Итак, целительным мой сон не был, хотя я, вообще-то привыкший вставать рано, провалялся в постели почти двенадцать часов и встал только где-то около двух часов пополудни, разбитый телом и душой. А ведь я собирался в девять засесть за работу, так что к чувству подавленности и к головной боли прибавилось еще и недовольство собой, которое испытывают дисциплинированные люди, когда они из слабоволия не делают того, что намеревались сделать. В доме было достаточно холодно, и пока я растапливал железную печку в кабинете, то вспомнил о подозрении, зародившемся в моем полусонном мозгу: жена Лооса могла совершить самоубийство. Теперь, когда я проснулся, подозрение это окрепло. Оно позволяло правдоподобно объяснить, почему Лоос так упорно не хотел говорить о подробностях ее смерти. Я приготовил себе крепкий кофе. Но разве человек, которого только что прооперировали — судя по всему, успешно — и отпустили домой, станет лишать себя жизни? И разве Лоос не сказал, что его жена любила жизнь? Я приоткрыл входную дверь и выглянул наружу. Погода была хмурая, похоже, Троица вышла невеселая. Их брак, по-видимому, был счастливым, Лоос называл его удачей. Может быть, у нее сделалась послеоперационная эмболия? Но ведь существуют также и послеоперационные депрессии, — может, это было самоубийство? Стоя я протирал очки, боясь, что они могут выпасть у меня из рук. Выпив еще кофе, я пошел в кабинет и сел перед лэптопом, а через десять минут заметил, что мысли мои витают далеко и какой-то туман отделяет меня от экрана и клавиатуры.
Я вернулся в просторную кухню-столовую, сел у остывшего камина, увидел большого паука, пробегавшего по полу, вскочил и прихлопнул его шлепанцем. Внутренний дефект. У Лооса есть внутренний дефект, подумал я, не зная, где подхватил это выражение. Я записал его в блокнот. И стал записывать слова, обрывки фраз и целые фразы, сказанные Лоосом и Лоосу, записывать как попало, без всякой связи и последовательности. Мне было холодно, и я пошел в сарай наколоть дров. Возможно, я слишком нормален, подумал я. Все лучше, чем быть полусумасшедшим. У него культ мертвых! Меня бы не удивило, если бы он держал урну с ее прахом у себя на тумбочке. Иногда он меня отталкивает, а иногда внушает мне чувства, похожие на те, что сын испытывает к больному отцу. Я всадил топор в колоду и вернулся в кабинет. Снова засел за работу. Надо было написать несколько вводных замечаний по теме. В принципе мне ничего не стоило это сделать, даже с похмелья. Но сейчас, хотя кофе и «алка-зельцер» привели меня в порядок, мне это не удалось. И напрашивалась мысль: отказаться от встречи с Лоосом, чтобы вечерние часы посвятить работе, а в воскресенье, в Троицын день, встать пораньше, бодрым и отдохнувшим, и поехать дальше. Почему я этого не сделал? Конечно, не из вежливости или уважения. Лоос не нуждался во мне. Он, думал я, не из тех, кто, словно моряк, должен непременно вывалить на кого-нибудь груз своих историй, и даже его жалобы на окружающий мир не были рассчитаны на сочувствие или хоть на какой-то отклик. Возможно, я даже был ему в тягость. И теперь он жалел, что в приливе хмельной симпатии назначил мне еще одну встречу, — и это накануне годовщины смерти его жены, в тот вечер, который он, вероятно, хотел посвятить исключительно ей. Так что все говорило в пользу отказа, кроме единственного аргумента, который оказался решающим, хотя в тот момент я этого не сознавал. Лоос притягивал меня, точнее, внушал доверие; инстинктивно сопротивляясь этому, я пытался понять секрет его воздействия на меня. Назову этот феномен магнетическим, пожалуй, даже магическим. И хватит об этом.
Я опять пошел на кухню, почистил духовку, которую на Пасху забыл почистить совладелец дома. Перелистал женский журнал и вспомнил, что он принадлежал Валери. Недавние исследования позволили дать окончательный ответ на вопрос, как женщины выбирают мужчин за их внешность. Идеал красоты у женщины, читал я, меняется в зависимости от фазы цикла: если в критические дни женщины предпочитают мужественных мужчин с развитыми мускулами и широкими плечами, то в остальное время их привлекает более мягкий тип. Остальное время — это основное время, подумал я, но тем не менее несколько раз отжался. В другой статье цитировалось исследование, согласно которому мужчины, как и женщины, находят людей с голубыми глазами более привлекательными и умными, чем кареглазых и зеленоглазых, — вывод, лестный для меня. Когда я отложил журнал, мне бросилась в глаза дата его выхода — 21 июня прошлого года. Вскоре после этого дня, то есть примерно через две недели после смерти жены Лооса, я должен был заехать в «Кадемарио» за Валери, привезти ее сюда на рюмочку аперитива, а потом отвезти обратно в «Бельвю». Поскольку — как я совершенно точно знал — это произошло в конце третьей и последней недели ее пребывания там и поскольку жена Лооса умерла 11 июня, после пяти дней отдыха, я мог сделать вывод: в течение недели эти две женщины должны были находиться в санатории «Кадемарио» одновременно. Хотя мне было ясно, что познакомиться они не могли — санаторий «Кадемарио» прямо-таки гигантских размеров, да и Валери наверняка сообщила бы мне о смерти своей знакомой, — все же это открытие привело меня в необычайное волнение, я и сам не понимал почему. Вопреки всякой логике мне вдруг представилось, как две женщины смотрят друг на друга, улыбаются друг другу, и показалось, что это еще теснее связывает меня с Лоосом. Сам он, однако, дал понять — лаконично, почти грубо, — что такого рода совпадения его не интересуют, по каковой причине я решил больше этим ему не докучать. И без того неясно, состоится ли у нас еще одна беседа. Можно было бы встретиться завтра, буквально так сказал Лоос, — это я помнил абсолютно точно, как и многое другое, ибо никогда или почти никогда не подтверждал своим примером старую пословицу о том, что вино губит память, а эта встреча могла означать лишь рукопожатие, короткое прощание, но могла означать также и второй совместный ужин. Что бы я предпочел? Я и сам толком не знал, но склонялся к последнему. Словно читатель, которому попалась книжка, бедная событиями, и который все же продолжает ее читать, надеясь, что главное еще впереди, — поскольку все изведанное лишь наполовину, прерванное на середине, незавершенное вызывает неприятные чувства. Правда, это сравнение хромает. Будет ли продолжение у нашей беседы, я не знал. Положение Лооса и его почтенный возраст давали ему преимущество, а что касается неприятных чувств, то они появились у меня только сейчас, хоть книга и прочитана. Ладно, пускай они будут неприятными — но не более того.
Остаток дня я провел в полном безделье. Сидел, ходил взад-вперед по квартире, то подбирал какую-нибудь ниточку, то сдувал со стола крошку, за которой потом приходилось нагибаться. Я ненавижу безделье. Оно вызывает у меня стресс. Боже, сделай так, чтобы вечер настал пораньше! Никто никогда из моих уст не слышал такой молитвы, а сейчас ее слышал только я, и она, как обычно бывает, не осталась без ответа. Так что к шести часам я смог отправиться в путь, вооружившись зонтиком и испытывая некоторый страх.
Терраса была пуста, один только кельнер вытирал мокрые столы и стулья. Заметив, что я за ним наблюдаю, он несколько раз взглянул на затянутое тучами небо. Вид у него был скептический, словно он хотел показать всю бесцельность своего занятия. Я спросил, можно ли заказать аперитив. Он кивнул, я сел за тот же столик, что и вчера, но на тот стул, на котором сидел Лоос, и, когда кельнер пошел за моим кампари, я поглядел на отель и застыл в удивлении. Окно комнаты, на которую Лоос в разговоре со мной указал как на свою, было открыто, и если то, что целилось в меня оттуда, было не охотничьим ружьем, а подзорной трубой, я все же почувствовал себя очень неуютно, даже в опасности. Однако прежде чем я успел рассердиться по-настоящему, Лоос показался в окне и махнул мне рукой. Ободряюще, как мне показалось. Немного погодя он в смущении стоял передо мной.
— Это была бестактность с моей стороны, — сказал он, — прошу меня извинить, я захотел хоть что-нибудь разглядеть в тумане, вдруг увидел вас и просто не мог удержаться, чтобы не взять вас на мушку. Простите, пожалуйста, моя маленькая подзорная труба годится лишь на то, чтобы рассмотреть вблизи санаторий «Кадемарио». Что-то вы бледны. Как вы себя чувствуете?
— Откровенно говоря, неважно, — сказал я. — А вы?
— Я в игривом настроении, Бог весть почему, — ответил он и сел напротив меня. В самом деле, он выглядел иначе, чем накануне вечером, держался более непринужденно и прямо-таки излучал общительность. — Надеюсь, вы останетесь на ужин?
— С удовольствием, — сказал я, — если вы не предпочтете ужинать в одиночестве.
— Тогда бы я не стал спрашивать. Я давно уже не повинуюсь чувству долга. Чем старше я становлюсь, тем труднее мне следовать его велениям, и я выполняю их только тогда, когда они совпадают с моими желаниями. Кстати, я заказал столик внутри, потому что рассчитывать на вечер без дождя не приходится. А почему «неважно»?
Я рассказал о своей бессонной ночи, о том, как долго провалялся в постели, как раздражался оттого, что потерял день.
— Потерянных дней не бывает, — заметил Лоос. — Недостаток мотивации, понимаемый как гражданское неповиновение, как противодействие нажиму извне, — это симптом здоровья. Все, что замедляет ритм, даже затянувшийся завтрак, — идет на пользу здоровью народа, которое сейчас в опасности как никогда, поскольку все больше людей чувствуют, что не смогут угнаться за современной жизнью с ее бешеным темпом и будут плестись в хвосте. Хотят они это признать или нет, пытаются ли с максимально возможной изворотливостью и боевым задором противостоять этому или не пытаются, но к каждому из них бесконечно и безостановочно предъявляются завышенные требования, а от этого человек заболевает. Другое дело животные. Ни одно животное на земле не работает, кроме разве что муравьев, пчел и кротов, чья хлопотливость не мотивируется каким-либо нравственным императивом. А остальные беспечно разгуливают в поисках еды, если только это не домашние животные. Среднестатистическая собака, например, спит или дремлет двадцать часов в сутки. Так же ловко устраиваются и кошки. Мы с женой держали кошку, черную с белыми лапами, жена эту кошку любила, я тоже пытался ее полюбить, но иногда мне становилось невмоготу терпеть ее несказанную лень. Она попросту заставляла себя обслуживать, а потом с мурлыканьем погружалась в дремоту, в то время как я нервно поглядывал на часы, торопясь вернуться к работе. Словом, не ведающие труда животные, по крайней мере, здоровы, в отличие от людей, и у них пушистый мех.
— Господин Лоос, — сказал я, — меня лишило работоспособности самое обычное похмелье, коему вы воздаете слишком большую честь, считая его символом гражданского неповиновения, а также поводом для экскурса в животный мир и народное здравоохранение.
Лоос заказал бокал белого вина, долго молчал и ответил мне, только когда бокал поставили перед ним. Он сознает свою склонность к экскурсам, сказал он, его любимая жена нередко ему на это указывала, к тому же он смутно вспоминает, что вчера уже говорил о дрессировке. Стало быть, он повторяется. Однако любой собеседник воспринимает экскурсы и повторы как нахальство, и поскольку он, Лоос, не может обещать, что обойдется и без того, и без другого, то из вежливости вынужден умолкнуть.
Лоос произнес это совершенно серьезно. Затем встал и подал мне руку. Я был несколько ошеломлен, но все же крепко пожал ему руку и сказал, что вечер в его обществе доставил мне большое удовольствие.
— Правда? — спросил он.
— Правда, — ответил я и, лишь слегка покривив душой, добавил: — То, что вы называете нахальством, меня нисколько не коробит.
Лоос снова сел, допил свой бокал. И спокойно, как ни в чем не бывало, опять подхватил нить разговора. Мало кого из его знакомых не преследует страх, что они не справятся со своими обязательствами. Почти у всех, если сказать образно и грубо, мокрые штаны. Но этой болезни, как и настоящему недержанию, сопутствуют стыд и молчание. Поэтому страх не справиться люди загоняют глубоко внутрь. Таким образом, в какой бы области ни работал человек, его окружают тайные страдальцы, которые большую часть энергии тратят на то, чтобы скрыть свою душевную рану. Немногие решаются открыто, во всеуслышание заявить об этой своей странности. А значит, те, кто считает предъявляемые к ним требования явно завышенными, не протестуют. Совершенно очевидно, что тут мы имеем дело с настоящей душевной болезнью, с эпидемией, которая распространяется в невиданных масштабах. И несмотря на широкое применение фармацевтических средств, несмотря на разнообразие других методов лечения, корень зла остается невредимым, а болезнь продолжает свирепствовать.
— Вы терпите возражения? — спросил я Лооса.
— Возможно, я упрямец, — ответил он, — но тем не менее я жажду дискуссии.
— Как я уже говорил, — сказал я, — у меня было намерение заняться сегодня делами о разводе, но в итоге, вместо того чтобы встать рано, я провалялся в постели до самого обеда, встал совершенно разбитый и так ничего и не сделал. Отсутствие стимула к действию, или, скорее, безволие, вызвало у меня досаду и даже презрение к самому себе. Это стало поводом для вашего рассуждения, мухой, из которой вы сделали слона. Тезис о завышенных требованиях общества, возможно, отчасти подтверждается жизнью, да он и не так уж нов, только вот с моим случаем ничего общего не имеет. Это во-первых. А теперь о самом тезисе: вы же вчера объяснили, что по отношению к истории вы не пессимист, по вашему мнению, сумма зла остается неизменной, поскольку на смену старому злу приходит какое-то новое, инородное зло. Я с этим согласен. Я также признаю: ощущение, что к тебе предъявляют завышенные требования, может быть источником несчастья — но это не новость. Завышенные требования предъявлялись к людям всегда. Каждая эпоха порождает своих страдальцев, и каждое общество — свою душевную муку…
— И поскольку так было всегда, — перебил меня Лоос, — надо об этом помалкивать, верно? И прежде всего в случае, если ничего нового добавить не можешь.
— Абсолютно ничего, — сказал я, — а можно я еще кое-что скажу?
— Извините.
— Мне хотелось бы напомнить вам то время, — продолжил я, — которое я, в отличие от вас, знаю только понаслышке. Я имею в виду глухое время пятидесятых — начала шестидесятых годов. Какой узколобой была тогда мораль, какой застывшей — система ценностей, с каким укором взирал на нас Господь. Полный социальный контроль, и куда ни глянь — репрессии. И педагогика, которая желала только добра, раздавая оплеухи направо и налево. Вытравление чувства самоуважения, которое приравнивалось к нескромности и дерзости, низведение людей если не к неудачникам — те вообще ничего не добиваются, — то к существам, которые боятся неудачи и потому выполняют все, что от них требуют. Я спрашиваю вас как свидетеля того времени: верна ли моя оценка?
— Она могла бы быть моей, — ответил Лоос.
— Это было общество завышенных требований, — продолжил я, — но потом подул свежий ветер, поводок был отстегнут, волосы становились длиннее, юбки — короче, дыхание, поступь и речь — свободнее. Относительность морали снимала с человека тяжкий груз, раскрепощенные и расширенные представления о ценности личности открывали возможности для новых форм жизни, короче, процесс снятия запретов в окружающей нас действительности создает столько свободного пространства, столько простора для деятельности, и все же вы придерживаетесь мнения, что нынешний человек более закомплексован, более угнетен душевно, чем когда-либо, только потому, что он не выдерживает стремительности перемен.
— Теперь бы я мог сказать, — начал Лоос после долгой паузы, во время которой сосредоточенно жевал, — что это привилегия стареющих людей — воспринимать новое время со всеми его новыми несчастьями как намного более порочное, нежели время ушедшее. Еще я мог бы сказать, что каждый волен оценивать зло, как ему угодно, поскольку масштабы зла не измеряются в метрах. Но я не скажу ни того ни другого. Мы с вами едины только в оценке тогдашнего удушливого времени и в том, что мы приветствуем его гибель. О времени, которое пришло ему на смену, вы лучшего мнения, чем я. О цене вы не задумываетесь. Вы не говорите о скверном положении тех, кого спустили с поводка, кто после нескольких первых прыжков принялся размышлять, куда теперь податься в этой обширной, поражающей разнообразием местности без всяких дорожных указателей. Представьте себя на месте женщины пятидесятых годов, которая смотрит в свой платяной шкаф. Там висят две-три вещи для будней и одно воскресное платье. Она не затрудняется с выбором, сразу берет, что ей нужно. А сегодняшняя женщина будет стоять перед своим переполненным шкафом добрых полчаса, ощущая легкое головокружение, любое решение кажется ей неверным, и в конце концов она приходит к выводу: ей нечего надеть. Ладно. Проблемы такого рода могут вызвать лишь улыбку, однако у этой женщины есть дети, которых надо воспитывать. А по каким нормам? Какими методами? Ради каких целей? Ответов множество, но ответов неоднозначных и не на все времена. Знаете ли вы таких родителей, которые не тревожились бы за судьбу своего ребенка? Знаете ли вы мать, которую не мучила бы мысль, что она все делает или уже сделала неправильно? Матери, родители чувствуют, что не справились. Да так оно и есть. Поглядите на их питомцев: сплошь неадекватное поведение, отсутствие целей, прыгают с одного на другое, скользят по поверхности. Но возлагать вину на родителей было бы цинично — все равно что обвинять капитана корабля, у которого непостижимым образом отказали навигационные приборы, в том, что он не сумел доставить пассажиров на берег. Короче говоря, в минувшую эпоху набор обязательных ценностей смоделировал для нас строгую и жесткую мораль, предъявлял к нам зачастую неуместные и всегда завышенные требования. В наше время, когда ценности уже не выстраиваются по рангу и стали для каждого его личным делом в том смысле, что каждый может руководствоваться ими по своему усмотрению, растерянность только увеличивается: нет ничего труднее, ничего мучительнее, чем необходимость искать и выбирать без чьей-либо поддержки. Чтобы не сбивать вас с толку, я не хочу объяснять, чем прежние завышенные требования отличаются от нынешних. Но я не знаю ничего более удручающего и опасного, чем рычание выпущенного на свободу человека, который требует, чтобы ему указали путь и дали опору — по возможности после плетки.
Упало несколько капель дождя, Лоос словно бы этого не заметил. Правда, он сделал паузу, но было видно, что его речь еще не закончена.
— Ну да, — сказал я.
— Ну да, — повторил он. — Если мы к новому виду завышенных требований прибавим еще один, новейший вид, вызванный бурным развитием науки и техники и заключающийся в том, что мы, высунув язык, изо всех сил стараемся угнаться за временем, но безуспешно, и вынуждены констатировать, что знания и суждения, приобретенные сегодня, уже назавтра — не более чем прошлогодний снег, — то, полагаю, мое утверждение, что этот душевный недуг сейчас тяжел, как никогда, не покажется слишком рискованным. Что будет дальше? Можно ли надеяться на революцию среди улиток или тех, кого превратили в улиток? Как вы думаете?
— Я думаю, что идет дождь, — ответил я. — И что нам пора перебираться.
— И правда, — сказал он, — идет дождь.
После того как мы заняли места за столиком в застекленной пристройке, распорядились принести нам полбутылки белого и чокнулись. «За революцию улиток!» — сказал я. «За то, чтоб поскорее все рухнуло!» — сказал Лоос, одарив меня столь редкой у него улыбкой, наполовину лукавой, наполовину грустной. Поскольку он желает, чтобы ему противоречили, сказал я, то хотелось бы предъявить ему два эмпирических заключения, которые поставят под сомнение его диагноз. Одно из них подтверждено статистикой, другое взято из собственных наблюдений. Так, репрезентативный опрос, предметом коего было психическое, физическое и материальное состояние старшего поколения, показал, что это поколение, по его собственной оценке, чувствует себя гораздо благополучнее, чем такая же возрастная группа по результатам опроса десяти — двадцатилетней давности. Опять же молодые, от пятнадцати до тридцати лет, по моему наблюдению, живут и радуются жизни и отнюдь не склонны к пессимизму и депрессии, как можно было бы ожидать, если бы нарисованная им, Лоосом, картина соответствовала истине. Кто хоть раз со стороны наблюдал уличное шествие, не мог не заметить, в каком настроении нынешняя молодежь: все они взвинченные, радостно-возбужденные. А вот мне за тридцать, но и я не могу поведать ему о каких-то несчастьях: жизнь дается мне легко, и даже ее краткость призывает меня не пренебрегать лакомым куском.
— Особо лакомым, — заметил Лоос и показал меню. — Филе кролика. Очень рекомендую.
— Это что, отвлекающий маневр или вы не принимаете меня всерьез? — спросил я.
— Я же сказал вам, что я в игривом настроении, — возразил он, — и кроме того, считаю, что мы должны заказать еду, прежде чем я размахнусь для ответного удара.
— Я это знаю, — сказал я.
— Что? — поинтересовался он.
— Филе кролика — это был наш прощальный ужин, вон там, на террасе.
— Я не вполне понимаю, — сказал Лоос.
— Вы, наверно, недослышали, что я рассказывал вчера: однажды я был здесь с приятельницей, она жила в санатории, и именно здесь, в этом приятном окружении, я собирался сообщить ей о разрыве наших отношений. Тогда мы оба ели filetto di coniglio.
— Прекрасно, — сказал Лоос. — А почему она жила там? Проблемы с нервами?
— Вегетативная лабильность, — сказал я.
Лоос какое-то время молчал.
— Это опять возвращает нас к нашей теме, — произнес он наконец, — у несчастья множество обличий, и расстроенная нервная система — одно из них, безобидное такое, симпатичное, но трудно переносимое для тех, кого оно коснулось. Однако чаще всего этот недуг и не распознаешь: он скрывается под маской лихорадочного веселья. Ваша бесшабашная молодежь, господин Кларин, инстинктивно чувствует, что будут означать для нее рассудительность и спокойствие: падение в пасть реальности. Поверите вы или нет, но однажды я стоял на краю тротуара во время уличного шествия, и то, что я тогда увидел, было траурной процессией, правда шумной и грохочущей.
— То есть жажда жизни — это, по сути, одно из проявлений скорби. Вы в своем уме?
— Я не в своем уме, только это не значит, что я не прав. Будь я даже дураком, вы должны были бы признать за мной особое чутье, присущее дуракам, чутье, которое позволяет распознать в происходящем карнавал и маскарад, распознать высокое искусство — прятать под маской опечаленную душу. Мне кажется, ваш эмпирический взгляд не видит разницы между одеванием и переодеванием — отсюда и ваш энергичный протест. Я охотно и с отеческой симпатией подарю вам одно изречение, которое я где-то подхватил и которое пригодится вам на всю жизнь: если увидишь великана, то сперва спроси себя — это, случайно, не тень гнома?
— Красиво звучит и западает в душу, — сказал я. — Вы должны всегда помнить об этом, но не делать отсюда ложного вывода, будто всякое бытие — это лишь видимость. Или, другими словами, что жажда жизни — это замаскированная печаль. Ведь правота вашего изречения не должна заставить нас усомниться в существовании настоящих великанов.
— Верно, — сказал Лоос. — Давайте закажем еду. Ублаготворенных стариков легче подцепить на крючок. Я чуть не забыл об этом. К какой возрастной группе относятся эти ваши статистические данные?
— К пенсионеркам и пенсионерам.
— Так-так, к пенсионеркам и пенсионерам. Должен признать, что это большая группа. Я рад, что сейчас они чувствуют себя лучше, чем в прежние времена, но это и неудивительно, ведь самое тяжелое у них позади, они свободны от множества принуждений, им мягче спится, чем раньше. Про оболванивание значительной части стариков я говорить не стану, хотя оно тоже способствует благополучию. Как бы то ни было, результаты опроса подтверждают мой диагноз: степень достигнутого благополучия помогает понять причины прежнего недовольства. Если пенсионеры чувствуют себя гораздо лучше, чем прежде, то, наверно, ситуация, от которой они ушли, была хуже, чем когда бы то ни было, верно? Так что теперь мы можем сделать заказ. Я возьму себе кролика.
Я заказал то же самое. Поскольку развивать эту тему дальше мне казалось бессмысленным, беседа почти застопорилась. «Он каждое слово толкует в свою пользу, — подумал я. — Собирает доказательства, что люди несчастны, и одержим, как всякий коллекционер».
— Может показаться, — сказал он, — будто я гонюсь за жалким чувством удовлетворения от собственной правоты. Но это потому, что, когда я говорю, люди не слышат мой внутренний голос. А этот внутренний голос после каждой произнесенной мною фразы умоляет: дорогое человечество, пожалуйста, поймай меня на лжи!
— И что? — спросил я. — Человечество время от времени дает ответ?
— Дает, но скорее уклончивый, да и звучит он беспомощно. Все это лишь красивые фразы, вам меня не понять, говорит оно, я давно уже никому не даю себя понять и осмыслить, sorry!
— Возможно, тут оно право, — сказал я, — а если и нет, то мы должны об этом молчать.
— Только давайте без эмоций, не будем пугаться, — произнес Лоос, — у нас есть и другие возможности, по меньшей мере две: поношение человечества и описание нашего бессилия перед его непостижимостью. И в-третьих, мне как раз пришло в голову: не в каждом же разговоре надо объяснять мироустройство, к счастью, можно говорить еще и о футболе, и о собаках, и о причинах чьей-то смерти, можно рассказывать истории, которые ты пережил на самом деле, от кого-то слышал или придумал, короче, нам вовсе не обязательно обсуждать того, кто отнесся к нам с пренебрежением, у нас хватит и других тем.
Когда принесли еду, Лоос, как и накануне вечером, на несколько секунд закрыл глаза и только после этого взялся за нож и вилку. Прожевав кусок-другой, он вдруг сказал: ему было очень жаль, что, когда он заказывал вкусное мясное блюдо, его жена не могла разделить с ним это удовольствие — она отказывалась есть мясо животных. Они познакомились вскоре после ее обращения в вегетарианство, она, как все неофиты, чересчур усердствовала и, к его изумлению, заявила, что принципиально не целуется с мужчинами, которые едят мясо. Но, слава Богу, любовь оказалась сильнее аскетического предубеждения, настолько сильнее, что его жена, по-прежнему ограничиваясь растительной пищей, время от времени жарила ему цыпленка, шницель, баранину и так далее. Самое трогательное, что при этом она еще волновалась: а вдруг еда окажется невкусной? Но эта еда никогда не оказывалась невкусной, совсем наоборот. А теперь бывает, начиная есть, он видит ее сине-зеленые, боязливо устремленные на него глаза. Он всегда первым делом видит эти глаза, когда вспоминает ее облик.
— К счастью, — сказал я, — ваша жена присоединялась к вам, когда вы пили вино, например «мерло бьянко», которое мы с вами пили вчера.
Лоос перестал жевать, посмотрел на меня, глотнул и спросил, откуда я это знаю.
— Вчера я спросил, рекомендуете ли вы мне вино, которое пьете, и получил удивительный ответ: «Мы всегда пили его под настроение». Такой ответ не забудешь. А слово «мы», судя по всему, означало «я и моя жена».
— Так оно и есть, — сказал Лоос. — Год назад мы с женой по какому-то поводу выпили здесь по бокалу вина.
Я спросил, можно ли из этого сделать вывод, что он сопровождал ее, когда она приехала сюда отдыхать после лечения.
— И этот вывод правильный, — сказал он, — только я был бы признателен, если бы мне перестали время от времени напоминать об этом. Как вы провели день?
— Могу только повторить то, что уже сказал, — ответил я, — день у меня вышел короткий и пустой. Мне не хватало вдохновения, ясности в голове, и работа осталась несделанной, а безделье испортило мне настроение, так что у меня день пропал зря, а у вас?
— У меня начало дня выдалось неприятным, а в остальном пожаловаться не могу.
— Похмелье? Головная боль?
— Ничего похожего, — сказал Лоос. — После звонка будильника, который, конечно, никакой не звонок, а серия писков — как и всё в наши дни, — я опять задремал, и тут меня начал изводить нудный сон, легонький такой ЭСНЗУК-кошмар. — И он снова принялся за еду.
— Это что, новый психологический термин?
— Пока еще нет, но, вероятно, скоро такой появится. ЭСНЗУК означает: эффективная система начисления зарплаты с учетом квалификации. По велению экономики и ее верных сатрапов это трескучее наименование проникло даже в стены школы. В один прекрасный день «с целью повышения квалификации педагогического состава» на школу как снег на голову сваливается визитер, садится за последнюю парту, раскладывает разные бумажки и памятки и во время всего урока следит за профессиональной компетенцией, методической компетенцией и социальной компетенцией педагога. Причем для суждения об этих трех компетенциях у него имеется не менее тридцати девяти критериев. Для того чтобы он знал, что, например, относится к социальной компетенции, в памятке перечислены ее важнейшие составляющие, и среди прочих — жестикуляция и мимика педагогического персонала, по которой можно судить об эффективности начисления зарплаты. А по двум следующим пунктам можно оценить степень выдержки и чувство юмора. И то и другое — значимые элементы социальной компетенции, от которых зависит зарплата и которые, зачастую безуспешно, должен вырабатывать в себе сотрудник данного учреждения. Короче говоря, — продолжил Лоос, не спеша снова взяться за нож и вилку, — если сам термин «эффективная система начисления зарплаты с учетом квалификации» представляется неким кошмаром, то что же можно сказать о его содержании, а тем более — об утреннем сне на эту тему?
— Что же вам снилось?
— Да так, ничего особенного. Я пришел на урок с опозданием, без всякой подготовки — на самом деле ни того ни другого со мной никогда не бывает. Ученики меня не слушают, жуют резинку, посылают и получают эсэмэски. Визитер ставит крестики в своих бумажках, а по окончании урока отводит меня в сторону и шепчет на ухо, что мои носогубные складки слишком четко обозначены. В народе их называют «складками скорби». Мысль об этих складках преследовала меня весь день; в Лугано, во время прогулки, я всматривался в каждое лицо, как будто меня к этому кто-то принуждал, но в целом, как уже было сказано, день у меня прошел вполне сносно.
— Вчера ночью, когда мы с вами шли в Агру, — сказал я, — вы не хотели говорить о школе, только упомянули о ее трагедии. Может быть, вы имели в виду эту самую систему квалификации?
— Косвенно и ее тоже, — сказал Лоос, — ибо то, что творится в школах, по сути, варварство. С тех пор как политики, занимающиеся образованием, сошлись на том, что школа должна готовить подрастающее поколение к суровым будням, — выражение, вполне характеризующее этих людей, — с тех пор во всех школьных зданиях слышится хихиканье и фырканье учителей и учеников. Но пока у меня на тарелке лежат еще несколько кусочков кроличьего филе и несколько фасолин, я не желаю больше слышать разговоров на эту тему, ибо ЭСНЗУК уже успел подпортить мне аппетит. Во время еды не следует вести разговоры на неприятные темы, к этому меня приучила моя супруга, и мы, как правило, этого придерживались, что в итоге обрекло меня на короткие реплики. Прежде всего, конечно, в тех случаях, когда обеду предшествовало чтение газеты. Замечу мимоходом: я — ненасытный читатель газет. Но если обычно удовлетворение какой-либо потребности доставляет человеку радость, то у меня оно вызывает в основном отвращение. Разве это не парадокс?
— Только на первый взгляд, — сказал я, — ведь есть на свете люди, которые получают удовольствие, испытывая отвращение к чему-либо, и прямо-таки жаждут отрицательных эмоций.
— Это вы имеете в виду меня, — заметил Лоос. — Мне уже не раз приходилось защищаться, когда я вызывал у вас те или иные подозрения. И все же вы правы: каждый мало-мальски чувствительный человек, если только он не испытывает в глубине души влечения к дерьму, после чтения газеты должен вымыть руки. Однако мы с вами пока еще за столом. Вы уж простите меня. За сегодняшний день мало что доставило мне неудовольствие — разве что утренний сон, да еще то, что здесь, в Лугано, я понапрасну обошел множество магазинов в поисках товара, который, видимо, уже не выпускают. Текстильная промышленность больше не думает о людях старшего поколения, перестала учитывать их потребности и привычки. Пятьдесят лет подряд я носил кальсоны с прорехой, «ширинкой», как это называется в Германии, однако такие штаны практически исчезли из продажи. Мне вспомнилось, что моя жена однажды столкнулась с чем-то похожим. Одно время бюстгальтеры с вделанной в них металлической проволокой были в такой моде, что жена с трудом могла купить себе обычный. Модные бюстгальтеры с металлом она просто не могла носить, потому что они напоминали ей самый страшный момент ее жизни. Но я сейчас не об этом. Я хотел сказать, что нормальные кальсоны вытесняются бессмысленными трусами, в которых нет ширинки и которые почти ничем не отличаются от дамских трусиков: короче, тут имеет место ползучая феминизация мужского белья, так что можно смело говорить о стирании различия между полами.
— Позвольте, господин Лоос, но ведь бывают еще и боксерские трусы, а в них нет решительно ничего женственного!
— Я было думал их купить, но для меня они слишком просторны, в них не чувствуешь себя защищенным, но это и понятно, мир сошел с катушек, и многое в нем вы будете искать напрасно.
Лоос сделал паузу, он казался рассерженным, ничто в его лице не позволяло предположить, будто он шутит. Либо он был мастером перевоплощения, либо я имел дело с помешанным. Поборов неприязненное чувство, я поднял бокал и сказал примирительным тоном:
— За ширинку!
Тут он улыбнулся, тоже взялся за бокал и чокнулся со мной. Потом залпом выпил вино.
— В сущности, у меня хорошее настроение, — сказал он, — потому что в Лугано я пережил также и нечто прекрасное, почти волшебное. Рассказать об этом или вам было бы приятнее, если бы я чуть-чуть помолчал?
Я спросил: неужели ему трудно понять, что я предпочел бы больше не слышать из его уст всего этого очернительства?
— Обвинять — это мое дело и моя миссия, — ответил Лоос.
«Напыщенный фантазер», — подумал я, а Лоос сказал:
— Шиллер.
Тем временем официант убрал со стола.
Он купил на вокзале в Лугано газету, дама в киоске очень любезно его обслужила — в полном соответствии с вывешенной за стеклом табличкой «Любезность гарантируется», — потом он прошелся по привокзальной площади мимо двух автоматов для паспортных фотографий и почувствовал желание увидеть себя на фото. Одна кабинка была занята, и занавес в ней задернут, так что он занял место во второй. Бросил в автомат монеты, а затем широко раскрыл глаза и приготовился к вспышке, которая тем не менее испугала его. Особа, снимавшаяся в соседней кабинке, вышла почти одновременно с ним — эффектная дама лет сорока. Он учтиво кивнул, а она в ответ не только кивнула, но и улыбнулась. От этого он так смутился, что даже вспотел. Пока автомат готовил снимки, они успели еще несколько раз переглянуться. Взгляд женщины был дружелюбный и пытливый, а у него самого — скорее робкий. Каждый раз он первым отводил глаза. Они не заговорили друг с другом, ему ничего не приходило в голову, потому что он никогда не был светским человеком. Всю жизнь ему недоставало находчивости. Его жена однажды сказала об этом прямо, но вполне снисходительно. Когда лист с четырьмя фотографиями наконец выскользнул из щели автомата, он почувствовал облегчение и сразу схватил его, еще теплый и влажный. Лоос таращился на свои фотографии, словно никак не мог понять, что этот полудебильный, разыскиваемый полицией преступник — он сам. Правда, то, что он видел, было всего-навсего его отражением в зеркале. Точно так же зеркало отражает и тенистый осенний пейзаж, но от этого пейзаж не кажется невыносимым. А вот изображение его лица на фотографии было дерзким вызовом. Когда женщина, явно за ним наблюдавшая, тоже получила свои фотографии и обратилась к нему, он вконец растерялся.
Лоос погасил сигарету, тщательно и неторопливо вытер носовым платком лоб и затылок. Затем выпил вина. Пил он долгими глотками, как вчера вечером. Он нисколько не походил на преступника, и все же у меня неизвестно почему вдруг мелькнула страшная мысль, что Лоос, возможно, убил свою жену. Одновременно я понял, насколько это неуравновешенная личность. Но тут же устыдился своих нелепых подозрений. Пожалуй, их можно было оправдать или хотя бы объяснить лишь одним: мой визави — пока еще совершенно чужой и неприятный мне субъект. Впрочем, у меня вообще есть склонность приписывать кому угодно что угодно — человек, имеющий опыт в судебных делах, не может иначе. И тем не менее мне было стыдно. Во-первых, Лоос не выглядел, как преступник, выпущенный на свободу раньше срока, а во-вторых, он с такой любовью говорил о своей жене, о своем гармоничном браке, что впору было позавидовать.
— О чем вы думаете? — поинтересовался Лоос.
— Да, в сущности, ни о чем, — сказал я. — Я только задался вопросом: почему на фотографиях, сделанных автоматом, человек нередко выглядит слегка слабоумным, а то и преступником и почему это чаще случается с мужчинами, чем с женщинами.
— А могло быть так, — сказал Лоос, не глядя на меня, — что вы подумали о чем-то другом?
Я сглотнул слюну и ответил отрицательно.
— В мыслях каждый свободен, — заметил он. — А вообще-то ваши наблюдения верны, во всяком случае, та незнакомая женщина выглядела на фото очень похожей на себя, то есть очень приятной, чтобы не сказать очаровательной. Но обо всем по порядку. Я собрался уходить и стал искать корзину для мусора, но женщина вдруг заговорила со мной. Она спросила, можно ли ей взглянуть на фотографии. Не знаю, что меня привело в смущение: эта бесцеремонная просьба или сходство ее голоса с голосом моей жены. Я стал сбивчиво объяснять, что фотографии ужасны, они-де настолько не удались, что мне неприятно их показывать. Незнакомка улыбнулась. Ее головной убор, свободно повязанный индийский платок мягкого оранжевого цвета, также напомнил мне мою жену и то скверное время, когда ей сбрили волосы. Женщина сказала, что ее интригует все неудавшееся. На мой вопрос почему, она не ответила, но шагнула ко мне и, все так же улыбаясь, взяла из моих безвольных пальцев лист с фотографиями. «Давайте сядем», — предложила она и указала на металлическую скамью возле кабинки. Усевшись, она стала разглядывать фотографии, однако ничего не сказала. Через какое-то время она спросила: «Можно мне взять одну?» — «Как это?» — удивился я. А она сказала: «Неужели все надо объяснять?» — «Может быть, и нет, — ответил я, — только мне не нравится дарить себя в изуродованном виде. Или вы собираете страшные рожи?» Она порылась в сумочке и вынула оттуда крошечные ножницы. Я настолько растерялся, что не стал ей мешать, и она с детским усердием вырезала одну из четырех фотографий. «А теперь — ответный дар», — сказала она и вырезала свою фотографию. Взяв мою сжатую в кулак руку, она стала отворачивать один палец за другим и положила фото мне на ладонь.
Лоос, казалось, разволновался. Ему надо на минутку забежать к себе в комнату, сказал он. Только когда он отошел, я заметил, что свой легкий пуловер с короткими рукавами он надел задом наперед: V-образный вырез был сзади, ближе к правому плечу, а черная траурная пуговица оказалась на уровне ключицы. Это зрелище не позабавило меня, а скорее раздосадовало. Лоос отсутствовал добрых десять минут, а когда вернулся, выглядел каким-то изменившимся. Ему вдруг захотелось побриться, и сейчас ему лучше, объяснил он. Пуловер теперь был надет правильно, но без траурной пуговицы.
— Я назвал свое приключение чудесным, да таким оно и было, — сказал Лоос, — однако оно не только возвысило меня, но в то же время и согнуло.
— Извините, пожалуйста, — перебил я, — но вы еще не все рассказали, что было дальше?
— А дальше ничего не было. Видимо, я сбежал. Когда я очнулся, то ехал в почтовом автобусе на Монтаньолу, но не мог вспомнить, как добрался до остановки. Люди суеверные сказали бы, что незнакомка заколдовала меня. Так ведь?
— Боже мой, господин Лоос, что значит «заколдовала»? Она заворожила вас, вы что, не поняли, она буквально навязалась вам, вцепилась в вас, а вы, вместо того чтобы ответить благодарностью, от нее убежали. Это уму непостижимо.
— Да, это трудно постичь, господин Кларин, в особенности натурам импульсивным. С другой стороны, это легко понять и, в сущности, легко объяснить. С тех пор как судьба отняла у меня жену, я принадлежу к низшей касте — касте неприкасаемых. В настоящий момент мне не вполне ясно, кому я доверился. Я вас едва знаю, вы молоды и вы — другой. Ваше независимое поведение с женщинами не способствует нашему взаимопониманию. И все равно скажу не таясь: я — инвалид!
Лоос действительно произнес это довольно громко. Посетители за соседним столиком умолкли. Я видел, что руки Лооса, в которых не было ничего грубого и хищного, напротив, их изящество странно контрастировало с его тяжеловесностью, — что его руки слегка дрожат. Дождавшись, когда две пары за соседним столом возобновят разговор, я сказал Лоосу, что слово «инвалид» кажется мне слишком сильным, ведь тут мы имеем дело скорее с небольшим спазмом. Очевидно, после смерти жены он так безжалостно изгнал из своей жизни эротику, что теперь, если она все же как-то его задевает, он чувствует себя в опасности и у него начинаются спазмы. Это естественно. Но весьма прискорбно. Инвалидностью это станет лишь в том случае, если он из ложно понятой верности решит соблюдать этот зарок вечно. Не думает же он, что поступит в соответствии с желаниями усопшей, если, так сказать, погибнет как мужчина и до самой смерти будет вести монашескую жизнь?
Бывают душевные переживания, сказал Лоос, которыми нельзя управлять, существует внутренний тормоз, который не зависит от воли человека и не повинуется нашему приказу. И когда я советую ему преодолеть этот барьер, мой совет конечно же продиктован лучшими побуждениями, но абсолютно бесполезен. Кое-что в нем откликается на зов эротики, он вообще чувственный человек, а кое-что саботирует, как только он приближается к огню. По ошибке я истолковал это второе «кое-что» как ложно понятую верность, однако о верности, даже неправильно понятой, речь не идет, ибо верность — это акт воли, из-за чего она и воспринимается как моральная заслуга, он же, Лоос, совершенно не желает, чтобы этот пресловутый барьер существовал, и обратил на него внимание лишь потому, что последние полгода хоть и редко, но поглядывал в ту сторону.
— У меня есть друг, — сказал я, — который счастлив в браке, все у него идет как нельзя лучше, в том числе и в постели. И тем не менее он постоянно заводит интрижки с другими женщинами. Его желание, объясняет он, не сосредоточено на одной-единственной женщине. Короче говоря, он не слишком щепетилен в вопросах верности и к собственным прегрешениям относится весьма снисходительно. По крайней мере, так он утверждает, однако недавно он пришел ко мне вечером в легком подпитии, совершенно несчастный, и сказал, что безуспешно ломает голову над одной проблемой. Он хотел бы узнать мое мнение, но просит сохранить этот разговор в тайне. Его вопрос звучал так: почему, даже при сильном желании, его член не твердеет по-настоящему нигде, кроме семейного алькова?
— Не знаю, на что вы намекаете, — резко сказал Лоос. — Мой барьер — не плотского свойства, так какое мне дело до проблем совершенно незнакомого бабника?
— Ну, вы могли бы прийти к мысли, что верность, которую вы назвали актом воли, по сути — некий невидимый поводок, удерживающий нас на месте. Как бы ваш барьер ни отличался от барьера моего друга, я склонен считать и тот и другой выполнением внутренней команды, настаивающей на верности.
— А это не будет некоторой пошлостью? — спросил Лоос.
— Возможно, — ответил я, — но разве пошлость — это всегда неправда?
В этот момент у кого-то поблизости пискнул мобильник. Лоос покачал головой и покраснел. Я испугался вспышки ярости. Он взял свой пиджак, висевший на спинке стула. «Сейчас уйдет», — подумал я. Он сунул руку в наружный карман. Писк прекратился.
— Извините, я забыл его выключить.
— Да ладно, — сказал я.
— Знаете, — сказал Лоос, — можно от души проклясть то, в чем сам принимаешь участие, например жизнь! Ваше здоровье!
— Выпьем за непоследовательность, она помогает нам оставаться гибкими.
— Она лишает нас самоуважения. Должен, однако, сказать в свое оправдание: я получил эту штуку в подарок и почти никто не знает моего номера.
— Значит, вы в курсе, кто сейчас пытался до вас дозвониться.
— Ну так, приблизительно, — ответил Лоос, — но вернемся к нашей теме. Знаете, моя жена раз или два в год ездила в Англию, чтобы навестить приятельницу — в девятнадцать лет она попала в эту страну и была в их семье помощницей по хозяйству. Поскольку жена не очень много рассказывала об этих поездках, на меня напала несвойственная мне подозрительность. Наигранно-веселым тоном я спросил жену, действительно ли у нее там приятельница или же это приятель. Она страшно побледнела и замолчала. Молчала она так долго, что я, по-видимому, тоже побледнел: мне показалось, я попал в точку. Мы с ней никогда не говорили о верности, сказала она наконец, и потому она считала, что для нас это нечто само собой разумеющееся. По крайней мере, для нее верность — это потребность, врожденный инстинкт, такой же естественный, как сама любовь. И пока любовь жива, я могу быть спокоен. А стало быть, существует верность, которая не проистекает из акта воли, как я недавно утверждал, но и не является ответом на неосознанную внутреннюю команду, как утверждаете вы. И эту естественную верность я воспринимал тогда как нечто успокаивающее, но я ошибался. Она должна была бы повергнуть меня в страх.
— Почему? — спросил я.
— Как бы то ни было, — продолжил Лоос, — эта английская приятельница умерла в июне позапрошлого года, конец ее был страшен и мог бы оборвать жизнь и моей жены. Они вдвоем гуляли в Гайд-парке, как вдруг откуда ни возьмись налетела гроза. Они побежали к купе деревьев невдалеке, чтобы укрыться от дождя, и моя жена при этом обронила босоножку. Она вернулась на несколько шагов, нагнулась и увидела, что на босоножке оборвался ремешок. Тем временем ее подруга успела добежать до деревьев. И в тот миг, когда эта женщина махала моей жене с расстояния примерно сорок метров, словно желая поторопить, — в тот самый миг в нее ударила молния. Она умерла на месте, на глазах у моей жены. Моя жена не пострадала, однако ее все же пришлось увезти в больницу: у нее отнялись ноги. В тот же вечер она мне позвонила. Я плохо понимал, что она говорит, казалось, будто ее кто-то душит. Назавтра я вылетел в Лондон и три дня просидел у ее постели. Медицинского заключения не было, врачи предполагали у нее временный паралич, вызванный шоком. На второй день она уже могла плакать. Плакала она долго, сначала судорожно, потом все ровнее. А утром третьего дня, когда я вошел в палату, она сидела на стуле. Увидев меня, поднялась и пошла мне навстречу. Прежде чем ее выписать, врач рассказал нам невероятные вещи. Как выяснилось, виновниками смерти той женщины стали металлические проволочки в ее бюстгальтере. Металл сработал как проводник тока. Насколько ему известно, сказал врач, это второй смертельный случай такого рода. На мой вопрос, что случилось бы с моей женой, если бы в момент удара молнии она стояла рядом с приятельницей, врач ответил: вряд ли бы она выжила. Когда мы ехали на такси в гостиницу, я держал жену за руку, а она сидела с отсутствующим видом.
«Чего стоит жизнь, — сказала она вдруг, — если человек обязан ею порванному ремешку от босоножки?» — «Возможно, теперь она стоит гораздо больше, чем раньше», — ответил я, но не стал объяснять почему, так как почувствовал, что она опять ушла в себя. Да, вот так оно было, — сказал Лоос, — но я забыл, что побудило меня рассказать вам этот случай.
— Очевидно, воспоминание о том, как вы усомнились в самом существовании этой приятельницы, а стало быть, в верности вашей жены, — ответил я. — И вы еще дали понять, что характер ее верности должен был бы вас испугать. Для меня осталось неясным, что вы имели в виду, но хотел бы это узнать — вы заинтриговали меня.
После некоторого раздумья Лоос сказал:
— Проблема естественной верности — в понимании моей жены как нечто неотделимое от любви и угасающее лишь вместе с любовью — состоит в том, что это никакая не верность или в лучшем случае верность виртуальная. Это все равно что мужество. У того, кто никогда не подвергался опасности, мужество так и остается неиспытанным и неподтвержденным, а стало быть, неосуществленным. Так же и с верностью, которой, чтобы реализоваться, требуется искушение, а еще лучше — неверность как свершившийся факт. Да, в строгом смысле слова верный человек — это тот, кто однажды совершил измену, а теперь соблюдает верность обманутому партнеру. Вы как специалист по разводам должны это знать. И вы знаете также, сколь редко у партнера оказывается благородное, всепрощающее сердце.
Когда Лоос ненадолго умолк и отпил вина, я поинтересовался:
— А вам самому приходилось сталкиваться с таким непростым случаем?
— Что? — спросил Лоос.
— Всепрощающее сердце, — сказал я.
— Вы, похоже, ничего не понимаете. Я говорил о гипотетической ситуации, и мое сердце тут совершенно ни при чем. Когда какая-нибудь женщина говорит, что будет мне верна, пока меня любит, то я, хорошо это или плохо, вынужден истолковать неверность как признак угасшей любви, а ей, то есть неверности, конечно, плевать на всепрощающее сердце, понимаете?
— Вполне, — ответил я. — И теперь я понимаю также, почему «естественная верность», как вы ее называете, в сущности, должна внушать страх. Вы предпочли бы иметь жену, чья верность была бы испытана неверностью?
— Какой она была, такой была, господин Кларин, и вам понадобились бы три жизни, чтобы найти женщину, подобную ей, столь же утонченную внутренне и внешне.
— Значит, вам повезло, если уже в первой жизни вы нашли такое сокровище. А мне вот не повезло: вы так мало меня цените.
— Извините, я имел в виду не вас лично, а скорее всех мужчин, включая и меня. Я был тупой, толстокожей свиньей. Впрочем, я выразился неудачно: мою жену следовало бы уподобить чему-то более благородному, чем желудь.
— Может быть, трюфелю? — спросил я.
— Это уже лучше. Однако свиньи, даже самые тупые, насколько я знаю, трюфели находят без всякого труда — нюх помогает. Так что если желудь заменить трюфелем, мое образное выражение теряет всякий смысл. В общем, беру свои слова назад, ибо, если мне будет дозволено это сказать, моя жена нередко говорила мне, что я для нее — подарок. А что такое я теперь?
Хотя было ясно, что вопрос этот он задал не мне, а себе самому, я сказал, что он похож на слишком туго завязанный, бесхозный пакет, которому безразлично, найдут ли его и распакуют ли вообще.
— Так ведь десять минут назад я уже говорил, что в последние полгода мне иногда хотелось, чтоб меня слегка расшнуровали. Вы будете удивлены, но я откликнулся на газетное объявление о знакомстве. Оно было выдержано в поэтическом, даже слащавом тоне, речь там шла о бархатном покрове звездного неба, под которым подавшая объявление желала встретить зрелого мужчину. «Твоя Пенелопа» — так было подписано объявление, и этот псевдоним настолько отвечал моим вкусам филолога-классика, что я с помощью бутылки красного вина принялся составлять ответное послание. Правда, я не подписался «Одиссей». Но два-три тонких намека на текст античной поэмы все-таки вставил. Через несколько дней женщина позвонила. Голос у нее был грубоватый. Зато, к моему изумлению, ее действительно звали Пенелопа. Точнее, Пенелопа Кнёдлер: это несколько охладило мой пыл. Так же подействовал и ее вопрос, по какому признаку она сможет узнать меня в кабачке? Вот ее легко узнать по особой примете: у нее только одно ухо, правое. Я принужденно рассмеялся, а она визгливо захохотала. Но я слишком вдаюсь в подробности. Постараюсь покороче. В общем, мы встретились. Ей за сорок, работает менеджером в торговле, довольно привлекательная, только, к сожалению, у нее есть неприятная привычка — постоянно давать определения себе самой, все время повторять, что ей присуще, а что нет. Например, она сказала, что объявления о знакомстве — это не в ее духе, да ей это и не нужно, потому что ей ничего не стоит в любом баре подцепить мужика. Короче говоря, хотя характер Пенелопы несколько покоробил меня, я не стал возражать, когда она предложила выпить по стаканчику у нее дома. Это исключительный случай, сказала она, когда мы вошли к ней в квартиру. Она не из тех женщин, которые после первой же встречи приводят мужчину к себе домой. Дверь в спальню была открыта. Я увидел огромную кровать под огромным балдахином, изображавшим звездное небо. Потерпите, я скоро закончу. Пенелопа вдруг исчезла в ванной. Долго принимала там душ, потом вся благоухающая вернулась в гостиную. На ней была только короткая рубашка с разрезами по бокам и трусики в тигровую полоску. Она села на диван рядом со мной, прижалась ко мне и сказала, что всегда повинуется голосу природы. Ты, пупсик, тоже должен принять душ — и мягко подтолкнула меня к двери ванной, всучив ядовито-зеленое махровое полотенце. Как только я остался один, то сразу отрезвел. Сила воли вернулась ко мне, и я решился бежать. Когда я вышел из ванной, Пенелопа, как и следовало ожидать, уже лежала под звездным небом. Я подошел к кровати и вежливо объяснил, что не могу остаться, поскольку не властен над моими чувствами. Она принялась хныкать как маленький ребенок и вцепилась в мои штаны. Потом, когда мне удалось освободиться — так осторожно, как только я мог, — она потеряла самообладание и всякое представление о приличии. Помимо прочего она сказала, что я не мужчина, а капризная баба. Самыми грубыми были ее последние слова: «Ты только и годишься, что ботинки чистить!» Вот таким жалким, даже жестоким финалом обернулся мой смелый эксперимент.
Все это он рассказал очень серьезно, грустным голосом. Из уважения к нему (обижать его мне не хотелось) я не раз сдерживал смех и только в самом конец не смог вытерпеть. Лоос не смеялся вместе со мной, но и не казался обиженным или сердитым, только с удивлением смотрел на меня. Я быстро взял себя в руки и сказал, что на его месте не заставил бы себя уговаривать.
— Знаю, знаю, — ответил он, — мы с вами мало похожи друг на друга, хоть и говорят, будто все мужчины одинаковы, in puncto puncti.
— Не забудьте, — сказал я, — есть женщины, которые именно так и думают. Наверно, убедились в этом на собственном опыте.
— Эти женщины просто наслушались нянькиных сказок, — заметил Лоос. — Я знаю матерей, чьи мужья не имеют ничего общего с таким мнением, и все же, истине вопреки, они рассказывают своим дочерям, будто мужчины всегда хотят только одного, причем не утруждают себя выбором и не любят лишних церемоний. Можно, впрочем, предположить, что образ мужчины как похотливого козла пугает женщину лишь вначале.
— Пугает этот образ или пленяет, но в любом случае он не способен ввести женщину в заблуждение, господин Лоос. Знаете ли вы, как часто среднестатистический мужчина в течение дня думает о сексе?
— Никогда не считал.
— А вот группа исследователей подсчитала: двести шесть раз. Вас это удивляет, верно?
— Да, — согласился он, — это был бы ошеломляющий результат, коль скоро исследование проводилось бы серьезно. Знаете, если б группа исследователей приказала мне в течение дня при каждой мысли о сексе ставить крестик в блокноте, то ни о чем другом я бы уже думать не мог и к обеду в блокноте не осталось бы ни одной чистой страницы.
— Думаю, метод исследования был не такой простой. Но в любом случае, при чем тут нянькины сказки, когда большинство мужчин в самом начале встречает на своем пути продажную любовь, для которой, как известно, главное — быстрое удовлетворение и ничего больше?
— В отличие от вас, — сказал Лоос, — я не считаю, будто некоторые привычки обусловлены самим естеством мужчины, структурой его инстинктов.
— А чем же тогда?
— Думаю, это проявление эротического бескультурья и сексуального варварства. Не спорю, во всех областях жизни торопливость и нахрапистость считаются качествами эффективными. Однако лишь медлительность достойна человека. Я хотел сказать: то, что вы считаете естественной потребностью, я рассматриваю как разновидность извращения. Что естественно для собак, вовсе не обязательно для людей.
— Не понимаю, как можно быть таким слепым или по меньшей мере наивным, — сказал я. — Вы когда-нибудь видели порнографический фильм?
— Да, — ответил Лоос, — в отеле, когда однажды по ошибке зашел в чужой номер, а там работал платный кабельный канал.
— Ну ладно, — сказал я, — вам должно быть известно, что порноиндустрия — это процветающая область экономики с миллиардными оборотами, что эти фильмы смотрят толпы мужчин, и смотрят по одной простой причине: фильмы отвечают их скрытой потребности, ибо показывают, каковы на самом деле их вкусы и о чем они мечтают — об откровенном, быстром, ничем не стесненном удовлетворении. Если бы у людей не было искреннего желания смотреть эти фильмы, если бы на них не было спроса, то не было бы и такого гигантского предложения. Неужели вы действительно думаете, что все мужчины, которые смотрят порно, — извращенцы?
Лоос посмотрел на часы, выпил, затянулся сигаретой. Потом сказал:
— Против этого нечего возразить. Вчера я уже объяснил почему. Хоть и без толку, как я теперь вижу. То, что думают и практикуют в повседневной жизни множество людей, постепенно начинает считаться нормальным, даже естественным, пусть оно будет сколь угодно патологично, извращенно или примитивно. Я хотел бы процитировать одну фразу, которая застряла у меня в голове, потому что, когда я ее услышал, меня охватил ужас. Это фраза из того самого фильма, показанного в отеле по кабельному каналу. Ее произнесла женщина, обращаясь к своему партнеру. «Ты работаешь как машина!» — крикнула она. Это должно было означать ободряющий комплимент. Если мужчина или женщина действительно мечтают об этом, если они действительно хотят столь грубым образом удовлетворить друг друга, то разве не следует назвать такие мечты и желания извращенными?
— Вы большой мастер приводить в пример всякие крайности, — сказал я. — Для меня же, если позволите повториться, дело в самом принципе. Влечение зовется влечением, поскольку влечет нас незамедлительно спариться с вожделенным объектом. «Незамедлительно» означает также без моральных тормозов, без психологических барьеров, без стыда. Это чистейшая естественная потребность. На ней строится сюжет порнофильма, именно это делает его таким заманчивым.
— У меня тоже имеется естественная потребность, — сказал Лоос. Мой бокал пуст. Закажем еще по одному?
— Безотлагательно, — ответил я. — Только у меня опять будут проблемы за рулем.
— В крайнем случае опять пойдем пешком, — сказал Лоос. И без всякого перехода продолжил: — Когда я был мальчишкой, достаточно было невинной рекламы бюстгальтера в черно-белом журнале, чтобы у меня начали гореть уши и разыгралась фантазия. В более сильных стимуляторах я не нуждался. Однако со временем стали показывать все больше и больше, началось прямо-таки засилье откровенных изображений, и люди, естественно, смотрели на них, хотя бы и мимоходом. В конце концов они привыкли к этим картинам, у многих возникла зависимость от такой пока еще безвредной кормежки. Затем появилось порно как вероятный максимальный стимул. А под занавес, незаметно направляя потребности людей в определенное русло и соответственно настраивая их глаз и вкус, им стали внушать, будто руководствуются лишь потребностями клиентов и их реальными желаниями. Издатели бульварных газет и боссы телевидения лживым, преступным образом представляют в приукрашенном виде тот чудовищный хлам, которым они пичкают массы. Сперва они ориентируют вкусы людей на безвкусицу, изо дня в день оглупляют их, а потом ссылаются на запросы публики. Они правы? Или прав все же я?
— Боюсь, ни то ни другое, — сказал я. — Спор о том, что было раньше — курица или яйцо, все еще не потерял своей увлекательности. Но вряд ли мы сможем его разрешить. Я задаюсь только одним вопросом: если человек так податлив и управляем, как вы утверждаете, то почему его так легко настроить только на плохое, только на безвкусицу, невзыскательность и примитивность на всех уровнях? Если массы охотно позволяют собой манипулировать, то можно было бы воспитать их так, чтобы они хлам считали хламом и интересовались более качественным продуктом. А затем распространять этот последний в массовом порядке — поскольку это сулило бы еще и немалую выгоду. Конечно, такого никогда не случится. Все будет по-прежнему: чем примитивней газета, тем выше тираж, чем глупее передача, тем выше рейтинг. Остается вопрос: почему так происходит, но ваш ответ на этот вопрос, вы уж простите, меня не убеждает.
— Да и меня он не вполне убеждает, — сказал Лоос. — И все же пока что он лучше вашего, во всяком случае, приятнее. По-вашему, человек уже рождается свихнувшимся или, как минимум, с неосознанным желанием свихнуться? Как педагог, я решительно не могу позволить себе такое мнение, во всяком случае, до выхода на пенсию. Нет, я не только не могу позволить себе иметь такое мнение, исходя из своего опыта, я даже фактически не имею права предполагать подобное. В школе нередко сталкиваешься с тем, что человек хочет казаться более смышленым, чем он есть на самом деле, более взыскательным и разборчивым. Налицо стремление мыслить и познавать, пусть и не каждую минуту. Я, разумеется, говорю о школьниках, а не об остальных.
— Полагаю, «остальные» — это ваши коллеги?
Лоос кивнул и на какое-то время замолчал.
Он пришел работать в школу еще зеленым юнцом, сказал он немного погодя, с тех пор его старшие и более опытные коллеги либо вымерли, либо оказались в домах престарелых и других социальных учреждениях, лечатся от болезни Альцгеймера или от последствий инсульта и ведут растительное существование, вероятно, пользуются памперсами. Притом эти коллеги (за небольшим исключением), как ему сказали, еще недавно разыгрывали из себя небожителей, выступая на бесконечных конференциях, на которых, среди прочего, шла речь о переводе неуспевающих учеников в следующий класс и о проверке выставленных отметок. «Мои отметки пересмотру не подлежат!» — даже не говорили, а орали эти учителя и вписывали в протокол свои оценки, выведенные с точностью до нескольких тысячных: очевидно, благодаря этим цифрам после запятой оценки считались непогрешимыми и незыблемыми. И эти узколобые люди, некогда бравшие на себя роль судьбы и определявшие чужое будущее, теперь, если еще живы, пребывают в сумеречном состоянии, словно дебилы, глядя в одну точку. Прямо как могущественные политики и прочие подстрекатели и демагоги прежних времен, которые сейчас либо мертвы, либо совершенно деградировали. Он, Лоос, недавно своими глазами видел нечто кошмарное, и было это в длинном коридоре приюта для престарелых, где живет его мать. Какой-то человечек семенил ему навстречу, таща за собой на трехметровом шнуре сосновую шишку. Этот старец был не кто иной, как его бывший учитель английского, вздорный, отвратительный тип, которого все ненавидели и боялись. Жертвы тиранов и подлецов должны бы находить утешение и удовлетворение в том, что их обидчики умерли или лишились рассудка. Однако раны и шрамы от этого быстрее не заживают. Впрочем, и он сам, Лоос, здесь не без вины. Ему случалось оскорблять учеников, и далеко не со всеми он был справедлив. Но поскольку он поступал так отнюдь не из желания показать свою власть, то, возможно, его бывшие ученики и ученицы, встретив его на улице со слуховым аппаратом и свисающей с носа соплей, порадуются, что судьба не покарала его как-нибудь строже.
— Однако же, господин Кларин, я снова замечаю, что ни с того ни с сего пускаюсь в длинные рассуждения, как, например, о Пенелопе. Кстати, о ней я хотел бы сказать еще словечко. Вы, конечно, предполагаете, что я сбежал от нее, ибо так повелел мне дух моей жены, или, возможно, объясняете это тем, что я, по-вашему, — безвольный раб своих инстинктов. Думаю, и то и другое в данном случае неверно. Вы не правы, когда недооцениваете инстинкт, коему требуется нечто большее, чем свежевымытое, благоухающее тело. Проблема заключалась именно в этом «большем». Его не хватало. И его отсутствие делало наши любовные игры постыдными, сколь бы ни желанны они были для Пенелопы. Не облагороженные духовной близостью, они свелись бы к простому половому сношению, в котором больше печали, чем блаженства. Итак, я сделал ошибку, когда откликнулся на призыв Пенелопы соединиться с ней под ее «звездным небом». Поймите меня правильно: у меня было к тому желание. Но наряду с этим желанием у меня было и другое, оказавшееся более сильным и, стало быть, главное, а именно: желание ощутить душевное единение и так далее и тому подобное. Зачем вы киваете? Это усугубляет мою болтливость. Забегу-ка я на минутку к себе в комнату.
Я обрадовался, что хоть ненадолго освобожусь от гнетущего присутствия этого человека, однако мне вовсе не хотелось, чтобы он остался наверху, а меня бросил здесь. Я стал думать: неужели интерес к людям у меня всегда был таким вялым — или же он лишь кажется мне таковым в сравнении с чрезмерным интересом, который сейчас вызвал у меня Лоос? Этого я не знал. Как его жена выдерживала общение с этим во всех отношениях тяжелым человеком? Я попытался больше не задавать себе вопросов и расслабиться. Когда прошло десять минут, а Лоос все еще не вернулся, я заметил, что пальцы у меня никак не могут успокоиться, я словно пытался что-то схватить, у кого-то что-то отнять. Я обругал его про себя стареющим пустобрехом. На часах было пять минут одиннадцатого. Если через три минуты он не появится, я уезжаю. Три минуты прошли, я добавил ему еще столько же. Потом еще… Он пришел около половины одиннадцатого. Я почувствовал облегчение.
Лоос сел и сказал:
— Все в тумане. Огней на той стороне не видно. Я стоял у окна, как слепой, и тщетная попытка всмотреться в темноту помогла мне понять, что человек, желающий что-то вспомнить, должен полагаться не только на моментальную зрительную память. Даже самому простенькому воспоминанию, чтобы оформиться, нужно время, верно ведь? Вообще-то дело, конечно, не в том, что эти ваши кивки заставляют меня говорить, вы ведь и киваете-то редко. Мне кажется, я уже однажды намекал, как обстоит дело: вместе с женой я потерял и дар речи, по меньшей мере, общительность, которая им обусловлена и в которой он играет главную роль. Я от всего отдалился, в том числе и от друзей, и теперь совсем не разговариваю. Мои голосовые связки заплесневели бы, если б работа в школе не вынуждала меня говорить. Когда вчера вечером вы подсели ко мне, то — извините меня — я испугался, что вы заговорите со мной, да так испугался, что даже подумал: почему у меня нет шапки-невидимки, чтобы спрятаться от него, чтобы не пришлось с ним разговаривать? Но вы — птицелов, к тому же умелый, вы меня выманили из куста, поймали и сделали таким послушным, что я принялся чирикать без умолку, как птица, которая молчала всю зиму. Это насчет моей потребности выговориться. Прошу о снисхождении.
— Это я должен бы просить о снисхождении, — возразил я. — Я вам навязался, нарушил ваши планы. Мне очень легко устанавливать контакт, и, как экстраверт, я иногда попросту не замечаю, что другие люди устроены по-другому. Я хорошо чувствую себя среди людей и неохотно остаюсь один, само понятие «боязнь общения» — для меня загадка. Ладно, у вас, на ваше счастье, есть школа, но что происходит с вами в свободное время? Что вы делаете в каникулы? Может быть, хотя бы путешествуете иногда?
— Я поступаю, как Овидий, — ответил Лоос, — bene qui latuit, bene vixit.
— Это вы должны мне перевести, — сказал я. — К сожалению, я могу понять только bene.
— «Кто хорошо спрятался, тот хорошо жил». Но зверь, живущий в стае, не подозревает об этой истине. Впрочем, такого ужасного одиночества я теперь не ощущаю. Внутренне я не одинок. Но хватит об этом. Итак, что я делаю в свободное время? Вы удивитесь. Я делаю то, что привлекало меня с самого рождения, а именно — ничего. Разумеется, это удается мне не всегда, но я постоянно упражняюсь и уже многого достиг. Кто умнее, тот уступит, говорю я себе и предоставляю людям деятельным сопротивляться силе тяжести.
— А как на практике выглядит ничегонеделание и как можно в нем упражняться?
— Ну, — сказал он, — упражняться в данном случае означает то же, что и обычно: пробовать что-то снова и снова, пока оно тебе не удастся. Представьте себе, вы лежите на диване в субботу, в обеденное время, и поставили себе цель: спокойно пролежать два часа, но не спать. Вы слышите, как соседка пылесосит квартиру, как кто-то стрижет газон. Вместо того чтобы думать о делах, которые следует сделать, вы наблюдаете за пауком, неподвижно сидящим на потолке, и при этом подавляете в себе желание смахнуть его оттуда. Вдруг звонит телефон. Если вы еще новичок, то вскакиваете и хватаете трубку. Эта ошибка, но огорчаться не надо, ведь на ошибках учатся. Загляните в себя, упражняйтесь еще и еще, пока не обретете навык отключаться от внешних раздражителей.
— Понимаю, — сказал я, — но к чему все это? В чем смысл вашего упражнения?
— Возможно, — произнес Лоос, — в эти два часа вы ощутите, каково это — не быть рабом. И какое умиротворение воцарится в вашей душе, если вы хоть на время перестанете испытывать гнетущее чувство, что должны что-то делать.
— Каждому свое, — ответил я. — Вот я, например, лучше себя чувствую, когда делаю что-нибудь, даже если меня побуждает к этому обязанность, а не мое собственное желание.
— Да-да, — сказал Лоос. — Не потопаешь — не полопаешь. Так в народе говорят. Это я вбил себе в башку, чтобы убедить себя лететь на Закинф. Вы ведь спрашивали о моих путешествиях, верно? Я расскажу об одном: в сентябре прошлого года я провел неделю на Закинфе. Было до того сладко, что я не знал, куда деваться. Отпуск получился дерьмовый. Я не случайно выбрал это слово — единственное грубое слово, которое я когда-либо слышал из уст моей жены. И то лишь один-единственный раз, потому что она никогда не ругалась. Но не подумайте, будто она была совсем неискушенной либо лицемерной, просто в этом проявлялись ее утонченность и, я бы сказал, «чистота», если бы в этом понятии не было религиозного оттенка. Однажды утром она стояла перед зеркалом в спальне обнаженная, вероятно думая, что дверь в гостиную, где сидел я, закрыта. Известно, что у женского тела есть места, считающиеся проблемными, поскольку на них чаще всего появляются жировые отложения. Вот и моя жена в некоторых местах стала немного толще, чем раньше, и эти места сделались ей неприятны, в то время как мне они нравились. Но сколько я ни пытался ей это внушить, она не верила. Ей было противно, когда ее трогали за эти места, она буквально дергалась. В общем, в одно прекрасное утро она стояла перед зеркалом в спальне и довольно громко говорила: «Какой у меня дерьмовый вид!»
Лоос посмотрел куда-то поверх меня отсутствующим взглядом, словно пытался уловить след, оставленный этими словами.
Когда он снова пожелал обнаружить свое присутствие — вытащил носовой платок, чтобы вытереть две крошечные струйки пота, подбиравшиеся к бровям, — я узнал в нем человека, побывавшего на Закинфе, и спросил, почему его тогдашний отпуск оказался таким нерадостным.
Неприятности начались еще в самолете, на пути туда, сказал Лоос, поскольку сидевшая рядом дама пристала к нему с откровенными излияниями. Она недавно развелась после двадцати одного года супружества, а теперь хочет освоить науку расставания и взбодриться после пережитого. И так далее. Не думает ли он, что всякий конец — это новое начало и соответственно шанс пробиться к новым горизонтам и новым людям? И тому подобное. Он, Лоос, сказал ей так мало, как только было возможно, в надежде унять это словоизвержение. Чего ему, однако, не удалось. Бывают люди, у которых нет чувства дистанции, не только внутренней, но иногда и физической. Если вы разговариваете с ними стоя, они все время напирают на вас, и только вы отвоюете себе полметра пространства, как они делают шаг вперед, пытаясь сократить это пространство до невыносимых двадцати сантиметров. У него есть коллега, который при каждом разговоре прогоняет его таким образом через всю учительскую. Но как бы то ни было, по прибытии на Закинф он потерял эту женщину из виду и, вконец измученный, сел в присланное из отеля такси. «Не хватает еще одного пассажира, который тоже будет жить в нашем отеле», — сказал шофер. После долгого ожидания в машину села еще одна, сухопарая, дама, причинившая ему новые страдания тем, что, едва они отъехали от аэропорта, перешла с ним на доверительный тон и стала рассказывать о своем разводе. Теперь он был почти уверен: турфирма намеренно умолчала о том, что отправляет его на Закинф в составе целевой группы. Дама еще два-три раза игриво задела ногами его ноги и довела до его сведения тот факт, что до недавнего выхода на пенсию работала в криминальной полиции. Когда они прибыли в отель, начались сложности. Он заказал себе номер на двоих с балконом и видом на море, хорошо зная, в какие темные чуланы загоняют одиноких путешественников. И сейчас ему предложили именно такой чулан. Только энергичное сопротивление помогло ему добиться справедливости. Потом он посетил деревню, которая в каталоге турфирмы называлась «тихим рыбачьим поселком», а на деле оказалась длинной, шумной улицей с бесчисленными тавернами, дискотеками и барами. Вечером он сидел на двуспальной кровати и задавался вопросом: что он здесь делает? Свое присутствие здесь он ощущал как ненужное и в то же время понимал, что именно эта ненужность и пригнала его сюда. По ночам тут часами выли собаки. А утром, после завтрака, перед ним вдруг появилась экс-сотрудница криминальной полиции, крикнула «привет!» и уселась болтать за его стол. Вечером этот ужас повторился. Он успел побывать чуть не в сотне таверн, естественно, под открытым небом, и впервые расслабился, хоть и немного одурел от бесконечных мелодий сиртаки и назойливого запаха лосьона для тела, от бесконечного кружения безмолвных пар. Увидев ее, он уронил салфетку и нырнул под стол, но, когда вынырнул, экс-сотрудница уже стояла перед ним. Правда, на сей раз она спросила, можно ли подсесть к нему. Вместо того чтобы сказать «нет», он сказал «пожалуйста», ненавидя при этом своих родителей, ибо ничего нельзя изжить с таким трудом, как хорошее воспитание.
Тут Лоос выпил, поглядел на меня и спросил, интересны ли мне вообще его истории, а если нет, то хватит ли у меня мужества в этом признаться. Я ответил чистую правду: да, мне интересно, пусть рассказывает и не беспокоится.
— Хорошо, — сказал Лоос, — но я постараюсь поменьше отвлекаться на посторонние темы. Не надо думать, будто я — женоненавистник, просто чиновница из Берна не только была нехороша собой, но вдобавок не отличалась тонкостью чувств. Язык ее был грубым, голос — громким, все ее разговоры — пустой болтовней. Я был бы хоть немного вознагражден за это, если б она рассказала мне какую-нибудь захватывающую детективную историю из своей практики, но этого не произошло. На мои расспросы она ответила, что ей пришлось больше заниматься оформлением документов, чем оперативной работой. Однако профессиональное чутье у нее, по-видимому, все-таки было: куда бы я ни пошел, ей неизменно удавалось меня выследить. Если на пляже среди занятых шезлонгов я находил один свободный, то чувствовал себя хоть и в тесном, зато надежном укрытии. Так что иногда мне удавалось спрятаться, однако спокойно наслаждаться этим не мог. Я сидел в шезлонге и время от времени возил ногами по песку. Мою безутешную тоску развеивала только одна мысль: все эти тела вокруг меня однажды обратятся в прах. Я все больше уединялся у себя в комнате или на балконе. Однако вскоре выяснилось, что пользоваться балконом по-настоящему нельзя. Если я устраивался там во второй половине дня, то видел впереди и внизу — на расстоянии максимум двадцати метров — бесчисленных дам «топлесс», возлежавших или восседавших на песке. А порой одна из них смотрела вверх, в мою сторону, толкала в бок другую, которая тоже принималась смотреть вверх, и по их смешкам нетрудно было понять, за кого они меня принимают. Так что балкон исключался. Даже поздно вечером нельзя было посидеть там спокойно за стаканчиком «узо»: на соседнем балконе две немецкие пары играли в какую-то игру, вероятно карточную, потому что во время этой игры надо было постоянно говорить «мяу» или «мяу-мяу». Это «мяу-мяу» раздавалось почти без перерыва несколько часов подряд. Отпуск медленно пожирал меня. Думаю, сон, который я видел перед отъездом и из которого мне запомнился только главный фрагмент, — этот сон символически подвел итог моего будущего пребывания на Закинфе. Я приснился себе в виде обглоданной кости — не скелета, что было бы естественно, а одной большой кости, у которой внизу две ножки, чтобы на них можно было прыгать, но не вперед, а только назад. Любопытно, правда? Я, мужчина довольно-таки солидный, почему-то предстал в виде кости. Возможно, сон должен был разъяснить мне: пора кончать с обжорством. Вам надо знать, что в первые три месяца после смерти жены я поправился почти на восемь килограммов. Я больше не хотел вина. Вместо этого я обжирался и страшно отяжелел, в общем, стал весить больше, чем нужно. Мне немного стыдно об этом говорить, потому что это означает: глупые люди жрут, а умные пьют. Помните ту грозу?
— Ту, что была вчера ночью? Конечно. А почему вы о ней вспомнили?
— Простите, — сказал Лоос, — я имел в виду грозу в Гайд-парке. Смертоносную молнию. Я хотел сказать, что моя жена после этого несчастья изменилась и одним из признаков этой перемены было то, что она стала есть сладости, она ела их потихоньку и в большом количестве, я узнал об этом совершенно случайно. Я люблю хорошие, дорогие карандаши, и жена подарила мне латунную точилку для карандашей. Однажды у нас на кухне я наклонился над мешком для мусора, чтобы поточить карандаш, и уронил точилку, которая бесследно исчезла среди мусора, и мне пришлось перерыть весь мешок. При этом я увидел множество смятых оберток от плиток шоколада. Почему-то это открытие задело меня за живое, почему-то мне стало больно, что у моей жены есть от меня секрет. Она ведь должна была знать, что я разрешу ей съесть столько сладкого, сколько в нее влезет. Разумеется, я ничего не сказал. Я не хотел, чтобы она почувствовала себя пристыженной, точно ребенок, которого застали врасплох, когда он лакомился сладостями. Про бумажку, найденную мной, когда я ковырял в зубах, я тоже ничего не сказал. Хотя желал бы понять смысл фразы, которую она написала беглым почерком на этой самой бумажке: «Не надо мне неба, если оно приклеено к оконному стеклу». Странная картина, не правда ли? Так что моя жена несколько изменилась после несчастья в Гайд-парке. Легче всего было понять то обстоятельство, что она, прежде совершенно не боявшаяся грозы, теперь даже при отдаленных раскатах грома и слабом сверкании молнии начинала потеть и дрожать от страха. Успокоить ее было невозможно, нельзя было даже обнять — когда она впадала в такое состояние, то боялась любого прикосновения, и мне начинало казаться, что она и меня воспринимает как часть нависшей над ней беды. Потом она стыдилась этого, позволяла себя утешать. Однажды жена призналась, что когда едет в лифте вместе с матерью, живущей на пятом этаже многоквартирного дома, то от ее присутствия ей становится не по себе и она ничего не может с этим поделать. У моей жены уже давно наблюдались некоторые особенности, а после случая в Лондоне они стали заметнее. Знаете, ее тело было чем-то вроде лозы рудоискателя, оно чутко отзывалось на неблагоприятные моменты в окружающей среде. В первые годы нашего брака мы сменили две квартиры в окрестностях Цюриха, и в каждой по многу раз переставляли кровать, потому что на самочувствии моей жены сказывались то проходящая под домом водяная жила, то электромагнитное поле низкой частоты. А еще на нее действовали фён и полнолуние. Несмотря на все это, вы были бы не правы, если бы сочли мою жену больным человеком, чрезмерно мнительным или слабонервным. Нервы у нее были чувствительные, а вовсе не слабые. Это подтвердилось впоследствии, когда она действительно заболела и не могла знать, каким будет исход болезни. Память меня подводит. Я вчера уже об этом рассказывал? В смысле, об этой болезни?
— Вы говорили про опухоль, но без подробностей, еще вы сказали, что эту опухоль успешно оперировали и ее белокурые волосы, сбритые перед операцией, потом быстро отросли.
— Вот это да! — сказал Лоос. — Вы талантливый лжец.
— То есть как? Не понял, что вы имеете в виду.
— Это всего лишь шутка: я решил обыграть слова Квинтилиана, который полагает, что лжецам необходима хорошая память. В общем, месяцев через десять после происшествия в Гайд-парке у моей жены начались головные боли по ночам. А иногда, еще до завтрака, у нее делалась рвота. Последнее обстоятельство меня взволновало, я настаивал, чтобы она сделала тест на беременность, надеялся, что у нас будет ребенок. Но из этого ничего не вышло, нам было отказано в позднем осуществлении нашей мечты. Однажды утром жена посмотрела на меня и сказала, что моя фигура расплывается у нее перед глазами. Несмотря на ее протесты, я тут же позвонил к ней на работу и сообщил, что она заболела. Возможно, я уже говорил, что она работала в ювелирной фирме, возглавляла отдел обручальных колец в мастерской. Но это я так, к слову. Когда потом у нее стала неметь левая сторона, она обратилась к врачу. Тот устроил консультацию. Вскоре стал известен диагноз, который ужаснул меня. Астроцитома. Опухоль звездчатых клеток мозга. Моя жена оставалась невозмутимой, словно призрак, и я было подумал, что она недооценивает угрожающую ей опасность. Она пригласила настройщика фортепиано, как будто это сейчас было самым главным. Пришел молодой блондин и настроил рояль, на котором она играла лишь изредка. Через два дня, вернувшись из школы — жена была еще у врача, — я включил автоответчик и услышал голос молодого блондина, его фамилия была Росси, говорил он следующее: «Госпожа Лоос, мне хочется целовать вам ноги». Больше он ничего не сказал, а я был изрядно удручен или, во всяком случае, озабочен. Должно быть, этот тип уловил в поведении моей жены нечто такое, что вдохновило его на эту дерзость. Притом по отношению к другим мужчинам моя жена всегда вела себя крайне сдержанно, почти надменно. Мне ни разу не приходилось замечать, чтобы она, подобно большинству женщин, пользовалась какими-то хитроумными знаками. Стало быть, я был озабочен, ибо однажды прочитал где-то, что мозговые опухоли, среди прочего, могут привести к изменению личности: очевидно, так и произошло, если моя жена действительно подавала ободряющие знаки молодому человеку. Когда она пришла домой, я ей сказал, что на ответчике есть сообщение для нее. Она прослушала его и громко, от души расхохоталась. Неужели она не шокирована, спросил я. Может, надо накрутить хвост этому парню? «Ах, да что там, — ответила она, — знаешь, еще недавно я воспринимала его заигрывания как наглость, теперь же они кажутся мне безобидными, даже забавными. Компьютерная томограмма моего мозга заставляет меня думать о скором конце, все происходящее я теперь рассматриваю в связи с этим, и каким-то непостижимым образом оно кажется мне веселым. Оно теряет вес, понимаешь?» Я ответил несколько туманно, что-то вроде: знаю, что ты имеешь в виду, и тут она сказала нечто такое, чего я не понял и не могу понять до сих пор. Она часто противилась тому, чтобы я угадывал ее мысли, но безуспешно. Я попросил пояснить мне эту фразу. Она отказалась. Короче, я только хотел сказать, что моя жена, вопреки моему мнению, отнюдь не заблуждалась насчет своего положения. И все же оставалась веселой, в то время как я едва не сошел с ума от страха, заботы и сознания собственного бессилия. Это она утешала меня, а не наоборот. Например, рассказала, что как-то слышала по радио передачу об одном древнем народе и его странном обычае встречать появившихся на свет новорожденных слезами и причитаниями, перечисляя все злосчастья, какие их ожидают. А мертвецов этот народ провожал с радостью, изощряясь в шутках, поскольку они уже были избавлены от жизни с ее страданиями. Нравится ли мне этот обычай, спросила она. Я умолчал о том, что знаком с обычаями фракийцев, и лишь сказал: в чем-то — да. Но все же представление о веселых танцах вокруг моей могилы вызывает у меня хандру. «А у меня — нет, — сказала она, — я бы обрадовалась, увидев, как ты танцуешь». — «Тебе это предстоит, — сказал я, — когда ты выздоровеешь, я пущусь в пляс». — «Со мной?» — спросила она. «С тобой», ответил я. Но потанцевать нам тогда не пришлось.
Мы с ней танцевали только один раз, на нашей свадьбе, а больше — никогда. В семнадцать лет я ходил на танцы. И в первый вечер одна девушка, от которой пахло лавандовым мылом, сказала мне, что я не должен так подпрыгивать. В конце третьего вечера объявили так называемый «белый танец», дамы выбирали кавалеров. Я ждал, что меня выберут, но меня никто не пригласил, я сидел, чувствуя себя лишним. Как больной теленок на ярмарке. Я был уверен, что никогда не найду себе подругу, не говоря уже о жене. После этого я перестал ходить на танцы и не танцевал до самой свадьбы. Да и на свадьбе танцевал совсем недолго, как бы иронизируя над собой. Она может потанцевать, когда захочет, говорил я ей. А она отвечала, что танцы для нее ничего не значат. Но когда я познакомился с ней, то подумал, что, наверно, она балерина, — такая грациозная была у нее фигура. Балерина с собакой, которая встретилась мне на деревенской улице. Я тоже был с собакой, с таксой моей квартирной хозяйки. Та уехала на два дня в Эльзас, попросив меня присмотреть за своей любимицей. У сучки по имени Лара была течка, поэтому хозяйка дала мне спрей для отпугивания кобелей и велела при каждой прогулке заслонять заднюю часть Лары этакой дымовой завесой. Такая предосторожность показалась мне чрезмерной и вдобавок несимпатичной, потому я пренебрег ею. Однако это решение оказалось роковым. Был ясный мартовский вечер, Лара бежала передо мной, я спустил ее с поводка. Тут навстречу мне вышла молодая женщина с лабрадором. Когда нас разделяли примерно двадцать метров, Лара остановилась. Лабрадор, которого дама держала на поводке, тоже остановился. А потом все пошло очень быстро. Резким рывком лабрадор освободился и набросился на Лару. «Лео, Лео!» — крикнула моя будущая жена. Но Лео уже ничего не слышал. Он радостно принюхивался, а Лара отвела хвост вбок, давая понять, что согласна. И он тут же вскочил на нее. Время для вмешательства было упущено. Растерянные, смущенные, одинаково охваченные стыдом, стояли мы рядом и не знали, что сказать друг другу, кроме банальных извинений. Тут, однако, случилось осложнение, какое, сказали мне, бывает нередко. Сделав свое дело, кобель не смог слезть. Его зажало, словно в тисках. Какое-то время они молча вертелись по кругу. Потом Лео положил заднюю лапу на спину Ларе, развернулся, и они, все еще слитые воедино, оказались спиной друг к другу, и каждый, взвизгивая от боли, тянул в свою сторону. Но без толку. Они не могли расцепиться. Зрелище было тягостное. Молодая женщина то краснела, то бледнела, а я не находил слов, которые помогли бы снять напряжение. Через четверть часа, самые долгие в моей жизни, моя будущая жена заявила: «Надо что-то делать, иначе эта драма никогда не кончится». — «Да, но что?» — спросил я, и, вместо того чтобы ответить, она подошла спереди к своему Лео — он был невелик ростом и весил немного, — взяла его за бока, осторожно приподняла и повернула. И тиски разжались. Каждая из собак принялась лизать себе причинное место. Так мы познакомились. А что было бы, если б я, согласно указаниям хозяйки, применил спрей? Ничего бы не произошло. Встретились бы на перекрестке, вежливо кивнули друг другу, Лео быстро обнюхал бы Лару, с отвращением отвернулся бы, а потом, энергично дергая за поводок, утащил из поля моего зрения женщину моей мечты. Но, слава Богу, вышло иначе, молодая женщина после случившегося не сочла нужным просто удалиться, а взяла на себя кое-какие заботы. «Теперь мы можем только надеяться, что это явление природы не будет иметь последствий», — сказала она. Да, именно так она сказала — «явление природы»! Такое нескоро забудешь. И мне сразу стало ясно: если эта женщина простую случку называет «явлением природы», значит, она особенный человек. Я спросил, надо ли ей сообщить о возможных последствиях, она ответила утвердительно и дала свой телефон. Я назвал свою фамилию, она — свою. У нее было приятное рукопожатие. О любви с первого взгляда речь не шла. Я никогда быстро не воспламенялся. Мы регулярно встречались и стали потихоньку влюбляться друг в друга. Ну вот. А сейчас пора немного помолчать, стать слушателем — не все же вам меня слушать, господин Кларин. Бога ради, поведайте хоть что-нибудь о себе!
«Ты же мне слова сказать не даешь, — мог бы подумать я. — Сам болтаешь без умолку, как одержимый, и еще упрекаешь меня, что я молчу». Но я так не подумал, потому что так не чувствовал. Я вспомнил мою мать, которая в детстве часто читала мне сказки братьев Гримм. Тогда я мог слушать ее сколько угодно, увлеченный, захваченный, — и насколько же слабеет со временем у людей эта способность. Я заметил это только потому, что сейчас она вдруг пробудилась у меня снова — под влиянием такой неординарной личности, как Лоос. У меня не было ни малейшего желания говорить, хотя вообще я разговариваю охотно и среди друзей, когда заведусь, чувствую себя словно олень-победитель во время гона. Теперь же я не испытывал потребности высказаться еще и потому, что опасался обмануть ожидания Лооса, у которого внезапно проснулся ко мне интерес. После его рассказов моя жизнь и я сам представлялись мне какими-то бесцветными, не заслуживающими внимания. Он взглянул на меня.
— На вашем месте я давно бы потерял терпение.
— Кому интересно, тот забывает о терпении, — ответил я. — Единственный повод возроптать — то, что вы ни один рассказ не доводите до конца. Вы даже не сообщили мне, что сталось с Ларой, ощенилась она или нет.
— Это верно, я редко довожу рассказ до конца, — сказал Лоос. — Лара, к сожалению, не ощенилась.
— Почему «к сожалению»?
— Этого я сейчас объяснять не хочу. Вам слово.
— Говорить по приказу нелегко, — заметил я. — Кроме того, я не знаю, что вы хотите от меня услышать.
Лоос наполнил бокалы.
— Я бы хотел перейти с вами на «ты», — сказал он. — Полагаю, нет необходимости говорить друг другу «вы» и таким образом соблюдать дистанцию.
Предложение Лооса прозвучало для меня настолько неожиданно, что я не сразу откликнулся.
— Но это вовсе не обязательно, — сказал он. — Это просто пожелание.
— Я был бы рад, — поспешил сказать я, хотя это не соответствовало действительности. На самом деле меня как раз радовало, что между нами есть дистанция, которую Лоос сейчас хотел сократить. Его, если можно так выразиться, гравитационное поле и так уже сильно действовало на меня.
— Меня зовут Томас, — сказал я.
Лоос на секунду задумался. Потом сказал:
— Я так и думал.
— Так и думали? Но почему же?
— Просто я вчера вечером прочитал табличку на двери вашего дома: «Т. Кларин», а на обратном пути попытался вспомнить, какие имена начинаются на букву «т». Вспомнил только восемь. И больше всего, по-моему, вам подходит имя Томас. Вообще-то нас кое-что связывает, меня зовут так же, как и вас, я хотел сказать, как и тебя.
— Томас?
— Да, Томас.
Прежде чем я успел высказаться по этому поводу, Лоос сообщил: когда он уходил, ему пришло в голову еще кое-что. Табличка с моей фамилией прикреплена рядом с другой такой же на левой стороне двери, а на правой он увидел третью табличку, латунную, покрытую патиной, но надпись на ней еще можно было разобрать. Если он не ошибся, там написано «Тассо», и это славное имя его очень удивило.
— Вы для меня загадка, — сказал я. — Ты для меня загадка. Как можно выпить столько, сколько выпил вчера ты, и при этом сохранить такую остроту зрения?
Его полнота ему это позволяет, ответил он и пожелал узнать, кто такой этот Тассо.
— Это был мой лучший друг, — сказал я. — Когда мы были студентами, то жили через стенку. Его уже нет. Домик в Агре принадлежал ему, он там скончался в возрасте двадцати шести лет.
— В отличие от меня ты умеешь выражаться лаконично, — заметил Лоос. — Только у тебя на костях нет плоти. Больше плоти, Томас, если мне дозволено об этом попросить! Может быть, этот Тассо был родственником прославленного и безумного поэта?
— Его часто спрашивали об этом, а он обычно скромно отвечал, что не знает. Родился он в окрестностях Неаполя, когда ему было пять лет, его родители погибли в автокатастрофе. Его перевезли в Швейцарию, в Берн, к сестре отца. Она была замужем за швейцарским инженером по фамилии Энгель, детей у них не было. Когда Тассо исполнилось тринадцать, Энгель упал в шахту лифта. Он оставил жене неплохое наследство, и среди прочего — домик в Агре, где она и поселилась после поступления Тассо в университет. Два года спустя она умерла, кажется, от рака лимфатических желез. И домик достался Тассо. Хорошо я рассказываю, Томас, или надо побольше подробностей?
— Покойников многовато, — заметил Лоос. — А так все в порядке, рассказывай!
— Ладно. Итак, в мансарде одного дома, принадлежавшего вдове пекаря, в самом начале своей студенческой жизни я нашел маленькую и недорогую комнату. Туалет приходилось делить с еще двумя квартирантами. Одним из них был прежде незнакомый мне Тассо. Он жил там уже давно, изучал историю и английский, заканчивал четвертый семестр, и то, что мы стали близкими друзьями, — почти чудо. Он был прямой противоположностью мне, и не только внешне, но и во всем остальном. То, что, по общему мнению, свойственно южанам — легкомыслие, свободное и непринужденное поведение, общительность и разговорчивость, быть может, также поверхностность, — все это было присуще мне, в то время как Тассо был серьезным и медлительным, совестливым и основательным. У него было то, чего недоставало мне, и наоборот. Представь теперь, какой захватывающей, но и непростой оказалась дружба между нами. Мы были так близки, что могли признаваться друг другу в чувстве взаимной ненависти. Например, я все время пытался утром встать раньше него, но мне это никак не удавалось, и я ненавидел его за свои поражения. Только значительно позже я научился рано вставать и вообще подчиняться дисциплине. А ненависть у Джованни — его звали Джованни — вызывала скорее моя интимная жизнь, мои беспорядочные связи с женщинами. Не то чтобы ему мешал шум за стеной, или он завидовал мне — нет, скорее ему было жаль женщин, к которым я относился столь безответственно. Ибо, по его мнению, женщины не заслуживали такого пренебрежения к себе. А иначе как пренебрежением это назвать нельзя было. Но, несмотря на все эти расхождения, нашей дружбе ничто не угрожало. Однажды Тассо постучался ко мне — было уже далеко за полночь — и тихонько спросил, сплю я уже или нет. «Дремлю, — сказал я. — Заходи». Он вошел, держа в руках книгу, и застенчиво сказал, что нашел там фразу про нас. А именно следующую: «Будь для своего друга жесткой подушкой». Тут я выскочил из кровати, откупорил бутылку кьянти, и наша дружба была освящена возлиянием.
— Неправильно, — заметил Лоос. — Там говорится не о подушке, а о неудобной раскладной кровати.
— Благодарю за уточнение, — сказал я, — но смысла это не меняет.
— Извини, — сказал он. — Я не столько филолог, сколько педант.
— Ладно. В общем, через какое-то время Тассо влюбился, причем впервые в жизни. Влюбился так горячо, как бывает лишь у людей с замедленной реакцией. Во всяком случае, теперь он говорил только о свадьбе. Правда, мне он доверительно сообщил, что целоваться, по его мнению, совсем не так просто, как это выглядит в кино. А еще он сказал, что единственная причина, почему он до сих пор не представил мне Магдалену, — это насмешливо-оценивающий взгляд, каким я смотрю на женщин. Нет, он не опасается, что его подруга не устоит перед этим взглядом, просто ему хотелось бы, чтобы я ей понравился. Я пообещал, что буду смотреть на нее, как на цветок. Но когда я впервые встретился с ней, то забыл про цветок. Я видел только женщину и понял, почему она так очаровала Тассо, хоть и заметил, что в ней было нечто непохожее на моих подруг, причем это «нечто» было каким-то непроницаемым, загадочным. Я чувствовал только, что не смог бы произвести впечатления на Магдалену, даже если бы она была свободна. Тем не менее она мне понравилась, мне показалось, что эти двое вполне подходят друг другу, и я отказался от намерения заставить Тассо притормозить, втолковать ему, сколько он потеряет, если женится на первой же своей девушке. Он вообще не желал слушать подобных разговоров и однажды смущенно объяснил: единственное, что порой заставляет его притормаживать, — это беспокойство, что он не сможет соответствовать физическим желаниям Магдалены. Как мне известно, хоть я этого и не понимаю, он в свои двадцать пять лет все еще, можно сказать, невинен, в то время как Магдалена уже имеет опыт, и есть опасения, что она сочтет его неловким и неумелым. «Ты что, еще не спал с ней?» — спросил я. Для него, ответил он, поцелуи — это уже чудо, с остальным он пока не спешит. Бог ты мой, сказал я, у вас вот-вот свадьба, а вы с постелью не спешите. Так и есть, сказал он.
Этот разговор был весной. Летом состоялась свадьба. Молодые поехали в Тессин и провели две недели в его доме. Потом Магдалена вернулась, она работала логопедом, а Джованни остался, чтобы закончить дипломную работу. Они ежедневно говорили по телефону, а на уик-энд она приезжала к нему. В конце августа она мне позвонила. Дело было в среду. Она сказала, что в воскресенье вечером уехала из Агры и с тех пор Тассо не объявлялся, а она не может к нему дозвониться. «Может быть, он у тебя?» — спросила она. «Нет», — ответил я и попытался ее успокоить, даже слегка высмеял. Если человек не откликается по телефону, это еще не повод для тревоги. Тем не менее она была встревожена. В четверг ей тоже не удалось связаться с Джованни. На следующий день она села в поезд и поехала к нему. Что она нашла в доме Тассо, превосходит всякое воображение. Это был такой несказанный ужас, что она даже потеряла сознание. Он лежал скрючившись на диване. По нему ползали муравьи, вокруг носились тучи мух.
Я сделал паузу и выпил.
— Ужасно, — пробормотал Лоос. — Убийство или самоубийство?
— Ни то ни другое, — ответил я. — Как было с точностью установлено, он умер естественной смертью, от паралича сердца. Скончался мгновенно. По всей вероятности, еще в понедельник, а причиной, скорее всего, был врожденный порок сердца. Страдать ему наверняка не пришлось — это было единственное утешение. Магдалена перенесла все с удивительной твердостью. А потом, через несколько недель после похорон Тассо, ей пришлось пережить еще кое-что, и от этого она сломалась. У Тассо была привычка носить с собой фотокамеру, легкую и компактную, которую он называл своей записной книжечкой. Мне редко попадались на глаза его снимки. Как правило, то, что он фотографировал, ничем не привлекало внимания. Он любил и умел подмечать незаметное. В общем, в этой камере осталась пленка, которую Магдалена отдала проявить: она хотела знать, что попалось ему на глаза в последние дни и часы его жизни. Счетчик кадров показал, что семь снимков были засвечены, а семь удалось проявить. На всех семи была изображена голая женщина, на одних спереди, на других сзади. Она лежала на диване, застеленном голубым покрывалом, — именно на этом диване Магдалена обнаружила мертвого Тассо.
Лоос выжидающе смотрел на меня. Я молчал. А он странно хриплым голосом сказал:
— Дальше.
— Как «дальше»? История закончена, — ответил я.
— Нет, — сказал Лоос. — Никакая история не кончается. Ее можно только по собственному усмотрению оборвать в любой точке. Кто была эта женщина?
— Этого мы не знаем. Магдалена вырезала голову с единственной фотографии, на которой можно было четко различить лицо, и показала людям, хорошо знавшим Тассо. Никто из них этой женщины не видел, никто не мог поверить, что Тассо вел двойную жизнь. Напрасно Магдалена рылась в его вещах. Там не было ничего, ни клочка бумаги, ни малейшего намека. Я забыл упомянуть, что на обороте фотографий была напечатана дата съемки: они были сделаны за три дня до последнего приезда Магдалены, я хочу сказать, перед последним уик-эндом, который они провели вместе. У меня нет сколько-нибудь внятного объяснения, кроме следующего: мой друг, когда в нем проснулись сексуальные желания, потерял контроль над собой, не мог сдерживаться и вызвал к себе продажную женщину. Правда, это совсем не в его духе, однако иного толкования я не вижу, ибо для меня непреложно одно: влюбленный Тассо не имел любовницы.
— Как выглядела эта женщина? — спросил Лоос.
— Трудно сказать. Фотографии я не видел, только вырезанное лицо, в котором было что-то славянское: выступающие скулы, рыжевато-белокурые волосы, черты грубоватые, выдающие зрелую женщину. Она определенно была лет на десять старше Тассо. Почему ты спрашиваешь?
— Просто так, — сказал Лоос. — Рассказывайте дальше!
— Могу еще добавить, — сказал я с некоторым раздражением, поскольку Лоос опять обратился ко мне на «вы», — что Магдалена с помощью психотерапевта постепенно избавилась от депрессии, которая овладела ею после двойной травмы. В дом в Агре она больше не ступала ногой и четыре года назад продала его мне и моему партнеру по адвокатской конторе. Вот так это было.
— Конечно, нелегко жить по соседству с бездной, — сказал Лоос. — И велико искушение заглянуть в нее. А не надо бы — это приведет лишь к неистовой печали. Если вслушаться, глядя вниз, то услышишь только скрежет собственных зубов либо его эхо, больше ничего. Кто ты такой? Как выглядит сокровенная глубь твоей души? Бесполезные вопросы, ненужная настырность. И все-таки, все-таки Тассо я немного знаю. Пусть я и не был, как ты, его лучшим другом.
— Я за тобой не поспеваю, — сказал я. — Это тщеславие заставляет тебя сбивать меня с толку? Ты знал Тассо?
— Когда ты так выражаешься, слушать еще приятнее, — сказал он, — ибо патетика мне близка. Но, сколь ни досадно, мой мочевой пузырь заявляет о себе. Можно сделать небольшую паузу?
Я поглядел ему вслед и дал себе зарок — никогда не выражаться высокопарно.
Вернувшись, он сказал:
— Облака рассеиваются. Небо становится чистым. Я видел огни. Впору подумать, что это светлый Троицын день прокладывает себе дорогу. И, как уже говорилось, даже мозги наших близких запечатаны семью печатями. Все, что мне известно о Тассо, я узнал от тебя. Но тем не менее в том, что касается таинственной женщины, я вижу другой образ, потому что по-другому расцениваю отдельные детали. Забудь о прорванной плотине. Забудь о непомерном терпении и сексуальном голоде. Свяжи великую любовь Тассо с его неопытностью в физическом смысле и подумай о его трогательном страхе разочаровать любимую, проявить себя неумелым мужем. Представь себе, он читает газету и наталкивается на объявление, в котором сказано: «Зрелая, ласковая женщина посетит тебя на дому или в номере гостиницы». Какое искушение для Тассо! Отвлечься от любви, отравленной заботами, и превратиться в школьника. Он позволил ей прийти. Теперь пофантазируем. Когда она приходит, он понимает, что это была ошибка. Ему не нужна другая женщина, даже как объект для упражнений. Он просто не сможет. Она раздевается без приглашения, ложится на диван, тихонько выдыхает: «Vieni qua!»[2] Несколько минут он стоит в растерянности, пока ему не приходит идея. Он говорит: ему надо только сделать несколько фотографий. «А, значит, ты такой», — говорит она. Ну, теперь-то он легко справится с ситуацией.
Я ни секунды не сомневался, что Лоос проник в суть дела и что его реконструкция событий верна. Я его ненавидел. Ненавидел за то, что он вынудил меня взглянуть в лицо правде и признать: увы, в том, что касалось побуждений Тассо, я был слеп, как крот. Я испытывал также нечто похожее на ревность, словно Лоос присвоил моего лучшего друга, отбил у меня после его смерти.
— Ты хмуришься, и ты прав, — сказал Лоос. — Я могу ошибаться. Не говори ничего Магдалене о моей теории, потому что если эта версия ее убедит, то со временем она столкнется с двойной трудностью. Оглядываясь назад, она должна будет осознать, что столь жгучая и с таким трудом изжитая ею обида была напрасной. Вдобавок она ощутит стыд и вину перед мертвым Тассо. Ибо ей не удалось, вопреки шокирующей видимости, взять его под защиту. А как она поживает сегодня?
— Она поживает хорошо, нашла себе нового спутника жизни и недавно стала матерью.
— А как поживает другая женщина?
— Какая другая женщина?
— Та, у которой проблемы с нервами, с которой ты однажды здесь ужинал.
— A-а, та, — сказал я. — Понятия не имею. Мы потеряли друг друга из виду, когда расстались. А почему ты о ней вспомнил?
— Так, ненароком, — ответил Лоос. — Если я не ошибаюсь, она — единственная женщина, помимо Магдалены, которая сыграла в твоей жизни известную роль. Ведь ни о какой другой ты не рассказывал.
— Я рассказал о ней только потому, что мы встречались именно в этом месте. Только потому я о ней и вспомнил. Но это не означает, что для меня она была совсем безразлична. Вообще, я полагаю, что ты — не тот мужчина, который интересуется любовными историями и приключениями.
— Можно узнать, что привело тебя к такому убеждению?
— И ты еще спрашиваешь, ты, пылкий защитник так называемой большой любви!
— Томас, — сказал он, — любви не нужно, чтобы за нее сражались, так же, как это не нужно солнцу. То, что мне досталось без всякой моей заслуги, иногда вызывало во мне жалость к тем, кто в отсутствие солнца тянется к электрообогревателю. А теперь, когда небо мое затянуто тучами, мне и самому нужен такой прибор, только я не умею с ним обращаться. Но испытываю к нему большой интерес. Все, чего я не знаю, а следовательно, не умею, разжигает мое любопытство. Этот разговор возбудил тебя? Используй прилив энергии, расскажи простаку-недотепе о твоих приключениях.
Я взглянул на часы и сказал:
— Ты говоришь во множественном числе, однако времени, боюсь, хватит только на одно.
— Что ж, придется тебе пойти на самоограничение. Кому выбирать, тому и голову ломать.
— Ладно, — сказал я. — Устроит тебя, если я буду пользоваться выражением «комок нервов», которое уже употребил однажды?
— Как тебе угодно. Главное, чтобы я при этом чему-то научился.
— Не знаю, чему этот случай может тебя научить.
— Я же только что сказал: пользоваться электрообогревателем.
— Хорошо, — сказал я. — Начнем с самого начала. Оно, правда, будет не таким интересным, как твоя история про собак, однако все же занимательным, как начало любой истории. Нет ничего более волнующего, возбуждающего, чем прикоснуться к незнакомой женщине! Взглядами, словами ли — а под конец, если вспыхнет искра, горячими руками и так далее. К этой искре я жадно стремлюсь, но ее хватает только на начальную фазу, а потом озорное потрескивание переходит в тягучий скрежет. Знаю, знаю, у тебя сложился другой образ, потому что у тебя был другой опыт. Я еще не забыл нарисованную тобой лестницу. Итак, я живу на окраине Берна, рядом с торговым центром, к которому примыкает небольшой парк с детской площадкой. Там есть и скамейки, и плещущий фонтан. Однажды вечером — я ходил за покупками — возле этого фонтана я увидел мужчину, который, по-идиотски ухмыляясь, полоскал в воде какой-то предмет. Я сел на скамейку и с удивлением смотрел на него. Он ухмылялся и продолжал свое занятие. Подошла женщина, села на другой конец скамейки и тоже стала на него смотреть. Мужчина заметил наш интерес к нему и, похоже, обрадовался. Под конец он вынул этот предмет из воды и еще несколько минут полоскал его под струей фонтана. Теперь я разглядел, что это была вставная челюсть. Мужчина посмотрел на нас, разинул рот, вставил челюсть и, все еще ухмыляясь, удалился. Мы с незнакомкой поглядели друг на друга. Она улыбнулась, я расхохотался. У нее было миловидное, даже красивое лицо и темные, почти черные, коротко стриженные волосы, которые подчеркивали ее бледность. Вообще-то мне больше нравятся белокурые женщины спортивного типа, с которыми я мог бы играть в теннис. Тем не менее я принялся болтать с ней — по-другому я не умею. Она говорила мало, однако язык ее тела не возвещал о неприступности. Я произнес несколько дежурных фраз о том, какие причудливые формы иногда принимает саморазоблачение — ведь именно это мы с ней только что видели. Она как будто нашла меня забавным и оттаяла до такой степени, что я осмелился прямо спросить, не выпьет ли она со мной по случаю первого апреля рюмочку аперитива. Она спросила, не является ли мое предложение первоапрельской шуткой. Нет, возразил я, это совершенно серьезно. Она улыбнулась, взглянула на часы и задумалась. Потом сказала, как будто обращаясь к самой себе: «В сущности, почему бы и нет?» Эти слова она повторила еще раз, когда после кампари я спросил, нельзя ли нам увидеться снова. Однако на следующий вопрос — не могу ли я умыкнуть ее в одно из ближайших кафе — она ответила отрицательно и назначила свое место встречи: детская площадка, через неделю, в это же время. Легко и непринужденно она взяла на себя роль, которую в подобных случаях привык играть я: роль человека, отвечающего на вопрос, где и когда. Это немного разозлило меня, но главным образом возбудило, и за дни ожидания я часто представлял себе момент, когда у дамы ослабнут колени. Кстати, за аперитивом я ничего о ней не узнал, не узнал даже имени, что лишь усилило для меня ее привлекательность. И третье, что привлекло меня: я предпочитаю зрелых женщин, а она такой и была. Ей около сорока, прикинул я, возраст, к которому женщины, по моему опыту, созревают для наслаждения.
— Минутку, — сказал Лоос, — это выражение я должен записать, хотя… — Он достал блокнот, однако ничего не написал в нем и спрятал обратно. Показав на свое левое предплечье, он пояснил: — Аллергия.
В самом деле, я увидел несколько красных точек. Тогда я спросил, не раздражает ли его это выражение.
— Применительно к абрикосам или сыру — нисколько, — ответил он. — Но можешь продолжать. Я не хотел тебя перебивать.
— А я не хотел вызывать у тебя аллергию. Но так или иначе, она была вполне зрелой, и мои мысли ежедневно вертелись вокруг нее и ее наружности, что обычно считается признаком влюбленности. Возможно, однако, я был так же мало влюблен в нее, как гончая собака — в дичь, по следу которой устремилась, выбрав этот след среди многих других. И все же, когда до условленного времени оставалось совсем мало, я, подходя к детской площадке, почувствовал, что у меня заколотилось сердце: этого со мной давно не бывало. Она уже сидела на скамейке, курила и так засмотрелась на возню вокруг качелей, у фонтана, что заметила меня, только когда я сел рядом с ней. Она приветствовала меня с несколько обескураживающей небрежностью, а когда я спросил, как она поживает, приложила палец ко рту и кивком указала на качели. На качелях сидела маленькая девочка, а рядом, опираясь на столб, стоял, по всей вероятности, ее отец, погруженный в чтение бульварной газеты и время от времени толкавший качели. Что в этом примечательного и почему меня призывают к молчанию, я не понял. «Да, очень мило», — произнес я наконец. «Нет, господин доктор, очень уныло», — сказала она. На мой удивленный вопрос, откуда она знает, что у меня степень доктора, она ответила: на это есть телефонная книга. Стало быть, она наводила обо мне справки. Это был хороший знак, столь же ободряющий, как ее губы. Во время нашей случайной встречи они не были накрашены, теперь же их четко обрисовывала темно-красная помада. Мы опять пили кампари, она держалась непринужденно. На мой вопрос о ее личных обстоятельствах она мягко ответила, что предлагает отказаться от взаимных расспросов, и сообщила только о своей профессии. Она работала сиделкой в доме инвалидов. Хоть она и не любила рассказывать о себе, я не мог не спросить, замужем ли она. В ответ она коротко кивнула. Меня устраивало, что она связана, так я чувствовал себя свободнее и одновременно испытывал ощущение, словно мне бросили вызов, чувствовал себя завоевателем. Я подметил, поскольку не лишен интуиции, что ей во мне кое-что нравится. Однако через час, когда я уже собрался произнести: «Неужели мне придется обедать в одиночестве?», она поднялась и спросила: «Через неделю?» — «А раньше нельзя?» — «Через неделю, — повторила она, — вы знаете где». Так она заставила меня томиться в ожидании и этой, возможно, неосознанной тактикой добилась того, что на следующей неделе я предвкушал нашу встречу с еще большим нетерпением. Быть может, на сей раз я действительно влюбился, хоть мне и приходили на ум слова Тассо: «Влюбленность — это духовное блаженство, деликатно сопровождаемое чувственным желанием». Деликатным мое желание не было. Оно было, и это я признаю, властным и деспотичным.
Теперь я постараюсь не отвлекаться. На третий раз все стало по-другому. Она казалась помолодевшей, окрыленной и даже задорной, как девчонка. Когда я пришел, она сидела не на скамейке, а на качелях и встретила меня сияющей улыбкой. Потом напилась из-под струи фонтана, заметила в воде птичье перо и выудила его. «Иди сюда», — сказала она и побежала к песочнице в углу детской площадки. «Сейчас построит замок из песка», — подумал я. Но она сделала нечто другое: черенком пера написала на песке имя ВАЛЕРИ. «Спасибо, — сказал я, — это была увлекательная игра. Ты заставила меня целых две недели мечтать о женщине, о которой я знал только одно — что ее зовут фрау Бендель». — «Но ты же мог меня спросить», — сказала она. «Я два раза спрашивал, — возразил я, — а ты делала вид, что не слышишь». — «Не будем спорить, — сказала она, — знаешь, я проголодалась». — «Оʼкей, — обрадовался я, — сейчас вызову такси». — «Пожалуйста, не говори «оʼкей», я ненавижу это импортное слово». — «Договорились, — ответил я. — А теперь ты будешь критиковать мой нос?» — «Покажи!» — скомандовала она. Я храбро наклонил голову. Она придирчиво всмотрелась и заявила: «Нос оʼкей!»
За ужином мы ели «шатобриан» и пили шамбертен лучшего сорта. Я спросил ее, отчего она вдруг так изменилась, стала такой живой и веселой. «Чтобы больше подходить тебе, — ответила она, — а еще потому, что вчера и сегодня утром меня в порядке исключения ничто не мучило». «Приятно слышать, — сказал я, — я тоже в хорошем настроении, и притом не в порядке исключения, я почти всегда такой». — «Знаю, знаю, я с самого начала была в курсе дела. Вольная птица летит, куда хочет». — «Ладно, — сказал я, — значит, тебя не удивит, если я спрошу, не заглянешь ли ты на часок ко мне». Она медлила с ответом, размышляла, потом сказала: «Почему бы и нет?»
Она оставалась у меня до двух часов ночи. Это, скажу я тебе, было как во сне.
— Бог ты мой, — сказал Лоос, — какие вы все свободные!
— А ты разве нет? — спросил я. — При твоем типе мужественного, надежного защитника ты мог бы, если б только захотел, иметь сколько угодно женщин, причем молодых.
— Да, — сказал Лоос, — свободен-то я свободен, только эта свобода представляется мне самой нестоящей вещью на свете. Эти слова, к сожалению, придуманы не мной, хотя они точно соответствуют моему характеру. Но это я так, между прочим. Какова она была в постели?
Я недоверчиво взглянул на Лооса. Этот вопрос был совершенно не в его духе, и я подумал, что он смеется надо мной и моим хвастовством или решил испытать меня. С некоторым неудовольствием я сказал, что мне не кажется, будто его интересует ответ.
— Ты меня угощаешь чем-то аппетитным, но отказываешь в десерте?
Я засмеялся и сказал:
— Ну ладно, как мужчина мужчине скажу. Это была фантастика, она — как бы это сказать? — она умела быть сдержанной в своей страстности, и, когда кричала, казалось, что у нее завязан рот. Этого с тебя хватит?
— Вполне, — сказал Лоос. Он выпил, поперхнулся и закашлялся. Потом спросил охрипшим голосом: — Что было дальше? Как это кончилось и почему?
— Я бы сейчас охотно сделал паузу, — сказал я, — и опять послушал тебя.
— Как желаешь. Во всяком случае, ты должен мне помочь — на чем я остановился?
— Трудно сказать. Последнее, что ты рассказал мне, это как ты и твоя жена познакомились с помощью пары собак. Только это было скорее отступление. На деле ты остановился раньше, когда говорил о болезни жены.
— Верно, про астроцитому. Когда я сказал ей, что слово «астро» происходит от греческого «астрон» и означает «звезды», «цитус» по-латыни означает «клетка», а греческое «китос» означает «впадина», она мечтательно улыбнулась и с тех пор больше не произносила слов «опухоль» или «новообразование», а говорила только о звезде у себя в голове или просто о своей звезде. «Моя звезда», а не «моя опухоль» — вот как она теперь говорила. Она вообще часто выражалась необычно, а тут стала утверждать, что звезда не может быть ее врагом. Так оно ей казалось. Я уже упоминал, что моя жена смотрела в лицо надвигающейся смерти не с ужасом, а словно бы с нежностью. Какое-то время я опасался, что она может отказаться от операции — чего она, измученная тяжелыми симптомами, все же, к счастью, не сделала. Впрочем, никто не знал, что это за опухоль — доброкачественная или злокачественная. Это могло показать только оперативное вмешательство, после которого, как утверждали врачи, ссылаясь на благоприятное расположение опухоли, возможно, даже не понадобилось бы ни облучения, ни химиотерапии. Недолгое время перед операцией я занимался домашним хозяйством и читал по глазам Беттины все ее желания. Последнее, впрочем, было для меня привычно — в отличие от первого. Потихоньку от нее я купил поваренную книгу, естественно, для вегетарианцев. Я изучал ее в школе, пока ученики работали над письменными заданиями, выписывал названия пряностей, покупал все необходимое и почти каждый вечер поражал жену легким изысканным меню. Ела она очень мало, а я и того меньше, так как от постоянного страха перед самым ужасным и, в сущности, невообразимым у меня словно перехватывало дыхание и сжимался желудок. Плохое это было время, но в чем-то и хорошее. Мы еще принадлежали друг другу, мы были парой. Увидев, как Беттина читает книгу под названием «Сто шагов до счастья», я почувствовал облегчение и радость. Это доказывало, что моя жена еще не завершила свою жизнь, еще не поставила на ней крест. Однако я задумался: почему она выбрала именно эту книгу? Ведь если не считать теперешнего недомогания, она была счастлива всегда. В том числе и со мной. Ну, положим, не всегда — счастье не может длиться долго, иначе его нельзя было бы ощущать как счастье, верно ведь, только несчастье бывает долгим. Короче говоря, она читала такую книгу и могла вдруг ни с того ни с сего сказать мне, что просит ничем не украшать ее могилу, особенно венками и всякими излишествами вроде бронзовых еловых шишек, ведь все это так ужасно выглядит. Мы с женой редко расходились во вкусах, и в данном случае — тоже, однако я не знал что сказать, когда она заговорила об этом. Впервые мы с ней поменялись ролями. Я, убежденный пессимист, старался думать о хорошем, а она видела будущее во все более мрачном свете, хоть и не жаловалась, не поддавалась страху, а полагалась на судьбу. Возможно, она умрет под ножом, говорила она. Ей объясняли, что даже во время такой сложной операции летальный исход бывает разве что в двух процентах случаев, однако она непременно хотела принадлежать к этим двум процентам. Когда я спросил, как она пришла к этой мысли, она сказала: «Звезда хочет остаться во мне, она будет сопротивляться». Больше я из нее ничего не смог вытянуть.
Потом все пошло хорошо, даже очень хорошо. Говорили, что это идеальный случай: во-первых, бригаде хирургов удалось полностью отделить опухоль от мозга, во-вторых, гистологическое обследование показало, что опухоль пусть и не совсем, но, как выражались врачи, пока еще доброкачественная. Никаких осложнений не возникло, так что можно было без преувеличения сказать: Беттину вылечили. Я приходил к ней, когда только мог, держал ее за руку. Она почти не разговаривала, была прозрачно-бледной, и, мне казалось, именно поэтому на глаза ей так часто навертывались слезы и ни словами, ни этими влажными глазами ей не удавалось выразить облегчение и радость. «Ты мне дарована во второй раз», — сказал я и был несколько удручен тем, что ее рука в моей осталась почти неподвижной. Когда вечером после больницы я возвращался в нашу квартиру, окружающая пустота заполняла мою душу. Я сидел как потерянный и, поскольку был не в силах занять себя чем-то полезным, часами пялился в телевизор, смотрел даже полнейшую чушь. Я боялся лечь спать. Сон у меня был неглубокий, не сон, а скорее дремота, иногда я просыпался, испуганный собственным бормотанием. Я произносил слова любви или одно только имя — «Беттина», которое, кстати, всегда любил, потому что оно нежное, как пух. Двенадцать лет — это много, и когда после этого лежишь в постели один, то кажется, будто ты потерял самого себя, не можешь дышать, потому что не слышишь дыхания рядом. Но я верю, что мы никогда не были друг для друга просто дополнением, чем-то, что воспринимают как данность и обращаются с этим без должного уважения. Отупляющая привычка, которая, надо признать, часто подтачивает брак и может привести к тому, что супруги едва глядят друг на друга, — нас, неведомо почему, пощадила. Хочешь — верь, хочешь — нет.
— А почему я не должен верить?
— Я-то ведь знаю, что ты думаешь о браке, — сказал Лоос, — ты достаточно ясно высказался на этот счет, когда рассказывал мне, на что обычно жалуются клиенты. Все приелось — эти слова ты наверняка слышал не только у себя в адвокатской конторе, но и во время твоих любовных похождений. Женщины не могут устоять перед твоим обаянием потому, что живут в браке и супружеские отношения им давно приелись. Как, например, эта твоя Амели. Таким образом, тебя постоянно, снова и снова убеждают в абсурдности брака.
— Во-первых, ее звали не Амели, а Валери. Во-вторых, она не говорила, что супружеские отношения ей приелись, не оправдывала этим свое поведение. Она вообще не затрагивала эту тему, сколько я ни пытался из нее что-то вытянуть. О своем муже она не рассказывала почти ничего, а значит, и ничего плохого. Это заставляло меня немного ревновать, — например, мне приходило в голову, что она могла и дальше, как ни в чем не бывало, спать со своим музыкантом. Что он музыкант, то есть преподает игру на виолончели, — это я, по крайней мере, имел право знать. А еще его имя — Феликс. Видишь, ты выбрал неудачный пример, но я признаю, что отчасти ты прав: я в самом деле встречался с женщинами, которые после первого поцелуя начинали жаловаться на свой брак и на недостатки своих мужей. Для меня это сигнал тревоги: если супружеские отношения дали трещину и одновременно на горизонте вырисовывается другой мужчина, то у женщины зреет решимость к прыжку, а также вера, что другой мужчина станет для нее страховочной сеткой. Эта роль — не для меня. Не хочу, чтобы меня считали серьезной альтернативой. Для меня такие отношения лишь игра, и я никогда не скрываю этого от женщин, а если они, вопреки всему, начинают за меня цепляться, то даю дёру. А вообще, как показывает мой опыт, впасть в искушение могут не одни лишь недовольные и разочарованные женщины. Есть и другое, отнюдь не редкое явление, я отмечал его как сторонний наблюдатель, а иногда и приветствовал как заинтересованное лицо. Часто женщины, которых кто-то крепко держит в руках и которые чувствуют себя защищенными, хотят еще чего-то другого. Они любят своего мужа как надежную опору, смотрят на свой брак как на тихую пристань, прибежище, где им хотелось бы остаться. И тем не менее им чего-то недостает, их манит открытое, бурное и непредсказуемое море. Чем грозит такое возбуждающее и не вполне безопасное купание? В сущности, ничем, до тех пор, пока тихая пристань не пропала из виду. Понимаешь, что я хочу сказать? Грелка — вещь основательная, она излучает уютное тепло, однако открытый, брызжущий искрами огонь гораздо романтичнее.
— Да, понимаю, — сказал Лоос, — мужья — это грелки, а ты — демон огня. То, что ты утверждаешь, возможно, не совсем неправильно, только ты делаешь вид, будто прыжок в бурное море — типично женская мечта. Бывают мужья, которые отнюдь не хотели бы лишиться верной жены, гладящей им сорочки, и все же позволяют себе танцевать на другой, а то и на третьей изысканной и необычной свадьбе. У меня лично никогда не было желания развлечься на стороне, почувствовать себя кем-то другим, и только по одной причине: моя жена была такой богато одаренной, разносторонней натурой, что я не искал ничего иного. Она давала мне все и была для меня всем. Но как бы то ни было, хочу еще спросить: к какой из двух описанных тобой категорий женщин относилась Валери? Что у нее был за брак — близкий к разводу или еще вполне прочный?
— Этого я так и не смог узнать, — ответил я. — Я ведь уже сказал, что она не желала об этом говорить. Вообще, казалось, будто она вышла из небытия, будто у нее не было прежней жизни, не было истории, и я убежден, что для нее это было самым привлекательным в нашей связи. Я заметил, какое наслаждение она получала, чувствуя себя чистой страницей, как ей нравилось поражать меня, а может быть, и себя всем, что она говорила, желала или делала. Думаю, видя, как увлекательно нова она для меня, она казалась обновленной и самой себе. Я, конечно, тоже радовался тому, что моя возлюбленная не отягощала меня никаким балластом, не имела потребности упрочить наши отношения, а главное, не пугала всякими намеками касательно будущего. Но как-то раз — через пять недель после нашего знакомства — я все же испугался. Мы поехали в дансинг, поскольку оба любили танцевать танго. На обратном пути я спросил, почему у нее вдруг нашлось время для меня и как она объясняет дома свои частые отлучки? «Это моя забота», — резко ответила она. Однако на сей раз я не сдавался, пока не узнал от нее, что сейчас она живет у сестры. Вот тут я испугался. Какой вывод я мог из этого сделать? Только тот, что она из-за меня ушла от мужа. У нас ведь был негласный уговор: наши отношения не должны омрачаться конфликтами. Я считал, что Валери воспринимает эти отношения как романтические, наслаждается ими и не видит в них повода омрачать свой брак. Я сделал ей замечание, назвал ее решение ошибкой. Спросил, почему она ставит под угрозу свое благополучие, фактически бросив мужа. Все это звучало так, словно я проявлял к нему братское сочувствие. Возможно, она видела меня насквозь и понимала истинную причину моего недовольства. Так или иначе, сказала она, будто желая меня успокоить, речь идет о временной разлуке, о передышке. Я уже несколько раз ее спрашивал, знает ли муж про нас с ней, но ни разу не получил ответа. Теперь я предположил, что он в курсе дела. Для вящей уверенности я продолжал расспрашивать. Она в свою очередь спросила, почему это меня так интересует. Но я и сам этого не знал, думаю, меня просто задело за живое, что она обозначила некоторые запретные для меня территории. В тот вечер я любил ее горячо и неистово, без всякой прелюдии.
Лоос зевнул и поглядел на часы.
— Вижу, ты скучаешь, — сказал я, — и я тебя понимаю. Ты вспоминаешь жену, возможно, думаешь о завтрашней годовщине, а я мучаю тебя разговорами о бабах и ворошу прошлое.
— Разве и зевнуть нельзя? — спросил Лоос. — Это связано с недостатком кислорода, а не с отсутствием интереса. То, что кажется тебе заурядным, я, как сторонний слушатель и дилетант, нахожу увлекательным. Ты пойдешь пешком в Агру?
— Это было бы неплохо. Почему ты спрашиваешь?
— Во-первых, здешний персонал давно дожидается, когда мы уйдем, во-вторых, потому, что хочу тебя проводить. В конце концов, ты еще должен досказать мне эту историю.
— Ладно, с удовольствием. Полагаю, ты знаешь, что тоже должен мне кое-что.
— Да, но все по порядку, — ответил Лоос.
Я взял зонтик, оставленный мной на террасе. Лоос, слегка пошатываясь, попросил у меня разрешения взять его: ему нужна третья нога. Мы пошли через деревню. Когда мы поравнялись с мясной лавкой, Лоос на мгновение остановился и сказал:
— Плоть своенравна.
Что он хочет этим сказать, спросил я. Но он не ответил. Через некоторое время он дал мне ключевое слово для дальнейшего рассказа.
— Я хочу обобщить, — сказал он. — В тот момент, когда Амели позволила себе чуть больше свободы, уехав из дома, ты увидел, что твоей свободе грозит опасность, не так ли?
— Ее звали Валери, а в остальном все верно. Сколь ни радовала меня возможность встречаться с ней чаще, нежели раньше, мысль о том, что этот весомый поступок утяжелит ее легкую походку, сильно меня встревожила. Я не создан для прочных отношений. В этой сфере я — дилетант.
— Ты полагаешь, она мечтала о том, что для тебя означало бы сущий кошмар?
— Она сменила жилье. Разве могут быть более красноречивые свидетельства?
— Говорила ли она, например, о любви?
— Этого не было, — сказал я, — она старалась не говорить и не делать ничего такого, чем могла бы мне досадить. Именно это показывало, как сильно она боится меня потерять. Иногда она хотела со мной встречаться, иногда не приходила на свидания — и то и другое без всяких объяснений. Не сомневаюсь, что она поступала так с определенной целью: продемонстрировать мне свою самостоятельность и независимость. Были и другие признаки. Я уже сказал, что вначале Валери очень мало рассказывала о себе, словно у нее не было прошлого. Мне это не мешало, напротив — мы жили сегодняшним днем, как опьяненные. Странно было другое: позднее, когда мы виделись почти каждый день, она стала ненамного разговорчивее. Возможно, полагал я, потому, что в первое время я давал ей понять, как возбуждает меня ореол таинственности вокруг возлюбленной. Она хотела и потом оставаться такой же таинственной, уходила в тень и в молчание, чтобы возбудить меня еще сильнее. И третий признак. Когда угар страсти, по крайней мере у меня, миновал, Валери изменилась. Она стала серьезнее. Состояние окрыленности, в котором она забывала обо всем и которое я у нее так любил, вдруг стало казаться каким-то вымученным. Она больше не забавлялась разными пустяками, а если это все-таки случалось, то в какой-то момент вдруг замолкала, бросалась мне на шею и проливала несколько слезинок. В общем, все это меня беспокоило и показывало, какими различными стали наши желания. И в ушах у меня зазвучал, пусть вначале едва слышно, старый, избитый мотив: «Мужчине видится интрижка, а женщина связать его стремится». Будь я злым человеком, я мог бы продолжить песенку: если только ее желание исполнится и между нами установятся прочные отношения, если я сделаюсь для нее надежным партнером, который дает ей чувство защищенности, то рано или поздно ей станет чего-то не хватать — чего-то пряного, перченого, жгучего. Женщине всегда нужно и то и другое. А мужчина, способный дать ей и то и другое, стать для нее любимым спутником жизни и в то же время вожделенным фавном, — такой мужчина еще не родился.
— Ты повторяешься, — заметил Лоос, — а повторяемая полуправда перестает быть правдой. Расскажи-ка лучше еще раз, как ты избежал этого несчастья — прочных отношений. Сколько у вас длились непрочные?
— Ровно три месяца, — сказал я. — И приблизительно на половине этого срока, когда я, как мне показалось, начал замечать, что Валери чересчур крепко ко мне привязалась, я стал реже встречаться с ней. Отговаривался тем, что у меня слишком много работы. Теперь наши свидания происходили нечасто, но оставались такими же упоительными, прежде всего в чувственном смысле. Возможно, потому, что ее тело было единственным, к чему она меня допускала, — во всем прочем она оставалась непроницаемой и загадочной. Ее склонность облекать себя тайной, чтобы казаться интереснее, со временем стала меня раздражать.
— Послушай, — произнес Лоос, — мне давно надо отлить.
— Мне вообще-то тоже, — сказал я. — Давай, как вчера вечером, станем у обочины дороги.
— Бывает, что чашечка цветка не раскрывается, — сказал Лоос, — если на нее не светит солнце. Она воспринимает солнечные лучи как нечто оберегающее, как знак одобрения, отсутствие коего заставляет ее уходить в себя, словно бы прятаться.
— Очень поэтично, — сказал я, — даже метафорично. А попроще нельзя?
— Да, — ответил Лоос, — можно и попроще: мне жаль эту женщину.
— Во-первых, я не чудовище, а во-вторых, она прекрасно знала, на что идет. Если бы она искала тихую пристань, то постаралась бы со мной разминуться.
Лоос молчал. Ему нужно было время для ответа. Я опережал его на несколько шагов. Когда он догнал меня — я слышал только постукивание зонтика по мостовой, — я почувствовал непонятный страх, словно кто-то крадется сзади и норовит ударить в спину. Лоос поравнялся со мной.
— Я не собирался нападать на тебя, — промолвил Лоос, словно прочитав мои мысли. Однако этого он не сказал и продолжил: — Ты заинтриговал меня твоей Валери, как до этого — твоим приятелем Тассо, к тому же ее история вызвала у меня участие.
— Вот хорошо, ты меня успокоил, — сказал я. — Твое сочувствие к ней я воспринял как упрек, а мне, ей-богу, не в чем себя упрекнуть, разве что в трусости. Я слишком долго медлил, не торопился объясниться начистоту, сказать, что разрыв был бы лучшим выходом для нас обоих. Но эта медлительность имела свои причины. Я должен был считаться с ее душевным состоянием: оно никогда не было идеальным, а на третий месяц нашей близости ухудшилось настолько, что уже вызывало тревогу. Истеричные рыдания, бессонница, подергивание век, а иногда и пальцев — все это сильно портило жизнь. Разумеется, я спросил ее, знает ли она причину этого недомогания, а она стала говорить о проблемах в доме инвалидов, о своей изнурительной работе, непростых отношениях с коллегами и так далее. Я считал, она должна что-то предпринять, обратиться к психиатру. Она долго упиралась, но потом все же так и сделала. Врач посоветовал ей пожить некоторое время в санатории «Кадемарио», и в июне она поехала туда. Время от времени я звонил ей, она держалась довольно-таки холодно и ни разу не сказала, что скучает по мне, — это меня радовало, как и ее слова, что ей с каждым днем становится лучше. Ясное дело: оказавшись вдали от меня, избавленная на время от домашних обязанностей, она смогла разобраться в себе, другими словами, понять, что нам необходимо расстаться. Теперь пора было поговорить с ней об этом. В третью, последнюю неделю ее пребывания в санатории я внутренне собрался для разговора. Мне казалось необязательным, даже неразумным ждать, когда она вернется в город: я опасался, что в привычной обстановке у нее не хватит решимости подвести черту под нашими отношениями. Накануне приезда я позвонил ей, она очень обрадовалась звонку — больше, чем мне бы хотелось. Я отправился в путь и во второй половине дня, где-то около четырех, уже был в «Кадемарио». Валери сидела на террасе ресторана и пила кофе вместе с очень привлекательной женщиной в белом халате. Она выглядела отдохнувшей, ласково поздоровалась со мной и представила мне Еву — специалиста по дыхательной терапии и, по всей видимости, ее добрую знакомую. Ева хотела сразу же уйти, но Валери не позволила, шутливо заметив, что я не переношу одиночества, поэтому Ева должна составить мне компанию. Поскольку ей самой предстоит выход в свет, она сейчас нас покинет, чтобы подготовиться к вечеру. Я рассыпался в любезностях перед Евой, чувствовал себя свободно, непринужденно, она была как раз мой тип. Спортивная, задорная, сексуальная. Я уже привык кое к чему, но все же не ожидал, что искра между нами проскочит так быстро. Это даже несколько меня удивило. Кошачьи глаза Евы недвусмысленно засверкали. Я же не слепой. И вдобавок еще и не дурак, а потому сказал: просто несчастье, что ваш перерыв на кофе скоро закончится. От этого несчастья я вас спасти не могу, сказала она, зато завтра я свободна. Вы еще останетесь в этих краях? Я ответил, что собирался утром уехать, но при необходимости могу изменить свои планы. Вот, на всякий случай, сказала она, протянула мне свою визитную карточку и пружинящей походкой покинула террасу. Тебя, наверно, удивило, что Ева взялась за меня так беззастенчиво, ведь она наверняка знала о моей связи с Валери. Сам я почти не удивился: в подобных случаях женщины действуют без зазрения совести. Я часто имел возможность это наблюдать. Если только мужчина вызывает эротический интерес, то его партнерша становится quantité negligeable,[3] иначе говоря, соперницей. Женской натуре чужды сестринские чувства.
Тяжело дыша, Лоос остановился. Он слегка наклонился, обеими руками опираясь на зонтик, и, поскольку вокруг царила мертвая тишина, я услышал, как у него несколько раз клацнули зубы.
— Тебе что, нехорошо? — спросил я.
— Нет-нет, — сказал он, — просто ты меня удивляешь, а это мне неприятно. Ты по-братски сочувствовал мужу Валери, когда охмурял его жену. Пока Валери наводила красоту, чтобы тебе понравиться, ты заигрывал с Евой и при этом испытывал живейшие угрызения совести. Мужская природа благороднее. Ну, пойдем, уже почти полночь.
— Да, — сказал я, — согласен, безупречным этот флирт никак не назовешь, и притом в итоге все свелось к одному-единственному жаркому свиданию следующим вечером. Большего она не пожелала. Я еще несколько раз ей звонил, но мои предложения ее не устраивали, и это дело мало-помалу ушло в песок.
— А как было дальше с Валери? — спросил Лоос. — Как прошел тот вечер с ней?
— Да так себе, — сказал я. — Хотя она была веселой, как в первое время. И вообще выглядела вполне отдохнувшей. Кое-что, правда, было не в порядке, это я заметил, когда она вернулась на террасу. Ее безымянный палец был забинтован. По ее словам, гуляя по лесу, она глупейшим образом споткнулась о ветку, упала и сломала палец. Это случилось в первую же неделю. На вопрос, почему она ни словом не обмолвилась об этом происшествии, когда говорила со мной по телефону, она сказала только, что не хотела показаться плаксой. Так, болтая, мы доехали до Агры — с остановкой в Аньо, где я заправил машину, а Валери купила сигареты и женский журнал. Воздух в доме был затхлый, дышалось тяжело. Я открыл ставни и окна. Валери обняла меня. Я сказал, что должен еще сделать короткий деловой звонок, налил ей рюмку «синара»[4] и пошел в сад, откуда позвонил секретарше и попросил перенести две встречи, назначенные на завтра. Когда я вернулся, Валери сидела на диване и листала свой журнал. Она спросила, знаю ли я, как долго может прожить комнатная муха. Нет, ответил я, не знаю. «Только семьдесят шесть дней», — сказала она. Я заметил, что по сравнению с мухой-однодневкой эта просто долгожительница. Она встала и снова обняла меня. «Ты ведешь себя, как чужой, — сказала она. — В чем дело?» — «Ни в чем, — ответил я, — просто у меня небольшой стресс». Она спросила, не сделать ли мне массаж. Я ответил, что проголодался. Мы поехали вниз, к «Бельвю». Валери ела с аппетитом, а я только что не давился. Она оживленно рассказывала о своей жизни в санатории и о том, что уже почти подружилась с Евой. Как мне понравилась Ева? Я ответил, что она, по-моему, очень славная, и тут у меня вдруг шевельнулось подозрение.
— Знаю, что ты имеешь в виду, — сказал Лоос. — У меня иногда тоже возникало такое подозрение, но я верю, что Валери, как я представляю ее по твоим рассказам, была не способна на мелкие пакости. Она не стала бы просить Еву выступить в роли приманки, чтобы испытать твою верность.
— Ты прямо как рентгеном все просвечиваешь, даже страшно, — сказал я. — Действительно, у меня появилось такое подозрение, но, как и ты, я сразу же его отбросил. Короче говоря, я собирался подвести разговор к нашим отношениям и сказать Валери со всей возможной деликатностью, что эти отношения изжили себя и мне кажется, что я не тот, кто ей нужен, не смогу дать ей то, чего она от меня ждет. Но мне это не удалось. Она была такая милая и жизнерадостная, а я все выжидал и был намеренно немногословен, в надежде, что она опять спросит меня: что случилось? Но она не спросила. Часам к десяти я отвез ее обратно в «Кадемарио». Пока мы ехали, она что-то напевала. Я пошел за ней в ее комнату, она хотела мне ее показать. На столе стояла бутылка красного вина и два бокала, рядом — телевизор, который Валери накрыла небольшой салфеткой. Она откупорила бутылку, что обычно делал я, и налила полные бокалы. Потом села на кровать, а я предпочел кресло. «За нас!» — сказала она и сделала глоток, потом поставила бокал на тумбочку и растянулась на кровати. «Валери…» — произнес я. «Томас, — робко молвила она, — подойди ко мне на минутку, я хочу сказать: подойди одетый, просто так». Я не мог двинуться с места. Она села на кровати. «Я это выдержу», — сказала она. Я спросил, что именно. «То, что ты хочешь мне сообщить», — ответила она. И стала слушать меня. Она была спокойной и собранной, только подбородок иногда дрожал. Когда я закончил, она кивнула, словно в знак согласия. Ничего не спросила. Тихо, едва слышно произнесла: «Какой жалкой я себя чувствую». Через несколько минут она встала и открыла дверь: «Беги!» Вот как оно было. С тех пор мы больше не виделись и ничего не слышали друг о друге. Я говорю это без сожаления, поскольку Валери, по-видимому, быстро свыклась с мыслью о разрыве: ведь иначе она не смогла бы вот так сразу исчезнуть с моего горизонта и еще долго отравляла бы мне жизнь.
— Может быть, она вернулась к своей тихой пристани? — предположил Лоос.
— Все может быть, — сказал я. — Говорят, некоторые мужчины не прочь обнять и утешить женщину, когда она после жестокого разочарования заплаканная возвращается домой.
— А дети у нее были? — спросил Лоос.
— Нет, — ответил я, — она никогда не хотела детей. Мир достаточно населен, сказала она однажды, и каждый новый футбольный фанат уже лишний. Это она, конечно, пошутила, поскольку знала, что я — один из них. О настоящих причинах она, по своему обыкновению, умолчала. А почему ты спрашиваешь?
— Для полноты картины, — ответил Лоос.
— Бесплодные усилия любви, — сказал я. — Если уж я не могу нарисовать для себя портрет этой, в сущности, незнакомой мне женщины, то как ты сможешь дополнить свою картину?
— Пробелы — тоже часть текста, — заметил Лоос, — и если дело обстоит так, как ты полагаешь, значит, я дополняю фоторобот.
Было уже за полночь, когда мы добрались до моего дома. Я не устал и даже налил нам по стаканчику на сон грядущий. Лоос был не против. Я развел огонь в камине, Лоос в задумчивости стоял рядом. Он указал на диван и спросил, не на этом ли диване умер Тассо. Нет, на другом, стоявшем в точности на этом месте, ответил я, его пришлось вынести и сжечь. Я придвинул два кресла к камину, наполнил коньячные рюмки и спросил, за что будем пить. За час привидений, сказал он. Верит ли он в привидения, спросил я. Он пристально глядел на огонь и молчал. Я смотрел на его лицо: в отблесках огня оно как будто все время менялось. Вдруг он сказал, что открытый огонь напоминает ему одну балладу под названием «Ноги в огне». Знаю ли я ее? Мы однажды читали ее в школе, ответил я. В чем там дело, я уже забыл, но одна деталь произвела на меня впечатление и, очевидно, поэтому осталась в памяти. Вроде бы речь идет о человеке, который за одну ночь весь поседел, так?
— Это не деталь, — поправил меня Лоос, продолжая смотреть на огонь.
Я попросил его рассказать, о чем эта баллада. Он покачал головой. Если он хочет побыть один, сказал я, то я могу уйти. Я знаю, о чем ему хочется подумать. Он может и переночевать здесь, в кресле или на диване. А он тихо сказал: я твой должник. Он должен сейчас рассказать мне, что произошло год назад, по крайней мере, то, что сохранилось в его душе. Время до выписки его жены из больницы прошло впустую, словно оно стояло на месте. То, что оно все же движется, можно было заметить лишь по медленно наполнявшемуся мусорному ведру. Когда Беттина вернулась домой, его счастью не было предела. Но это счастье оказалось не безоблачным: его омрачала перспектива новой разлуки. Беттине было необходимо отдохнуть, чтобы восстановить свои силы. Слава Богу, лучевая терапия ей не понадобилась, а потому она сама могла выбрать место для долечивания. Она изучила проспекты различных санаторно-курортных заведений, в том числе «Кадемарио». Ей вспомнилось, как после посещения музея Гессе в Монтаньоле они стояли, прижавшись друг к другу, на балконе в «Бельвю» и смотрели на сверкающую гладь озера и цепь холмов с приютившимися среди них деревней и санаторием. И она решилась сразу, а у него еще оставались сомнения. Хотелось, чтобы она была где-нибудь поближе и он мог навещать ее так часто, как пожелает. Она сказала, что лучше всего было бы отправиться туда вдвоем. Он незамедлительно обратился к школьному начальству и попросил отпуск на неделю, который ему предоставили, разумеется, с условием, что он отработает пропущенные часы. Беттина обрадовалась — вообще, день ото дня, даже несмотря на еще случавшиеся иногда приступы слабости, она становилась все беспечнее. Слово беспечнее, хоть и старомодное, тут как раз уместно. Так что они заказали комнату на двоих, с балконом, окнами на юг, и во второй неделе июня поехали туда на машине, чтобы чувствовать себя свободнее. Нет необходимости описывать мне этот санаторий, так же, как и вид, который открывается из комнат, выходящих на юг, — я видел и то и другое. Они стояли у себя на балконе, опираясь на перила, и смотрели вдаль, а потом, преодолевая легкое головокружение, — вниз. Эти низкие перила, не доходящие даже до талии, опасны для тех, кто устал от жизни, сказала Беттина. Он возразил, что в таком санатории не обязаны заботиться о тех, кто устал от жизни. Она с ним согласилась и взяла его за руку. Они стояли на балконе и чувствовали себя, как молодожены. Первая ночь и впрямь была похожа на брачную, по крайней мере, частично. Тут, к его огорчению, ему придется сказать о болезни, которая мучает его по сей день. Он страдает бруксизмом.
Лоос глотнул коньяку, а я удивился:
— Впервые слышу. Это что, такая мужская болезнь?
Он покачал головой. Бруксизм — это когда скрежещут зубами по ночам, точнее, во сне. Так это называется у специалистов. Сам он этого почти не замечает. Временами скрежет прекращается, а временами бывает очень сильным. Порой он от этого просыпается, иногда по утрам у него болят челюсти, жевательные мышцы, а то и уши. И как раз в то время, в «Кадемарио», по коварной прихоти судьбы, скрежет у него был особенно сильным, таким громким, как никогда раньше. Один только скрежет, пожалуй, можно было бы стерпеть, это не такой уж резкий звук, но у него скрежет еще перемежался храпом. Перенести и то и другое окружающим очень тяжело. В ту первую ночь Беттина почти не сомкнула глаз и наутро встала измученная. Они обсудили эту проблему. Для него было ясно: его скрежет и храп не дают ей заснуть и выздоровление пойдет медленно. По этой причине он предложил, чтобы они спали в разных комнатах. Вначале Беттина воспротивилась, но в конце концов нехотя согласилась. Он попытался договориться насчет номера с двумя спальнями, но, к сожалению, все они были заняты. О том, чтобы снять еще один двухместный номер, не могло быть и речи — слишком дорого. Они говорили об этом, стоя на балконе, и тут его жена подняла руку и показала ему возвышенность Коллина дʼОро и сказала: «Сходи-ка в наш “Бельвю”». Идея ему понравилась, хотя получалось, что во время сна их будет разделять расстояние в четыре километра. Они не пожалели об этом решении, напротив: вечернее прощание и утреннее свидание, обретение друг друга вновь — в этом было нечто необыкновенное, и ощущение близости становилось еще острее. Впору было говорить о второй весне любви, при том что в ее супружеской жизни только-только наступало время урожая. С другими курортниками они не общались, им было достаточно друг друга, они часами бродили по каштановым и березовым рощам, разумеется, с перерывами на отдых. Однажды Беттина сказала, что побаивается возвращения в реальный мир. Он возразил: березовые рощи ведь тоже находятся в реальном мире. «Пусть так, — ответила она, — но в них не слышишь грохота войны». Она имела в виду бушевавшую тогда войну в Косове, которая вызывала у нее безмерный ужас. «Знаешь, — призналась она позднее, — злодеяния, которые там совершаются, я воспринимаю как удары по моей собственной голове, они оглушают меня и не дают видеть вещи в истинном свете». Он сказал, что такое происходит со многими и к этому надо относиться с уважением, хотя это и опасно, потому что наше состояние оглушенности придает силу злодеям. Тогда можно было бы сказать, заметила Беттина, что беспомощность — адекватный ответ на опустошительное безумие, и в то же время неадекватный. Так только кажется, ответил он, а она крепко его обняла и прижала к себе, словно желая показать: на земле еще возможны совсем простые вещи. Два раза он выводил Беттину в свет и пил с нею «бьянко ди мерло». Она полагала, что из ресторана отеля ее балкон виден лучше, чем из окна его комнаты, особенно если взять подзорную трубу, а она будет подавать знаки своим белым купальным халатом. Он понимал, что это дурачество, однако купил в Лугано маленькую подзорную трубу. Утром четвертого дня, ровно в девять, когда воздух был прозрачным, а санаторий весь залит солнцем, они провели испытания, которые оказались вполне успешными и приятно волнующими. Белый купальный халат Беттины был отчетливо виден, хоть и казался ненамного больше носового платка. Потом он поехал туда, как делал каждое утро, чтобы позавтракать вместе с Беттиной. Она была еще не одета, и он поразился, увидев, как волшебно она выглядит в белом купальном халате и оранжевом платке, повязанном в виде тюрбана. Она по-детски обрадовалась его словам, что он отлично разглядел ее знаки, и он никогда не забудет ее счастливых глаз. Ни одна долина в мире, подумал он тогда, не может быть настолько широка, чтобы разлучить его с Беттиной. Пока она одевалась, они условились, что на другой день продолжат игру в сигналы, опять в девять часов, после плавания. Каждое утро в половине девятого Беттина плавала в крытом бассейне, а потом они завтракали. Как проходил остальной день, он не помнит.
— Теперь вы видите, — сказал Лоос и, впервые отведя взгляд от огня, посмотрел мне в лицо, — теперь вы видите, что я был прав: на Троицу вьется пламя.
— Томас, — сказал я, — мы ведь перешли на «ты».
Он меня словно бы не слышал и опять смотрел на огонь. Шли минуты.
— Свежая малина, — сказал он вдруг, — свежая малина, вот о чем я вспомнил, в тот вечер ее подавали на десерт.
— Знаю, — сказал я, — твоя жена заказала ее на закуску, боясь, что она закончится, пока вы управитесь с главным блюдом.
— Черта с два он знает, — пробормотал Лоос.
Должно быть, он чисто машинально произнес вслух то, что было у него на уме, подумал я и все же несколько растерялся. Его грубость была столь же необъяснима, как и возврат к обращению на «вы». Опять потекли минуты. Он явно погрузился в себя. Я встал и принес ему стакан воды.
— Принес бы лучше наручники, — сказал он, прежде чем выпить воды.
— Для меня или для тебя? — спросил я.
— Конечно, для меня, — сказал он.
Я спросил, какое преступление он совершил. Он промолчал, но весь напрягся. Потом сказал:
— Прости, я был немножко не в себе, сейчас мне уже лучше, думаю, теперь я могу закончить. Не подкладывай больше дров, это будет недолго. После ужина мы допоздна сидели на балконе. О чем мы говорили, я уже не помню, знаю только, что моя жена, прощаясь со мной, плакала. Я сказал, что скоро приеду опять. Нет смысла ее утешать, сказала жена, ведь она плачет от счастья. Утром следующего дня — это была пятница, одиннадцатое июня, — я поднялся рано и встал у окна. Погода снова выдалась ясная, подзорная труба стояла на штативе, видимость была отличная. Боясь пропустить появление Беттины, я начал ее высматривать еще без десяти девять. Ровно в девять я стал нервничать: почему она не появилась с последним ударом часов? Она всегда была очень пунктуальна. Пять минут десятого, десять минут десятого: белый халат все не показывался. Разумеется, я убеждал себя в том, что она могла проспать, могла с кем-то заболтаться в бассейне, возможно, она забыла о нашем уговоре. Но это не помогало, я нервничал все больше. Я позвонил в ее комнату, она не взяла трубку. Я ждал до половины десятого, попытался позвонить ей еще раз, но безуспешно. Расстроенный и озабоченный, я сел в машину и поехал в санаторий. Ее комната была заперта, я какое-то время стучал — ответа не было. Тогда я заглянул в бассейн, для верности — еще и в фитнес-салон. Ее не было ни на террасе, ни в столовой, и я решил поискать в парке, у открытого бассейна, даже в оранжерее для кактусов. Безуспешно. Я поспешил обратно к дому, поднялся по лестнице, снова постучался в комнату Беттины. Потом спустился в холл, к администратору, и, едва переводя дух, спросил, где моя жена. Две дамы переглянулись, потом сказали: «Вот и вы наконец!» Одна из них тихо попросила меня пройти к ней в кабинет. Она сказала, что со мной не могли связаться, потому что никто не знал, где я живу. Ей тяжело мне это сообщать, но с моей женой произошел несчастный случай — в крытом бассейне, в половине девятого. Она поскользнулась на краю бассейна и неудачно упала, предположительно ударившись затылком — иначе она бы не потеряла сознания. Оснований для тревоги нет, ее тут же увезли в Лугано, в городскую больницу. Не желаю ли я сейчас туда позвонить? Я туда поеду, сказал я и, поскольку никто не мог меня проводить, попросил объяснить, где находится клиника. После долгих поисков я до нее добрался — было около двенадцати. Меня провели в отделение реанимации. Беттина дождалась меня, хоть и была без сознания. Только когда я сел рядом с ней и взял ее за руку, она закрыла глаза. По мере того как остывала ее рука, холодела и моя. Только это я могу вспомнить, и больше ничего. Нужно было что-то организовать, о чем-то распорядиться, что-то отрегулировать — все это я делал механически. Прошло две недели, прежде чем я стряхнул с себя оцепенение. И случилось это, когда я в первый раз открыл платяной шкаф Беттины. Вид ее платьев, юбок, блузок, жакетов, висевших на вешалках, этих мертвых, но все же полных ожидания вещей привел меня в чувство. Я на секунду ощутил, как во мне тает какой-то смерзшийся ком. А несколько позднее обнаружил в кладовке возле комнаты Беттины три новых, еще не бывших в употреблении синих чемодана, которых раньше никогда не видел. Я не мог объяснить себе, ни откуда они взялись, ни почему я так разволновался, увидев их.
Лоос молчал. Я тихо спросил, от чего умерла Беттина.
— Ее головной платок, — сказал он, — хоть и повязанный в виде тюрбана, недостаточно смягчил удар. Врачи сошлись на диагнозе «кровоизлияние в мозг», что, правда, не подтверждено. Делать вскрытие я не разрешил. Защитить тело жены от чужих рук представлялось мне более важным, чем узнать причину ее смерти.
— Томас, — сказал я, — мне очень, очень жаль. Как твой друг — если ты разрешаешь мне так называться, — я надеюсь, что ты это в конце концов преодолеешь.
— Уже почти преодолел, — сказал Лоос и встал. — Вообще, ты первый и единственный, кто услышал мою историю. Это я так, между прочим. А теперь я должен идти.
— Послушай, — сказал я, — не хочу становиться тебе в тягость, но мне хотелось бы встретиться с тобой еще раз, пусть ненадолго. Утром я заберу машину.
Лоос задумался:
— Я высплюсь, а в одиннадцать буду на террасе, если позволят обстоятельства.
— Приду. Я рад, — ответил я.
Я проводил его до садовой калитки, где он остановился словно бы в нерешительности.
— Итак, до завтра, и хороших тебе снов ночью, — сказал я.
Он как будто меня не слышал, не видел руки, которую я ему протянул. Луна скрылась, тишина была безмерной. Слышалось только тихое шуршание бамбуковой изгороди, а еще — жутковатое постукивание зубов.
— Что-нибудь не так? — спросил я Лооса. — Не хочешь ли все же переночевать здесь?
— Вы помогли мне, спасибо, — сказал он.
— В чем же?
— Ты мне очень помог.
— Я охотно тебя слушал, нечего меня за это благодарить. А то, что наши разговоры, если я правильно понял, принесли тебе облегчение, — я нахожу прекрасным.
Лоос шагнул ко мне и сдавленным голосом сказал мне в самое ухо:
— Ложись в постель со своим ошибочным мнением и не забудь закрыть дверь на засов.
После этого он повернулся и, не простившись, исчез в темноте.