Когда я проснулся на другой день, в окно уже глядело серое утро. Посмотрев на слабо освещенное бледное миловидное лицо Гельфрейха,
спавшего на диване, вспомнив вчерашний вечер и то, что у меня будет натурщица для картины, я повернулся на другой бок и снова заснул чутким утренним сном.
— Лопатин! — раздался голос.
Я слышал его во сне. Он совпал с моим сновидением, и я не просыпался, но кто-то трогал меня за плечо.
— Лопатин, проснитесь, — говорил голос. Я вскочил на ноги и увидел Бессонова.
— Это вы, Сергей Васильевич?
— Я… Не ждали так рано? — тихо сказал он. — Говорите тише: я не хотел бы разбудить горбуна.
— Что вам нужно?
— Оденьтесь, умойтесь; я скажу. Пойдемте в другую комнату. Пусть он спит.
Я забрал под мышку платье и сапоги и вышел одеваться в мастерскую. Бессонов был очень бледен.
— Вы, кажется, не спали эту ночь? — спросил я.
— Нет, спал. Встал очень рано и работал. Скажите, чтобы нам дали чаю, и поговорим. Кстати, покажите вашу картину.
— Не стоит теперь, Сергей Васильевич. Вот погодите, скоро кончу ее в исправленном и настоящем виде. Может быть, вам неприятно, что я поступил против вашего желания, но вы не поверите, как я рад, что кончу, что это так случилось. Лучше Надежды Николаевны я и ожидать для себя ничего не мог.
— Я не допущу того, чтобы вы писали с нее, — глухо сказал он.
— Сергей Васильевич, вы, кажется, пришли ссориться со мной?
— Я не допущу ее бывать у вас каждый день, проводить с вами целые часы… Я не позволю ей.
— Есть ли у вас такая власть? Как вы можете не позволить ей? Как вы можете не позволить мне? — спрашивал я, чувствуя, что начинаю раздражаться.
— Власть… Власть… Нескольких слов будет довольно. Я напомню ей, что такое она. Я скажу ей, что такое вы. Я скажу ей о вашей сестре, Софье Михайловне…
— Я не позволю вам заикаться о моей сестре. Если есть у вас право на эту женщину, — пусть правда то, что вы мне говорили о ней, пусть она пала, пусть десятки люден имеют на нее такие же права, как вы, — у вас есть право на нее, но у вас нет прав на мою сестру. Я запрещаю вам говорить ей что-нибудь о сестре! Слышите?
Я чувствовал, что голос мой зазвенел угрозой. Он начинал выводить меня из себя.
— Так вот как! Вы показываете когти! Я не знал, что они у вас есть. Хорошо, вы правы: на Софью Михайловну я не имею никаких прав. Я не осмелюсь поминать имя ее всуе. Но эта… эта…
Он в волнении несколько раз прошелся из угла в угол комнаты. Я видел, что он взволнован серьезно. Я не понимал, что с ним делается. В прошлый наш разговор он и словами и тоном своим выразил такое нескрываемое презрение к этой женщине, а теперь… Неужели?..
— Сергей Васильевич, — сказал я, — вы любите ее! Он остановился, взглянул на меня странным взглядом и отрывисто промолвил:
— Нет.
— Что же вас точит? Из-за чего вы подняли всю эту бурю? Не могу же я поверить, что вы печетесь о спасении моей души из когтей этого воображаемого дьявола.
— Это мое дело, — сказал он. — Но помните, что каким бы то ни было путем, а я помешаю вам… Я не позволю! Слышите? — задорно крикнул он.
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову. В том углу, где я стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт.
Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое «не позволю», я со всего размаха вонзил острие в пол. Четырехгранное железо ушло в доски на вершок.
Я не сказал ни слова, но Бессонов взглянул на меня изумленными и даже, как мне показалось, испуганными глазами.
— Прощайте, — сказал он. — Я ухожу. Вы чересчур раздражены.
Я уже успел успокоиться.
— Постойте, — сказал я. — Останьтесь.
— Нет, мне нужно. До свидания!
Он ушел. Я с усилием вытащил копье из пола и помню, что коснулся пальцем слегка нагревшегося блестящего железа. Мне в первый раз пришло в голову, что это — страшное оружие, которым легко положить человека на месте.
Гельфрейх ушел в академию, я не без волнения ожидал свою натурщицу. Я поставил совсем новый холст и приготовил все нужное.
Я не могу сказать, чтобы я думал тогда только о своей картине. Я вспоминал вчерашний вечер с его странной, еще не виданной мною обстановкой, неожиданную и счастливую для меня встречу, эту странную женщину, падшую женщину, которая сразу привлекла все мои симпатии, странное поведение Бессонова… Что ему нужно от меня? Не любит ли он ее в самом деле? Зачем тогда это презрительное отношение к ней? Разве не мог бы он спасти ее?
Я думал обо всем этом, а рука с углем ходила по холсту; я делал наброски позы, в которой хотел представить Надежду Николаевну, и стирал их один за другим.
Ровно в одиннадцать часов зазвенел колокольчик. Через минуту она в первый раз показалась на пороге моей комнаты. О, как я помню ее бледное лицо, когда она, волнуясь и стыдясь (да, стыд сменил ее вчерашнее выражение), молча стояла в дверях! Она точно не смела войти в эту комнату, где нашла потом свое счастье, единственную свою светлую полосу жизни и… гибель. Не ту гибель, о которой говорил Бессонов… Я не могу писать об этом. Я подожду и успокоюсь.