Наказание для Мерилин,


или История одной депрессии




Чудо есть метафора, прочитанная буквально...


Александр Эткинд. Содом и психея



Видит Сталин: в углу сидит Ленин и целуется с Мерилин Монро.


«Вот наказание, которое мне по вкусу», – говорит он Сатане.


«Но это наказание для Мерилин», – отвечает Сатана.


Из постперестроечного анекдота



Ламентации


Сколько вам твердить: в человеке все должно быть прекрасно! И душа, и тело, и облачение, а не только член, извините за выражение. (А то многие только этим и гордятся, если еще хоть оно в порядке). А у настоящего мужчины должно быть и в голове, и в кармане, и в штанах «дубликат бесценного груза». И это уже не по А.П.Чехову, царствие ему небесное (частенько, кстати, теперь его вспоминаем, то ли в альтернативном исследовании Б.Штерна-Моэма «Второе июля четвертого года», то ли в рассказе малознакомого еще Б.Фалькова «Ракоход», – но вот Чехов недопил шампанского и умер, а сейчас – цитирую по Алконосту: «В человеке все должно быть прекрасно!»).



* * *


Первый опыт... был просто отвратителен. Но мне было только семнадцать. Вполне достаточно, чтобы к восемнадцати годам уже не питать никаких иллюзий относительно существ противоположного пола. Но вот когда окончательно разуверилась – потеряла невинность. С тех пор мой опыт мне просто опротивел. Но я до сих пор шлю ему поздравительные открытки.

Пылкости моих чувств хватает на год-два, потом огонь постепенно угасает, и я подумываю о новом объекте... Между прочим, мне сугубо фиолетово, «что скажет Марья Алексевна». Пишу я для души – просто помечтать хочется. Луч солнца для меня много значит, если скользнет по светлым кудрям Моего. Мысленно я всегда уже с ним переспала. Какие сладкие грезы! (А по натуре большинство из них – личности амбивалентные.)

Это потому, что женщина я – темпераментная и в меру эмансипированная.



* * *


Только не пишите потом и не говорите, что она, «в меру своей начитанности», имитировала чей-то стиль, будь то Генри Миллер, Луи Селин, Жан Жене... или, ах, ну да, Франц Кафка, Михаил Булгаков, М.Ю.Лермонтов... вообще, кто бы то ни был... Хватит, позвольте мне быть собой. Они все замечательные ребята. Настоящие писатели! Но при чем здесь я? Позвольте остаться наедине с собственной «псевдоневрастенией» – я запру ее в стол, а публика все же узнает об этих происшествиях... Не навсегда ведь – в стол. До ближайшего спонсора. Как-то одна дама на розничной книжной ярмарке в Украинском доме рекламировала свой толстый новый роман так: «Это «Мастер и Маргарита», только еще и с эротикой...».

Никогда не будет второго «Мастера и Маргариты», и даже эротики там никакой... Просто (ура!) наконец-то и у нас стали появляться «коммерческие» романы.



Византийский хам


А еще говорят, любовь... Он въезжал в нее на своей «формообразующей доминанте». Провинциальный журналист, возомнивший себя поэтом, романтиком и мазохистом нашего времени. Некоторые поэты влюбляются прямо-таки с первого взгляда. И наживают грыжу, нося Музу на руках. А сверху накрапывает мелкий январский дождик, а под ногами размазывается грязная жижица. И если много болтать на сыром воздухе, то к вечеру запершит в горле.

Я мысленно взвешиваю его любовь на одной чаше весов, любовь, не дающую перевесить словесной ценности его стихов. Но весы, колеблемые ветром, переворачиваются, и я понимаю, что все это мне только снится.

Но я раздвигаю руками покровы сна, и из-под полуопущенных век замечаю его милую улыбку и бараньи близорукие глаза под стеклами очков... И я понимаю, что от судьбы не уйти, и этот человек в душе – поэт. (А что же я вам говорила.) И этот человек меня любит. (А разве это не смешно?) И что этот человек меня не обманет, что я гляжу на него с умилением. (А в мыслях – забавляюсь.)

Нет, это не «нареченный», это всего лишь претендент на мою маленькую ручку с поразительно тонкими пальцами.

Во мне есть что-то от верной Пенелопы, но, в отличие от нее, я не распарываю по ночам ткань, а вышиваю, вышиваю, вышиваю свое гордое безумие. (Он не уважает меня, он бешеный, он ревнивый, заточит в клетку, даже если «золотую», а мне до лампочки его «шиза».)

Я люблю смотреться в зеркало и видеть при этом весь мир в причудливых образах. Мне надо было родиться в день весеннего карнавала. Я бы превратилась в томную фею лени, и голову мою венчал бы высокий готический энэн, окутанный тончайшим муслином.

Он не знает меня, он мне не верит, он постоянно сомневается в искренности моих слов. О, почему поэт не может ошибиться? Потому что все поэты немножко подонки. Сначала они ползают у ваших ног, а потом перерождаются в великих хамов, коими так богата нынче левобережная Византия.

Где мы только не бродили, ждали каждого звонка, сомневались и любили только собственное «я».

Его провинциализм глубоко укоренился в самой личности. Он позволяет себе повышать голос в беседе с приятельницами, у него весьма посредственное восприятие, он внутренне закрепощен и подчиняется общественным вкусам и мнениям. Его «постмодернистские приколы», то бишь желание «порисоваться» оригинальностью не пахнут.

Будем надеяться, что редактируемый им печатный орган, не произведя особого фурора в общественно-литературной жизни города, все же отличится разумным подбором произведений, не напоминая об узком кругозоре его редактора.

Перед моими глазами маячит видение: толстый журнал с белой глянцевой обложкой, на которой черными жирными буквами сияет название – «Византийский хам» (новый литературный журнал: публикует материалы на русском, украинском, белорусском, старославянском, польском, болгарском и удмуртском языках). Остается место и для сербохорватского конфликта.



* * *


Ты можешь не расставаться со мной до полуночи, а после – не провожать домой. Я понимаю твои проблемы, но ты делаешь из мухи слона. Твое «богатое» воображение не подкреплено фактами.

В душе ты просто не хочешь ничего менять, и в то же время, желаешь владеть моими помыслами.

Так ты уверяешь, что не читал «Дневник обольстителя» Серена Кьеркегора. По-видимому, в этом нет нужды.

Люди так не хотят расставаться со своим детством, им бы гонять футбол во дворе, висеть на деревьях вниз головой, подсматривать в окна женских бань, бить стекла и получать зарплату «лимонами».

Лапочка, мозгами шевелить надо, если хочешь, чтобы тебя любили и уважали те, для кого ты олицетворение несуществующего мужества. (Это все слова, слова. Вот я посмотрю на тебя через год: не послушаешься – пропадешь. И что за демон безразличия вселился в тебя? Самовнушением надо заниматься, только не в обратную сторону.)

А вообще – лучше повесься на телефонном шнуре, и тогда все проблемы будут сразу решены.

А еще говорят, любовь...

Я не флагеллянтка, чтобы стоять над тобой с плеткой. Еще не заказаны для Венеры меха. Но мы с тобой поквитаемся (ты будешь у меня под острым каблуком).

Кентавром он себя, что ли, вообразил, в котором дурь и упрямство уживаются одновременно...

Почем нынче фунт баранины?

А фунт ревности нынче почем... Господа! Покупайте ревность – первый сорт, только что из-за бугра сплавили, чтобы растеклась по миру черной рекой.



Любовь как растение


Сердце умиляется, когда видишь,


как широко распространяется у нас культура!


Э.Т.А. Гофман «Крейслериана»


«Ну, до чего же цинична я».

А дурье бабье сердце не камень, от чужих нескромных взглядов тает: вот луч золотой промелькнул в стеклах очков молодого философа, отразился – утешил. Философ – псевдоромантичная личность, с налетом загадочности и несколько завуалированным прошлым, пишет эссе об одиночестве, изобретает панацею ухода от обыденности (в Искусство, конечно). Похоже, он и не подозревает, «из какого сора…».

(Но, уж поверьте опытному женскому глазу – в природе еще не встречались бесхитростные романтики – все скрывается под так называемым имиджем. На самом деле – крайне честолюбивый и недобрый человек. К понятию «брак по любви» относится весьма скептически, а значит, мыслит в духе современной ему эпохи. Тут и без Иоганна Вольфганга Гете, даже без Эрнста Теодора Амадея Гофмана все ясно. Особенно, если цитировать по Бердяеву.)

Конечно, я это не со зла пишу – просто поговорить было не с кем, и философ отказал – мысленно. Я ведь по глазам читать умею.

А вот если придет Коленька: солнце ясное засияет, – говорить он будет взахлеб... Чувствуется – есть в нем изюминка, внутреннее обаяние, что ли. И знать не знаю, сколько ему лет (видно, что молодой) и женат ли он, а страсть как целовать хочется...

И не в том дело: правильно или неправильно прислушиваться к своим чувствам, а вся беда в том, что кроме мнения «Марьи Алексевны» кто-то еще придумал семейные обстоятельства, наваливающиеся на нас непосильным грузом. Кто-то еще, если не из мещанского эгоизма, так от осознания собственной несложившейся жизни думает, что мол, важно, чтобы было на что детей кормить. Это, безусловно, важно. Но в таком случае, любовь и дети были бы несовместимы (потому что мы любим, прежде всего, саму себя в своей половине) или это уже надо так любить, чтобы себя забыть... И тогда появятся дети. И заберут твою любовь. Хотела же просто любить.



* * *


Егорка сказал недавно, что любовь, как растение – меняется изнутри, в этом чувстве подспудно происходят свои, внутренние процессы, неподвластные разуму.



Руины Зеленого театра…


Руины Зеленого театра, что располагался на склонах Днепра, особенно впечатляют зимней ночью. Здесь едва уловимо ощущается некий сгусток отрицательной энергии.

Я, конечно, помню Зеленый театр в лучшие времена... – немногим более десяти лет назад здесь демонстрировали кино под открытым небом, ряды светлых деревянных скамей располагались амфитеатром перед сценой, на которой возвышалось декорационное сооружение с башенками, украшенными ажурной резьбой.

Потом, после Чернобыльской катастрофы, скамейки как-то сразу исчезли, башенки сожгли, стекла повыбивали, и лишь стены из розового туфа, внутри которых размещались кассы, и комната киномеханика каким-то чудом уцелели, и отныне эти руины – место тусовки джазменов и местной шпаны...

Подобные воспоминания всегда навевают легкую грусть, но театр всегда нуждался, как я думаю, в дополнительной рекламе, ведь кроме живущих по соседству с парком печерян никто, пожалуй, не подозревал о его существовании...

Возможно, что теперь там обитают весьма своеобразные сущности...

Когда я спускаюсь на склоны и неспешно брожу от Киево-Печерской лавры до Европейской площади, от Подола – мимо Аскольдовой могилы – и до Старонаводницкой... – невольно вспоминается случайная встреча на пробудившихся к весне 1988 дорожках парка.

Казалось бы, это не тема для романа – потому что встреча была случайной, и встречный исчез давно, канул в лету, растворился в парах перестройки...

Его звали Арсений, и было ему всего шестнадцать, – и если мы и встречались потом довольно редко – нас ничто не объединяло, кроме весьма странных откровений с его стороны и почти полного равнодушия – с моей.

Как-то летним вечером я встретила его на лестничной площадке – и это был единственный раз, когда мы сидели на кухне его родного дома (если у него было когда-либо постоянное место проживания).

Он любил создавать вокруг себя поле неизвестности. И если он пошел по чересчур крутой жизненной тропе – мне жаль, потому что он мог преждевременно сорваться.

Единственный раз если мне и угрожали настоящим пистолетом – это исходило от него, – естественно, он только пугал меня – он бы никогда не причинил мне особого вреда, потому что я нравилась ему, – и в память об этом дне в моих руках оказалась книжка Виктора Анисимова «Скорбное бесчувствие», посвященная уничтоженным архитектурным памятникам Киева.

Случались порой в моей жизни весьма странные встречи. Однажды в троллейбус № 9 промозглым осенним вечером 1991-го вошел светловолосый молодой человек, посмотрел мне в глаза и предложил угоститься мороженым. Смешно, не правда ли? Тем более что мороженое я осенью не ем. Но он угадал первые цифры номера моего телефона и сообщил, что я – из породы долгожителей.

Сергей из Северодвинска... безусловно, обладал паранормальными способностями (и в память о себе оставил эзотерический сборник «АУМ»), и пока мы блуждали по мокрому осеннему Киеву и забрели в Лавру, столкнувшись случайно с Арсением, который тогда посещал заочные курсы Духовной семинарии (и подумывал одно время, а не податься ли ему в монастырь, но эти его мысли потом облеклись в прямо противоположную форму: «мы хотим жить мало, но хорошо») – я почему-то задумалась о смысле его бытия, а Сергей, вероятно, уловив мои мысли, сказал, что Арсений будет сильно наказан за это. За что? Порою мне кажется, что Сергей и по сегодня улавливает мои мысли, но подсказать не может ничего. Потому что он уже все мне рассказал.

На память об Арсении у меня осталось два крестика: из желтого металла и серебряной проволоки. Тот, из проволоки, он сделал своими руками, а второй «сделали ребята с Лукьяновки».

Мы с ним прежде часто бродили по весенним дорожкам парка, и много лет спустя я хожу тем же самым маршрутом. Потом встречи как-то прервались и случались совсем изредка. Он меня ни разу не тронул, только целовал. Наверное, он понимал, что я его не люблю, нисколечко.

Любовь выпестовывалась потом, и даже теперь я лишь осознаю, что не любила никогда и никого до самого того момента, когда встретила...



* * *


А его дочке уже ...надцать лет. Он уже почувствовал свою ответственность. Своей жене он всегда старался хранить верность.

Бывшая цирковая наездница – жена поэта В. Сосюры – метала в мужа пишущими машинками (благо, тогда компьютеры в обиход еще не вошли). Когда Сосюра жаловался – ему давали путевку в санаторий.

– Такою, я понимаю, должна быть жена писателя. Но если мой муж – поэт Егор Параноиков – хотел быть президентом, то он и основал империю диванно-компьютерного «ВИЗАНТа».

Невропатолог, правда, советовала впоследствии, когда события уже разворачивались с неимоверной быстротой, приобрести еще и кактус, таящий в себе, оказывается, способности поглощать вредные волны насиженного бытия.



И святочного неба бирюза...


– Сейчас уйдешь, а потом всю жизнь жалеть будешь.


– Не буду. Любые трудности легче перенести без тебя.


(Из диалога с Е.Параноиковым)


Это Егор в последний раз говорил накануне своего дня рождения, пьяный: «Я люблю тебя. Хочешь – ты только скажи, с девятого этажа брошусь – ради моей любви к тебе».

Тогда я приходила поздравить его: купила два галстука и носки. (Галстуки ему очень нравились, хотя повязывать он их не умел.)

Пришла я тогда засветло, прямо из редакции, а Егор встречает меня совсем голышом, без трусов даже. Ну, я на него галстук и напялила.

– Анька, – просит он, – я люблю тебя, только не уходи. Я знаю – ты с этими мудаками ебешься. Я тебе все прощу, только останься. Письку он тебе целовал, этот мудак, да? Вернись ко мне. Я люблю тебя. Я тебе все прощу. Только с ним кончай. А впрочем, как хочешь. Только приходи ко мне.

– А я и рада прийти к тебе, но каждый раз слышу гадости, гадости и то, что я – дешевая проститутка.

– Да, я – жлоб, мерзавец. Да, я исправлюсь. Наложи епитимью. Анька – ты мне снилась. Ты и моя мама покойная. Встретил Мамушева, говорю: «Мне моя жена снилась». – «Почему?» – «Она ушла от меня». – «Как так?» – «Я ее выгнал». – «Ну и мерзавец ты», – говорит. Анька, я люблю тебя, только вернись. Вон комета летает, я так хотел, как те 36 человек в Америке с пятью долларами в кармане уснули вечным сном. И я так хотел – из любви к тебе.

– Дай мне лучше девять гривен – на студенческий проездной.

– Да я тебе больше дам. У меня деньги есть. Я тебе сто баксов дам. Вот. Хочешь, еще сто дам, – и дает. – У меня сегодня с утра Пострелец сидел, я ему говорил, как я люблю тебя, и что ты мне снилась. А он умеет слушать. Сидит, слушает и говорит: «так». Приходи завтра, и они собирались приехать.

– Я не знаю, ты завтра будешь трезвый и злой, ты деньги назад потребуешь.

– Нет. Разве я когда-нибудь требовал? Только вернись. Будем жить мужем и женой. Не хочешь детей – не надо, я хотел как лучше.

– Егор, ты ничего из журнала больше не выбрасывал? Мне Ким звонил с утра, сказал, что в тексте рекламы допущено четыре ошибки.

– А, ну их, пусть катятся. Да – я сбросил этого мудака-графомана, «Кохання опят» его.

– Он не графоман!

– Ну, если не графоман, так пойдет в 4-й номер.

– Егор, как же ты мог? Этот человек работает для нас.

– Та-а.

– Егор, он – замечательный человек. Если бы не он, я... я рецензию написала уже.

Надела пальто и ушла.

– Так я и знал, что ты из-за этого мудака... – неслось вдогонку, из-под одеяла.

– Живи себе... – я прикрыла дверь.



* * *


А я люблю этого «графомана», я очень сильно люблю его. Я знаю, что в этом мире ничто не способно поколебать мою любовь. Пусть вы все – эгоисты. А я люблю его. Я готова весь мир ему подарить. Как мне с ним хорошо. Какой он сильный. Я люблю его. И буду любить всегда.

А иначе – я не хочу жить на этой земле. Да, я знаю, что ему все равно. Но он мне нужен, он мне необходим. Он – свет очей моих. Солнце мое ясное. Я бы целовала твои глаза, твои зеленые глаза – дни и ночи напролет. Как он нежен в постели, а как он страстно кусает мою грудь, аж до синяков. Я тебя люблю, Коля. И ничего в мире не помешает мне любить тебя.



* * *


Мы решили развестись.

Мой муж показал себя, каков он есть на самом деле, в наилучшем свете: как только чуть протрезвел – деньги назад потребовал.

– За журнал платить нечем, я все пропил, чернобыльские – во дворе гулявшим раздал, кому-то даже кошелек подарил.

– А я здесь при чем?

– Не отдашь, позвоню корейцам, скажу: «Анна Борисовна деньги забрала». (С утра он таким плаксивым голосом – в трубку: «Анюта, приезжай, у меня невроз обострился».)

– Ах ты – невроз, сплошной невроз – по жизни.

– Шамиль приходил, пятьдесят долларов требовал: у него сыночек в больнице.

– А что с ним?

– Тоже невроз какой-то, хотя его все любят.

– В восемь лет – невроз?

– Наверное, его обидели в школе.

Ну, и врал же он мне. Когда Шамиль явился за деньгами, то сообщил, что за журнал они уже перечислили, а это – на собственные нужды.

Долларов пятьдесят я, однако, успела потратить. Жаль, что не сто, не двести. На лето отложила, хотела зарегистрировать собственное предприятие.

А теперь...

А теперь пусть Параноиков лечит свой невроз.

– Как ты могла пьяного мужчину обобрать? (Того самого, который деньги мне в руки всучил. Если бы за всю супружескую жизнь я такую сумму хоть раз еще в руках держала?)

– А когда же тебе можно верить – сейчас или когда ты пьян?

– Конечно, сейчас.



* * *


Подали заявление на развод.

– А ты все мне мои лахи подбрасываешь, их все равно давно выбрасывать пора – принесла бы что-нибудь стоящее: комплект постельного белья или пишущую машинку, например. Это притом что мы ему подарили холодильник, а нашу пишущую машинку он раздолбал, как мог. И компьютер у него был. Но ему надо было все забрать, такой он по жизни несчастный. Поэт!

Прямо руки чесались отдубасить его чем-нибудь тяжелым, до крови.

Но у меня не возникло на этот раз желание портить себе впечатление после трехчасового просмотра видеотрансляции оперы Вагнера «Золото Рейна» из Метрополитен-опера в полупустом уютном зале Планетария. Тем более, еще предстояло всю ночь печатать реферат по философии. Поэтому я предпочла поскорее уйти, с некоторых пор Параноикова я просто органически не переносила.



* * *


Одна мысль не давала покоя только: мысль о встрече с любимым человеком. Чтобы он не избегал этих встреч. Чтобы с ним всегда было легко и радостно, невзирая на сложные ситуации. Чтобы он верил мне. Чтобы он понял, как я его люблю.

Я бы только для него жила. Только его хотела видеть и любить всегда.

И пусть меня все слышат: «Я тебя люблю!». Пожалуйста, не забывай меня! И мы обязательно будем встречаться.



«Диагностика кармы»


Вчера пришло известие о смерти Олега. Ему было всего двадцать восемь.

Олег был моим приятелем, из окружения Оксаны Елкиной. Я помню его с весны 94-го: он тогда еще был вполне в норме. Мы как раз с Егором тогда женихались: я брала ключ у художника Макашева, и мы бегали в общежитие, где Тит занимал комнатку на первом этаже, в которой практически негде было повернуться, настолько она была заставлена холстами и эскизами. Но у нас не было другого выхода. Теперь с полным недоумением вспоминаю: неужели я когда-то любила этого человека, своего мужа, будучи и тогда прекрасно осведомленной о его хамстве. Или он тогда еще не достиг того предела, когда я сказала себе: «Все! Баста». С ним в постель я больше не лягу. А ведь он, порой, и раньше, в безумном приступе ярости пинал меня ногами, но, наверное, не так больно.

Впрочем, у меня была масса причин, по которым до поры до времени я вынуждена была его терпеть. Я тогда не задумывалась о том, что могут быть и более обходительные мужчины. Не была избалована мужским вниманием. Или просто себя недооценивала.

Но был еще Олег, который все время болел: он говорил, что вся его жизненная энергия, отведенная ему, была израсходована за первые двадцать пять лет жизни. Он дружил с покойным Андреем Звездовым, художником (Андрей угас в тридцать... Светлая была личность).

Я общалась с ними обоими весной 95-го (последней весной для Андрея), мы говорили о живописи, обменивались книгами, пили чай, и нам было очень душевно вместе. Я приходила к ним, в мастерскую покойного художника Михаила Вайнштейна (которую впоследствии у семьи отобрал ЖЭК) и, глядя на обширную панораму расстилавшейся внизу Татарки, словно предчувствовала, что все это очень кратковременно. В мастерской было холодно, отсутствовал туалет, а из крана текла только студеная вода. Андрей Звездов угощал пирогом собственной выпечки. В то время я писала статью о творчестве его отца, Евгения Звездова, скончавшегося в 1988-м и оставившего после себя рукопись книги по методике преподавания изобразительного искусства «Меры подобия».

Позднее мы с Оксаной Елкиной долго обсуждали неудавшуюся попытку издать эту книгу в Санкт-Петербурге, но у Оксаны парализовало мать, и она тщетно пыталась добиться в институте нейрохирургии, чтобы ее прооперировали. Но за два с половиной месяца никто из врачей и пальцем не шевельнул, а того доктора, который готов был приступить к операции, начальство распорядилось немедленно отправить в отпуск. Помню, Оксана тогда страшно разнервничалась и рассердилась на Олега и на его маму, которая не хотела, чтобы Оксана пожила у них дома. «У него третья группа инвалидности, – говорила Оксана, – это самая легкая группа».



* * *


Джулик с тех пор в Ольвию не ездил, его «достали». «Достатый» он был с самого начала. Будучи сынком штабного офицера (имевшего отношение даже к штабу Варшавского договора), занимаясь фарцой, совмещая в себе множество различных мелких пороков, этот человек, не без поддержки кафедрального начальства, конечно, тихой сапой делал себе карьеру в академических стенах, как ученый являя собой полное ничто.

Помнится, при первой же встрече с нашим курсом, который ему предстояло «вести» целый год, Джулик, лениво сглатывая слюну, протянул:

– А в колхоз вас не отправляют?

Похоже, никакой отсрочки в этом плане ему не светило. Тем не менее, если он не имел желания касаться какого-либо исторического периода в своих лекциях, он его обходил.



* * *


А Олегу оставалось жить только год.

«По жизни я как манекен, – говорил Олег, – но вполне возможно, что при этом я еще всех вас переживу».

За какой-то год он почти полностью поседел. Я предполагала, что он в свое время отравился наркотическими веществами.

Олег подарил мне книгу Лазарева «Диагностика кармы» (многие, кстати сказать, ею увлекаются, а я даже из любопытства в нее не заглядывала). Отец Олега тогда открыл собственную фирму на базе того предприятия, где работал. Жили они, в общем-то, неплохо, на фоне нашей голодухи – даже зажиточно.

Собака Олега, эрдельтерьер Антон, всегда на меня прыгала, и я старалась спрятаться от нее.

Мы гуляли с Олегом по окрестностям Татарки, один раз были на дне рождения у Андрея (увы, последнем) в феврале 95-го, а потом еще – у графиков, братьев Ткаченко. Часто, просидев у Олега дотемна, я потом ехала к Егору на Оболонь, к себе домой добиралась уже к полуночи.

Последний раз мы довольно долго бродили с Олегом и его приятелем по Сырцу и Лукьяновке поздним ноябрьским вечером 1996-го. (Егор тогда был в Польше.)

А потом я с полгода не звонила Олегу (в ту зиму все перевернулось в моей жизни, и когда в январе Егорка запил – тот факт, что я не стала вместе с ним отмечать сочельник, а одна пошла в храм и написала за здравие всех: и Егора, и Николая, и Олега, – послужил лишь поводом для его разрыва со мной), внутренне мне было очень тяжело, и если бы я не смотрела в сторону Николая – я не знаю, что бы еще могло произойти и со мной.

Олега не стало в январе.

А позвонила я только на Пасху. Эту весть услышать было невыносимо больно, настолько я уже привыкла, что Олег есть, я всегда могу пить с ним чай, болтать, просматривать его рисунки. Я и сейчас не верю, что он умер – просто уехал очень далеко.

Люди теперь угасают сразу, внезапно. Очень больно, когда умирают молодые – из твоего поколения, и медицина здесь бессильна.



* * *


Свою страсть я считаю вполне оправданной. И как бы трудно мне не приходилось – я всегда буду неукоснительно следовать собственным правилам игры. (Да, он профессиональный рекламный агент. Он умеет обещать.)

А мне все равно, я никогда ни на кого специально не рассчитываю, чтобы потом не впадать ни в панику, ни в отчаяние.

По жизни он великолепный имитатор и пародист. Это просто замечательно. С ним не соскучишься ни за письменным столом, ни на прогулке, ни в постели.

«Его рассказы несколько сыроваты».

«Так всегда говорят, если писатель не знаменит».

Но что это за заголовок для рецензии на книгу А. Перрюшо о жизни Ван Гога «Розповідь про людину з відрізаним вухом»? «А в «Киевских ведомостях» любят такие заголовки». В «Киевских ведомостях», кстати сказать, много чего любят из области «расчлененки», зато в редакции иногда с трудом соображают, что же это все-таки за тип был – Герман Гессе, и цензурно ли звучит его имя.

Но человеку в достаточной мере эрудированному, цитирующему при случае Мартина Бубера и К. Леви-Стросса – пародировать всего лишь «Киевские ведомости»?

Здесь-то и появляются на солнце пятна. Но если так самозабвенно его любишь, что даже проводишь с ним ночь перед собственным днем рождения, то стоит ли критиковать его в смысле творчества – он ведь из генерации молодых украинских писателей, которым еще «лет до ста расти».

А ведь критика – это тоже форма любви. Но по сравнению с бывшим – в постели он просто чудо. Никогда представить себе не могла, что самцы могут быть столь нежными, ласковыми и заботливыми!

И все-таки он несколько наивен в своем творчестве (я осмеливаюсь говорить об этом при всем уважении к его личности, притом что готова на него молиться, готова к самопожертвованию ради него, ибо он для меня – это та личность, которую я с удовольствием живописала бы в романе своей жизни, и все свои лучшие чувства посвятила ему), быть может, потому, что он получает удовольствие (или удовлетворение?), пародируя различные ситуации и прототипы своих литературных героев по жизни; но при всем его умении выстроить закономерное развитие сюжета, соблюдая симметрию в композиционной разработке общего плана и мизансцен, его сюжеты не спасает даже захватывающий ритмический строй прозы. Его сюжеты порою просто убоги, может быть, потому, что он чересчур сдерживает вдохновенные творческие (а скорее, сексуальные) порывы, влекущие в бездну, – хотя в эту бездну не следовало бы опасаться нырнуть, потому что страх бездны внутренней сильнее. Или потому, что он ставит перед собой иные цели: например, создание галереи портретов-характеристик его современников, портретов людей «новых» профессий (как то: рекламный агент, коммивояжер, регулировщица) – материал, черпаемый из болота повседневной жизни.

Знаете ли, это тоже весьма увлекательное и в какой-то мере даже благодарное занятие: это символически завуалированная хроника эпохи перемен. Ему удается зафиксировать, вплоть до малейших нюансов, состояние человека преследуемого и гонимого, состояние человека предельно увлеченного. Но во всей его прозе остается оттенок некоей недосказанности – решение основных проблем бытия он предпочитает оставить назавтра.

Я бы сказала, что его как писателя несколько портит это вынужденное обивание порогов различных офисов, где он, великолепно играя роль рекламного агента, все время должен решать, как он будет выглядеть, что он должен сказать, как поступить и т.п. Невольно он сам вживается в роль героя своих рассказов, а это очень утомляет.

Но на фоне своих современников Юрия ли Андруховича (группа «Бу-ба-бу»), «Псов святого Юра», даже всей альтернативной организации АУП он смотрится куда выигрышнее и самобытнее, поскольку является эпигоном и индикатором только своих собственных мыслей и убеждений, возможно, потому, что заглядывал в классические первоисточники, а не приобщался к миру литературы в первую очередь через опыт соседних собратьев по перу из ближнего и дальнего зарубежья.

Вообще, все то, чем занимаются наши современники, чтобы не кануть в Лету: эта метушня, борьба за гранты фонда «Вiдродження» или Европейского совета, за премии американской диаспоры в лице Грабовича или Зинкевича, – для меня это все равно, что на базар сходить. Потому что я жила с «великим поэтом» Егоркой Параноиковым в ту нелегкую пору, когда он «завязал»; но столько хамства и унижения, сколько я вынесла от него, наверное, не услышала бы от простого пролетария (естественно, от кого же еще). А если Сашка Пострелец сидел у нас на кухне, тогда как его красавица-жена шила, вязала и кормила Сашку? (О, мечты-мечты и сожаления Егорки Параноикова: где бы ему такую жёнушку раздобыть – на что Саша безапелляционно заявлял, что так везет только ему.)

Так что же мне до этой «ярмарки тщеславия», если всё – суета сует, а самое мое сладкое желание – спать с Колей рядом в одной постели (чего по отношению к собственному мужу я никогда не испытывала).

Я думала, что и Коля относится к оценке этой «ярмарки» философски отрешенно, впрочем, – он их всех внимательно наблюдает, изучает и пародирует. Вообще же, в своих новеллах он претендует на «тонкий психологизм» и безупречное знание «женской натуры».

Правда, как выяснилось позднее, не столь уж и «отрешенно» относился он к собственной персоне, а скорее наоборот, ревностно. Для себя я тогда убедилась, что полюбила жадного, трусливого и тщеславного человека, который, дабы «увековечить» свое имя на скрижалях «сучасної української літератури», написал своей супруге кандидатскую диссертацию на тему анализа собственного творчества. Ольге, вероятно, было все равно. Хорошо, если она не уставала над ним посмеиваться. Но на самом деле Ольге давно уже были безразличны любые его «выходки», как бы он ни старался.

По поводу его «знания женской психологии» все выглядело несколько однозначно: не любовь правит миром, а только лишь порывы страсти толкают к необдуманным действиям. Женщина никого не любит, а только делает вид, если ей хорошо и удобно с мужчиной. (А язык вообще дан человеку, чтобы лгать.)

И наша история так и не стала «нашей общей историей» – все в ней послужило лишь дополнительным материалом для пополнения жизненного опыта. За исключением кратковременных постельных встреч, мы с ним почти всегда общались на «вы», как и следует воспитанным коллегам по «свободной занятости».

Но как трогательно он кивает головой на прощание – само обаяние.



Пасхальные воспоминания


Всенощную в пасхальную ночь отстояла одна в Воскресенской церкви (ее обычно посещают те, кто участвовал в афганской войне, или их родственники), и все-таки, это киевское мещанство – оно все святое убивает: этот люд в долгополых черных пальто (верх респектабельности), кожаных куртках и люмпен в спортивных штанах (разве им объяснишь, что спортивные штаны – это не форма одежды для танцев или посещения храма): так ведь – всенощная, а вечером – все расслабленные (танцы тоже вечером). Большинство же наших мужчин не знает, зачем нужна пижама, и не умеет повязывать галстук, – это все привилегии «новых», щеголяющих в долгополых пальто (видать, они в западных гостиницах приобщились к вкусам тамошнего среднего класса и, может быть, пытаются осознать, что ходить в «спортивках» в храм или в джинсах в театр – не комильфо). Хотя джинсы, все же, по сравнению со спортивными штанами, скорее смахивают на фрак.

Впрочем, это не потому, что они мещане и обыватели, а потому, что нищета полная – весь досуг среднестатистический городской житель сегодня проводит за шнапсом перед телевизором (в лучшем случае). И если они удосужились посетить храм в пасхальную ночь – это уже нечто.

Вообще же, картинка выглядела так: апрель, ночь, холодно. Праздничный гул колоколов наполнял пространство вокруг трапезной палаты и освещенных прожектором руин Успенского собора, – я сидела на скамье рядом с ковнировским корпусом (где помещается музей книги и книгопечатания) и читала рассказы Бориса Виана, поскольку ночь впереди была длинная, а в трапезной стоять невыносимо душно, – но рядом постоянно подсаживалась беспрестанно курившая молодежь, и ядовитый дым их сигарет делал пребывание там неприятным. В конце концов, я спустилась к нижним пещерам и далее направилась вверх к Воскресенской церкви за пределами Лавры.



* * *


Был один парень, Арсений его звали (на первых страницах я уже осуществляла попытку вспомнить о нем) – он первый открыл для меня всю прелесть днепровских склонов. Много занесенных листвой дорог мы вместе исходили. Встречались редко. Было мне пятнадцать, а ему – шестнадцать. Я ходила в школу, а он – в ПТУ (а потом – «связался с лягашами»). Потом он шибко в гору пошел.

Жив ли он сегодня – не знаю. Он любил мне рассказывать «дикие истории» из своей жизни, причем преподносил их, словно подвиги Геракла. Я думаю, если он жив, то уже давно пополнил ряды нуворишей в длиннополых пальто, с сотовыми за пазухой и телохранителями справа и слева. С телохранителями, правда, он уже давно разгуливал.

Сколько раз, очнувшись на мгновение от своей сверхбурной жизни, метавшей его по многим городам и весям бывшего СССР, после драк в московских кабаках и разбитых спьяну «тойот», смыв на минуточку грязь всех этих бараков и хаз, тихим летним вечером выходил он на «юношеское» свидание в парк боевой Славы и исповедовался:

– Я в монастырь уйду.

– Ты в новый кооператив вступишь, – возражала ему. Так оно и происходило. Одно время он, правда, учился заочно в духовной семинарии. Потом открыл сеть сувенирных лавочек на территории Киево-Печерской Лавры.

Осенью 92-го пришел ко мне с приятелем – попросили договор с наместником Киево-Печерской Лавры на продажу изделий лаврских мастерских напечатать. Я перепечатала его в семи экземплярах – письменный образец Арсений уничтожил (договор заключался совсем на другое имя: Лукашук Владимир Арсентьевич). Его приятель – переводчик – сказал, что семь – счастливое число. У него было симпатичное лицо, с ясным взглядом из-под стекол очков (в первый раз мой будущий супруг чем-то напомнил его, только у него черты лица были гораздо грубее). Молодой человек мне показался чем-то опечаленным.

Арсений в то время сотрудничал с фирмой «Минолта-трейдинг-Украина», с ее ялтинским филиалом. В тот момент он было решил, что примитивным бизнесом «купи-продай» он может заниматься и самостоятельно, но через месяц сообщил, что его приятеля убили прямо в собственном магазине. Даже имя его было скорее всего вымышленным – Арсений называл его «Володя», а потом еще рассказывал, что у погибшего переводчика остался брат-близнец (только ростом пониже), которого тоже зовут Володя (а кто их там, на Курильских островах, разберет), и вот все вместе они работали на одного типа, который в мае 93-го значился коммерческим директором банка «Вiдродження», а потом сделал карьеру в Министерстве финансов, а потом его тоже убили. По наводке того типа (которого, кстати, тоже звали «Володя») якобы и убили переводчика в магазине, потому что он не желал отстегивать рэкету за другой свой киоск, стоявший на чужой территории. (Подозреваю, что это была сеть киосков «Аленка» на Контрактовой, один из которых сгорел дотла, а сегодня в нем разместилось кафе «Артобстрел»).

Родом он был с Курил, а в Киеве имел квартиру и машину – не на хлеба переводчика в инфляционный период все-таки. Расписываясь за себя и за него, Арсений обычно повторял: «Мы хотим жить мало, но хорошо». И когда его убили, Арсений пошел на службу к этому типу и сообщил, что женился (фиктивно) на его племяннице (так как она должна была получить вид на жительство в Италии, где участвовала в съемках фильма). Я «ее» встречала – симпатичная девица. Но когда через какой-то год я спросила Арсения о ней, он заметил: «Да кто кому сейчас верен?». Когда того типа убили, он с ней развелся (по-видимому, стало невыгодно).

Только как-то на страстной неделе много лет спустя я встретила случайно «убитого» Володю в Гидропарке, и он сказал мне, что убили тогда как раз его брата-близнеца.

Однажды он заманил меня к «шефу-Володе» на вечерок – развлечь их «умными» беседами, и пообещал только за «беседы» заплатить 100000 (это была по тем временам приличная сумма, примерно долларов сто).

Согласилась я тогда чисто из любопытства. Но все выразилось в жлобстве этих кобелей. Ужин состоял из пива и сала, и осмотра «коллекции» бандита, который собирал всяческий китч у коробейников на Андреевском спуске, а «гвоздем» его коллекции являлось очень темное полотно (как предполагал сам хозяин – кисти Рембрандта).

Сначала мы немного покружились с Арсением в танце, а потом они залегли на одной кровати – хозяин и его «телохранитель» (при том, Арсений поклялся, что они меня и пальцем не тронут).

При одном воспоминании об этом меня начинает тошнить, потому что к любви «по-французски» у меня выработалось отвращение еще с того момента, когда один семнадцатилетний ублюдок пытался меня изнасиловать в белоцерковском дендропарке «Александрия», и сколько бы впоследствии меня бывший муж не упрашивал доставить ему это удовольствие, я категорически отказывалась. (Говорят, чтобы согласиться на подобный акт надо любить мужчину больше, чем себя.)

Ну, а потом была история с пистолетом (чтобы я только молчала). Эти «новые киевские», особенно обмафиозифшиеся – они все такие жлобы, в натуре, вроде тех владельцев комларьков, что завалились как-то в ресторан «Украина» (где мы с Параноиковым скромно отмечали его половину среднестатистического века) – в спортивных костюмах, с воки-токи в руках – и устроились за дальним столиком похлебать водки с борщом. Все они – «вышли из народа» на большую дорогу.

Как ни странно, в районе Замковой горы Арсений продолжал мне встречаться довольно часто – потом он поменял место проживания, хорошо, если не на Лесное.

Последний звонок был умоляющим: приехать в ночь в отдаленный район, неизвестно в какую компанию, а в противном случае он обещал заняться любовью с унитазом. Я еще три месяца отплевывалась при воспоминании о светлом пиве «Оболонь», соответственно, никакого сочувствия к Арсению не испытывала. В тот момент я даже переживала эйфорию и допускала мысль, что Параноиков годится на роль «надежды и опоры». Тот факт, что в его семействе не могли поделить три утюга на четверых, и он ходил покусанный родным братом, я особенно близко к сердцу не принимала. Он мне казался прямо-таки обиженным ангелом.

Все мои симпатии к нему он вскорости зашвырял носками. В душе он моей копался, как только мог себе позволить.

Естественно, под одной крышей жить с ним было категорически противопоказано – я и не жила. Но даже в интимных отношениях он был чересчур неопытен и туп.

Каждый день у меня вставала перед глазами картина, как он лежит и постоянно занимается самоудовлетворением – меня он не стеснялся: «прихожу – свой член потешить», – заявлял обычно с порога.



«Девочка моя, я хочу твою маму…»


Она больше не хотела лежать жалкой и плачущей. Она начнет действовать!


«Пойду к Мухину и возьму у него револьвер!» – решила она.


Е.Нагродская, «Белая колоннада»


Мне повезло (если это можно назвать везением) – в сложившейся ситуации все средства были хороши. Нужно было достать журналы (третий номер «Византийского ангела» – тот самый, который частично оплатили корейцы, и из которого в самый последний момент редактор выбросил рассказ Николая).

Я размышляла на ходу: если он будет пьяный – все в порядке, а если трезвый – ничего не добьешься.

Было начало одиннадцатого, когда он вошел в парадное – я все еще нажимала на дверной звонок, словно пытаясь разбудить его сознание.

А он пришел пьяный и сообщил, что они набухались с Тарасом Липольцем, и менты им по почкам надавали, особенно досталось Тарасу, которого подружка увела. «Чего ты ходишь с ним? – пытались правоохранительные органы выяснить у Параноикова. – Разве ты не знаешь, что он колется?» – «Знаю», – ответил Параноиков. И тогда им влетело.

– Ты, идиотка ебаная, бери журналы, на тебе двадцать баксов на проездной.

– Спасибо, Егор, когда ты пьяный – ты добрый.

– Почему я добрый? Я и пьяный, и трезвый говорю, что ты – идиотка еб*ная, с кем ты связалась? Я любил тебя, идиотку ебаную, я и сейчас люблю тебя, а этого... Ты скажи ему, что если он еще придет ко мне, я замочу его, блядь...

Егор метался в истерике, рыдал.

– Да ты знаешь, кто он: бывший комсомолец, руховец и филаретовец. Да, ты поспрашивай его – он филаретовец.

– Он – бывший аппаратчик. Молодые аппаратчики – моя слабость, – поддразнила Егора. – И вообще, он поклоняется Будде (как антихристианин в трактате Ницше) и не ест мяса, в отличие от нас грешных.

– Анька, я присмотрел себе девочку-поэтессу.

– Кого? Лапкину?

– Почему... А, впрочем, можно и ее.

– Анька, останься со мной, как посторонняя женщина. Останься, я очень хочу женщину.

– Если бы я у тебя могла оставаться, наверное, я бы и жить с тобой могла.

– Послушай, моя девочка, я расскажу тебе сон (мой пьяный сон): мне недавно снилась твоя мама на кухне, в короткой комбинашке, и я хотел ее. Я возбудился, и целовал ее везде...



* * *


Я никого не хотела видеть, кроме Николая. Долго было холодно, шли дожди, беспрерывно дул северный ветер. А после Пасхи земля согрелась, купаясь в первых теплых лучах. Деревья все расцвели как-то сразу, и зазеленели травы, запели соловьи, распустились листочки, и пошли чередой майские праздники.

Я задавала себе один вопрос: почему у меня до сих пор нет ни сына, ни дочки? Я бы их тоже водила в сады и парки, на выставки и в кино, и мне бы не было так невыносимо грустно и одиноко в этом жестоком мире, где ты никому не нужен, или никто не нужен тебе.

В конце века события развиваются с неимоверной быстротой, но человеческая натура имеет склонность приспосабливаться к любым обстоятельствам.

Каждый день, прорываясь сквозь сутолоку густонаселенного столичного города, воспринимаешь реальные события, словно вести из зазеркалья, – и уже одно это свидетельствует о наличии защитной реакции, иначе... Если бы я все воспринимала серьезно – мир давно бы перевернулся. Главное сегодня – не потерять себя, сохранить внутреннюю гармонию, не суетиться, не растрачивать свою энергию по мелочам.

С утра начинать жить заново, радоваться восходу солнца, радоваться, что живешь... – все эти прописные истины приложимы в первые десять минут, пока очнешься от сна. Все эти современные рецепты: как выйти из состояния стресса – полезны при отсутствии стрессовой ситуации.

Но для меня важно было прежде найти себя – в другом; важно было сохранить в себе, вобрать в себя до мельчайших подробностей те ощущения, что были внушены при общении с тем таинственным человеком, имени которого я не могла припомнить, сидя напротив него в полутьме. Тогда я остро ощутила внутренний разлад между «я» и «не я»: одновременно возникало желание бежать отсюда, но что-то влекло, с непреодолимой силой, заключить его в объятия.

Представив себе, что человек, которого я безумно полюбила; несмотря на сложную цепь обстоятельств, послуживших верной помехой на пути нашего сближения, – этот человек... и я – принадлежали друг другу на иной планете, в иррациональном измерении – ибо случайных встреч не бывает.

Я, несомненно, была рабой, он – повелителем стихий.

Каждый из нас, вырванный сегодня из привычного контекста, все глубже с каждым днем постигает истинное одиночество. Но, насколько он дорожит собственным одиночеством, я – как драгоценные камни – собираю по крупинкам воедино портрет его личности, сотканный из коротких, мимолетных встреч, чередующихся с долгими разлуками...

Но стоит лишь сомкнуть глаза, как ясно представляю себе картину нашего существования в иррациональном измерении: бесконечный звездный простор, бесшумно пересекаемый прозрачными астральными телами, теряющимися во тьме вечной ночи...

Мой зеленоглазый принц одним взмахом руки оставляет позади себя целые поля орхидей, мерцающих в первозданной мгле.

Мой принц – демиург.

Он может все, но ему ничего не дано. Он все познал и, главное, – не потревожить в нем биение творческого пульса, не нарушить момент вдохновения, ибо он способен выразить словами нечто...

Пока я сплю – он что-то создает, когда я просыпаюсь – он уже витает совсем в иных сферах...

Я не вижу его днями, неделями, я переживаю...

Ухожу от нелюбимого мужа, бросаю неудобную работу... Бегаю по всему городу, собираю информацию, свожу множество сущностей воедино, и каждую минуту не перестаю думать: «А как он там, вообще…».

А он вообще предпочитает быть в одиночестве... И меня утешает лишь мысль, что он вообще существует где-то здесь, живет... и дышим мы с ним одним воздухом.



* * *


Я думаю, что завтра будет светить солнце и будут улыбаться дети. Завтра я обязательно встречу его и буду слушать с замиранием сердца...

Когда-нибудь наступит день, который вознаградит всех жаждущих и ждущих – исполнением желаний.

Когда-нибудь все наладится, но мы будем вспоминать это время как эпоху больших ожиданий, когда, несмотря на все неимоверные ситуации: голод, холод, страх перед будущим, – нас согревала надежда на встречу с Судьбой, когда каждый себя проявил в меру своих способностей, когда люди сняли маски и каждый товар получил свою цену, кроме настоящего.

Настоящее было так дорого, что уходило почти даром. А любовь была бескорыстной, ибо ни он, ни она – ничего не имели, зато сбросили невидимые цепи и были искренни друг перед другом.



«Твои глаза – трясины рока…»


Однако, все преходяще. Дальше дела пошли наперекосяк. Пока длились двухнедельные праздники – я места себе не находила. Наконец, решилась – пятого числа опять совершила поход в «убежище», цель у меня была журналы передать (тешила себя мыслью, что мы все равно вклеим Колину новеллу), естественно, редактор поместил на этом месте рецензию на книжку стихов небезразличной ему Лапкиной, вследствие чего массу претензий высказал один поэт-динозавр: «У меня четыре книги за этот год вышло, в том числе и в этом издательстве, где Лапкина опубликовалась, – а вы моим книгам ни строчки не уделили. Впрочем, можете не обращать внимания на меня, старого поэта: если я безразличен такому поэту, как Е. Параноиков, то и мне безразличен такой поэт, как Е. Параноиков».

– Да, помилуйте, – говорю, – я не имею сейчас к этому никакого отношения, в «Византийском ангеле» я вообще – фигура декоративная, и вообще, я с Параноиковым развожусь.

– А как с ним связаться?

– Да никак – только через меня.

– А как же он издает журнал, если не имеет телефона?

– Из автоматов звонит.

Вот такой нелепый был разговор. А я хотела от всех убежать, а видеть только его, его, его...



* * *


Были сумерки, кое-где в окнах уже горел свет, но в Колиной комнате было темно, и я подумала, что если его нет дома, то я оставлю записку и уйду до следующего раза.

Но когда я поднялась на третий этаж, то случайно обратила внимание, что дверь его комнаты открыта, и оттуда вышла женщина, – правда, она направилась в противоположную сторону и не заметила меня. Но я подумала, что сейчас, возможно, время не для деловых бесед – и ретировалась.

Кажется, это была всего лишь соседка. Мне-то абсолютно фиолетово было, что там соседки судачат обо мне. Но вот каково Коле выкручиваться? Кстати, женщины к нему ходили постоянно: сестры, племянницы, жена, дочка – его «маленький гарем». Но мне было бы весьма неприятно, если бы его жена что-либо заподозрила, потому что она, наверное, не смогла бы оценить просто как женщина всю высоту моих чувств.



* * *


Ольга корпела над корректурой, уткнувшись локтями в стол, когда скрипнула дверь и на пороге появился запыхавшийся Николай с пакетом в руках.

Ольга попыталась сделать вид, что не заметила его прихода, пока Николай неспешно выгружал содержимое пакета на стол: бутылку красного массандровского портвейна и килограмм апельсинов.

– Вот, я купил.

Ольга сощурила глаза и процедила:

– Молчал бы уже, – «купил». Коля, ты такой «щедрый» – ты меня изредка «побалуешь»! Принес, и ладно.

«И так всегда», – с тоской подумал Николай, нервно озираясь по сторонам, словно стены могли выступить свидетелями в его защиту.

Впрочем, это началось не вчера и не два года назад. С самого начала супруги как бы играли в привычную с юности игру. Ольга не любила Николая, а Николай не понимал Ольгу. Но она привлекала его своей природной женственностью, с ней он чувствовал себя в безопасности. Ибо, невзирая на наносное эстетство и проявление любопытства к «кастальским играм», Николай внутренне побаивался сложных, изысканных женщин, коварных светских обольстительниц, что ни говори. А в Ольге он был уверен: не предаст, потому что слишком многое их связывает.

Конечно, он замечал, что Ольга относится к нему, в общем-то, как к предмету, общепринятой части меблировки комнаты для гостей... Правда, он не мог досконально выяснить, где именно собака зарыта, потому что на Коленькины деловые флирты и романтические шашни Ольга давно смотрела сквозь пальцы.

К сексу он всегда относился настороженно, словно чувствуя ответственность перед цивилизацией за греховную животную сущность человека, не поборовшего инстинкты до конца. Вероятно, подобный комплекс был заложен в нем с детства, вследствие неверного истолкования природных инстинктов родителями.

А Ольга была попроще и мужчин любила более напористых. Коля для нее был, фигурально выражаясь, как кролик для кобылицы.

Похоже, именно это он и не вполне осознавал. Но, пестуя свое творческое одиночество, он боялся в один прекрасный день остаться одиноким на самом деле. Он вдруг решил, что к сорока годам пора бы уже наладить семейную жизнь как следует, ведь это его тыл.

Он только не знал, что Ольга все равно с ним вместе постоянно жить не будет – не выдержит его эгоцентрической целеустремленности на пути к удовлетворению собственных комплексов.

Если бы он понимал, он бы и ко мне иначе относился. Был бы «заботливым, ласковым и нежным» на самом деле, а не так, как мне это только мнилось. А он решил, что не сможет мне дать много, и решил не давать ничего.

Хотя я всегда про себя посмеивалась: «Коленька, лучше дать мало, чем не дать ничего...» (это по Гегелю, кажется). Я только хотела целовать его в глаза каждый день и приговаривать: «У, Коленька, как мне твои дурацкие табу надоели!..» (Сексуальные отношения на стороне он себе запретил и опасался углубиться в собственное подсознание, которое прописывало ему хороший секс каждый день. Он вообще избегал сильных оргазмов). Я хотела забеременеть от него и драпануть в Европу. (О, это сразу бы разрешило все мои колебания.) Коля же слишком ответственно относился к вопросам подобного рода, если можно так выразиться, он был «жаден» на ребенка. Я продолжала жить мечтами о соитии с ним – более нежных и легких (необременительных, то есть) мужчин в постели я просто не встречала.

Он был нежен со мной. Я боялась мужчин, а он побаивался женской «бездны». Я с первого раза понравилась ему как женщина, я дала ему то, чего он уже не ожидал от своей жизни в браке – я безоговорочно признала его мужское превосходство, но, может быть, он ожидал от меня несколько большей активности. А я еще сомневалась! Похоже, мы оба были дураками: он избегал меня, а я – Ольги, именем которой он от меня всегда прикрывался. Если бы Ольги не было, он бы ее, наверное, выдумал.



* * *


Колю я случайно настигла в редакции газеты «День», – он был огорчен, поскольку не получил ни копейки, а я даже не стала ждать своей очереди (ради какой-то двадцатки!), я кинулась вслед за ним – а он весь такой забеганный, замотанный – надо, мол, срочно позвонить (а значит ехать – аж на Позняки).

Был май. Солнце уже палило невыносимо. Я достала фотоаппарат и объявила: здесь и сейчас (мечтая о цветущих яблонях среди пустыни новостроек).

Коля не стал снимать темные очки:

– Давайте в следующий раз.

– У меня пленка заканчивается – специально для вас берегу, снимите очки.

– Глаза все равно на солнце сощурятся.

Так и щелкнула его – в темных очках (снимок впрямь из цикла «Их разыскивает милиция»).

Все равно, Коля – твои красивые глаза я никогда не забуду. Целую тебя крепко...



* * *


Из Питера приезжала Оксана Елкина. Она вышла замуж за своего давнего приятеля и помощника. Она серьезно повредила руку в автокатастрофе, которая была подстроена мафией, вследствие пуска в эфир нежелательного для организаторов материала.

«С мужем – хуже, – сказала Оксана, – у него теперь лицо в шрамах. Перед выходом на работу он теперь вынужден гримироваться, даже после пластической операции».

Мы поехали к родителям Олега. Очень грустный был вечер. Тяжелый был вечер. Мама Олега рыдала не переставая. Олег покончил с собой восемнадцатого января. Перед смертью он уничтожил все свои рукописи и рисунки. (У меня хранится пара его рисунков.) Больно об этом писать. Олегу было всего двадцать семь, а он без всякого сожаления расстался с жизнью.

Мне только оставалось укорять себя: почему, почему не позвонила, может быть, ты... Я весь январь тогда пребывала под прессом депрессии Параноикова, но ведь могла же, могла...

Доктора Олега залечили – десять капельниц подряд и сильнодействующие средства плюс выводы, что «через энное количество лет человеком тебе все равно не быть» – все это возымело губительное действие на его и без того психически истощенный организм. Наши медики, к сожалению, нарушают заповедь Гиппократа: «Не навреди».

Такой необыкновенный человек был, добрый. Его так не хватает как друга. Я настолько привыкла, что он есть, иначе и быть не могло. Я им не верю, что Олег умер – он живет в памяти друзей.



* * *


Сидела целый час в редакции «Дня», правила рукопись, но Коли так и не дождалась.

И все-таки я вспомнила, почему объектом своей неудержимой страсти выбрала именно Николая: это было давно, в 11 лет, в широкий прокат у нас тогда запустили польский фильм «Знахарь», я не помню фамилии актера, исполнявшего роль молодого графа, но созданный им мелодраматический образ настолько сильно заполонил мое сознание, что я бегала смотреть этот фильм раза три, а потом он еще долго преследовал меня в отроческих мечтах, пока не выкристаллизовался в лелеемый идеал мужчины, которого я хотела бы видеть рядом с собой. (Но при этом я даже не отдавала себе отчет, что характер этого человека более соответствовал характеру моего отца – характеру перепуганного блокадой Ленинграда и властной матерью мальчика, сумевшего свой страх обратить в искусство, а стрелы язвительной иронии направить вглубь собственной анимы.)

Вечером я все-таки решила его проведать, невзирая на надвигавшуюся грозу. И тогда случилось нечто – мистика какая-то, объяснить не могу, да и не пыталась: свет горел в его приоткрытом окне.

Уж я стучала-стучала – из-за двери не доносилось ни звука. Соседская девочка сообщила, что он звонить пошел: я прождала час-другой – время уж к полуночи близилось; я так и ушла, оставив записку с предупреждением, что зайду в четверг.

Когда вышла на улицу, в тьму непроглядную и сырость, в запасе оставалось только полчаса – при наличии в кармане полтинника на такси рассчитывать не приходилось. И как только подрулил 11-й номер, хорошо знакомый по постоянным шатаниям на Оболонь – я благополучно успела в метро. И, стоя на перроне станции «Оболонь», я лихорадочно соображала, что же все-таки происходило за дверью комнаты № 28...



Улица пива


Есть у английского художника восемнадцатого века Уильяма Хогарта пара гравюр в духе эпохи «Просвещения»: «Улица водки» и «Улица пива». На улице водки – сплошная грязь, неряшество и нищета. На улице пива царит спокойствие и достаток. Поскольку пиво пьют – ума не пропивают. «Случайных встреч не бывает», – подумала я, когда познакомилась поздно вечером в метро на станции «Оболонь» с Валентином. Это было в тот самый вечер, когда я два часа стучала в дверь комнаты № 28.

Молодой человек был явно навеселе, мы еще часа четыре тогда с ним прогуливались вокруг моего дома, почти до рассвета.

Цвела акация, и в теплом ночном воздухе разливался ее пьянящий аромат. (Страсть к описанию окружающей среды и длинным, на пару абзацев, предложениям мне привили еще в школе на примерах отрывков из стихотворений в прозе Ивана Сергеевича Тургенева: слава великому и могучему!)

Молодой человек выражал полное восхищение моими достоинствами (я такая падкая на комплименты: просто приятно послушать, что говорят молодые люди о таком выдающемся человеке, как я), он удивлялся моим познаниям в области бухгалтерского учета. Он намекнул, что занимается мелким бизнесом: торгует пивом, мороженым, апельсинами в своем родном Ракитном.

Нельзя сказать, чтобы так уж он меня заинтриговал (все-таки своего героя я любила гораздо сильнее – это было всерьез), а что касается тайны, каковой окутанный, Валентин приходил ниоткуда и уходил в никуда – это меня несколько раздражало.

Говорил он мало, но красиво. Особенно он любил повторять, что «девушка должна только тратить, а не зарабатывать». («Где же эта твоя девушка, – думала я, – которая способна потратить обе тысячи баксов, которые ты зарабатываешь».) «Я одинок, – утверждал он, – а когда много работаешь – одиночества не замечаешь». (Очень мило, – каждое его слово вызывало у меня сомнения).

В следующий раз он приехал на машине (на темно-синей «восьмерке», номера которой я не догадалась сразу записать), поездили мы по ночному городу, посидели в придорожной кафушке «Разгуляй» (однако, поганые у них котлеты – из прошлогодней курятины), потом еще поездили.

– А деться нам некуда, – сказал он с грустью.

– Так поехали в Конча-Заспу.



* * *


Я рассчитывала потанцевать с ним где-нибудь в клубе, а он был такой вялый после рабочего дня.

Такие машины, с откидными сиденьями, конечно, не приспособлены для занятий сексом. У нас уже есть гостиницы вроде домов свиданий, но мне неизвестен распорядок их работы и месторасположение, а чтобы особенно не рисковать, в следующий раз мы просто пошли на вокзал и сняли за 25 гривен квартирку на ночь.

Он все не переставал твердить, что у него якобы родственник гостит, а он снимает однокомнатную и поэтому никого не может в дом приводить. (Во-первых, непонятно было, кто там у кого гостит, во-вторых, кроме жены, мне неизвестна такая разновидность родственников, при которых нельзя привести девушку в гости).

А вот женщина, работающая на фабрике, разведенная, чтобы прокормить двух дочек – сдает свою однокомнатную «хрущовку» на ночь, а сама идет с детьми ночевать к соседке. И еще довольна, если желающих найти удалось. Гримасы нашего постсоветского быта бытийного.

А в другой раз я его к себе в гости пригласила – поставила эксперимент. Видно, он сильно смутился – неделю не звонит, другую.

Дом его, недостроенный, в четыре этажа, на Петропавловской Борщаговке, я видела и сфотографировала на память. (Весьма распространенное, и в то же время оригинальное среди прочих тамошних построек, сочетание элементов барокко и классицизма.) «Я, конечно, продам этот дом тысяч за сто двадцать долларов, – говорил он, – я его не смогу содержать, не потяну просто, зато куплю квартиру для жизни, хотя бы трехкомнатную». («Интересно, как там твоя «девушка” поживает», – думаю.)

– Ну, я поеду в провинцию, в Ракитное, дня на два, – сказал он на прощание.

– А в Ракитном ждет тебя невеста.

– В Ракитном меня ждет руль.

(Бедняга, совсем они его заездили, видать.)

Хороши, однако же, наши мужчины – за два километра от родного села отъедут – и уже одинокими сказываются.

Проходит неделя-другая. Он все не звонит.

«Ладно уж, – думаю я, – почему бы и мне не проехаться в Ракитное. Домиком твоим под Киевом я уже налюбовалась, посмотрим, как там в Ракитном». И поехала в один прекрасный день, место ведь знакомое, я там председателя профкома крупного завода знаю, как-то в Конча-Заспе познакомились.

Прямой автобус на Ракитное ушел прямо из-под носа, как я ни торопилась. А на электричку идти не было охоты – она ползет четыре часа. Села я на автобус «Киев–Кагарлык», как люди подсказали – проехалась с ветерком: дорога красивая, через Обухов пролегает.

Вышла я в этой дыре захолустной, а оттуда на Ракитное ничего не идет – через час подъехал единственный автобус до Белой Церкви (а из Белой Церкви еще сорок минут надо ехать электричкой). А у меня при себе всего две гривны оставалось (забыла взять с собой больше денег), на автобус уже не хватает – я изучила карту местности и взяла билет до ближайшего села, чтобы только сесть в автобус, местные вообще надурняк привыкли там ездить – ехать-то надо.

В автобусе мне уже подсказывают: зачем, мол, крюк такой делать – через Белую Церковь, когда, не доезжая до Узина, будет поворот – прямо на Ракитное – ровно восемь километров до поселка. И я сошла в поле, и на свое счастье, поймала попутку до Житних гор – оттуда уже километра полтора до Ракитного, но я села еще в одну попутку, и высадили меня прямо в центре Ракитного.

Не знала я, конечно, ни фамилии, ни адреса его, но был известен род его занятий, и что отец его – директор карьера – хотя карьеров по области много. Гляжу – стоит палатка: торгует девушка водичкой. Задумчивая такая девушка, в очках.

Подхожу, спрашиваю:

– А пиво у вас есть?

– Пива нет.

– А вообще, бывает?

– Бывает.

– А пиво вам случайно не привозит из Киева такой парень, Валентин его зовут.

– Валентин, – задумалась она на мгновение, – Откот его фамилия. Они там живут, – показала она рукой, – как дойдете до перекрестка – их дом прямо напротив универсама. Как будете идти – вы еще переспросите, где Откот живет.

Добротное двухэтажное кирпичное строение, повернутое торцом к главной улице поселка, высилось несколько в стороне от дороги, отделенное железными воротами. Возле ворот, как я и ожидала, стояла темно-синяя машина, а на веранде играл ребенок.

– А Валентин дома? – окликнула я ребенка.

– Валентин за мороженым поехал, вернется – когда все развезет.

Затем появилась грузная пожилая женщина и пробурчала, что Валентина дома нет.

– А я, вообще-то, из Киева приехала.

В воздухе повисло какое-то напряжение. Вскоре подошла другая женщина.

– Я, – говорит, – его мама. А что вы хотели?

– Да так, я по делу переговорить хотела.

– Да, прямо из Киева – по делу, а с его женой познакомиться не хочешь? В нього гарна жінка. Бач, яка гарна.

Подошла смазливая девица с ребенком на руках.

– А если он сказал, что не женат – я ему такое устрою. А ты – иди, иди отсюда.

(Ясное дело, скандала боятся.)

Потом я нашла его раскладку с мороженым, записку написала, сожалею, мол, что так получилось, но надо было не лгать.

До прихода электрички еще часа полтора оставалось. «Дай-ка, – думаю, – прогуляюсь до того завода», – и только подошла к заводу – приезжает машина, и из нее выходит Василий Иванович:

– Что случилось?

(Этак с полгодика не виделись.)

– Да, вы не думайте, вам не снится. Это правда я.

– Я сейчас, на минутку съезжу по делам. Вы подождете?

Вернулся. Пошли, посидели в кабинете, пообсуждали.

– Вот вы, – говорю, – Василий Иванович, не стали же выдумывать. Вы – женаты, и все в порядке. А как там, вообще, с путевками?

– А вы кому хотите: себе или маме?

– На этот раз – себе, и на море.

– Да, вот понимаете, все чернобыльские деньги пошли на Днепропетровск, так что до сентября вообще неизвестно, но я вас в первую очередь буду иметь в виду.

– Да, конечно, мы ведь с вами уже старые друзья.

Он, однако, на стол меня уложил в профкоме.

– Эх, – говорю, – Василий Иванович, вам опять не повезло – у меня месячные.

Ну, поцеловал на прощание.

Я потом всю дорогу думала: надо же, разведку провела. Но сидящая напротив женщина отвлекала меня болтовней, так незаметно и в Киев приехали.

Я уж думала – на мороженое и смотреть не стану, а она меня угостила.

И так легко стало на душе: анекдот, да и только.



* * *


Наша киевская тусовка мелковата, чувствуешь постоянный информационный голод и полную оторванность от всемирных новостей. Живут – на вернисажах хлеб жуют.

Писатель Андрей Курков заангажировался. «Раньше он писал прозу, – сказал Параноиков, – а теперь ерундой занялся».

Параноиков, конечно, занял удобную для себя позицию, но много хлеба это ему не приносило. «Как это, однако, Егор умудряется – никому не мешает в литературных кругах», – заметил однажды Николай. Так у Егорки же любимая поговорка: «Рожденный ползать – куда ты лезешь».

В один прекрасный вечер мне захотелось подразнить публику, и я пустилась в пляс на вернисаже в «Миксте» – кафе под открытым небом, музыка играет: «Дорогой длинною...» Сидор-Гибелинда уже осовел маленько от выпитого.

Боже мой, какие все вокруг провинциалы: «Такая смелая...».

А в чем смелость-то? Сказать проще, оттянутая.

А чего зря гробить молодость, коли танцевать охота.

Мы с Параноиковым завсегда разогревали публику на дискотеках. А то, бывало, соберутся все на танцплощадке, два часа сидят, курят, болтают. И так часов до двух ночи.

Да я лучше потанцую, а потом среди ночи уйду – вдруг меня вдохновение посетит. А публика-то вся вокруг отмороженная.

Но я и без Параноикова станцую, мне даже легче стало без ощущения комплекса, порождаемого его постоянным присутствием, его наездами: не туда посмотрела, не то сказала, и вообще – кушаешь на вернисажах, а все смотрят.

И я смотрела: все кушают и болтают, и пьют, и снова кушают – чего стыдиться-то, коли угощают.



* * *


Я же не такая манерная дамочка «цирлих-манирлих», которая по мелким червям не ступает. Я нормальная молодая женщина, и плясать готова хоть до утра.

Позднее в журнале «Art line» в разделе «Светская хроника» напечатали следующее: «Как мало в Киеве синтетических художественных акций, где можно было бы насладиться гармонией искусств! Дефицит оных решила собственными силами восполнить киевский искусствовед Аня Л.

«Я живу по принципу – делай, как вздумается. Окружающая действительность вызывает постоянные стрессы. Их надо как-то снимать”.

Вот и взяла моду Аня плясать на вернисажах цыганочку».

Эх, бедняга Параноиков, сидит в своей берлоге и думает, что он самый правильный, а все вокруг – какие-то не такие.

«Ну что, бросил тебя этот жлоб уже?» – спросил он как бы между прочим.

Можно подумать, что я «им» одним все время занимаюсь. Что кто-то кого-то бросил, потерял...

В конце концов, у него, у Параноикова, сугубо крестьянская психология, и притом, мозги сдвинуты, и густопсовое хамство.

Параноиков – это фигура анекдотичная, фольклорная, я бы сказала. У него синдром обиженного ребенка – и это уже неизлечимо.


«Тантра-мантра-вибрация...»


Поговорим, однако, об академических застенках этого «элитарного» заведения для золотой поросли наших академиков от искусства.

Недаром светлой памяти Михаил Афанасьевич Булгаков именовал Союз писателей не иначе как «Союз профессиональных убийц».

Старая братия, по-видимому, жаждет забвения прошлых грехов, начиная с того момента, кто что делал во времена гитлеровской оккупации (в стенах нынешней Академии тогда располагалась немецкая биржа труда) и, минуя советский послевоенный период, когда все рьяно исполняли заказы во славу «нашей страны великой» и поголовно были реалистами, вплоть до наших дней, когда вклады на сберкнижках заслуженных вконец обесценились.

Группу учеников М.Бойчука (а он, наряду с братьями В. и Г.Кричевскими, стоял у истоков Академии, основанной в 1917 году) расстреляли еще и потому, что эксперты из рядов соратников признали, что их творчество «ни малейшей художественной ценности не представляет».

Теперь уже последние девять лет модно стало писать об украинском авангарде и о вкладе школы М. Бойчука в историю украинского искусства ХХ века.

А искусствовед Борис Лобановский занимался пропагандой их творчества с 1960-х годов. Поэтому нынешние критики предпочитают всячески замалчивать его имя, хотя он присутствует во всех энциклопедических справочниках по истории украинского искусства. Его, автора более десятка монографий, ряда фундаментальных статей по истории искусства не стеснялся цитировать разве что Святослав Гординский.

В этом киевском болоте он не стал защищать кандидатскую: «А мне здесь не перед кем защищаться».

Да, он бил витрину в УкрНИИТИ, когда в начале 1970-х годов его решили уволить, а директор института спрятался за спину сотрудницы, чтобы избежать его кулаков.

Так и что ж из того, все равно ведь уволили.

Потом пятнадцать лет преподавания в Институте культуры, где в 1991 году его наградили медалью «Ветеран труда» и спровадили на пенсию.

А семью-то кормить надо. Как раз инфляция подоспела.

И тогда КГХИ (переименованный вскорости в УАИ, а еще позже – в Академию изобразительных искусств и архитектуры) предоставил какие-то часы, но не по одному или двум определенным курсам, а вразброс по всем возможным дисциплинам.

Он читал за целый институт и студентов особо не мучил.

А то ведь по институту легенды обычно ходят о каждом профессоре. Вот где они все у меня, лапочки, сидят: и «гиена в сахаре», и начетчица-суфражистка, и «вампирчик» (писавший разгромные статьи под псевдонимом «Максимов»), а уж о бывшем фарцовщике-шестерке и говорить нечего.

Вообще, все ученые дамы – редкостные бляди. Наличие степеней придает им еще больше форсу.

Хотя, на самом деле, возвращавшемуся из мест не столь отдаленных сантехнику не все ли равно, куда было запускать: хоть в унитаз, хоть в недра вечной девственницы, умницы и «красавицы», чести и гордости нашей кафедры – все едино.

Да что там ворошить прошлое. Женская судьба нелегкая. А для ученой дамы вообще... Однако, ей, знатоку и педанту, упрекающей всех в «несерьезном отношении к институту» и получившей какое-то право обсуждать, достоин ли кто высокого звания «искусствоведа», да, ей довелось сыграть определяющую роль в июньском хепенинге 1995 года, о котором большинство предпочитает молчать в тряпочку, а посторонние люди восклицают: «Да не может этого быть!». Отчего же, очень даже может.

Ну, подумаешь, поставила начетчица тройку по истории русского искусства (серия «Передвижники») за четвертый курс, из одиннадцати человек – восемь получили тройки.

Этим она старалась доказать, что никто из подрастающего поколения не разбирается в проблематике русского искусства второй половины ХIХ века. (А на кой ляд это русское искусство в «незалежной» Украине, если во всех школах русскую литературу включили в программу мировой. (Достойна всяческой похвалы стойкость нашей кафедры. «А кто же там еще методическими разработками заниматься станет, декан, что ли, так он вообще 32 буквы алфавита правильно не выговаривает, зато густо сыпет псевдонаучными терминами, рецепция-перцепция, антиципация...»).

«Вот вы ваши книги пишете ради собственного удовольствия», – вменялось Б. Лобановскому в особую провинность. А он, стало быть, работает на благо института. Он битых десять лет первые курсы кормит Столяром и Виппером (что бы он без них делал?).

Короче говоря, окончательно достали их мои публикации в сборниках докладов на международных конференциях «Архитектура мира», в Москве.

Была бы умная – не демонстрировала бы им. Они ведь все восприняли как эпатаж.

Можно подумать.

Я считаю, что сделала в науке еще очень мало, но чтобы это кому-то показалось слишком... Они ведь пирог никак поделить не могут. Киев – такая деревня, где всем тесно. А после работы все дружно едут сажать картошку.

Но Борис Борисович решил, что войну объявили именно ему. Зарплаты ведь на каждого не хватает (с почасовой теперь принимать практически перестали).

Взял Борис Борисович «фантастический» альманах «Завтра», привезенный в свое время Параноиковым из Москвы, – а там как раз карикатура кисти К. Брюллова на композитора Глинку воспроизведена была, – взял да и принес на заседание кафедры.

«Вот, – говорит, – кто сможет назвать автора и фамилию изображенного – может претендовать на пятерку по русскому искусству». Кафедра, естественно, молчит. А начетчица как раз пальцем в небо попала: «По-моему, – говорит, – это 1920-х годов графика».

Борис Борисович надеялся, что у них хоть капля юмора сохранилась, а они осатанели буквально.

Днем позже, после защиты дипломов, когда, по традиции, заочники выставляют кафедре, свершилось такое действо, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

У Лобановского защищалась подопечная заочница, он был руководителем дипломной работы. И он пришел посетить их пьянку, чтобы узнать, какой балл она получила. В высшей степени ответственный человек.

Одна моя сокурсница, родом из Лубен, до сих пор без диплома гуляет, хотя полностью растворилась в струе современной художественной жизни, активно участвует в различных симпозиумах, организует выставки, словом, вполне реализовалась как специалист.

Искусствоведы в нашей академии – это люди с особо извращенной психикой, лживые и лицемерные до крайности. С тройным дном.

Вот, светлой памяти, писатель Владимир Кормер, обрисовывая нравы московских интеллигентских кругов 1970-х, в уста лирического героя вложил меткую поговорку: «Людоеда людоед знал отлично с детских лет». Так и мы наших киевских людоедов знаем с послевоенного периода, и все не перестаем поражаться масштабам их «аппетитиков».

Предпочитаю пообщаться с «народом», хотя мне тот же Параноиков предельно надоел, но у него всегда было что на уме, то и на языке.

И что я ему по-настоящему так и не смогла простить, так это то, что когда в застенках КГХИ Борису Борисовичу ломали руку, Параноиков затащил меня в Гидропарке на просмотр порнофильма. И в этот самый момент меня вдруг стало мутить, по-видимому, вовсе не от вида бесчисленных искусственных членов, мелькавших на экране, а я ощутила внутри какое-то неописуемое давление и вышла на воздух...

А в это время в КГХИ происходило следующее представление.

Началось с того, что встретив «двух раввинок», Борис Борисович в шутку стал им рассказывать про соотношение двух фигур: Кондзелевича и Козлевича (из вышеприведенного поэтического текста), а декан (якобы перенесший в прошлом году инфаркт и якобы трезвый и обозленный, так как пьяным-пьяно было вокруг), давай с противоположного конца стола знаки подавать на пальцах: сначала два пальца продемонстрировал, затем – три, два – три, – и так несколько раз.

Борис Борисович смекнул сразу (это вроде как намек был, что заслужила я двойку, а поставили тройку) и махнул рукой (мол де, плевать уже).

И тогда Джулик, всегда отличавшийся неадекватными реакциями, взревел: «Сейчас я его выброшу со второго этажа». Это заслуженного преподавателя-то.

Борис Борисович, естественно, направился было к нему, выяснить, в чем дело, как сзади набросились заочники и стали крутить ему руки. Он от них как-то вырвался и пошел на первый этаж, в ректорат. Ректора, конечно, не было на месте, а подвернулся проректор по хозчасти, проныра Нейрис.

Он его выслушал, и не более того (оно ему надо!). А Борис Борисович тогда решил вернуться за портфелем.

Навстречу ему – две заочницы с предупреждением: «Борис Борисович, не ходите туда». И портфель ему принесли. А он подумал: «Интересно, что же они там затеяли, на самом деле». Как всегда, страсть к авантюрным романам подвела, не всегда ведь ожидаешь обыкновенной подлости.

Не успел он пройти до поворота в коридоре, как вдруг из-за угла выскочили подстерегавшие его в засаде заочники, с деканом во главе.

Джулик, декан ФТИИ, полный мужик, около сорока, абсолютный ноль без палочки в обитаемой им сфере, налетает на пожилого преподавателя и ударяет его, целясь в висок. Напоровшись на его кулак, Борис Борисович споткнулся и упал, в тот же момент Джулик спрятался за спины заочников, которые тут же схватили Бориса Борисовича и снова стали ему выкручивать руки, чтобы он не врезал Джулику как следует.

«Я на своей спине дотащил нескольких заочников до деканата, такая драка была», – рассказывал он позднее.

Представляете, драка: восемь – против одного, а в целом же было задействовано около тридцати человек: группа захвата.

Потом пусть кто-нибудь скажет, что я выдумываю. Но, к сожалению, быль зачастую случается фантастичнее небылиц. Почему-то гораздо более сильное впечатление на общество произвел тот факт, что примерно в то же время на кафедре живописи подрались два профессора: В. Чеканюк (автор картины «Первая комсомольская ячейка на селе») и В. Шаталин (автор произведения «По долинам и по взгорьям...»), но они подрались честно: делили студентов – надавали друг другу по мордасам и сломали дверь, только-то и всего.



* * *


А потом стали собирать свидетельские показания: посланники с кафедры бегали в общежитие – угрожали-уговаривали подписать свидетельства против Бориса Лобановского.

В ментовку вампирчик Максимов за руку Джулика водил, учил, как надо дела стряпать.

И легли к ментам на стол как минимум пять свидетельских показаний за подписью З-й, В-й и компании, в которых единогласно утверждалось, что пострадавший – он же зачинщик пьяного дебоша на кафедре (естественно, о том, что происходила групповая пьянка в общественном учреждении – умолчали) Борис Лобановский явился в институт якобы в нетрезвом состоянии и чуть ли не предпринял попытку насилия над «мощами» профессора З-й, а также учинил побоище на кафедре в присутствии заочников (это один – против тридцати, в 69-то лет, надо же!) А они его «нежно, под руки, из института выпроводили», стало быть. (Так «нежно», что в результате был двойной закрытый винтовой перелом левой руки.)

И когда он с загипсованной рукой пришел на заседание кафедры, Джулик, нагло ухмыляясь, заявил: «Что же вы пьяный дебош устроили!».

Параноиков кричал: «В суд, в суд подавайте – это хулиганство с телесными повреждениями средней тяжести, за это Джулику причитается до трех лет и штраф. Он же сам придет и заплатит».

У Параноикова был большой опыт хождения по судам, он готов был принять на себя все обязательства доверенного лица.

Но Борис Борисович решил не связываться со всей этой кодлой, мол, они таких адвокатов подберут!

По этому поводу мы постоянно скандалили, отчего лишь усугублялось нервное напряжение. А Джулик, наверное, сидел себе и посмеивался.



* * *


Такого аморального типа, как Джулик, надо было еще поискать.

Плоды его деканства вдосталь отведала молодой искусствовед Оксана Елкина, студенчество которой затянулось на лишних три года благодаря его бюрократическим талантам.

По закону она должна была получить диплом в 1993 году, но по замыслу Джулика вышло так, что встретились мы с ней во втором семестре третьего курса в 1994, и то, ей это стоило невероятных усилий.

Когда Оксана поступила в 1988 в институт, Джулик еще ездил с летними практикантами в Ольвию (нашему курсу в этом плане крупно повезло – нас уже никуда не возили, даже во Львов или хотя бы в Чернигов – мы ездили сами куда хотели и когда хотели, в силу своих возможностей). Да, он сопровождал практикантов, ставил свою палатку отдельно от общественного шатра: пил, гулял с товарищами, ловил рыбу, а в особо жаркие дни валялся в тенечке под деревом, оставляя группу студентов на попечительство московской «копальщицы». Студенты дрались с местными и жили тоже в свое удовольствие: чего-то они там копали в свободное от досуга время.

А Оксана на летнюю практику после первого курса тогда приехала чуть позднее, вместе с пятнадцатилетним братом, и тоже разбила отдельную палатку. За что Джулик ее упрекнул, как это она на практику приехала «с мужчиной», каждый ведь судит в меру своей испорченности.

Оксана купалась – распугивала Джулику рыбу; нашла на дне морском застежку-фибулу 1 века н.э. и отказалась приложить ее к результатам практики – оставила у себя: «фибула принадлежала морю», а не каким-либо общественным учреждениям.

Короче говоря, в результате этой практики Джулик еще и выговор в ректорате получил за руководство практикантами.

И вдруг, осенью 1991-го (на моих глазах это было), шестерку Джулика выбирают в деканы ФТИИ заместо «старого коммуниста» Ю. Беличко, который хотя бы публикации делал, альбомы художественные составлял, работал в своей области (хотя «авангардистов» он терпеть не мог: «Здоровый такой мужик, Бурлюк, а что-то намалевал у себя на щеке, идиот», «Такое крыло у ветряной мельницы на гравюре В. Нарбута, что дюжина Дон-Кихотов уместилась бы», – образчики его устного анализа произведений изобразительного искусства так и просятся в анналы отечественной истории). Джулик, конечно, помоложе – выкормыш кафедры и любимец «ученых раввинок», этакий подержанный херувимчик с немытыми кудрями. Если бы еще не такой полный был, а то ведь ремень на брюках постоянно ослаблять приходилось. И вообще, галстук в сочетании с джинсами – это моветон, а впрочем, не все ли равно, даже то, что он половину слов глотает, и горячо любимый им Столяр произносился еле ворочаемым с бодуна языком в его транскрипции, как «Стойлов».

Так что же с него было взять, несчастного, коли «блат выше Совнаркома», и с 1985 года он прочно занял место покойной Л. Сак, знатока фламандского и нидерландского искусства, и с тех пор первобытность и античность стала носить картавые интонации в общем курсе истории искусства на кафедре ФТИИ КГХИ. Впрочем, до Древнего Рима дело доходило только на госэкзаменах.

Хотя, наверное, он мог бы рассказать «про “римских женщин”». Я, однако же, предпочла читать лекции профессора П.П. Кудрявцева.

От «Виппера» под Джуликовым соусом уже просто тошнило.

А спорить по поводу «происхождения изобразительного искусства» вообще было бесполезно.

Оксана же решила после второго курса взять академку, но не успела – слегла в больницу с переломом ноги, потом обострилась язва.

Джулик в это время, не утруждая себя полюбопытствовать, где же она находится, состряпал приказ об отчислении, с шестнадцатью академзадолженностями (хотя, на самом деле, документы эти в архиве ректората нигде позднее не были обнаружены).

Беда-то вся в том, что институт – семейный, всего-то в нем студентов с полтысячи в целом по факультетам учится, на архитектурный набирают человек 25–30, а на остальных – по 6–9 человек на курс.

Нас первоначально было двенадцать, но в срок диплом защитили только человек семь. (И это вовсе не потому, что у нас какие-то идиоты учились, а потому что никто на кафедре научной работой руководить не умеет и студенты абсолютно предоставлены самим себе, а кафедра только контролирует выполнимость.)

А когда Оксана выписалась из больницы и разложила перед деканом пасьянс из медицинских справок, он сказал: ну, ладно, приходите весной, разберемся, а весной сказал – приходите осенью, а осенью снова заявляет – приходите весной, и так два с половиной года крутил динамо-машину. И тогда пришлось прибегнуть к более радикальным мерам, потому что надо было всего-то получить разрешение на допуск к сдаче сессии и погашению всех академзадолженностей, с подобным количеством которых, наверное, и в тюрьму вряд ли приняли бы. Ведь Джулик приписал этих задолженностей по программе на два года вперед, чтобы мало не показалось, а Оксане надо было привести в порядок документы для перевода в Академию художеств в Санкт-Петербурге.

О своем восстановлении в институте Оксана рассказывала следующее: «Приходит однажды к Джулику художник Мих. Гуйда, кладет ему руку на плечо и говорит: поехали к любимой женщине. И привез Джулика на квартиру к арт-менеджеру Зое Кедровой, и явилась пред его очи Оксана. И случилась с Джуликом истерика, мол де, достали его окончательно».

Естественно, были и другие пробные попытки: захаживал некто Сергей из театра, приятель Оксаниного мужа (поскольку Оксана в ходе всей этой истории нервничала, Аркадий, соответственно, переживал, и Сергею, би-партнеру Аркадия, это надоело). Захаживал Сергей, брал Джулика «за талию», уединялся с ним в кабинете и тихим голосом настойчиво требовал восстановить Оксану в институте, и Джулик снова впадал в истерику и кричал, что его «достали».

И весь спектакль происходил только из личного нежелания Джулика предоставить ей возможность погасить «задолженности» и спровадить в Питер.

А потом, когда ее, наконец, восстановили, Джулик заявил: «А теперь, как все дети – походите на лекции, отучитесь семестр, а там – посмотрим».

«Ну, раз, “как все дети” – тогда давайте мне мои пасочки и плюшки», – то бишь студенческий и зачетку.

«Пасочки» ей выдали, и стала Оксана посещать лекции вместе с нашим курсом, а в перерывах отлеживалась с повышенным давлением и обострением язвы в арендуемой конурке на Олеговской.

Но как только подошло время сессии, у Оксаны случился конфликт с пани профессоршей, читающей украинское искусство средневековья, пани наотрез отказалась принимать у Оксаны экзамен, да еще и Платон Белецкий (ныне покойный), который, будучи тогда парализованным, читал лекции у себя на дому, за два дня до защиты ее курсовой – отказался от руководства. Тогда, после препирательств с Джуликом, Оксана выбрала в руководители аспирантствующего в то время Олега Сидора-Гибелинду, который, однако, произведя ряд замечаний, на защите присутствовать не смог ввиду командировки во Львов. А в рецензенты Оксана попросила назначить Бориса Борисовича, так как других ей выбирать вообще не позволили, потому что они не входили в число сотрудников института.

Борис Борисович буквально не допустил этих хвостов, которые ей грозили и не дали бы возможности перевестись в петербургскую Академию. Он поставил ей две четверки, а Джулик сказал, что позволил для нее это сделать, но чтобы и духу ее не было в институте; а в июльскую страду, состоя в комиссии на вступительных экзаменах, в жару с перепою Джулик свалился с обширным инфарктом.

А тут оказывается, что документы о переводе Оксаны в Питер еще не готовы, и приказ не подписан, а факс в ректорате был просто выключен из розетки (они с ним не особо еще обращаться научились).

И тогда Оксану командировали из Питера обратно в Киев, чтобы она приехала и факс в розетку включила.

Ректор сказал, что такой заразы, как Оксана Елкина, отродясь не видал.

В это же время неизвестно кто (может быть, и Джулик, отходя от инфаркта, у себя дома диск накручивал) позвонил в питерскую Академию и сообщил, что к ним едет такая авантюристка, что поостереглись бы принимать. Но они в Питере как-то между прочим только рукой махнули, мол, «этот сумасшедший Джулик». А при выдаче Оксане диплома попросту вычеркнули весь украинский период из ее жизни, выдали красный диплом, где написали, что с 1991 года по 1996-й она училась в С.-Петербурге.

И, стало быть, не было этих «танцев» вокруг украинской Академии с 1988 по 1990-й и с 1993 по 1994-й.

А потом, вероятно, Борису Борисовичу на здешней кафедре припомнили и эту историю со спасением Оксаны Елкиной из скользких лап деканата ФТИИ.

Безусловно, поступить в сие «элитарное заведение» трудно (на год вперед все места уже давно расписаны), но закончить, на поверку оказывается, еще сложнее – кровью расплачиваешься, в буквальном смысле.

А потом все равно ходишь и годами ищешь работу, если нет у тебя «волосатой лапы» дяди-министра. Имели тебя в виду.

Параноиков же думал, что я только от него зависеть буду – то есть, продамся ему в рабство на всю жизнь, вся как есть, с потрохами.

Это ж надо было: из огня да в полымя.

Я все это пережила, стала циничнее смотреть на окружающую жизнь, учиться подтачивать коготки.



* * *


По состоянию на сегодняшний день кафедра, судя по слухам, полностью разложилась: завкафедрой фотографирует задницу невестки ректора, обтянутую короткой юбкой, и заявляет, что благодаря обаятельности этого снимка все выпускники отделения менеджмента в сфере искусства получили пятерки за дипломные работы, хотя все поголовно заслуживали тройки.

А Джулик хвастался, как он по совету Гриши Хорошилова трахнул в бытность свою руководителем практики в Ольвии рыженькую студентку. («Мол, ну и что, что студентка: руки-ноги есть», – сказал Хорошилов.) И все нормально – с тех пор уже двенадцать лет вместе.

Этот Гриша Хорошилов – тоже со своими завихрениями мужик. Помню, приходил к нам в гости, когда ему рецензия на диплом требовалась, году этак в 1988-м.

Потом пытался у нас на первом курсе вести «китайский семинар» и проводил тестирование: что такое, например, «тантра-мантра-вибрация»?

На его вопрос «что такое тусовка?» – я ответила: «сборище бездельников» (не думала, что и сама «тусоваться» начну, что весь мир – это сплошная тусовка).

Потом он однажды высказал Джулику все, что о нем думает, и уехал в Москву.

Больше у нас в институте китайский семинар с тех пор не проводился.


Когда я поняла, что «явочная квартира» проваливается на все лето, я бегала чуть ли не каждый день туда, и каждый раз творилось нечто невообразимое.

Перед сдачей кандидатского минимума (который я сдала хорошо), – сидела и писала письмо к нему, письмо длиной в шестнадцать страниц (впрочем, я могла написать и на девяносто).

Я написала, что люблю его и буду любить всегда, что хотела бы иметь от него ребенка (не сейчас – так через десять лет), что (что бы ни случилось) я найду его всегда: не в Киеве, так на его родине, не на его родине, так в Нью-Йорке.

Сдав кандидатский, выгребла из копилки мелочи и купила четыре апельсина – положила в кулечек, повесила на ручку двери комнаты № 28, письмо засунула в щель и ушла.



* * *


Двадцатого у нас с Параноиковым был развод во время грозы.

С утра я моталась на Куреневку в редакцию газеты «Час» за гонораром в пятерик, на развод опаздывала, потом оказалось – Параноиков паспорт не взял: «Разведите меня по военному билету, а паспорт я потом как-нибудь занесу».

Я купила себе букетик ландышей, благоухавший весенним лесным ветерком.

– Что же вы над нами издеваетесь, – разнервничавшись, спросила я чиновницу.

– Это он над вами издевается.

Хочешь не хочешь, пришлось Параноикову вновь тащиться на Оболонь, пока я ездила еще в одну редакцию.

Нас благополучно и дешево развели, а Параноиков, похоже, все никак понять не мог, что как мужчина он мне вообще осточертел. Он себе вбил в голову, что Николай, как и положено бывшему комсомольскому функционеру, соблазнил меня обещаниями что-то там организовать. (О, если бы он когда-нибудь что-нибудь мне обещал, если бы он чего-нибудь от меня хотел! Никто не поверит, как глубоко и искренне я любила этого человека, который мечтал, чтобы его все оставили в покое.)

На этот раз «поход» сорвался всего лишь из-за излишних размышлений. Пока я шла по улице, свет в окне горел. Но поднявшись на второй этаж и прислушавшись к звонким женским голосам, доносящимся из кухни третьего этажа, застыла в нерешительности: «А что если жена приехала, а уже поздний вечер». Пока я стояла так с полчаса, задумавшись, один командированный из Мукачево предложил мне посидеть у него в номере, я согласилась. Выпив воды, поделилась своими проблемами.

«Нет, вы подумайте только, если бы мне женщина записку оставила – чтобы я не нашел время позвонить! Как бы занят я ни был! Вы подумайте – здесь что-то не так». – «Да все так, все так. Просто мне никто другой не нужен. Конкретно, только этот человек!» – сказала я.

Когда же все-таки я надумала, в одиннадцать вечера, подняться на третий этаж – за Колиной дверью свет уже погас, и я просто не решилась его будить – снова засунула письмо в дверную щель и ушла.

Забавно, проснется он утром и прочтет: «Твои глаза – болота рая...».



Дама с камелиями


Я пишу сейчас роман о том, какие все мужчины сволочи.

Да, безусловно, они просто так удовлетворяют свою потребность в сексе, и все. Для них это подобно эффекту «стакана воды».

А как же тогда с последней любовью Федора Тютчева? Или это была всего лишь сублимация? Многое, конечно, решается посредством сублимации.

Однако я всегда предпочитала брюнетов.



* * *


Он сидел за столом, погрузившись в рукописи, и не слышал ни легкого постукивания в незапертую дверь, ни шелеста дождя по мокрой листве за окном.

Наконец, после получасового хождения вокруг да около, я решилась и вошла в незапертую дверь. Лишь когда я поприветствовала его, Коленька поднял голову и пригласил войти: «А я думал – это соседи стучат». (Среди общажного шума и впрямь не разобрать.)

Я просто умиляюсь его выдержке. Сколько писем моих он «проглотил». Сколько я ни писала ему, что люблю, люблю всегда. И вообще – лето короткое, и годы вообще летят быстро. И «отчего ты, отчего ты лучше, чем избранник мой», и «сколько просьб у любимой всегда, у разлюбленной просьб не бывает...».

Одним словом, писание писем превратилось для меня чуть ли не в самоцель. Порою даже посмеивалась. Бедный Николай! Все его преследуют: эмская мафия, а еще и я – это же просто великолепный стеб: просыпается человек утром, а ему – бац, записка: «Отчего ты, отчего ты лучше...» – я ведь ему на полном серьезе писала.

– Может быть, чаю выпьем? – предложила я.

И тогда он рассказал, что у его друга, к которому он на Позняки ездил и пользовался его телефоном, и ел с ним из одной посуды, и беседовал с ним на близком расстоянии, – вдруг обнаруживается открытая форма туберкулеза и его кладут в больницу.

А теперь Коля не знает, не заразился ли он сам, может быть, у него – закрытая форма.

– А вы чай из всех чашек сразу пили?

(Четыре чашки, что я подарила в день святого Валентина.)

Встали мы и пошли в ночь, в дождь – он провожал меня до «Петровки», а пакетик с печеньем сиротливо остался лежать на столе.

– Вы хоть апельсины обнаружили, или их соседские дети растащили?

– Да, не стоило тратиться.

– Ну, что вы, Коля: какие траты – о чем речь, я сдала тогда кандидатский минимум по специальности – хотела, чтобы и вы за меня порадовались...

– Да, с завтрашнего дня жена приедет, я устрою ее редактировать рукописи. Она – филолог с опытом.

– Да, хорошо. Будем видеться в газете «День», но вы обязательно позвоните, когда книга выйдет. («И чтобы овцы были целы, и волки сыты».)

– У меня ни с одной женщиной столько проблем не было...

– А от меня ни один мужчина так не отбивался.

– Но ведь, чтобы поддерживать интимные отношения – надо любить.

(Конечно, надо. Вообще, я стала весьма цинично смотреть на эти вещи. Цинизм способствует сохранению истинных чувств.)

Коля, я знаю, что ты меня не любишь. Но интересно, кого ты любишь вообще? Свою жену, вряд ли... Просто привык, и пугаешься что-либо менять в своей жизни («семья – это самые надежные тылы», особенно, если не твоя заслуга была сохранить их).

Это я ничего не боюсь, поскольку риск невелик.



* * *


– Ты представляешь, что вот этому осколку НАТОвской бомбы (из-под Джаковице) калибром 3 тонны абсолютно индифферентно, кто окажется на его пути: ребенок, старик, женщина, серб, албанец или спецкор газеты «Столичные вести».

Параноиков с нескрываемым интересом рассмотрел кусок потемневшей по краям железяки, и сказал:

– Это, конечно, интересно. В твоем интервью с Шалым хорошо прочитывается его независимая, высказанная по праву совести позиция. Но я не могу точно обещать, когда оно будет опубликовано, его придется значительно сократить.

– Странно, вообще, что ваша газета регулярно публикует очерки старого алкоголика Клюхи (порой у него выходит совершеннейшая нудятина) или Лешка Пометов сварганит очередную сомнительную сенсацию из мира околохудожественных сплетен, либо, на худой конец (дабы сэкономить на гонорарном фонде), сотрудники попросту извлекают из паутины интернета жареную утку, а когда приходит журналист Бабочкина с эксклюзивным интервью, вы вежливо улыбаетесь, говорите, как вам не хватает хороших материалов, а потом продолжаете тянуть резину в течение двух-трех недель. Я прекрасно понимаю, что чаще всего это происходит из банальных соображений: «Своя рубаха ближе к телу, а рука руку моет», но ведь тебе никогда нельзя было отказать в профессиональном чутье. И твой последний номер «Византийского ангела» – яркое тому доказательство. Вот за это твое чутье, за выстраданный талант твой от Бога, я всегда ценила тебя. Но, впрочем, меня не удивляет, что по качеству содержания вашу газету остается разве что в обувь закладывать – здесь, и в самом деле, твоя хата с краю.

– Ты же сама убедилась, что простых решений жизненный путь не приемлет, и так плутать по нему, чтобы и волки были сыты, и овцы целы – это тонкое искусство будничной дипломатии. Категоричным я могу быть только при формировании содержимого своего журнала.

– Да, и оказался настолько категоричным, что вычеркнул меня из списка авторов, хотя я всем даю читать именно тот номер, где публиковались мои записки о московских беспорядках осенью 93-го (хороший заголовок ты тогда придумал).

– Я тебя ниоткуда не вычеркивал, это ты делаешь вид, что меня не замечаешь.

– Но ты дал понять, что тебе неприятно общаться со мной, из чего я сделала вывод, что лучше нам друг друга забыть. Может быть, сегодня ты уже понимаешь, что по большому счету делить нам было нечего. А знаешь, за что я тебе благодарна – ты научил меня высокому понятию веры. Когда ты мне рассказывал, что ходишь на исповедь, я так прониклась... Я думала, что для этого нужно обладать высоким чувством ответственности за свои поступки. С тех пор я ежегодно выстаиваю всенощную на Пасху.

– Ты всегда испытывала страсть к соблюдению ритуалов, но это не сродни истинному познанию их смысла.

– Я сегодня все обиды свои отпустила.

– А я свои давно уже отпустил и просил у тебя прощения.

– А у меня так сердце щемило, но я думаю, что как бы оно ни происходило, а все должно идти к лучшему. У тебя ведь все вроде бы наладилось.

– За все в этом мире надо платить.

– Но ведь ты обрел семейный уют. Неужели ты не понимал, что свободный творческий полет происходит в парении над жизненным хаосом. Вот я познала высшую ступень экзистенции, моя жизнь превратилась в сплошной праздник небытия. Моим мыслям стала созвучна строка поэта: «До самоти дозріє лиш любов...». Я попыталась постараться дать людям как можно больше добра и света. Но люди стали куда-то прятаться и скрывать лучшие свои порывы, люди стали бояться думать о будущем, потому что все обещания оказались бесполезными. А наших собратьев по перу сильнее всего объединила только любовь к пиву и другим напиткам. Но ты ведь знаешь, что сомнительному алкогольному разнообразию я всегда предпочитала чашку хорошо заваренного чая, и это совсем не мешает мне любить их.


Киев, 1997–1999

Загрузка...