Выноси другую беду, Иван Липатыч! Эта потяжелее первой будет.
Не хватило у одного мужика (на самом краю в слободе избушка у него стояла) хлебца. Вот и пошел он на гумно, — старую кладушку хотел разобрать да ржицы намолотить.
Только разобрал он кладушку-то, смотрит, на настиле, на каком стояла она, узел какой-то белый лежит. Обрадовался мужик — беспременно, думает, воры какие-нибудь это подбросили, чтобы не нашли у них. Взял он узелок, развернул — и видит, младенец там, мертвенький уж, завернут…
— Вот какой клад господь мне послал, — запечалился мужик. — Надо теперь по начальству идти объявлять. Слава тебе господи, что девок у меня на возрасте нет…
Объявил мужик про мертвенького младенца. Пошли тут судбища страшные. И село и посад долго по этому делу к допросам таскали.
И оказалось по этим допросам, что был этот младенец преднамеренно изведен и на гумно спрятан мещанской девкой Татьяной Липатовой, с помощью среднего брата ее, мещанина же Григория Липатова…
Печально и сумрачно смотрят на большую городскую улицу пышные палаты коломенца. Занавески оконные все в них задернуты, ворота, лавки, погреба и лабазы, под палатами настроенные, все наглухо заперты, потому как раз перед лицом у них, на базарной площади, подмостки эти несчастные состроили, на которых виноватых людей секут.
Словно пчелы в улье, около тех подмостков жужжал и толпился народ. Все знали, что Головиных племянника с племянницей наказывать будут.
Вывезли, наконец, брата с сестрой. На грудях у них надписи такие были: «детоубийца», разбирали грамотники.
— Господи! Господи ты боже мой! — многие бабочки убивались и руками всплескивали. — Красная девушка! На какое дело окаянное пустилась ты, грешница?..
— Нечего убиваться по ним, — раздавалось в толпе. — Их господь простит. Это они отцов долг платят. Ему бы, по-настоящему, эту чашу пить следовало…
— Што про отца толковать? Его матушка темная могилка укрыла, а вот того кровопийцу-то безотменно отстегать нужно, — отзывались другие голоса и руками, при таких речах, на белые палаты почетного гражданина Кириллы Семеныча показывали…
Оголил этот второй позор всю голову коломенца даже до последнего волоска, и печалью, все равно как живого человека, накрыл он палаты его белокаменные.
Остался один Иван Липатов в отцовском дому, потому что жену его считать уж нечего — совсем она одурела. Кого бы только она ни завидела, сейчас и бежит к нему: «Дяденька, говорит, налей мне винца!..» Только и речей у ней оставалось. Опять было пошел в гору после братьев Иван Липатов. Попрежнему он шибко за дело принялся и большую деньгу наживал. Все мы подумали в это время, что, должно быть, смиловался господь над этим родом и казнить его перестал…
И почти все, по долгому времени, забыто было слабою памятью человеческой. Все уж и попрекать Ивана Липатова каторжным братом и сестрой перестали, и жена у него как будто опамятовалась — меньше не в пример прежнего пьянствовала.
Верно это пословица говорится: знал бы, где упасть, соломки бы подостлал. Пуху бы лебединого под себя наклал Иван Липатов, ежели бы знал, что в такой-то день упадет он. Да нет! Подкрался к нему этот день лиходейный, словно вор, тихо и незаметно.
Сидит он себе однажды в своей лавке, и так-то отчего-то тошно ему сделалось, так-то скучно раздумался он о семействе своем несчастном, о делах разных, что невесело ему стало в лавке сидеть, и собрался было он домой уж идти, только и входит к нему мещанин один, такой старичок древний — на ладан дышал. Купил у него кой-чего старичок, и что-то они с ним слово за слово и поссорились.
Дальше да больше — и ссора эта в крупную брань перешла. Начал Ивана Липатова срамотить старичок на чем свет стоит. Народ тут в лавке сидел и всю эту историю, как она происходила, видел и слышал.
— Отродье ты проклятое! — шумел задира-старик: — Мало вас бог наказывал, аспидов.
И все ему про отца, про дядю, братьев и про сестру вызвонил — никого ие оставил в покое.
Досадно показалось Ивану Липатову, что так его при народе в его же лавке обижают, — вытолкнуть старика попытался. Взял он его так-то за шиворот: «Иди, иди, говорит, дедушка, не проедайся здесь», а тот как царапнет его по щеке.
— Молод ты, разбойник, — дед говорит, — постарше себя за шиворот брать.
Так разлютовался старик, что оторвать-то его от Ивана никак не могли. Больно он его по голове и по плечам костылем колотил.
Только разозлился Иван Липатов и дал старику тумака — отпихнуть его от себя хотел, как он после на суде отговаривался, да не отговорился. В самой лавке растянулся старик и тут же дух выпустил. Под сердце ему Иван угодил. И опять, на дядину радость, подмостки перед его дворцами построили, и опять, сквозь двойные рамы и толстые оконные занавески, с тех подмостков донеслись-таки до старика стоны ошельмованного племянника, и в другой раз стоны те всю душу ему растерзали.
Осталась от всего рода в Чернополье у нас жена одна Иванова. И теперь еще она дурочкой по селу ходит и просит винца у дяденек и тетенек.
— Дайте, дайте винца, — пристает она ко всем и вприпрыжку, ровно дитя маленькое, каждого догоняет. — Мне винца можно дать, — я барыня.
По всему уезду знают ее — и барыней зовут, — настоящее-то имя, признаться, уж и позабыли…
Много у господа бога всемогущего годов в руке держится, а больше того недель. Разным делам повелевает он твориться в разные времена. Так вот и наше дело, как началось страстной неделей, так ею и кончилось.
Очень поздно к тому времени, как кончиться тому делу, страстная неделя настала. Иные мужики, подосужей какие, отпахались уже; реки прошли, и жары стояли такие, хоть бы петровками.
Дивились мы, отчего бы это так скоро жары пришли — и не видали, как святая неделя нас навестила. И не один только праздник святой послал нам господь в этот год, а послал он нам вместе с ним болезнь лютую, холерой какую зовут. Давно уж она в наших краях не показывалась, а теперь показалась; грехи, должно быть, наши чересчур велики стали, потому начала она у нас народ валять, как валяет буря деревья в лесу.
Забралась она, лютая, в хоромы к Кирилле Семенычу и на второй день светлого праздника в одну минутку трех деточек его в гроб уложила. Не мог еще с ними проститься отец, — из дома все выпустить их не хотел, как она через два дня остальных двух заела. В избы тоже к рабочим и к приказчикам болезнь та мимоходом, должно быть, зашла, так что в один день из ворот Кириллы Семеныча двенадцать гробов выносили.
Идет за ними одинокий старик, лысой головой трясет, улыбается и христосоваться ко всякому лезет…
Такую-то старость, такую-то дряхлую, слабую старость представил он собой в это время, что жаль было смотреть на него. Многих неразумных и смех на него разбирал, потому согнулся старик в три погибели, видно, что и сам он, пожалуй, сейчас только с своими детьми порешился, а он идет, так-то усмехается всем и, ровно жених, прибадривается, — пьяный словно, на всю улицу, так что пенье заупокойное перервал, шумит: «Я, говорит, градской голова! Богаче меня во всей губернии человека нет!»
Только никогда мы не слыхали от него, чтоб он до этого времени песни какие-нибудь игрывал, а тут услыхали. Такую-то зазвонистую песню затянул старичина, за гробом детей идучи, — всех нас ужас объял; а он так-то весело, так-то любовно смотрит на всех и смеется.
— Ну, ну, — кричит, — дальше от нас сторонись! Я ведь купец, гражданин почетный! Я, милые вы мои, градской голова, — и при каждом чествовании голос свой все выше и выше вздымал и руками махал, словно пьяный.
Недолго промаялся горемычный старик. Может, с месяц после смерти детей прожил, — и хоронить-то его, бедного, некому было. Чужие люди уж, любви к ближнему ради, на вечную дорогу его приготовили…
Отошли за неимением прямых наследников белокаменные Головины палаты в казну под присутственные места. Только ж недолго и казна нажила в них. Так-то ярко в одну ночь загорелись они — и только одни обгорелые, черные стены остались от них. Так и теперь их никто не поправляет. Ветер, какой в пустоте их завсегда свистит и гуляет, очень пугает наших ребятишек.
Слышно было, что приказный какой-то нарочно присутственные места поджег, дабы можно было ему без опаски документы из дела одного богатого барина выкрасть. В пожаре, мол, утерялись те документы, а потому обвиняемый подлежит подозрению… Вон куда статья-то заехала!..
Часто рассуждаючи об этой истории, мещанин Кибитка — законник наш — говорил: «Надо полагать, оттого так беспощадно господь этот род наказал и память об нем по ветру развеял, что набольший его на светлый, великий день Христов человека зарезал». Хмурил грозно в это время Кибитка свои черные брови и расстановисто толковал: «Всяка тварь в это время ликует и веселится, а он, ничего того не взявши в расчет, человека жизни лишил…»
— Оно, может, и поменьше наказанье было бы роду тому, ежели бы вина его учинилась в будни, а не в праздник, — задумчиво добавлял законник.
— Этого ты не говори, Кибитка! Всякий человек, — кто-нибудь скажет ему, — за свои грехи сам отвечает.
Покосится, бывало, Кибитка на спорщика и потому только спорщика того за его разговоры не приколотит, что драться ему с тех пор, как он на кулачном бою бойца одного изувечил, указом запрещено было…
— Историю о слепорожденном вспомни и замолчи, — скажет он противнику своему. — В истории той все досконально изложено…
Впервые опубликовано в журнале «Русская речь», 1861, No№ 95–98, 102–104. Печатается по изданию: А. И. Левитов, Сочинения. Редакция, статья и комментарии И. С. Ежова, т. I, «Academia», M.-Л., 1937, с исправлением опечаток по изданию А. И. Левитов, Горе сел, дорог и городов, М., 1874.