Заметить-то я заметил это много лет назад и значения особого не придаю, однако писать об этом мне никогда не приходило в голову, ведь идиотизм, по-моему, и сам по себе тема весьма непривлекательная, а тем более, когда тот, кто берется рассуждать о ней, сам идиот. Возможно, слово «идиот» звучит слишком резко, но я предпочитаю с самого начала подать его, что называется с пылу с жару, пусть даже мои друзья скажут, что это перебор; можно было бы воспользоваться любым другим словом, к примеру, «глупец», «простак», «недоумок», но в таком случае те же друзья решат, что я не осмеливаюсь взглянуть правде в глаза. На самом-то деле ничего страшного нет, только вот, если ты идиот, ты существуешь отдельно ото всех, сам по себе, и, хотя подобное существование не лишено своей прелести, временами охватывает что-то вроде ностальгии, хочется перейти на противоположную сторону улицы, где толпятся твои друзья и родственники, сплоченные единым разумом и единым пониманием сути вещей, потолкаться немного среди них и ощутить, что особой разницы между вами нет и все benissimo[1]. Самое печальное, что, если уж ты идиот, то все malissimo[2]; возьмем, к примеру, театр: иду я, скажем, в театр с женой и приятелем, выступают чешские мимы или таиландские танцоры, и уж будьте уверены, стоит начаться спектаклю, как я тут же почувствую, что он – истинное чудо. Я от души веселюсь или искренне растроган; будь это диалоги, или жесты, или танцы – все кажется мне сверхъестественным видением, я хлопаю до боли в ладонях, иногда слезы выступают у меня на глазах, а то я хохочу так, что готов описаться, но в любом случае радуюсь жизни и тому, что в этот вечер мне посчастливилось оказаться в театре, в кино, на выставке, словом, где-то, где необыкновенные люди показывают нечто, чего раньше и вообразить было невозможно, изобретают место встречи, место, где мы прозреваем, где смываем с себя пыль тех мгновений, когда случается только то, что случается всегда.
Я так потрясен, так рад, что, когда объявляют антракт, в восторге вскакиваю и аплодирую актерам, и не могу остановиться, и говорю жене, что чехи – просто чудо, и что та сцена, в которой рыбак закидывает удочку и видно, как светящаяся рыба проплывает на высоте в половину человеческого роста, вообще невероятна. Моя жена тоже до антракта веселилась и аплодировала, но вдруг я замечаю (и этот миг – словно рана, словно влажное хлюпающее отверстие), что ее веселье и ее аплодисменты совсем не похожи на мои, к тому же, обычно с нами бывает кто-то из друзей, и он тоже веселится и аплодирует, но уж совсем не так, как я, и тут я слышу, как он говорит – о, сколько при этом рассудительности и ума в его словах! – что спектакль хорош и актеры неплохи, но что замысел не отличается оригинальностью, а цветовая гамма костюмов и вовсе посредственна, и постановка довольно заурядна, и так далее и тому подобное. Когда моя жена или приятель произносят это, – самым любезным тоном, без тени недоброжелательности – я понимаю, что я идиот, но, к несчастью, тут же забываю об этом, стоит мне в очередной раз прийти в восторг, и потому внезапное осознание собственного идиотизма ошарашивает меня, словно пробку, много лет проведшую в подвале, не мыслящую себя отдельной от вина и бутылки, как вдруг – дерг! хлоп! – и отныне она всего лишь пробка. Я бы охотно выступил в защиту чешских мимов или таиландских танцоров, ведь они так меня порадовали и принесли столько счастья, что умные и рассудительные речи жены или приятеля мне все равно, что иглы под ногти, однако при этом я прекрасно понимаю, насколько они правы, а спектакль наверняка не так уж и хорош, как казалось (хотя на самом деле представление не показалось мне ни хорошим, ни плохим, ни каким бы то ни было, просто я, как последний идиот, каковым и являюсь, был увлечен происходящим настолько, что душа моя вышла из берегов и отправилась бродить туда, где ей так нравится бродить, но куда так редко удается вырваться). Но я и не думаю вступать в дискуссии с женой или с друзьями, потому что знаю: они правы и не следует предаваться необузданным восторгам, ибо и интеллектуальное, и чувственное наслаждение должны рождаться на основе взвешенной оценки и прежде всего, на основе сравнения; следует, как говорил Эпиктет[3], судить о только что узнанном, исходя из уже известного, так как именно это и не что иное есть признак высокой культуры и истинной мудрости. Я даже и не пытаюсь с ними спорить, единственное, на что я решаюсь, так это отойти на несколько шагов в сторону, чтобы больше не слышать ни оценок, ни сравнений и попытаться удержать в памяти исчезающий образ лучезарной рыбы, плывущей над сценой, хотя воспоминание уже безнадежно искажено глубокомысленными критическими замечаниями, которые только что пришлось выслушать, и у меня не остается иного выхода, как признать, что зрелище и вправду оказалось на поверку весьма посредственным, а я так восторгался им потому, что склонен радоваться всякой вещи хоть немного отличающейся формой или цветом. И вот в который раз мне становится ясно, что я идиот, что меня забавляет любой пустяк, способный отвлечь от скучной разлинованной жизни, а то, что я любил, чем наслаждался этим вечером, тускнеет и будто превращается в союзника моего идиотизма, в творение других идиотов, которые станцевали плохо, изобразили рыбалку бездарно, в заурядных костюмах, с посредственной хореографией, – и это почти утешает, да только может ли служить утешением то, что нас, идиотов, так много, и что мы собрались нынче вечером в зале – одни потанцевать и порыбачить, а другие – поаплодировать? Хуже всего, что спустя два дня я разворачиваю газету и читаю критическую статью о спектакле, и критика почти всегда чуть ли не дословно совпадает с тем, о чем так здраво рассуждали моя жена и приятели. Теперь я убежден, что одна из важнейших задач человека – не быть идиотом, правда, постепенно я начинаю об этом забывать и, что хуже всего, в конце концов забываю напрочь; вот, например, я только что увидел селезня, плывущего по одному из озер Булонского леса, и он был так прекрасен, что я, не удержавшись, присел на корточки у самого озера и просидел так бог весть сколько, любуясь его красотой, самодовольным весельем в его глазах, этой тонкой двойной линией, которую чертит он грудью на поверхности воды и которая расходится все шире и шире, пока не исчезнет вдали. Но я в восторге не от самого селезня, а, скорее, от образа, который селезень мгновенно кристаллизовал; иногда то же самое случается, когда я вижу сухой лист, покачивающийся на самом краю скамьи или оранжевый подъемный кран, гигантский и кружевной, на фоне синего вечернего неба, или ощущаю запах железнодорожного вагона: входишь в него с билетом, а впереди многочасовое путешествие, и чудеса вот-вот начнут происходить с тобою одно за другим – остановки, бутерброды с ветчиной, кнопки для того, чтобы включать и выключать свет (одна белая, а другая фиолетовая), вентиляция, которую можно регулировать – все это кажется мне таким прекрасным и почти невероятным, что, оказываясь в моем распоряжении, эти дивные вещи наполняют мне душу чем-то вроде шелеста плакучей ивы, зеленого ливня наслаждения, которому не суждено прекратиться никогда. Однако многие говорят, что мои восторги – признак незрелости (тем самым они дают понять, что я идиот, но выбирают выражения) и что нельзя приходить в такой экстаз от сверкающей на солнце паутины, ведь если столь неумеренно восторгаться паутиной, усыпанной капельками росы, то что же останется тогда на долю «Короля Лира», которого предстоит увидеть вечером? Такая постановка вопроса меня несколько удивляет, потому что, по правде говоря, восторги истинного идиота неисчерпаемы, запас восторга ограничен как раз у тех, кто умен, кто знает цену вещам, осознает их место в истории, а потому, обегай я хоть весь Булонский лес в поисках точки, с которой лучше всего виден селезень, это нисколько не помешает мне тем же вечером подпрыгивать до потолка от восторга, слушая пение Фишера Дискау. И вот сейчас мне вдруг подумалось, что идиотизм – это и есть способность беспрерывно восхищаться всем, что тебе нравится, так, что радость от созерцания простенького рисунка на стене ничуть не становится меньше при воспоминании о фресках Джотто в Падуе. Идиотизм – это, должно быть, нечто вроде постоянного присутствия и вечного начала: то мне нравится этот желтый камушек, то «L’année dernière à Marienbad»[4], а сейчас мне понравилась ты, мышка, а вот теперь – этот немыслимый паровоз, сопящий и фыркающий у платформы на Лионском вокзале, а в следующий миг мне понравится полусорванный грязный плакат. Вот сейчас он мне нравится, ах, до чего же нравится, сейчас я – это воистину я, вечно наступающий на одни и те же грабли идиот, совершенный в своем идиотизме, который сам не ведает, что он идиот, и наслаждается, наслаждается до беспамятства, пока чья-то умная фраза не напомнит вновь о его идиотизме и тогда он начнет неловко шарить по карманам в поисках сигареты, уставившись в пол, все понимая и иногда даже принимая, ведь и идиоту надо как-то жить, но это лишь до очередного селезня или плаката, и так без конца.
(Перевод Екатерины Александровны Хованович)