Большим храбрецом Стюарт не был, однако солдат из него получился неплохой. Его отличало присутствие духа, остававшееся при нем даже в полной неразберихе боя. Люди, знавшие Стюарта, понимали, что в его темноватом прошлом ему доводилось совершать поступки далеко не заурядные; но вообще говоря, его репутация целиком зиждилась на событиях слишком давних, и нынешние знакомые Стюарта ничего о них знать не могли, даже по слухам. Прошлое Стюарта представляло собой лежащую в потайном ящичке закрытую книгу, а факты общеизвестные сводились к тому, что он служил на Суэце, в Адене и Конго, что получил довольно серьезное лицевое ранение, оставившее шрам, который тянулся от рта до левого уха и, когда Стюарт улыбался (а улыбался он, отдадим ему должное, довольно часто), перекашивал все лицо, — и что он хладнокровно убил человека.
Последнее было не слухом, а фактом и потому не имело мрачного романтического обаяния, присущего домыслам подобного рода: это был факт нимало не зловещий и ничем особо не примечательный, да к тому же и сообщал о нем сам Стюарт — после того как выпивал в пабе «Красный лев» определенное количество кружек, — причем сообщал с таким постоянством, что и бармена, и завсегдатаев паба сказанное повергало скорее в тоску, чем в ужас.
— Я убил человека, — вдруг, ни с того ни с сего произносил Стюарт, подбочениваясь одной рукой и поворачиваясь на табурете, — локоть оттопырен, глаза не отрываются от лица ближайшего соседа справа или слева, другая рука так и сжимает керамическую кружку, которую в пабе держат специально для него, на крючке, что торчит из стены над ящичком с мелочью, и на которой изображена старинная сельская усадьба, никем пока не опознанная (некоторые, правда, уверяли, будто это Чатсуорт, но по той лишь причине, что видели по телевизору снятый там фильм). — Хладнокровно убил человека. Война.
Последнее слово произносится негромко и, как считают некоторые, для того чтобы успокоить нервы слушателя, каковым неизменно оказывается человек, заглянувший в паб впервые. Лицо Стюарта, хоть и добродушное, портит не только неспособность улыбаться, не кривясь, но и то, как посажены на нем глаза, а посажены они слишком глубоко, чтобы можно было толком различить их грубовато-прямой взгляд. Глаза у него зеленые, но иногда темнеют. Никто не может с полной уверенностью объяснить, почему Стюарт, несклонный, как правило, распространяться о своем солдатском прошлом, вдруг открывает (при определенном градусе опьянения) свои карты, да так грубо и резко, точно нажимает на кнопку выкидного ножа. И ведь ничего больше он на эту тему не говорит — лезвие ножа возвращается в рукоять, и на смену ему приходят, какие бы вопросы ни задавал Стюарту его случайный собеседник, общие дубоватые рассуждения о политике и о том, что миру, мол, нужна хорошая встряска, форс-мажор ему нужен, вот что, да резкие выпады по адресу нынешней молодежи.
Друзей у Стюарта нет — но это тоже факт скорее предположительный, чем достоверно известный. Отслужив в Конго (наемником, как думают многие), он вернулся домой и застал мать при смерти, а сестру беременной — от кого, она не знала. Мать умерла, сестра перебралась на север Шотландии, живет там теперь с ребенком и рабочим-бурильщиком (не отцом ребенка), а Стюарту достался в наследство дом. Дом этот, стоящий несколько в стороне от затененной листвой скромной гравийной дороги, за низкой изгородью, образованной тщедушными кустами кипарисовика, понемногу обрастает оснасткой: недаром хозяин целыми днями возится в спальне для гостей со всякими электронными штучками. Впрочем, гостей у Стюарта не бывает, да и сам он редко где-либо задерживается, хотя по вторникам, четвергам и субботам его всегда можно увидеть неподалеку от дома, в «Красном льве», который он окидывает таким взглядом, точно маленький этот мирок — его закадычный, пожизненный товарищ, привычное пристанище.
Тем завсегдатаям паба, что выпивали с ним — а скупостью он не отличался, — Стюарт нравился, но лишь в пределах данной декорации, в пределах паба. В определенном смысле Стюарт был актером — всеми любим, пока не сойдет со сцены, а как только сойдет, ему и доверять перестают, и всячески его избегают. Кое-кто из посетителей, те что повдумчивее, гадали, что, собственно, значит это его «хладнокровно» — сам Стюарт объяснений никаких не давал, а пересуды, которым посетители предавались в его отсутствие, так и не позволили выработать сколько-нибудь удовлетворительного определения, впрочем, бармен рискнул выдвинуть теорию, согласно которой Стюарт застрелил в Конго безоружного «туземца», — эта теория подтвердила для большинства слушателей принципиальную безвредность загадочного поступка, совершенного бог весть когда и обретшего драматичность лишь из-за того, как Стюарт о нем рассказывал (или отказывался рассказывать, что, пожалуй, вернее).
О чем не знали те, кому доводилось слышать его заразительный смех и неторопливые разговоры, так это о том, с какой суровостью судил себя он сам. И не в том дело, что ему снились кошмары, плод воспоминаний о летящих по воздуху, окровавленных, оторванных взрывом руках и ногах, о груде детских ботиночек (еще зашнурованных — это было единственное, что осталось от попытавшихся избежать встречи с повстанцами учеников миссионерской школы), о разрозненных бешеных перестрелках, вспыхивавших то там, то сям в гуще гигантских влажных листьев, среди болотных испарений, — такие видения посещали каждого из завсегдатаев «Красного льва», даже тех, кто всегда вел жизнь тихую и безгрешную. Но тот мачете, что рассадил щеку Стюарта, держал в руке конкретный человек, и он убил этого человека единственной пулей, выстрелил в летевшую по лесу широкую спину. Смысл, который Стюарт вкладывал в слово «хладнокровно», был одновременно и уже, и шире любого определения, какими обменивались в его отсутствие завсегдатаи: он стрелял в спину. Да, тот человек желал ему смерти, надолго обратил его рот в способную лишь шлепать губами никчемность, и все же Стюарт какой-то миг еще прикидывал — не пощадить ли его? Сознание Стюарта, потрясенное и внезапным столкновением, и болью, желая, быть может, бежать от кошмара, в который обратился вещный мир, отстранилось от горячки боя, от ужаса нападения и спокойно оценило происходившее. Гладкой мускулистой спине потребовалась целая вечность, чтобы зигзагами проскочить плотный подлесок, — не исключено, впрочем, что прошло лишь несколько секунд, прежде чем Стюарт, тщательно взвесив все возможности, нажал на курок и увидел, как бежавший исчез из глаз, точно свалившись в леопардовую ловушку. И в эти секунды холодная кровь омыла сознание Стюарта так же обильно, как омывала ему зубы горячая, бившая изо рта и смешивавшаяся с потом на ключицах.
Теперь, десятилетия спустя, ему представлялось жизненно важным, что холодность того мгновения не согреть никакими объяснениями, и раз в неделю, по меньшей мере, Стюарт поддавался искушению объявить о своем поступке, однако рассказывать что-то еще, приводить доводы, объяснять, означало выпустить вину из своих рук и отдать другим, чтобы ее гладили по спине, играли с ней люди, не имеющие о таких вещах ни малейшего представления, во все годы его отсутствия жившие жизнью дремотной, лишенной событий, такой, как жизнь его матери.
Когда один из случайных посетителей паба отозвался: «Я тоже» — и принялся рассказывать свою историю, — запутанную, включавшую в себя вражду каких-то банд и всеобщее пьянство и приключившуюся с незнакомцем когда-то в молодости, в Горболсе, — Стюарт и на эту приманку не клюнул. Дело было лет уж десять назад, но трепет смятения, вызванный ответом незнакомца, и поныне оставался в сознании Стюарта таким, будто все случилось вчера: он был даже ярче, чем воспоминания о Конго, — впрочем, ужас этих воспоминаний тоже пятнал чувства, точно подсохший кровоподтек, мутя то, что еще уцелело в памяти от тогдашних картин.
Проведя вечер в пабе и в меру захмелев, Стюарт твердой поступью возвращался домой, варил суп из пакетика — «Кнорр», обычно томатный, — и добавлял в него шматок масла. Пока услышанные в пабе сплетни оседали или, наоборот, кружили в его голове, за глубоко сидящими глазами, он приканчивал суп и мыл посуду. Все эти действия — прогулка до дома, варка супа, поднесение ложки к поврежденному рту — совершались в медленном, удовлетворенном ритме. Во всем этом сквозил триумф, как если бы что-то снова было задумано им и успешно совершено.
Женщины у Стюарта порой появлялись, но не было ничего, что он мог бы назвать романом, не говоря уж об устойчивых отношениях. Заботило его это, лишь когда он смотрел по телевизору какой-нибудь сентиментальный сериал о семейной жизни, — да и в таких случаях Стюарт ощущал скорее сожаление, чем надежду. У него не было планов зажить с кем-то на пару, или хотя бы попробовать сыграть в эту игру. Он провел двадцать пять лучших своих лет наемником, зарабатывая на жизнь, и считал эти годы достаточной платой за спокойное существование. Стюарт радовался солнечному свету, проливавшемуся в окна его гостиной (где после смерти матери никто ни разу не прибирался), подставлял лицо золотистым лучам и часами сидел так, бесстрастный, точно Будда, — или кошка на ручке кресла, — не ощущая никакой вины. Прогуливался он редко, поскольку окрестности города, плоские и голые, его не привлекали; Стюарт предпочитал заманивать мир к себе домой и потому долгими часами собирал коротковолновые радиоприемники самых разных родов, установил у себя в саду огромную металлическую мачту, которую удерживали в стоячем положении кабели и проволочные растяжки, а крыша его дома щетинилась другими антеннами, напоминавшими птичьи скелеты. Время от времени он связывался с кем-нибудь из радиолюбителей, однако по большей части просто прослушивал эфир — в особенности привлекали его военные самолеты: они бросали ему вызов, и этот вызов Стюарт с готовностью принимал, дешифруя закодированные переговоры или просто прослушивая волну. До местной авиабазы легко было добраться пешком (автомобиля у него не было), и Стюарт регулярно затаивался у ее изгороди с приборчиком, который позволял с пугающей точностью настраиваться на рубки взлетавших или садившихся самолетов.
Он подумывал о том, чтобы взять с собой в один такой поход кого-нибудь из членов клуба коротковолновиков Восточной Англии, в котором состоял и на собрания которого время от времени ездил в Норидж. По большей части они были намного моложе его — настолько, что вполне годились ему в дети, и он некоторое время колебался, прежде чем спросить у Роба, довольно приятного юноши, не желает ли тот в ближайшую субботу побывать у авиабазы.
Душок противозаконности, овевавший эту затею, привлек Роба, и тот с энтузиазмом согласился в ней поучаствовать. Так и случилось, что эти двое, вооруженные всем необходимым для пикника, плюс радиоприемниками, прокрались среди елей к месту, с которого за высокой, находившейся под напряжением изгородью открывался вид на взлетно-посадочную полосу, и укрылись там в густой тени.
Время они провели со своими приборчиками отменно, подслушивая устрашающе непристойную трепотню пилотов, нарочито медлительную — манера американцев, которой Роб довольно сносно подражал, — и за бутерброды свои принялись в приподнятом настроении. Пока они беседовали, сидя на ковре из еловых игл (беседа сводилась, по преимуществу, к обмену техническими новостями), Стюарт позволил себе пофантазировать, будто Роб — его сын, и вдруг на него навалилось ощущение потери, сильное, как удар, понимание, сколь многого он лишился, совершая определенные поступки и принимая определенные решения. Разговор он продолжал запинаясь, ошеломленный мыслью о тех днях, что еще ждут его впереди, не обещая ни удовлетворения, ни каких-либо побед. Американские истребители, с ревом проносившиеся над их головами, все сильнее подавляли Стюарта, однако он держался, стараясь сосредоточиться на том, что говорил Роб.
— Штуковина компактная, а радиус действия у нее — ярдов восемьдесят. Улитка ползет, и ту слышно. Их уже установили гораздо больше, чем вы думаете. Скоро они везде будут и начнут включать тревожную сигнализацию каждые двадцать секунд. То-то шуму наделают!
Роб замолчал, чтобы налить из термоса чаю, протянул кружку Стюарту и тот, продрогший на восточном ветру, принял ее. Этот дружеский жест юноши, здесь, под шептавшимися ветвями, воскресил сожаления старика, и они резанули его душу, как заступ режет слежавшуюся землю. Обезумевшая спина вновь замелькала среди древесных стволов, рука Стюарта невольно дернулась, и чай обжег кожу. Вскрик боли утонул в реве садившегося за изгородью истребителя, однако Роб понял по лицу своего собеседника, каких усилий стоило ему сохранять самообладание, пока на коже его вздувался и краснел волдырь.