Черные перчатки размеренно ударялись одна о другую — нетопырь, изменивший своим привычкам, и явившийся посреди бела дня, на исходе Страстной недели в «Розу» на скандальную пьесу скандального автора, тоже присоединялся к всеобщему восторгу. Или предвкушал свой, собственный — не такой уж и далекий?
Дик, хотя и стоял к нему спиной, всей кожей чувствовал его присутствие, смертельный холод, исходящий от него волнами, будто Топклифф был ледяной, возвышающейся посреди театра глыбой. Моряки, путешествующие в Великом океане, рассказывали о таких шепотом, крестясь от ужаса. Встреча с ними означала для кораблей неминуемую беду, встреча с Топклиффом и его подручными означала — неминуемые муку и гибель.
Дик опускался на колени перед Гавестоном, Эдуард целовал край платья Кита Марло:
— Ты — Главный Секретарь мой, и страны, граф Корнвэлл, Господин и мой Король, — говорил Эдуард, а Дик вторил за ним, когда они остались на сцене ненадолго одни. — Надо бежать, Кит. Бежать как можно скорее, бежать, как только представится возможность.
— Милорд, ценней те титулы, чем я, — возражал Гавестон, одаряя своего государя сияющей улыбкой, а Кит Марло не улыбался, его глаза ставшие темными, почти черными возражали.
— Дик, забудь пока, — отвечал он одними губами. — Играй, как никогда в жизни не играл. Он, — мимолетный взгляд в сторону, на ложу, где среди пустоты восседал затянутый в черную кожу человек, — ни о чем не должен догадаться.
И Эдуард вновь оживал, воскрешенный Диком, наделенный правом казнить и миловать, совершать ошибки и страдать от своих же промахов.
Он жил, и Дик вдруг понял, что страстно хочет жить — тоже. Что бежит именно потому, что хочет жить, потому, что дома его ждет Китти, а леди Френсис, хоть и любезничает с потерянным, покрасневшим, будто вареный рак, Недом Алленом, то и дело поглядывает на сцену, на него, на Дика Бербеджа. Так смотрит, как никогда раньше, как не смотрела даже Уилла в лучшее время. И Дику, как и его Эдуарду, страстно хотелось жить, любить, и еще не убежав — непременно вернуться в Лондон, в город, который он любил всем сердцем и один только который и знал.
Марло блуждающе улыбался, Гавестон касался волос склоненного к его коленям Эдуарда — небрежным, нежным жестом, свойственным лишь давним любовникам.
— Надо предупредить Уилла, — беспокоился Дик.
И Кит, неотделимый от Гавестона, кивал снова, и говорил одними губами, пока никто не видел и не слышал их маленькой пьесы, разыгранной среди большой: я предупрежу его, как только смогу покинуть сцену.
— Давай, сбей митру, рви же пышность риз, его в канаве окрестить бы вновь. — гремел Эдуард, а взгляд Дика метался по залу, искал Уилла — предупредить, позвать — и не находил его.
Путь от места у самой сцены до расшитого звездами и розами занавеса «Розы» был коротким — и долгим. Усиленно работая плечами и локтями, натыкаясь на чьи-то ноги, нарываясь на проклятия, извиняясь, извиняясь, снова наступая и снова толкая кого-то вбок, Уилл пожалел, что не встал дальше, что ведомый любопытством и любовью к Киту не продумал пути к отступлению. Не подумал, что Топклифф явится сюда, да не один, а с подручными. И не просто с подручными — возьмет себе на подмогу известных на весь город страшилищ, выкормленных человеческим мясом.
Да и кто бы подумал.
Даже Кит, думалось Уиллу, был удивлен приходом Топклиффа, что же он скажет на весть, которую нес ему Уилл.
Надо убираться, убираться как можно быстрее, оставалось одно — самое сложное: незаметно вывести со сцены Дика, так, чтобы подручные Топклиффа не хватились их сразу.
Гремел со цены Дик, Гавестон отправлял своей волей архиепископа в тюрьму.
Увлеченный своими мыслями, Уилл наступил на подол чьего-то платья, забормотал извинения.
— Ох, мастер Шекспир, — вскрикнула обладательница платья. — Уилл поднял голову и увидел миниатюрную миловидную девушку, улыбающуюся так мило, что он невольно улыбнулся тоже. Лицо девушки показалось знакомым.
— Простите, мисс, я не хотел…
— Ах, ерунда, пустяки, мастер Шекспир, — улыбалась девушка, — Тоже пришли полюбоваться на мастера Марло? Ах, как он играет, как играет… — девушка щебетала, схватив его за руку, и Уилл предпринял осторожную попытку освободиться.
— Прошу прощения, мисс… не имею чести…
— Не узнали? Я Энн Белами, помните такую, мы встречались с вами … у мистера Коттона, а еще у отца Хэррика, неужто не помните?
— Ну надо же, Нед, ты? — фраза, мимоходом, в полуразвороте, оброненная с уст, должна была выражать удивление, но глаза Кита, оказавшиеся вмиг напротив глаз Неда, оставались матово-черными — и не удивлялись ничему. Не отнимая руку от его плеча, Аллен понял — медленнее, чем мог бы, — что Кит готов ко всему.
Так же, и вопреки здравому смыслу и повелительному тону леди Френсис, как и он сам.
— Впрочем, глупый вопрос — конечно же, ты. Кто еще мог знать, куда я прошу ставить умывальный прибор, чтобы устремиться к нему в перерывах между особо жаркими сценами, верно?
Приоткрывшееся окошко искренности тут же было задернуто пузырем привычной насмешки. Нам так легче — обоим. Тебе и мне. Наедине и там, где снующие мимо актеры посвистывают и хлопают в ладоши, выражая шутовское восхищение отыгранным огрызком пьесы.
— Графиня согласилась помочь вам, — сказал Нед совсем не то, что хотел — но то, что было теперь важнее его метаний, и взял Кита за плечи обеими руками, вглядываясь в его покрытое прозрачными каплями, влажное лицо в размытых гримерных белилах. — Она советует вам доиграть пьесу до самого конца — ты должен дать ей время сделать так, чтобы Топклифф не сообразил вовремя…
Рука Кита потянулась к стоящей на столике бутылке. Он отхлебнул из нее, не отводя взгляда от Неда, и выдохнул густым пивным запахом поверх своего — все тех же приторно-модных дамасских духов, поверх той сводящей с ума телесности, которой он так щедро делился с придурошным Шекспиром.
— А ты, помнится, орал на меня, и обвинял в чем-то, когда я свел тебя с этой женщиной. Прекрасная, полезная в деле и в постели покровительница. Иные и за меньшие деньги терпят старых мегер в осыпавшейся с обвислых сисек краске.
Они говорили — но не о том, мучительно, не к месту — не о том, не о том!
— Возможно, мы долго не увидимся, — Нед выдавливал из себя слова, чувствуя, как внутри него что-то надламывается, и рассыпается в прах. — Мне этого не хочется.
Улыбка Кита в полумраке, пыли, топоте и гомоне оказалась юной и беспечной — как будто ему предстояло не поспешное бегство из Лондона, от лая собак-людоедов и гнева старика, что был страшнее всех людоедов разом, а небольшое приключение, обреченное сделаться со временем приятным воспоминанием.
С поплывшими со лба и щек белилами, с мерцанием жемчуга, перекликающимся с мерцанием улыбки, Кит казался собой — и не собой.
— Я сделаю так, как нужно. Мы должны доиграть, и доиграть так, чтобы зрители с ума сошли от восторга. Так, чтобы людям Топклиффа было еще сложнее выудить нас из толпы…
— Черный ход?
— Ты идиот? Или думаешь, что они — идиоты?
Нед взял бутылку у Кита, и приложился к ней сам. Пиво показалось ему горьким, невыносимо горьким. Оно разом вымыло с языка все заготовленные строки, положенные героям, разлучающимся с теми, кого им предписано любить Роком.
— Эй, Кит, ты уже переоделся? — гаркнул, проходя мимо, вездесущий Хенслоу — проклятие и счастливый шанс Неда Аллена.
Зрители раскачивали театр мерным, готовым взорваться гулом. Время сыпалось сквозь пальцы.
Нед был обречен — обречен дернуть Кита на себя, так сильно, что пиво выплеснулось прямо из горлышка бутылки. Это было жестко, грубо, угловато, совсем не так, как с леди, охотно отвечавшей на любую, даже самую немудрящую ласку. Это было не так, как со всеми, кого Нед Аллен когда-либо любил, или делал вид, что любит — за деньги.
Кит, зацелованный, заласканный другими, другим, тем, кого нынче не оказалось рядом, чтобы помешать, выдохнул в поцелуй, и ответил — напористо, с какой-то странной, горячечной, голодной жестокостью.
— Милорд, ну надо же, какая встреча! — ахнула позади роскошная, вся переливающаяся золотыми узорами по парче, женщина.
Вздрогнув, Топклифф едва не прищемил себе палец клещами для колки орехов — и непослушных костей. Возможно, при иных обстоятельствах это было бы в самый раз — но не сейчас и не сегодня.
И не с ним.
Недавно он уже побывал обнаженным перед глазами человека, или, вернее сказать, подделки под человека, которого не позднее, чем нынче вечером хотел бы видеть вместо стенного распятия. И даже это показалось ему более уместным, чем появление дамы, чей визит не был запланирован, чей пылкий интерес казался необъяснимым.
Он растянул похолодевшие от злости губы в улыбке, раздраженно стряхнув ореховую шелуху с коленей.
— Что вам угодно?
— Мне? — дама прижала руку в бархатной перчатке к пышной груди, изображая кокетливое удивление. — Ничего особенного, ничего такого, что вы не могли бы или не захотели бы мне подарить, милорд! Ваше внимание и ваша беседа, всего лишь.
Ее звенящая, лицемерная, как взгляд Горгоны, любезность, была — как комариный зуд над ухом посреди ночи. Беспокойные от голода собаки — и те необъяснимым образом притихли, и, о ужас — завиляли хвостами.
Топклифф не сразу узнал свою незваную гостью, чье лицо было скрыто маской и тенью — а когда узнал, ощутил, как мелко и быстро задергалась его щека. А леди, по всей видимости, приняв его молчание за выражение согласия, ринулась в атаку — шелестя подолом, щебеча о какой-то чепухе, уселась в неосмотрительно оставленное свободное кресло рядом с ним.
— Так жаль отца Хэррика, правда ведь, мастер Шекспир? Такой славный — и такая беда. А ведь тогда, на Стьюз-Бэнкс…
— Да, да, — выдавил из себя Уилл не в силах отделаться от неприятного разговора и от мысли, что за ними наблюдают, на них оглядываются. Он снова метнулся взглядом ко входу в Преисподнюю — и не увидел ничего, кроме голов, увенчанных шляпами и чепцами, безграничного людского моря, отделявшего его от сцены. Трепыхнулась надежда, что тот, кто караулил их там, в Преисподней, уже ушел, забрав своего цербера с собой, и — погасла тут же, стоило неосторожно поднять голову и напороться на ледяной немигающий взгляд.
Топклифф смотрел прямиком на него.
На них с Энн.
— Мистер Коттон недавно спрашивал о вас, но никто ничего не знал, кроме того, что вы так и работаете в «Театре», и то только по афишам…
Девушка все щебетала и щебетала, а Уиллу казалось, что его сковывает ледяная жесткая броня. Или это оковы Гейтхауса уже сомкнулись на его запястьях? Стоит помедлить, стоит лишь задержаться и то, что было фантомом и лишь навязчивым видением, может оказаться правдой.
Надо как можно скорее предупредить Кита.
— Прошу прощения, мисс Белами, я тороплюсь, и вам не советую задерживаться: после представлений может начаться давка.
Он все же освободил руку из цепких пальчиков девушки, но она не отступала, вцепилась в рукав, вновь, притягивая к себе, заговорила — быстро, залившись румянцем по самые нежные мочки ушей:
— Отец Коттон приглашает всех… Вы ведь знаете, да, мастер Уилл? Вы придете?
Уилл в ужасе оглянулся — и почти сразу же встретился взглядом с суровым детиной, который разглядывал их с Энн, не скрываясь, и явно прислушивался к разговору.
Какая глупость, какая невероятная, невозможная глупость — вести подобные разговоры в таком месте, как «Роза», в тот самый момент, когда театр, как рождественская утка яблоками, напичкан шпионами всех мастей!
Уилл задохнулся, как будто его ударили — окованным сапогом железом в самое незащищенное нутро. Схватил девушку за плечи, рванул к себе, зашептал в изогнувшиеся от изумления губы, смотрел — прямо в распахнутые в недоумении глаза.
Со стороны, должно быть, они смотрелись как пара любовников, приревновавших друг друга или как незадачливый супруг и его молодая женушка, застуканная на месте преступления. Оно и к лучшему.
— Господь с вами, — зашипел Уилл, — господь с вами, мисс Белами, что вы такое говорите. Здесь могут быть шпионы, много шпионов, больше, чем вы думаете, Энн, и если мы с вами будем продолжать нашу милую беседу в том же духе, то не исключено, что ни вы, и я не выйдем из «Розы», — увидев, что глаза девушки наполняются слезами, Уилл снова тряхнул ее за плечи. — Вы слышите меня? Энн?
Девушка громко, испуганно всхлипнула. На них зашикали. Мортимер и Ланкастер на сцене затевали заговор против короля. Повинуясь подспудному порыву, Уилл притянул девушку к себе — и прижался губами к приоткрывшимся мягким губам.
— Я сейчас уйду, уходите и вы — немедленно, — снова зашептал он. — Я бы проводил вас, но, боюсь, этим сделаю вам только хуже. Но прошу, заклинаю всем чем угодно: уходите сейчас же.
Девушка кивнула, и Уилл отпустил ее, отступая.
Когда он снова поднял голову, Топклифф в ложе был не один.
Кит тоже был не один. Уилл не сразу нашел его в полумраке, среди приготовленного к спектаклю реквизита и развешанных там же костюмов. Кит был не один — рядом с ним, обнимая его, вжимая в хлипкую перегородку был тот, кого следовало ожидать, лишь увидев спутницу Топклиффа. Нед Аллен самозабвенно целовал Кита, целовал как в последний раз, как будто не было у него сокровища дороже. И Кит — Кит отвечал ему тем же.
Уилл застыл, пригвожденный на месте ревностью и обидой. Что он должен предпринять? Или — ничего не должен, просто тихо развернуться и уйти, уйти, оставив, наконец, этих двоих, столь очевидно увлеченных друг другом в покое.
И катись оно все в Преисподнюю, туда, где замерли в ожидании свистка церберы-людоеды. Разорвут — так оно и к лучшему.
Но ведь дело было не только в нем, не в Уилле — на кону стояла жизнь Дика, столь опрометчиво доверившегося им обоим, так глупо подставленного под удар дружеской рукой. И жизнь самого Кита была под угрозой тоже.
Сцепив зубы, Уилл набрал в грудь побольше воздуха. В этот момент, — пронеслось в мозгу шальное, — он как никогда понимал Томаса Уолсингема.
— Прошу прощения, что отвлекаю, джентльмены, — так же холодно и негромко, невольно копируя манеры Томаса, произнес Уилл, — но Топклифф наводнил «Розу» шпионами, а внизу нас ждут его мастиффы.
Кит повернул голову на голос — прежде, чем его разум был вынут из тигля с раскаленным металлом, и получил первый звонкий удар чужой ревностью. Чужой ревностью, перекованной в ту, что сотрясала жилы ему самому еще недавно — и что была готова встрепенуться и поднять голову по малейшему поводу. Близость грядущей по пятам смерти обостряла чувства и чувственность. Больше всего глупостей, как известно, совершается именно перед лицом смерти, наступившей, наконец, на плащ человеческой тени — и заставившей новый скошенный ею колос опрокинуться лицом вперед.
В чьи-нибудь объятия. Из чьих-нибудь объятий.
— Здравствуй, любовь моя, — улыбнулся Кит припухшими губами, оставляя на них привкус отчаянного порыва, пригвоздившего и его, и Неда Аллена, к стене одним копьем. Взяв Неда за загривок, оттянул назад — но отталкивать не пришлось. Аллен сам отступил на шаг, напружинившись, как перед дракой — или по-мышиному торопливым, незадачливо неловким соитием в темном углу, рядом с кувшином с водой и бутылкой с пивом. — Хорошо, что ты здесь — нам нужно договориться о том, что предпринять, пока наши задницы не подожжены окончательно…
Уилл стоял в тени — а на половину его лица хлестал свет из небольшого окошка, зарешеченного деревянными прутьями. Как будто кто-то, набрав на ладонь сажи, шутки ради изгваздал его до неузнаваемости. А может, так и было — а может, лицо Кита Марло, когда он впервые в жизни поговорил с Уиллом Кемпом начистоту и без совести, выглядело точно так же.
Уилл молчал. В углах его поджатого рта проступали желваки.
— Эй, ну что ты? — бросив Неда так, словно минуту назад не целовал его, готовый если не отдаться тут же, будто прихваченная за локоть дешевая шлюшка, то пообещать осуществление самых стыдных мечтаний во плоти, Кит направился к Уиллу. Щеки и губы Неда были в размазанных по воде белилах. Белила вперемешку с пивом горчили на языке у Кита — вместе со словами, еще ночью загнанными поглубже, как голгофские гвозди. — Сейчас не время столбенеть, Уилл. Ты бы еще упрекнул меня в том, что я поцеловал твоего дружка Дика — там, на сцене. Или, точнее, он поцеловал моего героя.
Он стрельнул глазами в сторону, и заулыбался еще шире, на грани смеха. Нед Аллен позади него ударил кулаком в стенную перегородку:
— Да что ты творишь, ублюдок! Вас всех перевешают через час, если от вас что-то останется после знакомства с этими ужасными псинами, а ты — опять за свое! Сейчас — не время! Не время, усек?!
Не обращая ни малейшего внимания на взрыв негодования, Кит протянул руку — и погладил Уилла по окаменевшей от обиды и злости щеке. И тут же — коротко, крепко прижался губами к его губам.
— Мы доиграем то, что начали. Раз уж начали — доиграем. Знаешь, Уилл, как бывает в театре — во всех этих пьесах, что мы бросаем на потеху толпе? Один герой говорит что-то, какую-нибудь, положим, несусветную глупость: прости меня за измену, я был вынужден, у меня не было выбора, ведь я был в отчаянии, я был убит испытанием, брошенным мне судьбой, ведь своеволием драматурга я думал, что все не так, как есть в действительности. Проходит десяток сцен, и тот, кого он любит, отвечает ему: и вправду, любовь моя, и вправду, все это именно так. Я поступаю так, как поступаю, не потому, что охладел к тебе — это всего лишь мой ответ опасности. Ничего такого, не подумай. Никто не заменит мне тебя. Я даже не помню их крестильных имен. Трахаясь с ними всеми — я думаю о тебе. И о Топклиффе с его мастиффами, само собой.
Второй поцелуй получился еще крепче — и солонее.
Сквозь него Кит рассмеялся, услышав удаляющиеся прочь шаги Неда.
— Мне так давно хотелось побеседовать с вами — о том, о сем, но не представлялось возможности, милорд. Конечно же, мы встречались при дворе — не могли не встречаться, увы, сейчас и я вынуждена уделять внимание и время всем этим танцам и сплетням вместо того, чтобы вести дом… Но нет, нет-нет-нет, вы не подумайте, что я хочу сравнить свои заботы с вашими! Ни в коем случае, никогда. Я понимаю, как вам, должно быть, тяжело оторваться от вашего долга, от важнейших дел, чтобы отдохнуть, придя сюда — в театр. Нет, подождите! Не прерывайте меня, милорд, прошу! Я должна высказать все, что у меня на сердце — чтобы вы поняли, как глубоко мое преклонение перед тем, что вы делаете для Леди Королевы, и для всех нас, добрых протестантов…
Топклифф был ошарашен. Он хмурился, изредка приоткрывая рот, но ему так и не удалось вбить ни единого слова в плотно подогнанный поток болтовни, обрушившийся на его голову, прежде забитую совершенно другими мыслями. Френсис пододвигалась к нему, то беря за брезгливо отдергивающуюся руку, то преданно заглядывая в глаза. В ее собственном взгляде не было ни капли смеха — о, перевидав и перепробовав такое количество актеров, она и сама научилась играть не хуже.
Она была — порыв и преклонение. Худшее, что может случиться на пути мужчины, готовящегося получить удовольствие от чего-то, что не является ни женщиной, ни мыслями о ней.
— А еще — я видала сегодня мистера Поули, он был рядом с вами, но вот теперь его почему-то нет… — Френсис заозиралась с видимым сожалением, и тут же, прикусив губу, прижала руки к сердцу. — А отношения с этим замечательным человеком так же дороги мне, как ваше расположение, ведь, вы не поверите, мы с ним давние знакомцы…
— Что? Бесит вас на троне Гавестон? — с едкой насмешкой, громогласно вопрошал своих придворных со сцены молодой Бербедж.
Нет, поправил себя Хенслоу, король Эдуард, в которого непостижимым, истинно чудесным образом превратился этот увалень на глазах изумленной публики. Но более всего он изумил самого Хенслоу, и даже не тем, что стал взасос целоваться с Марло на сцене, а вчера ведь еще пищал, что не будет этого делать ни с кем и никогда. Больше всего Хенслоу изумило то, сколь дерзко этот дурачина то и дело поглядывал на ложу Топклиффа, даже адресовал, казалось, тому некоторые реплики.
— Да, нам по вкусу это; быть сему, — продолжал подзуживать своих лордов Эдуард, а из зала то и дело хлопали и свистели.
И публике это было по вкусу, публика заходилась визгом от восторга, исходила аплодисментами. А чего ей еще надо: зрелище раздираемого собаками медведя, его крови, вывороченных кишок, ошметков шерсти и плоти, разбросанных по быстро впитывающему в себя все песку арены — вот что публику заводило всегда. И в этом смысле театр мало отличался от арены для травли — Хенслоу это понимал, как никто. Это старый дурак Бербедж любил ставить у себя комедии и любовные драмы придурошного Шекспира — что ж, два сапога пара, два наивных идиота, думающих, что подманят это многоголовое чудовище, подобное Лернейской Гидре, — лондонскую публику — сладенькой ярмарочной конфеткой.
Нет, лондонцы явно предпочитали пищу поострее, иначе почему бы казни, кулачные бои и травля зверей собирали столько народу? Кровь, еще кровь, еще больше крови и ужасов — вот что нужно для сборов. То, что писал когда-то бедный, сломленный Томми Кид, то, что пишет теперь Марло.
И что бы там между ними не происходило, думал Хэнслоу, плутая в темных переходах театра и с удовольствием слушая очередной взрыва аплодисментов и рева из партера, каким бы мерзавцем не был этот содомит, а все ж ему можно было отвалить любые деньги за любую пьесу. Успех — такой, как сегодня, или даже куда громче, как на все том же Фаусте — был гарантирован. Даже если не выпускать на сцену собак.
Низкий, утробный рык раздался из сгустившихся под лестницей сумерек, и сразу же вслед ему на Хенслоу метнулась тень. На минуту, стыдную, позорную минуту, ему показалось, что это не пес, а демон, вырвавшийся из Ада, может, призванный однажды Фаустом из их постановки, как знать, ведь болтали же, что сам Дьявол посещал ее? Хенслоу тогда только посмеивался и без устали стриг руно доверчивых овечек, привлеченных слухами в его театр. А теперь — поверил.
Зверь не унимался, громыхал цепью, рычал и хрипел, брызгая слюной.
Это всего лишь собака, сказал себе Хенслоу, всего лишь огромная собака. Но кто посмел привести это чудовище в театр? И зачем?
— Сидеть! Я сказал: сидеть! — рявкнул кто-то, цепь снова лязгнула и рык умолк.
— Прошу прощения, сэр, — выступил из тени — ну кто бы мог подумать? — Роберт Поули и поклонился, сладенько улыбаясь.
Хенслоу промокнул лысину и выпрямился.
— Как вы сюда попали, мистер Поули? Еще и привели с собой пса? — голосом Хенслоу можно было заново заморозить Темзу. — Это помещения театра, вход сюда посторонним запрещен.
Все, что Хэнслоу теперь чувствовал, — гнев. За свой недавний страх, за стыд, который испытывал от того, что кто-то увидел этот страх.
Поули тоже приосанился и разулыбался еще шире.
— Это распоряжение милорда Топклиффа, сэр. В помещение «Розы» проникли опасные преступники, и мы прикладываем все усилия, чтобы обезопасить от них подданных Ее Величества. Вы ведь не станете препятствовать этому?
«Он имеет в виду Марло и тех двух идиотов из „Театра“», — похолодел Хенслоу от догадки и поклонился.
— Напротив, приложу все усилия для их поимки, сэр.
Кит целовал его — и на его губах все еще был вкус размазанных белил, а в волосах — запах того самого проклятого дамаска. Уилл замер на мгновение, а потом с силой пихнул Кита в грудь.
— Слышал, что сказал твой многомудрый Аллен? — Уилл старался говорить спокойно, но голос предательски дрогнул и губы кривились, как от боли. От боли, что была сильнее всех возможных грядущих, той, которую может причинить лишь тот, кто любит. Или любил. — Сейчас не время для глупостей. Если, конечно, мы собираемся бежать, а не тискаться по углам с теми, кто подворачивается под руку. Будешь трахаться, забывать крестильные имена, припоминать клички, сочинять пьесы про нас с тобой и оправдания — все, что угодно, Кит, но потом. А сейчас надо придумать, как мы будем сматываться, если под каждой дыркой в этой чертовой «Розе» засело по шпиону, если не по собаке.
Они стояли теперь друг напротив друга — как два противника, которые только и ждут сигнала, чтобы наброситься друг на друга с кулаками, а то и с ножами. Гнев еще бурлил в жилах, а Уилл чувствовал, как внутри расползается огромная черная дыра. Он и сам не мог бы объяснить, почему так случилось. Почему Кит делал то, что он делал, а он, Уилл, который еще недавно думал, что не может ревновать Кита ни к кому, потому что это было глупо и бессмысленно, чувствовал себя сейчас, именно сейчас, когда впереди было столько опасностей, простреленным навылет.
Толчок болезненно пришелся в грудь — Кит ощутил и свое сердце, по слухам, по давним, покрытым мороком легендам, то ли отсутствующее вовсе, то ли сработанное из камня, коим перед добротными домами изредка мостят огрызок улицы. Захотелось спросить себя — о той обиде и злобе, которой с таким трудом дышал Шекспир, пялясь во все глаза, хоть явно не хотел видеть ни малейшего, даже самого эфемерного следа страсти, оставленного на коже того, кого он уже успел присвоить, кем-то другим.
Кит спросил — и понял ответ. Он не разделял ни первого чувства, ни второго. Ему было весело. Ему было радостно. Так — перчено, искристо, имбирно, — звучала на кончике языка хорошо приготовленная плоть некогда живого существа, и умело сервированная месть. Маленький ее осколок, подвернувшийся столь кстати — и впившийся прямиком в середину ладони, коснувшейся напряженной спины для объятия.
И Кит не проронил ни слова в ответ на поток упреков. Подвинув Уилла плечом, он миновал его, как не мог миновать его сладкий, дурманный, с женским запахом и женской мягкостью проступок. «Я знаю», — сказал он всем собою, повернувшись к Уиллу спиной и шагая прочь.
Я знаю.
Он успел сделать семь шагов, чтобы наткнуться на мистера Слая, только что сменившего епископскую митру на залихватский берет с колышущимися цветными перьями.
— Эгей! — крикнул Слай, окрыленный успехом и пухом, выдернутым из задницы какой-то гигантской пташки. Обращался он мимо Кита — но, как никогда, стрелы его были нацелены определенным образом. — Шейксхрен, старина, ты меня удивляешь!
Кит не обернулся, замедлившись — но знал, знал по движению спертого пыльного воздуха и движению своего сердца, что обернется Уилл. И был прав.
— Чем? — спросил наивный ягненок.
Слай хохотнул, покосив глазом на Кита:
— Да тебя ведь ни на минуту нельзя оставлять рядом с дамским, так сказать, полом! Видал я из-за кулис, как какой-то молодчик прям под сценой облапывает прехорошенькую золотоволосую девчонку, позавидовать, быть может, успел, а тут глядь — а это наш Уилл, собственной персоной!
У Кемпа находились последователи — если не в комедийной игре, то в таланте создать для нее повод.
Кит двинулся дальше, продолжая молчать — и, проходя мимо Слая, резко, рывком, перевернул прямиком ему под ноги небольшой, заставленный гримерными склянками и выпивкой столик. Выругавшись, добрый вестник отпрыгнул — скорее, от неожиданности, чем в страхе получить по ноге ребром столешницы.
Чистая, ничем не замаранная алхимия — ступать по не успевшему еще отзвенеть в ушах ледяному крошеву из стекла и краски!
И тут Кит понял, что доселе улыбался — понял по тому, что улыбка эта бесследно сошла с его губ.
— Милорд, слыхал я — шепчутся везде, что изгнан я опять на материк.
Слушая свой странный, звеняще-надломленный голос со стороны, Кит выступил в пятно солнечного света, ложащееся аккурат на центр дощатой сцены, из мягкой, таящей недобрые секреты тени. Прежде, чем взглянуть в упор в лицо заплаканному Дику, что уже успел, встрепенувшись, круто развернуться ему навстречу, он провел взглядом по первым шеренгам лиц людей, затаив дыхание, стоящих в партере. О, там было немало женщин. Чуть меньше было светловолосых, еще меньше — золотоволосых, а все же — были.
Ну, и где же ты прячешься, одна из тысяч и тысяч звезд, изредка сбивающихся в плеяды — для вящего удовольствия лопоухого олуха, мечущегося по Лондону, как несмешной, нелепый шут, не знающий, в какую дырку приткнуть свой сучок?
— Да, милый Гавестон — о! если б нет! Папский легат решил твою судьбу, ты должен ехать, или свергнут я. На троне я останусь — отомстить; и посему, мой друг, ты потерпи. Живи, где хочешь — золото я дам; изгнание не будет долгим, иль приеду сам; вечна моя любовь.
Дик потянулся к нему, король потянулся к вернейшему из подданных, зачем-то прозванному предателем. Кит остановил его жестом — не позволив сойти с тронного возвышения. Он хотел все сделать сам.
Крючки, пуговицы и завязки поддавались пальцам как никогда легко — никакой настоящей страсти, путающей мысли и шнуровки, только блестящая, отполированная взаимным равнодушием игра. Бросив на сцену плащ и дублет, и равнодушно переступив через них, Кит потянул сорочку через голову.
— Я прошу извинить меня, но у меня много дел, — пытаться отделаться от этой отвратительной блудницы было так же мерзко, как отщипывать крючковатые плоды репейника от одежды. — Я слишком занят, чтобы развлекать вас беседами так долго.
— И чем же вы заняты в театре, кроме просмотра этой чудесной пьесы? — удивлялась графиня Эссекс, в который раз прикладывая украшенную перстнями руку к приподнимающейся на вдох груди. Чертова жена чертова мужа! Сам Дьявол, верно, подослал ее в ложу, чтобы спасти своих вернейших приспешников.
Топклифф ответил сквозь зубы, ощущая, как от ненависти голова идет кругом:
— Я должен покарать нечестивцев.
— Нечестивцев? Боже мой! — вскрикнула неугомонная ведьма. — Боже мой, как интересно! Расскажите мне об этом немедленно — вдруг вы подвергаете себя опасности?
По партеру прошел взволнованный, одобрительный шелест — Топклифф знал, что вызывает такой ответ у публики, собравшейся поглазеть на величайшее греховодство.
— Боже мой, что он делает? — восхищенно ахнула леди Эссекс, воззрившись на сцену, и в третий раз всуе потерзав имя Господа.
Кит Марло, обмениваясь с Диком Бербеджем прощально-слезливыми воркованиями, проворно, как умел он, всякий актер и всякая шлюха, раздевался прямиком на сцене.
Уилл спросил, и еще оборачиваясь, а ведь он точно знал, что оборачиваться — нельзя, никогда, ни при каких обстоятельствах, уже знал ответ. Слай, насмешливый вестник, украшенный петушиными перьями, прокукарекал то, о чем не знал, о чем следовало бы молчать — и вовсе не потому, что сказанное было правдой.
Уилл обернулся — и услышал позади звон, тонкий, хрустальный звон разбившегося с концами доверия между ним и Китом. Кит шел — не оборачиваясь, Кит шел — от Уилла, уходил, не удостоив ни словом, ни жестом, не торопясь и поспешая — на сцене искренне горевал по утрате своего лучшего, преданнейшего, любимейшего из подданных король Эдуард.
Меркурий вновь уходил, и Орфею — оболганному, глупому Орфею больше нельзя было следовать за ним.
— Ты! — шепотом закричал Уилл, довершая начатый бросок, сгребая злосчастного Слая за грудки, как недавно Кита. Он тряхнул Слая так, что петушиные перья качнулись, будто под крепким ветром, и слетели с его дурьей башки. Слай, с лица которого еще не сползла похабная усмешка, моргнул и вяло трепыхнулся в его руках, но Уилл держал крепко, не вырвешься. Не с первого раза. — Ты, ублюдок! Зачем ты вообще болтаешь о том, чего не понимаешь, о том, о чем следовало бы молчать?!
Уилл снова тряхнул Слая, но тот уже овладел собой, отпихнул его, отступая и сипя:
— Какая муха тебя укусила, Шейксхрен? Что, испугался, что твой ненаглядный Марло даст кому-то, кроме тебя? Так он и так даст, он любому дает, таков уж у нас драматург, в «Розе», страсть как охоч попрыгать на чужих хуях, похлеще любой шлюхи…
Гнев залил глаза Уилла, и кулак словно сам собой полетел вперед, встречаясь с переносицей Слая. А в следующий миг тот уже отступал, вслепую шаря по поясу, а Уилл наступал, скалясь, и больше не шептал — кричал во весь голос, ничуть не заботясь о том, что его могут услышать за кулисами.
— Сукин сын! Думаешь, если господь бог по недосмотру наградил тебя языком, им следует трепать, как помелом?!
— Ты-то мне и нужен, Шекспир! — раздалось вдруг сзади, и голос был знакомым, но Уиллу было не досуг выяснять, кому он там был нужен, и зачем — Уильям Слай вытащил из-за пояса длинный нож, тускло блеснувший в полутьме.
— Слай, Шекспир, нашли время! — рявкнул все тот же голос, и Уилл понял, наконец, почему он ему знаком: между ними, встрепанный так, что волосы на лысине торчали дыбом, вдруг встал толстяк Хенслоу. — Ну-ка, живо успокоились, оба!
Черный мастифф у ног Поули сидел смирно и смотрел, не мигая, как будто он был и вправду не существом из плоти и крови, но духом, вызванным на погибель грешников. Хенслоу много слышал о собаках Гейтхауса, да и кто в Лондоне не слышал о том, куда деваются расчлененные на плахе тела изменников Короны, но видеть вблизи этих адских псов ему еще не доводилось.
Откормленная туша лоснилась даже в полутьме, и пес выглядел ленивым и спокойным, но Хэнслоу и сам держал собак для травли, и потому хорошо знал подобные повадки: вот он сидит смирно, а в следующий миг по свистку вцепляется в горло намеченной жертвы.
— Если вам будет угодно, мистер Поули, я лично покажу вам те лазейки, которыми могут воспользоваться злоумышленники.
Поули по-прежнему сочился благодушием и улыбкой, а казалось, будто исходит ядом:
— Смею уверить, ваше сотрудничество не останется незамеченным, сэр.
Дик ринулся навстречу вышедшему на сцену Марло, нет, это Эдуард, заламывая руки, кривясь от нестерпимой, терзающей душу клещами муки, рванулся навстречу своему Гавестону. Тот же летел к нему так быстро, как будто за ним гналась стая Эриний, или — адские псы ревнителя англиканской веры и борца с католическими шпионами.
— Надежда обернулась прахом в ад? — ломко, болезненно спрашивал и щурился, выслушивая его исповедь, Гавестон или сам Марло?
Дик вглядывался в его побелевшее лицо, гадал, вопрошал не словами, но выражением глаз, тревожными жестами: что случилось? Что там, произошло за сценой, что-то с Уиллом?
Губы же следовали однажды написанным и вдруг оказавшимся столь верным словам:
— Остроты слов мне в сердце не вонзай: изгнанник ты в стране, а я — в себе.
Марло же только отмахивался, как должно быть, отмахивался и Гавестон от сказанного королем — ничего не значащей пустышки, ибо что мог сделать король, если судьба его, и судьба его любимца была уже предначертана уверенной и безжалостной рукой? Отмахнулся — и вдруг начал раздеваться: быстро, раздраженно сбрасывая одежду, будто она мешала ему сейчас, будто обнажая тело, он хотел обнажить свою душу — перед Диком, перед Эдуардом, перед всей глазеющей, свистящей, орущей от восторга публикой.
Дик замер, не зная, как реагировать, как мог замереть Эдуард, или это Эдуард спрашивал своего Гавестона одними губами:
— Что ты делаешь? Зачем?
Все перепуталось, на сцене и в жизни Дика Бербеджа.
И случайно взглянув в ложу Топклиффа, он увидел сидящую рядом с вытянувшимся, будто проглотившим портновскую мерку черным человечком, сияющую леди Френсис.
— Не ссылкою терзаем Гавестон, а тем, что с тобой разорван…
Ступень, еще ступень — грубовато сколоченное, аляповато, как любил Хенслоу, и как любила вечно голодная, жаждущая зрелищ на грани бесстыдства толпа, украшенное позолотой тронное возвышение было преодолено в два счета. Что было терять Гавестону, едва увидевшему родной берег, и снова обреченному на скитания? Что было терять актеру, от которого ждали бесстыдства?
Разве что дать королю то, что было должно — и то же дать толпе. Не на грани — а за гранью, ведь последний шаг прочь от любви всегда самый тяжкий.
Приблизившись к Дику, Кит текуче прильнул к нему — как мог бы в жизни, не будь Дик сам собой, или будь он кем-то другим, да хоть королем Эдуардом, готовым принять смерть за бунт, а бунт за смерть. Взяв побледневшее, все еще мокрое от слез лицо Дика в ладони, Кит заговорил прямиком в его губы — отчего-то мигом похолодевшие, как у трупа.
Неужто испугался? Неужто ты испугался — теперь, когда мы все, все трое, зашли так далеко, как не заходил ни один Орфей, ни один Улисс, ищущий тень матери и павших на троянских равнинах товарищей?
— С тем, чей взор благословляет пепел, что был мной: и счастья этого нигде не отыскать.
Говоря, говоря то, что было написано — и то чего нельзя было написать, бесконечно думая о той, чьи волосы были, как золото, — если, конечно, склонный прихвастнуть враль не преувеличил прелести простой лондонской потаскушки до ослепительной красоты Елены, Кит толкнул Дика в грудь.
От себя — к трону.
Так, как Уилл толкнул его прочь — мигом, от малейшей зыби, пущенной по их морю залетным ветерком, позабыв свои ничего не стоящие клятвы. Клятвы, бывшие таким же пеплом, как те глупости, что он наверняка шептал в розовеющие уши своим мимолетным подружкам.
Кит снова поверил, словно был одной из них — прихваченных по ходу бегства в партере. Отчего бы не развлечься перед гибелью? Отчего бы не показать тому, кто мнит о себе слишком много, что измена с женщиной никогда не будет тем же, что любовь к мужчине?
— И только это мне в душе болит: ты должен ехать, хочется иль нет! — отчаянным стоном вытолкнул Дик, как будто и вправду умолял Кита поскорее покинуть сцену.
Он оказался снизу — плюхнувшись задницей на трон, а трон скрипнул под двойным весом. Гавестон повернулся к публике обнаженной спиной, и, по-кошачьи прогнув хребет, шепнул в отвердевшую от ужаса шею Дика Бербеджа голосом Кита Марло:
— Ну нет, дружок, я прекрасно помню, сколько строк в этом отрывке… Тебе никуда не деться от меня до прихода твоей нелюбимой женушки — только смотри, при виде Изабеллы не забудь сыграть отвращение вместо радости…
Шепот безнадежно утонул в овации, вонзившейся под лопатки стрелами римских солдат. Покатилась, упав, королевская корона из крашеной латуни.
— Браво! — плеснул знакомый женский голос с балкона, едва не потерявшись в нарастающем удовлетворенном, но притом все еще голодном гуле других голосов. — Черт возьми, браво!
Малышка Энн поняла, что должна бежать из театра. Вокруг нее поднялась какая-то странная, непривычная суета. Само собой, на сцене происходило такое, отчего в животе скручивался тугой узел из страха, волнения и необъяснимой, дядюшка бы сказал — богопротивной, радости. Энн слыхала, что радость от Нечистого. А от кого тогда страх? От кого — подобие поцелуя, все еще горящее на губах в то время как достойнейший человек, мастер Кит Марло, раздевался прямо на сцене, прямо над головой самой Энн, оставляя за собой дорожку из ставших ненужными деталей одежды, а одну из зрительниц, что оставались для него безымянными, это нисколько не возмущало?
Энн прижала кулак к пылающей щеке, и подумала: вот так люди тонут в море. Их подхватывает могучим течением, и они уже не могут сопротивляться.
Но мастер Шекспир, странно мешая ласку с угрозой, говорил ужасные вещи: шпионы, опасность, смерть. Энн осторожно заозиралась — и никто из стоящих рядом, никто из гроздьями набившихся в ложи людей не был похож на того, кто мог бы вот так запросто отправить христианина на виселицу лишь за то, что…
— Браво! — воскликнула прекрасная, ослепительно прекрасная, роскошно одетая женщина, сидевшая в начале спектакля в одной ложе, но после перебравшаяся в соседнюю. Энн подняла голову на голос, хоть смотреть хотелось исключительно на мастера Марло, от одного вида чьей обнаженной спины кровь приливала к щекам почти до боли…
Красавица, привстав, подобрала юбки и бурно аплодировала.
А рядом с ней, отложив клещи для колки орехов в сторону, сидел Ричард Топклифф — да, он все еще был там, хоть малышка Энн и молилась Господу, чтобы он поскорее куда-то подевался. Топклифф снова повернул голову к ней — как будто почувствовал, как и в первый ужасный раз, что она по глупости своей пялится, куда не следует.
И улыбнулся.
Не помня себя, невежливо, неосторожно распихивая плечами и локтями столпившийся под краем сцены народ, Энн бросилась прочь, а вслед ей летела привычная грубая ругань. Но по сравнению с пробирающей до костей, похожей на животный оскал улыбкой, предназначенной лишь ей одной, сама смерть казалась желанной.
— Эй вы, бойцовые петушки, постыдились бы устраивать драку, когда в зале сам милорд Топклифф! Ну-ка, живо опусти нож, Слай, — произнес Хенслоу вроде бы и не слишком громко, но Уилл вдруг отчетливо понял, как этот пастырь управляется со своими бесчисленными стадами шлюх и актеров и почему они его слушают. Слай, не спуская горящего взгляда с Уилла, однако, послушно убрал нож в ножны и сплюнул в сторону:
— Еще поговорим, Шейксхрен.
Уилл было дернулся в ответ, но пухлая ручка Хенслоу сжала его локоть с неожиданной силой.
— Ты, смотри за встречами не забудь про свой выход, а то вычту как за полноценный спектакль! — рыкнул Хенслоу.
И Слай растворился среди костюмов, ушел, куда шел, как будто то, что столкнуло их с Уиллом, так же и развело, будто они оба были участниками какой-то пьесы, написанной чужим пером, но разыгрываемой неукоснительно, как по нотам.
— На пару слов по поводу грядущей постановки, мастер Шекспир, — громко сказал Хенслоу, и Уилл успел подумать, как же он некстати сейчас со своими постановками, неужели не видит, что творится, или, наоборот, видит, но спокойно ждет, чем закончится развернувшаяся, небывалая доселе охота на человеческую дичь?
— Прошу прощения, сэр, но… — Уилл попытался освободиться, в крови еще бушевал гнев на Слая, обида на Кита, и где-то в глубине души поднимали голову тревога и страх. Хенслоу сжал его локоть еще сильнее, и заговорил так тихо, что Уилл бы вряд ли его услышал, если бы губы Хенслоу не оказались у самого разом полыхнувшего уха:
— Увидишь Марло скажи, чтоб не вздумал ждать джиги. Все выходы перекрыты, под каждым окном по собаке, кроме одного — и Марло знает, где оно.
От стыда и волнения кровь бросилась Уиллу в лицо, и он забормотал в сторону, отворачиваясь, будто уличенный старшими в постыдном поступке школьник.
— Благодарю вас, сэр, вы даже не представляете…
— Отлично представляю, мастер Шекспир, — произнес Хенслоу уже обычным своим тоном — смеси любезности и снисходительного презрения. — И надеюсь на шумный успех будущих ваших с мастером Марло пьес в «Розе».
Кит скидывал с себя одну деталь одежды за другой, а слова обнажали душу Гавестона — уже не королевского капризного любимца, охочего до денег и власти, но человека, лишающегося прямо сейчас самого дорого в жизни. Гавестон оплетал своего короля, льнул к нему всем обнаженным телом, будто хотел срастись с ним, прорасти на троне — и вот так, вместе и уйти в предназначенную им вечность.
Дик деревенел в объятиях Кита, то ласковых, то вдруг становившихся железными, жгучими, будто Гавестон пытал своего короля раскаленными клещами из арсенала восседавшего в ложе сумрачного, брезгливо глядящего на сцену палача.
И Эдуард обнимал своего Гавестона, обжигал ладони о его горячую спину, скользил обхватывая за талию, вжимая в себя, не желая расставаться ни на краткий миг:
— О, если б мог тебя я так укрыть, — говорил Дик, и слова его разносились по вновь притихшему залу, достигая самых потаенных уголков, самых темных, тех, в которых прятались шпионы Топклиффа, — Как твой портрет — на счастье; но, увы.
— Браво! — кричал леди Френсис из ложи Топклифа.
— Браво! — подхватывала единая глотка и сотни рук в едином порыве вновь и вновь хлопали, отбивая ладони.
— Уже неплохо — жалость короля, — вдруг фыркнул Кит, и, строптиво тряхнув волосами, освободил Дика от груза своей тщательно скроенной из обрывков гладкого белого стиха и в очередной раз разбитых воспоминаний любви. Перекинув ноги через королевские колени, Кит присел на подлокотник трона, и перегнулся за укатившейся не так уж далеко короной.
Зал то бесновался, то затихал, ловя следующую, и без того, впрочем, всем известную реплику. Люди получили вдоволь мяса для того, чтобы страстно желать, чтобы полыхать желанием набить себе желудки еще одной порцией — до блевоты.
А вот псы оставались голодными.
— Нет, не уедешь, прячься, Гавестон! — сухая и горячая рука Дика Бербеджа перехватила Кита за запястье, когда он, задумчиво глядя вниз и горько усмехаясь, вертел корону в руках. Вот она — королевская власть. Кусок изящной, но под блеском позолоты — дешевой вещицы, выпиленной на досуге кем-то из подмастерьев «Розы».
Вот она — цена громкой, сотрясающей ребра любви. Латунь под золотом, сухость схоластической латыни под живостью полночного шепота.
— Меня найдут, — громко возразил Кит, бросив жесткий взгляд поверх короны — на Топклиффа, на леди Эссекс, все еще не успевшую усесться в свое кресло — из-за ширины жестких парчовых юбок на каркасе, само собой. — Затужишь ты сильней.
Позади колыхнулся звездчатый занавес — так Господь Бог в дешевых балаганных пьесках, излагающих жития праведников и обрывки из Писания, выглядывает, чтобы поглумиться над созданным им человеком. Блеснула лысина Филиппа Хенслоу — и тут же скрылась. Кит уловил с полунамека — хозяин «Розы» чем-то сильно обеспокоен, а чем — гадать не приходилось. Стоило лишь продолжить играть, обращаясь к главному гостю предпасхального действа, главному пастырю этого бесстыжего, вызывающего таинства.
Вернувшись в свою ложу и основательно оттоптав ноги тем, кто не успел посторониться, пропуская, Нед обнаружил, что место, где восседала его спутница, опустело. Пусто было и на душе — как будто оттуда, как из разделанной бараньей туши, выскоблили все, что наполняло собой тепло, жизнь, кровоток.
Последние слова Кита, брошенные так небрежно, как бросает кости шулер, уверенный в своем выигрыше, занозами засели под ногтями, и теперь звучали, самоповторяясь, гудя колокольно, надоедливо, несносно, по кругу — от начала до конца.
Я ведь всегда, или почти всегда знал точно, кем ты меня считаешь, изменчивый, бессовестный, самовлюбленный ублюдок.
Я ведь все прекрасно знал, отправляясь к тебе в Пекло, чтобы взглянуть на тебя в последний, быть может, раз.
И она знала — она, щебечущая теперь рядом с напыжившимся Топклиффом, зябко поводившим плечами под черным коротким плащом. Она и сама попалась на твою удочку — как все мы, убегающая ртуть, ловец человеков.
Сколько рыбы нужно для того, чтобы накормить голодных?
Нед сел, грузно оперевшись на деревянный, скрипнувший под его весом поручень. От досады, от ощущения униженности, его почти мутило. Он хотел бы покинуть «Розу». Не только на сегодня, чтобы не видеть, чем закончится представление, чем бы оно ни закончилось, черт возьми, даже если натренированные рвать людскую плоть собаки будут таскать кишки этих идиотов по всему Вестминстеру. Навсегда.
Чтобы ничего не напоминало.
Пусть, черт возьми, ничего не напоминает!
Но Кит Марло, тот, кто смешал его с грязью, сам был белее снега — на сцене, рядом с обритым налысо, разрумянившимся Диком, без дублета, без рубашки, с короной в руках. И не смотреть на него было невозможно — несмотря на то, что сам-то он в сторону Неда не взглянул ни разу.
Эдуард ловил Гавестона за запястье и прижимался губами — туда, где билась под белой кожей голубоватая жилка. Рука с короной — кусок деревяшки, позолота, облупленная по краям, оказывалась вывернутой в сторону, и Дик не разбирал уже, Гавестон льнул к своему королю в последней, тоскующей ласке, или Кит Марло прижимался к Дику Бербеджу в поисках тепла? Где-то за занавесом был Уилл, и он слышал, о чем они сейчас говорили, слышал, и, должно быть понимал каждую их реплику, каждое слово по-своему.
И Топклифф, топорщивший усы в ложе, — туда, куда Дик старался и не мог не смотреть, — тоже все понимал по-своему, и достаточно было беглого взгляда на его заострившееся лицо с раздувающимися ноздрями, чтобы понять — он весь в нетерпении, весь на изготовке, и вот-вот раздастся сигнал. Что будет им? Кит сказал: ждем конца спектакля, но что, если Топклифф не станет ждать? В конце концов, однажды он уже сорвал представление в «Театре», и все ему было нипочем, ни гнев разбушевавшейся толпы, ни недовольство высоких персон. Что ему помешает сделать это сейчас?
— В словах таких бесед — вся наша боль, — говорил Эдуард, забирая из рук Гавестона корону и тут же небрежно бросая ее ему на колени. — Расстанемся с объятием немым. Стой, Гавестон, тебя не отпущу. — Леди Френсис в ложе так и осталась стоять, прикипев взглядом к ним обоим, сплетенным в объятии, — полуобнаженному Марло и Дику, которого бросало то в жар, то в холод.
И, повинуясь наитию, Дик снова прижался губами к губам Кита, но тут же отпрянул, давая Гавестону произнести свою реплику.
— Пора идти мне, не трави печаль, — откликался Кит, нехотя отстраняясь. Он был горячим — таким горячим, что Дику стало жарко тоже. Кровь бросилась в лицо, он снова взял Кита за руку, сплетая с ним пальцы, теснее сплетая объятие, и — так и замер, пригвожденный взглядом Топклиффа. Если бы он мог, подумалось Дику, испепелил бы их на месте, прямо сейчас, не дожидаясь ничего.
— Как мало остается времени, позволь тобой насытить жадный взгляд: идем, тебя в дорогу провожу, — голос Дика дрогнул, и дрожь эта была отнюдь не наигранной.
— Что будет, Кит, — шепнул он, обнимая Кита за плечи, и тяжело ступая с ним — за сцену, вдаль, в неизвестность. — Что будет, если Топклифф нападет раньше?
Хенслоу, напоследок выглянув из-за тяжелого занавеса, поспешил прочь. И правильно — его не должны были видеть вместе с тем, кто вот-вот попадет в забранный ржавой железной решеткой подвал Гейтхауса. Уилл же поторопился к сцене, туда, где за бархатистым занавесом раздавался исполненный тоски и страсти голос — Дик ли тосковал по Лондону, по тому, что оставлял у себя за спиной, по своей милой Кэт, или Эдуард все никак не мог отпустить Гавестона, над которым навис топор палача?
Другой голос возражал, — и сердце Уилла сжималось и рвалось ему навстречу. В том голосе — голосе Кита тоже была тоска. Но еще — обида, насмешка, злость, бог знает, сколько еще всего — как будто все демоны Кита Марло вдруг решили сегодня терзать его душу. Неужели это все — от клеветы Слая? Или же — от того, чему Уилл стал невольным свидетелем?
Хенслоу сказал — передай Киту, а как передать? Когда? И самое главное — что, если Кит вовсе не захочет сейчас с ним говорить? Ведь тогда они обречены, все трое!
Уилл позволил себе выглянуть на сцену, приоткрыв край тяжелого занавеса, и остолбенел. Полуобнаженный Кит стискивал Дика в объятиях, а тот не отстранялся, напротив, казалось и сам готов был льнуть к Киту, как к своему величайшему сокровищу. Умом Уилл понимал, что это игра. Сколько всего было переиграно ими всеми, не зря ведь они актеры, лицедеи, чье ремесло — развлекать почтенную публику любым возможным способом. Умом — понимал, но сердце болело так, словно Слай все-таки всадил в него свой нож.
— Если Топклифф вздумает прибрать нас к рукам раньше, — любезно, как подобострастный придворный, повторил Кит, пропуская Дика вперед и только после него ныряя за расшитый золотыми звездами занавес. — Тебе не придется играть ту сцену моей пьесы, которую ты, я наслышан, ненавидишь больше всего как зритель. Никакой раскаленной кочерги, дружок, только некие части праведного тела нашего с тобой общего приятеля.
Резко обернувшись, младший Бербедж возмущенно сглотнул — видимо, комок протестующих слов собрался у него под языком, подобно тошноте, но так и не вышел наружу.
Им вслед летели раскатистые, сотрясающие самые основы «Розы» овации. Розовый куст шумел от приближения бури, и все равно колол руки желающих поживиться от кроваво-алых цветов, больше похожих на лужи крови, оставшиеся на песке после звериной травли. Тут, у гримерной Неда Аллена, сплошь разрисованной красными розами, Кит снова увидел Уилла — точнее, его глаза, его горящие от невысказанного глаза.
Настал и его черед сглатывать горький ком нерожденных слов.
— Наверняка ты хочешь упрекнуть нас с Диком в том, что мы сыграли не так, как должно, — безрадостно осклабился Кит, легонько толкнув Бербеджа ладонью в спину. Он торопливо одевался, кое-как натягивая выдернутые из рук подмастерья сорочку и дублет. Остановиться рядом с Уиллом было так же трудно, как зацепиться за вымытую на берег корягу, будучи подхваченным бурным горным потоком неукрощенной реки. — Да-да, я знаю, что скоро выход королевы — но пока что нас заменят шуты, хотя, с учетом недавних событий с твоим участием, замена эта рискует пройти незамеченной по причине единства сути… Покуда же длится интермедия — уж изволь терпеть мою компанию, я должен показать вам обоим окно, через которое нам суждено сигануть в конце представления.
Отводя глаза, Кит видел перед собой запрокинутые лица женщин, стоящих в партере. На лестнице, ведущей вверх, как нельзя кстати появился Хенслоу — как будто он и прежде был там, притаившись, чтобы подслушать разговоры, ведущиеся сквозь шум требующей еще и еще толпы. А может, так и было.
— Нам нужна интермедия, — коротко сказал Кит.
У него не было ни времени, ни желания расписывать что-то, помимо своей ненависти к природе Шекспира, неразрывно связанной с нежными завитками, падающими на лбы белокурых красавиц. Остальное было ясно, остальное оказывалось — как кристалл, выплавленный после Великого Делания — истина, чистейшая в своей безжалостности. Смерть всегда оставалась смертью, опасность редко меняла имя. Одна лишь любовь, словно и сама была актером, ежедневно меняла тысячу личин, и уследить за ней было невозможно.
— Танцы? — Хенслоу был так же деловит и краток, когда дело касалось двух вещей: денег и чьей-то смерти, могущей привести к их потере.
— Да. Кликни-ка Бобби Армина, пусть поднатужится, отвлечется от своих сопливых баллад и родит пару-тройку соленых шуточек на потеху публике.
— Он постарается, чтобы вы успели выбраться прежде, чем последняя история о неверной женушке недалекого мельника доползет до развязки, — сказал Хенслоу издали, сверху, когда все, что от него осталось, было — шаги да голос.
Ничего не требовалось добавлять.
Встретившись глазами с Уиллом, Кит понял, что тот обо всем знал заранее.
Внезапно что-то переменилось. Заиграла, словно свалилась на голову, визгливая, петляющая скрипочка, и на сцену вместо королевы Изабеллы начали выпрыгивать танцоры, высоко задирая ноги в какой-то преувеличенно усердной, почти яростной джиге. Зрители заволновались — но через минуту уже гикали и притопывали в такт: нет ничего глупее стада людей, думающих, как один. Брось им любую наживку, да покрасочнее — и они заглотят ее вместе с фунтом зазубренного железа.
Топклифф почувствовал, что к нему подбирается мигрень. Так ощущалась новость, что его хотят провести, будто неумного школьника, способного повестись на развеселые пляски и позабыть, зачем кое-кто приходит в театр.
— Прошу меня простить, но мне пора, — скрипуче, решительно бросил он, и вскочил — а кресло прощально скрипнуло, передразнивая.
Он щелкнул пальцами — стоявшие позади люди, слившись с тенью, пришли в движение. А настырная, явно желающая помочь своим обреченным дружкам графиня оказалась еще большей падалью, чем можно было предположить.
— Нет, стойте! — крикнула она с веселым отчаяньем, и цепко, намертво, вцепилась в подбитый чернобурой лисой плащ.