Глава 8

С глухим равномерным постукиванием, свидетельствующим о совсем небольшой скорости, «Восточный экспресс» движется в полумраке весенней ночи. И поскольку я не люблю неясности, я опускаю занавеску на окне, вытягиваюсь как есть, в одежде, на мягкой полке и покорно отдаюсь покачиванию в ритме колёс.

Дверка между двумя купе открыта, и в её прямоугольной раме, как на картине, видна пышная фигура моей секретарши, возлежащей в своей обычной, не слишком целомудренной позе, на нижней полке в соседнем купе и углубившейся в чтение, очевидно, какого-то детектива.

— Вы читаете детективные романы? — спрашиваю я, чтобы отогнать от себя сон.

— Раньше читала. А теперь лень. Она откладывает книгу и смотрит на меня своими тёмными глазами.

— Помнится, был роман «Убийство в Восточном экспрессе»…

— Причём тут это? — спрашиваю я.

— При том, что мне сейчас захотелось увидеть вас на месте убитого.

— Будет и это, — охотно соглашаюсь я. — Хотя и не сейчас. Вы, как любительница латинских изречений, наверное, не забыли, что, как говорится, все мы смертны.

— Но не все заслуживают, как вы, насильственной смерти.

— Смерть редко бывает добровольной, она почти всегда бывает насильственной, — замечаю я философски. — Даже когда мы умираем в своей постели.

— Иногда мне кажется, что я могла бы добровольно закрыть навсегда глаза. Просто так, от усталости и отчаяния.

— Держу пари, что такие мысли приходят вам в голову главным образом когда вы перепьёте… А мне хочется жить! Мне по-настоящему хочется жить. И притом — хорошо!

— Вы считаете, что вы можете жить хорошо? — поднимает брови Мэри.

— Хорошо по моим понятиям, а не по вашим, дорогая.

— А что составляет ваш идеал счастливой жизни?

— Всё самое обычное… В нём нет ничего, что произвело бы впечатление на возвышенные натуры вроде вашей.

— И всё же?

— Ну, например, чтобы я мог войти в кабинет посла, как сегодня, и когда он начнёт меня высокомерно поучать, иметь удовольствие сказать ему: «Вот что, старичок, продолжите свою тираду в коридоре, поскольку я только что назначен на ваше место и кабинет в данный момент мне нужен!»

— Мелочные, смешные амбиции… — поджимает губы секретарша. — Вы мечтаете стать послом.

— Чепуха. Я мечтаю утереть нос какому-нибудь послу.

— И это тоже мелочно. Вы напоминаете мне моего младшего брата, заветной мечтой которого было стать хорошим боксёром…

В этот момент в мою дверь легонько постучали. Я открываю, предварительно захлопнув дверку в соседнее купе.

Как я и ожидал, входит проводник. Человек лет пятидесяти, с изборождённым морщинами лбом и какими-то погасшими глазами, которые стараются не смотреть на меня и вообще мне не нравятся.

— Вас кто-нибудь видел? — спрашиваю я. Тот качает отрицательно головой:

— В коридоре пусто.

— Садитесь, — говорю я и отодвигаюсь к окну, чтобы освободить для него место.

Но проводник продолжает стоять, слегка покачиваясь в такт движению поезда.

— У меня для вас новости от Старого, — говорю я. — Он тревожится за вас.

— Я сам больше тревожусь за себя, — глухо отвечает проводник.

— Есть основания тревожиться?

— Меня задержат. Это вопрос нескольких дней… может, и часов.

— Почему вы так думаете? — участливо спрашиваю я.

— По всему. Уже два раза проверяли мой багаж по дороге на Свиленград. Раньше этого никогда не делали.

— Раньше не делали, а теперь — контрабанда наркотиков. Искали гашиш или что-то в этом роде.

— Искали не это, — упрямо возражает проводник.

— Если бы искали что-то другое, то не рылись бы в вашем багаже, а ощупывали бы ваше бельё, шов за швом каждую складочку вашей одежды. Вы должны бы понимать в таких делах…

— А то, что за мной постоянно ходит человек, подслушивает, о чём я говорю с приятелем в кафе, что следят за мной даже тут, в вагоне?

— Вы просто переутомились, и у вас нервное истощение, — сочувственно отмечаю я.

— По-вашему, я фантазирую.

— Нет, но вы всё толкуете превратно. Депрессия всегда связана с беспричинным страхом, а для беспричинного страха ищут оправдания и причину.

— Извините, но я не ребёнок.

— Поймите, если бы вас действительно серьёзно подозревали, то прежде всего постарались бы вас не спугнуть раньше времени. Проверки на таможне, открытая слежка — всё это может помешать осуществлению их планов, если у них относительно вас есть серьёзные планы, потому что вы испугаетесь и с первым же рейсом сбежите в Стамбул.

— Легко вам рассуждать, вам ничего не грозит, — продолжает стоять на своём проводник. — А мой арест, может, вопрос нескольких часов.

Он снимает тёмно-коричневую форменную фуражку и вытирает ладонью уже лысеющую голову. Потом снова начинает говорить, сначала глухо и устало, затем всё более сердито.

— Пять лет играть с огнём… «Передай это… Перевези то»… Туда-сюда, туда-сюда… И пять лет Старый и все вроде вас сулят мне, что переправят меня за границу… А я всё езжу, и верёвка всё туже затягивается вокруг моей шеи, меня того гляди схватят, а вы все мне поёте одну и ту же песню, и всё откладываете, все обманываете меня… Только у меня уже терпенья нет… Говорят вам, нет у меня больше сил!

— Ну что ж, идите и чистосердечно сознайтесь во всём, чтобы вам смягчили приговор, — заканчиваю я вместо него.

— Я такого не говорил, — вздрагивает проводник, но по выражению его лица видно, что если он этого и не произнёс, то во всяком случае думал об этом. — Я хочу, чтобы сняли с меня этот груз, и больше ничего! Чтобы вы сдержали обещание! В конце концов, есть дипломатическая почта, используйте её!

— Когда нам нужна дипломатическая почта, мы ею пользуемся. Когда нам нужны вы, прибегаем к вашим услугам. К вашему сведению, дипломатическая почта посылается очень редко, и вообще это касается нас, а не вас.

— А вопрос о моей жизни? Это тоже только меня касается?

— Да… У вас глубокая депрессия, — вздыхаю я, словно врач, установивший, наконец, неутешительный диагноз. — И ничего, кроме депрессии, вам не угрожает. Но поскольку она сама по себе представляет опасность, мы действительно хотим сдержать своё слово, это будет ваш последний рейс. Вы довольны?

Проводник молчит, видимо, соображая, насколько он может верить моим словам.

— А где ваши деньги?

— Деньги!.. — презрительно отвечает он. — Мелкие суммы, которые вы давали, лежат в банке в Стамбуле.

— А теперь на прощание вы получите сумму покрупнее, — говорю я добродушно. — А мои жена и дети?

— Всему свой черёд. Сначала переправим вас, а потом и их высвободим. Есть туристический сезон, всякие мероприятия на границе и масса других способов вывезти и их. Вы сами понимаете, что это нельзя сделать одновременно.

— Без них всё остальное не имеет никакого смысла, — произносит апатично и словно бы про себя проводник.

— Итак, как только прибудете в Стамбул, возьмите деньги со счёта, вернитесь в вагон и ждите человека, который придёт от имени Старого, чтобы перебросить вас на Запад.

— А моя семья?

— Я ведь вам сказал: всему свой черёд. Предоставьте решать этот вопрос нам.

— Я не могу жить один, — тихо произносит человек и впервые смотрит мне в глаза. — Не мог бы, поверьте.

— Я вам верю. Но и вы нам поверьте. Будете ждать здесь, в вагоне, когда придёт человек от Старого, ясно? Естественно, не надейтесь, что мы вам там, на Западе, найдём место лучше, чем место проводника.

— Мне другого и не нужно. Я готов хоть в дворники пойти, только бы не дрожать от страха… И знать, что семья со мной.

— Чудесно! — улыбаюсь я ободряюще. — Как видите, мы выполняем свои обещания. А теперь можете идти. Только будьте предельно осторожны!

— Спасибо! — глухо произносит он, надевая фуражку и осторожно выходя в коридор.


* * *

Не успел уйти проводник, как в раме двери между купе появляется Мэри. Она раздевалась, но не закончила это занятие, явно увлечённая другим, более интересным.

— Вы, конечно, подслушивали, — замечаю я.

— Я не нашла в вашем разговоре ничего заслуживающего моего внимания.

Не удостоив её ответом, я встаю, снимаю пиджак и вешаю его на вешалку, в купе стало уже слишком жарко. Закуриваю и собираюсь снова сесть на своё место, когда секретарша мне вдруг напоминает:

— Вы забыли обо мне…

— Извините, — бормочу я, подавая ей сигарету и щёлкая зажигалкой.

Женщина по привычке выпускает струйку дыма из ноздрей и бросает взгляд на меня.

— Не знаю, будете ли вы иметь счастье посмеяться над каким-нибудь послом, но признаю, что вы виртуозно издеваетесь над маленькими людьми.

— Я делаю свою работу, — отвечаю я сухо, прислоняясь к стенке дивана возле окна.

— Но с удовольствием. Как настоящий виртуоз.

— Каждый должен так делать свою работу, в том числе и вы.

— А вы не подумали, что человеку и вправду грозит опасность?

— Мне тоже иногда угрожает опасность, но я не даю воли своим нервам, — произношу я также сухо.

— У вас дипломатическая неприкосновенность.

— Да, для противника. Но не для своих.

— То, что нашли фальшивое золото, похоже, вас очень беспокоит, — догадывается Мэри.

— Не угадали.

— Так что же вас тогда беспокоит? Запоздалые угрызения совести из-за убийства?

— Я вам уже говорил, что никого не убивал, хотя, но правде говоря, я совсем не обязан давать вам объяснения.

— Я прекрасно знаю, что вы его убили не собственными руками. А каким-то другим подлым способом.

— Вы, я вижу, там у себя в купе немного выпили? — бросаю я безразличным тоном.

— Возможно. Но я не оставила после себя трупа.

Она действительно говорит более взволнованно, чем обычно, и в её поведении нетрудно заметить возбуждение, вызванное алкоголем.

— Бросьте вы свои намёки, — говорю я, стараясь подавить раздражение.

Я вытягиваюсь поудобнее, не приглашая даму сесть, и замечаю:

— Эти ваши постоянные вопросы об убийстве… Можете вы мне объяснить, чего вы добиваетесь? Кто вас в данном случае больше интересует — генерал или я?

— Генерал, конечно. Вы мне совершенно не интересны.

— Ну, хорошо, что с того, если я и впрямь его убил? И притом не с помощью кого-то, а своими руками самым вульгарным образом — пырнул ножом в живот? Что теряете вы и что теряет человечество от этого? Имеет ли какое-нибудь значение, умер ли ваш генерал вчера, или умирает сегодня, или исчезнет завтра во время политического переворота? Почему, прежде чем надевать траур по этому человеку, вы не спросили меня, человек ли был он вообще или животное? А он, дорогая моя, был и вправду зверь алчный и ненасытный настолько, что вы просто себе представить не можете. Сегодня он требовал сто пятьдесят тысяч, а завтра он удвоил бы цену, не предложив ни сегодня, ни завтра ничего реального за эти деньги. Он готов был продавать свою родину метрами и килограммами, оптом и в розницу, лишь бы нашлись покупатели… Он был…

— И вы решили наказать этого продажного типа, рискуя обогатить себя, — прерывает меня Мэри.

— Свои выводы можете делать про себя, — советую я. И тут же добавляю: — Но почему вы задаёте эти вопросы мне? Вы ведь интересуетесь генералом, а не мной?

— Прекрасно знаете, что вами… О чём могу только сожалеть… Чем лучше я вас узнаю, тем большее отвращение вы у меня вызываете… Надеюсь, что эта мелочь для вас не имеет значения.

— Абсолютно никакого значения… — подтверждаю я. — Даже если бы я вам внушал ещё большее отвращение. Оно даже мне льстит.

— Льстит?

— Естественно. Как выражение особого внимания. Я что-то не замечал, чтобы вы испытывали отвращение к нашему торговому представителю, который, как известно, сколотил своё состояние на незаконных процентах от государственных сделок…

Она наклоняется к столику за сигаретой, и её высокая грудь, как обычно, почти что вываливается из выреза. Прикурив сигарету от догорающего окурка, она бормочет:

— Он взяточник, а вы…

— И к нашему послу, — прерываю я её, — который тратит на личные нужды государственные деньги, а врёт, что потратил их на обеды и коктейли, вы тоже не испытываете отвращения. Вы, вероятно, даже гордитесь, что работаете под руководством такого утончённого дипломата. Не вызывают у вас отвращения и остальные воры, с которыми вы работаете, а в красавца Адамса вы даже влюблены, хотя и безнадёжно.

— Адамс не вор! — резким тоном возражает секретарша.

— Верно. Но вы спрашивали себя, почему?

— У меня нет привычки задавать глупые вопросы.

— Глупо то, что вы не задаёте себе подобных вопросов. Адамс не ворует, потому что у него в этом нет необходимости. А нет у него этой необходимости потому, что его отец достаточно наворовал, чтобы освободить своего сына от подобных хлопот.

— Адамс — сын известного и почтенного отца. Именно этого вы не можете ему простить, поскольку сами вы непонятного происхождения.

— Известные семьи тоже были неизвестными до того, как прославились своими успехами и кражами. Адамс-отец процветает в торговле за счёт того, что грабит покупателей, продавая им товары низкого качества и нанося ущерб государству тем, что скрывает прибыль и не платит налогов.

— Этого вы не можете знать, — возражает уже менее уверенно она.

— Нет, знаю. Знаю и многое другое, о чём вы тоже подозреваете, но предпочитаете закрывать на это глаза, чтобы не остаться без идеалов.

— У меня нет никаких идеалов.

— А молодой Адамс? Красивый, элегантный, культурный и Бог весть какой ещё представитель нашего высшего класса, который, к сожалению, уже принадлежит другой даме и который смотрит на вас как на пустое место?

— Вы ему завидуете… и есть основания, — отвечает она с неприятной улыбкой. — Завидуете его богатству, его красивой внешности, тому, что у него красивая жена… потому что у вас никогда всего этого не будет…

— Неужели? — поднимаю я насмешливо брови. — А что вы скажете, если я вам сообщу, что совсем недавно я имел честь переспать с красивой женой вашего дорогого Адамса?

— Скажу, что вы жалкий обманщик!

— И опять ошибётесь. К вашему сведению, я действительно спал с ней, употребляя банальное выражение, хотя для того, чтобы поспать, у нас не осталось времени… Я повалил её на траву, как служанку, в том самом месте, где потом была встреча с этим парнем, собственно, тогда я и нашёл это место и ещё кое-какие открытия сделал насчёт некоторых интимных вещей.

— Вы и впрямь вызываете у меня всё большее отвращение, — устало произносит Мэри.

Потом на её лице снова появляется вызывающее выражение:

— Ну и что с того, если вы и валялись там с этой мерзавкой? Вы думаете, что таким образом поиздевались над Адамсом? Или возвысились до его уровня? Но вы никогда не подниметесь до него по той простой причине, что вы — воплощение серости и посредственности…

— Это ваше мнение меня нисколько не задевает. Могу даже сказать, что для меня серость — профессиональная маскировка.

— Да, знаю я ваш принцип: быть среди тех, кто не привлекает внимания и кого никто не замечает… Некоторым нужно долго тренироваться, чтобы добиться подобного умения искусно маскироваться, но вам это далось даром, вы ведь по натуре сама безликость. У вас серые не только одежда и манера поведения, но и чувства, если они вообще у вас есть. В этом мире жадных псов вы обыкновенный голодный пёс, в этом мире подлецов вы обыкновенный средний подлец, вы средний служащий, средний карьерист и средний рогоносец…

Она начинает мне немного действовать на нервы, эта женщина, и я, вероятно, бессознательно слегка приподнимаюсь, потому что она произносит:

— Хотите меня ударить?

— Нет, я испугался, что вы упадёте, — бормочу я, овладев собой.

Я снова опускаюсь на постель, а Мэри садится напротив, словно обессиленная злобной выходкой. Но она ошибается, воображая, что тайм окончен.

— Если уж вы заговорили о посредственности, — начинаю я невозмутимо, — то хотел бы заметить, что любой человек среднего ума, усвоивший некоторые правила хорошего тона, кажется вам интересным и даже приводит вас в восторг. К примеру, Адамс или наш общий начальник — посол. Один — общительный, откровенный, добряк, в общем, вроде вашего мужа. Другой — благородный, воспитанный, важный. А оба они те самые посредственные ничтожества, о которых вы только что так вдохновенно говорили. Однако вы не в состоянии это понять по одной-единственной причине: вы сами полное ничтожество!

— Говорите, не стесняйтесь, — бормочет Мэри. — Вы меня ничем не удивите.

— Я и не собираюсь вас удивлять. И вообще, если вы хоть немножко дорожите истиной, соблаговолите слезть с пьедестала, на который вы сами взобрались…

— Ни на какой пьедестал я не взбиралась.

— В таком случае с высоты каких личных качеств вы позволяете себе судить меня, окружающих и всю эту проклятую жизнь, как вы выражаетесь? Для вас я ничтожество, подлец, преступник… Чудесно, спасибо. А вы-то сама кто? Мученица? Жертва Центра, окружающих, бывшего мужа и меня. Но если бы вы перестали упиваться своими страданиями, то осознали бы, что ни на йоту не превосходите тех, кого считаете своими мучителями. Вы очень строго судите своего мужа за то, что он толкнул вас на подлость… Однако вы совершили, эту подлость и, возможно, сделали это с большим удовольствием, потому что тот сатир в некоторых отношениях превосходил вашего мужа, а эта подлость вам так понравилась, что вы не раз совершали её опять и опять и к тому же доставляли себе ещё одно удовольствие — насмехаться над собственным мужем…

— Перестаньте! — говорит она тихо.

— Не волнуйтесь, сейчас перестану, — успокаиваю её я. — Хочу вам только сказать, что вы почти так же поступаете и со мной; если вам внушает какие-то сомнения эта история с генералом, если вы считаете меня посредственностью и подлецом, то ведь это не со вчерашнего дня, однако это отношение ко мне не помешало вам взять меня в любовники — раз не получается с Адамсом, так и средний подлец, может, на что-то сгодится…

— Перестаньте… Прошу вас, перестаньте! — снова шепчет она, но этот шёпот звучит почти как крик.

Она отодвинулась в другой угол и откинула голову назад, словно она задыхается или готова зарыдать.

— Как хотите… — соглашаюсь я.

Однако эти слова не означают отступления. Решив унизить её до конца, я поднимаюсь, обхватываю её обеими руками, точно хочу не обнять её, а задушить.

— Отстаньте, отстаньте, не прикасайтесь ко мне! — почти кричит она, отталкивая меня.

Но я ещё крепче обнимаю её, и она напрасно вырывается, потому что позади неё угол купе, и напрасно бьёт меня в грудь руками, потому что я всё плотнее прижимаюсь к ней. Я грубо валю её на полку и овладеваю ею, хотя она начинает истерически рыдать от бессильной ярости, боли и унижения, что усиливает моё удовольствие победителя.

Лицемерка.


* * *

То ли оттого, что я бывал в Стамбуле, то ли оттого, что у меня много работы, но город не производит на меня впечатления, ни его пёстрая толпа, ни Золотой рог, а единственное, что я помню о том утре, так это — жара. Да, погода была теплее, чем хотелось бы.

Мэри кажется совершенно разбитой, но какой-то успокоенной или просто безучастной, и я оставляю её в отеле, в двухкомнатном номере-люкс, — она мне пока не нужна.

Беру такси, показываю шофёру визитную карточку с написанным на ней адресом, и мы едем в незнакомое мне место. Проплутав довольно долго по кривым улочкам, выезжаем за город на дорогу, по обеим сторонам которой утопающие в зелени виллы. Наконец машина останавливается перед высокой железной оградой, сквозь которую видны кусты экзотических растений.

Вылезаю из такси, подхожу к внушительной металлической двери и нажимаю на медный звонок. Дверь, очевидно, снабжена невидимым наблюдательным устройством, поскольку через минуту она сама отодвигается и открывает передо мной длинную, посыпанную мелким гравием аллею, ведущую к изящной белой вилле в тени больших деревьев.

Человек, который стоит на широкой террасе и спокойно смотрит на меня, мне не знаком, но это не мешает мне сразу же догадаться, что это не лакей, а хозяин виллы. Не очень большого роста, но если говорить о весе, то его можно отнести к тяжеловесам. И всё-таки он выглядит не столько полным, сколько плотным, крепким и я бы добавил, косматым, как кокосовый орех.

Он предупреждён о моём приходе, однако смотрит на меня абсолютно безучастно, и когда я поднимаюсь на несколько ступенек по лестнице террасы, он не делает ни шага навстречу мне, и приходится совсем близко подойти к нему, чтобы, наконец, он проявил признаки жизни и лениво подал мне руку.

— Господин Томас?

— Да, шеф.

— Сядем вон там.

Полная рука делает ещё один ленивый жест, указывающий на другой конец террасы, где натянут широкий тент в белую с синей полоску. Когда мы садимся на два удобных садовых стула, хозяин хлопает в ладоши.

— Принесите нам чего-нибудь прохладительного, — приказывает он мгновенно появившемуся слуге в белой униформе.

Затем некоторое время он молчит, словно решив не утомлять себя разговором до того, как освежится напитками.

Я тоже молчу, рассматривая украдкой полное лицо, красное, точно он чересчур долго лежал на солнце, окаймлённое рыжеватыми бакенбардами и редкими волосами.

Слуга, хотя и прибежал на зов, когда по восточному обычаю хлопнули в ладоши, — несомненно, представитель англосаксонской расы и космополитического сословия официантов. Он быстро и ловко подаёт нам неизменное виски со льдом и незаметно исчезает за широко открытой стеклянной дверью виллы.

— Расскажите мне сначала о вашем плане, — предлагает шеф, после того как мы принимаем взбодряющую дозу.

Я рассказываю. Он слушает, не сводя с меня серых внимательных глаз. А когда я заканчиваю, произносит:

— Я не понял из ваших слов, привели ли вы уже в действие ваш механизм или только собираетесь.

Этот «кокосовый орех» прекрасно всё понял, и цель его замечания — поставить меня в неловкое положение и напомнить, что я не имею права осуществлять какие бы то ни было операции на свой страх и риск.

— Я проделал пока только часть подготовки, — вру я, глядя на него честными глазами. — Ту её часть, которая не связана с особым риском и позволит нам сэкономить время.

Шеф продолжает смотреть на меня ничего не выражающим взглядом, не подавая виду, что обнаружил в моём лице отъявленного лжеца.

— Вы уверены, что парень или девушка не сообщат кое-кому о некоторых вещах?

— В парне я уверен. Когда он войдёт в игру, он сам захочет сохранить тайну. Что касается девушки, то она не будет знать ничего такого, что могло бы представлять для нас опасность разоблачения. Во всяком случае, я готов обеспечить наблюдение за обоими.

— Готовы или уже обеспечиваете?

— Можно сказать, обеспечиваю! Ведь без предварительной проверки я не мог бы сделать и последующие ходы?!

— Не спорю. Но прошу вас выражаться точнее.

Ясно, что этот «кокосовый орех», смотрящий на меня тусклыми глазами, не просто слушает, что я говорю, а старается прочитать мои мысли. Приходится, однако, выполнять смертельный прыжок.

— Если вы хотите, чтобы я выражался совсем точно, то должен признаться, что операция уже началась. Она продвинулась не так далеко, чтобы её нельзя было остановить, если я получу приказание, но она начата, я не мог позволить себе упустить некоторые благоприятные возможности, да и время нельзя терять.

— С этого и надо было начинать, — произносит безразличным тоном шеф. И спрашивает: — А есть ли гарантия, что никто не увидит, как наш Тарзан идёт от окна девушки к окну кабинета?

— Деревья, окружающие дом, и позднее время операции делают риск минимальным.

— Но чем чаще это будет повторяться, тем больше опасность…

— Поэтому визиты туда будут раз в неделю. Мы будем интересоваться главным образом теми документами, которые объект приносит в субботу домой, потому что в субботу и воскресенье у него больше всего времени, и логично предположить, что он берёт для работы дома в эти дни самые объёмные и важные документы. А те вопросы, которые нас интересуют, как вы сами знаете, позволяют нам по одному документу судить и о целом ряде других, даже не знакомясь с ними.

— Значит, только в субботу?

— Да. Только в субботу.

— Этот человек настоящий раб своей работы, — замечает бесцветным голосом и без особой связи с тем, о чём мы говорим, рыжеволосый хозяин виллы.

— Похоже, что так.

Потом он снова задаёт вопросы и спрашивает обо всём, вплоть до мелочей, о расположении комнат, о привычках участников операции — активных и пассивных, — даже об отмычках и фотоаппаратуре, которые я собираюсь использовать.

— Ещё виски? — спрашивает шеф, установив, очевидно, с некоторой грустью, что вопросов уже не осталось.

— Спасибо. Я бы предпочёл немного содовой.

Он наливает мне и себе содовой, кладёт в свой стакан кубик льда, наливает чуть-чуть виски для подцветки и медленно отпивает один глоток.

— У вашей операции есть одна положительная сторона: она проста, в ней участвует ограниченное до возможного минимума число людей, а эффект её может быть очень большой. Но должен вам сказать, что у неё, по-моему, есть и два минуса.

Он умолкает и смотрит на меня, проверяя, догадываюсь ли я, что это за минусы.

— Во-первых, вы позволили себе поспешные действия. Вы только сообщили нам о возможностях и тут же приступили к реализации своего плана, не получив на то разрешения. А посему я хотел бы вас спросить, какой смысл в вашем приезде? Вы действуете как тот парень, который сначала переспал с девушкой, а потом попросил её руки.

Он опять умолкает, продолжая, однако, пристально смотреть на меня, и выражение покорности и кроткого раскаяния на моём лице не производит на него никакого впечатления.

— Вы, я полагаю, читаете газеты и понимаете, что скандал абсолютно не желателен. Стремление к разрядке напряжённости и её воплощение в жизнь становятся реальной перспективой, а в такие периоды некоторые влиятельные силы очень придирчивы к нам, и каждый промах будет использоваться для выступления против нас. Конечно, мы с вами прекрасно знаем, что периоды разрядки проходят, а «холодная война» продолжается. Но это знаем мы с вами, а некоторые люди этого не знают.

Он снова делает паузу.

— Во-вторых, мне не нравится, что вы задействовали наркоманов. С наркоманами надо быть очень осторожным. Они удобны тем, что их легко завербовать и ещё легче держать в подчинении. Но они непредсказуемы. Это отребье.

— К несчастью, нам всегда приходится использовать для своих целей подобное отребье, — позволяю я себе заметить.

— Да, это неизбежно, — соглашается шеф. — Но всё же даже в этой среде есть разные. Наркоманы — худшие из них. Вот теперь от одного вам уже надо избавляться!..

— Это нетрудно. Если только вы согласитесь с моим предложением.

— Я вынужден его принять. Вы ставите меня в такое положение, что я волей-неволей должен, что называется, отдать вам свою дочь в жёны.

— Весьма сожалею… — пытаюсь вставить я.

— Нисколько вы не сожалеете. Это пустые слова, — прерывает меня шеф и добавляет: — А проводника и в самом деле совсем освободите. — Он встаёт, давая мне понять, что разговор окончен, и я тоже встаю, хотя мне хочется коснуться ещё одной темы.

— Судя по газетам, мою африканскую историю опять раздувают, — всё же осмеливаюсь сказать я.

— Раздувают, — подтверждает шеф. — И притом не в вашу пользу.

Он снова устремляет на меня свой вроде бы безучастный взгляд.

— Однако я советую вам не слишком переживать из-за этой истории и беречь свои нервы для дальнейшей работы. Пока что мы сдерживаем стремление некоторых людей рыться больше, чем нужно, в вашей биографии… А будущее зависит от вас. Если операция закончится успешно… Победителей, как известно, не судят!


* * *

Шеф исчезает где-то внутри виллы, а я остаюсь в компании какого-то смуглого субъекта в маленькой комнатке возле прихожей, потому что, прежде чем покинуть эти места, мне надо провернуть ещё одно дельце.

Раздаётся негромкий звонок, и я вижу на экране стоящего на столе маленького телевизора парня с гитарой.

— Это ваш человек? — спрашивает смуглый.

— Да.

Смуглый нажимает на какую-то кнопку, и я вижу, как парень входит через автоматически открывшуюся дверь в сад.

— Вы могли бы его помыть. Внизу есть ванная, — замечает смуглый.

— Боюсь, что он начнёт плакать и слишком громко кричать: «Ой, мамочка!» — отвечаю я и выхожу.

Я встречаю лохматого на аллее, и мы усаживаемся с ним на скамейку под деревьями.

— Вы принесли мне дозу? — спрашивает гость.

— Я вам принёс много доз, но сначала работа, а потом удовольствие.

И я объясняю ему его задание.

Он слушает вполуха, и я вынужден его предупредить:

— Если вы будете думать о чём-то своём, — говорю я, — пока я тут трачу свои силы на объяснения, то можете быть уверены, что никаких доз не будет.

— Я всё слышал и всё запомнил, — возражает он. — Вагон будет стоять в тупике…

— Да, вы его сразу узнаете по надписи. Когда человек, о котором я вам говорю, откроет дверь, вы скажете: «Я пришёл от Старого». А когда войдёте, направьте сразу же вот это ему в лицо и нажмите на спуск.

С этими словами я протягиваю парню маленький пистолет.

— И чем же заряжена эта зажигалка? — презрительно спрашивает он.

— Будьте спокойны, не морфием, но тем не менее уснёт он на десять минут. Этого достаточно, чтобы вы взяли его бумажник, обыскали карманы и багаж. Если вы найдёте какие-нибудь бумажки с записями, любые, — тоже возьмите. Потом без паники и не слишком торопясь тем же путём вернётесь, возьмёте такси и велите таксисту отвезти вас к скверу возле маяка. Там вас будет ждать моя секретарша.

— Я всё слышал и запомнил. — повторяет парень. — А теперь дайте мне ампулы.

— Вот вам небольшой аванс, чтобы вы не были к вечеру как тряпка!

Я лезу во внутренний карман пиджака и достаю две ампулы.

— Остальное получите от моей секретарши после того, как выполните своё задание. Тогда уж хоть травитесь, хоть подыхайте!

При этих ободряющих словах я встаю и делаю знак парню последовать моему примеру.

— И оставьте где-нибудь эту гитару, — говорю я. — Вы же идёте не серенады петь…


* * *

Я ожидал, что Мэри согласится выполнять свою часть задания с обязательными возражениями и недовольной миной, и потому отложил наш разговор на конец обеда, когда полный желудок своей медленной спокойной работой отчасти снимает нервное напряжение. Однако она всё в том же состоянии безразличия или апатии выслушивает мои наставления.

— …Сядете на скамейку поближе ко входу в сквер, чтобы видеть, когда он придёт. В это время, как мне говорили, там бывает пусто. Вы боитесь?

— Даже если боюсь, какое значение это имеет для вас? — спрашивает равнодушно секретарша.

— Для меня, может, и не имеет, а для работы имеет. Отдайте ему упаковку, которую возьмёте в моём чемодане, и уходите. Вот и всё.

— Может, ему нужны деньги.

— Ему дали достаточно денег. Единственное, что ему нужно, — это морфий. Отдайте ему ампулы и возвращайтесь в отель.

Мы молча допиваем кофе, и я стараюсь убить время, рассеянно наблюдая за пёстрой публикой ресторана — старушки в шляпках с вуалетками, приползшие, может, из Мэриленда, а может, из Пенсильвании, пенсионеры английского происхождения с палками и крашеными усами, семейные пары из Скандинавии с бесцветными лицами, совершающие долгожданное своё путешествие по Востоку, и разные прочие экземпляры этой скучной туристской фауны, которая только мешает нормальному дорожному движению во всём мире, таскаясь туда — сюда.

Потом мы, всё так же молча, поднимаемся в номер, и каждый уединяется в своей комнате и на своей постели, а я использую эти часы после обеда, чтобы подремать и просмотреть газеты, которые накупил утром.

— Уже семь… — объявляю я наконец, встав в дверях между нашими комнатами. — Неплохо бы нам поужинать.

— Ужинайте один. Я не хочу есть.

Мэри лежит на кровати, повернувшись ко мне спиной, и даже не даёт себе труда переменить позу.

— Как хотите, — говорю я. — Не забывайте, однако, что ровно в восемь вы должны выйти отсюда.

Она не удостаивает меня ответом, и я с некоторым облегчением спускаюсь одни в ресторан, потому что мне не хочется портить себе ужин лицезрением её скорбной физиономии.

Внизу то же сборище, только в вечерних туалетах. Я бы просто запретил таким путешествовать, но не эта проблема занимает меня в данный момент, а точнее, ничто меня не занимает, потому что в такие мгновенья, когда должно решиться что-то очень важное, у меня внутри как бы наступает пауза, я чувствую себя лёгким и свободным от забот и живу только этим мгновеньем — острым бодрящим вкусом золотистой ракии, свежим запахом зелёного салата, солёным влажным дуновением морского воздуха и всеми маленькими радостями этой проклятой жизни.

Потом я опять возвращаюсь в номер, располагаюсь поудобнее в кресле, стоящем в углу возле торшера с роскошным абажуром, и снова листаю газеты — в этих толстых газетах всегда найдётся что-нибудь, что ты не успел прочитать и что поможет тебе скоротать время.

Ровно через час дверь стремительно распахивается, и в комнату не входит, а врывается Мэри. Лицо у неё бледное, вытянутое, на нём проступают первые признаки близкой истерики.

— Вы поднялись на лифте? — спрашиваю я, встревоженный тем, что с этим расстроенным лицом она прошествовала по всей длиной лестнице мимо стольких людей.

— Он мёртв! — выкрикивает она вместо ответа.

— Кто мёртв? — удивлённо спрашиваю я.

— Этот, с гитарой… И тот другой тоже… Оба мертвы.

— Садитесь, — говорю я, обеспокоенный. — И соблаговолите говорить потише. Допускаю, что действительно случилось нечто страшное, но это не повод для того, чтобы поднимать панику во всём отеле. Садитесь, — повторяю я, — возьмите себя в руки и расскажите мне всё подробнейшим образом, может, необходимо принять какие-то спешные меры.

— Меры! О каких мерах вы тут болтаете, когда они оба уже мертвы! Мертвы, понимаете?!

— Вы слышали, что я вам сказал? — говорю я уже более грубым тоном. — Садитесь к говорите связно! Нечего устраивать истерику!

Ошарашенная моей резкостью или просто обессиленная, она опускается в кресло и начинает бормотать словно под гипнозом.

— Он пришёл в полдевятого… этот с гитарой. В сквере никого не было. Он был как безумный… «Он мёртв, — кричал он, — я убил его»… «Кто мёртв?» — спрашиваю. «Да тот, — говорит, — человек в вагоне… Вы меня обманули… Я его усыпил, но навеки… Вы сделали меня убийцей…» «И как же вы его убили?» — спрашиваю. «А вот так и убил… Вы меня обманули, сказали — «усыпишь», а он умер… Где морфий? Давайте же! Ох, не могу больше».

Она делает паузу, словно нить её мысли оборвалась из-за какой-то маленькой аварии в мозгу, а потом на меня снова сыпется град бессвязных фраз:

— Я дала ему ампулы, он наполнил шприц, и всадил иглу себе в руку, даже рукав не завернул и через секунду застыл, глаза выпучил, рот полуоткрыт. Я подумала, что он впал в транс… А он вдруг стал наклоняться и повалился со скамейки на землю, я бросилась приводить его в чувство… приводить в чувство мёртвого… Он мёртв, совершенно мёртв, понимаете?

— Тише, прошу вас, и без истерики, — предупреждаю я.

— Он мёртв… Это был не морфий… — повторяет снова Мэри.

— Откуда я знаю, что там было в ампулах. Не я же их наполнял. Мне их дали как ампулы морфия.

Она сидит в оцепенении, но неожиданно поднимает глаза, словно желая лучше понять то, что я ей говорю, и движение это такое быстрое, что я пугаюсь, как бы она не уловила то удовлетворение, которое я не успел погасить в своих глазах. Но глаза наши встретились лишь на мгновение, и вот уже на моём лице снова озабоченное выражение, я протягиваю руку к столику, наливаю побольше виски и протягиваю ей стакан.

— Выпейте глоток и успокойтесь.

Мэри снова, словно очнувшись, смотрит на меня, потом яростно отталкивает мою руку. Стакан опрокидывается, виски заливает мне лицо, глаза мои наполняются слезами от едкого спирта.

Я достаю платок и машинально вытираю лицо, а Мэри корчится в кресле, обхватив двумя руками голову, и вдруг начинает истерически рыдать.


* * *

Спальный вагон слегка покачивается, колёса ровно постукивают в ритме, не слишком подобающем экспрессу. Я тоже покачиваюсь, откинувшись на стенку вагона в углу у окна, отдыхаю, прикрыв глаза. Всегда и везде главное — приспособиться к ритму, подчиниться ему, потому что ритм определяешь не ты, ты не можешь его изменить и если попытаешься двигаться в другом ритме, то будешь выброшен, искалечен, раздавлен. А сольёшься с ним, можешь плыть, как рыба в воде, к своей личной цели.

Иначе получается несовпадение колебаний. И самый маленький болтик, если он не приспособлен к ритму системы, ломается. Как та женщина в соседнем купе. И как те двое. Подумать только, сколько искалеченных людей каждый день бывают выброшены на свалку только потому, что не смогли приспособиться к системе и её законам.

Она ненадолго затихла, эта женщина, там, за стенкой, после очередной дозы морфия. Первую дозу я вколол ей ещё вчера вечером, когда она плеснула мне в лицо виски. Из жалости. И из страха, что она устроит такую истерику, что поднимет на ноги весь отель. И когда я уже уговорил её прибегнуть к морфию и взял шприц, Мэри вдруг отдёрнула руку и закричала:

— Это не морфий! Это яд! Вы и меня тоже хотите отправить на тот свет?

— Чепуха… — пробормотал я. — Лягте спокойно. Расслабьтесь… и вы увидите, как вам станет легче.

— Хорошо… Покончите… Покончите, наконец, со мной, — прошептала она, снова впадая в апатию. — Яд или что бы там ни было… покончите со мной…

Сейчас, когда она после укола забылась глубоким сном в соседнем купе, освещённом тусклым синим светом ночника, я могу, наконец, отдохнуть после трудных последних дней. Любой дурак, оказавшийся у тебя на пути, доставляет неприятности. Но когда таких дураков двое или трое, тогда неприятности могут обернуться катастрофой.

Я лично приверженец гуманизма в том смысле, что считаю необходимым избегать там, где это возможно, ненужных жертв, потому что труп всегда вызывает вопросы, а когда возникают вопросы, то возникают и осложнения. Я, например, бросил бы где-нибудь этого обезумевшего от страха проводника на произвол судьбы, если бы не его семья. В сущности, он сам сунул голову в петлю из-за своей семьи, а вернее, из-за молодой жены, женщины значительно моложе его, но страдающей какой-то редкой тяжёлой болезнью. И наши, конечно же, обещали ему достать дорогие лекарства и не только обещали, но и доставали, и что самое неожиданное — женщина действительно поправилась, хотя эффективность этих лекарственных средств, по-моему, в основном от рекламы. Вообще его любовь к семье сначала была нам на пользу, но потом стала бы приносить нам вред. Мы не в состоянии, даже если бы и хотели, предпринимать сложные рискованные шаги, чтобы помочь выехать за границу чьей-то там семье. Однако не нужно большого ума, чтобы понять, что если человек однажды совершил предательство из-за глупой сентиментальности, то он совершит его и второй раз уже по отношению к нам, и я отлично представляю себе, как он приходит в болгарское посольство или консульство и чистосердечно во всём признаётся только ради того, чтобы быть опять со своей семьёй. Так что пришлось распрощаться с этим и без того полумёртвым типом, потому что, может быть, проявлять гуманизм — это и большое удовольствие, но мы живём не только ради собственного удовольствия.

Подобный сюрприз готовил мне и тот лохматый. Ему было приказано возвращаться отсюда прямо к папе с мамой, а он обманул меня и забронировал себе место на самолёте обратно в Софию, и я прекрасно знал, какие мысли витают в этой давно не мытой голове, и был в курсе его сентиментального романа с некой Марго, чистокровной болгаркой, несмотря на французское звучание её имени, и такой же наркоманкой, как и он сам. Они, наверное, дали клятву быть до гробовой доски верной супружеской парой морфинистов, и этот с гитарой сделал бы всё возможное, чтобы увезти свою Марго на Запад, даже, если угодно, и ценой каких-то признаний, которые нанесли бы нам вред. Такого человека необходимо убрать, даже если тебе и не хочется марать руки.

Оба они потонули в сентиментальном болоте, в котором, увы, не со вчерашнего дня тонет весь мир. Говорят «любовь», говорят «привязанность», а не соображают, что эта привязанность тащит тебя неведомо куда вопреки твоей золе и разуму, пока не затащит в пропасть или на свалку.

А сильный человек всегда одинок.

Я всегда был одинок и совсем не страдаю от этого, да, совсем не страдаю от одиночества, представьте себе, дорогая Мэри! Я был одинок, когда жил вместе с матерью и с якобы отцом, был одинок и в углу, где стоял, отбывая наказание, был одинок и в школе, где я пытался избежать то пинков Джефа, то затрещин Эдди, и потом в разведшколе, и потом, когда стал работать. У меня никогда не было друзей, за исключением одного — двух «полуприятелей» вроде моего шефа Хьюберта, под чьим руководством я тайно служил в школе доносчиком.

Я никогда не был настолько глуп, чтобы искать себе друзей, потому что мы ищем друзей в надежде опереться на кого-то и не понимаем, что наши друзья не собираются быть нам опорой, а сами пытаются опереться на нас, и в этом смешном мире люди живут, ухватившись друг за друга, словно слепцы, и каждый воображает, что другой станет ему поводырём, и каждый надеется облегчить свою участь, а на деле только несёт ещё более тяжёлое бремя. Но самое жалкое — это истории с женщинами, в которые впутываются, воображая, что найдут решение своих личных проблем. Но личную проблему нужно решать одному, потому что, если она трудна, когда ты один, то решение её становится совершенно невозможным, когда ты начинаешь говорить «мы» вместо «я». Можешь быть холостяком или женатым, жить как монах, или каждую неделю менять женщин, всё это не имеет никакого значения, если ты раз и навсегда осознал, что отвечаешь только за себя, что ты «я», а не «мы».

У меня в жизни тоже были всякие истории с женщинами, и, оглядываясь порой назад, я с некоторым удивлением обнаруживаю, что их уже довольно много, но я никогда не воспринимал их всерьёз и никогда не ждал, что найду с их помощью решение своих проблем, и даже не придавал им особого значения, за исключением, может быть, первой, самой глупой из них…

Это случилось, когда я был в последнем классе и чувствовал себя уже зрелым мужчиной, хотя иногда и сомневался, можно ли считать себя настоящим мужчиной, если ты никогда не был наедине с женщиной. Женщина, впрочем, была налицо, и я часто видел её в окне соседнего дома в десяти метрах от нашего, но всё-таки десять метров слишком большое расстояние, чтобы можно было утверждать, что ты познал женщину.

Домик точь-в-точь как наш, с таким же миниатюрным садиком перед ним, стоял в длинном ряду одинаковых домиков, обставленных внутри в таком же пошлом мещанском стиле. Владелице его было лет сорок, и, как моя мать, она была разведена. Разница заключалась только в том, что помыслы моей матери были всё ещё связаны с бывшим мужем, а помыслы соседки — с будущим. Как по раз и навсегда составленному расписанию, она посвящала свои утренние часы домашним хлопотам, а послеобеденные — отдыху и заботам о своей внешности: приняв ванну, она лежала на диване или критически разглядывала свою фигуру в большом зеркале. Фигура у неё была, так сказать, старомодная, то есть не соответствующая сегодняшней моде на женскую худобу. Но в её просторной комнате всё было старомодным — мебель с плюшевой обивкой, лампы с шёлковыми абажурами и картины на стенах. Картин висело много или мне казалось, что много, поскольку у нас их вообще не было. Одну я помню до сих пор, потому что на ней были нарисованы полуобнажённые женщины, хотя на переднем плане, к моему сожалению, изображён был полуобнажённый мужчина. Мужчина как бы бежал к зрителям, полуобнажённые женщины и ещё один или двое мужчин летели за ним по воздуху, и всё это называлось «Запоздалое раскаяние», из чего можно было заключить, что герой убегает от своих воспоминаний о тех, кого он бросил или убил.

По роковому стечению обстоятельств, я ходил в школу утром, а после обеда сидел в своей комнате и посему имел возможность наблюдать за соседкой, когда она занималась не домашними делами, а своей внешностью. Моя мать каждый день, кроме пятницы, когда у неё был приёмный день, поспав немного после обеда, уходила до вечера к своим приятельницам, чтобы продолжить с ними бесконечную беседу на тему: «Бегство этого подлеца», беседу, которая продолжается, наверное, и по сей день. Так что я имел полную возможность наблюдать в полутёмном прямоугольнике окна сцены в доме напротив.

Часто наблюдать было нечего, потому что соседка не проводила всё своё время в гостиной, тем не менее я, склоняясь над учебниками, обязательно время от времени поглядывал в окно в ожидании, что там появится одетая, полуодетая или совсем обнажённая полная её фигура. И когда она появлялась, я осторожно приближался к тюлевой занавеске и, слегка отодвинув её, погружался в созерцание.

Но, видимо, я не очень хорошо соблюдал меры предосторожности, потому что однажды, когда я читал в саду, соседка через ограду сказала мне:

— Генри, почему вы всё время заглядываете в моё окно? Что вас так интересует?

— Мне очень нравятся ваши картины, — глупо ответил я — её вопрос застал меня врасплох.

— Неужели? — спросила она с какой-то особенной улыбкой. — Но их вряд ли можно разглядеть издалека.

После этого она разрешила мне разглядеть их вблизи. Для меня это была неожиданная и чудесная возможность, поскольку мне давно хотелось изучить получше тех самых полуголых женщин с картины «Запоздалое раскаяние». А самое неожиданное было то, что помимо этих женщин мне удалось изучить и другую — из плоти и крови — и вкусить Великое блаженство на её пышных телесах.

Через два дня всё повторилось, и я замирал от счастья, что мне выпала редкая удача стать так быстро настоящим мужчиной и обладать этой роскошной женщиной, которая тогда была для меня ни много ни мало как Женщиной с большой буквы.

На протяжении пяти месяцев я весьма регулярно посещал домашний музей, среди экспонатов которого, кроме вышеупомянутого «Запоздалого раскаяния», были другие поучительные полотна. А потом всё кончилось, вроде бы не сразу, но вместе с тем очень быстро, и соседка перестала меня пускать в дом, извиняясь за то, что у неё нет времени, что она занята, а вскоре я открыл секрет этой загадочной перемены — под вечер в соседнем доме стал появляться какой-то пожилой тип лет сорока с серьёзной физиономией и явно серьёзными намерениями, так как он входил открыто, решив, очевидно, занять место исчезнувшего мужа.

И я понапрасну торчал за тюлевой занавеской — окно гостиной почти никогда не открывалось. А по вечерам в темноте я бродил вокруг дома с другой стороны, где была её спальня и где окно с пёстрой занавеской светилось допоздна, с тоской и злобой представляя, что происходит сейчас в комнате, и это мне было нетрудно, потому что сам я не раз испытал то же самое с этой толстой потаскухой.

Однажды, увидев, что входная дверь открыта, я вошёл прямо в гостиную-музей и уселся там с твёрдым намерением получить ещё раз причитающуюся мне долю Великого блаженства.

— Что ты тут делаешь, Генри? — без, особой теплоты в голосе спросила хозяйка, заглянувшая в комнату.

— Жду… жду вас, — пробормотал я.

— Напрасно ждёшь, мой мальчик, — заявила она как-то обидно покровительственно. — Вообще забудь то, что было, и не надоедай мне больше.

— Но я… я… хочу вас, — произнёс я смущённо и тем не менее настойчиво.

— Надо же! Стоит ему меня захотеть, и я должна тут же ложиться! А ну, убирайся!

Но поскольку я не сдвинулся с места, она схватила меня за руку, стаскивая со стула:

— Ты что, не слышал, что я сказала? Что ты себе воображаешь, мальчишка? Ты думаешь, что если я разрешила тебе несколько раз поползать по мне, то ты имеешь на меня право! Уходи и больше не появляйся здесь!

И она вытолкала меня вон теми же самыми белыми полными руками, которыми так хорошо умела обнимать.

Но я уже тогда был из тех, кто не прощает, и, обезумев от злости, пообещал себе отплатить ей, а так как не мог придумать другого способа, то рассказал всё матери, хотя не любил с ней откровенничать. Она выслушала меня с разинутым ртом и принялась охать и ахать, сокрушаясь, что подлая соседка совратила её мальчика, и вообще мать очень близко к сердцу приняла всё это и пошла трубить обо всём соседям, а соседи, в свою очередь, с радостью восприняли эту новость и распустили уже такие сплетни, что тип с серьёзной физиономией чуть было не переменил своё серьёзное решение относительно брака. Но в конце концов соблазнительная самка перевесила худую молву, по крайней мере, на весах пожилого кандидата в мужья, так что моя победа оказалась не полной, но всё же это была победа!.. А через несколько месяцев я уехал учиться в спецшколу и забыл о своём любовном огорчении, первом и единственном, вызванном тоской по женскому телу, а не по одной, единственной женщине…

И всё же рана порой ныла, наверное, её бередили врезавшиеся в память случайно брошенные слова: «Если я разрешила тебе поползать по мне»… Я уже говорил, что был мал ростом, но, может, забыл добавить, что я таким и остался, во всяком случае, в глазах других, себе же я не кажусь низкорослым с тех пор, как стал носить ботинки на высоких каблуках. Сегодня, правда, я полагаю, что не нужно никаких высоких каблуков, что рост не имеет никакого значения и что Наполеон вряд ли был выше меня, и вообще умные люди чаще встречаются среди низких, чем среди высоких, которые часто наделены высоким ростом за счёт ума. Но когда-то, особенно в детстве, маленький рост был самым большим унижением для меня и причиной самых больших моих мучений, ведь рослого мальчишку не затолкаешь в шкаф…

Много раз я даже думал, что именно этот душный и тёмный шкаф виной тому, что я остался таким маленьким. Конечно, я не сидел всё время в нём, но, вероятно, когда я впервые испытал ужас перед замкнутым пространством и тем, что задохнусь в нём, что-то внутри меня оборвалось, и я вдруг перестал расти.

Окружающий нас мир вообще нередко оказывается весьма неуютным местом. Но когда ты мал ростом, он кажется тебе просто страшным. Всё больше тебя и особенно то, что враждебно тебе, и все эти подлецы вроде отца или Джефа и Эдда представляются прямо исполинами. И должно пройти немало времени, прежде чем ты поймёшь, что иногда маленький рост из недостатка превращается в преимущество, он позволяет тебе где-то пролезать, где-то прошмыгнуть незамеченным и быть в глазах окружающих совсем неопасным, безобидным карликом. Хотя рана всё-таки чуточку ноет.

За неимением другого, маленький рост и добродушное лицо — единственное оружие, которое дала мне природа. Остальное оружие я изготовил сам, чтобы как-то лавировать среди великанов как в смысле физическом, так и служебном, и преодолевать различные препятствия. Ведь есть препятствия, которые нельзя обойти и которые надо устранить раз и навсегда. Не обязательно из ненависти, а просто потому, что не можешь дальше продолжать свой путь. За что мне злиться на этого комара-проводника? Если бы всё зависело только от меня, я бы предоставил ему где-нибудь жужжать. Или лохматый с гитарой. Одним-двумя комарами больше — какая разница? Что касается меня, то раскаяние меня не будет мучить, ни до, ни после. В конце концов я не несу никакой ответственности ни за что. Именно этого никак не может понять моя секретарша. Тем и хороша наша система, что ты не несёшь никакой ответственности. И в этом наша сила.

Случается, конечно, когда что-то делаешь и по своей воле. Как, например, с чёрным генералом. Но это, представьте себе, моя дорогая, не мешает мне спать спокойно. Мой шеф мог мне приказать убрать этого генерала. А поскольку я завтра или послезавтра сам стану начальником, то, значит, я заранее воспользовался своими правами. И никаких угрызений совести я не чувствую. Ведь этот несостоявшийся полководец был страшным мошенником. А мошенников надо строго наказывать.

И за то, что случилось с той женщиной, которая лежит в соседнем купе, освещённом тусклым светом ночника, я тоже не несу никакой ответственности. Она тоже ни за что не отвечает, потому что так устроена, но я не господь Бог, и не я создал её и всё то, что отравляет нам жизнь и мешает нам, так что незачем ей кричать на меня.

И за то, что должно будет произойти, я тоже не несу ответственности. И если есть какой-то риск, то он есть для всех. В конце концов меня тоже могут вышвырнуть на помойку, как старую тряпку, и никто не заплачет, и никто даже не вспомнит обо мне и не заметит моего исчезновения. Я исчезну, словно никогда и не занимал места в пространстве, в этом мире чересчур много хищников, и не успеешь ты освободить место, как они займут его.

Всё это не означает, что я сдаюсь. Положительное в нашей профессии то, что ты учишься предвидеть худшее. И хорошо, что ты всегда один и не рассчитываешь на других.

Сейчас пока всё предвещает, что я снова выплыву. Выплыву и утру нос этой Элен, которая после того, как три года обманывала меня с другими по два раза в неделю, за исключением небольших перерывов на время ежемесячных женских недомоганий, теперь имеет наглость возмущаться тем, что я её обманывал. Утру ей нос. Вызову её к себе, прежде чем уехать в Париж или Рим, покажу ей свой новый дом, свожу в шикарный ресторан, проведу с ней оставшуюся часть ночи, а потом скажу: — Я вызвал тебя для того, чтобы решить вопрос о нашем разводе!..

А если меня заставят уйти в отставку… Ну, если я уйду в отставку, то пошлю ко всем чертям эту дочку лавочника. В конце концов, на этом свете столько мерзавок, что со всеми не расквитаешься. В любом случае не соглашусь, чтобы меня понизили до архивариуса в филиале нашей организации где-то в провинции. Удалюсь в какой-нибудь тихий городок, вроде того, где я жил, но только не в мой, там на каждом шагу меня будут подстерегать грустные воспоминания, и моя мать станет постоянно выпрашивать у меня деньги. Укроюсь в каком-нибудь городке, куплю себе домик с садом, если понадобится, буду ходить по воскресеньям в церковь. Зато буду окружён славой человека из секретных служб, и люди будут снимать шляпу при встрече со мной и немного побаиваться меня. А это самый верный, если не единственный признак настоящего уважения. Наполеон, может, и выглядел маленьким в ночной рубашке у постели Жозефины, но в пороховом дыму при Аустерлице он совсем не казался таким!..


* * *

Поезд прибывает в обед. Андрей ждёт нас на площади в машине, и я первым делом отвожу Мэри в её девичью светлицу — квартиру, расположенную в мансарде посольства. Она в полной апатии, просто в полусонном состоянии, поскольку я приглушил её нервозность очередной дозой морфия. Приказываю боксёру на пенсии отвести секретаршу в её комнату, а сам иду к Бенету. Его нет на месте. Однако я не расположен сейчас отчитываться перед послом или болтать с душкой Адамсом и решаю съездить домой, принять ванну и отдохнуть.

Смыв усталость, выхожу на балкон, чтобы дать возможность глазам отдохнуть на зелени огромного парка. В этом городе дышится гораздо легче, чем в знойном Стамбуле.

И всё же это только видимость. Даже на ставшем уже привычным таком мирном маршруте от посольства до моего дома я чувствовал, что кто-то едет за нами. Может, это совпадение, но чёрная «волга» сопроводила меня до самого подъезда. Обычная протокольная вежливость, из-за которой я тем не менее побоялся хотя бы перемолвиться с Андреем парой слов на интересующую меня тему.

А может, этим соблюдением протокола я обязан как раз Андрею. Он, конечно, не знает ничего серьёзного, но того, что он знает и о чём может разболтать, вполне достаточно, чтобы отложить на неопределённое время операцию — скорее всего, до второго пришествия. Но если Андрей позволил себе вести двойную игру, то Бенету об этом, безусловно, известно. Может, у Бенета и нет воображения, но в своём деле он настоящий специалист.

Внизу на шоссе стоят два милиционера в коричневато-зелёной форме. Они просто сотрудники ГАИ, но холодок всё равно пробегает по моей спине. Нет, в Стамбуле, несмотря на жару, дышится легче.

Я возвращаюсь в посольство в пять часов. Прошу позвать ко мне Бенета и вхожу в свой большой мрачный кабинет. Мой помощник тут же является по первому зову и после обязательного рукопожатия замечает:

— Надеюсь, вы довольны поездкой…

— В общем — да… Операция была болезненной, но необходимой.

Я отодвигаю ящик и вместе с сигаретами достаю магнитофончик, чтобы вспомнить мелодию простенькой детской песенки.

— Вы пожертвовали обоими валетами? — спрашивает Бенет, мысли которого крутятся, очевидно, только вокруг карт.

— Пришлось…

— Хотя Господь сказал: «Не убий!».

— Господу было легко, — отвечаю я. — Сильный может позволить себе роскошь не убивать. Мы, однако, не настолько сильны.

Я бросаю взгляд на обшарпанную стену, словно для того, чтобы убедиться, что она всё ещё на месте.

— А что у вас новенького?

— Не знаю, ново ли это для вас, но я только что застал Мэри за странным занятием — она колола себе морфий!

— Да-а, — произношу я печально. — Она окончательно вышла из строя.

— Начинают с алкоголя, а кончают наркотиками, — назидательно добавляет Бенет, для которого, видимо, покер олицетворяет душевное здоровье.

— Наша профессия не для каждого, Бенет. Она не для слабых. Примите меры, чтобы немедленно отослать Мэри домой. Так что же у вас нового?

— Важная новость: вчера Боян впервые переночевал у дочери того…

— Т-сс! — прикладываю я палец к губам. — Тише, Бенет, не спугните птицу счастья!

Я откидываюсь на спинку стула и снова устремляю взгляд на стену.

— У меня такое впечатление, что стена перед нами трескается и мы вот-вот заглянем в святая святых врага, — произношу я почти мечтательно. — И потом любовь двух юных существ… это так мило… — И растроганный новостью и нежной мелодией детской песенки, я смущённо добавляю: — Знаете, Бенет, я и в самом деле ужасно сентиментальный и наивный человек…

Загрузка...