От развилки дороги до самой своей калитки Кадыр шел с одним парнем из деревни, потом мальчишки набежали, повыскакивали откуда-то из-за углов: один, другой, третий — целая стайка собралась у калитки.
Кадыр осторожно толкнул незапертую калитку, вошел. Дверь тоже была не заперта, значит, Салтанат дома. Три ступеньки на айван Кадыр перемахнул одним прыжком. Салтанат отворила дверь, и вот — встретились.
Это была первая их встреча за много лет. Но они ни «здравствуй» не сказали, ни руки друг другу не подали. Стояли недвижно лицом к лицу; она как стена, как загородка, он — как иссохшее дерево.
Стояли, стояли, пока наконец Кадыр не выговорил!
— Здравствуй, Салтанат… Вот… Приехал…
Она даже не дрогнула, даже бровью не повела.
— Приехал, — сказала она. — Ну, слава богу! Салтанат стояла на пороге. Кадыр-против нее, на айване. Тяжелый свой чемодан он все еще держал в руке, но совсем не чувствовал его тяжести.
Потом Кадыр ощутил эту тяжесть, поставил чемодан на пол. И Салтанат посторонилась, отступила, но это уж потом, когда прошло порядочно, кое-кто из мальчишек сумел уже пробраться во двор, другие забрались на ограду. Весть о приезде Кадыра успела, видно, разнестись по деревне — старый его приятель, шофер Касум отворил калитку и, сияя радостно, спешил к нему с поллитровкой в руках.
Кадыр не торопился обнять приятеля, тот сам обнял его, крепко-крепко обнял, расцеловал. И даже всплакнул. Всерьез плакал, а потом мокрыми, блестящими от слез глазами уставился на Салтанат, потому что Кадыр не смотрел на него, только на Салтанат смотрел.
Потом они отодвинули от стены большой плоский камень и сели. А Салтанат все стояла в дверях, опершись спиной о косяк.
Ее большие глаза стали теперь вроде еще больше, и эти огромные глаза, казалось, искали, высматривали что-то, маленькое-маленькое, неразличимое, искали и на земле, и на бутылке водки в руках Касума, и на Кадыровом чемодане, и чуть дальше отсюда — у ограды, и совсем, совсем далеко — в лесах над Курой… Глаза были погасшие, тусклые; такие тусклые и безжизненные, что, когда она просто шевельнулась, отстраняясь от стены, Кадыр заметил что-то промелькнуло у нее в глазах. Она зашла в коридор, взяла кувшин: «Воды пойду, принесу». Сказала и ушла, так ушла, словно без этого кувшина воды земля сгорит.
Когда Салтанат ушла, приятель обрадовано глянул на Кадыра, подмигнул, кивнул на бутылку, крякнул и потер руки. (Они делали так всякий раз, завидев красивую девушку: точно так же подмигивали, так же крякали, так же потирали руки…)
Касум встал, огляделся — куда бы налить водки, ничего подходящего не нашел, зато приметил мальчишек, усевшихся на ограде. Бросился, согнал их с ограды, даже по улице за ними бежал, а когда поблизости не осталось ни души, вернулся, закрыл калитку, ногой подтолкнул к ней кирпич, подошел и сел рядом с Кадыром.
— Ну, ты чего такой, а? — Он с бесконечным удивлением поглядел на Кадыра. — Поди-ка возьми пару стаканов!
Кадыр не шевельнулся. Пол-литровую банку и железный ковшик Касуму самому пришлось принести из коридора. Он разлил водку, поставил перед Кадыром ковшик.
— Ну, давай! — Касум поднял банку. — Пей и будь человеком! А я пойду!
Словно лишь для того, чтоб он поскорей ушел, Кадыр единым духом выпил водку и сразу бросил в рот все ореховые ядрышки, которые Касум достал из кармана. Посидели, молча, жуя орехи. Потом Касум встал. Не сказав ни слова, они прошли всю тропку до ограды, и только тут, у калитки, начался у них разговор.
— Чего ж это ты, а?
Касум спрашивал, почему так долго не приезжал, и Кадыр это понял.
— Да я думал совсем не приезжать.
— А черкнуть трудно было?
— Да не собирался я возвращаться.
— А где пропадал-то?
— В Белоруссии был.
— Женился?
— Женился.
— И детишки есть?
— Есть.
— А ушел-то как? Нормально?
— Что?
— Ну, там… Адрес-то она не знает?
— Знает.
— А ребенок один?
— Двое.
— Алименты станешь платить?
— Не знаю.
Касум снял шапку, с чувством поскреб макушку, долго смотрел на Кадыровы туфли, окинул взглядом отглаженные брюки, белую сорочку, галстук, взглянул в лицо, это уже под конец — в лицо. Взглянул и сказал:
— Ты вот что, Кадыр. Ты не думай, что я без понятия. Ты, уставши с дороги, тебе поспать надо. И двоих детишек на чужбине бросил, это тоже не раз плюнуть, это я соображаю… И что Салтанат психует, что не рада она тебе, так ведь это понятно. Все понятно, и все образуется… Но ты-то, Кадыр!.. Ты только на меня не обижайся… какой-то ты… ну, будто кто части подменил! Ей-богу!
Касум небольшого роста, Кадыр высокий. Чтоб поцеловать друга, Касуму пришлось бы на цыпочки вставать. Кадыр понял, что Касум хочет поцеловать его, наклонил голову, и Касум, посмеиваясь, обнял друга за шею. Всплакнул, не переставая посмеиваться, замочил Кадыра слезами и так и ушел, и плача и посмеиваясь…
Пустую поллитровку Кадыр сначала отшвырнул ногой с прохода, потом походил по айвану, наклонился, взял ее и запустил подальше, через весь двор, в кусты.
Потом Кадыр еще разок-другой прошелся по айвану, нагнулся, убрал из-под ног банку с ковшиком, поставил у стены, пристроил в углу чемодан, подвинул на место камень, на котором они сидели с Касумом, поглядел на банку, на ковшик, взял их, понюхал — сначала банку, потом ковшик — и, перевернув вверх дном, поставил на подоконник рядом с закопченной керосиновой лампой без стекла.
Потом он снова ходил по айвану. Айван был длинный, во всю длину коридора и большой комнаты; кроме двери, ведущей в коридор, сюда выходило и окно. Дверь была открыта, окно заперто. Кадыр прижался лбом к стеклу, заглянул в комнату, комната была очень чистая, опрятная. Половина пола застлана паласом, другая половина — брезентом; у стены старая железная кровать, в изголовье пухлые подушки — две подушки, на них белая вязаная накидка, такая же накидка на самоваре, что стоит в нише, рядом с зеркалом. На подоконнике, с восточной стороны комнаты — горшки с цветами…
Кадыр отошел от окна, остановился перед открытой дверью. В коридоре было полутемно, не сразу различишь, что там — доска для теста, большой медный таз, старый кувшин, ванна с выпершим дном. Долго он держал себя в руках, а увидел эти старые вещи и чуть не разревелся: взяло за сердце; и все, что на душе накипело, что сказать Салтанат хотел, сказал им: медному тазу, старому кувшину, ванне с выпершим дном.
— Не рада мне, знать не хочешь, ладно. Я ничего не говорю — бил тебя, сильно бил, не забыл, не бойся! Пьяный по ночам являлся, спать до утра не давал, издевался над тобой, было! Света белого не видела ты со мной, знаю, Салтанат, знаю! А вот пришел, под дверью у тебя стою. Неделю к тебе добирался!.. Пускай чужой я, чужого тоже приветить положено, чашку чаю подать!.. А ты?! Ты бы хоть взглянула на меня, может, я не такой теперь, может, я другой стал — времени-то, сколько прошло, Салтанат!..
Кадыр вдруг понял, что плачет — во рту стало солоно, а то не почуял бы… Разозлился на себя, отошел, быстро достал платок, вытер глаза и снова обернулся к двери.
— Ты знай, Салтанат, я в твой дом не войду! — сказал он и погрозил пальцем то ли доске, то ли медному тазу, то ли ванне. — Я этого порога не перешагну!.. А перешагну, значит, не мужчина я, а последняя дрянь, значит, чести у меня нет ни капли! Пока ты со мной не обойдешься по-людски, пока «здравствуй» не скажешь, как людям говорят, не увидишь ты меня в этом доме! А там уж сама решай: хочешь, останусь, не хочешь, уеду… Уеду, Салтанат, точно говорю, уеду. Уеду! Уеду! Уеду!..
Он опять начал ходить по айвану и все повторял это слово и, повторяя его, видел почему-то поезд; поезд мчался по дальним дорогам, и стальные его колеса выстукивали по стальным рельсам: «Уеду… уеду… уеду…»
Снова айван. Снова он ходит по айвану. Разница лишь в том, что уже темнеет, вечер спустился на деревню. И еще разница в том, что, расхаживая из угла в угол, Кадыр повторяет уже другие слова: «Шесть лет! Шесть лет!.. Шесть лет…»
Наконец он устал, остановился, оперся на перила. Отсюда видны крыши, видны верхушки больших деревьев. Деревня все та же, как шесть лет назад. Да и во дворе ничего не изменилось. Вот только пень торчит — груша засохла. И в доме — он мысленно представил себе комнату — кровать стоит, как стояла, самовар на своем обычном месте, ниши для посуды, балки под потолком, занавесочки. Все, как было. Нет, что-то изменилось, он только не мог сразу сообразить что. Снова представил себе коридор, потом комнату и вдруг понял: брезента раньше не было. Раньше пол был застлан паласами, у них было три паласа, как раз на весь пол, теперь на полу брезент; еще лимон у них был тогда; на подоконнике, где сейчас горшочки с цветами, стояло лимонное деревце.
Крытые черепицей дома. Какие они прочные, надежные, основательные! А деревья-то — на миллион километров запустили свои корни в землю, за самую середку уцепились, попробуй-ка, сдвинь их с места! И накидка на подушках, и салфетка на самоваре — все грузное, тяжелое, недвижное, как доска для теста, как ванна, как медный таз, и в глазах у нее та же тяжесть. Она везде, эта непонятная тяжесть, она душит, давит со всех сторон. И вдруг его как ударило: здесь не было этих шести лет — вот в чем дело! Потрясенный этой мыслью, Кадыр сразу обмяк, обессилел, грудью навалился на перила и повис на них словно неживой…
Не поймет Салтанат, не поймет, что он уже не тот, не сможет понять, потому что сама все та же. Потому что здесь не было этих шести лет…
Кадыр посмотрел вдаль за деревню, где начинался лес — вечерние сумерки уже спустились на него. За лесом Кура, но Куру отсюда не видно; на том краю неба багровеет туча облаков. А тогда облаков не было, когда она все поглядывала в ту сторону.
Кадыр отошел от перил и снова начал ходить по айвану, чуть не плача от злости и бессилия: «А вдруг ей взбредет в голову, вдруг в Куру кинется?! Господи, боже мой! И чего меня сюда принесло!.. Ладно! Как приехал, так и уеду!..»
Она не за водой ушла, это Кадыр точно знал: за водой так не ходят; но, может, она у своих, у нее ведь старики были: отец и мать. «Хоть бы к своим ушла!.. Да, конечно, к своим, куда ж ей еще идти?..»
Выходить из дому Кадыр не хотел, повидать никого не стремился. Осиротел он еще в детстве, и у него было здесь лишь несколько дальних родственников; одни от него отказались — непутевый, никчемный парень, кому он нужен такой, — других он сам знать не хотел, потому что тогда это был совсем другой Кадыр, и тот Кадыр односельчан и за людей не считал: улитки, черви, гады ползучие… Напившись, он им прямо в глаза говорил: «Черви вы, гады ползучие, улитки! Залезли в свою скорлупу, ползаете и довольны! Водку не пьете? Деньгу копите! Драк не затеваете? Повредить себя боитесь! Вы и богу-то не молитесь, подмазываетесь к нему, чтоб и на том свете местечко потеплей, выделил! Так и сдохнете, на брюхе ползая, околеете, как собаки!..»
Дома, пиявками присосавшиеся к горе… Деревья, на тыщу километров запустившие в землю корни… Они тут с сотворения мира, эти приземистые, крепкие дома, и простоят до его скончания. А как доставалось им от Кадыра, тем, кто живет в этих домах, крепко он им насолил! И не только хозяевам домов, и богам их, и пророкам! Да что там боги-пророки — и дочерям и женам доставалось! Ему ничего не стоило высунуться на полном ходу из кабинки и сорвать платок с какой-нибудь девицы; он мог наехать на почтенного аксакала, швырнуть песку в ведро с ключевой водой, скорлупу туда бросить, окурок. Допекал он их, крепко допекал, случалось, и кулаки в ход пускал… Так ведь это когда было-то. Шесть лет назад!.. Мальчишкой был. «Шесть лет. Шесть лет… Шесть лет…»
Приехал в надежде на эти шесть лет, а теперь с каждой минутой все тверже убеждался: здесь-то их не было. И то, что за человека его не считают, что поздороваться никто не пришел, что Салтанат воду свою придумала, ничего так не мучило Кадыра, как сознание, что здесь не было этих шести лет…
Мальчишки убежали и не вернулись. Растолковали им, кто он есть, этот Кадыр! Вор, хулиган, бандюга, тюрьма по нему плачет! К дому не подходите, у ворот не играйте, яблоки у него не рвите. Наслушались ребята и испугались. Испугались и не прибежали больше.
Те же дома, те же деревья. Кое-где уже светятся окна, освещая мощные кроны. Интересно, там под крышами знают уже, что он приехал? Знают, все они знают… Ладно. Пускай не приходят, пускай видеть не хотят. Одного бы не делали: не учили бы вот этих самых ребятишек, что возле калитки прыгали, хулиган, мол, он, бандит, ворюга… Стоило Кадыру взглянуть на крыши и представить себе, как они сидят там, толкуют о нем, ребятишкам рассказывают, он сникал, не оставалось у него ни сил, ни надежды.
Ноги отказывались держать. Кадыр сел на полу перед окошком и уронил голову на колени, на голые доски сел.
Тот последний день перед уходом Кадыр помнил плохо. Он пришел домой пьяный. Даже и не пришел, Касум его приволок, втащил в комнату. Что в ту ночь было у них с Салтанат, Кадыр не помнил. Но он хорошо знал: пьяного его особенно сильно влекло к ней, хотелось целовать, ласкать ее, играть с ней, как с ребенком. В такие минуты его почему-то сводили с ума ее волосы, он распускал тугую толстую косу, разбрасывал волосы по подушке, целовал их, зарывался в них лицом, плакал. «Мамой от твоих волос пахнет! Понимаешь, мамой моей! Моешь — пахнет, не моешь — пахнет! Почему это, Салтанат?!» Он целовал ее волосы, плакал и снова целовал… Но именно в такие минуты Салтанат была с ним особенно резка, отталкивала, гнала, все делала, чтоб только не допустить до себя; ссоры их чаще всего с этого и начинались. Случалось, что Салтанат среди ночи уходила к отцу, а Кадыр или сразу, наутро, или к вечеру, а то и через неделю, через две, шел и приводил жену обратно. Может, в ту последнюю ночь, перед уходом в армию, он выкинул что-нибудь такое, чего не забыть, не простить? Нет, не вспомнить ему — как отшибло. А вот следующий день весь перед глазами. Раннее утро. Лесная дорога. Деревья, будто ему назло, даже красивее, чем всегда: свежие, чистые, словно их кто промыл, каждый листок так и светится… До самой Куры, до парома, шли они зеленой-презеленой лесной дорогой. У него разламывалась башка, его мутило, и словно именно потому, что у него разламывалась башка, и его мутило, лес был такой прекрасный, а деревья такие нарядные, такие счастливые. То ли потому, что ломило голову, то ли потому, что идти на действительную, Кадыр был в то утро злой как черт. Но говорили они тихо, очень тихо, чуть не шепотом — это он прекрасно помнит. Странное дело — он запомнил даже, где, под каким деревом, сказано было каждое их слово.
— Ну, радуешься, что ухожу?
— Нет.
— Ты правду скажи, я ведь всерьез.
— А сам-то как думаешь: радуюсь или не радуюсь?
— Радуешься!
— Ну, раз все равно знаешь, я скажу тебе. Все скажу! Любая на моем месте радовалась бы! Найдется разве такая женщина, чтоб на тебя терпенья хватило?! Вынесет кто такую муку?! Я ж с тобой света божьего не видела!.. Хоть раз пришел ты домой человеком? Вечно пьяный, вечно с кулаками!.. И дома житья нет, и на улицу выйдешь — людям в глаза глядеть совестно…
Теперь ты уходишь, а вышел хоть кто тебя проводить? Радуются только, что спаслись от тебя… Вот и скажи по совести: радость это или не радость от такого мужа избавиться?!
И даже эти страшные слова она сказала тихо, вполголоса… Может, это потому, что лес? Странное дело, лес не позволяет говорить громко. Но тихо или не тихо сказать — разница невелика, слова были сказаны и больно резанули его по сердцу.
— Ладно. Я не вернусь, не бойся. Последней собакой буду, если вернусь!..
— Ну зачем ты себя ругаешь… Не надо… Ты только не возвращайся, Кадыр! Богом тебя прошу — не приходи! Земля велика, мало ли хороших мест! Обоснуешься где-нибудь, женишься, детей заведешь. Полная тебе воля, только не приходи обратно!
Это она говорила, прислонясь к толстому, старому буку, и пока они шли до другого бука, Кадыр молчал, стиснув зубы. И лишь тут бросил:
— Не приду, успокойся!
До самого парома они не сказали друг другу ни слова; но то, что было сказано у парома, Кадыр помнит слово в слово так, будто это было вчера:
— Я не вернусь! Слышишь?! А вернусь, значит, не мужик я, а последняя баба!
— Не ругай ты себя, Кадыр… Только не приходи. Будь мужчиной — не приходи!
Паром подошел, сейчас должен был отходить, а он почему-то все не мог расстаться с Салтанат.
— Да скажи ты хоть что-нибудь!
— Ну что я тебе скажу?
— Слово человеческое скажи! Скажи…
— Желаю тебе удачи, — сказала Салтанат. — Дай бог живым-здоровым остаться…
«Вернуться» она так и не сказала…
Кадыр все вспоминал, вспоминал и заснул. И видел во сне лес, но какой-то непонятный, перепутанный. Вернее, лес был тот: и буки, и паром, и дорога… Только Салтанат была другая, совсем не та, что убежала от него, будто бы за водой. Салтанат была прежняя, тогдашняя, живот у нее был большой-большой. Она все шаль на живот натягивала, когда стояла, прислонясь к буку. Как же это случилось, что вместо той, прежней Салтанат ему все представляется теперешняя?! Кадыр снова припомнил лес, деревья, паром… И вдруг вскочил: «Да она же беременная была! Ребенок ведь должен быть!» Кадыр приник к окну и так стал всматриваться в темную комнату, словно там и был этот ребенок.