Наливайко

Часть первая

1

Cредь увялой полыни и пожолклых трав вьется изъезженный шлях. Ведет он с Волыни к сердцу Речи Посполитой Польской, к Кракову. Тем шляхом направлялись украинские воеводы со своими людьми на всепольские сеймы, разъезжали атаманы, собирая в казакованье охочих людей, следовали коронные и воеводские послы. Но в тот 1592 год по дороге этой чаще всего скакали вооруженные всадники и лишь изредка тянулись чумацкие возы, запряженные волами.

Вдоль шляха в долинах лежали хутора, а кое-где и села; они служили пристанищем измученному путнику, и они же наводили страх на посполитых, возивших свои продукты на западные рынки.

Грабителей в селах в те времена как будто и не было, зато наезжали туда «дозорцы» — воеводские надсмотрщики, сборщики податей и пошлин. Во времена канцлера Замойского в Польше и воеводы Острожского на Украине между людьми процветала умилительная идиллия. За то, что крестьянин позволял себе трудиться на земле, рыбачить, собирать смолу в вольных, никому не принадлежащих лесах, пасти стада в диких просторах или просто ездить на рынок, он обязан был платить «мыто и промыто», предоставлять помещику лодки, дозы, домашний скот, отдавать пану в слуги молодую дочку, а то и самому идти в кабалу. И все это по закону, на основании королевского или воеводского универсала, старательно записанного в книги старост-городских…

Не грабителей на большой дороге, а дозорцев воеводских опасались проезжие, и трудовой люд пробирался через хутора и села по возможности ночью.

Стояла теплая осень, бабье лето. Широкая степь серебрилась шелковыми шатрами паутины, стлавшейся на кустах терна, на пожелтевших стеблях чертополоха и конского щавеля. В почти недвижном воздухе также плавали пряди паутины. А на горизонте белела крутая гряда туч.

Шляхом вдоль речки ехали шестеро вооруженных всадников.

Передний, на вороном бело-копытном коне, иногда сворачивал с дороги и наклонялся за уцелевшим стеблем полыни. Выдернув его, глубоко вдыхал знакомый степной запах. Пятеро его спутников равнодушно ехали по дороге, лишь изредка безобидно посмеиваясь над забавой своего начальника.

Внезапно откуда-то справа, где вилась змеей и терялась в камышах и кувшинках речка, раздался жалобный крик: быть может, чабан по привычке гукнул на господскую отару; быть может, журавль крикнул в небе, предвидя непогоду; а может быть, человек перед смертью захотел утешиться звуком своего голоса в этой пустынной осенней степи.

Всадник на вороном коне так и замер, услышав тот крик. Даже конь его перестал жевать пожелтевшую былинку.

Крик не повторился, но все же старшой свернул в сторону, на бугор, чтоб осмотреть окрестность. Не доехав до вершины бугра, он вдруг сорвался в галоп и помчался к речке. За ним последовали его пятеро товарищей.

На берегу речки разыгрывалась обычная для того времени сцена. Хорошо одетый воеводский дозорец, держа в левой руке большую щуку, а в правой нож-колодий, бил ногами какую-то дивчину, которая, свернувшись как еж, прятала свое лицо от грозных сапог. Неподалеку стоял возок, около возка корчился старый оборванный дед, которого избивал палкой воеводский милиционер. Старшой на вороном коне крикнул дозорцу, чтобы он оставил девушку, но тот, глянув на вооруженных всадников и признав в них воеводских гусаров, лишь еще яростней набросился на свою жертву.

— Стыдись, подлец, истязать девушку!.. — крикнул старшой и, на скаку выхватив из ножен саблю, со всего размаху плашмя ударил ею дозорца по спине.

Тот отлетел в сторону, а девушка осталась неподвижно лежать на берегу речки, подле кучки задохшейся на солнце рыбы.

Повернув коня, старшой соскочил на землю с такой молодецкой силой, что зазвенели шпоры.

— Что случилось тут у вас, господа хорошие? Пан со щукою возится… Молодой, а девушку сапогами тузит…

Дозорец вскочил на ноги, не выпуская из рук щуку. Вмиг он сообразил, что перед ним если и не дворянин из княжьей родни, то и не простой казак из гусарского полка князя Острожского. Остальные гусары, вооруженные не хуже, все же ни конем, ни одеждой, ни даже фигурой не шли в сравнение с этим всадником.

— Сей бездельник, проше пана, — не хочет подчиниться законам милостивого панства и не дает воеводе- хребтины за улов рыбы на реке, — проговорил дозорец, угрожающе размахивая щукой.

Прихрамывая, подошел дед, так избитый стражником, что разодранная в полосы рубаха сурового полотна едва держалась у него на плечах. Рукою дед держался за седую, как увядшая полынь, голову, из глаз его катились скупые слезы. Но он пытался улыбаться, чтобы молодой всадник в господской казачьей одежде поверил ему и не принялся бить в свою очередь.

— Смилостивься, пан гусар: не думал и не помышлял противиться богом благословенным законам милостивого панства, воле его мощи пана воеводы. Лишь сказал я, что щука эта, ей-ей, не осетрина, а рыбак хребтину пану снимает только с осетра. И не догадалась же моя старая голова, что нельзя такого говорить пану дозорцу с глазу на глаз…

— Только и всего? — допытывался всадник.

— Только и всего, добрый пане… — отозвалась с берега девушка. — А я сказала знатному пану дозорцу, что он дурень, если щуку с осетром путает.

— Негодница! — опять было бросился к ней дозорец, но всадник угрожающе шагнул к нему:

— А ну, пан дозорец, отдай-ка деду щучку.

Дозорец оглянулся на своего защитника-милиционера и с безнадежным видом кинул рыбу наземь, но не сдержал себя — сапогом отбросил ее прочь. Старшой отдал гусарам поводья, подошел к дозорцу и, взяв его, как мальчишку, за ухо, скомандовал:

— Брось-ка и нож тоже, выскребок поганый!

Нож выпал из рук дозорца.

— Прекрасно, друг! Теперь возьми щучку и отнеси паненке, — под дружный смех гусаров приказал всадник, все еще не выпуская уха из пальцев.

— Ой, пан мне ухо искалечит! Будто в клещах защемил.

— А ты потерпи, потерпи, мой друг, пан дозорец, бог все видит… Ну! Ну! Шевелись. Вот так, вот так, пониже, пан дозорец, в обе ручки берите. Так, так… Она, щучка, рыбка благородная, хоть и не осетрина. Воеводе с нее никчемная хребтина, а девушке — уха к празднику. Да поклонись, подлец! Пониже… Пониже..

Всадник оставил ухо и вновь схватился за саблю. Дозорец, низко поклонившись, подал девушке щуку.

Сбоку подошел седой дед. Глаза его были полны страха, разбитые в кровь губы дрожали. Он упал на колени перед старшим и стал умолять его, хватаясь дрожащими руками за серебряные шпоры:

— Не надо, добрый пан гусар, не надо. Они, пан дозорец, хорошие, дай бог им счастья. Не надо… Теперь ведь он из меня и из внучки, из наших спин снимет ту хребтину… А за что? За такое ваше надругательство над ним… Как милости прошу, пан гусар, не надо! Мы бедные люди с хутора, смилуйтесь. Всадник приподнял деда под руки, легко, как увядший стебель, поставил его на ноги. Он сам не знал, что творится с ним: хотелось плакать вместе со стариком, душила злость. Прижав седую голову рыбака к своей груди, с жалостью глядел на испуганную девушку, стоявшую без запаски, и успокаивал их:

— Не тронут, дедушка, и детям своим закажут. Осенью я буду возвращаться и проверю на хуторе, не тронул ли он хоть пальцем вас или внучку.

Дозорец тем временем осторожно отступал шаг за шагом к возку, сел на него и уже собрался двинуться, когда всадник спохватился:

— Ге-ей, пан дозорец! Прошу встретить меня, когда я буду возвращаться ко двору князей Острожских, и доложить, не причинили ль вы какой-нибудь вред этим людям. Если обидите их или кого-нибудь из их родни, вам на саблях придется ответить мне за этих рыбаков…

Солнце уже садилось за лесом. Снизу, навстречу ему, поползли тяжелые оранжевые тучи, хмурые и грозные. Еще резче засверкали на солнце шелковые шатры паутины, повисшие на кустах терна и на стеблях засохшего конского щавеля. Дед Влас торопливо собирал рыбу в корзину, а внучка относила ее в лодку, придерживая рукой глубокий вырез сорочки.

— Изведут они нас, замучат, вражьи сыны. Сегодня — за хребтину, завтра — за мыто, а то — за внучку… Э-эх! — вздыхал старик, боязливо поглядывая на всадников, не смея даже поднять голову. — Кто ж вы такие, паны гусары? Не того ли гетмана Косинского казаки, что под Киевом, говорят, стали киевских воевод воевать?

Всадники дружно рассмеялись.

— Нет, не они, дед Влас… Я… сотник Наливайко, — ответил начальник казаков и поскакал на дорогу.

За ним двинулись его товарищи, а дед стоял и широким крестом благословлял их путь.

2

В гостиной нового замка Яна Замойского медленно угасал день. Все в обширном дворце — даже, кажется, сам осенний день — пахнет свеже тесанными сосной и дубом.

Пани Барбара Замойская — такая же новая хозяйка здесь, как нов и самый замок в Замостье. Вот уж сколько недель, приехав из Варшавы, старается она привыкнуть и к этому новому жилью, и к своей новой жизни, но с каждым днем все больше овладевает ею тоска. Комнаты новы и пусты. Так же нова и так же пуста жизнь пани Барбары с паном Замойским. Перед свадьбой он заворожил обещаниями построить эти пышные хоромы. И вот действительно, как грибы, выросли они за одно лето, подчеркивая не только могущество государственного канцлера Яна Замойского, но также искусственность ее новой жизни. Пустынно внутри нового замка, пустынные ветры шумят за его крепостными стенами.

— Тут будет город, — хвастал перед ней пан Янек в первые дни по их приезде.

Да, возможно…. Только жизни жди, как ветра в поле… Тоска не расстается с душой, и откуда-то к сердцу прокрадывается щемящее раскаяние.

Вот о чем задумавшись, нервно перебирает пани Барбара тройной ряд коралловых с драгоценными жемчужинами бус, словно они мешают ей дышать. С губ сорвался вздох.

— Янек!.. Пан Янек!.. Хоть бы нам поехать куда-нибудь… В этом Замостье только и есть, что каменщики да плотники… Гостей бы из Варшавы или из Кракова пригласить…

Ян Замойский ничего не ответил жене. В комнату, намеренно бряцая шпорой на левом узорчатом сапоге, вошел польный гетман Станислав Жолкевский. Еще за дверьми он слышал, что хозяйка грустным и нежным голосом что-то говорила Замойскому. Делая вид, что ему неприятно» быть свидетелем интимных разговоров супружеской четы, он еще тверже ставил ногу на ковер, направляясь к столу. Хозяйка легким поклоном ответила на изысканно-любезное приветствие Жолкевского, все еще ожидая ответа мужа. Замойский, словно извиняясь, улыбнулся молодой жене и пошел навстречу Жолкевскому. Мысленно он и не прерывал свою недавнюю беседу с гетманом, и жена только на миг отвлекла его своими тоскливыми жалобами.

— Ты пойми только, Стась: академию я, канцлер Ян Замойский, собираюсь открыть в своем Замостье… Академию, пан Стась! — Замойский не по летам молодцевато повернулся на каблуке, сел за стол и стал перебирать свои бумаги.

Жолкевский остановился, и в комнате опять стало тихо; только где-то в углу замирал трепещущий отзвук серебряной шпоры. От внимания Жолкевского не укрылась напускная молодцеватая живость друга его молодости. Когда-то, довольно уже давно, Замойский и в самом деле был молодым, юношески проворным трибуном шляхты. Двадцать лет назад, на конвокационном сейме 1573 года, он провел закон, по которому впервые польская шляхта выбирала себе короля на общем съезде. Жолкевский был влюблен в своего друга Яна. Ведь столько прожито с ним: вместе к папе ездили с исторической миссией, вместе отраву Кальвина каленым железом выжигали, охваченные романтикой юношеских мессианских порывов..

Но все это было когда-то. Давно прошла юность. Трезвая мысль и жажда власти направляли теперь корабль их жизни. Только зависть, как и в молодости, не переставала мучить Жолкевского. Правда, он был гораздо моложе Яна, — что ни говори, чувствовалась разница в семь-восемь лет между его сорока шестью годами и возрастом Замойского. А все же счастье в любви почему-то всегда попадало сначала в руки Янека, а потом уже к нему. Конечно, Замойский верный и давний друг. Во имя этой дружбы он, Жолкевский, принимал живое участие в долгой и упорной борьбе Замойского с родом Зборовских, хотя победа в той борьбе осенила ореолом славы только Яна Замойского. Но во имя ли только дружбы Стась так деятельно помогал Янеку жениться на молодой Барбаре? Не было ли тут уверенности, что и это «счастье» (на три десятка лет моложе своего мужа) неминуемо перейдет в руки опытнейшего среди кавалеров — Станислава Жолкевского? Так случилось с первой женой Яна — Гржижельдою Баториевной, так было и со второй — Христиной Радзивилл, не миновать того и этой третьей…

Затеваемая Замойским в новом замке, в котором еще и людей нет, кроме строительных рабочих и цеховых мастеров, академия напоминает проект королевских выборов, с каким так горячо и вызывающе выступал прежний упорный Иоанус Замойский, автор ученых книжек про свободу римского сената…

Замойский вторгся в думы Жолкевского:

— Я понимаю вас, Стась. Вы воин, вас беспокоят окраины, Крым, турки… Меня они тоже волнуют, но пусть не удивляет вас эта моя выдумка с академией, — все это звенья одной и той же государственной цепи…

— Удивляться, милый Янек, уже поздно, остается только восхищаться твоей энергией и дальновидностью. Трудно сказать, что ценнее в твоем Замостье: будущая академия или реально существующая крепость на Востоке…

У противоположного окна пани Барбара вздохнула громко и печально. Замойский поднялся из-за стола, с тревогой посмотрел на одиноко стоявшую у окна жену, что-то пробормотал и, словно очнувшись от навязчивого сна, подошел к Жолкевскому, по-дружески положил ему руку на плечо. Это означало полное согласие в далеко идущих политических планах и в мыслях о будущности польского государства. Серьезные, важные, полуобнявшись молча, зашагали вдоль комнаты.

Жолкевский понял жест своего друга, ему льстило, что тот одобряет его смелые замыслы наступления на Восток.

Украина должна перестать существовать как приграничная область, где местные магнаты строят грозные для Речи Посполитой гнезда… Таковы были мечты польного гетмана Станислава Жолкевского. Тем с большей интимностью он снова заговорил со своим другом о подозрительном политиканстве старого князя Острожского на Украине, о заигрывании с ним черкасского воеводы Вишневецкого, о своих сомнениях: не лучше ли позволить Криштофу Косинскому разрушить эти гнезда, а потом уже прибрать к рукам и самого Криштофа? Канцлер внимательно слушал своего друга, прищуренными глазами следя за скучающей женой. Его толстые с проседью усы лежали двумя массивными витками над выпяченной губой. Седая пышная голова и непомерная горбина на носу делали его похожим на гордого орла, который пыжится в натуге удержать молодость и сохранить былой пыл.

— Это верно, Стась. Бородач Острожский помышляет о королевской короне, по крайней мере для сыновей. И не о польской, а об украинской короне. К такому выводу пришла и прошлогодняя комиссия Язловецкого, разбирая спор Косинского с Острожским. Можно было бы послать войска вместо комиссии, но спор повлек за собой настоящее казачье восстание. Криштоф Косинский не первый год старшинствует на Запорожье; он польский дворянин, жалован королем и привилегии на поместье Рокитное от государства получил. На такого не накричишь, да… и стоит ли кричать? Не верится слухам, что Криштоф с Москвою заигрывает, — настоящий польский шляхтич на это не пойдет… Мы с вами еще не знаем, каким историческим руслом пойдет международная политика Москвы и какие угрозы таит она для польской шляхты. Одно несомненно — Замостье со своими фортами никогда не окажется лишним для планов Речи Посполитой на Востоке. Потомки будут благодарны нам с вами…

— Хотелось бы верить, Ян… Однако потомки — дело будущего. А сегодня необходимо скорее провести унию, отделить в делах религии Украину от Москвы, разорить украинских магнатов и вместо казачьих полков поставить по границам верную традициям шляхты польскую вооруженную стражу…

Замойский, уловив острую тоску во взгляде жены, оставил гетмана и направился к графине. Пани Барбара беспомощно улыбнулась и махнула рукою канцлеру, словно хотела сказать: «Оставайся со своею вечною политикой…»

— На окраинах, пан Стась, у нас и в самом деле не все ладно… Но я, собственно, позвал тебя, чтобы поговорить об академии и королевском разрешении… Сигизмунд позволяет мне открыть здесь филиал Краковской академии. Что только филиал — это простая формальность. Спустя некоторое время, когда и столицу перенесем из Кракова в Варшаву…

В дверь быстро вошел шустрый казачок, и Замойский на полуслове прервал беседу. Замолчал и Жолкевский. А графиня задержала дыхание: что-то скажет запыхавшийся казачок, который смеет являться без зова только в особо важных случаях?

— Там казак, посол от воеводы Острожского с Украины, прибыл. Изволите принять? Бумаг у него никаких, а с виду рыцарь славный, — сообщил казачок, трижды кланяясь в простор комнаты, словно приветствуя не господина, а стены.

— О!.. Янек, я хочу видеть настоящего казака с Украины. Никогда еще не видела. Прими его…

Замойский переводил взгляд с жены на запыхавшегося казачка, напряженно вникая в смысл его сообщения. Трудно было ему оторваться от мечты о новой столице, об этом будущем центре шляхетского могущества Польши, экономической крепости страны, где у пана графа уже имелись свои дворцы и немалые интересы. Варшава — мечта, особенно дорогая графу.

Наконец велел просить посла в комнату.

— Я опять получил жалобу из Кракова, от сына Острожского — Януша. Жалуется на поведение Косинского. Беспокоит Косинский старика, не дает развернуться в воеводстве…

— Да и на всей Украине, почему только в воеводстве? — подхватил Жолкевский, но умолк: Замойский ждал посла, и всякое вмешательство теперь в его государственные обязанности звучало бы как обида.

Пани Замойская меж тем выбирала из вазы цветок, примеривая перед венецианским зеркалом, какой из них будет ей больше к лицу.

«.. и с виду рыцарь славный…» — мысленно повторяла она. Не прислушиваясь, Барбара слышала, как под чьими-то ровными шагами скрипели новые, еще не притертые ступени, как звонко бренчали казачьи шпоры.

Казак, сам открыв дубовые двери, так взглянул на смущенного казачка, что тот вмиг исчез с глаз. Графиня отошла от окна, оперлась о высокую спинку кресла канцлера и с неодолимым любопытством следила за «славным рыцарем» — казаком с Украины.

Комнату всю, казалось, заполнил ровный, сдержанный голос казака:

— От брацлавского, киевского воеводы пана князя Острожского ясновельможному, ваша мощь, пану графу поклон…

Казак почтительно стал у стола и отдал хозяину продолжительный рыцарский поклон одною только головой. Трудно было догадаться, заметил ли он в комнате еще кого-либо, кроме хозяина. Жолкевский готов был провалиться сквозь землю — настолько оскорбляли его независимые манеры, этого хлопа. Пускай он посол такого магната, как Острожский, но кто дал ему право пренебрегать присутствием польного гетмана?..

Невольно Жолкевский оглянулся на пани Барбару, ища сочувствия своему возмущению таким пренебрежением к чести его мундира, личности и возраста. И пожелтел от злости, когда увидел по глазам пани, что она довольна дерзостью казака и рада неприятности гетмана.

— Пану воеводе князю Константину наша шляхетская благодарность и уважение, — медленно произнес канцлер Речи Посполитой, стараясь придать своему голосу возможно больше официальности.

И почувствовал, что в голосе казака было больше уверенности и силы, нежели у него, всесильного канцлера. Он пристально взглянул в лицо казака, — оно дышало искренностью молодости. Канцлер невольно мысленно сравнил свои годы с годами этого степного хлопа, оценил его красоту, и боль уязвленного самолюбия и зависть затуманили глаза знатного шляхтича. Казак был одет в такой дорогой, хотя и простой казачий жупан, что это лишний раз подчеркивало богатство и высокое положение украинского владетельного князя, нарочито пославшего в королевскую канцелярию простого казака…

Казак только теперь крепко приставил ногу к ноге, и шпоры его при этом так вызывающе звякнули, что пани графиня вздрогнула и цветком, так и оставшимся в руке, заслонила свои непокорные губы. Вздрогнул от неожиданного звона казацких шпор и бывалый вояка Станислав Жолкевский. Даже Ян Замойский почувствовал неожиданное волнение. Этих украинских повес казаков следует — и как еще следует! — проучить, чтобы они как должно уважали не только государственного деятеля, владетельного поляка, но и наследственного шляхтича…

— Прошу, прошу пана… Князь, верно, прислал вас с каким-нибудь неотложным делом. Есть письма?

Нервное возбуждение подбодрило канцлера, он уже властно приказывал. Снисходительным жестом он пригласил казака сесть на скамью возле стола. Пригласил к столу и Жолкевского:

— Прошу вас, пан гетман, принять участие в беседе, выслушать вести с Украины.

Казак вежливо приподнялся, намереваясь приветствовать гетмана. Но в этот момент пани Барбара, зашелестев платьем, вышла из-за кресла. Затаив дыхание, казак остался недвижим, ожидая, что хозяин представит его своей дочке (такой нежно-юной показалась ему пани с первого взгляда). Он видел, как шевельнулись, открыв ряд мелких белых зубов, ее губы, точно расцвели они: вот-вот брызнет молодой здоровый смех. Его и самого подмывало от всего сердца улыбнуться красивой паненке — такою речью заговорили с ним эти женские уста и искрившиеся смехом глаза…

Наступившая пауза начинала шокировать светски воспитанных панов. Жолкевский заговорил первый:

— Что слышно, пане казак?

— Сотник гусарского князя Острожского полка, — поправил гетмана посол.

— Ах, простите, пане сотник… Что слыхать на Низу? Говорят, низовики снова нарушают королевские приказы и беспокоят наших крымских соседей…

Сотник не пропустил еле слышного, раздавшегося уже у самых дверей женского смеха и воспринял его как похвалу за то, что поправил самого гетмана коронных войск. Неторопливо сев на скамью, он взглянул на Замойского, но обратился к гетману:

— Пожалуйста, пане гетман…

— Вельможный, прошу пана… — отплатил в свою очередь Жолкевский, не в силах забыть казаку смех пани Замойской.

— Пожалуйста, вельможный пане гетман… Про низовое запорожское войско ничего точно сказать не могу, да и не имею на то поручения от своего господина. Однако, если вельможный пан гетман интересуется невесть откуда идущими пересудами об украинских землях, могу передать, как сам слышал. О том; что кто-то беспокоит крымских соседей, ваша мощь пан гетман, у нас ничего не слыхать. Об этом нет времени говорить и самым болтливым. Теперь украинец сам вынужден защищаться от нечистых на руку этих ваших соседей… Это к тому же и казацкий хлеб….

— Заманчивый корм…

— Горький, вельможный пан гетман, но есть нужно.

— Хотя бы и наперекор королевским универсалам, которые запрещают трогать крымцев и турок?! — вмешался Замойский.

— И не запрещают защищать свой православный край от многочисленных нападений ханов, ясновельможный пан.

— Для защиты православного края незачем ходить к Перекопу, разорять Очаков, пане сотник…

— На войну идучи по чужую голову, простите, вельможные паны, неси и свою, — как говорится в казацкой поговорке. Когда нападают, то и терпят по собственной же вине. Да и не знаю я про какой-то Очаков. Я верный слуга его мощи пана воеводы князя Острожского, а он давно оставил казакованье и за весь срок моей службы ни одного ханского аула не разорил. Я же послан перед очи ясновельможного пана канцлера, чтобы просить защиты от несправедливых нападений и грабежей Криштофа Косинского, который в настоящее время стал уже гетманом всего войска низовых казаков…

— А не то ли самое я говорил, проше пана? — пробормотал Жолкевский.

Сотник, не обратив внимания на его слова, продолжал:

—.. Этот атаман, верно по чьему-то наущению, став в неприязненные отношения к моему господину, сердится на него за Рокитное и разоряет поместья князя. Не так давно от его рук, как от татарской орды, превратилась в руины Белая Церковь… Он все уничтожает огнем, не жалеет панского добра, если не в силах присвоить его. И не только имущество, — от руки его гибнут и мирные люди — женщины, дети…

Замойский молчал. Посол словно вторил его тайным мыслям; их нужно не только запомнить, но и умно обернуть в оружие против Острожского. Наконец с безразличным видом канцлер встал с кресла- и отошел, дав этим понять, что беседу может продолжать один гетман. Жолкевский.

— А чего желал бы пан воевода? — стал допытываться Жолкевский.

— Пожалуйста, вельможный пан. Он хотел бы получить помощь коронных войск, как сам когда-то помогал короне, отражая нападения и угрозы крымских ханов. А паче всего он хочет, — тут сотник обернулся к Замойскому, — он хочет, чтобы реестровому казачеству возможно скорее выплатили государственное жалование, не раздражали бы его задержками, как в позапрошлом году: пообещали и забыли…

— С каких это пор князь стал так примерно заботиться о спокойствии среди реестровиков? — не сдержался Замойский, но затем спокойно прибавил: — Еще чего?

— Увеличения реестра на Низу.

— Так. Песня не новая, это можно… Еще чего он хочет, пане сотник?

— Чтоб не волновали низовое нереестровое казачество угрозами построить новые крепости на окраинах и чтобы дали казакам обещанные короною регламентации вместо позапрошлогоднего сеймового закона. Дозорцы вон как хотят, так и издеваются над посполитыми, даже от щук уже начинают хребтину взыскивать у рыбаков.

— Однако пан воевода мог бы не беспокоить себя, посылая пана сотника, а прямо пойти на Краков со своими гусарами, как Косинский пошел на него… — резко возразил Жолкевский.

Сотник поднялся со скамьи.

— Это отказ, пане канцлер? — гордо спросил он, обходя всякие титулы обоих гетманов.

Замойский опять опередил Жолкевского. Он опытный дипломат. Следует ли ему ссориться с украинским магнатом? За Острожским пойдет Вишневецкий, вспомнив семейные традиции Дмитра Байды… Их может поддержать Москва, наверное, поддержит Сечь. А тут же молдаванами заварена каша, их приберут к рукам турки, воспользовавшись беспорядками в короне…

— Пан сотник напрасно допускает худшее. Почему это уже и отказ? Отказ не есть принцип короны польской… А пан гетман правду говорит: князь не просит, а приказывает устами посла. Острожские сами господа у себя, да еще и какие господа! Воевода должен бы сам добиться мира с казаками, собственными средствами и силами. А от хребтины и других государственных налогов его святая воля отказаться… или увеличить их. Кто такой воевода Острожский в своих владениях? Не перед его ли именем трепещут и посполитые и украинское мещанство, даже казаки? Не воеводские ли пышные вооруженные выезды на сеймы заставляют насторожиться и коронное войско?.. Не отказ, а дружеский совет, пане сотник…

Замойский был доволен собой. Никогда не следует отказывать даже хлопу, а тем паче дипломатическому послу. На том корона и держится — на своевременных обещаниях и обдуманном невыполнении их. Пообещай, — язык не отсохнет. А время свое возьмет. Люди умирают, в могилу унося наивные надежды получить обещанное. Корона же тем временем крепнет, и кто осмелится судить победителя за невыполненное обещание?..

Казачьи регламентации? Да это ж его козыри, которыми он воспользовался в критическую минуту во времена Стефана Батория. Теперь, конечно, он понимал, насколько это было по-юношески поспешно и даже, возможно, негосударственно, но вместе с тем и мудро. Установив на генеральной конфедерации 1573 года «мир да лад» между религиозными противниками, уважающий себя государственный муж должен был признать и казачество как социальный слой, а не только как ватагу разбойников. И признал, пусть лишь на словах. Наговорил им разных хороших слов, не упуская из виду, что эту породу степовиков еще необходимо будет прибрать к рукам.

Баторий умер. Ян Замойский с того времени стал куда влиятельнее, втрое расширил свои владения, третий замок построил (вспомнить только, что ему и Баторию, его тестю, приходилось даже воевать за великую Польшу на собственные средства!). Реформаторские настроения понемногу сменились настроениями совсем иного порядка. Вместо диссидентской веротерпимости интересы страны твердо выдвинули в порядок дня религиозную унию. Молдавские дела последнего года, которые сулили канцлеру не только обще государственные политические козыри, но и личные выгоды, — все это далеко отодвинуло какие-то казачьи регламентации…

— Вы тут, пане сотник, вспомнили кучу старых пустяков, какими еще до сих пор тешится кое-кто… из воевод с украинских земель. Будьте признательны, что мы их вам давно обещаем. Корона польская после Батория уже сколько раз меняла праздничную одежду, но и сейчас, как и всегда, советует воеводам поступать с распущенным казачеством так, как они находят нужным…

— Я прибыл донести вельможным панам про наглость шляхтича Косинского, которому корона даровала землю на Украине, в Рокитном…

— Не мудрите, пане сотник!.. — перебил его Жолкевский.

— Мудрить не научился, государственным мужем не был… Я только слуга…

— Я тоже слуга короны, прошу пана. К чему же тогда разговор про «казачий хлеб», если пану сотнику содержание идет с княжьего стола? Знаем, что это за «хлеб» такой, еще бы, как же не знать! Наш пан Чижовский за тот хлеб у турецкого султана чуть головы не лишился.

— Ибо ему, кроме головы, нечем было расплатиться по щедрым обещаниям Уханского и Лаща…

— О-о! Пан сотник притворяется дипломатической невинностью и оперирует не свойственными для… гусара кондициями…

— Не трудно знать, вельможный пане гетман, что паны Чижовский, Уханский и Лащ хотели перехитрить самих себя, а не только султана. Испытанная школа хитрости пошла им во вред. Иные послы в чужом государстве сильны деньгами, иные — авторитетом своей державы, а послы Речи Посполитой только раздражают могущественного султана доморощенными хитростями да выдумками, что их будто обокрали на Дунае. И дают взятку — старый бобровый мех, наспех одолженный у московского купца…

— Поосторожнее, пан сотник, с такими новостями с Украины… Не забывайте, что сами казаки раздражают султана. Из-за них, а не из-за каких-то приключений на вашем Дунае басурман повел себя с нами, шляхтичами, как с быдлом…

— Как на рабов кричал, уважаемый пане сотник, — добавил и Замойский.

— Верно, как на рабов! «Мне, — говорит, — все повинуются, кроме ваших дерзких казаков с Днепра. Перс меня боится, Венеция трепещет, итальянец просит помилования. Немец — и тот, что захочу — даст мне…» Слышите, пан сотник, — итальянец, немец!.. А вы с казачьими регламентациями, с «хлебом» в такое время… Не до вас теперь, слышали?

— Не слышал, пане гетман…

— Вельможный же! — крикнул Жолкевский.

Сотник взял со скамьи шапку. На какое-то мгновение он тоже забыл про свое звание посла и видел перед собою только чванного вояку, с которым так и подмывало поговорить на саблях в чистом поле… Но Замойский уловил тончайшие оттенки в настроении обоих и как мог хладнокровно, успокаивая, проговорил:

— Стыдно такому влиятельному воеводе, как киевский, не управиться самому с каким-то Косинским. Тем более… — Замойский запнулся и, учтивым жестом указывая на сотника, улыбаясь, закончил: — Тем более, что у князя есть такие опытные в политике слуги и рыцари, как пан сотник.

Жолкевский понял канцлера. Политика Речи Посполитой Польской тем и сильна, что классические принципы хитрости она сделала своим законом… Надо всю беседу обернуть в шутку, показать равнодушие к пустякам, с какими прибыл сотник, и тем задурманить голову этому украинскому циклопу..

Жолкевский выдавил какое-то подобие улыбки.

— Так и передайте воеводе: не отказываемся послать и пана Язловецкого с войском, но думаем, что спор с Криштофом не требует такого вмешательства. Это внутреннее дело воеводства.

— А казачьей распущенности дольше терпеть нельзя, пане сотник, — прибавил Жолкевский, не в силах простить дерзости посла-гусара.

— Я посоветовал бы вельможному пану гетману сказать это самим казакам.

— И скажу, подождите немного, непременно скажу!

— Жалею, что я не казачий сотник…

— А что было бы, прошу пана? — вскипел Жолкевский.

— Я имел бы право достойно ответить пану гетману.

К счастью, в это время открылась дверь и на пороге появились две хорошенькие девушки-горничные, а за ними — сама хозяйка.

Жолкевский промолчал, бросив свирепый взгляд в сторону сотника.

Пани канцлерова поняла несвоевременность своего прихода и опять исчезла. Одна из девушек проговорила:

— Милостивая пани Барбара приказала просить ясновельможное панство к столу.

Замойский подчеркнуто любезно пригласил сотника и пошел вслед за ним в столовую.

3

Пани Замойская переоделась в праздничный кунтуш, шитый золотом по голубому бархату. Сотник на миг задержался в дверях, любуясь хозяйкой.

— Прошу, прошу панство к столу… — промолвила графиня, довольная собой.

Замойский, приняв задержку сотника за светский жест учтивости, вспомнил, что не познакомил его со своей женой.

— Уважаемый пане сотник, разрешите представить вам мою супругу пани графиню Барбару. А это, — с притворной вежливостью обратился он к жене, — это ясновельможного пана воеводы киевского, маршалка земли Волынской, князя Острожского слуга, пан сотник..

Гость, придерживая левою рукою кривую, украшенную серебром турецкую саблю, а правую приложив к груди, низко поклонился графине и ясным голосом докончил аттестацию, данную его особе:

—.. Сотник гусарского полка Северин Наливайко.

Пани еще приветливей улыбнулась.

— Рада, рада, пожалуйте! — и протянула руку.

Жолкевский опередил сотника и, схватив трепетную ручку графини, припал к ней долгим поцелуем. «Не схитришь — жизнь прозеваешь», — было у гетмана символом его шляхетской веры. Он даже не сердился, когда еще покойница Гржижельда говорила: «У пана Стася два языка: одним бога хвалит, другим дьяблу пятки лижет».

Наливайко круто повернул к столу, остановился и окинул взглядом столовую. Она была так же нова, как и гостиная, но со вкусом украшена лучшими образцами итальянской живописи.

Опершись на высокую спинку стула, Наливайко рассматривал прекрасную копию с портрета жены флорентийского патриция, Монны-Лизы. В сердце все еще клокотал гнев на наглость гетмана, а законы вежливости предписывали говорить комплименты хозяину, хвалить его вкус в живописи.

Захотелось показать себя не простым казачьим сотником. Что автор Монны-Лизы был итальянец, это Наливайко хорошо помнил. Когда-то в киевских покоях князя Константина сотнику пришлось видеть не хуже выполненную копию этого портрета, но он запамятовал имя автора и историю картины. Вон в ряд висят полотна знаменитого Андреа Мантеньи, далее «Святое семейство» Перуджино… И выпалил:.

— Хорошо передано. Сандро Ботичелли… — и покраснел, сообразив, что ошибся.

Канцлер Замойский счел совершенно естественным, что какой-то там украинский сотник хочет, но не может показать себя образованным шляхтичем. С Яном Замойским, — размышлял канцлер, — трудно тягаться даже настоящим шляхтичам польской крови. И, прозрачно издеваясь, он будто подтвердил:

— Верно, верно, Сандро Ботичелли был учителем Леонардо… Влияние, разумеется, заметно, хотя оба мастера совершенно самобытны…

Наливайко понял эту — пусть и очень тонкую — издевку, и она обидела его. Его образование под руководством брата Демьяна, его воспитание при дворе Острожских, его положение доверенного слуги — все это ставило его в ряды людей особой категории. Какой именно — он еще не мог точно определить, но вполне ясно и с горечью в душе понимал, что категория эта считается гораздо более низкой, чем шляхта, дворяне. Как молния мелькнуло воспоминание: ведь и там, у себя дома, у своих «единокровных» господ, — то же самое. Там он нужен князю как исключительной ловкости и аккуратности исполнитель, здесь его терпят только как высокого посла.

И ему захотелось созорничать, хоть немного сбить гонор с этих чопорных панов. Он использует если не естественное право свое на человеческое достоинство, то условное, но еще более сильное для этих официальных людей, исключительное право посла.

Сотник непринужденно рассмеялся в приветливое лицо хозяина и круто повернулся к графине. Такою веселою ее не видел Замойский за несколько месяцев супружеской жизни. Жолкевский назойливо вертелся около графини, чтобы помешать ей заговорить с сотником.

— Не скучают ли там мои гусары, пане гетман? — неожиданно и намеренно громко спросил Наливайко у Жолкевского.

Вое замолкли. Вопрос был дерзок и оскорбителен: ведь Жолкевский здесь не дворецкий у пана канцлера, а высоковажный гость, как и Наливайко. Воспользовавшись минутой молчания, сотник, как ни в чем не бывало, прибавил:

— Пожалуйста, вельможный пане гетман…

Это перешло уже все границы. Жолкевский оставил графиню и двинулся к сотнику, не скрывая своего гнева. А сотник, будто и не заметив этого, спокойно повернулся к графине:

— Простите, вельможная пани…

— Барбара! — подсказала Замойская весело.

— Пани Барбара, — послушно повторил сотник, — я так невежливо поздоровался с вами и оставил одну, увлекшись незначительными разговорами… Признаюсь, я принял вас за дочь…

Графиня по-девичьи вспыхнула, оглянулась на графа, но тот, к счастью, не слышал сотника.

— Не к лицу вам, пан сотник, насмехаться над одинокой здесь женщиной, — услышал Наливайко ее ответ, похожий на мольбу.

Жолкевский, сдерживая негодование, прошелся в глубь столовой. Когда он обернулся, сотник уже сидел рядом с графиней. В столовую вошли несколько дам и кавалеров из музыкальной капеллы Замойского.

Жолкевскому не спалось в эту ночь. На рассвете он вызвал начальника своего конвоя.

— Что делают гусары Острожского? — спросил, как только тот появился на пороге.

— Спят, вельможный пан гетман.

— Спят… — раздумывая, повторил гетман. — Спят гусары. А сколько их, пан старшина?

— Шестеро, считая и сотника, вельможный пан гетман.

— Как себя ведут, что делают?

Старшина только развел руками. Гетман вплотную подошел к нему и почти прошептал:

— В ваши годы я бы не стал ждать, если бы меня оскорбил какой-то разбойник из степей…

— Но ведь он меня не оскорблял, вельможный…

— Так меня, польного гетмана коронных войск, оскорбил. Не стану же я такого мальчишку…

Гетман не договорил, пытливо посмотрел в глаза старшины. Тот понял, переступил с ноги на ногу.

— Прошу позволения вельможного…

— Позволяю.

— В таком случае я выеду вперед, к Горынским лесам…

— Берите людей и немедленно… Управиться нужно ловко и чисто.

— Как слугу панов Зборовских, вельможный?..

— Что Зборовский? Это не чета слуге Зборовских, не забывайте, пан старшина…

И когда со двора замка выезжал отряд конницы, гетман стоял у окна и тихо и весело смеялся, потирая руки…

Проснулся Жолкевский поздно. Далеко в углу двора стояли шесть оседланных степных коней. Гусары возились у седел. Сотника среди них еще не было.

Одетый и готовый в далекий путь, он стоял в гостиной один, улыбаясь при воспоминании о вчерашнем вечере. В гостиной никого, кроме сотника, не было: канцлера внезапно позвала к себе жена, и он задержался у нее.

— Золотко! Почему это тебе вдруг так захотелось в Стобниц? Ведь еще тепло здесь, а потом я занят делами.

— Отпусти меня, Янек! Надоело в Замостье. Ко мне в Стобниц на рождественские праздники должна приехать пани Лашка, воспитанница Оборской на Украине. Не возражай, Янек!

— Голубка, я не «возражаю, но… одной в такую дорогу… это ведь добрая неделя!.. Да хоть пана Станислава попросить, он охотно проводит тебя до самых родителей.

Графиня заволновалась:

— О, нет, нет, Янек! Не хочу, чтобы пан Станислав… Он такой «внимательный» к женщинам..

«Внимательный»? Бабник, волокита, — это знает и сам Замойский. Старая обида еще за покойницу Гржижельду, — да разве только за Гржижельду! — уколола графа. Он с минуту подумал и нерешительно произнес:

— У меня ведь разные дела… А пану Станиславу и по дороге, с ним жолнеры, он мой лучший друг…

Еще немного подумал:

— Было бы, золотко, совсем неловко просить этого украинского сотника, хотя ему почти по дороге, заехать в Стобниц. Эти украинцы…

— Думаю, Янек, это твое дело. Если уж сам не можешь, то лучше чужого попросить… Отец приютит его гостем на несколько дней, Острожскому и тебе угодит…

К Наливайко Ян Замойский вышел, натянуто улыбаясь, и прощальный разговор протекал не так торжественно, как того требовали дипломатические условности.

— Передайте, пожалуйста, пану воеводе, что мы желаем ему успеха, пусть известит, когда оправится с грабителями и изменниками в своих землях. Старостам Вишневецкому, Претвичу и Тульскому будут даны наши указания о помощи, — мимоходом пообещал канцлер по привычке.

— Это ваше последнее слово, вельможный пан канцлер?

— Да… Ссору с Криштофом нужно кончить так же по-семейному, как и начали ее у вас…

В открытые двери вошел Жолкевский и, не поздоровавшись, стал в стороне. Сотник обернулся к нему:

— Вельможный пан гетман и не поздоровался, кажется. Что это — таковы обычаи у вельможных панов гетманов или пана плохие сны беспокоили этой ночью?..

— Пан сотник, я — Жолкевский.

— А я… Наливайко…

Замойский нервно выпрямился. Его густые с проседью брови сошлись — признак недовольства и гнева.

— У меня на приеме посол киевского воеводы, вельможный пан гетман… Ваше недовольство характером пана сотника прошу проявлять в другом месте..

Жолкевскому показалось, что канцлер намекнул ему на ночную отправку отряда конных жолнеров в засаду против этого дерзкого сотника.

— Прошу пана сотника извинить, такова уж натура воина, — притворно улыбаясь, промолвил Жолкевский.

Наливайко поклонился обоим и направился к дверям. Но граф пошел за ним и, подавляя гордость, обратился заискивающе:

— Кстати, не могли бы вы, пан сотник, оказать любезную услугу?

О, пожалуйста, пожалуйста, ясновельможный.

— Не мне, — поспешно предупредил Замойский, — пани Барбара просит…

Наливайко слегка покраснел, но сдержал себя, не глянул на сбитого с толку Жолкевского. Гетман воспринял эту просьбу графини как публичную пощечину себе — другу дома и воину.

Не прощаясь, он вышел из кабинета.

А через несколько часов из замка выехала запряженная шестеркой лошадей закрытая карета пани Барбары Замойской. С обеих сторон кареты гарцевало по пять всадников. С одной стороны — жолнеры Замойского, с другой — гусары Наливайко.

Сам сотник на вороном коне (подарок верному слуге от молодой невестки князя Острожского Середзянки) в последний раз молодцевато подъехал к канцлеру, стоявшему на веранде, и приветливо попрощался с ним.

Жолкевский не ответил на поклон сотника. Белоногий конь как-то вдруг присел, осаженный. Наливайко не сдержал своего кипучего презрения к этому надутому гетману:

— Напрасно чванитесь, пан гетман. Из сотников бывают и гетманы, а из гетманов — разве лирник… За мной стоит молодость…

— О, я ей противопоставлю опыт!

— Не шутка убить журавля, а попробуйте живого поймать! — крикнул Наливайко и пустил коня, чтоб не слышать злой брани гетмана.

Этой вызывающей фразой он будто дразнил гетмана Жолкевского еще и тем, что едет он с графиней Барбарой совсем не через Горинский лес, куда заслана засада…

Так пани. Замойская выехала в Стобниц, в гости к своему отцу Тарновскому. Дорога была не близкая, но пани уже не чувствовала себя такой одинокой. То и дело открывала она дверцы и заговаривала с сотником, забывая свое положение высокопоставленной жены коронного канцлера.

С севера двигались тучи, путников окружали широкие степи, высокие леса, иногда заставали в пути непроглядные осенние ночи.

4

Сотник Наливайко вернулся в острожский замок лишь в начале зимы. Старый князь Константин выслушал его с должным спокойствием и самообладанием. Но потом, наедине с собой, дал себе волю: привезенный Наливайко ответ Замойского князь понял как скрытую месть обоих гетманов. Его широкая и густая борода тряслась.

— Украиной подавились прожорливые хитрецы-политики? Заритесь на доходы с православных земель и с церкви? Поперек горла станет, шановные паны! Не поможет вам и уния. Украина получит своего короля, или не буду я князь Острожский! — Старый воевода тревожно оглянулся, не подслушал ли кто-нибудь его затаенных дум…

Приближались рождественские праздники. По старому обычаю, в Острог съезжались гости с украинских, литовских и польских земель. Владелец Острога и теперь, несмотря на тревожные дни на Украине, не изменил обычаю.

Ян Тульский прибыл с Подолья, привез красавицу дочку. Младший сын князя, Александр, должен был жениться, и Тульский связывал с этим большие надежды.

Любимый зять князя Криштоф Радзивилл прислал из Литвы на этот праздник пока лишь свою жену Елизавету, а сам обещал прибыть с челядью попозже. Старый князь с детства выделял эту свою дочь Елизавету, теперь же каждый ее приезд становился в Остроге событием. Пока Криштоф был мужем старшей дочери князя, он не казался таким родным и желанным зятем, как теперь, когда женился на младшей, любимой дочке.

На дворе свистела пред рождественская вьюга. Елизавета поправляла перед большим зеркалом греческой работы свою новую кичку, украшенную цехинами. Зная, что в глазах отца она еще до сих пор выглядит ребенком, хотя у нее самой уже было двое детей, Елизавета вела себя как девочка и не Замечала, что ее порхание по комнатам замка вызывало усмешку даже у служанок.

Старый князь отдыхал перед печкой. Он все еще не мог забыть обиды, нанесенные ему казаками Косинского, а также хитрый ответ коронных гетманов. В горницах говорили шепотом все, кроме самого князя. Он либо молчал в дреме, согретый огнем печки, либо распоряжался так громко, что слышно было на весь замок.

— Януш не прибыл еще? — не открывая глаз, спросил князь о старшем сыне.

Он знал, что ответить ему каждый считает для себя особой честью, и не удивился, услышав, как в комнате спорят, кому первому ответить.

Но в это время неожиданно грохнули двери.

— Ах!.. — приглушенно прозвучало в зале.

Воевода, сидевший в глубоком кресле, повернул голову. В горницу ворвался покрытый снегом, вооруженный с головы до ног человек.

— Где его мощь ясновельможный? — пыхтя, спросил человек, отряхивая с себя снег;

Князь поднялся с кресла, шагнул и обеими руками пригладил свою бороду. Густые брови прикрывали хоть и старческие, но острые еще глаза, обращенные на прибывшего: кто смел непрошено, без доклада, врываться в его покои, пусть то будет и лучший воин?.

— Я воевода. С какими вестями, воин?

Почти ежедневные гонцы из воеводства приучили старика к самым неожиданным известиям.

— Ясновельможный пан князь! На Украине происходит такое…

— Про Украину я первый знаю все…

— А вот все же гетман Косинский разоряет на Киевщине поместья…

— Кто позволил грабителя величать гетманом?

— Простите, ваша мощь… Но так его величает вся Украина. Он идет…

— Украина — это мое владение! В моем владении я не величаю гетманом всякого пройдоху, — значит, не вся еще Украина так его величает. По какой дороге идет этот грабитель?

— Опять под Белую Церковь подступает. Киев занял…

Князь между тем приблизился к замерзшему, заснеженному воину, внимательно всматриваясь в него. Лицо Острожского вдруг изменилось, глаза показались из-под бровей, руки раскрылись, как для объятья:

— Да это же пан Булыга! Неужели из Белой Церкви сам гонцом прибыл? За это время от Белой камня на камне, может быть, не оставили эти насильники!

— У меня есть сведения, ясновельможный князь, что Косинский идет на Глубокую Волынь разорять вашей мощи поместья. Какой-то шляхтич сбежал от Криштофа.

— И что сообщил этот прощелыга?

— Князь, он признался, что Косинский перед этим походом был в Москве. Рокитненское недоразумение князя Януша — только предлог, который ловко используют московские бояре…

Ставни с дрожащим скрипом грохотали о стены. За окнами бушевала лютая вьюга.

— Шляхтича этого немедленно казнить…

— Но он ведь шляхтич, ясновельможный…

— Пусть трижды шляхтич, коли он такое говорит. Ежели Косинский, как некогда Байда, Москве присягнул, да про это узнают и посполитые, то пиши пропало, пан Булыга. Времена безумств Байды прошли, народ не хочет чужого пана.

— Он и от своего пана готов, как от сатаны, откреститься, этот наш народ, ясновельможный князь…

В полночь подоспел и зять Радзивилл с небольшой вооруженной свитой. Вместо веселой семейной встречи он застал хмурое военное совещание. Старый князь вышел из-за стола навстречу зятю, ласково поцеловал его в лоб и посадил по правую руку от себя. За широким столом сидели одни лишь мужчины, — возможно и не только рождественские гости. Елизавета наведалась сюда, поздоровалась с Радзивиллом и поспешно ушла к женщинам. Старый князь внимательно слушал советы вооруженных людей, но в то же время обдумывал свой план борьбы с Косинским.

— Мы должны опираться на собственные и совершенно надежные силы. Этот злосчастный гетман действует не самостоятельно, а при чьей-то сильной поддержке и вооруженной помощи. Не Белая Церковь, тем более не рокитненские владения побудили его пойти против Острожского. Жолкевский — хитрая лиса: он не станет нам помогать, чтобы снова не воевать с Москвой, если верно, что Косинский вошел в сношения с нею. Жолкевскому теперь нужны войска, чтоб осуществить захватнические планы короны в Молдавии, в Семиградии. Нам остается только самим защищаться. Как сообщает пан Булыга (Криштоф Радзивилл приветливо поклонился Булыге), у этого разбойника тысяч пятнадцать хорошо вооруженных грабителей.

— Сведения эти получены непосредственно из его лагеря, — подтвердил Булыга.

— Ну вот… — продолжал старый князь. — Если б даже у Косинского было только то оружие, которое он еще прошлый раз забрал из Острополя, — и то имеем: полевых пушек не менее трех, свыше трех десятков гаковниц; кроме того, ружья фитильные, полторы тысячи ядер и несколько десятков бочек пороху… — князь угрожающе поднял палец.

Брацлавский войський Ян Тульский молча вошел и ждал, пока князь кончит. Старый Острожский очень уважал его за рыцарство и военные знания. Тульский, не здороваясь с вновь прибывшими, посоветовал:

— Нужно вызвать княжича Януша, — у него шесть сотен бравых гусаров…

— Кстати и это, — одобрил Тульского старый владетель. — А сотник его гусаров сейчас здесь, в замке. Я посылал его к Замойскому за помощью.

— И что же?

— Кроме обид да коварных обещаний — ничего. Гей, кто там? — повернулся князь к дверям. — Позовите сюда сотника Наливайко.

— Ах, Наливайко, этот задира-красавец! — поморщившись, молвил Радзивилл. — Да способен ли этот человек отстаивать интересы высокой политики украинского воеводы, если в душе питает бог весть какие идеи? Чужак чужаком. Встречался я у пана Януша с этим сотником, да и дозорец один по дороге жаловался мне, кажется, на того же Наливайко…

— Э, нет, Криштоф! Наливайко я дорожу, горою стану. Ведь это какой воин и к тому же человек высокой честности. И не такой уж, как вы думаете, безродный бедняк. В Гусятине отец его владеет кое-чем, от самого Батория бумагу на землю получил. А поп, отец Демьян, — его родной брат… Да вот он сам явился…

Наливайко при оружии и без шапки, почти по-домашнему, быстро и учтиво подошел к старому князю.

— Звали, ваша мощь? — спросил он, поклонившись князю и покосившись на Радзивилла.

С Радзивиллом ему пришлось однажды столкнуться у князя Януша, и с тех пор не полюбился ему этот «литвин». Радзивилл на весь край славился, своим распутством и трусостью. Да к тому же, подряд на двух дочерях князя женившись, он непочтительно ухаживал за молодой Середзянкой, женой Януша. Такой человек не заслуживал уважения.

— Да, звал, юноша… Тебе нужно немедленно мчаться в Дубно, к сыну нашему княжичу Янушу, — может быть, даже встретишь его по дороге. Пусть приготовится стать с гусарами в Константинове, чтобы преградить путь Косинскому. Да! Пан Радзивилл жалобу какую-то от дозорца имеет на тебя. Но это потом, иди…

На совещании решено было стянуть к Константинову возможно больше вооруженных сил под начальством князя Януша.

Несмотря на глубокий снег и колючий мороз, посланы были гонцы во все стороны, к старостам и соседям. К черкасскому рыцарю Александру Вишневецкому поехал сам Курцевич-Булыга, белоцерковский староста.

Бедная с виду горница воеводы опустела. Это была и приемная, и спальня, и кабинет старого Острожского. Тяжелое деревянное ложе, покрытое медвежьей шкурой, притаилось за пузатой изразцовой печью. Такие же тяжелые, цельные скамьи да несколько ослонов, обшитых разрисованным холстом, стояли вдоль стен. Во мраке едва виднелись при лампадах старинные образа, а под ними, как реликвия славы рода Острожских, висела кованная золотом турецкая сабля. Оставшись один, Острожский долго расхаживал по комнате, а потом, сев в кресло и неведомо кому грозя кулаком, по-стариковски заговорил сам с собой:

— Семейная ссора, паны гетманы? Напрасно надеетесь на эту ссору, она подведет вас, а Острожский выедет на сейм еще сильнее вооруженный и еще более могущественный. Я помирюсь с этими грабителями и сплочу свои украинские силы вокруг греческой веры… Ах, Украина, в мечтах взлелеянное ты наше воеводство-королевство! В Киеве — престолы закона и веры, через которые путь к грекам, к богатству, к власти… Утихомирить бы только голь да старостам и казачьему начальству втемяшить в голову, что обычаи наши, унаследованные от предков, и рыцарство казачье, и плодородные земли, и Днепр — все это жаждет иметь своего государя. Доколе в степях наших татарин будет забавляться грабежами, московский боярин — разевать на них рот, а лукавый лях Замойский — строить там свои крепости и форты? Украина — это земля и вера Острожских, Вишневецких… О, я помирюсь с этим польским выскребком Косинским! Не иначе как Замойский и подсунул его нам, чтобы создать междоусобицу и тем временем укрепить унию. Пан Булыга прав…

За ветхими ставнями готических окон свистела вьюга. Крупчатый снег барабанил о стекла. Старый воевода задремал в своем любимом кресле, обшитом черным сафьяном.

В ночном уборе Елизавета прокралась в комнат отца и тихо погасила свечи.

— На рассвете разбудишь, — приказал дочери старый князь, не столько услышав, сколько ощутив заботу дочери.

5

Долгий срок, десятки лет понадобились, чтобы из мелких лесных и приднепровских ватаг образовалось настоящее войско — низовое казачество, свежая, молодая сила, которая жаждала действий для добычи и жизни.

Панство Речи Посполитой, по старой традиции, все еще рисовало его себе как толпу грабителей под началом какого-нибудь Дашковича или Лянцокоронского, которая весь свой жизненный путь так и пробредет в реках крови, безрассудно проливаемой ради легкого куска хлеба. Из-за этой-то традиции забывали, что после Дашковича уже был Байда Вишневецкий, который использовал силу казацких сабель как дальновидный политик. А после Байды прошло полвека, и Украина полна песнями и легендами о его геройских делах и смерти за родной край.

Приднепровские ватаги стали объектом политических интриг Востока и Запада, и даже в законах самой шляхты они начинали находить свое общественное признание.

«Семейная» ссора в воеводстве князя Острожского приобретала совсем не семейный характер. Косинский не был политиком масштаба Байды. Гетманом войска Низового Косинский стал отнюдь не в силу своих личных качеств, — этому благоприятствовала общая ситуация на Украине, а он использовал обстоятельства для выполнения тонко продуманной политической авантюры.

Молодая казачья сила народилась и взрастала в обстановке завоевательных интриг султанов Турции и королей Польши, а также польской шляхты, стремившейся использовать эти интриги для собственного обогащения. Интриги становились ремеслом для шляхты. А вооруженный отпор ей неминуемо превратился в ремесло для казаков.

Рядом с казаками в широких степях селились крестьяне, бежавшие от помещиков.

Привыкая к независимости, такой поселянин не хотел вновь превращаться в панское быдло, и малейшее притеснение вызывало у него справедливый протест. Он охотно присоединялся к низовикам, шел в казачьи отряды отбиваться от помещика, иногда невольно становясь орудием в руках какого-нибудь ловкого политического интригана.

Низовое казачество несколько лет знало Криштофа Косинского. Теперь его избрали гетманом в кругу, — собственно, он сам себя выбрал, когда призывал низовиков к походу против Острожского. Сперва он повел себя нерешительно, несмело и с оглядкой убеждая сечевиков, что Острожский, хоть и православной веры, и евангелие печатает на понятном языке, все ж таки — пан и сына своего Януша воспитал у католика Петра Скарги. Но потом Косинский стал выступать на Низу как мститель за панские обиды казакам, уже полным голосом заявляя, что Острожский тайно готовит унию, хочет ополячить Украину.

Была лютая зима начала 1593 года. На полях лежали непролазные снега, а поверху ветер разносил колючие иглы льдинок. Дороги в лесах прокладывались сквозь горы снега, а на реках раскалывался и ребром вставал аршинный лед.

К низовым казакам, неравнодушным к легкой добыче, присоединялись поселяне, ополчение бушевало и кружило, как зимние ветры по заснеженному полю.

Косинский гетмановал.

Знал ли он как следует, какими силами он орудовал, — трудно сказать. К нему даже и не обращались за приказами или советами. Он гетмановал, а верховодили в ополчении старшины, в свою очередь предоставлявшие полную волю сорви-головам. Грабежам и насилию, которые временами происходили в селениях, открыто Косинский не потакал, но и на жалобы обиженных не обращал внимания.

Некогда было, — он гетмановал.

Еще в Киеве Криштоф собрал кого мог из своих войсковых старшин. Жестокие морозы и снежные завалы страшили его армию. Выступать из Киева пешими не хотели, оттягивали поход до первых мартовских дней.

— Что же, господа, выступить испугались? Ждать весны, изнежиться здесь средь мещанства киевского, разбрестись кто куда? Да нас тогда перебьют по одному, как зайцев. Вооружение — и солидное — у нас есть, добровольцев набралось не мало. Низовая конница полковника Нечипора пойдет вперед, на разведку, а за нею пустим артиллерию и пехоту.

— Есть недовольные, пан гетман, — сказал толстый, усатый запорожец Григорий Лобода.

— Кто? Может быть, кто-нибудь из голяков? Так пусть вернется к своему помещику. Ему не понять того дела, за которое мы с вами, пан Лобода, взялись. Я — польский шляхтич, и то головой своей рискую, воюя за счастье этого нового и огромного края!..

Говорить Косинский умел и всегда подчеркивал перед казаками свои жертвы за дело чужой ему страны. Но, ведя двойную игру и желая знать, как относится коронное панство к его планам, он тайно послал двух верных людей в Краков. Один из них попал в руки Курцевича-Булыги, выболтал часть секретов Косинского и раскрыл тайные силы, которые помогли Косинскому собрать его ополчение. О другом посланце не было никаких вестей, но он, верно, благополучно выполнил поручение, раз казачий гетман не получил отпора из Кракова.

— Мы добьемся своего, господа старшины. Нужно только не впадать в отчаяние из-за морозов да одергивать разных проходимцев, чтоб они не раздражали посполитых. Когда мы провозгласим свое государство и булаву казачьей Украины высоко поднимем над киевскими православными крестами, тогда распустим весь этот сброд по их помещикам… А за нами- победа, и она не за горами. Мы одолели Переяслав, захватили Киев. Пойдем на Волынь, уничтожим княжье магнатство и своих старост казачьих посадим в замках украинских земель. Я был доверенным слугой воеводы Острожского, я знаю его намерения. Он хочет владеть не только поместьями своих трех воеводств, а всею Украиною. Для сына Януша готовит корону. Для вас печатает греческой веры евангелие, а сам получает ежегодных доходов десять миллионов злотых. Кусочек, а?.. Семьдесят тысяч в год платит дворцовому маршалку за то, что тот в торжественные дни стоит за его креслом, чтоб князь казался, видите ли, знатным воеводой…

От таких слов казачье начальство становилось живее. Косинский умел так пересчитывать богатства Острожского, что в ушах казачьих старшин начинал отдаваться переливчатый звон этих самых миллионов злотых. И жадные сорви-головы, обходя разговоры про Украину, про булаву, пьянели от золотых грез, начиная верить, что этот поход стоит многих походов на крымского хана, на Белгород. А Косинский продолжал подогревать старшин:

— При дворе Острожского в торжественные дни бывает не менее тысячи литовских и польских дворян. А у каждого из них свои злоты, свои слуги и… девушки редкой красоты…

И казачье начальство наконец согласилось вести дальше огромное десятитысячное ополчение. Через поля, занесенные глубоким снегом, пробирались беспорядочные отряды и просто толпы людей. И хотя Косинский не делал запасов для довольствия своей армии, — не пустыней же проходят, а богатыми землями брацлавского воеводства, — казачество не голодало по дороге. Села, которые лежали на пути казачьего ополчения, долго помнили тот зимний поход казаков. К казакам присасывались жадные до легкой, безнаказанной поживы люди. Они шныряли, как изголодавшиеся псы. Из ларей, из сундуков, из кошельков посполитых вытряхивались позеленевшие от давности трудовые гривны…

Косинский не обращал на это внимания.

Иногда более трезвые из ополчения заходили к нему и жаловались на безобразия в селах. Жаловались потому, что видели в Косинском вождя обиженных, а грабежи и насилия в селах вызывали в них смутное подозрение и недоверие.

— На войне — не без калеки, — успокаивал их гетман. — Казаки жизнью своей жертвуют, а какой-нибудь хуторянин, любитель поваляться, на печи лежит и живот свой греет под боком у молодой жены. Пусть хоть жильем да хлебом поможет в общем деле.

Однажды морозным вечером передовые сечевики остановились. Перед ними по луговому низу вдоль речки разлегся Острополь. Спрятанное за тучами солнце выставило где-то над Константиновом высокие огненные столбы, и от них еще долго отсвечивали снега в степи, будто кто-то поставил за снеговыми горами три исполинских свечи и осветил ими таинственный простор.

— Будут покойники, — заговорили в лагере.

— Скорее бы добраться до Константинова. Передохнули бы.

— До Константинова? Кажется, обходить придется..

— Почему? Панской крови жалко нашему шляхтичу?

— Ну тебя, дурило! Плетет такое… Под Константиновом войск князя видимо-невидимо…

В среде сечевиков чувствовалось затаенное недоверие к этому гетману, который ни в походах на Низу, ни в горячих боях ничем до сих пор не проявил себя перед казачеством. Полз шепоток, что Криштоф отдал приказ не трогать замка Януша Острожского, потому что князь — ученик варшавского католического проповедника Петра Скарги и женат на католичке.

6

Приближался решительный бой. Княжеская дружина собиралась вокруг, Константинова. Князь Януш без особой охоты прибыл с Волыни и начал регистрировать посполитых, созванных княжеской милицией.

Разъезды сообщали, что Косинский идет из Белой Церкви прямо на Волынь и по дороге собирается взять и разрушить Константинов. С каждым новым донесением росло количество казацкого вооружения, и княжичу Янушу даже приходила в голову мысль, не отступить ли от Константинова вплоть до самого Острога, под надежную защиту старинного родового замка. Но старый воевода из Острога упрямо настаивал на том, что Косинского никак нельзя впускать в Константинов, где собраны самые ценные сокровища родового богатства Острожских.

Немногочисленные среди защитников Константинова дворяне томились в замке. Глубокие снега да метели и страшили, и тешили надеждою, что в такую дурную пору даже казаки откажутся воевать. Штаб Януша составляли несколько рыцарей, имена которых были широко известны в стране.

Яков Претвич из Гаврон, трембовецкий староста, прибыл первый на призыв своего старого друга Острожского. Эта дружба не прерывалась с давних пор и действительно была бескорыстной.

Еще в бытность свою литовским гетманом отец старого князя почитал прославленного Бернгарда Претвича и посылал своих сыновей под его опеку. Сын Бернгарда Яков не порывал этой отцовской дружбы и сейчас, словно собственное поместье, взял под охрану замок, не выходя с войсками из его стен.

Молодой и неугомонный сын Михайла Вишневецкого Александр подоспел с Булыгою поздно ночью и наделал шуму со своими людьми на весь город. Где бы ни появлялся Вишневецкий, там становилось не в меру весело, лагерь заражался его огнем.

Януш решил поставить этого рыцаря во главе войска, которое он посылал в поле против Косинского. Вишневецкий не любил считать сил врага. Казаков знал, словно вырос среди них на Низу. Изучив военную тактику казаков, он разгадывал их самые секретные приемы. В течение четырнадцати лет, со дня захвата им левобережных земель, он не раз и сам, бывало, забавлялся легким казакованием, и среди сечевых старшин у него были даже приятели. На защиту Острожских Вишневецкий примчался как на праздник.

Последними, уже на рассвете, к замку прибыли войска Боговитина, Гулевича и Тульского. Сонный князь Януш собрал у себя начальников и приказал Вишневецкому выступить. Но еще долго не могла утихнуть свара в замке. Люди Тульского считали себя обиженными тем, что какие-то крестьяне Боговитина разместились в самом замке, а им, лучше вооруженным, пришлось слоняться по улицам города. Конница Вишневецкого хвастала своими степными конями перед людьми Гулевича, сидевшими на толстозадых и тяжелых лошадях.

И лишь в позднюю обеденную пору двинулось княжеское войско из Константинова.

Первым за замковые ворота и за город выехал на своем резвом коне черкасский рыцарь староста Вишневецкий в сопровождении Яна Тульского. За ними толпой двинулось все войско.

В этом войске не было ни пушек, ни отборной конницы. Комендант Претвич оставил у себя все, какие мог, пушки, а князь Януш задержал при себе в качестве охраны прославленных своих гусаров во главе с сотником Наливайко.

Сотник Наливайко был еще молод. К войску и войнам привык с юношеских лет, но вот теперь воевать с Косинским ему не очень хотелось. Он еще застал Косинского на службе у воеводы Острожского и помнил этого хвастливого шляхтича, который с княжичем Александром ездил в Краков к королю Стефану и вскоре после того получил жалованные грамоты на Рокитное. Не понравился тогда ему этот панок. Но Наливайко привык уважать личную волю, и это в известной степени мирило его с Косинским. Кто бы он ни был, — пусть и такой, какой есть, — но за ним Идут и хорошие люди…

Правда, с пути, которым двигался Косинский, прибегали поселяне и жаловались на притеснения и грабежи. Они искали князя Януша и всегда попадали к сотнику, обязанному оберегать покой главнокомандующего.

На молодую, не тронутую пороками душу жалобы беглецов действовали как вода на раскаленную сталь. Наливайко переставал разговаривать со своими гусарами, ходил по замку туча тучей.

«Где ж правда?» — впервые спросил себя Наливайко.

Мысль эта мучила его. Ответа он не находил, но чувствовал, что не усидеть ему в замке сторожем князя.

Этот польский панок Косинский, без сомнения, побывал не только у царя Федора Ивановича, но и у короля Сигизмунда Вазы: неспроста оба гетмана так мало обращают внимания на этого бунтовщика на Украине. Тут что-то не так. Не волю украинским людям от панов несет Косинский, а лично для себя добивается чего-то, не иначе. Панов ограбишь ли, пан Криштоф, или нет — еще «неизвестно: попробуй-ка их пограбить, вон какую армию ведут на свою защиту! — а украинскому селянину пока что достается от твоих полков, — иначе стал бы он так жаловаться?

И мысль бежала по украинским полям, по одиноким, заброшенным хатенкам и селам в долинах вдоль дорог. Вот… один забежит в хату только воды не замерзшей глотнуть, а другой и до пожитков деда Власа доберется. Зайдет в теплую хату, за стенами остается степная вьюга. Внучка у деда молодая, — кому ж не понравится такой дом…

Мысль не останавливалась, металась по степям, по заснеженным полям. Вот и Гусятин над речкою, отчья хата за лесом над полем. В хате мать у печи захлопоталась, сестра, семнадцатилетняя, взрослая девушка. Отец еще на дворе, а в хату врывается..

Наливайко гнал прочь эти мысли, жгучим морозом пробирало от них даже в теплой гусарской одежде.

Вспомнил брата Демьяна, духовника воеводы. Счастливый человек, его не тревожат такие мысли. Рассказывая брату Северину про поход Косинского, Демьян говорил лишь о том, что этот пан и в Киеве не тронул храмов божьих. Отец Демьян как будто даже сожалел, что ему нельзя выступить вместе с Косинским за православную веру, за греческую церковь.

— Ты, братец Северин, пораздумай над собой. Четвертый год на исповеди не был — с тех пор, как вернулся с Низу. Способен ли ты поднять меч за веру, когда у тебя самого ничего в душе нет?..

— В душе-то у меня кое-что есть, брат Демьян, — ответил сотник.

Вот как все переплелось. Сам дьявол не разберет, что делается вокруг. Если отец Демьян за Косинского, то старый воевода за кого? Но за Косинского и Жолкевский, — это несомненно для Наливайко. А может, и то правда, что Косинского поддерживают московские бояре, как об этом рассказал пойманный шляхтич из лагеря Косинского.

«Так кто ж он сам, проклятый?..» — и сотник в досаде осаживал своего беспокойного белокопытого коня.

Вечерело. Наливайко проезжал на коне сквозь войска, все еще продолжавшие выходить за ворота Константинова. Дымились паром лица воинов, намерзали сосульки у лошадиных ноздрей. Наливайко, срывая на ополченцах свою злость, изощрялся в издевках над ними:.

— Тоже вояки у женской юбки! Как самопал держишь? Это тебе не ухват…

— Проваливай, проваливай, пан сотник, видали мы и таких…

— Эх, и задаст же вам Косинский!

— Косинский на вашего брата паночков копье точит..

Наливайко неизвестно с чего вдруг захохотал вместе с ополченцами, довольными смелым ответом товарища.

«А что, если с этими самыми людьми да поговорить по-человечески?.. — подумалось сотнику. — Сколько их таких, подневольных в своем труде! Рабы хребтины и мыта… А я кто такой? Разве не такой же бездворный наймит? Э-эх… Косинский!..»

7

Взволнованный Косинский поспешно направился к подведенному ему коню. Около вертелся пожилой, иссохший человек; вертелся, видимо, по обязанности, так как ни одним жестом не проявил ни сочувствия, ни даже внимания к состоянию гетмана. Человек этот подошел «поддержать стремя, но Косинский сам поймал его.

— На вас была вся надежда, пан Петр… — уже сидя на коне, бросил человеку упрек Косинский.

— Я и оправдал ее, Криштоф. Невредимый вернулся из Кракова, и не без успеха. Могу ли я отвечать за того труса?.. Не мог же я вести его в поводу, — всякому пану своя воля! А что он попался в руки Булыги и теперь в Константинове «языком» служит, узнал я уже здесь, от дворни воеводы…

Косинский, не ответив, стегнул коня нагайкой и помчался к голове своего войска. Долго и медленно приходилось объезжать беспорядочные обозы пехоты, широкие ряды конницы. Гетмана узнавали и даже с претензиями на торжественность давали ему дорогу. В вечернем сумраке трудно было распознать, насколько искренне это делалось, да Косинский и не интересовался этим. Армия поворачивала, куда он направлял ее, подчинялась его гетманским приказам — и этого было достаточно на первое время. Его мучило сознание, что курьер, попавший в руки врагов, может раскрыть его тайные замыслы и связи, и тогда все его планы рухнут. Немедленно нужно менять курс.

Близилась ночь. Вдоль дороги казаки без приказа раскладывали костры, останавливались на привал.

На миг мелькнула мысль повернуть туда и наказать неугомонных своевольников, но он тут же отбросил ее: чего доброго, начнутся у него из-за этого мелкие нелады с разным людом в лагере.

Косинского сопровождала уже порядочная свита старшин, по дороге все более и более выраставшая. Кое-кто из них сворачивал иногда к костру, закуривал от головешки трубку и снова нагонял гетмана.

Поровнявшись с сечевиками, Косинский остановился; стали и сечевики. Среди всадников пошли толки:

— Гетман с нами, начнется дело ночью…

На рысях из темноты вынырнул конный дозор, его пропустили к гетману.

— Ну как, свободен впереди путь? — спросил Косинский у старшего дозорного, не дожидаясь, пока тот переведет дух.

— Идут острожане, пан гетман… до чорта их.

— Сколько? — настаивал гетман.

— Сколько? Это, пан гетман, трудно сказать. Много, до чорта, а сколько — не сосчитал. Еще вчера с обеда начали выходить из Константинова. Говорят, всю ночь выходили.

— Кто говорит?

— Поселяне. И сам видел, что идет их видимо-невидимо.

— А где они?

— Сейчас вот здесь, под самым Острополем.

Больше никто не осмелился расспрашивать дозорного в присутствии гетмана, и, когда Косинский смолк, стало тихо в кругу старшин.

«Видимо-невидимо», — мысленно повторил Косинский.

Как бывший доверенный слуга Острожского, он хорошо Знал размеры вооруженных сил князя. Уже в Киеве стало известно, что на помощь старику пришел с тремя сотнями казаков потомок Байды Александр Вишневецкий. Приблизительно столько же мог дать и каждый из соседей Острожского. Но тревожило иное: более удачливый из его двух курьеров заверяет, что Жолкевский ни одного жолнера не снял с кордонов, не послал на выручку старого воеводы. А можно ли этому верить? Ведь Замойский обещал Острожскому послать на помощь из Молдавии Язловецкого с тысячным отрядом войска. А Язловецкий научился у Жолкевского проводить свои войска тихо и незаметно под самым носом у врага…

Как выглядят эти войска?

— Войска, пан Гетман, как войска. Разве издали увидишь? — ответил дозорный.

— Коронные жолнеры есть, спрашиваю?

Один из казачьих старшин не выдержал, дернул коня, хлестнул его нагайкой.

— Да разве разберешь их, пан гетман, коронные они или ополченцы? У Януша у самого такие гусары, — заступился старшина за своего дозорного.

— Гусаров, пан полковник, тут не может быть, они в Дубно. С их красавцем-сотником, верно, развлекается Середзянка, пока сам Януш среди войск… — заметил Косинский, оставив гетманский тон и переходя к шутке.

— Простите, пан гетман, — осмелел дозорный, — у меня есть сведения, что и гусары с какими-то полками несколько дней тому назад прибыли в константиновский замок.

— Хоть бы и так, но Наливайко с гусарами против меня не выступит.

Снова наступило молчание. Кто-то из старшин отогревал руки, похлопывая ими в размашку. Совсем стемнело. О том, чтобы разглядеть лагерь врага где-то за долиною под Острополем, нечего было и думать.

Лагерные звуки слились в сплошной гул — рокот десятитысячной армии. Снежное поле, покрытое вооруженными людьми, будто кипело в ожидании решения гетмана. Косинский чувствовал это и наконец едва слышно приказал:

— Поворачиваем к Пятке. Немедленно приказать выступить к Пятке.

Два всадника будто откололись от группы старшин и погрузились в темь, скрывавшую десятитысячную армию. Гетман повернулся к моложавому старшине, который, спешившись, недвижно и молча стоял около изнуренного коня.

— Вам, пан Нечипор, придется со своими людьми задержать княжьих воинов здесь или слева, под Острополем, пока мы расположимся лагерем в Пятке, — сказал Косинский и поехал назад.

Его окружили старшины, довольные тем, что не им первым придется вступать в бой, считать тех княжьих воинов», хотя всем было понятно, что князь Януш мог выступить лишь со сборной, малостоящей дружиной слуг, неспособной на какое-либо серьезное дело, все же ночь и тяжелый, глубокий снег — плохие союзники в боях. Мог бы и Лобода со своими добровольцами остаться, и Сашко Федорович не отказался бы, да и Мелентович сумел бы показать, на что способен его «сбор богородицы» — деревенщина, когда речь идет о войне с Острожскими. Но если гетман хочет, чтоб остался только полковник Нечипор с сечевой конницей, — тем лучше, на то его гетманская воля.

Червем зашевелилась армия, получив приказ повернуть к укрепленному замку. Старшины один за другим оставляли гетмана и терялись в истоптанном снежном поле среди своих людей.

Только сечевики пана Нечипора слезали с седел, преувеличенно громко кашляя, а сам полковник отдал своего коня казаку и исчез среди спешенных бойцов.

8

Под Острополем Вишневецкий остановил свое войско. Какой-то есаул из милиции старого князя горячо ратовал за немедленную атаку на лагерь Косинского, находящийся где-то поблизости, за холмом.

— Если мы так безрассудно нападем ночью, пан есаул, то матка наших ушей не помилует… — недоброжелательно возразил Вишневецкий.

— Да там за лугом, вельможный пан, одни лишь бездельники этого Косинского, — огрызнулся обиженный есаул.

— Бездельники?! О, пан есаул, то совсем не бездельники и не сброд, а сечевики подполковника Нечипора с Низу, коль правильно сообщение лазутчика пана Тульского. А от сечевиков этих, если не дождемся утра, мы с вами едва ли ноги унесем…

И, подумав, Вишневецкий распорядился:

— Вам, пан есаул, с милицией идти в обход в направлении на Чуднов. И не вздумайте нападать, — все испортите. Ударите только после того, Как услышите бой под Острополем. Вы, пан Тульский, пойдете в лоб сечевикам, а я со своими черкассцами зайду слева, из-за леса. Начну я, но будьте готовы каждую минуту. У меня только три сотни отборных казаков, остальных беру больше для виду. Помните, пан Тульский, — Нечипор тяжел на руку, я знаю этого полковника..

— Знаю его и я, пан Александр, — невольно вздохнул Ян Тульский, потягиваясь так, словно его кто огрел по спине.

Вишневецкий лукаво улыбнулся. Есаул исчез куда- то в поисках своей милиции.

— Итак, на рассвете, господа! — крикнул Вишневецкий и помчался влево от Острополя.

Если бы это было утром, когда яркий отблеск подмерзшего с полночи снега запорошен инеем, если бы это было в тот час, когда зимнее солнце боязливо выкатывается на застывший от мороза зенит и молочным светом освещает степные дали, если б в такую пору полковник Нечипор взглянул с кургана на Острополь, на поемные луга и на леса вокруг, он посмеялся бы от души над войском Вишневецкого.

Но он не видел его. От леса отделилось подвижное пятно и, как стая уток над днепровскими камышами, изгибаясь, то редело на буграх, то густело в балках. От Острополя отделилась вторая такая же стая, и она разлилась вниз, на луга, лежавшие под глубоким снегом. Третью часть, которая должна была пойти в обход на Чуднов, будто всосал зимний лес, и люди исчезли в нем, как муравьи.

В степи за Острополем Вишневецкий приказал жечь фальшивые костры, чтоб усыпить бдительность дозорных из лагеря Косинского.

Остропольский лес опоясывал долину, взбирался на взгорье и с небольшими перерывами тянулся до самого Чуднова. Лес этот лежал слева от сечевиков, но Нечипор его не боялся: глубокий, не слежавшийся снег помешал бы и самому упорному войску произвести оттуда нападение. Полковник поставил здесь легкую охрану, а всем полком стал над литовским

Шляхом, который шел вправо из Острополя над Глубокой долиной. Княжеское войско, если оно на самом деле выступило под начальством Вишневецкого, непременно пойдет в атаку с этого фланга. Еще с вечера сообразил это полковник, а в костры за Острополем долго вглядывался и, наконец, решил:

— Неужели дураками считаешь нас, пан черкасский? На пупе у своей любовницы-турчанки зажег бы ты такой факел, чтоб схватки в животе не сокрушали бедную…

Осмотрев позиции своих сечевиков, Нечипор приказал не баловаться с огнем:

— Чтоб ни одной искры в лагере не было, согреемся и без того. Да чтоб сабля в руке горела…

Нечипора беспокоило то, что с войском князя Януша пошел Вишневецкий. У Януша есть и лучший воин, Ян Тульский, которого не любило в бою запорожское воинство. Но Тульский — только один, войскам же его — грош цена. А у Вишневецкого — три сотни бойцов, на которых с завистью смотрели и сечевики. Полковник уважал князя Александра за честный бой-, за находчивость в самые затруднительные минуты, — он знал Вишневецкого, так как сам не раз бывал под его начальством, когда тот забавлялся казачьими набегами на Крым.

— И зачем ему, чорту, понадобилось идти с острожским войском?

— А может быть, и не он ведет? — попробовал успокоить полковника один из есаулов.

— А кто же? Именно он. Януш не отпустит от себя Наливайко… — Полковник задумчиво сосал свою трубку, прижимая табак потрескавшимся пальцем.

— Подумаешь, Наливайко… — засмеялся кто-то в кругу.

— Ого, рыцарь нашелся!

— А что же? Да пусть бы он, тот Наливайко, попробовал Очаков!

— Эге, парень! Наливайко был моложе тебя, когда я встретил его под Очаковом. Помню, пришел он к нам с чигиринцами. Был я тогда хорунжим у Микошинского, смотрю, как Наливайко работает на веслах. И куда, думаю, такого молодого взяли? Безусый, круглолицый, как девушка, только правда, глаза ястребиные. Наберемся, думаю, с ним беды, поберечь бы его нужно, жалко юношу. И только я это подумал, как вдруг поднялась стрельба из камышей. В лодках где-то впереди застонали… Уже рассвело, и туман, как море, разлился над лиманами. Наши гребцы бросили весла — и за ружья, а он как закричит на них: «Зачем весла бросили? К берегу!..» И удивительно — на этой лодке старшим был я, рядом шел челн Микошинского, но приказу юноши подчинились, повернули к берегу. Микошинский крикнул: «Назад! На берегу татары…» Но было уже поздно. Северин первый выскочил из лодки на берег, за ним — еще с десяток смелейших. И верите ли, не успел я толком смекнуть, что же случилось, а Наливайко уже был на татарском коне.

Что-то страшное тогда творилось… Сначала на него тучей налетели всадники, но тут же с проклятьями бросились врассыпную. Как он рубился, проклятый! А главное — смеется. Рубится насмерть — и смеется. Если бы не он, не вернуться бы нам живыми с той засады. Татары говорили: это «шайтан» спас жизнь всему нашему отряду. Микошинский забрал тогда Наливайко в свою сотню, и не будь он так молод, еще тогда назначили б его сотником…

Нечипор смолк, только в трубке трещал табак. Северина Наливайко полковник любил любовью воина, уважающего боевую силу. Казалось неестественным, чтобы человек с такими чувствами к сотнику да вышел бы с ним на поединок. Но Нечипор и по другой причине старался избежать встречи с Наливайко на саблях. Нечипор должен был признаться самому себе, что боится встречи с Наливайко, боится увидеть его перед собой как противника, услышать его страшный смех, звенящий в лад с дамасской сталью сабель.

— Да, ребята, это дьявол, а не человек, когда он на коне с саблей.

— Попробовать бы поцарапать его смазливую рожу, — отозвался рябой сечевик.

— Не стоят, парень. Пусть лучше останется охранять князя и не выходит на бой.

— Тоже вояка… За печкой сидит, подол княгини сторожит.

Мороз, казалось, душил природу, а ночь топила ее в своей бездне. Спешенные сечевики танцевали халяндру, не переставая хлопали в ладоши, вместе с тем чутко вслушиваясь в гомон ночи. Иных теплый кожух манил ко сну, не у одного слипались глаза, мерещились приятные встречи.

Начинало светать, когда прозвучал одинокий тревожный выстрел. И в тот же миг полковник крикнул сечевикам:

— За сабли!

И первою выхваченная из ножен засвистела полковничья сабля.

Справа послышались голоса нападающих.

— Так я и знал, что отсюда начнут! — воскликнул Нечипор. — За мною, на шлях!..

В сером рассвете из-за горы показалась черная подвижная полоса. Она разрасталась. А за Острополем по-прежнему вызывающе пламенели фальшивые костры.

Полковник ударил крылом во фланг Вишневецкого. Замерзшие сечевики с радостью расправили кости, размахнулись саблями, и черкассцы подались назад. Но Нечипор легко разгадал эту хитрость:

— Назад! Нас заманивают!

И тут же повернул направо, на шлях, словно сговорился с Яном Тульским. Прямо на Нечипора из-за бугра вынырнул этот рыцарь со своей ватагой. Бежать было некуда. Но полковник вмиг сообразил, что отряд Тульского измучен непривычным переходом, и врезался в него стремительным ударом. Кто. — то крикнул с той стороны:

— За князя-воеводу!

Нечипор оглянулся на сечевиков и тоже крикнул:

— За веру и славу, за мною!..

Первоначальная картина битвы изменилась. Сечевики решительным натиском смяли ватагу Тульского, и казалось бы, полковник должен воспользоваться случаем и разгромить ее. Но Нечипор заметил, что его казаки в погоне за ватагою отдалились от коней, от которых их могли и вовсе отрезать части Вишневецкого. Даже застонал полковник, отдавая приказ об отступлении:

— К коням!.

Нечипору стало ясно, что нападением руководит хитрый черкасский староста. Сотню сечевиков с пищалями Нечипор положил на снег и приказал отстреливаться в центре. Вишневецкому также пришлось остановить наступление. Среди его казаков было два десятка сильно порубанных и шесть человек убитых.

Совсем рассвело. Сечевики были уже на конях, укрытые густым лесом. Полк Нечипора недосчитывался одного сечевика — того самого, которому так не терпелось встретиться с Наливайко.

— Ну, слава богу, что Януш не пустил на нас своих гусаров. Если б Наливайко наскочил так неожиданно, пиши аминь…

— А если бы мы наскочили неожиданно, не успел бы ваш Наливайко в поминальную книжку записаться.

Вишневецкий приостановил разгаданное противник ком наступление. Потеплело. Повалил густой, лапчатый снег. Нечипор вывел полк из лесу и направился в Пятку, где уже расположилась вся армия Косинского.

9

Среди воеводской милиции, выходившей из Константинова, Наливайко заметил одного стражника и сразу же узнал его. Вспомнилась речка, паутинное кружево над степью, полынь и дед Влас… Стражник сначала с удивлением посмотрел на сотника, взглянул на белоногого коня и, видно, тоже вспомнил все происшествие над речкою. Улыбнулся в ответ на дружелюбный взгляд сотника и побежал догонять своих.

И вот этот самый стражник прибыл гонцом от Вишневецкого с сообщением о первой победе над сечевиками под Острополем. В замке он встретился с Наливайко и, посмеиваясь, сказал:

— А тот обиженный вами дозорец тоже тут. Пан Радзивилл захватил его с собою.

«Ну и пусть себе», — молча отмахнулся Наливайко.

Но вдруг он вспомнил замечание старого князя воеводы о жалобе дозорца Криштофу Радзивиллу, припомнилась и ненависть «литвина». Сотнику были известны уголовные законы Речи Посполитой, которыми руководствовались и воеводства на Украине: за побои, нанесенные крестьянину, эти законы карали грошовой пеней, а если поселянин или не дворянин побьет дворянина, то ему угрожала жестокая кара, даже смерть.

Еще со вчерашнего дня было известно, что Криштоф Радзивилл собирается приехать на несколько дней в Константинов, помогать Янушу в защите замка. Встречаться с Радзивиллом сотнику не было смысла: ведь это опять напомнит Радзивиллу об их столкновении в Дубно, о Середзянке, и он непременно расскажет Янушу про инцидент с дозорцем.

Наливайко слышал, как Януш приказал послать трех гусаров в Острог известить старого воеводу о первой победе, и едва сдержался, чтобы самому не попроситься в эту поездку. Но по характеру сотник был не из тех, что кланяются даже своему господину.

Сам Януш обратился к Наливайко:

— Что, пан сотник, понемногу пощипываем сечевиков?

— Выходит, ясновельможный пан, пощипываем. Есть еще такие глупые сечевики, что даже сборной дружины Тульского боятся.

Януш искренне и весело рассмеялся.

— Чудак вы, пан Наливайко. Поднимемся на башню, глянем под Острополь, не видно ли, как этот подлец Косинский целует сапоги старосте Александру..

Рубленая башня в замке князя была выше церковной колокольни. С башни на восток и на юг в хорошую погоду видно было на расстояние нескольких десятков миль. Князь Януш и Наливайко всматривались в посеребренную снегами долину, где вершины лесов, словно черные валы в море, оживляли местность.

Но не пришлось увидеть князю, как Косинский вымаливает у Вишневецкого помилования. Не пришлось увидеть князю позора противника, а ему очень хотелось топтать княжеским сапогом если не самого Косинского, то хоть простолюдинов его армии, его дерзкую ватагу батраков, которые бросили работу в воеводстве и решились мстить своим помещикам.

— Верно, пан сотник, сечевики глупцы. Чего им нужно? Сидели бы себе…

— Однако же они идут с Косинским и первые дают бой войскам вашей милости.

— Это какое-то недоразумение. Сечевики уважают Острожских и с разной голью перекатной никогда не будут в союзе. Нужно сказать черкасскому старосте, чтобы поговорил через людей с казачьими старшинами. Для них же Острожские радеют об Украине…

Наливайко почувствовал, что может сказать лишнее в этом разговоре на такую скользкую тему, и, ничего не ответив, перешел к другому окну башни. Януш посмотрел на своего хмурого сотника:

— Глядя на вас, пан Наливайко, можно подумать, что не мы побеждаем, а до наших душ добираются наши же бездельники-батраки.

— Такой у меня, ваша милость, характер хмурый.

— Украинский, пане сотник?

— Нет, ясновельможный князь, я ведь не украинец..

Януш резко обернулся к Наливайко и внимательно посмотрел на него, ожидая более ясного ответа.

— Не украинец, говорю, потому что я не сечевой казак, а наймит… доверенный слуга вашей милости..

Вы… чудак, сотник.

— Пустите, ваша мощь, гусаров в дело — повеселею.

Князь Вишневецкий сам прекрасно справляется. Незачем моим гусарам марать там свои праздничные кунтуши;

— Вишневецкому эти ваши верные украинцы такого киселя заварят, что и в Константинове не удержимся.

Януша явно задела такая уверенность сотника, но он не высказал этого.

— За что вы так сечевых рыцарей ненавидите, пан сотник? — только опросил он.

Наливайко задумался: высказать ли князю всю правду, клокотавшую в груди, или прикинуться дураком и позволить посмеяться над собой? Победил непокорный характер.

— Мне не за что ненавидеть их, ясновельможный князь, но… Скорбь охватывает меня за Украину, когда вспоминаю, что большая часть ее народа — посполитых, поселян, батраков — не имела и не имеет родины. Сечевики, выходит, украинцы. — для них и князья заботятся о каком-то своем государстве, а те опять чужие, на своей же земле изгнанники. И увидите, ваша мощь князь: выйдут из Пятки эти хлопы и зададут жестокую трепку Вишневецкому, и тогда прославленные «украинцы» будут похваляться победой над черкассцами.

— Не будут.

— Будут, князь. Вишневецкий свои небольшие силы выставил напоказ вокруг Пятки, и Косинский не такой дурак, чтобы не понять слабости ваших войск. В любом месте осады выйдут и перебьют осаждающих поодиночке.

— Гм! А что посоветует пан сотник?

— Снять осаду, выпустить в поле врага и напасть на него всеми силами.

— Нет, пан Наливайко. Жена моя поверила бы вам, она восхищена вашими военными талантами, лучшего коня вам подарила, а государственный муж подчиняется велениям более надежной стратегии. Казачество сечевое — это надежда украинского королевства, и мы сохраним его, даже временно враждуя с ним. О, кажется, из Острога идет какая-то военная помощь… — переменил разговор Януш, увидев довольно значительный отряд вдали, на острожской дороге… Не пан ли Криштоф Радзивилл идет?

Наливайко взглянул на острожский шлях и решил, что не стоит попадаться на глаза Радзивиллу:

— Ваша мощь, ясновельможный князь, не позволите ли мне на несколько дней отлучиться в Гусятин, у родителей рождественские праздники провести? Ведь с Косинским и без меня справятся…

Януш понял, что сотник насмехается над ним. Но отказать ему — значит признаться, что княжеские войска еще боятся Косинского.

— Ну что ж, надеюсь, гусарам не придется идти в дело, а с безделья можно и проветриться. Позволяю отлучиться, но не больше чем на неделю, потом с гусарами двинетесь к Белой Церкви, чтоб весной устанавливать порядок… Идите…

«Жена моя восхищена вашими военными талантами..» — вспоминал Наливайко, выезжая из ворот города.

Оттуда его путь лежал налево, ответвляясь от острожского шляха. А шляхом шел с дружиной Радзивилл. Он узнал Наливайко, остановил своего коня и позвал к себе кого-то из дружины. Наливайко не слышал, кого именно позвал Радзивилл, но во всаднике, отделившемся от отряда и подъехавшем к нему, сотник узнал того дозорца, который так добивался хребтины с щуки деда Власа. В первую секунду у Наливайко мелькнула мысль поскорее повернуть коня и умчаться своей дорогой. Но стыд ожег его, точно Радзивилл и дозорец уловили эту недостойную воина мысль. Он осадил коня, преградив дорогу Радзивиллу с его свитой. Как выехал из ворот, так и стал.

— Не мешало бы сотнику знать, что князь Радзивилл не любит, когда ему заступают дорогу…

Князья все одинаковые, ваша мощь князь, Острожские тоже любят иметь перед собой простор и свободные дороги, — ответил Наливайко, посмеиваясь, но с дороги не сдвинулся.

— Так ведь то Острожские…

А я их верный слуга, ваша мощь.

Радзивилл схватился за саблю и с угрожающим видом подъехал к Наливайко. Тот по-прежнему стоял неподвижно и улыбался одними губами. В глазах горела ненависть, правая рука небрежно упиралась в бок.

Молчание нарушил Наливайко:

— Мне воевода-князь дал оружие рубить вражьи головы, пан князь. Советую и вам приберечь саблю на другой случай.

Повернул коня и, едва не выбив из седла какого-то неосмотрительного всадника, не оглядываясь, помчался по снежной дороге вниз, на луга, к лесам. «Ненавистные магнаты!» — пришло в голову, как худшая брань. Он слышал, как вслед ему раздались шумные крики, а может быть и ругань. Оглядел глубокие, искрившиеся на солнце снега и похожие на хмурые тучи массивы черных лесов. Дорогу пересекали заячьи следы. Так и хотелось махнуть куда ни есть по этим следам, лишь бы не чувствовать гнетущей пустоты в душе. Представилось, как пан Радзивилл жалуется Янушу на его гусарского сотника. Януш рассмеется и не захочет об этом говорить.

А может быть, католик Радзивилл вызовет католика дозорца, потребует исполнения закона и католик Януш пошлет за сотником своих гусаров, вернет его в замок, арестует…

— Ха-ха-ха! — захохотал Наливайко средь голой степи так, что сам удивился. — А старый воевода, а брат Демьян, священник Онуфриевой церкви с благословения самого. патриарха Еремии?.. А угроза со стороны ополчения Косинского, которое покушается на княжеские титулы и поместья? О, пан Радзивилл, сотника Наливайко голыми руками не возьмешь!

Константинов остался далеко за пригорком и лесом. Наливайко проезжал встревоженные села и хутора, приглядывался к истощенным работою, обремененным нищетой поселянам и с болью повторял:

— Не украинцы, — беднота, панское быдло.

Недаром они постоянно прятались, завидев и его, княжеского сотника, с гусарами или в одиночку, а когда проезжал мимо, боязливо следили за ним из-за старой оплетенной повети. А на улицу вновь высыпали только тогда, когда он был уже далеко, — не раз замечал он это, когда случайно, с околицы оглядывался на село. Почему крестьяне убегают от гусаров, понял только после случая со старым дедом Власом. И теперь Наливайко потянуло к этим простым людям, подпоясанным жалкой бечевкой вместо ремня. Уже проехав село, Наливайко круто повернул коня и галопом помчался назад, на улицу.

— Стой! Стой, говорю! Отчего чураетесь, как прокаженного? — крикнул сотник у первого же двора.

— Да разве я… Ей-богу, и не думала!.. Сохрани бог пугаться вас, пан казак… — восклицала девушка, испуганно поджидая всадника.

Девушка крепко куталась в старую, облезлую кожушанку, инстинктивно защищая свою девичью красу.

Наливайко глядел на нее, будто свалился с неба и впервые увидел собственными глазами это чудо матери-земли.

— А я думал… крестьяне все чураются, как татарина. Здравствуй, дивчина.

— Добрый вечер, пан гусар. А я и не чуралась, ей-богу. Отчего мне чураться?..

Сотник дал волю юношеским чувствам и широко улыбнулся девушке. Теперь только он заметил, что и. в самом деле вечереет, о ночлеге надо подумать. Девушка то стыдливо зардеется и улыбнется, то тревожно оглянется вокруг, чувствуя себя словно в плену. Чего ему нужно от нее? Можно ли ей уже уйти в хату или пригласить туда и гусара?

— А позови-ка отца, моя чернобровая, — обратился к ней сотник, даже не подумав, зачем ему этот отец нужен.

Что это? Или он издевается уже над ней?

— Чего нужно пану? Отца моего его мощь пан воевода вот уже два года держит у себя на отработке провинности.

— Какой провинности?

— А кто его знает… Отец мой кузнец и у князя что-то кует… И не одного его, многих поймали на той ярмарке, не имевших права торговать своими пожитками…

Наливайко круто повернул коня и помчался на дорогу прочь от девушки, как от страшилища. На удивленную дивчину полетели из-под конских копыт комья снега.

— Всюду то же самое, — проговорил, словно вздохнул, сотник, выезжая из села. — Кузнец попался, рыбак попался, — все попадаются, чтобы без конца работать на панов за какую-то вину. Пану нужно только уметь придумывать провинности, и его жизнь обеспечат эти несчастные бедняки. Сколько таких на княжеских дворах! Годами отрабатывают и привыкают. Пан отведет им потом клочок земли возле своего замка; родные, дети заведутся. Нужно особенно угождать помещикам, чтобы не был приведен в действие этот страшный закон беззакония!..

«Так почему ж не идут они к Косинскому? Или, может быть, пошли?» — вдруг спросил самого себя Наливайко, останавливая коня.

Потом вспомнил жалобы поселян и на разбой, учиняемый казаками Косинского, и на несправедливые поборы воеводских дозорцев, и на свою беззащитность.

— Сам чорт не разберется в этом аду… — сердито проговорил сотник и сплюнул.

Из-за дороги выскочил заяц и бросился к лесу. Наливайко рванул за ним своего вороного коня, загигикал, засвистел вслед перепуганному зайцу и помчался во весь дух. Лес на скате утопал в снежном море, а в стороне едва виднелись в вечерних сумерках белые строения поместья пани Оборской. На пригорках ветер сдул снег, и коню легче было гнаться за зайцем. Заяц длинными скачками мерял простор и, будто дразня, повел казака через бугор к замку. Лишь доскакав до дороги в поместье, заяц быстро скользнул к лесу и нырнул в него, как щука в речные заросли.

Наливайко остановил разгоряченного коня. Недалеко от леса приютилось обедневшее поместье Оборской. Наливайко еще недавно был в нем, привозил пани Оборской весточку из Стобница от ее белокурой воспитанницы, что гостила у графини Барбары. Сотник решил заночевать у гостеприимной пани. Припомнился ее длинный рассказ про мужа Яна, герба Рох, про его заслуги перед Речью Посполитой и про тысячи золотых червонцев, подаренных вдове королем Баторием за заслуги мужа.

Но застанет ли он дома пани Оборскую? — подумал Наливайко. На время набегов Косинского все живое из поместий, кроме дряхлых дедов и батраков, выехало под защиту замков. Нужно надеяться, что и его родители оставили Гусятин и выехали, например, в Острог. Едва ли застанешь их теперь дома…

В вечернем сумраке кое-где блеснули каганцы. Конь сам повернул и остановился у знакомых ворот пани Оборской.

10

Криштоф Радзивилл и Януш Острожский — почти однолетки. Два года они вместе воспитывались в Варшаве. Под влиянием Криштофа и проповедей Петра Скарги Януш стал католиком. Это-то их больше всего и сблизило.

Радзивилл приехал к Янушу крайне неохотно, — его послал старый воевода и настояла на том жена Елизавета, чтоб угодить отцу.

После своего ранения в бою под Полоцком Криштоф стал избегать войны и перешел в наступление на женщин, — так говорили в его кругу. Отправляясь к Янушу на день-два, Радзивилл подумывал уже о том, как бы заехать погостить к одинокой жене Януша Середзянке..

После горячей родственной встречи они сидели вдвоем в комнате Януша и обдумывали положение:

— Они идут в бой с лозунгом: «За веру, за правду!»

— Дорогой брат Януш, их вера та же, что и вера твоего отца, моего тестя. Теперь я понимаю, почему его мощь поручил тебе, католику, вести войну против мужиков.

— Не думаю, Криштоф, чтоб это было так. У отца моего широкие политические планы, а не только личные или религиозные. Приходится посылать войска католиков против православных. Вот почему нужна уния: нужно лишить разных авантюристов возможности, пользуясь религиозными лозунгами, вести ополчение на наследственные помещичьи имения. «За веру, за правду!» А наши кричат: «За князя, за корону!..» Прямо дразнят собак. Ведь они ж и идут против панов, воевод и короны. Да охотников расстаться со своими панами найдется достаточно и среди наших крестьян, которых мы послали в бой. Большая половина их — веры православной. В моем гусарском полку всего восемь католиков, с десяток униатов, а остальные греческой веры, в том числе и сотник гусаров Наливайко…

Радзивилл вздрогнул, когда Януш произнес это имя.

— Этот сотник, пан Януш, — змея за пазухой у всего нашего рода.

— Почему так громко, пан Криштоф? Наливайко только сотник.

— Не громко. Нужно громче. У меня есть сведения, что у канцлера он вел себя от имени Острожских как турецкий хан. Он издевался над гетманом Жолкевским, насмехался над коронной политикой и… имел наглость провожать графиню Барбару Замойскую до Стобница…

— Ха-ха-ха! Ну и молодчина сотник!

— Я не понимаю твоего смеха, пан Януш, — удивился Криштоф.

— Ха-ха-ха! Да это же гениально. Произведем сотника в полковники, подарим ему поместья и получим в его лице сильную поддержку…

— Да погоди ты, заблудший князь, — перебил Криштоф Радзивилл. — То, что он жил у Тарновских в гостях около двух недель, понятно же, пустяки и касается только чести самой графини. Я хочу рассказать совсем иное. Ты даже не представляешь себе, как этот сотник в твоем же воеводстве разлагает людей.

— Где? Кого? Не столкнулись ли вы часом, милый Криштоф, с этим красавцем у какой-нибудь шляхтянки? Боюсь, что тут нам с тобой против Наливайко не устоять…

— Тьфу!..

Радзивилл сплюнул и вышел из комнаты. Януш пожалел, что так невежливо поступил с зятем и гостем у себя в замке. Но за дверьми послышался шум, и в комнату вернулся Радзивилл с вооруженным милиционером.

— Вот, пожалуйста, пан Януш, расспросите этого воеводского дозорца. Расскажите, пан Ковбан, про вашу встречу с сотником гусаров князя Януша.

Дозорец коротко, но живописно рассказал о происшествии над речкой, где он, при выполнении воеводских распоряжений и коронных законов, был оскорблен сотником. Надсмотрщик не щадил своей чести и не жалел красок, чтобы возможно ярче обрисовать поступок Наливайко.

— «Щука, не щука, — думаю я, — а этим лодырям потрафлять не следует». Собираюсь вырезать хребтину из щуки. И откуда только он взялся? Как вихрь налетел, тупой стороной шашки бока и спину нахлестал мне, осмеял, опозорил, да еще приказал того бездельника-старика…

Януш долго крепился, но дольше не мог и снова захохотал.

— Да вызовите его на честный поединок, пан дозорец..

Радзивилл нервно пожал плечами, почти с ненавистью глядя на своего шурина. Ни слова не сказав при дозорце, не дав ему закончить свой рассказ, Радзивилл выслал его и вынул из кармана небольшой клочок голубой венецианской бумаги. Януш узнал бумагу и почерк своей молодой жены. Перестал смеяться и взял бумагу из рук молчаливого зятя.

«Уважаемый рыцарь женской чести и славы! Без мужа я не скучаю, но буду рада свиданию. Проездом вчера остановилась пани Лапша, воспитанница Оборской. С ее уст не сходил «пан Наливайко» и рассказы о его успехах у пани графини в Стобнице… Эти войны так беспокоят Наши женские сердца… Сидим И ждем, и трепещем за жизнь наших лучших рыцарей.

Будьте здоровы. Жду вашего приезда в гости.

Ваша Сюзанна-чешка».

— Однако что это, я не понимаю, пан Криштоф?

— Чего же тут не понимать? Письмо твоей жены.

— К кому?

— А к кому — об этом нужно догадаться…

— Моя сестра Елизавета зовет ее «Сюзанною- чешкой»…

Радзивилл ехидно усмехнулся.

— Разве только Елизавета так ее называет? Я сам слышал собственными ушами…

— Что?

— Этот самый «рыцарь женской чести» Наливайко ее так называет.

— Брехня! «Рыцарем женской чести и славы» моя жена называет сестру Елизавету за всякие ее упреки…

— Пан Януш! Не забывай, что твоя жена подарила сотнику лучшего коня… Я отобрал эту записку у живого человека. Записка была послана Наливайко.

— Где этот человек?.

Януш почувствовал, что свет пошел кругом. Разве

и сам он не замечал очевидного, угрожавшего его чести расположения Сюзанны к сотнику? Она учила его чешским песням и обычаям, а он ее — ездить верхом по-казачьи. Разве знаешь, где, в каких лесах, ездили они часами, разве знаешь, почему такой веселой и жизнерадостной возвращалась Сюзанна из этих поездок? Наливайко тоже называла она рыцарем чести. И верно: с женщинами он абсолютно честен!

— Брехня! — чуть слышно еще раз промолвил Януш, помолчав. — Давайте вашего человека, пан Криштоф, я хочу узнать всю правду…

Радзивилла не обидело недоверие шурина. Молодой Острожский находился в таком состоянии, что ему можно было позволить необдуманные выражения. Середзянке двадцать лет, сотнику около трех десятков, а князю уже и за четыре перевалило. Станешь ли выбирать выражения, когда на язык проклятья просятся? Радзивилл опять молча вышел, оставив Януша в гневном раздумье.

Когда Радзивилл вернулся в сопровождении стражника, Януш сидел у окна и собирал в кучку изорванное в клочки письмо своей жены. При входе Радзивилла он смахнул с окна и развеял по комнате клочья письма.

— Кто ты? — спросил Януш, искоса глядя на стражника.

— Я слуга вашей мощи, дан князь, из Дубно…

— Ну?

— Ну, и… был послан милостивой пани княгиней Сюзанною с письмом…

— К кому?

— Не знаю этого, вельможный пан.

— Как это ты не знаешь? Княгиня сказала, кому отдать?

— Сказала, милостивый пан князь. Сказала — отдать в Остроге.

— Кому, спрашиваю, хлоп несчастный?..

— Сотнику гусаров вашей мощи, вельможный пан, чтобы тот передал…

Януш вскочил и ринулся к стражнику, но Радзивилл стал между ними и велел стражнику выйти вон.

— Стой! — уже спокойнее крикнул Януш. — Позови гусарского джуру.

Вечер и снежные тучи обволакивали Константинов, в домах уже темно.

А у Оборской сотника встретили больше с радостью, чем с удивлением, хоть. и было чему удивляться, видя сотника на прогулке в то время, когда под Константиновом идет война. Но знали у Оборской, что этот сотник выполняет у воеводы далеко не сотницкие поручения, и это объясняло его появление в любом месте.

Хозяйка готовилась сесть за обед, — у нее была привычка обедать зимой при свете сального каганца или при двух свечах. Бедная, но чистая комната при этом свете показалась Наливайко неприветливою. Он бросил взгляд на стены, — там висели портреты предков, давно потерявшие свой первоначальный вид и казавшиеся только пятнами на стенах. Это был скорее алтарь старой церкви, а не гостиная родовитой пани.

Наливайко, потирая от холода руки, перебрасывался с хозяйкой незначительными фразами. Он ждал, что вот-вот из боковых дверей выскочат воспитанницы пани Оборской и внесут оживление. Но за дверьми было тихо.

— Что это значит, пани матко, что у вас такая тишина? Должно быть, отослали и остальных девушек..

— Куда бы я могла таких диких коз послать?

— Известно куда — на Запад. Неприятности тут у нас.

Хозяйка поняла, что сотник не решается прямо расспрашивать про девушек-воспитанниц.

— А мы не обращаем внимания на эти неприятности. Грамот у меня на поместье и на крепостных нет, золота не приобрела, а что было, то промотала, да и из одежды поживиться нечем.

— Зато у вас есть другое богатство…

— О девушках я не беспокоюсь, они сами за себя постоят, не татары ж это идут, свои. Видели ли вы где, чтобы волки волчицу рвали?

Оборская закрывала внутренние ставни на окнах и украдкой следила за сотником. Он прислушивался к другим комнатам и вряд ли слышал, о чем говорила хозяйка.

Неожиданно и бесшумно открылась дверь. Наливайко даже отступил от удивления, — в дверях появилась белокурая Ульяна, которую прозвали «Пашкою. Он оставил ее на рождественские праздники в Стобнице, в гостях у графини, а она — уже дома и встречает сотника гостем у себя.

— Добрый вечер, пан сотник!

Хозяйка зажгла свечи в обоих подсвечниках. В открытую дверь вошли еще три девушки разного возраста. Наливайко с каждой любезно поздоровался, не оказывая предпочтения ни одной.

Так вы, пани Ульяна, вслед за мной выехали из Стобниц?:

— Не вслед за вами, пан сотник. Сам граф приехал и забрал графиню. Там такое…

Лашка зарделась, поняв, что сказала лишнее. Наливайко тоже покраснел, поняв намек. Все же он спросил:

— А что именно, пани Ульяна?

— А… ничего. Графу донесли, будто пани Барбара свободно вела себя с паном сотником.

Наливайко только пожал плечами.

— Не влюбили ли вы в себя, пан сотник, еще и графиню? — без обиняков выпалила хозяйка.

Девушки прыснули.

— Ну, что? Сказала ведь вам: козы дикие, — оборвала Оборская их смех.

Сели за стол. Оборская настояла, чтобы сотник сел рядом с Лашкою.

— Не чуждайтесь и нас, пан сотник. Не графини мы, но и Барбара Тарновская графинею стала не так давно…

Лашка встретилась взглядом с Наливайко и еще больше застыдилась, не зная, как выйти из неловкого положения, и неожиданно вспомнила спор с сотником у Тарновских. Она ухватилась за это воспоминание и быстро заговорила:

— Пани Барбара да и я все же не согласны с вашим мнением о Торквато Тассо. Графу Замойскому, думаю, можно было бы поверить, если бы он стал хвалить «Побежденный Иерусалим», но не вам. Вы человек молодой и… словом, молодой, а в «Иерусалиме освобожденном» тоже ключом бьет молодая жизнь, которой и следа не стало в «Побежденном».

Этот ход пани Ульяны спас и сотника. Он внимательно выслушал Лашку, вспомнил последний спор в гостях у Тарновских и невольно закрыл глаза. В эту минуту вспомнилось много такого, за что сотник себя никогда не хвалил.

— Я, любезная пани, латыни не понимаю и обеих поэм не читал, а только слышал о них — и то впервые из уст уважаемой графини. Но так думаю и сейчас.

— Как же так? Ни трагичной жертвы Клоринды, ни пылкой любви Танкреда в «Побежденном» ведь не осталось. Какое оправдание поэту в этой печали и херувимских размышлениях? И жить не захочешь..

— Вот это, может быть, и нужно было поэту: показать действительную жизнь «побежденной» людскими пороками и прежде всего худшим из них — властолюбием. Писать «Иерусалим освобожденный», когда он на самом деле в неволе! Да кто поверит этому? Написал бы Тассо поэму про то, что в воеводствах Острожских — божий рай, что крестьян не истязают, хребтину не взимают, не заставляют людей всю жизнь отрабатывать какие-то провинности, — так кто же поверил бы такой поэме и стал бы уважать поэта? И Клоринды, да и Танкреды будут выдуманные, а настоящих я встречал под кнутом воеводских дозорцев.

— Ой, как вы страшно говорите!

— Поэма, дорогая пани Ульяна, с названием, скажем, «Невольники киевского магната» более правдоподобно зазвучала бы и, поверьте мне, скорее дошла бы до сердца народа. Народ правду любит…

— Вон вы про что…

— Известно, я говорю всякий вздор, но это потому, что на поэзии не воспитывался. Мне в седле казачьем писали грамоту, а в долю дали — службу у князя.

— Не так уже трудно разбираться в поэзии, пан сотник, да это вы показали в приятной беседе. Но, так думая, можно прийти к выводу, что и Косинский…

— О Косинском я сделал вывод из настроений посполитого люда, из дел самого Косинского.

Поздний обед у пани Оборской превратился в политическую беседу. Наливайко уже не мог сдержаться и всю свою злость вылил на Косинского. Обед затянулся до самой полночи.

Сообщили, что сотника ищут гонцы от князя Януша. Хозяйка велела впустить гонца, и еще в дверях Наливайко узнал Романа из Красилова. В памяти возникла встреча у ворот Константинова с Радзивиллом.

— К вам, пан сотник! — обратился гусар к Наливайко. — Едва — нашли. Соседние крестьяне указали.

— А что за дело ко мне, пан Роман?

— Его мощь князь приказывает немедленно вернуться в замок.

— Князь один? — спросил Наливайко, не скрывая своих опасений.

— У него вельможный пан Радзивилл, пан сотник.

Прощаясь с хозяйкой и с панной Лашкою, Наливайко раздумывал, стоит ли ему ехать в Константинов или повернуть к Острогу, посоветоваться с братом Демьяном, открыться старому князю и попросить защиты. Или… может быть, пойти в Пятку и…

— Э-эх, Косинский! — вслух воскликнул он и повел гонцов-гусаров прямо через снежные поля на дорогу в Константинов.

На рассвете Наливайко с тремя гусарами был в замке. Оба князя ждали сотника в той же комнате. Сотник еще раз, уже в сенях спросил себя, следует ли ему являться на глаза князьям, и все-таки решился. Перед самыми дверьми его хотел обогнать запыхавшийся хорунжий из войск черкасского старосты, но Наливайко загородил проход и первым вошел в комнату.

Януш Острожский вскочил из-за стола, весь пылая гневом.

«Значит, правильно предполагал», — мелькнула у сотника мысль.

— Звали, ваша мощь?

— Звал, пан сотник.

Сзади вбежал хорунжий и, не дожидаясь вопросов; воскликнул:

— Пан князь! От Вишневецкого…

— Косинский схвачен?

— Нет, ваша мощь, приказано передать, что наши гибнут.

— Что?!

— Гибнут наши войска. Косинский вышел из Пятки, до полуночи шел бой, много наших полегло. Можем держаться только до вечера, а там…

Князь Януш схватился за голову. Затем обернулся к Радзивиллу, глазами молил совета. Радзивилл молчал, — известие было слишком неожиданным и страшным.

— Ваша мощь, — отозвался Наливайко, — позвольте мне с гусарами отправиться на помощь князю Вишневецкому. “

— Тебе?.. — Януш сгоряча хотел оборвать его, уничтожить. Но молнией вспыхнула мысль: единоверцы!

— Согласен! Немедленно выступить гусарскому полку на помощь Вишневецкому… И… пан сотник, у меня есть с вами разговор, но я забуду его, если вы приведете ко мне Косинского. Поняли?

— Понял. Косинского я приведу и…

— И…

— И разговор ваш со мной хочу выслушать. Вас наущает его мощь князь Радзивилл…

— У, пся крев!.. — пробормотал оскорбленный Радзивилл.

Наливайко спокойно отнесся к этому. Януш промолчал.

Тогда сотник поклонился и вышел.

11

Рождественские праздники в Пятке, после того как туда вошел Косинский со своим десятком тысяч людей, приняли характер всенародного, гульбища. Укрывшись в естественной крепости города, казаки позволили себе забыть, что они на войне — пошли колядовать. Пятка с момента своего основания не знала подобных рождественских праздников. Казачество смешалось с мещанством, женщины и девушки — с казаками и толпами ходили с вифлеемской звездою от двора ко двору. Колядка «Где мир погибает» стлалась над городом с обеда до ночи и до рассвета. Торговцы не успевали варить варенуху — ее пили, как воду, не разберешь, кто больше: казаки или мещане. Даже женщины соперничали с казаками за кружками водки. Таков закон колядки…

Косинский с Нечипором осматривали пяткинские укрепления. Высокие земляные валы в дубовых срубах, а за ними — глубокие, непролазные снега во рвах. На валах собраны все пушки и гаковницы. Большую часть пушек поставили у западных ворот, — это производило внушительное впечатление. С долины далеко видно было мощное вооружение осажденных, и Вишневецкий держал свою армию на расстоянии пушечного выстрела.

— Неужели князь Вишневецкий не шутя нас осадил и вступит в бой с казачьим запорожским войском? Не сам ли он столько раз говорил о независимом украинском государстве, хорунжих своих засылал в Сечь, делал набеги с казаками на крымские степи?.

— Вишневецкий, пан гетман, пойдет на все, если это будет сулить ему выгоду. Я знаю его давно. Неплохой воин, честный в боях, но за славу и власть предаст отца родного. С того времени, как Вишневецкие получили княжеское звание от короны польской, они не так уже жаждут украинского государства. К тому же он не в ладу с казаками еще с того случая в Чигирине, помните, когда Лобода назвал Вишневецкого не князем, а старостою… Вишневецкий теперь от Сигизмунда персональные универсалы получает, на Днепре королевские крепости строит.

— Это ничего не значит, полковник. Ведь князь-то он украинский…

— Плевать ему на это… — Нечипор и сам громко сплюнул. — Ему и во сне грезится королевская власть. Пообещать ему корону, хотя бы и украинскую, — пойдет за Украину. А пока что польская корона ему больше улыбается, — старая родня с королями… На нас под Острополем, как на татар, напал, ни одного рыцарского предупреждения: поделил натрое свое войско, и не то чтобы напугать, — мы ведь не такие простаки, как те, которые плетутся за нами, — мы же казаки. Ударил смертным боем, едва вывернулись…

Косинский остановился у западных ворот и показал на дол, где чернела полоса вражеского лагеря, дымились костры:

— Если бы знать, что их всего лишь столько, — нам незачем было бы отсиживаться в этой постыдной осаде.

— А больше их и нет. Вот такою, пан гетман, полосою мы обложены кругом.

К ним подошел Григорий Лобода, дебелый полковник с Низу. Косинский спросил его мнение о лагере осаждающих. Лобода не. скрывал своей неприязни к гетману, даже подчеркивал ее, где мог, и на вопрос Косинского не спешил ответить. Только выпрямил свою дородную фигуру и нарочно долго вглядывался с высокого вала во вражеский лагерь.

— Думаю, пан гетман, что об этом следовало бы поговорить с Вишневецким.

— Не понимаю. Вы шутите, пан полковник?

— Какие там шутки! Переговоры с врагом — не новость во время войны, и не всегда это свидетельствует о слабости. Черкасский староста любит поговорить с казаками.

По капризу ли перечит полковник гетману или издевается над его стратегическими способностями? Но Косинскому не до самолюбия. Он желает согласия с сечевым начальством и делает вид, будто слова полковника Лободы принимает за шутку.

Все же Косинский меняет фронт, пробует добиться единодушия с Нечипором:

— Пан полковник шутит. Вишневецкий еще на- днях вон как резался с полковником Нечипором. За достояние князей Острожских как на татар напал. Правду говорит пан Нечипор: на чорта Вишневецкому наша государственность, когда он с Острожским ее уже имеет! Князь лишь торгуется с короною, как поделить власть над казаками…

— А я думаю, пан гетман, что полковник прав, — вмешался и Нечипор. — Несмотря на все это, Вишневецкий — казакам человек свой и веры нашей, почему и не поговорить с ним?..

— Однако с вами, полковники, не сговоришься… А кого вам не жалко было бы послать на глумление врагу?

Полковники незаметно переглянулись и тактично обошли упрек гетмана. Лобода, будто серьезно соображая, предложил:

— У меня среди добровольцев найдутся люди близкие Вишневецкому. Они и нам мало помогут, и Вишневецкому не очень уже нужны. Пошлем одного..

Нечипор, не возлагая особых надежд на это посольство к Вишневецкому, поддержал Лободу лишь из традиционной солидарности низовика.

В тот же день после обеда посол был снаряжен. Слух об этом обошел всю Пятку, и на западный вал собралась добрая половина войск Косинского. Двум пушкарям с обеих сторон ворот приказано было заложить ядра и быть наготове. На воротах собралось все начальство армии Косинского. Кто-то, на мороз глядя, выпил, вопреки казачьему обычаю быть трезвым в походе, и рвался в бой.

Снежные тучи обволакивали землю и, несмотря на раннюю послеобеденную пору, становилось темно. Казака-посла наставлял Лобода:

— С князем поговоришь наедине — и ни с кем больше. Никаких писем. Передай, что персонально с ним мог бы говорить сам гетман и ты его устами предлагаешь снять осаду. За это черкасские войска будут помилованы гетманом, а сам князь получит возможность осуществить свои предложения относительно украинской государственности… А если нет, то пускай берегутся, мы не посмотрим, что он украинский князь. К нам на помощь с Низу идет сам Микошинский. Так и скажи.

Посол слово в слово заучил наказ своего полковника. С вала тысячи глаз следили, как казак целиною проходил к лагерю Вишневецкого, по колена утопая в снегу. Белый платок на его копье трепетал над. головой, точно звал на. помощь… И лишь тогда, когда вечерняя тьма скрыла казака, затерявшегося в оврагах и выступах взгорья, Косинский отвел утомленные глаза и пробормотал:…..

— Ничего из этого не выйдет. Придется сидеть здесь, пока Вишневецкому не надоест стеречь нас среди этих долин.

Или пока Жолкевский не подошлет своих жолнеров.

Не подошлет….

Почему вы в этом так уверены, пан гетман? — вспылил Нечипор., — Если будем сидеть, то нас возьмут, как наседку на яйцах. Давно бы нужно было ударить, еще под. Острополем, прямо на Гулевича. Может-быть, и в самом деле Вишневецкий на этот раз не посмел бы тронуть казацкое войско и мы вот спали бы на подушках у Серёдзянки…

— Ого, пан полковник, вы чересчур воинственны!. И что это вам так Середзянка пришлась по вкусу? Не, обидит ли ее князь у пана Нечипора?

Смех окружающих разрядил назревавшую серьезную. ссору между гетманом и полковниками. Да и за уверенностью Косинского, что Жолкевский не пошлет на него своих жолнеров, казачье начальство могло заподозрить дела, в которых Косинский не имел намерения признаваться.

— Нет, не отбил, пан Криштоф… А полковница из нее, вышла бы-не хуже княгини, будьте уверены… Когда ходили мы на валахов еще с Подковою, она девочкой была. Чаркой угощала с немецким вином. Такая женская поступь, брови уже начинали шевелиться, в ушах золото… Да и княгиня вышла… чужая.

— Даже жалко Януша.

На валу стоял уже общий хохот, который и спас Косинского. Нечипора знали в войске как завзятого и удачливого волокиту. Его намеки на чарку из рук Сюзанны, дочки чешского князя Середзяна, поняли как жалобу на неудачное ухаживание и издевками допекали полковника.

Из города всплывала на вал громкая и пьяная щедривка:

Ой, посеред двору виросла береза, —

Щедрий вечір, добрий вечір.

А на тій березі золотеє гілля…

Золотеє гілля та срібне коріння,—

Щедрий вечір…

Ой, як налетіли та райскі пташки, —

Щедрий вечір, добрий вечір.

Кору обдзьобали, гілля поломали,

3 жадоби й коріння з землі! покопали, —

Щедрий вечір…

— Щедрый вечер… — подхватил кто-то на крепостном валу, неподалеку от гетмана Косинского.

Этот голос в лад поддержал глухой бас Лободы, за ним — голоса других старшин. Щедривка властно тянула их к народу. Косинского же она оставляла еще более одиноким и чужим в среде казаков.

Косинский, криво усмехаясь, поднял голову и ушел с вала.

Ночная тьма как бы сливалась с монотонной щедривкой. Пахло свежими гречневыми оладьями на растопленном свином сале, варенухой и вышкварками.

— Щедрый вечер…

Падал крупчатый снег, сбивая вниз густой дым, поднимавшийся над хатами. Все крепчал мороз и усиливался резкий ветер.

Всю ночь Криштоф Косинский не мог заснуть на жесткой постели пяткинского ксендза. То поздняя щедривка, то пьяный голос мешали спать; не заснул и тогда, когда все затихло.

Ой, среди двора выросла береза,—

Щедрый вечер, добрый вечер,

А у той березы золотые ветви…

Золотые ветви и серебряные корни,—

Щедрый вечер…

Ой, как налетели райские пташки,—

Щедрый вечер, добрый вечер.

Кору обклевали, ветви изломали,

С жадности и корни из земли копали,—

Щедрый вечер…

С тех пор, как Косинский с ополчением засели в Пятке, осажденной войсками князей Острожских, петухи не пели в полночь. Изредка перед рассветом какой-нибудь из них неохотно прохрипит спросонья и сам испугается своего крика. Вместо — петухов, толпы пьяных будили всякого, кто бы вздумал заснуть.

За несколько дней осады пяткинские мещане привыкли к Косинскому и перестали даже жаловаться на казачий разгул. Казалось уже естественным, что запертые в крепости сечевики стали хозяевами в городе.

Многие мещане, обиженные Острожскими, охотно шли на призыв Косинского и, почувствовав себя тоже в походе, давали волю своим страстям, не миловали даже за малейшую обиду.

К Косинскому все это доходило как глухой стон из-за стены. К нему, гетману, обиженные жаловаться не шли, потому что все бесчинства творились от его имени. Сам он избегал разлада со своими людьми, но в то же время отдалялся от них, вступал в скользкие споры с сечевыми полковниками. Одинокий ложился спать, но сон бежал от него. Измученный тревожными мыслями, едва забывшись беспокойным сном, тут же просыпался от навязчивых и страшных кошмаров.

Открывал глаза, подолгу вглядывался в тьму. Надоедливо резал слух неугомонный стук в окна взметенного ветром крупчатого снега.

«Ну и зима же в этом году!.. Куда это столько прет снега? Ни пройти, ни проехать», — думал гетман вслух, чтоб почувствовать себя в реальном, а не в кошмарно-сказочном мире. И потом, будто молитву, произносил сухими губами:

— Заснуть бы, ах, заснуть бы…

Он, Криштоф Косинский, — потомок не последнего среди шляхты рода Равич, представители которого и старостами на Подляшье бывали, и грамоты королевские имели от дедов-прадедов. У Ягайло один из предков был подкоморием, если верить отцовскому рассказу. Выходит, были Равичи…

— Будут, чорт возьми, и Косинские! — опять вслух вырвалось у гетмана.

Повернулся к окну, где сквозь щелки занесенных снегом ставней пробивался рассвет. Криштоф Косинский из рода Равичей вздыхал, как обыкновеннейший, маленький несчастный человечек, и безрадостно шептал:

— Ах, заснуть бы, пся крев…

Потом снова унесся мыслью на вал крепости, вспомнил посла, отправленного во вражеский лагерь.

…Глубокий снег засасывает неповоротливого запорожца. Но вот сугробы остаются позади, посол подходит к кругу, многозначительно улыбается сечевым полковникам, будто он гетман, а Косинскому дерзко показывает обеими руками обидные кукиши…

«А, проклятое еретическое племя! Я закручу вам хвосты! — вскакивает с жесткой постели гетман, доведенный своими мыслями до умопомрачения. — Я ведь гетман! За оскорбление и надругательство уничтожу род этот поганый. Равичи, уважаемые полковники войска низового, Равичи не последними князьями станут и в герб короны польской впишут свое имя рядом с Сапегами, Замойскими… Пусть попробует Жолкевский надуть еще и меня. Москве боярской предамся, схизму приму или… отуречусь и пашам продам это быдло…»

Косинский наскоро, оделся, прицепил саблю и вышел на улицу.

Мороз, аж дух захватывало, жег лицо. На улице было пусто, но не тихо. Откуда-то доносились не членораздельные выкрики, пьяные голоса пытались допеть последний куплет щедривки.

За углом гетман столкнулся с щедривниками. Вывалянные в снегу, счастливые, радехонькие, что наступает уже утро, шли они, почти не держась на ногах, посреди улицы. Бредут, как младенцы, словно впервые ходят по земле. Как чужды они одинокому гетману!

«И с ними я возрождаю род Равичей, покоряю Острожских!» — горько рассмеялся Косинский. Обратился к ним:

А не пора ли, паны казаки, к пушкам, к оружию?

Пьяные качнулись, как корабль, ударившийся о причал, и стали. Спьяну они были уверены, что стоят недвижно, а сами качались, как чертополох на ветру. Глубоко ввалившиеся и пустые глаза сечевиков с натугой всматривались в своего гетмана. Щедривники тщетно силились что-то вспомнить. Один из них, убедившись в бесцельности такой попытки, наконец безнадежно махнул рукой. Он хотел было двинуться дальше, но сделать ему это было трудно. Укоряюще повернулся к гетману, явно виня его в своей неудаче, резко вытянул голову вперед, и из уст его вырвался звериный крик:

— Го-о!..

На том и сочли поконченным дело со случайным встречным… Самый молодой из них все-таки сдвинулся с места, плюнул в сторону гетмана и, придавая голосу возможно больше жалости, продолжил щедривку:.

— Сам Исус Христос и божая ма-га-га-ти… Щедрый вечер…

И, не закончив, сорвался. Гетман взметнул свою татарскую нагайку и со всего размаху ударил ею щедривника по голове. Тот потерял равновесие, и все трое, как скошенные, упали на измятый снег. Раненый застонал и нечеловеческим усилием поднялся на колени. Закинул назад голову и завопил:

— О, боже праведный, да будет проклято имя твое…

С лица на белый снег падали свежие капли крови.

— Какой дикий народ, пся крев! — плюнул гетман и поспешно пошел к западным воротам.

Невыспавшийся, раздраженный поднялся Косинский на вал крепости и велел пушкарю палить из пушки, вызвать начальников. Ядро просвистело и зарылось в сугробы снега. Тяжелый, сырой дым пеленою поднялся у вала, свернул вверх, к городу, и долго кружился, не отдаляясь от пушки. Окутанный дымом Косинский громко чихнул и взошел на ворота. Неудачная ночь, неудачное утро! Гетман несколько раз набирал в горсть снегу, глотал его или, скинув роскошную лисью шапку, тер им виски.

Из города сбегались на выстрел казаки. Старшины на ходу привязывали сабли, подпоясываясь синим кармазиновым поясом. Все были уверены, что Вишневецкий идет на приступ.

Мороз не ослабевал. Над Пяткою взошло чистое солнце, и люди жмурили глаза, не в силах вынести снежного блеска. По отсекам вала разбегались лучистые, как раскаленная сталь, солнечные зайчики, будто расплавленный снег загорался от солнца и рассыпал искрами свою скованную морозом энергию. Не хотелось в такое время воевать.

Нечипор обошел шумевшую толпу, собравшуюся возле трех казаков, валявшихся на снегу, и прямиком направился к одинокому, как всегда, Косинскому. Невольно прислушался к тому, о чем приглушенно говорили казаки:

— Нагайкой так и распорол. Теперь лежит казак…

— На то и гетман…

— На то и быдло пригодилось…

Полковник остановился было, но разговор сразу оборвался. Про кого, о чем говорили казаки, так и не узнал Нечипор и взобрался на вал.

— А я думал уж, что Байденко подходит к Пятке, — полковник из-под руки посмотрел на осаду.

Под ярким солнцем ясно виден был лагерь осаждающих, раскинувшийся между волынским шляхом и чудновским лесом. Выстрел, должно быть, встревожил и Вишневецкого. Заметно было, как суетились люди, мчались всадники вдоль линии осады. Из походных очагов — кабиц — повалил густой черный дым.

— Гасят очаги, — промолвил, ни к кому не обращаясь, гетман.

— Эге ж, переполошились рыцари…

— А. вон, кажется, и наш посол черкассец плетется, — словно про себя промолвил и Нечипор.

На вал влез и Лобода, все еще оправляя полковничий жупан австрийского сукна. Лободе под утро после удачной щедривки спалось особенно сладко. Пушечный выстрел не дошел до его слуха. Джура с трудом поднял его на ноги, и только казачья суетня на улице заставила полковника поспешить на вал.

— Это наш посол, пан Лобода? — обратился к нему Косинский.

Лобода вплотную подошел к гетману и своим крепким телом будто налег на его сухощавую, озабоченную фигуру. Посол был еще далеко, но его уже можно было узнать и по одежде, и особенно по белому платку, который мотался высоко над его головой.

— Как будто он, пан гетман, мой казак тащится по снегам. Что бы ему выйти на дорогу, так нет же, барахтается в сугробах.

— Так и всегда у нас, полковник… — сказал кто- то из кружка старшин.

Лобода оглянулся, и глубоко запрятанная усмешка мелькнула на его выхоленном лице. Косинский тоже покосился на старшин, уверенный, что слова эти предназначались не полковнику Лободе, а ему, гетману. Вот так, подразумевалось как упрек гетману, всегда барахтаемся в сугробах, вместо того чтобы избрать прямой и надежный путь к победе.

Раздражение, не улегшееся в нем еще с рассвета, теперь поднялось с новой силой, и гетман подошел к группе старшин, чтобы дать им отпор. Однако, заметив, что старшины впустили его в свой круг молча и с вызывающим видом, Косинский молниеносно передумал. Необходимо точнее выяснить настроение окружающих.

— Нам нужно бы дождаться весны… — начал Косинский и нарочно замолчал, выжидая.

В группе старшин насторожились, переглянулись. Даже Лобода обернулся. Нечипор протолкнулся в круг.

— Подождем весны, только не в этом свинарнике..

Гетман опять смолк.

— А где же? — не выдержал Лобода.

Конечно, нужно подождать весны, холод вон какой.

— Собачий, что и говорить, — отозвался и сосед Нечипора, старый сечевой старшина.

Его вид красноречиво говорил, насколько осточертел ему этот поход. Косинский обвел взглядом круг, остановился на старике, потом прижмурил глаза, пошевелил бровями и уверенно закончил свою мысль:

— Подождем весны в замке князя Януша, в Константинове.

Старшины — ни звука, — столь неожиданен и странен был ответ Косинского Лободе. Начал-то гетман так, будто собирался предложить разойтись мелкими отрядами на Белоцерковщину, на Киев, на Низ. А ждать весны в Константинове — значит немедленно вступить в бой. Удивленные и недовольные старшины подыскивали слова, которые приличным образом выразили бы их отношение к этому плану гетмана.

— Или… в Остроге, в замке старого воеводы, — прибавил Косинский, уже как приказ гетмана, и вышел из круга.

На этот раз Лобода первый поднял опущенную голову и громким голосом, который походил скорее на гетманский, чем на полковничий, крикнул:

— А я предлагаю в Сечь! Нам нужно кое о чем потолковать.

Это «кое о чем потолковать» хотя и выражало мысль всех, но понималось каждым по-своему. И казну войсковую пора бы уже подсчитать, да не мешало бы поговорить на Низовой Раде о гетмане, — не будешь ведь выбирать его в походе…

В этот момент во рву за валом показался утопавший в снегу посол, возвращавшийся от Вишневецкого. Он привлек всеобщее внимание, и разговор с гетманом остался незаконченным. Чье же предположение возьмет верх — гетмана или полковника Лободы? Ведь каждый из них волен поступать по-своему? Создавшееся сложное положение требовало решительных действий, но появление посла направило мысли всех в одно русло: там враг, он угрожает, его нужно встретить с оружием в руках.

Ну, что? — спросил Косинский у изнуренного казака.

Казак с трудом вскарабкался на вал крепости, скинул смушковую шапку с плоским круглым донцем и, глядя вниз, на столпившееся казачество, вытер полою мокрый лоб.

— Ну и снегу! До петровок будет лежать, — наконец вымолвил он хрипло, несколько смущенно улыбнувшись старшинам.

Косинский подошел ближе и, тяжело положив руку на опущенное плечо казака, сдержанно произнес:

— Видел Вишневецкого?

— Видел, пан гетман, а как же.

— Говорил?

— Говорил. Даже дважды разговаривал.

— Ну?

— Я все ему рассказал, но… он, знаете, свинья, хоть и князь…

Казак разыскал глазами полковника Лободу, растерянно, почти виновато улыбнулся и отступил от гетмана.

— Я ему про Микошинского, а он…

— А он? Что он говорит? — уже не сдерживая себя, настойчиво выпытывал Косинский.

Раз казак стыдится передать слова Вишневецкого, значит князь издевался и над старшинами, и над гетманом, и над всем их войском.

— Да он говорит, пан гетман, что наши старшины… увальни с саблями, ей-богу, так и говорит. А гетман…

— Что же гетман, скажи?

— Мне, казаку, не подобает говорить пану гетману то, что князь говорил рядовому казаку. Не могу и не смею я вымолвить этого…

— Говори, я приказываю!

— «Разойдитесь, — говорит, — по своим панам, а гетмана своего…», то есть вас, пан гетман, чтоб мы скопом… Да дайте, я вам на ухо скажу.

Черкассец снял шапку и припал к уху гетмана.

На какой-то миг оба замерли. Но то был только миг.

Как укушенный зверь, рванулся Косинский, и в то же мгновение — не успел казак и шапку надеть — гетман изо всей силы ударил его кулаком по лицу. Казак охнул и навзничь упал с вала в ров. Руками он глубоко впился в снег, громко сплевывал кровью.

— Ах, бешеная собака, ах, стерва княжеская! — выругался рассвирепевший Косинский. — Я научу уважать казачьего гетмана! Как волк овец, распотрошу твоих мерзавцев, а тебя, наихудшего мерзавца, как деда твоего Байду, туркам передам. Ах ты, шляхтянских юбок подлипала… пся крев…

— Немедленно выступаем из Пятки и даем им бой, — обратился гетман к пораженным старшинам. — На честный казацкий поединок вызовем этого сукина сына, который пригрелся на наших казачьих землях, обманывал честное войско, продавал его панам. Он презирает вас, казаки и рыцари, издевается над вашими старшинами, мерзко оскорбляет выбранного вами гетмана…

Косинский знал, чем взять казаков. Старшины невольно прониклись его настроением, в груди их закипал гнев на Вишневецкого. Выкрики возмущения раздались в группе на валу, волной скатились вниз и загудели общей бурей негодования:

— На бой, за веру и правду!

— В поле! На рвы!

— Подлец!.. Срам! На бой!..

Лобода стоял в стороне. Он не трогался с места, но в нем бушевал гнев и против Вишневецкого, и против Косинского. Гетман разгадал его и решил удалить.

— Вам, пан полковник, — обратился Косинский к Лободе, — придется взять казацкую казну и через восточные ворота пробиваться с нею в Сечь. Я выйду с войском против главных сил черкасского князя, а пану Нечипору с сечевиками оставаться в городе…

— Отчего так, пан гетман? Мои хлопцы не стерпят бесчестия.

— Они понадобятся для решающего боя, пан полковник, — ответил Косинский и, пристально посмотрев на обоих полковников, повернулся к войскам.

Оттуда доносились выразительные крики:

— В поле! В поле! На бой!

— Я согласен, — сказал Лобода, темнея лицом от прилива крови.

Сказал и ушел было, потом остановился и, ни к кому не обращаясь, спросил:

— Значит, сейчас и выступить?

— Сейчас выступаю я, — с торжеством подчеркнул Косинский. — Мы заставим Вишневецкого снять с востока Гульского, освободим вам путь, — тогда и выходите, пан полковник, с казной… Эй, господа старшины! Полковник Нечипор на этот раз остается с сечевиками в резерве. Полковник Лобода со своими идет на Сечь с казной. Остальных выводите из южных и западных ворот на поле. Открыть ворота! За мною! Аго-ов!

— Аго-ов, аго-ов! — разнеслось по валу, полетело вниз, широко разлилось среди войск и, как эхо, прокатилось по городу.

12

В полдень завязался первый бой. Вишневецкий приказал ударить из лесу, не дожидаясь, пока Косинский со всеми силами выйдет из Пятки и выстроится к сражению. Передовой отряд Косинского не ожидал нападения и после первой стычки отступил на бугор. Гетман примчался к отряду, когда дело уже закончили и на поле боя остались десятки мертвых и раненых бойцов.

Тем временем на волах из Пятки привезли четыре воза с пушками и поставили их на самом высоком холме. Сам Косинский руководил первой наводкой пушек и велел выпустить на врага по чугунному ядру. Эффект был чрезвычайный. Два ядра угодили в шеренги войск Яна Тульского, снятого Вишневецким с восточных ворот и спешившего к южным.

Крики и паника среди войск пана Тульского ободрили казачьих старшин, и казаки, не дожидаясь приказа Косинского. ударили левым флангом на пехоту Тульского.

Косинский не выразил одобрения действиям своих старшин, но и не отдал приказа, отменяющего наступление. Он оставлял за собой право оценить эти действия по их последствиям. С холма видно было, как в долине смешались в одну сплошную массу две тысячи враждующих между собою людей. Вишневецкий выслал из лесу помощь Яну Тульскому. Косинский полушепотом выругался и велел опять ударить из пушек, на этот раз по опушке леса. Пушкари сделали подряд шесть выстрелов. В долину за ядрами покатились тучи черного дыма, по лесу перекатывалось эхо.

Уже после первых двух выстрелов высланный Вишневецким вспомогательный отряд остановился и без всякой команды начальников повернул назад, в лес.

Бой в долине решили эти шесть выстрелов. Тульский отступил в лес. Войска же Косинского, уставшие от преследования врага по глубокому снегу, остановились на лесных опушках.

В это время к гетману подскакал на взмыленном коне джура и сообщил, что Вишневецкий напал на казачьи полки с правого фланга. Косинский, ни слова не говоря, вскочил на коня и помчался за джурою на правый фланг.

Казаки, вышедшие с гетманом из крепости через западные ворота, остановились, ожидая от него боевых приказов. Но Косинский, никакого приказа не отдав, уехал с небольшим отрядом и с пушками к южным воротам. Старшинам оставалось только по собственному разумению вывести свои отряды дальше на холм и ждать. Так и ждали, пока на них сбоку не напал сам князь Вишневецкий с отборным отрядом.

В долине между западными и южными воротами Косинский встретил два своих полка, шедших из Пятки на звуки пушечных выстрелов, и повел их за холм, где шел отчаянный бой между казаками Косинского и черкассцами.

Казаки Косинского и без того имели значительный перевес в вооружении и выдержке, появление же двух свежих полков должно было решить исход боя.

Вишневецкий то и дело подсылал небольшие вспомогательные отряды, но они мало могли помочь черкассцам.

— Пан князь! Косинский разбил Яна Тульского за лесом.

— Я послал милицию на помощь пану Тульскому.

— Милиция вернулась в лес, пан князь! Пушки Косинского убили шестнадцать милицейских, ранен один сотник и несколько коней…

Вишневецкий велел черкассцам отступить к основным позициям.

— А где Тульский? — спросил князь у джуры.

— Он отступил в лес и не сказал, что будет дальше делать…

В эту минуту два подоспевших полка Косинского, с гетманом во главе, вырвались из-за холма и навалились на черкассцев с фланга. Такой перевес врага в силах посеял панику среди войск Вишневецкого. Уже отданный было приказ отступить по долине пришлось изменить, лишь только на горе появился Косинский. Черкассцы повернули в лес.

Но и поспешный отход черкассцев к лесу не спасал их, — это поняли даже рядовые воины. Полки Косинского мчались наперерез и преграждали путь к отступлению, приходилось принимать бой, отвечать на него хотя бы слабыми контрударами. Глубокий снег и быстрое продвижение ослабили людей Косинского, но и одного вида такого вооруженного полчища было достаточно, чтобы княжеские войска обратились в беспорядочное бегство.

Ян Тульский, благодаря своему своевременному отступлению, сохранил порядок и боеспособность своего войска. В лесу он узнал от гонца из лагеря Гулевича, что у князя Вишневецкого тяжелое положение, войска бегут.

Стало ясно, что если позволить Косинскому окружить черкассцев — наилучшие части всей армии Острожских — все пропадет, останется только сложить оружие.

Битва шла до позднего вечера, попеременно радуя успехом то Косинского, то Вишневецкого. Войска Косинского имели перевес своею численностью и вооружением, но были изнурены переходами по глубоким снегам, в то время как отряды Вишневецкого сохранили свои силы. Потери у Косинского были значительнее, чем у Вишневецкого. Гетман долго держался, несколько раз перестраивая свои части, и все-таки не выдержал, послал джуру в Пятку просить Нечипора немедленно выступить с сечевою конницей.

И стоило только появиться коннице полковника Нечипора, как Вишневецкий отдал приказ спешно отступить. Измученные сражением казаки Косинского не погнались за черкассцами и отрядами Тульского, а вечерняя темнота скрыла маневр отступления княжеских войск на свои исходные позиции. Вот тогда-то Вишневецкий и отрядил хорунжего в Константинов к Янушу с просьбой о помощи…

На следующий день, словно жнецы в жатву, на самом восходе солнца сошлись в бою войска противников. Первым опять-таки напал Вишневецкий, не стерпев грубых оскорблений со стороны войск Косинского. Атаки были ожесточенные, но Косинский спокойно выдерживал их и отбивал: после двух таких атак Ян Тульский в третью уже не пошел.

Третью атаку произвел Косинский. Бой продолжался больше часа, и Вишневецкому пришлось для защиты своих позиций ввести в дело все резервы. Лес понемногу пустел, атаки же Косинского становились все ожесточеннее. Приближался конец…

Когда солнце перебежало на быстрых тучах ранний зимний полдень, катастрофа стала очевидною даже для каждого бойца. Нужно отступать… Да где там отступать, — нужно бежать кто куда может, отдать Константинов и разве где-нибудь под Острогом, собрав новые силы, попробовать остановить наступление Косинского. Вишневецкий видел, как неохотно перестраивались его люди, как равнодушно всадники заезжали то с левой, то с правой стороны. Хорунжий, посланный вчера к Янушу, до сих пор не вернулся, — нечего, значит, ждать помощи из Константинова. Но страшнее всего, что и отступать сейчас нельзя: враг будет рубить беглецов, настигая их по истоптанному снегу.

Вот если бы ночь… Любой ценой задержать Косинского до ночи…

Вишневецкий созвал старшин и вызвался лично вести войска в контрнаступление. Задержать Косинского и тем обеспечить отступление по крайней мере в лес. Нужно только сломить уверенность врага в его превосходстве, и тогда дела улучшатся.

Совет старшин не возражал. Хоть один человек не потерял голову в этом трудном положении — и то хорошо. К тому же, этот человек — потомок Байды Вишневецкого. И с ним согласились без слов.

Черкасский староста помчался к своим измученным отрядам, которые с трудом держались, едва не побросав в снег отяжелевшее оружие. Уже в седьмой раз палили пушки Косинского, сея смерть и подавляя дух армии Вишневецкого, не имевшей ни одной пушки. Изредка раздавались и менее звучные выстрелы гаковниц. Они вселяли еще больший страх.

О каком же наступлении мог помышлять князь Вишневецкий! Однако он направил несколько отрядов в обход Косинского с обеих сторон, а сам собрался идти в лобовую атаку.

Полки Косинского с удивлением переглядывались, видя, как побежденные уже остатки войска Острожских, вдруг перестроившись, бегом двинулись на казачий стан. Впереди, под крики и свист, гнал заморенных коней небольшой отряд конницы во главе с Вишневецким.

Косинский не опасался этой атаки. Но дерзость черкассцев так возмутила его, что он приказал сече- вой коннице враз отбить охоту у князя Вишневецкого до таких шуток. Сечевики, однако, недооценили удар Вишневецкого, не приняли в расчет совместных действий его войска с нескольких сторон, и в первой же стычке были смяты и отступили. Ободренные успехом, дружины Вишневецкого продолжали продвигаться вперед. С флангов на Косинского напали также отряды Гулевича и Тульского.

Боевые крики сражающихся, бряцание железа, ржанье коней — все это сливалось в непрерывный страшный гул. И до странности четко изредка вырывалось из этого гула отчаянное «геканье» какого-нибудь вконец ошалевшего воина. Вишневецкий, крича и подбадривая, метался на взмыленном коне среди своих людей, опьяневших от ожесточения и упорства. Конные сечевики Косинского несколько раз кидались в бой, но вынуждены бывали поворачивать назад, к пушкам.

У Косинского стояли в запасе вызванные из крепости всадники Нечипора. Уже не однажды гетман порывался бросить их в бой, но каждый раз вспоминал свой спор с полковниками-запорожцами на валу крепости и отбрасывал свое решение.

Полковник Нечипор подъехал к гетману сбоку, ожидая распоряжения. Косинский только кусал губы и грубо приказывал джурам удерживать беглецов. Но вот он оглянулся на полковника и резко пришпорил коня. Конь подскочил и помчал. Косинский подскакал к войскам, выходившим из боя, что-то прокричал им и снова вернулся туда, где все еще стоял полковник Нечипор, охваченный презрением к гетману.

Навстречу Косинскому выскочил на взмыленном коне один из его хорунжих. Гетман, не дослушав его, крикнул:

— Передайте артиллерии: решающий бой… До последнего разнести эту княжескую дрянь!.. Слышали? Полковник! — вдруг обратился к Нечипору. — Вам оставаться в резерве. Но выведите свой полк или… или начинайте…

— Начинаю, пан гетман! — крикнул ему вслед Нечипор, не скрывая насмешки.

Повернув своего коня к сечевикам, Нечипор проехал перед рядами. Он уже не смеялся. И каждый всадник схватился за саблю. Полковник выше поднял голову, еще раз глянул вслед Косинскому и сплюнул. Потом объехал возы, составлявшие передвижную крепость штаба Косинского, махнул рукой и, не оглядываясь на свой полк, повел его на фланг Вишневецкого.

Обеденная пора прошла. Куцый зимний день клонился к вечеру. Холодное солнце устало катилось к закату, разминуясь с быстрыми и потрепанными, как после боя, снежными тучами.

Нечипор со своим полком загибал в сторону от дороги, а гетман Косинский, не поняв маневра полковника, проклинал его и всю Запорожскую Сечь за такую измену. Пешие войска Косинского бросились бежать, и даже пушечные выстрелы не могли остановить их. А полк сечевиков нерешительно выехал из-за холма и остановился. Нечипор, ни на кого не глядя, будто припоминая что-то сложное, наконец выхватил саблю. И этого было достаточно, — полк сечевой конницы бросился на Вишневецкого…

Как ломается хрупкий стебель, так остановился Вишневецкий, увидев конных сечевиков Нечипора. Давать им бой со своими измученными людьми было бессмыслицей и преступлением. Его может спасти только немедленное отступление к старым окопам, под лесом. Но где он, этот лес, где оно, спасение?..

— Назад, к лесу! — крикнул Вишневецкий.

Сам первым повернул коня и, закрыв глаза, погнал к лесу. Люди уже и без приказа показывали спины врагу, волною отхлынув к опушкам.

Косинский на миг замер, потом сорвал с головы смушковую шапку и помахал ею в воздухе. Опомнившись, он приказал отрезать отряды Вишневецкого от леса. Казаки бросились целиной, по глубокому снегу, перерезая отступление беглецам.

У князя Вишневецкого из-под казацкой шапки выступил обильный пот. Холодный, он точно каленым железом прожигал до мозга. Минутами князю становилось не по себе, в глазах клубился беспросветный туман. К Вишневецкому подъехал растерянный, без голоса и воли пан Гулевич.

— Что будем делать, князь?

— Приказать перестроить отряды, пан Тульский…

— Я не Тульский, а Гулевич, простите, князь… Может быть… белый платок повесить на копье?..

— Да подавитесь, пан. своим платком, ста чертей! — вспылил Ян Тульский и погрозил над головой окровавленной саблей. — Мы будем защищаться, пока оружие в наших руках!

За спиною у них уже шел бой с пешими казаками Косинского. Отряды Вишневецкого отчаянно пробивались к лесу. Впереди, с равнины, доносилось сопение увязавших в снегу сечевых коней, стоны раненых и выкрики победителей.

Как последний приговор, прогремели пушечные выстрелы из штаба Косинского. Одно ядро проскочило сквозь собранные остатки измученной конницы Вишневецкого — и четыре коня взметнулись вверх ногами. Катастрофа молниеносно приближалась. Как смерч крутились сечевики полковника Нечипора. Никакого. спасения ни извне, ни тем более от собственных сил не ждал уже князь Вишневецкий.

— Давайте платок, пан Гулевич, — простонал черкасский староста сквозь зубы, а слезы ярости и бессилия обгоняли капли холодного пота.

Такого позорного поражения не ждал потомок Байды Вишневецкого. Пан Гулевич, волнуясь, оторвал от своей дорогой белой сорочки широкую полосу и привязал ее на копье, а от главных сил Косинского отделился отряд всадников во главе с самим гетманом и направился к группе вражеских военачальников во главе с Вишневецким. Вишневецкий и не собирался бежать; в голове вертелась одна лишь мысль: снять ли с себя все оружие, отдать ли только победителям обнаженную саблю — позор один; но как все же лучше, чтоб это сообразовалось с требованиями военной этики?.. Конечно, многие славные рыцари сдавались на гнев и милость победителя, вот хотя бы Александру Македонскому. Но кому он, Вишневецкий, должен сдаться, пред кем должен поднять пустые, беззащитные руки? Перед проходимцем Косинским!..

Но эту минуту появился Наливайко.

Вороной белокопытный конь упруго выступил из-за того же холма, из-за которого недавно выскочили сечевики Нечипора, и остановился на волынском шляхе. Наливайко осматривал и оценивал поле битвы. И стоял один: вороной, почти сизый конь на белом, широком снежном ковре. Десятинах в двух, а то и ближе умирали люди.

«За что они умирают? — волновалась встревоженная душа. — Кто дал право сечевикам проливать кровь на украинских землях в угоду какому-то подозрительному шляхтичу?..»

Сотник обернулся в седле и что-то негромко крикнул вниз, за холм.

Точно из-под земли вынырнули шесть сотен вымуштрованных гусаров. Кони упругими скачками вырывались на холм, к дороге.

Если бы сечевики видели в эту минуту лицо Наливайко! Оно озарилось той страшной усмешкой, про которую рассказывал полковник Нечипор. Всю дорогу от Константинова и до этого поля Наливайко угнетали тяжелые раздумья. Сколько раз подмывало его повернуть коня и ударить на… Константинов. Разнести это пакостное гнездо, найти того несчастного кузнеца, который вот уже два года отрабатывает князьям за какие-то ими выдуманные проступки. И разве он один, этот кузнец? Сколько их по воеводствам поймано — за хребтины, за пошлины, за десятины. А сколько еще ждут своей участи, когда настигнет их неминуемая «провинность», что зреет, как нарыв, и обязательно прорвется, гноем отравит всю жизнь и самому несчастному, и детям его, и родным.-..

Э-эх… Косинский! Не с той стороны, господа казаки, ус закручиваете. Такой край!

Вот какие мысли разрывали сердце Наливайко, когда он спешил с гусарами под Пятку.

Но когда Наливайко выскочил на волынский шлях и услышал стоны побежденных, ему захотелось помериться силами с сильнейшим, прийти на помощь побежденным. Теперь сечевики кровавили поле: в угоду ли проискам подозрительного шляхтича Косинского, потому ли, что рука казацкая с холоду размахнулась… Это тот самый Косинский, которого сотник обещал привести к Янушу, чтоб услышать какой-то грозный для него разговор.

Нечипор заметил Наливайко на волынском шляхе, понял, что гусары вот-вот нападут на сечевиков с тылу, и приказал повернуть лошадей, чтоб самим ударить на гусаров.

Как ветер, вылетели из-за холма в долину гусары. Из-под конских копыт сыпались колючие искры мерзлого снега, и солнце, заходя, отсвечивало в этих искрах редкими полосами. Бескрайной была снежная пустыня, молчаливая и безрадостная, словно гробница. По ней отдалось тяжелое дыхание гусарских коней.

Сечевики приготовились не только защищаться, но и нападать. Втрое многочисленнее, они вдобавок имели за своей спиной тысячу пеших казаков и пушки. Но когда тугой морозный воздух колыхнулся от смертельного, змеиного свиста вырванных из ножен шести сотен отточенных сабель, похолодело в рыцарских сердцах.

— Наливайко! — встревоженно крикнул полковник Нечипор, но сам первый ринулся навстречу гусарам.

Сечевики, не раздумывая, пустили коней за полковником, обгоняя его. Крыло сечевиков грозно охватило гусаров, со стороны возов и пушек всколыхнулась черная туча пеших, вновь поднялся шум. Но Наливайко с гусарами уже шел в бой.

Он даже не ударил, а только резнул центр сечевиков, словно волна, лег навстречу буре. И все смешалось. Изнуренные целым днем битвы, казацкие кони едва пробивались в снежных волнах, а головы всадников, как молодые головки мака под прихотливым кнутом, клонились и вяли от взмахов гусарских сабель.

— К чорту платок, пан Гулевич! Наливайко! — исступленно закричал Вишневецкий, вырвав из рук Гулевича позорное полотнище.

Его потрепанные войска остановились, не чувствуя больше за собой смертельной погони. Вишневецкий снова проскакал перед ними, призывая к победному бою.

Гулевич растерянно собирал свои отряды, а Гульский из-под леса уже напал на Косинского.

Неожиданное появление Наливайко с гусарами, их смертоносный удар на сечевиков сломили в Косинском уверенность в победе. После первой же стычки Нечипор приказал своему полку отступить к пушкам. Но Наливайко, прорвав стену сечевиков, отрезал их от пушек, пушкари же бросились куда глаза глядят.

Тогда Нечипор повернул к западным воротам крепости, пробиваясь в Пятку. Пешие казаки, увидев, как убегают сечевики Нечипора, бросили оружие и тесно, словно испуганное стадо, целиной побежали в поле. Княжеская милиция, мстя за недавний страх, безжалостно рубила беззащитного противника.

Косинский едва вырвался на вытоптанную в снегу тропинку и помчался к крепости за всадниками Нечипора. Туда же устремилась вся масса его войска, ища спасения за высоким валом Пятки. Какой-то звериный вопль — не то страха побежденных, не то торжества победителей — несся вслед за беглецами.

Наливайко гнал сечевиков до самых ворот. Еще у пушек он заметил, как вытянул своего коня гетман Косинский, стараясь не отстать от сечевиков и вместе с ними проникнуть за ворота крепости. Если бы не толпы пеших беглецов, гусарам, может быть, и удалось бы перехватить большую половину сечевиков хотя бы перед самыми воротами крепости. Косинский слышал уже брань гусаров, даже голос Наливайко. Но ворота все же ближе, чем погоня. Косинский заметил, как полковник Нечипор вскочил в ворота и стал около них, пропуская своих всадников. Спасение — за воротами. А там…

Но Нечипор пропустил последнего сечевика и перед самым носом гетмана закрыл ворота. Конь грудью ударился о толстое дерево и сел на задние ноги.

Криштоф Косинский бросил свою саблю подальше в снег и, не задумываясь, поднял руки перед Северином Наливайко.

— Наша совместная служба у князей пусть будет залогом моей жизни, пан Наливайко!.. — крикнул Косинский, слегка улыбаясь, будто своему старому другу, словно говорил этой улыбкой: узнает его или нет пан сотник?..

Наливайко вложил саблю в ножны и рукавом отер вспотевший лоб.

13

Косинского ввели в покои воеводы, князя Василия- Константина. Ввели не как побежденного, а как казацкого гетмана, как благородной крови особу, за которую замолвил теплое слово кто-то из близких к королевскому двору. Ссориться с короною даже Острожскому пока не имело смысла.

Воевода сидел в своем черном сафьяновом кресле. Комнату заполняли его ближайшие соседи, друзья и родичи. Князь Вишневецкий и Тульский шептались около дверей. За спиной у воеводы стоял его парадный маршалок, зарабатывая свои тысячи злотых. Рядом с ним чванно красовался Претвич, держа левую руку на эфесе сабли и изредка наклоняясь к уху князя, не столько для того, чтобы прошептать какой- нибудь совет, сколько для того, чтобы показать присутствующим свою близость к князю.

Косинский вошел с казацкими старшинами медленно, пропустив вперед себя князя Януша и своего войскового писаря Ивана Кречкевича. Низким поклоном приветствовали старшины украинского магната, громко провозглашая одно лишь слово:

— Челом! Челом!

По примеру Косинского старшины покорно опустились на колени перед креслом воеводы. Лободы и Нечипора среди полковников не было.

Наливайко стоял в дверях. Он был там и тогда, когда Иван Кречкевич подал воеводе написанный своей рукою документ от имени гетмана Косинского. На немой вопрос князя Косинский приложил правую руку к груди и глухо, сдавленным голосом произнес:

— Так, ясновельможный князь и государь наш…

Эти слова никого не удивили. Только Наливайко обернулся и, прошептав что-то, презрительно поморщился.

Воевода взглянул на документ, взглянул на воинов — своих недавних вооруженных врагов, стоявших теперь на коленях, едва выдавил бледную улыбку и промолвил:

— Читай…

Опустились веки на воспаленные старческие глаза, резче выступили на лбу глубокие рубцы морщин, чертя кривыми линиями высокое чело. Присутствующие замерли, когда войсковой писарь, приняв из рук князя документ, начал с покаянным видом читать свое писание. Косинский только изредка переминался на своих наболевших коленях, опираясь то на одно, то на другое.

— «Мы, Криштоф Косинский, в настоящее время гетман (князь Василий-Константин опять усмехнулся при этих словах), а мы, сотники, отаманья, все рыцарство войска запорожского, заявляем… этим письмом нашим, ижесьми благодеяния и милости ясновельможного пана Острожского, воеводы Киевского, маршала земли Волынской, старосты Володиморского (после каждого из этих титулов воевода, подтверждая, кивал головой), которые его милость нам, всему войску и каждому из нас отдельно, во все времена своей жизни, из милостивого благоволения своего панского оказывать и много хорошего для нас делать изволил. А мы, пренебрегая всем этим, не мало неприятностей и вреда его милости самому и деткам его (Наливайко кашлянул и вышел за двери), слугам и подданным их милости содеяли и отягчали. Милосердие их милости к себе пробудили, который все поступки наши по прилежным просьбам людей весьма знатных, будучи их милость под Пятками (воевода прижмурил глаза и повернул левое ухо к чтецу), то все из милостивой любви своей, как и из-за нашей веры христианской, не жаждая пролития нашей крови, нам отпустить благоволили. Посему мы, все рыцарство войска вышепоименованного, те все условия, нам от их милости князя предложенные и тут, в этом листе, поименованные, выполним и наперед, на будущее время, обещаем и присягою своей подтверждаем: от сего времени пана Косинского за атамана не иметь и на Украине сразу другого на то место не позже, как через четыре недели поставить, а потом в послушании королю, его милости, не производить ни-, каких ссор с соседями его королевской милости, нашего милостивого пана, на названных местах, за порогами пребывать, однако уже никаких убытков и обид никаких в державах и в поместьях их милости не…»

— Позвольте, ваша милость… — поднялся с места Вишневецкий.

Воевода протянул руку к писарю, подав этим знак прервать чтение. Писарь умолк: ему очень хотелось повернуться, чтобы посмотреть на смельчака, но, стоя на коленях, это не так легко было сделать, да и ноги к тому же совсем затекли. Тогда он оперся левой рукою о пол, чтобы взглянуть на Вишневецкого.

— Чего вельможный князь желает? — спросил воевода.

— Я хотел бы, ваша мощь, прибавить один артикул..

— Прошу вас, прошу вас, пан князь Александр, изменить содержание документа, как того требуют…

—.. интересы разума и шляхетства… — помог воеводе Вишневецкий.

— Пан писарь! Прибавьте-ка слова вельможного князя Вишневецкого… — оказал Острожский и снова опустился на мягкий черный сафьян.

Вишневецкий подошел к писарю, который на коленях же подполз к скамье, куда маршалок поставил со стола чернильницу и перо.

— После слов: «и в поместьях их милости…» нужно, пан писарь, прибавить: «также во владениях и поместьях друзей их милости: его милости князя Александра Вишневецкого, старосты Черкасского, и прочих..»

Претвич тоже подошел к столу, но Вишневецкий движением руки остановил его и прибавил:

— «.. и прочих в то время при их милости находившихся, а также в поместьях и владениях слуг их милости…» Ну, а дальше как у вас там написано: «не мевать и не чинить…»

“ не мевать и не чинить. беглецов, предателей их милости князя и слуг их милости, к нам сбежавших, выдавать и оных у себя не припрятывать, огнестрельное оружие, силой забранное в замках, городах, как и во владениях их милости…

— Кроме Трипольских, ваша милость… — умоляюще пролепетал Косинский.

— Кроме Трипольских, — быстро согласился князь.

— Кроме Трипольских… — пробормотал, записывая, писарь, — «.. вернуть, также и знамена, коней, скот и вещи движимые, теперь в поместьях княжичей забранные, вернуть обязаны, также челядь обоего пола, которая есть при нас, от себя отправить и вечно у княжат их милости жительствовать и никогда против их милости ни с каким человеком не становиться на дороге и во всем их милости служить; все условия, вышепоименованные, как от их милости предложенные, мы, все войско их милости, присягаем вечно, цело и нерушимо, не ища никаких причин, сдержати и сохранить на вечные времена. А присяга такая: я, Криштоф Косинский, мы, сотники, отаманья и все рыцарство войска запорожского, один за друга и каждый из нас за себя присягаем господу богу в троице единому…»

В сумраке соседней комнаты Наливайко не выдержал и фыркнул. Все повернули головы к дверям, но среди старшин царствовала такая тишина, что и не верилось, чтоб кто-то там осмелился смеяться.

— «.. присягаем господу богу в троице единому, который сотворил небо и землю…»

— И человека, и зверя… — совершенно серьезно прибавил от дверей сотник Наливайко.

— Это, думаю, и так известно, пан сотник, — огрызнулся Ян Тульский.

— Да, это известно, — подтвердил Острожский. — Читайте дальше…

— «.. мы все и каждый из нас отдельно должны будем все кондиции, на этом листе нам предложенные и помянутые их милостью князем Острожским, цело и нерушимо, не выискивая никаких причин к нарушению их, на вечные времена сохранить, так нам

Господь бог поможет. А если бы несправедливо присягали, пан боже, нас покарай. И покарай нас, боже, на душах и на телах в этом и в будущем мире. А для лучшей верности в вечности утверждений наших я, Косинский, рукою собственной своею подписал и печать свою прикладываю, также и мы все войсковую печатку к тому листу приложить изволили и которые из нас писать умели на то руками своими подписали. Составлялось в Остроге, года Божьего тысяча пятьсот девяноста третьего, в десятый день февраля месяца».

Остановившись на этом, писарь поклонился, и старый князь ответил ему едва заметным движением головы. Косинский на коленях подполз к князю, порывисто поцеловал носки его сапог и, поднявшись на одеревенелые ноги, низко поклонился в придачу. В коленях захрустело, и казалось, что это стан его, такой хрупкий, ломается на куски. Пошатываясь, повернулся, низко поклонился княжичу Янушу и всем остальным и только тогда подошел и на польском языке первый подписал документ: «Krystof Kosinsky». Отдал перо своему писарю. Тот кириллицей вывел: «Иван Кречкевич, писарь войсковой от имени всего войска рукою собственной».

Старшины Косинского, поднявшись с колен, затрещавших при этом, будто копыта у скота, низким, поклоном воеводе дали понять, что они неграмотные.

После этого документ положили на стол перед старым князем, который, свесив свою седую голову на грудь, видимо, спал. Монотонное, будто дьячка на похоронах, продолжительное чтение писаря утомило Острожского.

К столу по очереди стали подходить на цыпочках и подписывать:

«Якуб Претвич из Гаврон, кастелян Галицкий и Трембовецкий староста, собственной рукой; Александр, князь Вишневецкий, староста Черкасский, Каневский, Корсунский, Любецкий, Лоевский; Вацлав Боговитин, хорунжий земли Волынской; Василий Гулевич, Володимирский».

Ян Тульский подписал последним.

Толпясь, выходили старшины и Косинский из покоев. За дверьми стоял сотник Наливайко, уже не сдерживая откровенной усмешки.

— За что купили, за то и продаете, уважаемый гетман?.. — услышал на ухо Косинский.

Ни шутки, ни насмешки в этих словах не было. Полковники молча заскрипели зубами.

Но тут Наливайко заметил, что князь Радзивилл, внимательно всмотревшись в него, повернулся к князю Янушу и шепнул ему что-то на ухо. Януш, точно укушенный, обернулся и кинулся к дверям. Глаза его горели свирепой решимостью. Но Северина Наливайко уже не было в сенях. В это время он выводил своего коня из конюшни. Князь только и смог дознаться, что сотник выехал в южные Константиновские ворота.

Часть вторая

1

Цветущая весна загомонила в воеводствах Киевском, Брацлавском и Волынском. Зашумела она талыми водами и грозами людского гнева. Катилась новая волна народных восстаний против панов. Весна рокотала грозной черноземной силой.

Не тешила старого воеводу эта весна. Тревожное эхо грозного голоса земли докатилось и до Острожского замка. Из мастерских, из шахт князя-воеводы дозорцы надсмотрщики приносили нерадостные вести. Посполитые и мастеровые князя, зимой прикованные снегами и морозами к своим домам и печкам, сейчас выбирались из своих жалких лачуг, соединялись с такими же горемыками и неудержимым вольным потоком разливались по степям и лесам, уходя из-под княжеской власти.

Поэт по природе, восьмидесятилетний, богатый опытом старый воевода Острожский похаживал по своей комнате в замке и размышлял: «Над воеводством тучею встает призрак нового возмущения. Боже праведный, как утихомирю его? Народная сила разрастается, как буйный куст терна, и никакие королевские приказы не сдержат ее, не повернут в русло воеводского порядка. Руке моей старческой не совладать с мечом, ногам моим натруженным не управиться со стременем на боевом степном коне. Сыновья… О, мерзкий апостол кровавого католичества Петр Скарга! Ты далеко зашел, многого достиг. Такого сына Ивана похитил у меня, сделав его католиком Янушем… Но у князя Василия-Константина есть еще голова на плечах и миллионы червонцев в подвалах. Меня считают двуличным, но бог даст мне силы действовать и впредь, как действовал полвека, на пользу и славу нашего рода. Я еще управлюсь и с восстанием на Украине. Управлюсь и со злейшим врагом страны, с католичеством, с натиском Петра Скарги и Замойского. Острожские должны получить… если не польскую корону, то… королевское положение у себя на Украине. Не себе, а единственному сыну Александру, единственной надежде православия и рода Острожских…»

Отец Демьян в эти дни обходил мастерские, побывал и в княжеских кузницах. Присматривался к кузнецам, прислушивался к их разговорам. По нескольку раз расспрашивал подозрительных, какой они веры, и заставил-таки белогрудковского кузнеца Матвея Шаулу зайти вечером в церковь исповедаться.

Кузнец весь день за работою раздумывал: пойти ли ему на исповедь к княжьему духовнику Демьяну или сегодня же порвать те путы, что связывают его и заставляют третий год мучиться в княжеских кузницах? В Белогрудке влачат свое существование и так же мучаются его жена и дети. А сколько еще таких за Белогрудкою? По дорогам на Бар и Брацлав народ собирается на восстание против панов.

— Весна!

Но на исповедь Шаула все-таки пошел, товарищей послушался. Отец Демьян уже ждал его, одиноко похаживая в церкви, даже сторожа и дьяка выгнал вон — не нужны свидетели при исповеди такого грешника… На попе был дешевенький подрясник из немецкой ткани, подаренный патриархом Иеремией.

Кузнец вошел в церковь с набожным видом, но вместо молитвы шептал про себя:

— Для чего он, патлатый, зовет? Неужели дознался? Что-то недоброе задумал этот апостольский сыщик…

— Во имя отца и сына… До поздней поры ждать себя заставляешь, брат. Богу долг первым ты бы должен был отдать, а потом уж свои… мирские дела… И духа святого…

— Аминь, — чуть слышно вымолвил кузнец, становясь на колени у аналоя.

Упоминание о «мирских делах» еще больше насторожило Шаулу. Снова взглянув на вспыхнувшие полные щеки попа, кузнец уловил в его глазах неприятный блеск злого умысла. Шаула склонил голову на свои два пальца, благочестиво простертые по кованому серебру библии. Поп спешил, зло бормотал молитву, похожую скорее на проклятье. Шаула почуял, что вызван на допрос.

— И душу свою, грехами земными отягченную… повторяй, раб божий, кажется, Матвей… раскрыть обещаю. Да простит мне господь милостивый и дева пречистая… Что ж ты молчишь?

Шаула не ответил. Наскучив слушать длинную молитву, он унесся мыслями в Белогрудку, вспомнил товарищей и гусарского сотника, который как-то ночью собрал их, кузнецов, и советовал добывать себе свободу собственными руками.

Поп встревожился, не получив ответа на свой вопрос, и примолк, соображая, как повести себя дальше, — он уже боялся кузнеца. Потом глубоко вздохнул, будто болея за душу грешника, и спросил выдававшим его робость чересчур елейным голосом:

— Грешен еси?

— Грешен, отче, — примирительно ответил кузнец, переставив колено, застывшее на каменном полу церкви.

У попа отлегло от сердца, — человек заговорил.

— Помилуй нас, боже, яко велика милость твоя. Молим тебя, услышь нас — помилуй… Грехи твои, Матвей, брат наш во Христе, боге нашем, грехи те мне известны от самого духа святого, яко же и премудростью от господа бога-отца сподобен бяше. Признавайся отцу духовному и брату своему старшему: творил ли ты неподобства бунтарские делом, словом или мыслью тайною, выполнял ли ты лукавства чьего- то наущения злого?..

— Не знаю, пан отче, про что умудрил вас дух святой, паки же удивляюсь намекам на неподобства бунтарские. О чем, бишь, вы, отец святой?

Поп еще больше осмелел. Повернул рукою голову исповедуемого, как горшок на плетне, пристально глянул в самые его зрачки:

— Молотком угрожал?

— Грешен, пан отче.

— Кому?

— Себе, своей грешной душе, да молодой жене: путается, думаю, с кем-нибудь, не вянуть же такому зелью в разлуке с мужем… Грехи наши, отче, тяжки, что и говорить, но мало мы понимаем в этом. Дернуло же меня провиниться перед паном дозорцем, вырубить в вольном, диком лесу два дубка…

— Не в тех грехах исповедуешься, брат Матвей, сугубо тем согрешая. К какому бунту ты подговаривал в кузнях? От кого воспринял наущение это дьявольское? Признавайся, раб божий, мы тут свои, украинцы… Известно ли всем, кто слушал эти наущения, какую кару примете вы за это от господа бога?..

Вдруг Демьян Наливайко умолк.

Догадки Матвея Шаулы оправдались. Он поднял на отца Демьяна глаза и, упершись обеими руками в кованое серебро нового острожского евангелия, медленно встал с колен. Потом заговорил, вперив каменный взор в попа:

— Пан отче! Веру христову принимал я как волю души моей. Того же, что вера становится и судьею мирских дел народа, не знал ни я, ни другие православные. О том, что говорено в кузнях, узнаю лишь сейчас от премудрости духа святого, такого доверчивого к вам. Для чего же и спрашиваете, да еще в храме божьем? Или хотите сделать меня отступником, предать мирское дело наущаете? Этого вам не удастся, напрасный труд. Ни слова о том не узнаете, отец духовный.

— Не узнаю?

— Нет, пан поп! Да и вам… мой христово-братский совет: не трогать кузнецов, не подслушивать, о чем говорит мир. Весна, пан поп: народ пробуждается, закипает гневом. Да умудрит вас тот же господа бога дух на мирное восприятие этой истины, тогда лучше себя чувствовать будете, вот что… Прощайте.

Поп был настолько ошарашен дерзким поведением православного, что у него отнялся язык. Он смотрел вслед уходившему кузнецу, мысленно открещиваясь от него, как от сатаны, и не мог найти слов, чтобы остановить его и как-нибудь пристойно закончить исповедь.

2

Острожский ждал ректора своей школы и мыслями был весь в предстоящей спокойной беседе с ним. Школа, с тех пор как ею стал руководить Иероним Смотрицкий, нисколько не волновала, а, наоборот, лишь радовала старого воеводу. Смотрицкий помогал старику и в работе по типографии. Беседа со Смотрицким, к которому он чувствовал доверие за полное единомыслие во взглядах на внешнюю и внутреннюю политику, была своеобразным отдыхом для князя, озабоченного смутами в стране.

Острожский ждал Смотрицкого, но в комнату вошел отец Демьян.

— А, отче Демьян! Это вы? — притворился приятно удивленным воевода, а по лицу его мелькнула тень недовольства: старик не любил, когда посетители врывались к нему непрошеными, в то время, как он ждал других.

— Да, это я, вельможный князь. Важные и страшные дела вынудили прийти и обеспокоить вашу милость.

Воевода сел в свое сафьяновое кресло. Верный помощник князя в печатании библии, поп Демьян чем далее, тем все смелей становился в своих советах князю.

— Справили? — меланхолически спросил князь.

— Службу божью, вельможный князь?

— Не посиделки же, пан отче. Службу божью, спрашиваю, справили в цеховой церкви за верхним мостком?

Отец Демьян понял, что воевода нервничает. Поп сел и сложил руки крестом, не как духовник перед своим исповедником, а как грешник перед духовником. Час его натиска на волю князя еще впереди.

— Ну? — не терпелось князю.

— Вельможный князь! Прошу спокойно и… внимательно выслушать меня. Гончары за речкой, кузнецы, чернь безродная опять готовятся устроить бунт. Всем стало известно, что Вишневецкий предательски убил в Черкассах Косинского.

— Ну и что же, пан отче: справьте им тризну по Косинском, а если хотят отомстить за него, пусть ищут Вишневецкого в Черкассах или в Лубнах.

— Не во-время шутить изволите, князь. Не Вишневецкого, а нас первых собираются грабить. С того времени, как скрылся брат Северин…

Острожский поднялся с кресла:

— Лучше бы вы позаботились, пан отче, о розысках сотника гусаров Северина Наливайко, чем выведывать, к каким бунтам готовится чернь. Известно об этом мне, новость уже устарела. А вот слыхали вы кое о чем не менее страшном, чем эти бунты повес? Скарга-Повенский прислал письмо: такую ли еще смуту затевает он этим униатством, действуя через сына моего Януша? Проповеди сего ксендза да авантюры канцлера Яна Замойского стали кровным делом моего родного сына и, может быть, его жены — этой новоявленной амазонки в славном роду князей Острожских… О, пан отче, это такой бунт, потушить который будет куда труднее, чем бунт несчастных хлопов.

Попа не так удивила угроза униатства, как равнодушие воеводы к смуте крестьян. Он встал со скамьи, на язык просились слова протеста. Ведь Брацлавское воеводство долгое время считалось самым спокойным среди воеводств, и это приписывалось стараниям и бдительности не только самого воеводы, ревнителя православия, но и предусмотрительности отца Демьяна.

— Поймите, отец Демьян, что хлопского бунта нам сейчас уже не потушить ни законами, ни мечом кровавым, как мы это сделали с Косинским. Потому что поднимается сила сырой земли. Вы моложе меня и саблю еще удержите в руке, но и она понадобится вам не против бунтарей, а… может быть, сообща и рядом с ними.

— Не понимаю, вельможный князь, не соображу: как это сообща с ними? Они поднимаются против своего господина, а я ему служу душой и разумом, кроме того, что охраняю законы церкви.

— Ваш разум, отче, как кусок кожи на огне, скрутился с испуга при одном слове «бунтари». Садитесь и слушайте.

Но поп не сел. Задетое самолюбие подстрекало его оставить князя и выйти вон. Уйти не только из этого патриархально-грозного покоя, а совсем из Острога, от рода Острожских. Разве нет у него друзей в Киевском старостате, во Львовском, у патриарха константинопольского? Но его удержало любопытство, желание узнать, что еще могло взбрести в голову старому воеводе. А голову эту, весьма еще способную на удачные выдумки, он знал.

Острожский будто и не заметил обиды попа. Заложив за спину руки, он ходил по комнате, широкоплечий, казалось, и не согбенный старостью. Откуда-то из угла оглянулся, — белая выхоленная борода его взметнулась, спрятанные под бровями глаза запылали гневом. Поп оставался уже не по своей воле, — его удерживал и этот гнев, и крайняя взволнованность старого князя.

— Бедняцкий бунт нужно поддержать, — воевода сказал это ровным и — по привычке десятки лет повелевать — властным голосом.

Демьян Наливайко пошатнулся и, будто кто бросил его, как мешок упал на скамью. А князь, никакого внимания на это не обратив, переждал с минуту и продолжал:

— Бунт нужно поддержать… но направить его на других и отвести от себя. Паны гетманы коронные, верно, и этот бедняцкий бунт назовут семейною ссорой. Они надеются, что мы на Украине сами Перегрызем друг другу глотки, а после того они возьмут нас голыми руками. Так нет же! Пусть ляхи на себе почувствуют этот бунт, на собственных поместьях и собственной шкуре… Не только не удерживайте людей от этого бунта, пан отче, а… возьмите на себя тайную проповедь…

— На бунт?

— На бунт, пан отче, на бунт хлопский против католичества, а не против украинских православных старост, — ведь мы будем тогда как бы вместе с ними, понимаете? Это нужно проделать умно, чтоб и нас в этом бунте не могли уличить. Полки бунтарей на наши средства снарядить, знамена дать, а затем… спровадить их за границы воеводства. Пусть там бунтуют. Пусть другие беспокоятся об этой «семейной ссоре» и позаботятся задушить бунт.

— Начинаю понимать, ясновельможный князь. В польских коронных землях не пожалеют послать против этого бунта и жолнеров, хотя бы для этого пришлось снять их с Молдавии. Умудрил вас господь бог. А у нас нет войск, чтобы подавить такой бунт, да к тому же… корона польская, не украинская.

— Правильно поняли, пан отче.

— Однако, вельможный князь, знамена мы им дадим, а что напишем на них? Свое имя? Распишемся в измене королевству? А еще и то известно, что если чернь подхватит жгучий девиз, то и уверует в него. Знамя без девиза — только тряпка, годная разве на онучи. Правда, девизы у них есть свои. Пока что я слышал в кузницах, что хлопы не хотят платить подушной подати, на угодья лесные и рыбачьи зарятся.

— Знаю… Так для чего же церковь в ваших руках, отче Демьян? Если бы я по-вашему понимал значение церкви и бога, то какой смысл было бы тратиться на новое евангелие, понятное человеку? Сам я разумею и латинскую письменность, духовники тоже. Велел бы всему крестьянству для успокоения души стать на колени и так в молитве да в голоде — на тот свет отправиться. Ведь там рай вечный… Вы служитель божий — это для души. А для тела — вы служитель воеводский. Мы с вами православные, а бунтари тоже православные. Используйте возмущение безродной черни и обратите ее силу против польской церкви, против католичества, — этим бунт принесет нам огромную пользу. Пообещайте им, не жалея, не только рай небесный, — это совсем дешево вам стоит, — пообещайте и кое-что земное из моих сундуков. И люд пойдет за нами, двинется из воеводства хоть к самому дьяволу в зубы… А если и наткнутся они где-то там на вооруженные полки пана Жолкевского, пусть им господь бог поможет… Ну, а дальше вы, верно, уж сами знаете, как действовать…

Воевода говорил, глядя себе под ноги. Казалось, что мысли эти пришли ему в голову давно, но что он растерял их и сейчас старательно подбирает, как напроказившая шалунья ожерелье, извлекает их из глубины сознания, как единственное спасение от страшной опасности, которой грозит бунт, и… как средство для грядущей борьбы против унии. Час тому назад воевода казался занятым только школою, только типографией, только Смотрицким и другими благопристойными делами управления воеводствами. Теперь же он расхаживал своей тяжелой походкой, словно подкрадывался к тысячам жизней, и повелевал:

— Предводителем станет у них не кто иной как сотник Северин Наливайко. Но нужно, чтоб не только сотник узнал про нашу на то волю и помощь. Нам все со временем пригодится, пан отче, на то мы хозяева.

— Северин? Значит, я должен обречь брата на верную смерть от поляков?

— Не брат он, а достойный гнева божьего раб. Пугаетесь, пан отче, уже в начале борьбы. Кровь отцовскую, а не жизнь мою и свою уважаете. К тому же сотник воин с головой, вывернется и от Жолкевского, не плачьте. Все равно на Сечь убежит.

Демьян склонил голову в знак согласия. Он вполне понял весь рискованный план воеводы и взвешивал в глубине души, какие же выгоды от этого плана получит он для себя.

— Теперь я все понимаю. Но где же мне найти Северина, где разыщу его? Князь Януш с Радзивиллом обидели брата…

— От этого не умирают. Злее будет. Собаку для того нарочно смолоду дразнят. Пообещайте брату, что Януш помирится с ним, если сотник подарит Янушу пушки и другое крепостное оружие.

— Опомнитесь, вельможный князь. Откуда может Северин достать пушки для мира с князем? Да и гнев Януша необычный: тут замешана его жена, красавица-чешка Середзянка.

— О Середзянке и этой позорной для нашего рода связи ее с доверенным моим слугою давно я хотел поговорить с вами, пан отче. Когда хлоп взбунтуется сам — это одно дело, а когда к нему присоединится еще и жена его господина, то это уж не бунт, а расправа. Когда волчица на кого разозлится, того волки в клочья раздерут… Это золотко чешское принесет нашему роду, нашему великому делу не позор, а гибель, соединившись с таким воином, как сотник Наливайко. За честь сына я спокоен… но, пан отче, эта амазонка пришлась нам не ко двору. У сотника Наливайко она училась не только верховой езде, но и умению действовать саблей. Даже артиллерийскому делу обучена им. А сотник — артиллерист, сами знаете, на всю Европу. Саблей он орудует за трех рыцарей испанского королевского двора. Середзянке было чему научиться у сотника… Если это еще и не Барзо-Богата Красеньска вырастает на моей груди, то настоящая… Лукреция.

— Вельможный, мы уклонились от дела.

— Нет, пан отче, не уклонились. Пообещайте брату и Середзянку, даже каштелянство в каком-нибудь моем воеводском замке, но… все это потом.

— Да вы и в самом деле думаете, ваша милость, позволить Середзянке увлечься Северином?

Воевода резко перебил попа:

— Сюзанна, моя милая невесточка, должна умереть гораздо, раньше, чем это случится, и мира меж сыном князя-воеводы и предводителем бунтарей не будет. Она уйдет из нашего рода только в могилу, и позора не будет, успокойтесь. Об этой смерти позаботится мой дворовый маршалок за пиршественным обедом у ее свекра… А пушки, известно, не валяются под ногами, отрава тут не поможет. Воля господа бога устами служителей святой церкви должна воздействовать на бунтарей. Их полки выйдут за пределы Украины, получив от нас и кусок хлеба, и христово напутствие. А там… Вот император Рудольф австрийский терпит от султана неприятности, они воюют. Пусть ваш брат ведет туда свои полки бунтарей — в Валахию, в Молдавию, на турков. На самого сатану он поведет их, если умно ему пообещать даже Середзянку… И добудут они там и продовольствие, и пушки. Известно, польские гетманы не помилуют Наливайко за нападение на турок. Но это уже его дело, пусть выкручивается.

Воевода умолк и сел рядом с отцом Демьяном. Некоторое время, будто в склепе, в комнате стояла жуткая тишина. Затем поп медленно поднялся со скамьи и двинулся к дверям, не обронив больше ни слова. Воевода не останавливал его, только крикнул ему вслед, когда тот был уже в дверях:

— А не сделаете, как приказываю, или откроете кому-нибудь мои тайны — вас первого, как бунтаря и клеветника, прикажу посадить на кол…

— Вельможный…

— Как бунтаря! Не верю я, что не вы, пан отче, скрываете от меня брата и вместе с ним поднимаете против меня хлопов. Выведите Наливайко с бунтарями вон из Украины, и мое уважение к вам станет еще больше. Будьте же благоразумны! Не надейтесь на патриарха, — он уже покойник, не поможет. Вот извещение из Львова.

Демьян Наливайко как обернулся, так и застыл на пороге. После короткой паузы он молча вышел из покоев, как побитая, усмиренная собака. Лишь за дверьми вернулось к нему достоинство духовника. Медленно выправил склоненный стан, поднял голову. Он сразу все сообразил. Благодарность всепольского сейма воеводе Острожскому за подавление казачьих бунтов теперь выглядела как хитрый дипломатический ход короны польской, а угрозы Петра Скарги заставить Украину принять католическую веру указывают на первую ступень этих политиканских интриг. Но нарастающий грозный казачий бунт! Он сведет на-нет и все интриги короны, и двуличную мудрость воеводы. А в ожесточении и грозе этого бунта можно будет и отцу Демьяну вознестись над головою самого воеводы…

Любой ценой разыскать Северина! Он обречен на смерть, на то божья воля. Никто теперь не спасет Северина от гибели. Так почему бы его родному брату не обратить в свою пользу это неизбежное обстоятельство?

Столь истово, как сейчас, отец Демьян крестился лишь однажды в своей жизни — в день посвящения своего в попы. Перекрестился, будто локтем отмерил жизнь Северина, — лишнего ни на палец не отпустил, — и в ту же минуту отправился разыскивать сотника, бунтаря и брата Северина Наливайко.

3

С той ночи прошло немало времени. Демьян Наливайко вернулся из долгого путешествия по Брацлавскому воеводству. Добрую сотню попов вразумил, и проповедь народного восстания во имя веры христовой православной неожиданно для верующих зазвучала с церковных амвонов. Демьян разговаривал с крестьянами в селах, с рыбаками на ловлях, на озерах и речках… Разговаривал с бродячим людом в лесах и на степных дорогах.

В один прекрасный день, после полудня, попа на дороге в Бар остановили лесовики. Старший велел ему слезть с коня, отдать саблю и немецкий самопал.

— Куда путь держите, отче? — спросил он.

Отец Демьян старался притвориться спокойным, но это удавалось ему с трудом, — дрожали челюсти, слова звучали как у продрогшего нищего.

— Искал вас, братья, — ответил поп, не долго думая.

Повстанцы переглянулись.

— Нас искали?.. Советуем, пан отче, быть благоразумным и не врать. В какую сторону путь держали, спрашиваю?

— Это вы, пане Юрко Мазур? Значит, мне верно сказали? — спросил поп, немного осмелев, когда ему показалось, что он узнает в предводителе лесовиков сына гусятинского реестрового казака, у которого на краю села колодец с вкусной водой и соседка-молодица с красивыми бровями…

«Как бы не ошибиться», — тут же пожалел поп о вырвавшихся у него словах, но теперь уже поневоле продолжал:

— В соседней церкви мне любезно сообщили, что на этой самой дороге мне удастся встретить будущее рыцарство Украины с паном Мазуром во главе. Я священник Острожской замковой церкви и духовник нашего добрейшего князя Василия-Константина. Его мощь воевода наш, князь Острожский, всей душой поддерживает святое народное движение…

— Ого, ловко заливаете, батюшка!

— Вот мой вам крест, если вы христиане. Православная церковь терпит притеснения от латинцев, и, угнетая веру, польские попы угнетают и крестьянство украинское. Православный князь украинский пан Острожский сам в плену у ляхов и народу своему рад был бы облегчить жизнь, да не волен в этом. Королевские универсалы и приказы поддерживаются войсками и пушками, которые находятся в руках отступника от православной веры Станислава Жолкевского. Чтобы избавиться от грабительства, от короля польского, от унии церковной, нужно князьям украинским подняться и выставить свое войско, вооруженное саблей острой и артиллерией, порохом да свинцом…

Мазур долго присматривался к попу и, наконец, узнал в нем приезжего, заглянувшего во двор, чтоб напоить лошадей, и так приветливо беседовавшего с соседкой-молодицей. Приезжий не сказал, кто он, но, судя по большой свите, которая мчалась за ним на конях, это — птица из хищников. Мазур сначала не поверил словам попа, но Демьян так пылко говорил,

Так убедительно доказывал необходимость восстания и уверял в преданности самого воеводы бунту против короны и польских панов, что не поверить было трудно. Мазур отдал попу коня и саблю, а когда узнал, что поп — родной брат сотника Наливайко, почувствовал себя даже виноватым перед ним.

Однако на вопрос попа, где он может отыскать своего брата Северина Наливайко, Мазур сам ничего не ответил и прочим приказал не говорить. Поп понял, что Наливайко находится в Баре и руководит всем повстанческим движением на Брацлавщине, но что разыскать его удастся разве только благодаря счастливому случаю: повстанцы не окажут, а другие о том могут и совсем ничего не знать…

Побывав в Баре, наведавшись в Брацлав, отец Демьян через Хмельник и Константинов вернулся в Острог; душа еле держалась в его теле, изнуренном долгим путешествием верхом, а Северина ему так и не удалось разыскать. И в Баре, и в Брацлаве, и даже в Хмельнике попу говорили, что Наливайко «тут», но свидания с ним никто не решился устроить, даже за большую сумму, предложенную попом. Так и вернулся в Острог с единственным утешением, что совет старого воеводы он выполнил блестяще, с пользой и для воеводы и для… себя. Народное движение возглавлено людьми, убежденными в спешной необходимости выступить за пределы воеводства Острожского, добыть у турок или у валахов оружие и закалиться в боях, чтобы потом стать на защиту порядка на Украине. Какого порядка — об этом никому, даже себе не говорил отец Демьян.

4

Воевода устроил в замке весенний праздник. Наехали гости из воеводских земель и соседи, далекие и близкие. Прибыл сын Януш со своею женой, Сюзанной Середзянкой, дочерью старого Середзяна из Чехии. Она сердечно приветствовала свекра в его полу монастырских покоях. Ежегодно старик говел в Дубненском монастыре, сменяя барские наряды на одежду простолюдина. Два предыдущих года Сюзанна имела случай принимать свекра гостем у себя в Дубно. В этом же году распря с Косинским, потом чрезвычайный сейм и беспорядки в краю отвлекли старика. Великопостное говение в Дубне и свидание с невесткою не состоялись…

К латиниам-католикам не был расположен род Острожских. Своего сына Януша за измену православной церкви воевода чуть не проклял, не хотел на глаза пускать. Но потом рана застарела, и после смерти жены Острожский укротил свою ненависть и обиду, даже привык к католикам в своей родне, Сюзанну же принимал подчеркнуто любезно, был ласков с ней даже наедине. Женщина молодая и веселая, она независимо держала себя и в замке старого свекра.

Воевода Василий-Константин позвал к себе в покои верного своего маршалка поговорить о новом слуге, который должен был прислуживать невестке за столом. Несколько минут они оставались при закрытых дверях, после чего князь вышел к своим гостям совершенно спокойный. Не удивился, когда среди слуг и лакеев увидел несколько новых, не известных ему людей, — его придворный маршалок делал свое дело продуманно и осторожно…

Хозяин весел, рад гостям. Для каждого находилось у него слово привета и хозяйского уважения. Особое же внимание оказывал воевода своей невестке Сюзанне. Ей предназначалась самая широкая и любезная улыбка, к ней обращался он с самыми сердечными словами. Гостям-приятелям воевода высказывал отеческое восхищение невесткой: она и образована не хуже его сына Януша, она и приветлива, так что даже дочку Елизавету в этом превзошла.

— Мы забыли, господа, что она католичка в роду Острожских, — громко говорил он гостям при сыне и невестке.

Середзянка краснела от этих подчеркнутых комплиментов, а Елизавете Радзивилл казалось, что чешка перехватила до сих пор ей одной принадлежавшие дары щедрой отцовской ласки. Вся родовитая молодежь на празднике у воеводы стала добиваться внимания Сюзанны; с нею танцевали лучшие танцоры; о ней шептались признанные в краю кавалеры, победители самых холодных сердец известных красавиц. Даже новый слуга, заросший черной густой бородою, но вызывающе стройный и молодцеватый, даже и он не сводил глаз с обласканной хозяином Сюзанны.

И каждый в замке Острожского соглашался в душе, что не один лишь светский этикет заставлял людей любоваться прекрасною чешкой… Ее обворожительные голубые глаза и всегда невинно улыбающиеся благородные уста, ее скромное поведение в танцах заметно очаровывали гостей. Пусть род ее не такой знатный, но ведь сам канцлер Ян Замойский, приближая к себе и короне Януша Острожского, почтил своим посещением старого Середзяна в Чехии.

В начале торжественного обеда воевода одаривал гостей. Такой существовал в роду князей Острожских обычай, вывезенный еще из Литвы. Ежегодно один- два раза в замке-резиденции справлялся праздник, — чтобы отметить какое-нибудь событие в воеводстве. На празднике старший в роде раздавал гостям подарки. В этот раз праздник давался в честь славной победы войск Острожского над Косинским.

За большим столом слуги наполняли вином серебряные кубки гостей. Сюзанна сидела рядом с тестем, и воевода украдкой следил за слугой, который вместе с маршалком был в покоях воеводы. Только его глаз видел, как у этого слуги чуть заметно дрожали руки, когда он вытаскивал пробку из узорчатой фляги и, наливая вино, опустил в кубок с кончиков пальцев медленно действующий, но надежный яд…

— Мои уважаемые гости и любезное общество! — привлек воевода внимание гостей. — Дорогие мои соседи и родственники! Два года нашему покою угрожала опасность от бездельников и грабителей во главе со шляхтичем Косинским, которого коварно направляли против нас высокие коронные хитрецы-политики. Из-за этих разбойничьих бунтов ни поесть, ни отдохнуть, ни повеселиться в такой вот компании. Как в походе чувствовали себя. Но, наконец, мы избавлены от Косинского и нанесли поражение в первую очередь тем политикам… Меч в крепкой руке Острожских разрубил ухищрения охотников нападать на нас. Пусть простят меня дорогие гости, пребывающие в католической вере, — должен сказать, что и против унии, против натиска ксендзов и поляков, против всех панов-папистов мы выставим не только гусаров, но еще и многочисленное украинское войско. Ксендзы если и превосходят нас, то разве количеством кухарок, которых эти фарисеи держат у себя вместо жен. Наш край в великой тревоге. Ныне дело касается уже не поместий, а наших душ. Мастеровые из цехов, люд крестьянский поднимаются на защиту своего края. И никому даже коварнейшими методами веры католической не удастся уничтожить мощь земли украинской… Я помню вашу победу под Пяткою, — то был конец авантюры страшной и позорной… Особенно я благодарен княжичу Янушу, моему сыну, за эту победу. Тогда мы уже в сторону Кракова смотрели, удирать собирались. Такая же наша благодарность другому украинскому рыцарю, соседу нашему князю Вишневецкому: он мужественно покончил с этим богопротивным разбойником и авантюристом Косинским. Приветствую и благодарю прочих моих соседей и друзей-победителей, которые мечом своим помогли пресечь беспорядок в воеводствах. Будем надеяться… — воевода увидел, что Сюзанна взяла нежными пальчиками свой полный кубок. Еще более взволнованным, торжественным голосом он поспешно закончил тост объявлением, подарков — Дарю вам, соседи и родственники, своею милостью, чем бог одарил нас, недостойных. Тебе, князь Черкасский, Прилуку отдаю и грамоты Баториевы на нее, и да забудем недавнюю ссору на сейме, будем друзьями, как и раньше. Тебе, друг Якуб, возвращаю леса, которых отец твой лишился за долги… Мой маршалок прочитает вам всем про нашу милость. Тебе же, Сюзанночка, за ласку дочернюю дарю…

Сюзанна вспыхнула, взглянула на мужа через стол и подняла свой кубок, приветствуя гостей. Воевода на миг замер, надеясь, что невестка в наивной радости выпьет вино, не дослушав и его речи. Но Сюзанна, выжидая, опять опустила кубок на стол.

… — Дарю тебе село Белогрудки, которое лежит над рекою по соседству с пани Оборской. Велю построить там небольшой замок с покоями, чтобы моей невестке было где отдохнуть, а шумливая Горынь меж своих круч будет напевать ей колыбельную песню. Выпьем, господа, первую чару за любовь и красоту женщин, за их теплое слово…

Наклоняя свой тяжелый кубок, князь следил за невесткой. Словно отгоняя от себя какую-то пустую мысль, она улыбнулась и отважно поднесла отравленный напиток к губам.

В ту минуту, когда ее разгоревшиеся и улыбавшиеся губы, как цветок, разомкнулись, чтобы выпить приветливо предложенное вино, около Сюзанны очутился заросший бородою слуга, который до того лишь украдкой любовался красотою чешки. Молча, но властно взял у нее из рук кубок и, схватив другой рукою слугу, уже готового скрыться, протянул ему это вино:

— На, выпей сам, чтоб уверить любезную пани, что в вине нет отравы…

Сюзанна отшатнулась. Под одеждой у бородатого слуги она заметила ловко спрятанную саблю, а голос его прозвучал так властно, что скорее напоминал голос грозного начальника, чем слуги. Инстинктивно закрыла ладонью свои губы. Боялась ли она, чтобы отрава из рук слуги не попала все-таки ей, хотела ли скрыть имя того, чей голос она узнала в голосе неожиданного спасителя? Голос… Наливайко… Смеялся ли он или приказывал, пел ли, пояснял ли своей именитой ученице повадки степного казацкого коня — голос его всегда звучал для нее как ласка…

Гости мгновенно поставили кубки на стол. Невыразимое возбуждение вот-вот готово было прорваться гневом и паникой. Что это: дерзость слуги или действительно предупреждение несчастья?

А слуга тем временем успокаивал, отворачиваясь:

— Отрава, Панове, только в этом кубке. Кому желательно проверить, тот может попробовать из него.

Достоинства высокоуважаемой пани Сюзанны беспокоят одну… особу, подославшую сюда с отравою этого подкупленного ублюдка. Спокойно пейте из остальных кубков, — у хозяина прекрасные вина в дедовских подвалах…

В доказательство этого он выхватил из рук ближайшего гостя его кубок и залпом выпил до дна.

Воевода, наконец, овладел собою. Десятки пар глаз испытующе смотрели на него. Вот-вот выкрикнет кто- нибудь из гостей проклятье его дому и роду. Лучше умереть и этим доказать свою непричастность к отраве, чем отпустить гостей с мыслью о хозяине как о злодее, об убийце…

Трепетная рука воеводы поднялась вровень с белой головою.

— Позор! — крикнул князь, потрясая рукою. — В моем доме никто не посмел бы совершить убийство, да еще таким презренным образом. Это ложь!

Рука, как сабля, рубанула воздух и схватила кубок с ядом. Но возбуждение и груз восьми десятков лет, прожитых на беспокойной земле, обессилили воеводу. Голос держался, уста говорили, а плоть дрожала, расплескивая не князю приготовленный напиток. Наконец подогнулись и ноги, князь пошатнулся, и кубок выпал из рук на пол, покатился…

Но честь хозяина была спасена. Он якобы пришел в себя, освободившейся рукою провел по лбу, выдавил на губах улыбку и сокрушенно молвил:

— Старость — не радость…

А заросший бородою слуга, который прекрасно понимал состояние души хозяина, поклонился присутствовавшим, скрывая в низком поклоне ироническую улыбку, взял за плечо испуганного слугу, всыпавшего отраву, и направился с ним к выходу.

— Не убивайте его, прошу вас, — чуть слышно проронила Сюзанна, поднимая испуганные глаза на своего рыцаря, искусно скрывавшегося за приставной бородой.

Рука его не выпустила отравителя, но в глазах блеснуло колебание, он задержался на минуту в зале.

Сюзанна почувствовала, что он борется с собою, ждала победы и боялась ее. Да, это он… Тягостное молчание она прервала первыми пришедшими в голову словами, а глаза говорили другое:

— Такая ужасная… ошибка, пане… пане… Сюзанна не совладала со своим душевным волнением, склонила голову на руки и, как дитя, зарыдала. И кто из присутствовавших мог догадаться, что молодая супруга княжича Януша плачет не от испуга за свою юную жизнь и не от радости за свое спасение? Что только безнадежная, не разделенная любовь могла вызвать такие обильные слезы.

Наливайко — это был он — еще раз окинул взором окаменевших гостей, слегка вздохнул и вышел, уводя с собой несчастного слугу.

Острожский замок окутала глухая темень. Была та пора, когда все живое покорялось ночи и забывалось хотя бы на короткий миг в сладком, все покоряющем сне.

И вот в эту-то пору глубокой ночи заскрипели кованые двери Онуфриевой церкви. Раскрылась половина створчатой двери, чтобы пропустить человека, и снова закрылась за ним. Человек постоял возле дверей, проверил рукою, плотно ли они закрыты, и молчание ночи нарушил цокот казацких подков о каменную дорожку, шедшую от церкви к воротам.

За воротами казак опять постоял, раздумывая, и нырнул во тьму. У двора отца Демьяна он снова вынырнул, оглянулся на церковь и решительно пошел к дому. Поп не спал. Происшествие за праздничным ужином у воеводы не выходило у него из головы. Кто он, этот спаситель чешки? Неужели на самом деле Северин?

Дальше мысли становились туманными, беспорядочными. Поп уже перестал вздыхать на своем помятом ложе, — вот-вот заснет, — однако услышал сквозь сон, что во двор к нему кто-то зашел. Твердые шаги приближались к дому.

Когда раздался первый глухой стук в дубовую дверь, отец Демьян уже был возле нее.

— Во имя отца и сына, кто там?

— Аминь! Брат твой Северин, отче Демьян. Впусти- ка поговорить по-братски…

Демьян узнал голос. И удивительно: попа стал разбирать нервный смех. Он несдержанно и громко смеялся, впуская брата.

— Весело живется княжьим духовникам, — сухо промолвил Северин вместо приветствия.

Поп перестал смеяться. Дрожащими руками возился с огнивом и трутом, зажег огарок свечи. На брата смотрел со страхом и ждал чего-то недоброго.

— Что ж, брат Демьян, войну против короны поднимаешь или это сплетни ходят в народе про тебя?

Поп старался притвориться спокойным. Вглядываясь в небритое лицо брата, удивлялся, что на празднике у воеводы не узнал его. В ответ на вопрос запальчиво ответил:

— Понятно же, сплетни. В силах ли мы против короны подниматься с голыми руками?.. Однако откуда ты взялся, Северин? Вот диво-то! Садись и поведай, где был… Князя-воеводу весьма взволновало это приключение за обедом… О, успокойся, брат, я тоже уверен, что там была отрава… Кстати, воевода собственными устами объявил, что дарит тебе турецкую саблю, кованную золотом, и подтверждает подарок своей невестки, коня белокопытого. Он стоит в дубненских гусарских конюшнях… Да садись, ведь ты у брата находишься.

— У духовного наставника княжьего….

— И твоего тайного единомышленника, Северин. Ты бы исповедался. Который уже год без причастия ходишь, церковью пренебрегаешь.

— Уверяю тебя, брат, что и сейчас вот только из Онуфриевой церкви иду, выродка этого оставил там связанным и голым, ангелочкам на утеху.

— Не богохульствуй, Северин.

— Оставим это, отче Демьян, на другое время. Я слышал твои проповеди в Баре и в Хмельнике,

Люди со всей Брацлавщины сообщали мне, что движение крестьян поддерживает и православная церковь. Признайся, какую каверзу придумываешь на беду исстрадавшемуся люду?

— Никакой, Северин. Корона опять собирается строить крепости на Днепре, украинское казачество и славных мужей к рулю государственному не подпускает, реестры не увеличивает и жалованья не платит реестровикам. Как искренний ревнитель православия и нашего края, князь Василий-Константин стоит бок о бок со своим народом.

— На шее сидит, а не бок о бок стоит. Рассказывай о себе. А ты похвально заучил все жалобы нобилитованных. Как по-писанному шпаришь.

— Во гневе темном и злобе напрасной с братом говоришь, брат Северин. Твой поступок на ужине…

— Меня там все узнали? — как у подсудимого на допросе, спросил Наливайко.

Поп успокоительно замотал головой:

— О, нет, будь спокоен! Кроме Сюзанны и князя, никто, даже я. твой брат, не узнал тебя. Однако я уверен, что старый князь, если и не узнал, то озадачен, почему плакала красавица-чешка.

— Ну, ты оставь этот тон… — Наливайко встал со скамьи и отвернулся к окну. Лишь теперь поп заметил саблю под кунтушем.

— Вы ее все-таки отравите? — тихо спросил Наливайко, не поворачиваясь от окна.

Демьян подошел к брату, положил руку на его мужественное плечо. Наливайко не обернулся, ждал ответа, а может, забыв про свой вопрос, смотрел сквозь окно в темную ночную пустоту. Поп, наконец, заговорил голосом до тошноты сладким. Долго и докучливо говорил о славном украинском роде князей, о полковниках и казачьем рыцарстве. Говорил об украинской короне, о народе, который бунтует. Но когда глаза его встретились с глазами брата, медленно поворачивавшего голову от окна, поп вспомнил про его вопрос:

— Будь уверен… Сюзанна… если и умрет, то только своею смертью…

— Значит, все-таки отравите… Ну, давай, продолжай про народ. А жаль, она искренний человек…

— Мы благословляем это народное движение, потому что оно обещает грядущую славу нашему краю.

— Благословение ваше сытым сгодится. Нам нужны оружие, пушки, а не кропило.

— Все будет, брат Северин. Вон полковник Лобода с реестровиками на Джурджево пошел и уже вернулся в Сечь с громадною добычею и оружием.

— Ведь польские гетманы хлопочут о мире с турками?

— Очень хлопочут, но нам-то что до этого? То ведь польские гетманы, а не мы.

— Правильно, брат, но недипломатично. Ведь если затронешь турка — наткнешься на жолнеров Жолкевского, которые сейчас наводят порядки в Молдавии.

— Тю, какие пустяки волнуют тебя! Замойский опять напишет воеводе или в Сечь, что казаки беспокоят турка, — вот и все. В Сечи опять посмеются над этим, а Острожский ответит, что вольный люд казачьим хлебом пробавляется. Вернетесь вы с артиллерией, с порохом и оружием — как родные будете приняты в воеводстве. Князь тебе и грамоты королевские..

— Каштелянство, благородную супругу… — докончил Наливайко, и о-ба умолкли.

Северин постоял у окна, потом прошелся по тускло освещенной комнате, как человек, который решает судьбу целого края. Демьян съежился от этой реплики брата.

«Случайно вырвались у него эти слова иль прознал обо всем?» — настойчиво сверлила мысль.

Вдруг Наливайко остановился и, глядя в упор на брата, резко сказал:

— Как брата родного, а не как княжеского духовника спрашиваю: поможешь вооружить полки повстанцев или будешь петь только эти колыбельные песни про благословение?

— Крестом клянусь! Из казны воеводы будут выданы червонцы, а из моих рук — благословение и

Знамена. Только достань и передай Янушу десяток- полтора пушек, чтобы помириться вам и со временем соединить ваши военные силы для борьбы…

— Погоди, Демьян! Вашего Януша польская шляхта не отдаст ни за какие пушки и даже замки, напрасно стараетесь. Продажная шкура любого пана с Украины ценится только на рынках Кракова и Варшавы, а мы и за бесценок не захотим получить этого подлеца, не то что за пушки… Но верю твоим словам и обещаю, что на первых порах не трону воеводу. Твоя работа дает себя знать и среди повстанцев, — они стоят за немедленный поход по казачий хлеб за Тегинею. Но я все силы приложу, а не уйдут повстанцы с Украины. Отсюда начнем…

— Этим испортишь дело нашего родного края…

— Погоди, говорю! Кому ты врешь, отче? Ведь я знаю, что вы с князем норовите столкнуть меня с жолнерами гетмана Жолкевского. Придумано умно, что и говорить, но не пойдем мы с Украины и, пока там Жолкевский из Молдавии вернется, успеем кое кому подрезать крылья и выставить свое войско против гетмана. Нас поддержит Сечь, и тяжкое панское ярмо народ все-таки сбросит со своей шеи.

— Что ты мелешь? Опомнись, Северин!

— Так говорят люди, а не я. Вы замышляете разбить хлопское движение силами польской державы. Чужими руками жар загребаете, брат, мечтая об украинском королевстве. О, нет, на этот раз не Косинскому в руки попадет руководство этим движением! Об этом позабочусь я и без вас. Теперь я вполне понимаю свою тяжелую ошибку под Пяткою и во второй раз не совершу ее, не надейтесь с воеводою на это. Мир раскусит его благочестие, я этому помогу. Мы будем бить пана, какому бы распятию он ни молился и какими бы клятвами ни клялся перед людьми. Пан есть пан. Пан — это волк над стадом обманутых, измученных людей… Что же касается Криштофа Радзивилла, то ему я первому сверну рога, даже там, на Литве, его достану. В моей крови текут слезы наших людей, в моем сердце пылает огонь их гнева на пана-угнетателя. Берегись, брат, этого огня, испепелит он и тебя. Не поможет ни крест в руке, ни братская кровь в жилах…

— Северин! — умоляющим голосом отозвался поп, сбитый с толку полным раскрытием тайны княжеской беседы и страшной угрозой брата.

Наливайко не обратил внимания на эту мольбу.

— А если и случится на некоторое время неудача и силы наши не одолеют панского натиска, подадимся на север, к народу русскому, а уж с ним вместе наверняка доконаем панов, освободимся от их ярма и от бесчестья… Так что еще раз и в последний спрашиваю, как брата: поможете оружием или будете вредить восстанию? Откажись, брат, от княжеской затеи, не по пути нам с воеводами.

Северин Наливайко раскрыл полы кунтуша и взялся за эфес казацкой сабли. Это был уже не родной брат отца Демьяна, а вождь грозного народного восстания.

— Будет, будет. Однако ты должен убраться прочь из воеводства, иначе меня… посадят на кол эти можновладцы…

— И это знаю, отче. В ту ночь, когда ты сговаривался с воеводой, мой человек подслушал в покоях… Хоть у Сюзанны и панская кровь в жилах, но отец ее всегда жил в мире с казаками. Не хочу я смерти этой… женщины, полезной нашему делу в доме злейшего врага, католика Януша Острожского. За ее этакую, знаешь, смерть жесточайшим судьей буду я. И не придумывайте каких-то «шашней», как вы благочестиво выражались. У чешки молодость — как роскошный цветок, это верно. И выпить с него утреннюю росу — не позор, а честь для меня была бы… Но зря в супруги мне ее прочите, напрасный труд. Я найду себе девушку, какую-нибудь рыбачку… Да, собственно, она уже и есть. У нее и скрываюсь от вас. Не судите Сюзанну за меня, не подсудимая она Радзивилла, а судья ему… Да и мне не судьи вы в таких делах!..

Наливайко глубоко и тяжело вздохнул. Потом, будто пробудившись от минутного сна, спокойно заговорил:

— Ну, вот и весь разговор, да и утро подходит.

А болтовню про Сюзанну с воеводой оставьте… Того дурака из церкви выпусти и посоветуй ему не попадаться мне на глаза. Прощай, брат. Обещание оружия принимаю. Восстанием буду руководить я, а не воевода.

— Опомнись, брат! Мы ведь ни о чем еще не поговорили, у меня свои… свои…

Но Наливайко спешил оставить замок до наступления утра.

5

Брацлавщина зашумела, как потревоженный рой. Сперва, украдкой от «своих панов, люди сходились поговорить. Потом попадали в лес, а из него — в Бар, в Брацлав, а то и прямо тянулись в Острог. Заныли старые, еще дедовские раны, припомнились не оплаченные панами долги. По дороге в Острог объединялись в десятки и в сотни; охочие становились сотниками; более смелые раздобывали оружие, пробовали свои застоявшиеся силы. Тут одному каштеляну советовали добровольно выдать «седла, там другого принуждали поделиться оружием, а то и все отдать, какое у него сохранилось. По воеводствам пошел гулять слух, что сам старый князь собирает отряды вольного казачества. Никто толком не мог сказать, в какую войну ввязывается воевода, но молву подхватывали попы и старательно вбивали в голову повстанцам, что Острожский дает волю посполитым на казакование, чтобы потом записать всех в войско, в реестры.

В Белогрудке люди весь день шумели около хат и вечером собрались на гумне кузнеца Матвея. Шаула будто заранее узнал, что белогрудковцы сегодня соберутся у него во дворе. Два года не наведывался домой из княжеских кузниц, а сегодня появился, как первый аист с юга. Из уст в уста, от двора ко двору передавали неслыханную новость: наказанный дозорцами кузнец оставил княжьи кузницы и пришел домой. И никто его не трогает, княжьи дозорцы будто ничего не видят. Такого не помнят даже самые старые на селе.

— Что-то тут не так, ей-ей, тут недоброе что-то.

— А только и всего, что Матвей оставил кузницу и пришел домой.

— То-то и есть, что пришел. А кто его отпустил от воеводы?

— Должен бы кто-то отпустить. Посполитый по своей воле не мог бы уйти. А то давай, пожалуй, зайдем, спросим. Слух такой, что и другие ушли. В Остроге добровольное войско собирается: может, гляди, и леса не панские станут…

На гумно вышел Матвей Шаула, окруженный десятком селян более молодого возраста. Вышел без шапки, как дружка на свадьбе. Местами выгоревшая от солнца и жара кузницы отцовская свитка не застегнута и поясом кармазиновым не подпоясана. Верхняя замасленная пуговица из сыромятной кожи держалась только на одном ремешке и моталась, как переспелая ягодка.

После стремительного ливня, во дворе на дорожках стояли лужи грязной воды, под ногами разбрызгивалась хлюпкая земля. Матвей оглядывал свои сморщенные постолы и стряхивал с них налипшую грязь. Соседи на гумне приумолкли.

— Так вот и есть: то мы были княжеские, воеводству подушную, поземельную отрабатывали день и ночь, а теперь отдали нас католичке.

— Как это отдали? Выходит, значит, что мы скот безрогий?

Матвей рассмеялся.

— Хуже скота стали. Мы стали теперь собственностью, все равно, что кисет или истик. За несколько дубков, которые нужны были, чтобы поправить хату, я уже два года отрабатываю, а неволе моей и конца не видно. А кто слышал, что лесок понад Горынью панский? И дед мой не знал этого, и отец удивился бы, что сын его Матвей панским кузнецом стал за два дубка из этого леса. Был лес наш, крестьянский, а отошел к пану. Пан король грамоту написал — и все. Какое божеское или человеческое право имеют эти польские короли торговали мною, человеком живые люди, мы, — только потому, что не паны, что работаем в поте лица, — мы, выходит, пересчитаны, как караси в рыбацкой корзине.

— Отходим?..

— Отходим во владение пани Середзянки. Хоть она и чешка, а не полячка, но панское ярмо одинаково натирает шею нашему брату. Воевода подарил нас вместе с землею, со скотом, с собаками, и будьте уверены, король напишет грамоту и на это.

— А жена Януша, — вмешался ктитор из церковной часовни на селе, — ксендзов навезет и нашу православную, прародительскую веру заменит верой панской, католической.

Раздались возмущенные голоса:

— Не позволим! Не будут они торговать нашим телом, нашими душами! До каких пор будем терпеть такое?..

— Чертей им три короба в печенки!

Белогрудцы заволновались. Кое-кто переломил о колено дубовую палку и, махая в воздухе обоими обломками, грозился, выкрикивая слова протеста, ненависти к панам, слова призыва к освободительному бунту.

— Пани забавляется с красавчиками, а нам расплачиваться за это распутство? Дождались…

— Кожу сдирают с живых!

— То-то же, люди добрые, — отозвался Шаула, — так откликнемся на восстание народное против всякой панской напасти. Добровольное войско казачьим зовется, своих полковников, гетманов выберем.

— Ив реестры впишут?.

— Сами себя впишем. Только это будет не та нобилитация королевская, которая, вписав в реестры, перекрестила нашего брата в задрыпанных панков…

— Верно говорит Матвей.

Селяне слушали кузнеца как благовестника нового, взлелеянного в мечтах времени. Вместо тяжкого, подневольного житья — вольное казакование. Каждый, как умел и понимал, рисовал себе новую жизнь без пана. Кое у кого из крестьян появились сабли за поясом, а один забрал даже ружье у Воеводского дозорца. Идти казаковать решили немедленно, сегодня же.

Стало вечереть, когда ко двору кузнеца подъехал толстый, приземистый всадник. Пока он сидел на коне и заглядывал во двор, будто соображая, куда он приехал, казалось, что его посадили на седло, как ребенка, и пустили по дороге. Шел конь, пока шел, а теперь стал. Но вдруг это чучело ловко соскочило с коня и направилось во двор. Матвей оглянулся и узнал попа Демьяна.

Из гумна суетливо метнулось несколько трусливых поселян. Матвей остановил их и вышел навстречу попу.

— Благословите, отче… Проведать семью приехал, два года не виделся с детьми, с соседями.

— Господь бог да благословит тебя, брат. Похвально сделал, что семью и соседей проведал. Не был ли здесь, часом, сотник Наливайко среди вас?

— Сотник Наливайко? Не был отче, вот и соседи скажут.

Не случайным показалось Матвею это появление попа у него на дворе. Но приехал он один. Только не вздумал бы он заночевать. Впрочем, в Белогрудке есть и сольтисы, и дозорец. У них дома лучше, чем у кузнеца.

Крестьяне снова стали сходиться в кружок. Отец Демьян в дом не пошел. Важно оглядев двор, стал присматриваться к людям. Некоторые прятали сабли, пятясь за спины других. Но поп успел заметить вооруженных, тихонько улыбнулся кому-то в толпе. Шла молчаливая борьба: кто первый заговорит? Шаула не выдержал:

— Слыхали мы, отче, что воеводство собирает охочий люд в военный поход куда-то. Не скажете ли миру правду об этом? Народ бурлит, закипает…

— Напротив, в покои замка доходят слухи, что народ балует бунтарством, на вооруженный обоз княжеских людей собирается напасть. Ради этого-то и приехал я к вам — узнать истину.

— Не слышали об этом.

И вновь замолчали. Поп почувствовал, что теперь самое время ему начинать. Еще ближе подошел к толпе, разгладил толстые усы. Как вдруг за воротами тихо заржал конь, — толпа повернулась к улице. У ворот на полном ходу остановился всадник в жупане старшины. Мгновенье пораздумав, он с решительным видом соскочил с седла. Немного подальше от поповского коня набросил ременные поводья на кол плетня и направился во двор. Ему навстречу двинулся удивленный отец Демьян.

— Я так и полагал, что ты, Северин, будешь здесь. Люди, как видишь, готовы.

— Вижу, брат, что я недооценил твое проворство. Это хорошо, что народ понимает необходимость не защищаться, а нападать…

И смело вошел в круг крестьян, учтиво поклонился на все стороны, заговорил:

— Добрый вечер, земляки! Воеводский духовник, верно, здорово вас напугал. Перестанем пугаться, пусть нас боятся паны и их духовники. Отец Демьян похвалялся навестить вас с доброй вестью о помощи восставшим оружием и продовольствием или деньгами на это. Верно ведь, отче?

— Аминь, братья мои… Старый воевода готовится в великий путь христовый, гроб для этого готовит. Прожил он долгий век на благо украинского народа. Но он хочет сделать еще больше добра этому народу. Князь приказал, елико возможно, помогать крестьянам, буде они отправятся в казачий поход, — сам когда-то казаковал. Приказал раскрыть подвалы замка и выдать оружие на две тысячи посполитых, сделав их казаками, как сами того желают… Приехал я сказать вам, чтобы вы не обращали внимания на королевских старост и каштелянов. Если кто-нибудь из них окажет сопротивление, то не говорить ему о воле князя, а немедленно оповестить нас об этом в Острог. Вооружившись, выступайте, говорите миру и о послушании князю-воеводе, и о нашей победной казачьей славе. Войт брацлавский обязан не препятствовать вам и будет правой рукою воеводы и вашим преданнейшим другом… Вот так… И с богом, славное казачество украинское! Пожалейте только земли своего родного воеводства. Германский император Рудольф нанимает славное рыцарство для войны с турками, с татарами погаными. Казачья честь да будет нашим повседневным благословением…

— Стой, отче! — крикнул Наливайко. — Люди поднимают восстание не ради императора Рудольфа, а ради себя…

— Так ведь, братия христова, — еще громче выкрикнул поп, — не на православную же веру вы поднимаете этот справедливый бунт?

— Нет, отче! — воскликнуло несколько голосов из толпы.

— Сам бог да руководит вашей волей, а не мы, во грехах бренных рожденные… Пойдете ли вы или не пойдете к императору Рудольфу, а хлеб казачий и оружие должны же вы у турка неверного, а не у меня, служителя православия, раздобыть…

— Это обман!..

Но голос Наливайко уже потонул в возгласах и шуме возбужденной толпы. Агенты отца Демьяна ловко делали свое дело. Наливайко понял, что и в Белогрудку он тоже опоздал. Матвей Шаула еще в Остроге намекнул ему, что боевой закал восставший народ должен приобрести на стороне, на головах неверных сабли отточить… Эти настроения восторжествовали и здесь.

Северин Наливайко должен был уступить. На горевшие отвагой лица будущих казаков смотрел, как влюбленный на девушку, и думал:

«Пусть снаряжаются в казакование. Со своими несколькими верными сотнями я нагоню их и в походе Убеждением или силою привлеку их к себе и поведу на Украину. Шаулу полковником сделаю, а брату… брату придется устроить суд Каина. Такие перейдут от проповеди к сабле, и тогда я окажусь в положении Косинского под Пяткою…»

Почти незаметно вышел из толпы, сел на коня и галопом сорвался с места. Белогрудковцы, словно по приказу, разом обернулись и долгим взглядом провожали сотника Наливайко в просторы степей.

6

Невеселый ехал Станислав Жолкевский в Замостье. На границах Валахии он оставил свои войска, с которыми не знал что и делать дальше. Защищать валахов от турок он мог, даже сохраняя жизненно необходимый для Польши мир с султаном. Позволить же туркам вторгнуться в Валахию, а там в Семиградье — значило бы утратить эти края и оставить мечту об окончательном подчинении их польской короне.

Не от чего было польному гетману быть веселым. Всегда верный своему принципу: «На сейме бывать обязательно нужно, а жить, может быть, и не нужно», он побывал лишь на Андреевском инквизиционном сеймике, а на всепольский Варшавский сейм так и не попал из-за неотложных военных дел.

События на Украине начинали разгораться, как разгорается костер, угрожающий катастрофическим пожаром. Через оказию Жолкевский узнал, что на Варшавском сейме много говорили об Украине. Украина, размышлял польный гетман, должна была бы рассматриваться на этом сейме как кресы Речи Посполитой и… гетманом этих крес следовало бы стать ему, Станиславу Жолкевскому… Столетия проходят в бесплодных дипломатических попытках превратить Украину в окраину Польши. Князь Острожский перестает быть надежным человеком, опорой короны. На смену Острожским, Вишневецким, Гулевичам и другим появляются какие-то Микошинские с Низу, Лободы — дворянские гетманы реестрового мужичья… Но и они только пласты талого снега, под которым кипит водоворотом половодье казачьего движения…

— Подарят нам ветер в решете эти рыцари непосвященные… Появился еще Наливайко, пся крев! — вслух закончил гетман свои размышления, подъезжая к новой резиденции Замойского.

Оглянув с холма Замостье, Станислав Жолкевский поймал себя на том, что завидует. Да, он завидовал своему шурину Замойскому! А почему б и ему не превратить свое родовое местечко Винники в такую же неприступную крепость и не назвать ее, скажем, Жолкзы?..

Когда в лучах вечернего солнца заблестел купол новой академии Замойского, Жолкевского охватило желание хоть каким-нибудь пустяком унизить друга — законного супруга прекраснейшей из польских женщин, молодой и нежной Барбары…

Позвал жолнера:.

— Скажи, что это блестит в Замостье?.

— Ничего не знаю, вельможный гетман. Может быть, костел?

— То-то, дурень, костел… Академию граф Замойский открывает для польской шляхты… Будет, говорит, знать обо мне польский шляхтич и посполитый, академия им обо мне расскажет. Вот тебе, Ян, я уже рассказал жолнеру… Нет, ты академию хоть камышом покрой, а жалованье жолнеру выплати. Народ обманывать надо, а не обманутый он бунтует, стремится стать равным шляхтичу. Дай ему пощупать металл, сделай так, чтобы не ты ему, а он тебе должен был…

В Замостье въехали, когда на горизонте угасли последние лучи июльского солнца. Дневной зной поднимался вверх, уступая свежим вечерним порывам ветра.

Замойский на этот раз не вышел встречать друга. Жолкевский сам прошел к нему в кабинет, как привык делать это в течение десятков лет своей верной службы этому прославленному мужу Польши. Не сдержал хромоты на левую ногу, отчего одна шпора резко забренчала в деловой атмосфере домашнего кабинета канцлера.

Поздоровались, будто вчера только расстались. А прошло с последней встречи в Андрееве, в посольской избе, добрых девять недель.

— Меня интересует, Ян, Варшавский сейм. Верно ли, что православный выскочка, воевода из Черкасс, князь Вишневецкий докладывал Польше об Украине? Великая Польша не нашла более достойного.

Замойский не сразу настроил себя на дружескую беседу. Невесело ему, хотя причины его печали другие. Не повезло ему и с этой женой. Подозрения… догадки… а тут еще и женские капризы… Вдруг ей захотелось проведать пани Середзянку в Дубно. В этом как будто бы и нет ничего предосудительного для его графского достоинства, — ведь Середзянка теперь супруга князя Януша. Сюзанна была подругой Барбары по краковской школе, куда из Чехии привез ее старый Середзян. Но чешка она, не кровная полька. Хотя и это «бы ничего… Но почему в Дубно? Ну… вызови ее к себе в гости, прими ее одну, без… этой езды на гусарских конях…

У Барбары, по мнению Яна, странные, далеко не патриотические взгляды на украинское казачество. Когда же сойдутся две женщины в окружении этих… казаков, то они могут много чего наговорить друг другу и третьему, чье имя одинаково угрожает чести и Януша Острожского, и Яна Замойского. Опять молва пошла по Украине об этом удачливом на женские привязанности красавчике, гусарском сотнике Наливайко.

«Не верю я, что он и в самом деле неприступен для светских дам и что какой-то рыбачкой лишь увлечен. Да и откуда Барбара знает об этом…»

В голову Яна Замойского прокрадывались нехорошие — подозрения. И приятные воспоминания Барбары о путешествии прошлой осенью к родителям вместе с сотником, и частые расспросы о нем, наконец эта трепетно-счастливая беременность ее с той осени, а теперь еще скоропалительное желание поехать в Дубно — все это, как ночные кошмары, мучило седоголового канцлера Замойского.

Сегодня Ян был суров с женой и не только отказал ей в поездке в Дубно, но и намекнул на свои антипатии к этому сотнику.

Теперь совесть терзала его за грубость с молодой и действительно одинокой в этом Замостье графиней. Ведь брал он ее не по любви, он собирался ехать за границы Речи Посполитой и жениться на чужестранке. Но по политическим мотивам ему оказалось необходимым породниться со своим подканцлером Тарновским, — с некоторого времени подканцлер стал пользоваться особым благоволением короля Сигизмунда. И судьба Барбары была принесена в жертву дипломатическому браку.

Тревожил канцлера этот король. Кто мутит Сигизмунду его крохотную королевскую голову, канцлер не знал. Но что он не доверяет ни канцлеру, ни польному гетману и ненавидит их — это несомненно. Король теперь почти равнодушен к советам Замойского, и духовник Петр Скарга решает, который из них полезнее государству. «Швед» не мог не знать, что Ян Замойский правил этим государством в продолжение всего царствования короля Стефана Батория, что за это время страна прославилась несколькими победными войнами и расширила свое влияние на восточные окраины. Знал король о государственном уме и победах канцлера, но не мог простить ему активного сопротивления браку короля…

«Короли!.. — думал иногда Ян Замойский. — Единственная, и то сомнительная, капля крови Ягеллоной держит вас на троне. Только за нее, за эту каплю крови знаменитых поляков, я готов отдать все самое дорогое для меня, но… не Сигизмунду оценить это…»

Вот какие сердечные волнения и тревоги честолюбия отягчали голову канцлера, когда его навестил Станислав Жолкевский.

— Дела, пан Стась, такие дела…

— Уж не случилось ли чего с академией? — не скрывая дружеской иронии, спросил гетман.

Замойский. удивленно взглянул на него.

— Ты, Стась, обижаешься на меня?

— Сохрани бог, с какой стати?

— Так при чем же тут академия? — Замойский достал из ящика стола солидный пергамент. — Вот тебе и об академии — сам Маласпина, папский нунций, пишет: «Со слов уважаемого блюстителя православия, Адама Пацея…», — ну, он еще не знает, что Адама Пацея мы снова православным сделали в интересах унии… — «узнали мы и папа Климентий я новой академии вашей и о капелланском отделе в ней. Сам папа обещает почтить благословением этот новый источник света христова…» Слышишь, пан Стась? Климентий восьмой! Однако есть дела гораздо более тревожные. Об Украине сам вот спрашиваешь вместо слова привета другу.

Жолкевскому стало неловко, но он постарался не показывать виду, не уронить достоинства известного уже в то время в Польше полководца Жолковского.

— Прости мне, пожалуйста, мою запальчивость, мой пан Ян…

— Оставим об этом. Только приехал я с сейма, как уже должен с посольством в Австрию выехать… Сигизмунда к шведам снарядили на сейме, да еще как снарядили! — выкладывал Замойский новости одну за другой.

— Слышал, что снарядили его. Отец короля на тот свет отправился, говорят?

— Двести тысяч злотых Великая Польша дала на эту поездку да сто тысяч Литва дает… Как будто мы злоты из казачьего гумна, как полову, загребаем. Глинский выскочил с предложением о двухстах тысячах, и сейм… промолчал. А это ведь то же самое, что согласие.

— Триста тысяч! А жолнеры вот-вот бунт устроят, не получая коронного жалования. Не сегодня — завтра нобилитованные казаки объединятся с чернью… Украина начинает походить на подросшего пасынка: понемногу вытягивается и выходит из послушания отчиму.

— Поэтическое сравнение, достойное Яна Кохановокого, но никак не патриотическое, пан Стась. Эти украинские хлопы и на пасынков не похожи. Только в ярмо запречь, в работу и в молитву эту обезумевшую чернь, тогда она успокоится. Благородные же реформы наши ведут только к развращению польского быдла, а украинскому дают лишний повод вырваться из-под нашей власти, из-под владычества польского. Что пану шляхтичу здорово, то хлопу — болячка зависти и смерть, пан Стась…

— Эту горькую истину вполне разделяю, любезный пан Ян, — возбужденно подхватил Жолкевский.

Замойский вышел из-за стола:

— Вы желаете знать, пан Станислав, что происходило на сейме? Наша шляхта одурела от своеволия, живя на кресах среди казачества. Вишневецкий вторым королем считает себя на Днепре, в Черкассах. Он вообразил своим глупым умом, что Критшоф Косинский был действительно врагом Речи Посполитой, мало того — даже наемником московских бояр. Заманил его в корчму и пьяного зарезал, как кабана. Заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет.

— Ну, а теперь? Неужели не понимает он политического вреда этого убийства?

— Разумеется, с нашей помощью понял, притворяется испуганным, просил помощи у сейма. Знаю от Януша Острожского (я рекомендую его королю в качестве краковского каштеляна), что Криштофа убили по наущению старого воеводы, который догадывался о нашей причастности к бунту Косинского. Помнишь, верно, его намеки: «Знать, по наущению чьему-то…» Однако же мы посоветовались с гнезненским и краковским делегатами и дипломатично выразили воеводе благодарность за подавление бунта Косинского. Это произвело блестящее впечатление: Вишневецкий два дня не разговаривал с Острожским и отвел свою свиту на западную сторону Варшавы, где поместились люди литовских воевод. Но спустя некоторое время Вишневецкий обратился к королю с просьбой помирить его с брацлавским воеводою. А король наш в тонкой политике не разбирается и к тому же во всем действует мне наперекор…

Замойский увлекся и вновь горячо переживал недавние дела в сейме, долго и детально рассказывал о варшавских событиях. Смерть шведского короля, отца Сигизмунда, произошла до созыва сейма. Но на сейме об этом говорили только до тех пор, пока не отправили осиротевшего короля Речи Посполитой на похороны отца. И лишь потом встали жгучие государственные вопросы. Со всех сторон Украины идут недобрые вести о казаках. Григорий Лобода с несколькими сотнями низовиков и реестровиков орудует на кресах.

— Мы сильно ошиблись, считая, что расколем Украину, переименовав реестром тысячи казаков в шляхту. Из этого произошла, пан Стась, только новая беда. Нобилитованные украинские казаки, помимо всего, теперь считают себя обиженными из-за жалованья, из-за одежды. Вместе с прочей чернью они выходят из повиновения старостам и воеводе. Своевольные казаки собираются в группы, в сотни, бунтовщиками себя провозглашают и свое недовольство уже проявляют в самовольных действиях… А корни всего этого гораздо глубже, пан Стась.

— Украина смекнула, что становится провинцией польского королевства?

— Не Украина смекнула, Станислав, а наши же наместники, и первый из них — воевода Острожский. Старику умирать пора, а он короны захотел.

— А народ?

— Народ — голь, повесы. Если бы наша государственная канцелярия была свободна от разных жалоб шляхтичей, если бы у нас было больше времени и возможности заниматься своими кресами, дело обстояло б иначе. Иезуиты пророчат за грехи кары божии и короля дважды и трижды на день в костел водят. Ему некогда самому решать государственные дела. Скарга готов проклясть всю молодую Речь Посполитую и заодно с диссидентами чернит всех подряд, — того и гляди, жди бунта и в самой Великой Польше. Во имя Иисуса этот иезуит послал бы на костер вместе с диссидентами половину Польши. А у нас ведь немало православных и среди знатной шляхты.

Жолкевскому показалось, что Ян намекает и на него. Станислав Жолкевский на глазах у людей был католиком, но тайно, через доверенных лиц, поддерживал православную церковь и наедине молился богу схизмы. Это, однако, не мешало ему уничтожать огнем и мечом людей православной веры. От отца он унаследовал выгодную науку: «Молись, как твоя душа принимает, а крестись, как пан король желает.,»

— Какие же постановления вынес сейм относительно украинских дел?

— А опять то же самое: расставить войска по Днепру, строить крепости вплоть до самой Сечи. Разрешено уничтожать украинских бунтарей без суда, военной расправой. Этот закон намного облегчит управиться с Украиной, под него можно подвести все.

— С самыми лучшими законами и с самыми суровыми постановлениями, Ян, трудно помочь государству в управлении восточными кресами, потому что они — порождение дьявола…

— Что я слышу? Пан Станислав Жолкевский в панике от одних слухов о своевольничании черни на Украине! Эти дьяволы ловко орудуют граблей, а не саблей. Наибольшее зло от них в том, что турка, как собаку, дразнят и могут вызвать вторжение орд в нашу страну. Нам с тобою, Стась, только великие дела могут вернуть королевскую милость и доверие. Какого же лучшего случая искать тебе, полководцу? Нарочито выждать, чтоб это быдло побольше навредило короне, шляхту немного бы потрепало, чтоб король почувствовал надобность в тебе, Станислав, а потом и ударить… Припомни мое слово: сам король назовет спасителем и тебя — гетмана на поле битвы — и меня — гетмана коронного и организатора этого спасения страны…

— С надеждой на Иисуса Христа попробуем в добром здравии… Наливайко помнишь, Ян?

— Наливайко? Красавца-дипломата от Острожского? Не забивал себе голову, пан Стась, такими пустяками. А в чем дело?

— Это не пустяки. Наливайко, возможно, с граблями не будет знать, что делать, за какой конец руками взяться, но такого мастера на саблях драться во всей Европе не сыскать!.. Благодаря хитрым уловкам киевский воевода выпроводил несколько многочисленных отрядов бунтарей за пределы воеводства. Гетманом этих войск хоть и объявил он какого-то Шаулу, но Наливайко не сходит с уст у этих бунтарей. Кажется, они пойдут на службу к императору Рудольфу воевать против турок.

— Это достоверно известно или только слух>

И при чем тут Наливайко?

— Совершенно достоверно, сведения из надежных источников. А Наливайко с несколькими сотнями преданных ему людей спокойнейшим образом отправился вдогонку Шауле, прослышав, видно, что его имя поднимает народ. Наливайко — настоящий воин, Ян, страшный воин! Если он желает только позабавиться казакованием, то, верно, на Сечь подастся, помирится с Низом — и все. Но чую я, что эта буйная голова преследует далеко идущие политические цели украинского бунта…

Замойский и без того едва сдерживал свое нервное отношение к разным слухам об Украине. А при имени Наливайко, да еще в таком невольно-хвалебном тоне, в каком говорил о нем Жолкевский, лицо его исказилось, и он обрушился на гетмана:.

— Почему же я об этом ничего не знаю, пан гетман? Януш Острожский на-днях был — и ни слова. Или, может быть, то заговор против меня и среди моих ближайших друзей, пан Станислав?..

В комнате стемнело. Канцлер был этому рад, — тьма скрывала его неожиданную ярость. К счастью, в комнату вошла графиня Барбара. Граф замолчал на полуслове, а Жолкевский вскочил и кинулся на встречу хозяйке.

Пани Замойская, верно, слышала последние слова взволнованного графа, но, как будто ничего не случилось, оживленно воскликнула:

— Матерь божья! Пан Станислав гостит у нас в доме, а я не знаю. Стыдись, Янек! Прячешь от меня такого гостя. Не ревнуешь ли?

Мужчины поспешили выразить свое удовольствие от появления графини..

— Наверное, ругаетесь про себя, господа, но это

не поможет. Не подать ли света? Девушки! Подайте панам свечки.

— Как чувствуете себя, вельможная пани Барбара? — льстиво, как всегда, обратился к графине

Жолкевский и торжественно-нежно припал губами к двум пальчикам графини.

Внесли свет.

— Благодарение господу богу, чувствую себя хорошо. Кажется, я прервала дипломатическую беседу? Прошу простить мое невежество в этих делах.

— О, пожалуйста, вельможная пани! С разрешения пана канцлера я передам вам одно… письмо.

— Мне письмо? Вельможный гетман затрудняет себя обязанностями курьера? Или это только для меня?

— Только для вас, любезная пани Барбара. Это письмо отобрано у казака в прикордонной полосе. Наливайко, если милостивая пани не забыла этого гусарского сотника…

Графиня едва сдержалась, чтобы не стиснуть рукою взволнованное неожиданностью сердце. С гордым видом невинности оглянулась на мужа. Что Жолкевский издевается, мстит ей — это она вполне сознавала. Недавняя размолвка с мужем, его неприкрытые упреки этим гусаром припомнились ей вновь во всей их оскорбительности. Тем тяжелее было это сносить, что ей-то хорошо известно было высокое понятие Наливайко о чести.

— Такого славного рыцаря забыть? Плохо же вы, пан гетман, цените память женщины, — дерзко ответила графиня. — Столько времени о поэзии Торквато и Кохановского дружески спорили, когда он сопровождал меня в Стобниц! — уже спокойнее закончила графиня.

Жолкевский не ждал такого мужественного отпора. Ничего не говоря, передал письмо графине. В этом первом бою она победила, даже Ян заметил это. Но гетман готовил другую атаку, — белоголовой не устоять против него. Передавая письмо, он рассчитывал обескуражить гордую пташку и потом, как сообщник, скрыть от Замойского ее преступления — связь молодой женщины со «славным» казаком. Присутствие Замойского делало умысел гетмана особенно острым оружием в руках ловкого ловеласа.

Но Барбара смело взяла письмо, мельком бросила взгляд на него, молниеносно решив, Как вести себя дальше, совершенно спокойно передала письмо графу.

— Предполагаю, Янек, что в этом письме сотник пишет о государственных делах и только из конспирации посылает его через меня.

Замойский не ожидал такого оборота и в замешательстве принял письмо из рук графини. В голове закружилось:

«Стареешь, Ян, перед собственной женой растерялся… Если, как говорит мудрость веков, первая жена от бога, вторая — от людей, а третья — от дьявола, то от кого же эта?»

Кого больше ненавидит он в эту минуту? Наливайко, весьма вероятного любовника его жены, или лучшего своего друга и единомышленника Станислава Жолкевского? Жалобы жены, доносы старого Тарновского, появление этого подозрительного письма… Как не нужны они поседевшему в летах Яну, законному и родовитому мужу молодой и заносчиво-гордой польской дворянки! Старость, пан канцлер..

Жолкевский видел только колебания 3амойского, на них-то он и надеялся. Зная своего друга и патрона, его высокие понятия о вежливости, его светские манеры, Жолкевский, умышленно при нем отдавая письмо, чтобы тем (больнее задеть графиню, был в то же время уверен, что письма, не ему адресованного, граф читать не станет.

— Не разрешите ли мне, вельможная пани Барбара? — вкрадчиво проговорил Жолкевский, потянувшись за письмом к руке удивленного Замойского.

Граф опомнился. Вызывающая фамильярность его друга задела и даже оскорбила гордого шляхтича. Барбара же и тут выдержала до конца, согласно кивнула головой и направилась к выходу. Канцлер остановил жену:

— Поскольку, золотко, — это письмо написано тебе… Позволь нам не вмешиваться в твои личные дела и этого письма не читать.

Молча взяла письмо, чуть заметно улыбнулась, и, без малейшего колебания разорвав его на-двое, бросила на пол. Ошеломленный Жолкевский в тот же миг нагнулся и порывисто сгреб оба куска в горсть. Графиня резко остановилась, властно, не скрывая женского презрения, взяла из рук гетмана обрывки письма и поспешно вышла.

Оправдывать свою жену или похвастать ею перед своим неосмотрительным другом, чтобы подчеркнуть неприкосновенность того, что принадлежит ему, Яну?.. Молчание в эту минуту угрожало их многолетней привязанности. Это почувствовали оба.

— Наливайко дошел уже до Валахии, где с двумя тысячами грабителей орудует Шаула. В походе повесы всех народностей охотно пристают к ним. Там, кроме украинцев, есть русские и поляки, и даже евреи на равных правах…

— Где ты, Стась, раздобыл это письмо? Впрочем, неважно. Скажи лучше, как же случилось, что Язловецкий пропустил наливайковцев в этот поход? Да и ты с войском возвращался на границы несколько раз и сейчас там стоишь, пан гетман. Император Рудольф даже нас, поляков, перехитрил, и казачьи войска, наилучшие войска нашего времени, выходит, залучает себе нам во вред…

— Граблями они хорошо владеют…

— Не до шуток теперь, пан гетман. Нужно спешно отправиться в Молдавию, иначе вся многолетняя работа пропадет в несколько недель.

— Говорят, император хочет завербовать все Запорожье, свыше десяти тысяч воинов. Языки передавали, что Рудольф собирается отправить послов на Низ.

— Каждую минуту, пан гетман, вы преподносите новости, от которых голова кругом идет. От Януша я получил весною совершенно утешительные донесения… Его жену, эту ненавистную чешку, нужно было бы использовать. Она едет к отцу в Прагу гостить…

— Сюзанна скоропостижно умерла в Дубно по возвращении из гостей у свекра. Януш из себя выходит, но врачи Острожского заверили его, что это случилось от недозрелых вишен, которые так любила покойница..

Графиня Барбара припала глазами к составленным кускам письма. И она посылала доверенного человека с письмом к сотнику. Утешения гордости и юному женскому сердцу искала молодая пани в той переписке. Была уверена, что это и есть ответ на призыв одинокой женщины, графини, без памяти влюбленной в гусарского сотника из Украины… Но письмо было от Лашки Оборской. Только на маленьком клочке кириллицею было выведено несколько учтивых слов:

«Многоуважаемой пани казацкое спасибо за внимание. Посланец пани Оборской, который должен был доставить это письмо, с честью погиб в военном деле. Вместо него посылаю своего казака. Мое вам почтение и пожелание долгих лет.

Сотник Северин Наливайко, по милости князей Острожских старшой украинских казаков».

Барбара смяла бумажку и приложила руку к забившемуся сердцу. Потом поднесла к свечке и сожгла эту вязь каменно-холодных слов. Когда же услышала шаги, поспешно растерла в ладонях сухие васильки и заполнила ароматом итальянских духов комнату, где перед этим разнесся запах горелого.

Замойский, помедлив около дверей в покои жены, все-таки решил зайти к ней. Смешанное чувство вины и ревнивого любопытства гнали графа к жене. Она сидела за столом, мертвенно-бледная и отчужденная. Пред глазами были разложены куски разорванного письма. Как над покойником, склонилась над ним Барбара — и никакого внимания мужу. Графа пронизал холод этой ненависти.

Тем сильнее потянуло его к этой женщине: сказать ей слово утешения, вымолить прощение и хотя бы каплю ласки. Бросил взгляд на разорванное письмо. Воспитанница Оборской, паненка Лашка, с глубокой печалью в словах, но спокойным почерком извещала Барбару о смерти общей подруги Сюзанны Середзянки. Граф застыл на месте.

7

Но у Жолкевского было еще одно письмо, действительно от Северина Наливайко к канцлеру Речи Посполитой Польской. Жолнеры Жолкевского перехватили посланца Наливайко и, отобрав почту, в оковах отправили его в темницу одного из краковских монастырей, принадлежавшего иезуитскому ордену. А письмо это Жолкевский пока удержал у себя.

И по уходе от Замойского Жолкевский еще долго находился под впечатлением неудачи своей интриги с письмом Лашки к графине. Он надеялся, что толерантный Замойский уничтожит письмо, не читая, и графиня не получит его. Случилось же иначе.

А впрочем, прочитала ли пани Барбара в письме своей подруги о какой-то вежливой благодарности сотника Наливайко или нет, — своего Жолкевский добился. Граф еще более возревновал свой цветочек к степному красавцу, а этого и надо Станиславу Жолкевскому.

«Казацкое спасибо… почтение…» Шельма, мерзавец. Никто вам не поверит, что то путешествие ночами наедине и затянувшийся визит в Стобнице были только невинными проявлениями вежливости..»

Пробужденная злоба и страсть смешивались с завистью и терзали гетмана. Он вскочил со старинной кушетки — память от деда Яна Феликса — и, как ужаленный, заметался по комнате.

«А, дьявол! Проклятье чести… Отчего она мне так полюбилась? «Казацкое спасибо за внимание…. почтение..» Мерзавец, учен и ты на чужих женах, целомудренным притворяешься. Но на этом я тебя и поймаю… Уважу, пся крев, позором на краковском плацу… Назло этому цветочку… если не пожелает добровольно подарить мне свою молодость… Сама красоту к моим ногам сложишь, как Иродиада голову Предтечи…»

Иногда ему становилось жаль. своего старшего друга Яна Замойского. Счастье перестало ему улыбаться с тех пор, как в семье появилась эта жена. А как улыбалось когда-то!

На этой свадьбе Замойского с Барбарой Жолкевский уже не ехал в виде Дианы, в зеленом уборе, среди четырнадцати нимф, как это было на свадьбе Яна с Гржижельдою Баториевной. Тогда Станислав был почти юношей. Не слава гетмана, не война, а молодость ему тогда служила. А теперь? Только псом дворовым еще больше прислужился Яну, да… жены Яна не одинаково ценят его услуги. Гржижельда на втором месяце после свадьбы улыбалась Жолкевскому наедине и клятву верности мужу топила в поцелуях и краденых ласках. А Барбара не скрывает своего отвращения к Яну и на домогательства и любовь Жолкевского таким презрением отвечает, что кровь стынет в жилах.

Ян Замойский свое от жизни взял. Коронное канцлерство, гетманство, богатство, слава, академия и… четыре законных жены, одна другой моложе!..

«Ну, держись, мерзавец Наливайко!»

Гетман, прихрамывая, зашагал по комнате. Потом достал из подола кунтуша письмо Наливайко к коронному гетману Замойскому и при свете свечей снова перечитал его:

«Вашей мощи, коронному гетману и прославленному мужу панства Речи Посполитой, наше письмо.

Осмеливаюсь уведомить вашу милость, что ваш покорный слуга, сотник Наливайко, оставил пана княжича Януша и доверенным слугою воевод Острожских не есть уже. Узнали мы, что нашему краю, а также и короне польской угрожает вторжение бусурман, а поэтому и решили, что не время нам свои казачьи руки и рыцарскую отвагу держать на затворе и в безделье. С разрешения пана нашего собрали мы крупный отряд и отдаемся вашей гетманской милости и руководству. Просим, если будет ваша панская милость, дать указание, в какой стороне лучше нам стать вооруженным, на какого врага, а также разрешения останавливаться на постой у богатого панства, где бы мы и продовольствие могли доставать, пока в том будет нужда.

На границах Речи Посполитой Северин Наливайко своею собственной рукой. 27 дня сего месяца, года господа 159…»

Жолкевский сложил письмо, намереваясь порвать его.

Но потом раздумал, подошел к своей воинской походной суме и сложенное вдвое письмо осторожно просунул меж своими бумагами.

— «С разрешения пана нашего…» Посмотрим, кто этот пан такой — пригодится… — проговорил сквозь зубы и улегся спать.

В окнах загорались лучи летнего рассвета.

8

Турки давали себя чувствовать балканским государствам. Ежегодные набеги мартольозов и постоянная угроза общего нашествия заставляли народы — молдаван, валахов, семиградцев — дрожать от страха перед разорением, которое причиняли проходившие через их земли войска враждующих сторон.

Растянется по стране бесконечный обоз как будто и не врагов, а просто войск: мусульмане ли идут на христиан, возвращаются ли христиане из похода на мусульман — и те и другие показывают свою силу на достоянии тех, по чьей земле проходили. Военный поход ломает все условности писанных законов. «Какой болван, — говорили в войсках, — возвращается из похода без доброй добычи?..»

И брали. Брали, не справляясь, у кого берут, у врага или у союзника. Когда через поселения шли христиане, они не упускали из виду иноверцев. От православных доставалось магометанам, евреям, католикам. Католики не спускали православным, евреям и опять же магометанам. А магометане истребляли всех, кто был не их веры. И жажда наживы господствовала в этих набегах над всеми другими соображениями не оплачиваемых своими господами воинов.

Император австро-венгерский Рудольф II давно стремился мечом и кровью разрешить восточный вопрос. Рассчитывать на помощь государств-соседей нечего было. Король Генрих IV французский был благодарен султану за помощь против Испании и незаметно отстранился от восточных дел. Королева Англии Елизавета одинаково недолюбливала как Габсбургов, так и турок. Но когда взвесила, что ей было выгоднее в ту минуту, то отправила посла к туркам и подписала с ними мирное соглашение. Только к Речи Посполитой не обратился Рудольф. Молдавия, Валахия, Семиградье — такие же лакомые кусочки и для Польши. Коронный гетман Ян Замойский старательно и на удивление ловко и последовательно выполняет давнишние планы Батория, — это Рудольф хорошо знает и понимает. К тому же рана, нанесенная поражением, которое потерпел брат Максимилиан под Бычиною, еще свежа, кровоточит, — может ли Рудольф пренебречь всем этим и обратиться к Польше за помощью? Поляки и в короли себе выбрали шведа по совету турка, назло короне императора…

Рудольф мобилизовал все свои силы, но их ведь горсть, этих сил. Нужно было приискивать немедленную подмогу.

Единственная помощь могла прийти из Рима. Папа Климентий VIII откликнулся. Не столько войском — Рим не разбрасывался по пустякам, — сколько христовым благословением расстарался наместник божий на земле. Магометанство под боком у Ватикана казалось дерзким вызовом.

Наиловчайшего нунция Комулея послал папа за Дунай, за Днестр, чтобы благословить резню меж людей. Благо их так много расплодилось, наперекор холере и другому промыслу божию…

Рудольф отправил послов в Москву и еще раз в Париж; тайно, как сватов к несовершеннолетней девушке, заслал послов и к запорожцам.

Турки не стали дожидаться, когда к Рудольфу подойдет подмога, и двинулись в Венгрию через Дунай. Султан удачно закончил войну с персами и, получив вкус к резне и несметной добыче, искал поля, где бы еще приложить свою хищную руку. Господари молдавание и семиградские вот-вот отдадутся под руку императора. И пошел Синан-паша войною на Балканы.

В помощь отрядам Синан-паши султан выслал самого командира янычаров Агу, чего никогда еще не было в истории турецких походов и войн. Войска эти шли ордою, жгли села, убивали мужчин и забирали женщин и девушек. Вот одну из них ведет какой-то сытый турок привязанною к возу. А то гонит их, как стадо овец, и девичьи косы, средь бела дня расплетенные, мечутся по ветру…

Над Каменцем всплывало полуденное солнце, и ветки верб поникли, дремля под зноем. В этот час мещане Каменца, верные прадедовским обычаям, садились обедать. Пустели улицы, затихала торговля и безлюдели корчмы.

Но в тот день не сели мещане обедать, не оставили улиц. Через город проходили необычные войска в свитках, пешие и конные. Проходили тихо, вежливо здоровались с мещанами и направлялись к широкой площади у костела.

— Наливайко!.. — передавалась из уст в уста неизвестно какими путями проникшая весть, сопровождая спокойный марш усталых казаков.

С другой стороны города, из-за реки, с луга, тоже входили такие же войска, только гораздо более шумливые. Гул несся по улицам, где они появлялись, и от этого будто душней становился полуденный воздух.

Казаки дружелюбно заговаривали с мещанами, а то и заходили или заезжали во дворы, прошенные и непрошеные. Где хохот, а где и крепкая брань провожала их со двора.

Шаула и Панчоха ехали впереди, за ними — еще несколько старшин этого войска.

— Объединиться с Наливайко нам, Панчоха, надо непременно, это верно. Однако и забот новых сколько это повлечет за собой!

— Каких, Матвей?

Шаула помолчал, оглянулся на других старшин.

— Нам нужно выбрать гетмана нашего войска… — ответил Шаула, и слышно было по тону, что не это его беспокоит.

— Гетмана? Это пустое… Зовемся мы наливайковцами, чего же еще тут думать, его и выберем, пусть правит.

— То все верно!.. Однако Северин против казакования. Догонял он нас потому, что не послушали его в Брацлавщине. Потому и соединиться хочет. А мы ведь босы, у многих палки в руках вместо сабель и ружей… А тут еще и послы эти, будь они прокляты… Скажи-ка сотникам — пусть уймут шум. Срам, как ошалел народ.,

Свой отряд, несколько сотен конных и пеших казаков, Наливайко поставил полукругом на площади под вербами. Сам с Юрко Мазуром и прочими старшинами выехал навстречу Шауле. На средине площади съехались.

Наливайко первый соскочил с коня и повел его в поводу. Шаула поступил так же. Кони заржали неожиданно и дружно, и это как бы явилось сигналом: Юрко Мазур пришпорил коня и помчался навстречу старшинам войска Шаулы.

— Панчоха, чорт кудлатый, здоров! — крикнул Мазур, выхватив саблю и размахивая ею, словно бросался на врага.

Наливайковы сотни вынеслись вскачь из-под верб, и площадь задрожала от громкого привета. С обеих сторон казаки неслись в круг, приветствуя земляков, опознавая соседей.

Наливайко обнял Матвея Шаулу, прижал к груди, потом поднял, как ребенка, и понес к старшинам, которые, спешившись, здоровались друг с другом.

— Здоров, брат Матвей!.. — сказал он, поставив Шаулу на землю так, что оба закряхтели.

Общий хохот и дружные возгласы приветствовали эту встречу.

Наливайко и Шаула посмотрели друг другу в глаза, улыбнулись и опять сошлись — на этот раз для того, чтобы трижды дружески расцеловаться.

На средину площади выкатили несколько возов. Матвей Шаула первый влез на воз и крикнул в толпу казаков:

— Панове казаки! Наш уговор про объединение, как того желало почтенное казачество, состоялся еще там, на лугу, через послов. Теперь хоть бы кто и хотел разъединяться… — Шаула выразительно показал рукою на войско.

— Не нужно!

— Не буду, не буду… Так вот, нам надо выбрать гетмана этих украинских войск…

Наливайко уже стоял рядом с Шаулой и покрыл его слова своим сильным голосом:

— Не гетмана, а старшого предлагаю выбрать.

— Старшого! Наливайко!..

Из круга старшин вышел Панчоха и вскарабкался на тот же воз. Сабля у него болталась на архидиаконском поясе с насечкой из серебряных ангелочков и крестов. Весь он был длинный и гибкий, за что и прозвали его Панчохою, а в пронзительном взгляде было что-то от голодного волка: упорство и злоба. Он поднял вверх саблю, повесил на нее свою шапку, и толпа казаков поняла это. Шум стал стихать.

— Войско это наше, украинское, народное! Мы назвали себя наливайковцами еще с Острога, с Брацлава, с Хмельника. Кого же, как не Северина Наливайко, и выбрать нам своим старшим?

— Наливайко! Наливайко!

Панчоха опять помахал шапкою на сабле:

— Но пусть поклянется старшой, что он не будет действовать не советуясь и с нами, старшинами, и с вами, казаками. Нас пришли приглашать на дело послы королевские, послы наместничьи и прочая сволочь. А мы босы, безоружны. Пусть наш старшой тоже смекнет тем послам боевое казацкое слово сказать, чтоб оно им уши жгло, а нам пользу принесло. Так ли я говорю?

— Так, Панчошечка, так! Давай…

— Наливайко!

Наливайко снял свою смушковую шапку, наискось перетянутую красной китайкой, и помахал ею, призывая к тишине:

— Братья-товарищи мои, воины-побратимы! Клянусь, никуда не поведу вас без вашей воли, но признаюсь перед тобою, честной народ, что моя мечта — Украина, ее свобода и счастье. Восстали мы против пана, против его дозорцев, против ярма на наших трудовых шеях. Об этом я буду заботиться… Никто не останется бос, и в бой за свободу выступим не с палками. Вот моя клятва. Пойдете за мною — поведу.

— Веди-и! Пойдем!

— Оружия!

Под невообразимый крик Наливайко трижды медленно поклонился казакам. Поклонился на восток трижды, повернулся на запад — кланялся, на север и юг — кланялся. Потом приказал старшинам поставить войска на квартиры, а самим собраться в замке, чтобы не было у них невысказанных друг другу мыслей. Послам велел передать, что завтра в кругу на той же площади будет всем дан казачий ответ.

Свыше трех тысяч батраков, ремесленников и сельской бедноты сошлись на другой день в круг решать свою дальнейшую судьбу. Большая часть молчала, но каждый думал про себя, а кое-кто шепотом спрашивал у товарища, куда повернет Наливайко, забрав казацкие войска в свои руки, как хотел того еще в Баре. Они собрались в полки с земель украинских, с земель польских и чешских, из Московии и Литвы. Но что-то неладное было в их походе. Шли, чтобы саблей добыть себе клочок незаконно захваченной у них паном земли. А по наущению княжеского духовника и других попов очутились на польских границах. Собирались идти на панов, а почему-то обходили их, перепуганных, и получали оружие из рук замковых каштелянов, как принимают подачку переросшие щедривники. Шли казаковать, а где же это казакование? Изо дня в день ждали какого-то достойного начала своего дела. Шумели, решали — брожение усиливалось, а начала все еще не было. Что-то неладно в их походе, и поэтому так радостно встречена была весть о том, что Наливайко нагоняет их, чтоб объединить свои силы с Шаулою.

Наливайко ясно представлял себе, к каким пагубным последствиям может привести бездеятельность повстанческих отрядов.

«Повернуть, обязательно повернуть на Украину, — думал Северин, идя на круг. — Пройтись по заросшим мохом «замочкам» панства и потребовать у шляхты ответа, по каким божеским или человеческим законам они превратили трудовой люд в своих вечных батраков. До чорта этих панов развелось на матери-земле: воеводы, каштеляны, старосты, пидчаши, поповское племя, владельцы имений. Законы королевские, привилегии королевские и божьи, грамоты — все для них. Сам бог им, как корчма торговцу, на откуп отдан. Одни стоят за схизму, другие за католичество, а самые хитрые — унию придумали на народную голову. И все за то, чтоб ярмо на шею трудовому люду получше приладить. А верх возьмет тот, в чьих руках не дрогнет оружие, чья сила будет святее. За народом сила… Ошибаешься, отче брат, со своим воеводой. Посмотрим, кто кого перехитрит. Напороть народ на коронное войско вам не удастся. Буду врать короне, письмами засыплю глаза гетманам, почтительными грамотами усыплю бдительность королей… И сам бог им не поможет…»

На площади шумел круг. Пешие смешивались со всадниками, мелькали разных цветов шапки, жупаны, знамена. Где-то у самого костела гудел рожок, разжигая воинственные настроения.

Из группы молодых старшин навстречу Наливайко вышел Матвей Шаула. Он разумно согласился на положение полковника, руководил почти третью войска. Сам почитая Северина как старшего брата, Шаула и войску внушил уважение и любовь к Наливайко.

— Задумываешься, Северин, как девка перед мясоедом? Может быть, раскаиваешься? Народ в дело просится.

— Дело не за горами, Матвей. Бить есть кого, было бы чем. А у кого нет оружия, пусть не идет в бой — говорит народная мудрость. Собрались люди?

— Собрались, тебя ждем… — Шауле понравились слова Наливайко про оружие. — А бить, правда, есть кого, давно не битый пан не знает, что такое боль, и с нашего брата шкуру за мое почтение сдирает. Так и просится его толстая шея под топор. Понимаю, Северин, какой вред нашему делу я нанес, не послушав тебя еще в Белогрудке… Зато теперь пальцем помани их — разнесут…

Стали чаще встречаться казаки в разнообразнейшей одежде. Среди порыжевших или грязно-серых свиток из сурового сукна лишь изредка попадался мещанский потертый и мятый жупан. Кое-где промелькнет жолнерская мазурка беглеца из королевских полков Жолкевского. Разрезные с красной подбивкой рукава и сафьяновые сапоги такого жолнера будто глумятся над одеждой остальных казаков. На деле же люди, одетые в эти пышные наряды, нередко убегали из войск Жолкевского и были преданны делу восстания.

— В числе послов сегодня какая-то птица высокого полета залетела к нам в круг, — вспомнил Шаула, выходя на площадь.

— Может быть, семиградяне? Несколько раз они присылали и мне просьбу.

— Нет, другие, издалека прибыли. Какой-то знатный ксендз с казачком, знающим наш язык. С ними же прибыл и наш браток, как будто запорожский старшина, а звать его Станислав, собственно Остап… Остап Хлопицкий.

— Хлопицкий? О таком проходимце я и раньше слышал. Кажется, он и у Стефана выполнял какие-то тайные поручения. А к нам он с чем же?

— Чорт его знает! Горилку пить звал кое-кого. Твой Лейба из нашего куреня пронюхал как-то, что это приехал торгаш живыми казацкими душами, хочет запродать нас, не купленных, немцу Рудольфу…

— Вот как? Молодец Лейба! Предлагаю назначить его старшим в разведку. Непременно возьми…

А Хлопицкого я хорошо припоминаю, Лейба не ошибся. Этот Остап — из лукавых Остапов украинской земли… Значит, он тут? А ксендз зачем с ним? Компания, что ни говори, странная. Спасибо, что предупредил.

В середине круга стояли десятка два старшин. Полковник Сасько будто хвастал своим щегольским запорожским жупаном. Мазур же почтительно ощупывал кованое серебро и золото на сабле и на поясе. Еще с Брацлавщины на боку у всех висели длинные, кривые казацкие сабли, хотя кое-кому и не к чему было как следует их прицепить, — болтались на сыромятном ремне, а то и на пряди скрученной пеньки. Издали группа старшин выделялась осанкой и походкой, вблизи же видно было, что у старшин, кроме Сасько и еще двух-трех, одетых в турецкие жупаны, пестрели, как и у бойцов-казаков, заплаты на одежде, на сапогах.

Справа стояли, сбившись в кучку, человек десять приезжих. И одеждою, и оружием они отличались не только от рядовых казаков, но и от старшин, даже от Сасько и Наливайко. Все, кроме Хлопицкого, одетые в черные кунтуши, они больше похожи были на монахов иезуитского ордена, чем на воинов или дипломатов. Из-под длинных кунтушей тяжело свисали к земле широкие мечи. Высоко сложив руки на животах, словно на молитве перед причастием, они внимательно. следили за казацкими старшинами, не глядя друг на друга и лишь изредка обмениваясь отдельными словами. Увидев Наливайко с Шаулою, чужестранцы пришли в движение, опустили руки с животов и расступились, чтобы дать проход своему главе. Тихий ветер слегка развевал его чуб, подстриженный горшочком. Белый, тщательно разглаженный воротничок поверх черной одежды да поза покорности воле божьей — все это скорее подходило бы манерной послушнице из обители святой Франчески. Правая рука придерживала на груди дорогое распятье из слоновой кости, елейные губы вот-вот «Veni Creator» пропоют, а левая рука важно опиралась под одеждой на тяжелый меч.

То был Комулей, нунций папы Климентия Восьмого.

Словно отгоняя надоедливые мысли, нунций, оставив на миг длинный меч, быстро провел рукою по лбу. Бескровное лицо, если и вправду оно зеркало души, не сумело скрыть ни лукавства, ни дьявольского упорства. Но — и только. Оно разоблачало лишь характер человека, а не мысли его и намерения. Служитель Ватикана старался излучать исхудалым лицом божье милосердие, доброту и любовь, — папа знал, кого послать к украинцам. Если родовитый кардинал Сфорца, ища острых, волнующих переживаний, мог с жадностью резать на куски невинное тело Беатриче, то Комулей, казалось, упал бы в обморок, увидев раздавленную им козявку. Лицо его скрывало мысли даже наедине с самим собою. Только ему праведный Альдобрандини мог доверить тайны интриг своей запутанной внешней политики.

— Казацкое движение против турок — это нож в сердце хитрецам-политикам короны польской, — на прощанье поучал папа Комулея. — И нужно во что бы то ни стало бросить казаков на магометан, скрыв наши намерения в христовом распятье и в сердце. Пока мир управляется не только из Рима… мы должны терпеливо разрушать его покой и прибирать к рукам…

Такой ханжеской печатью, наложенной папой, и застыло пергаментное лицо нунция, когда он подходил к группе старшин в круге украинского войска. Наливайко даже не улыбнулся, встретив и разгадав острый взгляд нунция. Комулей хотел смягчить старшого, распустив свои губы до предела «христовой улыбки в страстях». Но лицо от этого не стало более веселым.

— Благословенье папское да прольется на вас… — произнес Комулей на славянском языке заученную фразу.

— И то дело, святой отец. Наблагословлялись у своих попов, так что тошно даже, а ваше благословение впервые слышим. С какими новостями к нам, отче? По благословению и выговору чувствую, что не только ради этого вы пожаловали в такую даль.

Комулея спасло незнание языка, хотя на открытом лице Наливайко он читал богохульство и пренебрежение. Но он — нунций… По прежнему торжественно продолжал, пользуясь переводом казачка:

— И слава христианская, мечом добытая, да не породит гордыни у мужей, предводительствующих этим казацким походом против врагов христианской веры…

Наливайко начинала надоедать долгая процедура двойного пересказа напыщенной и пустой речи прелата.

— Значит, вы от самого папы? А мы вас за императорских приняли, — прервал Северин Наливайко эту речь.

— Мы императорские, — быстро вмешался Хлопицкий, но умолк: нунций окинул его уничтожающим взглядом, которым окончательно ронял посольское звание переметчика.

— Я посол святого престола. Наисвятейший на земле отец Климентий Восьмой, прослышав про вашу приверженность к религии и высокое понятие о ней, о вашем сочувствии политическим видам будущего монарха мира императора Рудольфа…

— Правду говоря, не ожидали мы такой широкой славы про наши религиозные склонности. Приветствуем. высокого гостя… — Наливайко при этих словах медленно снял шапку.

Его черный, кудрями-кольцами завихренный чуб на том месте, где бы должен был извиваться только оселедец сечевика, убедил Комулея в закоснелом безбожии этого человека. Но, вместо того чтобы ужаснуться этой своей уверенности, Комулей еще лукавее улыбнулся, стянув к глазам сноп морщинок с пергаментного лица.

«Отступился от бога и казачьих обычаев», — думал тем временем Хлопицкий.

Самому ему ничего не стоило отступиться даже от самого себя. Сколько раз Хлопицкий менял веру, подданство, имя, иногда одновременно выполняя шпионские поручения двух враждовавших меж собой государей. Вслух Хлопицкий произнес:

— Чистые сердцем христиане всегда скромны, как вот и вы, пан старшой. Отцу Клименту и императорскому рыцарству известна не только ваша испытанная храбрость, но и не меньшая преданность вере христианской.

Наливайко перевел глаза на Хлопицкого и с таким видом выслушал его, что старшины и казаки неудержимо захохотали. Хлопицкий умолк, съежился и скрылся в толпе.

Но нунций гнул свою линию. Наконец Наливайко прервал его.

— Если в самом деле для мира так необходимо истребить мусульман, то с этого и начнем, святой отец…

Представителя папы не смутила резкость старшого. Святой трон, говорил нунций, совсем не интересуется, предполагают ли славные казаки напасть на басурман немедленно или немного погодя. Не интересуется также, запорожцы ли они, черкассцы или просто из Украины. Выступят ли они только с собственными силами или привлекут в свои ряды добровольцев из валахов и молдаван, тоже безразлично Ватикану. Лишь бы выступили, лишь бы напали на турок и задержали продвижение Синан-паши до тех пор, пока к императору не подоспеет помощь из других стран. А может, славное казачество и мингрелов, и татар перекопских подстрекнет к бунту против своих ханов да против турок… Отвага казачья известна всему христианскому миру, и тактике нападения не станет учить их грешный раб и служитель престола божьего, папский нунций. Папа полностью одобряет намерение казаков, если в самом деле такое намерение существует, напасть на Монкастро и этим путем проследовать вдоль берега Черного моря. Даже малоопытному воину понятно, что именно такой план действий сулит и громадную добычу, и несомненную победу над турками…

Старшины прекрасно поняли подоплеку этих хитро замаскированных советов папы.

— А как предполагает святой трон подкрепить свою жажду покарать басурман за то, что они су- шествуют наперекор вере христовой? Одними молитвами поможете или и более существенным образом, например оружием? — спросил Наливайко.

— Наисвятейший Климент Восьмой против крови…

— Своей?

— Мы против пролития людской крови… Но когда в опасности христианские земли, когда их бесчестят язычники…

— То?

— Ни коней, ни пушек, известно, папа дать не может. Мы боремся крестом и святым словом…

— Это оружие против чертей и паненок, святой отец.

— Саблей и свинцом оно куда сподручней, — добавил и Шаула.

Нунцию дословно перевели обе фразы, и он впервые занервничал, забегал глазами по лицам старшин, оглянулся на Хлопицкого. Но губы продолжали говорить в том же ранее взятом тоне:

— В святой булле к казачеству папа о храбрости вашей высказал высокое мнение и благословение посылает.

— А может быть, хоть немного и денег вдобавок к благословению даст? Сами уже оружие закупим, лишь бы деньги, — опять перебил Наливайко нунция.

Теперь Комулей улыбнулся искренне:

«Какая гениальная прозорливость у папы! Прежде всего, говорит, казаки о деньгах побеспокоятся…»

— Когда святой отец узнает, что вы поднялись и добились в войне значительного успеха, то и он, и весь престол изъявит вам свое благоволение, о деньгах позаботится. Деньги — это мертвая вещь, взял и дал. А христианское дело на Балканах…

— Скажи прямо, иезуит: жить людям лучше станет от того, что мы турков побьем у Черного моря? — спросил Панчоха, пронизывая нунция своим волчьим взглядом.,

— Вы вольные рыцари земли, — ответил нунций, лукавя. Веки его глаз задрожали, когда он заметил на Панчохе ременный, кованный крестами пояс монаха. — Воля духовная есть наивысшее благо для человека. К сожалению, в Риме не знали о таком печальном положении вашего войска…

— Для нас еще хватит…

— Папа может потратиться только на совершенно верное для блага веры и церкви дело. О деньгах позаботимся, а благословение сейчас дадим, — приподнятым тоном выговорил нунций одним духом, чтобы дерзкие казаки опять не прервали его.

— Невелика беда, если бы немного и опоздали с благословением, отче.

В толпе захохотали в ответ на эту насмешку Наливайко. Нунций обиделся, но из круга не ушел, как это сделали некоторые из его свиты.

«Малодушные дипломаты», — подумал нунций оглядываясь.

— У доброго брата нет оснований оказывать непочтение папской булле.

Сбоку выскочил Хлопицкий:

— К тому же, это мнение только старшого, а не всего войска…

Но Наливайко, считая законченными переговоры с папскими послами, обратился к кругу и коротко рассказал о нанимателях из Рима, от самого папы. Комулей стоял один, даже без казачка-переводчика. Хлопицкий потихоньку отступал под неприязненными взглядами Наливайко и старшин.

— Друзья и братья! — говорил Наливайко. — Взвесьте все. Вооружение нам нужно, никто нам его за спасибо не даст, его нужно взять силой. Нанявшись к папе, мы должны будем пускать кровь туркам, как это делают запорожцы под начальством Лободы или Язловецкого. Идти к папе в наемники, согласиться на предложения Рудольфа или, может быть, сговориться с Синан-пашой и помочь ему побить этих «святых» союзников? Если с этого начнем… боюсь, что и дальше станем позорить себя. Сегодня против турка на деньги Рима или за знамена и булавы Рудольфа, а завтра за привилегии польской короны — против всех. Король Сигизмунд Ваза уже объявил, что «Москва — главный враг шляхты Речи Посполитой»… Слыхали? Подумайте. Мое мнение таково: этот святой муж своими хитроумными предложениями так и просится казаку на грешный кулак. Однако кто же из них лучше, — таких послов нам придется выслушать еще несколько. Лучше всего было бы выбрать кусок голой земли где-нибудь под Тегиною или Очаковом, — есть там хорошие земли, — расселиться и заняться каждому тем, к чему он способен: кому земледелием, кому плотничать, кому ковать или шкуры мять, а может быть, найдутся и такие, что и детей письму научить сумели бы… Но разве дадут нам покой паны? Пока они существуют, мы вынуждены будем воевать. Вот и выбирайте, с кем и против кого в первую очередь выступим. Я поклялся вам и согласен буду на все, лишь бы потом мы могли вернуться на Украину более сильными и делать то, что должен делать наш брат, порабощенный панами…

К месту, где держал речь Наливайко, сходились казаки. Взлезали на воз, говорили. Говорили старшины и казаки, говорили на разных языках, кто на каком умел. Чахлый казачок переводил эти речи, Хлопицкий и еще один из свиты Комулея бросали нунцию отдельные фразы, а тот поневоле все более отступал от круга, оттесняемый казаками. Хлопицкий оставил Комулея и исчез в толпе.

Вечером круг угомонился. Комулей давно выехал во Львов, проклиная жару и казаков. Хлопицкого при Комулее не стало, да и среди казаков его уже не было. Таинственно исчез Остап Хлопицкий.

Вдруг стало известно, что не всех послов выпроводили, явились еще одни наниматели. Соседи семиградцы тоже прислали попа с делегацией просить украинское казачество к себе на службу.

— Не за монахов ли они нас принимают? Если не ксендз, то поп, а то и вовсе прелат папского престола… Молись — не хочу.

— Бездельники они, эти церковные праведники, вот их и посылают.

— За дураков, что ли, нас принимают, крестом хотят заманить. А- куда-то все же надо идти нам, не стоять же в этом Каменце.

Послов пропустили к возу. Казаки снова стали напирать.

Деловитый семиградский поп начал с молитвы, но когда заметил, что даже шапку мало кто снял с головы, торопливо прогнусавил конец молитвы и приступил к делу. Они, говорил он, христиане, как и казаки, и нуждаются в военной помощи. А у кого им просить эту помощь против турецкого паши, как не у своих же христианских народов, родственно связанных с Семиградьем?

— Ведь Семиградье — это та страна, что дала вам покойного короля Польши Стефана Батория.

— Сердечно тронуты и благодарны за такое одолжение, но короля вы дали все же польской шляхте, а не нам, — любезно ответил Северин Наливайко, поневоле склоняясь к мысли, что воевать им против Синан-паши неминуемо придется, — так складываются дела.

Поп поспешил согласиться со словами старшого.

— Однако за короля Стефана сам украинский воевода князь Острожский голос подавал, а с ним и черкасский староста Вишневецкий и прочие старосты из украинского круга.

— Про нас там забыли! — крикнул Панчоха.

Наливайко, чтоб ускорить неизбежное и прекратить надоевшие за день переговоры с попами, сказал прямо:

— Наши полки, уважаемые господа, бедны оружием. Дадите его нам? Ежели против турчина воевать, так нужны, кроме сабель, и самопалы, и лошади хорошие, и пушки, да и порохом следует запастись.

— Стоит ли об этом говорить славным воинам? — необдуманно перебил его семиградский посол. — Ведь до Семиградья вам нужно пройти по нескольким странам, через города и замки… Такой ли уж это большой труд, или впервые добрым рыцарям добывать оружие, а полкам обогащаться?

— Так вы нас на грабеж подбиваете?

— Законы сильнейшего никогда еще судебного наказания не признавали. Военная сила и победа — это не грабеж, а святой закон земли. Спокон веков таковы рыцарские обычаи.

В круге замолчали. Даже рядовые казаки были удивлены таким откровенным советом семиградцев. Наливайко, усмехнувшись, благоразумно согласился:

— Разве что обычаи… А если таковы обычаи, то… мы им перечить не станем. Почему бы нам и в самом деле, дорогие братья, не согласиться на этих освященных веками условиях?

— Оружие каждому нужно, чего там…

— Да и голы мы, приодеться бы следовало.

Наливайко припомнил Шауле его уговор с князем

Острожским, и оба многозначительно улыбнулись. Для мировой с Янушем безотлагательно нужны были двадцать четыре пушки. Почему бы их не достать у таких щедрых родственников, как эти послы?

На следующее утро казаки дали согласие семиградцам двинуться им на помощь. С тем и отправили послов. А вечером из-под Каменца выступили полки Шаулы, конница Сасько и Мазура и другие отряды. С малочисленной артиллерией двинулся ночью на Семиградье и старшой украинского повстанческого войска Северин Наливайко.

9

Встревоженный вернулся Станислав Жолкевский к своим войскам на границе. Куда склониться, кого поддержать? Допустим, пока жив Замойский, за ним не пропадешь. А если случится, что Ян не устоит против короля, что Микола Жебржидовский потерпит поражение, — что тогда? Конечно, гетману Жолкевскому никогда не поздно перейти на сторону короля. Сигизмунд умом не силен. Ему ли разобраться в тонкостях политической игры, в которой так искушен уже опытный воин Жолкевский? А за поддержку ко- родя в критическую минуту (понятно, если сила будет на стороне короля, — выбрать такую минуту не требует особого искусства!), за такую поддержку кто бы пожалел дать Станиславу коронное гетманство, а может быть и канцлерство…

— Чудное, пан Янек, затеваешь, — уже вслух продолжал он думать. — То ты за Сигизмунда Вазу легкомысленно становишься под пули и сабли эрцгерцога Максимилиана, а то противоречишь королю даже в мелочах, касающихся устава веры и брака… Чудачество, пан канцлер… сбивчивая политика.

В штабе на Буге Жолкевскому спешно доложили про каких-то подозрительных людей, которые шатаются по дорогам прикордонья.

— Кто ж это установил, что они подозрительные?

— Хорунжий узнал среди них одного из низовых старшин…

Жолкевский принужденно усмехнулся, махнул рукою.

— Да вы, пан полковник, стареете, низовых изменников пугаетесь. Ведь и Наливайко, этот лотр Острожских, где-то тут за Буг прошел. Сколько всякого народа тут шатается! Бездельники…

— С разрешения пана гетмана позволю себе напомнить..

— А что напоминать? Если зверь страшный, его убивают. Вас я оставил здесь начальником, пан полковник, вы и должны были выяснить.

— Позволю себе напомнить Станислава Хлопицкого.

Жолкевский резко обернулся и окинул низкорослую фигуру полковника недоверчивым взглядом.

— Хлопицкий? Здесь (вертелся Хлопицкий? Изменник, который службу Баторию предал за турецкое золото, а теперь перешел в подданство к Рудольфу.

— Это вам лучше известно, пан гетман. Но я рад, что вам удалось вспомнить Хлопицкого. Именно его с каким-то немцем и евреем хорунжий встретил в Прилуках.

«Нет сомнения, это шпион Рудольфа. Пронюхал, что корона отправляет свои кварцяные войска на помощь молдавскому господарю. Выходит, известны Рудольфу планы Замойского превратить всю Валахию в покорные кресы короны польской. Так, так! Шпионы императора почти в штабе коронных войск…»

— Почему ж не поймали? Где тот бездарный вояка, что видел и не…

— Еще не поздно, ваша мощь. Хорунжий встретил их вчера и только что сам прибыл с этим донесением Если пожелаете…

— Пожелаю!.. Немедленно прикажите схватить и… чтоб никому ни слова об этом.

— В точности исполню, ваша мощь. Скоро люди вернутся с арестованными.

Жолкевский сгоряча хотел было разжаловать нерасторопного хорунжего. Но стоит ли? Не оберешься стыда, если, эти шпионы вдруг окажутся самыми обыкновенными бродягами. Разве мало таких бродяг встретил сам гетман на своем пути в Польшу и обратно? Даже в селах, почти на глазах у гетмана, они дерзко собираются и. говорят все, что взбредет им в их хлопские головы. Этот Наливайко окончательно развратил раба-посполитого. Старосты доносят из городов, что Украина начинена не только слухами, но и вооруженными отрядами. Восстают против своих панов-помещиков с именем Наливайко на устах. Приднепровский Кампанелла!.. Бросил клич: бей пана! И охотников сколько хочешь. Грабят наши имения, уничтожают грамоты на привилегии, угрожают шляхте равенством…

— Равенство, пся крев…

В тот же день осмотрел новые окопы, съездил на Буг, где нашли тайный брод. Проезжая дубовый лес, он то и дело оглядывался совсем не как хозяин, будто не он, Жолкевский, ловит, будто сам должен прятаться, чтоб не быть пойманным из-за кустов. Столетние дубы превращались в смельчака Наливайко, а гибкие березы, казалось, смеялись гетману вслед, тая за собой грозные для гетманского счастья тайны.

Медленным летним вечером Жолкевский вернулся в штаб и заметил необычайное оживление среди охраны. К воротам были привязаны оседланные кони.

От них несло привычным для воина запахом конского пота. В дверях Жолкевский столкнулся с полковником.

— Ну, какие новости? — спросил гетман, будто только что вспомнил об утреннем разговоре.

— Привели всех троих, ваша милость.

— Хлопицкий?

— Только что привели. Видел только иудея.

Гетман, обойдя полковника, вошел в хату, где уже мигали каганцы.

В воображении гетмана возникло лисье лицо запорожского пройдохи, которому фортуна так улыбалась в жизни. От скрытой радости стиснуло дыхание. Хлопицкий в руках Станислава Жолкевского может принести куда более ощутимые блага, чем на воле. Если даже король или Замойский и поскупятся заплатить за этот улов, то уж сам Хлопицкий или рассудительный император Рудольф не задумается тряхнуть мошной.

На скамье в ряд сидели трое. Тот, что поместился под самыми образами, был моложе всех; другие двое годились ему чуть ли не в отцы.

Юноша сидел, уставив глаза в землю, словно там собирался увидеть свою судьбу. На нем была дорогая, как у барского слуги, одежда, но помятая и запачканная, сафьяновые сапоги. Из-под расстегнутого кунтуша с полинялым воротником красного плиса выглядывала белая сорочка, разодранная вдоль пазухи. На шее краснел след от волосяного татарского аркана, на котором парня привели в штаб.

Два его соседа были одеты в заплатанную крестьянскую одежду. «Переоделись», — подумал Жолкевский. Оба смело, совсем без тревоги и даже вызывающе посмотрели, когда в дверь вошел гетман.

Хлопицкого среди них не было, сердце екнуло. Перед ним — дешевый, никчемный товар. Жолкевский больше по инерции, чем из любопытства, подошел к младшему.

— Кто? — гаркнул, не соразмерив голос, хотя на язык просился другой вопрос: «Почему ты не Хлопицкий пся крев?».

Гетмана точила злоба: поймать этакого слизняка вместо Хлопицкого! А парню показалось, что свирепый гетман вот-вот раздавит его, как жабу в болоте. Жолкевский заметил, как задвигались у парня связанные руки, и невольно схватился за саблю.

— Кто ты, спрашиваю?

— Вашей вельможности арестант, проше пана. Прикажете ножку поцеловать, вельможный?..

Парень поднял на Жолкевского глаза, и гетман, узнав его, отскочил как ужаленный:

— Га? Слуга Замойского? На границе?! Что это значит, пся крев?

Парень вызывающе смотрел в глаза свирепому гетману и только в ответ на его оскорбительную брань встал со скамьи. Жолкевский отступил за стол, оглянулся на полковника, на хорунжего, забрызганного грязью и мокрого от пота. Хорунжий, выступив на выручку гетмана, пояснил:

— Поймали под Прилукою, ясновельможный пан гетман. Письмо нашли при нем, вот оно.

Жолкевский взял письмо. Парень шагнул к гетману и совершенно спокойно попросил:

— Прикажите, милостивый пан гетман, развязать мне руки. Ведь я дал слово не отдавать этого письма, а у связанного и дурак вырвет…

— Что?!

Хорунжий толкнул парня на скамью, за что и получил одобрительный взгляд гетмана. Гетман теперь был даже доволен своей сдержанностью: этот хорунжий вовсе не заслуживает разжалования и бесчестья. Совсем миролюбиво сказал:

— Чужестранцы ваши оказались обыкновенными хлопами.

— Верно, ваша милость… Однако осмелюсь доложить, что и чужестранцы действительно были. Они сбежали на Низ. А эти двое при парне назвали себя литовскими крестьянами. На деле же узнали мы другими путями, что один из них еврей, ваша милость, а другой схизмат из валахов.

— А этот? Поляк?..

— Поляк, ваша милость.

— Не может поляк быть вместе с православным и иудеем! Как ты смел, подлец? — с новым приступом злобы крикнул Жолкевский, бледнея.

Еврей заступился за парня:

— Ой, мне даже страшно смотреть на вашу вельможную милость! Искренно признаюсь. Про пана гетмана, такого рыцаря, клянусь добродетелями Авраамовой Сарры, весь свет говорит, что тайно исповедуете схизму, а служите католичеству как сановник. У меня, бедного еврея, была такая верная собачка..

— Молчать, жид негодный! Выведите его немедленно и всыпьте пока что сорок пареных… за язык… Ну, а ты, предатель панской чести, расскажи, куда шел, кто послал тебя?

— Он виделся с чужестранцами, ваша мощь.

— Ты виделся с… этим… Хлопицким? Что это за свиданья такие у слуги коронного канцлера со шпиками враждебного нам государства? Тебя сам граф посылал к ним или как?

— Сам заскучал, давно не виделся с тем паном.

— Врешь!

— А если вру, для чего спрашивать? Ясновельможный пан гетман и сам знает, какой интерес я имею к чужестранцам. Помните бычинское дело…

— Замолчи! Рехнулся ты, что ли?.. Я ведь вижу, письмо от графини Барбары. Рассказывай правду о чужестранцах, а о письме я тебя потом расспрошу.

— Начинайте с письма, ясновельможный… Дело ясное, не то, что какие-то чужестранцы в воображении пана офицера… Минуточку, пан гетман, пусть будут они и чужестранцы. Все расскажу. С ними я встретился случайно. Иду бродом, а они навстречу… Спросил того, кого ваша милость Хлопицким называет, не вязко ли в осоке… Все четверо на конях, между собой по-немецки чешут, даже этот Хлопицкий, что у вас, ясновельможный пан, на дипломатических переговорах бывал и пану гетману однажды молодую паненку приволок…

— Не болтай, хлоп! О чем они говорили меж собой?

— Прощения прошу, вельможный. Как конь не исправит всадника, а слуга — глупого пана, так и меня беда…

— Замолчи, шельма… О чем говорили меж собой чужестранцы?

— Об этом пан Мотель-Хацкель скажет… К Белой путь держали, про Сечь вспоминали…

Жолкевский оглянулся на дверь, куда перед тем вывели пленного еврея. Неопределенно махнул рукой и сел за стол, вскрывая письмо, отобранное у юноши.

— Неприлично, вельможный пан, читать письма, не вашей милости писанные. Пан гетман, как руководитель, маршалов, должен быть чистым, как кристалл…

— А! Пан хлоп получил у графини светское воспитание… Как кристалл! К кому, спрашиваю, это письмо от пани графини? Ты мне головой ответишь…

Приветливая, шутливая улыбка исчезла с лица парня. Спокойным голосом он ответил:

— Понапрасну из-за пустяков гневаться изволите, вельможный пан. Письмо к шурину своему я нес от сестры моей Ядвиги, которая пану гетману в покоях графа прислуживала…

— Опять врешь, сто чертей? Рука графини…

— Ясно же, ведь сестра моя совсем безграмотная…

Жолкевский на какой-то миг поверил парню, еще раз посмотрел на письмо. Потом с новой злобой подступил к связанному слуге Замойских:

— Предатель поганый! Тут написано рукою графини не к шурину твоему, а к Наливайко, к Наливайко, висельник!.. Запереть их! За этим особенно следите.

И махнул рукой, чтоб оставили одного в комнате.

До рассвета не спал Жолкевский, прочтя письмо графини к Наливайко. То было письмо молодой женщины к человеку, которого она желала бы назвать и только из скромности не называла другом. Она умоляла Наливайко не губить себя, предостерегала от смертельных врагов среди высокопоставленной шляхты и предлагала свою помощь, хотя бы это стоило ей чести или даже жизни.

Письмо Барбары настолько поразило гетмана, что лишило его силы даже гневаться. Было очевидно, что Барбара Замойская не пожалеет ни чести мужа и рода, ни интересов государства ради этого украинца. Что новейшие учения и советы Морджеевского — зло для образованной шляхты, гетман окончательно убедился теперь на примере Барбары, отец которой так увлекался и Реем, и Морджеевским. В этой женщине бушевала горячая кровь, а не холодный расчет польки. Расчетливо поступил он, Жолкевский, став поляком, — ценою веры отцов получил гетманскую булаву, добыл и друга — канцлера коронного, женившись на его сестре. А Барбара под ноги лютейшего врага шляхты спокойно кладет честь этой шляхты, как ненужный хлам.

— Воистину — молодость, природа, страсть!

Жолкевский чувствовал власть этой женщины над собой. Он готов был у ног ее, как мальчишка, вымаливать в слезах ласку. Графиня — не загнанная серна, не бессильная жертва казачьих побед. Барбара — женщина, которая выше всего уважала и ценила свою молодость. Угрозами или грубыми интригами только вспугнешь эту птичку из гнездышка. Она завязывает сношения с Наливайко, настойчиво, одного за другим посылает к нему гонцов и советами об осторожности, приглашениями и обещаниями помощи на королевской службе старается приблизить его к себе, сделать дворянином, выдвинуть в полководцы государства.

Гетман взглянул на изорванную бумагу и пожалел, что погорячился. С этим письмом он мог бы сделать гораздо больше, чем с предыдущим. Ведь в этом письме графиня предстает не только неверной женой, но и изменницей шляхте, даже короне.

Долго еще Жолкевский сидел над столом, задумавшись. И, наконец, решил наказать графиню: впредь будет осторожнее с ним, гетманом. И начал писать к Яну Замойскому:

Бросил перо, с силой оперся на стол сцепленными руками и так замер надолго. Казалось, что заснул. Но когда под утро на дворе зашумели, гетман поднял голову и воспаленными от бессонницы глазами посмотрел в окна, потом на начатое письмо. Схватил его, разодрал и кинул на пол.

«Не-ет, ласковая птичка… Это оружие я использую в иной стратегии. Ты обнимешь меня с пылом, с каким не обнимала и Гржижельда Баториевна, и уста твои будут шептать мне если и не слова любви, то мольбу — не выдать твоей измены…»

Через час после этого передал джуре такое письмо к Замойскому:

«.. честь имею известить вам, что Хлопицкий, которого еще при Батории велено было казнить, на- днях проехал через Прилуки в сопровождении каких- то чужестранцев. Судя по языку и одежде, уверен, что это люди Рудольфа II и что направляются они на Низ. Подумав, прибегаю к разуму В.М., что делать с ними. Считаю, что шляхте короны польской западный вопрос выгоднее и кровно роднее, чем московский, и проискам Рудольфа препятствий не чинил бы. А будет на то воля В.М., так и буду чинить, слуга коронный.

Многоуважаемой графине Барбаре прошу передать рыцарское спасибо за ее любезный привет мне через слуг-гонцов вашей милости».

Приказав не тревожить себя, лег спать тут же на голой скамье и быстро заснул, как дитя после купели.

10

За конюшнею, в сумраке, голоса невнятно бубнили и глохли в предрассветной сырости.

—.. Ничего тебе не стоит к графине вернуться.

—.. Ничего-ничего… И воробей говорит «ничего- ничего», а полна крыша голопуциков. Нельзя мне к графине, я к Наливайко направляюсь, пай Жолнер, — внушал в темноте сдержанный голос.

— К Наливайко? Верно… К нему идут все, когда другие дорожки им заказаны… Наливайко скоро будет на Быстрице…

— Весьма благодарен вам, пан жолнер, но я платил вам за свободу, а не за адрес… А как же с валахом и с тем, другим?

Жолнер молча прошелся вдоль конюшни и опять вернулся к кустарнику:

— Жидовин за паном гетманом числится, ему сорок горячих всыпали пока что, а потом, верно, смерть… Да и к лицу ли нам, полякам, хлопотать за еврея? Пан поляк, и я поляк.

— Душа-то у него, пан жолнер, такая же человеческая. За меня человек страдает… К тому ж я уплатил пану жолнеру чистоганом за троих, а не за одного.

— Однако он жидовин… Нет! Если хотите, пан, удирайте один. А нет… откажусь от всего твоего золота, ничего не слышал, не видел, возвращайся в конюшню…

— Ну, нет, пан!..

Парень неожиданно подскочил к жолнеру, метким ударом кулака сбил его с ног и надавил коленом на горло.

— Белоголовой к тайнам, а жолнеру к товариществу не доверяй ключа… Вы — враг и к золоту жадны.

…И в одно прекрасное утро, когда солнце поднималось над головою, трое беглецов пробирались над берегом Быстрицы. По этому пути несколько дней тому назад Наливайко прошел в Семиградье. Высокие горы и дремучие, непролазные леса спасли беглецов от погони свирепого Жолкевского.

Беглецы торопились.

На разведку всегда посылали Мотеля. Владея несколькими языками, он лучше других справлялся с этим делом. Молва о Наливайко не умолкала В Кормах, на скотных базарах; именем Наливайко угрожали, о нем спорили.

Третьего дня Мотель и его спутники напали на точный след, — два дня как Наливайко прошел тут с артиллерией.

Беглецы еще прибавили ходу, шли даже днем, обходя села и хутора. И вот однажды утром их остановили вооруженные люди.

— Кто такие? — спросили неизвестные.

— Мы?.. Наливайковцы! — не подумав, ответил за троих «царапин» из валахов.

— Наливайковцы? Таких будто не было.

— Пусть меня господь бог накажет, если не к нему убегаем.

— К богу?

— К Наливайко.

— Это другое дело. Если к нам направляетесь, да еще с добрыми намерениями — не возражаем, люди нам нужны.

Наливайко не совсем доверчиво отнесся к тройке беглецов: слишком чудная компания: поляк — панский слуга, еврей и царапин. Но они так горячо говорили о своей ненависти к панам и так искренне о желании попасть в войска Наливайко, что, в конце концов, Наливайко разрешил им остаться.

Что ни день, что ни шаг — жизнь отодвигала Северина Наливайко все дальше и дальше от выполнения замыслов, которые впервые зародились в нем еще тогда, когда он скрывался у деда-рыбака и его внучки от князя Януша. Оказывается, что неволя людская — не только брацлавское и волынское зло, оно общее для всех стран, существует за всеми государственными границами. Стонет украинский бедняк в когтях пана. В рабочий скот превратили паны валахского царапина, польского посполитого, боярского холопа в Московии. Выходит, мир — это люди, а правят ими короли, магнаты и церкви. И порядок этот нужно свалить, где б он ни был, в каком бы государстве ни существовал, какому бы богу ни кадил фимиам… Но пока что — оружия, оружия!

Вечером трех беглецов привели на допрос:

— Вот ты, парень, будто с добрыми помыслами за Быстрину попал. Нам так просто, на слово, верить не приходится. За сотни миль таскается человек, поляк или украинец, а кто его знает — любовь ли братскую нам несет или нож за пазухой. Может, шпионит за нами…

— Ваша милость…

— Не ваша милость, а… пан старшой, — поправил Наливайко Бронека, пристально всматриваясь в пленников, особенно в царапина, будто силясь разгадать их скрытые мысли. Повернулся к тем двум, остановил свой выбор на еврее: — В таких летах, как ваши, уже не стоит лгать. Расскажите мне, что толкнуло вас в наш лагерь.

— Пан старшой! Мне ли, бедному еврею, вас обманывать? Я не корчмарь и не ростовщик, я никаким товаром не промышлял. В землях Радзивиллов литовских семнадцать лет гнал я смолу. До кагала еврейского далеко, до господа бога высоко, а Радзивилловы дозорцы каждый день на смолокурне. Среди двух десятков смолокуров было нас три еврея. Угораздило меня на несчастье иметь молодую дочку и человеческую честь. Дозорцы, увидев дочку…

— Дальше можете не говорить, верю. А слезы перетопите в свинец против пана Радзивилла. Дочка жива?

— Убежала из замка и… утопилась. А княжеского сборщика пошлин я…

— И правильно поступили… А скажите, пан Мотель, где вы этого юношу взяли?

— Не я его, а он меня к вам привел, пан старшой.

— Пан старшой! Я сам о себе скажу, — не выдержал Бронею

Наливайко повернулся к нему. Некоторое время все молчали. Наливайко долго смотрел на парня, уйдя в свои мысли. Потом сел рядом с царапином, заговорил:

— Получишь эту возможность, слуга Замойского. Дай поговорю со… старшими. Вы действительно настоящий царапин из Валахии?

— Что ни. на есть самый настоящий, клянусь… — царапин бросился поцеловать полу жупана Наливайко.

Наливайко вскочил, отошел и, прищурив глаза, сказал:.

— Скверную привычку привили вам господари… Пойдете к полковнику Мартынку, в хозяйственную сотню… Вас, пан Мотель, назначаю в артиллерию для связи с полковниками. Идите.

— А я? Ведь пан старшой узнал меня, слугу Замойских?

— Да, и только. С тобою еще нужно наедине договориться. Говори.

Бронек, оглянувшись на товарищей, выходивших с сотником за дверь, начал:

— Меня с письмом к вам послали. Пани графиня так и приказала: «Гетману Наливайко…»

Наливайко вскочил со скамьи:

— Так где же письмо? Давай…

Бронек тоже вскочил, деловито закатал полу кунтуша, зубами сорвал подкладку и подал Наливайко небольшой клочок бумаги — письмо Барбары.

. — Пан старшой! Пани графиня опасалась, что меня могут схватить дурные люди, и написала два письма. Одно у меня, у сонного, вырвали жолнеры гетмана Жолкевского. Графиня так и приказала: «Умри, Бронек, а это другое письмо хоть с трупом твоим должен получить пан Наливайко. Никому — ни мужу, ни даже богу — не признавайся, в нем, и за то я буду молиться небу за тебя…» в слезах приказ мне этот давала, отправляя ночью. А пан Жолкевский желтел и зеленел от злости, когда читал то, другое письмо. Верно, от этого письма гнев забрал бы у него душу. Если б он знал…

— Постой, постой! Ты пойдешь, пан Бронек, тоже в артиллерию, под моим начальством служить. Иди и скажи об этом сотнику…

Оставшись один, долго не мог успокоиться. Шагая из угла в угол, все не решался прочитать письмо, перекладывал его из руки в руку.

Второе письмо посылайте! неосторожная женщина, — вслух думал он, — может быть и в самом деле искренне. Тогда и ей такое же искреннее мое спасибо. Но… графиня она. Может быть, ее канцлер просил. Стала грязным орудием его хитрых уловок? Но, кажется, нет. Эта женщина из тех, что считаются больше с голосом сердца своего, нежели с титулом. А сердце у нее… Однако безопаснее будет сердцу старшого украинских войск не прислушиваться к тому трепетному женскому голосу. Нам еще столько нужно воевать с князьями, графьями и короною, столько этого сердца казачьего нужно нам…

Подошел к свечке и поджег письмо — непрочитанную исповедь души молодой женщины… Левой рукой оттянул чуб до самого затылка. Почти неслышным голосом проговорил:

— Такую бы женщину в девичьей свитке найти, у рыбацкой корзины встретить! Такое сердце!.. Прочесть бы хотя одно слово…

А рука, не дрогнув, держала письмо над огнем.

11

Семиградским господарем в то время был Сигизмунд Баторий, племянник покойного Стефана. Не подумав как следует, послал он послов в Каменец к украинскому войску. А когда услышал, что после того стало твориться в Семиградье, волосы рвал на себе с досады. Сами наливайковцы еще бы ничего — знал, кого призывал на земли господарства. Но вся страна вот-вот превратится в повстанческий лагерь. Хлопы, беднота сводили счеты со своими господами, а потом шли к Наливайко. Армия его разрасталась, обзаводилась оружием — нечего было и думать о ликвидации собственными силами этих «союзников».

Вспомнил Баторий родню. Обратился к польскому королю Сигизмунду и родственные чувства излил ему в послании. В утешение себе одного лишь просил- Баторий: чтоб Наливайко с его старшинами четвертовали всенародно. Это, писал он, враг всякого государства и панства. Не так опасно самоуправство Наливайко, как тот дух возмущения, что распространяется из его армии на кнехта и кмита, на угольщика, на ремесленника и даже на мещанина.

«.. прежде всего многократно о том вашей королевской помощи просим, лишь бы спасти от своевольных казаков честь нашего рода, наше имущество, казну и удержать хлопа при дворе его прирожденного пана, удержать его на панских землях, в его лесах и рыбных ловах».

Так плакался Баторий королю Сигизмунду.

Узнали об этом и в лагере Наливайко. Десятка два его старшин и войсковых товарищей сидели в комнате и совещались. Наливайко не хотел дешевыми успехами казакования на чужбине подменять действительные стремления посполитых, не хотел ждать в Семиградье, пока польские и украинские паны сговорятся и пошлют войска против него. Сняться ли немедленно и выступить в степи? Или ударить на Синан-пашу и поживой задобрить запорожский Низ, чтобы приняли к себе со всем войском?

— А что дальше, после этого? — спросил Наливайко.

Молчанием ответили соратники. Ни на кого не глядя, Наливайко опять заговорил:

— Пока оружие в наших руках верно служит нам, до тех пор мы можем всякие союзы заключать. Но ведь мы хотим воевать за право людское, за свободу, ради того и восстали, родные жилища покинули. У нас собрались беглецы от панов, и пока эти паны живы, они будут стараться вернуть себе батраков и крепостных.

— Да пусть провалятся они, эти идоловы паны!..

— Паны живучи, братья-товарищи! К их услугам — короли, войска, казна. Я склоняюсь к походу против турка, против паши-завоевателя, чтобы добыть коней, чтоб Сечи подарок послать и обезопасить себя от запорожцев. Паны попробуют науськать на нас еще и сечевиков, это нужно помнить. А обезопасившись от Сечи, мы понемногу наведем порядок в своих украинских землях, запорожцев подобьем на это, и тогда нам не страшна будет польская корона…

— А если не удержимся?

— Нужно удержаться, на то у нас голова на плечах. Будем хитрить, как коронные гетманы, Замойский и Жолкевский. Напишем им и королю несколько писем о своей преданности; может быть, какое-нибудь

мелкое поручение в доказательство этой «преданности» выполним, лишь бы только пройти на Украину не потрепанными кварцяным войском под начальством Жолкевского. А если и там, на Украине, нападут они и у на-с не хватит сил дать им отпор, тогда… тогда пойдем на Путивль, в Московию. Русские поймут и не дадут нас в обиду.

Такие соображения не были тайной в рядах войск. Но вслух Наливайко высказал их впервые. И стали они своими для каждого, — так думали, так начинали думать все. Да разве такой армии придется удирать из собственной страны в Путивль? Ежедневно к войску пристают новые десятки угнетенных, и это в чужих странах. А украинский народ валом пойдет на борьбу за свою свободу.

— Не забудем, братцы, покойника Ивана Подкову, — припомнил Шаула.

— А что его вспоминать, Матвей? Сорокоусты пусть попы справляют!

— Подкова совсем не затевал того, что мы с вами, а польские эмиссары с помощью лукавых сечевиков схватили его в Немирове и выдали короне на казнь. Перерезали человеку горло, во Львове…

— Помним, Матвей, Подкову, но не забываем и пана посла коронного Голубоцкого. Вот так и прочих, словно щенят, утопим в Днепре, как сечевики утопили Голубоцкого…

Это не было серьезным расхождением между Наливайко и Шаулою. Шауле не давала спокойно спать мысль о казацкой добыче гетмана Лободы, нажившегося в нескольких походах. А тут эти разговоры про возвращение, про бунт! Сходить бы хоть в один поход, тогда пусть будет так, как предлагает Наливайко. Наливайко, понимая, как сильны в армии эти настроения, все же гнул свое, но дипломатично, в критическую минуту, дал свое согласие на поход против Синан-паши.

На том и закончили совещание. По лагерю вмиг разнеслась весть, что ночью все-таки выступают против Синан-паши, на казакозание.

Наливайко остался один. Где-то в дубраве раздавалась казацкая песня, сложенная Юрком Мазуром еще в Брацлавщине. Сильные голоса батраков и крестьян подхватывали молодецкий напев, и вечер заполнялся грозным призывом:

Ой, у пана Наливая та ворош кош,

Ходить, браття, повставайте —

Чуємо, червоці!

Ой, мы чуємо, червоці! В Василя старого.

Не лишимо ж скупердязі А ні золотого…

Северин подошел к окну и задумчиво пропел последний куплет так, как он советовал Юрку переделать его:

Не лишимо хитрунові Панувати з того…

Так и прилег подремать, не раздевшись, по-казачьему. Но вспомнил о совещании, вспомнил о принятом решении и пошел проверить полки. С полковниками говорил с каждым отдельно. Ему нужно было найти в душе каждого из своих боевых друзей такую зацепку, ухватившись за которую он мог бы повернуть их за собою без риска сорваться…

В полночь поднялись и двинулись на восток, где Синан-паша уничтожал села, полонил девушек, забирал в неволю и без того порабощенных своими панами и дуками людей. Беглецы из Валахии искали спасения у Наливайко и рассказывали, что Синан-паша берет в плен только тех, у кого нечем откупиться, выкупить жену или дочку. Богатые остаются в селах, они даже помогают Синан-паше.

Скорым маршем проехала конница на свежих семитрадских конях; проходили пешие в хорошей одежде и с отборным оружием. Несколько пушек с обученными самим Наливайко артиллеристами завершили поход уже под самое утро.

12

Посол короля Рудольфа Эрих Лясота ловко ускользал от погони под самым носом у Жолкевского. Станислав Хлопицкий, что ни день, исчезал с дороги куда-то в сторону, заметал все следы.

Агенты Рудольфа везли с собой подарки императора запорожцам — восемь тысяч червонцев золотом, клейноды и знамена с императорскими гербами. Под немецкими стягами должны были выступить запорожские старшины на поддержку завоевательных планов Рудольфа.

На Эриха Лясоту Рудольф II не мог жаловаться. Еще в битве под Бычиною против Замойского Лясота доказал свою преданность династии Габсбургов. Разбитый Замойским и Жолкевским эрцгерцог Максимилиан, неудачный претендент на польский престол, попал в плен. Верный слуга его, Лясота, пожертвовал своей свободой, сам сдался в плен победителю-канцлеру, чтоб быть вместе со своим государем… Такой слуга сумеет сохранить и тайну императорского посольства, честно выполнит службу Рудольфу. Обходя отряды и посты Жолкевского, Лясота, точно уж, ускользал от погони и продолжал путь в Сечь. То у главнокомандующего венгерских войск Христофора фон Тейфенбаха оставлял золотые червонцы, то посылал за ними своего помощника Гейнкеля, а сам с Хлопицким пробирался дальше, стороной от дороги… Во владениях панов Синявских, на реке Буг, чуть было не попал в руки приграничных войск Жолкевского. К счастью, во-время подвернулся молодой поляк из Замостья, которым занялись жолнеры и назойливый хорунжий, а тем временем Лясота очутился уже в Покове.

В Базавлук Лясота прибыл летом 1594 года. Летний зной уже спалил луговые травы на холмах, и малочисленные лошади сечевой стражи паслись в низинах возле самого Чортомлика. Оповещенные Хлопицким сечевики выслали навстречу императорскому послу пышную свиту, дали залп из гаковниц в честь его прибытия.

— Рад застать и видеть славное казачество в добром здравии, — приветствовал Лясота сечевиков, чтоб поднялись насупленные запорожские брови и приветливей взглянули глаза. Встретили его без гетмана, — Микошинский находился в походе на крымских татар, — поселили при коше и заставили ждать гетмана.

Около двух недель посол Рудольфа терпеливо выжидал Микошинского, ежедневно получая от Хлопицкого секретнейшие донесения про кош. Сечевое начальство, по его словам, было радо послу, но среди казаков-бедняков, которые попадали иногда в Сечь, когда бежали от помещиков, ходили и неблагоприятные для немца толки.

Но вот Микошинский вернулся из похода, полюднело на Базавлуке. Гетман привез пленного из знатных татар и на радостях подарил его Лясоте. Послы от московских бояр, в то время тоже прибывшие с подарками в Сечь, неприязненно отнеслись к такому поступку гетмана и передали ему об этом через посольского дьяка. Чтоб успокоить бояр, Микошинский первыми принял их в круге старшин.

А несколько времени спустя Эрих Лясота. изложил на сечевом круге цель своего посещения и сообщил о цесарских подарках.

— А где же те червонцы немецкие? — воскликнуло несколько голосов.

— Червонцы, уважаемые рыцари, у Якова Гейнкеля, моего помощника, в посольстве.

— Посчитать бы их, а то и обмануть могут. Сколько прислал император?

— А не медяков ли заморских подсунут нам эти баре в подрясниках?

Лясота терпеливо слушал и не спешил. Как он и ожидал, казаки не обрадовались, узнав, что император прислал лишь восемь тысяч.

— Хозяин приданого за дочкой дает больше, чем император за военный поход нам отсчитал. Не пан ли Остап Хлопицкий это посоветовал? Сам, верно, больше хапнул…

— Этого паночка из наших пустить бы без штанов с кручи в Чортомлик. Торгует душами украинскими..

С поддержкой Лясоты горячо выступил кое-кто из старшин. Полковник Лобода несколько раз прошелся среди старшин, совестил казаков и вышел в круг с такой речью:

— С Москвою нам, господа, не легко договариваться, хотя русские одной с украинцами веры.

— Одной крови, а не только веры! — крикнули из толпы казаков.

— Кровь тут ни при чем…

— И крови, славное казачество, — согласился Лобода. — Бояре прислали только грамоту, а император грамоту с паном Лясотою на словах передал — да и так верим, — зато червонцы, я сам их видел, натурально препроводил в самую Сечь. А нам, славным рыцарям, какого рожна еще надо? Лишь бы деньги! Да я, ваш полковник, разве не с вами недавно только вернулся из-под Белогорода? А чем мы разжились в этом походе? Тряпку на онучи, старый дукат турецкий, да с турчанкою позабавились без разбора… А тут, пусть пока что восемь тысяч, но они ведь уже готовенькие бренчат не под саблею, а в карманах лыцарства…

— Пан полковник годился бы в казначеи даже и полякам.-..

— Иудина привычка у наших полковников!

— За тридцать серебренников, а то и за медяки, не то что за восемь тысяч червонцев продадут!

Лобода и старшины оглянулись в ту сторону, откуда раздались насмешливые. голоса.

Гетман Микошинский гневно осадил строптивых:

— Недомыслие, срам! Мы идем туда, где нужны наши боевые руки воинов. Ведь лыцари мы, а не батраки. Почтенные казаки с нами пойдут, а упрямая бесштанная чернь не понимает выгодных предложений императора, ей бы только шататься по куреням. Отказываюсь быть гетманом у людей, которые не дорожат своей лыцарской казачьей славой и честью запорожского имени. Поход, если он как следует оплачен, и есть наш настоящий казачий хлеб…

Лишь на третий день удалось Микошинскому и старшинам уломать сечевой круг, и запорожцы согласились, наконец, на предложение Рудольфа. Правда, нет у них коней для службы его величеству, и это задержит их выступление, но беде этой они помогут, пройдя Украину, а там и Валахию… Вспотевший от трехдневного лукавствования дипломат Рудольфа, наконец, мог записать в свой дневник:

«.. передал старшинам восемь тысяч червонцев золотом среди поля, где водрузил стяг его величества. Они разостлали на земле кобеняки и велели старшим казакам пересчитать деньги».

На том же круге сечевики решили направить Хлопицкого к московским боярам, а послами к его величеству императору избрали Нечипора и Федоровича. Оба они вели себя самым рассудительным образом, а Нечипор даже о чести украинца заговорил было, отказываясь войти в посольство, но его заставили миром.

Канцелярия гетмана приготовила письма к его величеству и полномочия полковникам. И то и другое было торжественно скреплено:

«Что свидетельствуем, и для большей верности выдали мы послам нашим эту доверенную грамоту, скрепленную выше печатью нашего войска и собственноручной подписью нашего войскового писаря Льва Вороновича. Дано в Базавлуке, при Чортомлицком рукаве Днепра, 3 июля, года господа 1594».

Запорожский круг долго не расходился. Почтенных лет казаки и часть старшин, потея, считали на кобеняках немецкие деньги, сбивались со счету и вновь начинали передвигать золотой металл с места на место. Гетман и другая часть старшин прохаживались меж казаками, разжигая воинственные настроения в наиболее упрямых приверженцах полковника Нечипора.

Вдруг с лодок привели двух хорошо одетых и вооруженных послов, не иначе из королевской стражи. Микошинскому они и показались польскими эмиссарами от самого Замойского, а может быть и от короля. Какие несвоевременные свидетели! Виноватыми, от страха расширенными глазами окинул он присутствовавших: не задержался ли где-нибудь Ля- сота? Но его давно уже не было в круге.

— Пан гетман! К тебе эти двое по делу, а чьи — не сказали.

Микошинский обеими руками поправил отвисший под тяжестью пистолетов и сабли посеребренный пояс и, задевая ногами кривую саблю, пошел им навстречу. А круг кипел надеждой и сомнениями.

— Прошу… Я гетман казачества Низового.

— Уважение и честь тебе, батько сечевой. Мы посланы к тебе старшим украинских войск, находящихся в походе за пределами Украины, Северином Наливайко.

— Наливайко?.. — гетман, заметно волнуясь, подтянул перекосившийся пояс.

— О, чортово семя… Наливайко уже к тебе послов посылает, а? — насмешливо спросил Григор Лобода, не скрывая своего неуважения к послам.

Поспешно направившись к кружку старшин, он, смеясь, шепнул эту новость полковникам. Нечипор живо обернулся, подошел к послам и, не обращая внимания на гетмана, стал расспрашивать:

— А где ж Северин? В походе? Против кого?

— Наш старшой Северин Наливайко всем вам челом бьет. Не ожидал он, что его боевые товарищи так нелюбезно будут приняты на Чортомлике.

Юрко Мазур, похоже издеваясь над гетманом, тоже стал поправлять тугой, золотом кованный турецкий пояс, на котором ловко висела сабля. Полковник Нечипор опытным взглядом смерил гордые фигуры посла и его молчаливого и чересчур длинного товарища. Еще не додумав чего-то, как будто и за себя обидевшись, сказал:.

— Самого Наливайко, может, и совсем бы не приняли у нас. Не к лицу жаловаться на негостеприимство человеку, который тупил нам казацкие сабли…

— Это враг наш, а не старшой украинского войска! — крикнул Лобода.

— Не враг, пан Лобода, потому что не. за себя и мы с оружием в руках столкнулись с Северином под Пяткою. К тому же ваша. Риторе, сабля ни разу и не скрестилась с саблей Северина, — язвительно рассмеялся Нечипор.

— Так скрестится, пан Нечипор, матери его сто дьяволов!

— Не позавидую вам тогда, Ригоре, лучше избегайте этой встречи.

Микошинский уже оценил пояс на Юрко, заметил, как рука второго посла судорожно сжала эфес сабли, и примирительно прикрикнул на обоих полковников:

— Стыдитесь, полковники! Еще за чубы схватитесь!

Микошинский предложил послам изложить, с чем прибыли они от этого Наливайко. Мазур громко, чтоб слышали и казаки в круге, сказал, что Наливайко тогда, под Пяткою, словом рыцарским был связан с князьями Острожскими, слугою доверенным был у них и не мог обесчестить свое казачье слово. Да и не сечевикам, не казакам нанес он поражение под Пяткою, а шляхтичу Косинскому, который ради собственной выгоды, а не по воле народа проходил через украинские земли.

— Косинский был вам не лучшим другом, чем любой шляхтич или князь. Наливайко это знал, когда шел в бой, — закончил Мазур.

— Кому рассказываешь? Молод еще учить! — крикнул Лобода, стараясь осрамить посла перед казаками.

— Не вас учу, пан полковник. Если родной отец не научил вас разбираться в друзьях и врагах, то мне ли… удастся научить?

— Ого! Да он остер на язык!

— Воюем не языком, пан гетман, а еще более острой сталью, по неуклонной воле народной. Панове казаки, уважаемые старшины, и ты, гетман сечевой! Наливайко прислал нас не для покаяния за прошлое, а для дружеского разговора о настоящем и будущем украинского народа…

Шум в круге стих, даже почтенные старшины перестали считать деньги на кобеняках. Только Лобода, синий от обиды, еще бормотал себе под нос какие-то бранные слова.

Нечипор стал рядом с послами и так смотрел на казаков в круге, словно с гордостью подчеркивал, что не Юрко Мазур, а сам Нечипор был старшим послом от Наливайко, своего выученика в военном деле.

А Мазур продолжал:

— У нас есть армия и оружие. Нелегко все это досталось нам, но сердцем спокойны мы, ибо меч свой заострили о головы врагов народных, в каком бы государстве они ни были. С нами, украинцами, идут беглецы от панов польских, от панов украинских, валахских, даже турецких. И хотим мы силу эту двинуть на Украину. Но коронные гетманы польские и их льстивые сообщники подстерегают нас хуже самого свирепого врага.

— Так вы нас, может, против короны подговариваете?

— Не подговариваем, пан гетман, а так, к слову пришлось. А прибыли мы за тем, чтоб о нашей кровной дружбе договориться и помириться.

— Мириться бы должен был сам Наливайко, а не… какие-то…

— Пан Лобода! Вы не повели бы себя так с ними за чортомлицкими берегами, — ответил за послов Нечипор.

— А мы и не обижаемся, пан Нечипор. Голова у полковника, правда, слабенькая, не полковничья, такую бы… да не место здесь ее… исправлять. А Наливайко, если на то будет воля казацкая, сам может прибыть в круг, принесет свою голову вам на суд. Если Низ желает этого, наш старшой за правду головы своей не пожалеет.

— Казачья голова, что и говорить! Я высказываюсь за мир с Наливайко и с его людьми. Я за то…

— За что, за что, пан Нечипор? — нетерпеливо подгоняли старшины полковника.

— За то, чтобы союз заключить не с императором Рудольфом, а с Северином Наливайко…

— Да этот ваш Наливайко давно уже в союзе с Рудольфом! — злобно выкрикнул Лобода.

Тогда Мазур опять сбросил шапку и окинул взглядом тысячную толпу круга. Обветренное и напряженное молодое лицо говорило о каменной стойкости. Не обращая внимания на выкрики обиженного полковника, он от всего сердца улыбался тяжелому, но дружескому дыханию тысяч низовиков. Он чувствовал, что казаки верят ему, а не Лободе.

— Полковник говорит, что ему в голову взбредет, а я говорю то, за чем меня послали к вам. В знак искреннего и братского примирения низовиков с подолянами наш старшой послал вам шестнадцать сотен голов турецких коней. Степью в двух косяках Пригнали их к самому Днепру. Если не брезгуете… Это, понятно, не золотые червонцы, пан Лобода… — Мазур, усмехаясь, бросил взгляд на кобеняки посреди круга.

Будто стон вырвался из тысяч грудей. Шестнадцать сотен турецких коней в такое время, когда десятку обычных деревенских кляч обрадовались бы! Это такое событие для Сечи, что сразу забыты были все старые обиды.

— Вот как, пан Лобода, по-нашему мирятся.

— А я и этому не верю, пан Нечипор.

— Ну что ж, не верьте, такова уж ваша натура, Риторе. Жалко мне вас, добром жизнь свою не кончите.

Нечипор успокоенно зевнул, потом расправил руки и сильно потянулся, словно встал с мягкой, заботливой рукой постланной постели.

13

— Всякая шантрапа народом клянется…

— Вы все о том же, пан Лобода?

— О том же, пан гетман. Позвольте, я вам еще и левую ноздрю табачком попотчую… Славный у вас, пан гетман, табачок.

Лобода, со льстивой ужимкой встряхивая гетманский рожок с нюхательным табаком, сыпал табак на протянутую ладонь гетмана, потом осторожно, двумя пальцами брал с этой ладони щепотку хорошо протертого, бархатистого порошка и, взглядывая, не сердится ли за это гетман, сильно затягивался и сам. Микошинский наслаждался не столько табаком, сколь угодливостью полковника, — такое не часто бывает на Низу. Снимая с гвоздя свой пояс, кованный серебром, вслушивался в слова Лободы, а в воображении вставал кованный золотом турецкий пояс на гибком, молодом казацком стане Юрко Мазура. Почувствовав, что краснеет от зависти и злости, он коротко ответил Лободе:

— Народ, полковник, тоже бывает разный. Иным и не поклянешься.

— Вот это правда, пан гетман! Не поклянешься этим кизякоробом бездворовым.

— Я имею в виду киевлян.

— О! В самую точку попали… Позвольте теперь в правую ноздрю… Киевляне действительно не понимают, не постигнут умом, что такое низовик, запорожец. Я им не верю ни вот на столечко… Ап-пчхи! Ну, и табачок же у вас, паде геть-паде… Да что им Запорожская Сечь, когда они от самого короля приказы получают, есть им отчего важничать, — небось к ним Наливайко не полезет… А наши казаки быдло быдлом. Я им тоже не совсем стал доверять. Слышали, как приняли наливайковских болтунов?

— Это ничего, полковник… Нюхайте еще на здоровьичко… С Наливайко нам теперь ругаться не за что. Вон видите, коней каких прислал! Да за этих коней наши казаки на руках принесут Наливайко из-за самого Днестра.

Лобода мгновенно перестроился. Трудно было себе представить, чтобы в таком дородном и приземистом туловище так свободно вмещалась чрезвычайно гибкая и льстиво-угодливая натура. Стоило ему уловить настроение гетмана, как он уже находил и тон, и слова, и линию поведения, чтоб угодить гетману. Тепло живется около власть имущего, а если удается еще и необходимым стать для него, — о, тогда уже не станешь роптать на судьбу! Пусть дураки ропщут.

— А это и в самом деле рыцарский поступок со стороны Наливайко, не ожидал я. Но я опять о наших послах к киевлянам. Их могут принять по-человечески, однако над нашим соглашением со старостою Вишневецким только посмеются. С украинцем, пан гетман, нужно по-украински. Ваши благородные манеры их не переубедят… Ну и табачок!.. К. киевлянам, пан гетман, нужно не двух послов посылать, а целым кошем идти…

— Куда это пан Ригоре кошем разогнался? — спросил в дверях полковник Нечипор.

Он вошел без шапки, мотая полами распахнутого жупана. За ним в гетманский курень зашли еще несколько старшин.

— Есть новость, — сказал полковник Нечипор, беря из рук Лободы гетманский рожок с табаком. — Скверная новость, гетман… А расскажите-ка, пан сотник, сами.

Нечипор дал пройти сотнику, слепому на один глаз, на который вечно надвинута была остроконечная войлочная шапка, снятая со степного татарина.

— Предательство, пан гетман! Киевляне наших послов обесчестили.

Незастегнутый пояс гетмана скользнул по ногам и упал, чуть-чуть звякнув скупым серебром. Лобода, подняв пояс, услужливо опоясал им крепкий стан Микошинского, который, как подсолнечник за солнцем, поворачивался за сотником, не скрывая тревоги и гнева.

— Как это обесчестили?

— Взяли их на допрос…

— Разве не это я говорил?! — воскликнул Лобода. — Не послов к ним посылать, а кошем идти…

Микошинский махнул рукою на Лободу, чтобы он замолчал. Сотник продолжал: ‘

— Взяли на допрос по польскому приказу и пытали. Сотник Ворона умер в подвале, а Ляхович еле жив, сейчас на хуторах у селян.

— Проклятье!.. Воевода Острожский, наверное, об этом и не знает. Пан Лобода, склоняюсь перед вашим опытом. Выступайте с кошем по Днепру в Киев, а потом…

— Потом я уже сам, пан гетман, найду дорогу, куда казаку нужно. Сегодня же выступаю. Я покажу им, как уважать Низ! Разве мы турки какие-нибудь или москали, чтоб на «с в подвалы?

— А москалей вы напрасно валите сюда. Ой, погубите вы, Риторе, казацкую жизнь ни за понюшку табаку! Не доживете до человеческой смерти.

— Так что ж, по-вашему, Нечипор, мне собачья,

что ли, смерть суждена? Начинаете надоедать своими шутками…

Из куреня старшины выходили молча. Никто не возразил Микошинскому. Всем было ясно, что киевлян следует проучить, дабы знали, как оскорблять сечевых послов.

А в сумерки скрытые в камышах и «заводях лодки стали выплывать из Базавлука против течения. Одна за другой, почти без звука, выплывали на середину реки, словно ночные привидения. Изредка скрипнет в кольце весло, выругает старшой неосторожного гребца. Со столетних дубов, лип и осокорей да из-под корней верб шарахались совы. Летучие мыши стайками пролетали над лодками с казаками и пушками. В степи за лесом совсем потух горизонт. Спеша за солнцем, как младенец за матерью, закатился и серп молодого месяца. Потухала и одинокая песня далеких степных чабанов.

— Лишь бы погодка не подвела… У Киева есть еще чем откупиться. А славно «поступили землячки, как по-писаному… — бормотал сидевший в передней лодке Лобода, вглядываясь в контуры скалистых берегов Днепра.

14

Летом Ян Замойский вернулся из Праги, прервав свою дипломатическую поездку к императору Рудольфу II. Получил сообщение из Стобниц о рождении сына, которому Барбара предлагает дать имя Томаш.

Радоваться этому рождению или печалиться? Чей сын, чья кровь, кому граф Ян Замойский передаст честь польского шляхетского рода, передаст графское имя? Томаш Замойский!

В коронной канцелярии встретил своего тестя, Подканцлера Тарновского. Вспомнились взгляды подканцлера на казаков, на их притязания. Мелочи, казалось бы: нобилитованным украинцам предоставить права польской мелкой шляхты, а запорожцев признать коронным приграничным войском, выплачивать им жалование, дать старшинам титулы, привилегии, конфедерации, сеймы… Совсем пустяки. А не «роются ли за всем этим семейные влияния? Не старается ли здесь дочь Тарновского Барбара за некоего украинского казака Наливайко?..

— Понимаете, отец, радость отцовства отравлена у меня ядом подозрений. Гетман польный так и говорит: «Стар ты, Ян, чтоб у тебя…»

— На твоем месте, пан канцлер, я запретил бы Жолкевскому вмешиваться в твою личную жизнь. Не верю я в искренность этих намеков, а его визиты к моей дочери Барбаре в Замостье и Стобнице в отсутствие ее мужа кажутся странными, если говорить только о дружеских отношениях. Я получил письмо от дочери.

— Она жалуется на Станислава?

— О, пожалуйста, пусть пан канцлер не волнуется! Она пишет родственное письмо отцу и, понятно, жалуется. Пан Жолкевский пугает ее своим поведением. Он выдумывает, будто Барбара посылала письма какому-то казаку, и этим шантажирует…

— Письма к грабителю, пан подканцлер, а не к казаку.

— Простите, пан канцлер, будто Барбара посылала письма к грабителю, лотру, изменнику…

3амойский смял в кулаке и бросил на пол лебединое перо подканцлера.

— Письма к грабителю… от супруги графа, канцлера коронного…

— Однако простите, пан канцлер, чорт побери… это — умышленная и злостная выдумка болезненной фантазии. Прилично ли вам, пан граф, так легковерно puscic uszy па targ, позорить честь Барбары и мою честь…

Канцлер, как осужденный, свесил голову на грудь и прошелся по комнате. Примирился ли граф Замойский с несколькими смелыми, по мнению подканцлера, утверждениями Жолкевского, принял ли во внимание политические выгоды своего брака, — он не ответил прямо на вызывающе резкие слова Тарновского.

— Верно, отец, верно. О поведении Станислава я подумаю… Но…

Подошел, словно подкрался, к тестю и, дружелюбно глядя ему в глаза, твердо закончил:

— Но пану Жолкевскому граф Замойский привык верить!

— То как понимать все это мне, отцу?

— А… оставим это!

— Я не позволю так порочить мою честь. Жолкевский — выродок русинский, схизмат в кармане, а на людях католичеством клянется. За булаву коронную, за привилегии двора королевского эта… лиса способна.

— Вы, пан Тарновский, волнуетесь и говорите неуместные вещи… Какие есть государственные новости? Что слышно с Украины, из Москвы? Рудольф так и говорит про Наливайко, как про вольную кавалерию Острожских. Они разбили турков за Молдавией. Этот сотник напугал семиградское, валахское панство. К нему тысячами стремятся всякие бродяги, голь, — даже из турецкого войска переходят: убивают начальников, а сами идут казаковать. Это страшное нашествие простонародья, какого еще не знала Великая Польша.

— Простите, вы, пан канцлер, преувеличиваете значение простого…

— О, все эти ваши политические предложения, любезный подканцлер, о казачьих привилегиях… Плохой, расчет…

— Вы издеваетесь, пан канцлер.

— Простите, пожалуйста, отец, я дурно спал в дороге. Давайте дела.

Тарновский какой-то миг смотрел на зятя, обдумывая, насколько целесообразно продолжать спор. Верх взяло светское воспитание и опасение отца за любимую дочь. Стоит ли вредить ей?

— На Украине, пай канцлер, Те же самые слухи про Наливайко. Он действительно соединился с Шаулой, его силы пополняются все новыми и новыми отрядами, которые окрестили себя наливайковцами — вот чорт! — и угрожают покою старост и воевод. К сожалению, кое-кто из воевод в этом сам виноват. Зло-, радио посмеиваются, надеясь, что войска панства усмирят этот иногда справедливый протест черни…

— Справедливый?

— Простите, говорю: иногда справедливый. Вот пожалуйста, доказательство этому. Прочтите, пожалуйста, пан канцлер, это письмо к вам от киевского епископа Верещинского. Киевляне действительно заварили кашу от имени короны… Полковник Лобода с Низу идет разве не наливайковским путем? Гетманом себя объявил и на корону не меньше, чем Наливайко, жалуется. И получены дополнительные сведения, что казаки Лободы наливайковцами себя называют — и тогда пред ними свободно открывается широкий путь к поместьям устрашенной этим именем шляхты. О некоторых из этих безобразий и пишет пан епископ.

Замойский развернул длинное письмо от епископа Верещинского и невольно вчитался в него. Тарновский несколько раз выходил и возвращался, просматривал бумаги, ждал. Наконец канцлер отвел от глаз руку с письмом.

— Так. Значит, пан Лобода велит себя гетманом звать?.. До чорта гетманов развелось на кресах польских.

— Пан о Лободе, наверно?

— Да. И о Лободе тоже. Отцу епископу этот гетман чрезвычайно угодил. — Замойский зашагал по комнате, не выпуская из рук письма.

— Примете, пан канцлер, какие-нибудь решения об епископе?

— Об украинцах, верно, хотели сказать, пан подканцлер?

— Нет, о епископе Верещинском.

— Нечего решать об этом болване.

— Это уже решение, пан канцлер. Таково и мое мнение. Или сменим на лучшего?

— Менять не будем, лучших у нас нет. Сообщите гетману Жолкевскому содержание письма епископа. Предложите ему приготовиться к походу, дабы успокоить и этого «гетмана пана Лободу». Попросите ко мне пана Жебржидовского…

Последние слова канцлер произнес еле слышно. Тарновский скорее увидел, чем услышал затем, как губы Замойского, словно помимо его воли, шептали: «Барбара, Барбара…», и простил канцлеру его не совсем приличный в стенах коронной канцелярии тон по отношению к подканцлеру.

Замойский подошел к окну, задумчиво уперся руками об оконный косяк. Потом совсем другим голосом спросил:

— Знаете ли вы, отец, что-нибудь из замечательного творчества Петрарки?

Тарновский, то ли с чувством тревоги за состояние здоровья зятя, то ли с удивлением, мягко ответил:

— Знавал когда-то в школе, и то мало. Давно было, забылось. А что?

— В Падуе учил меня уважаемый дидаскол Сигониуш, и я надолго запомнил одно изречение Петрарки: «Добиваться власти, чтобы получить покой и безопасность, — значит взбираться на вулкан, чтобы спастись от бури». Умно сказано, отец, а? Чтобы спастись от бури — взбираться на вулкан… Панам украинцам с их наливайками я, шляхтич Речи Посполитой Польской, такую бурю подготовлю, что и на вулкане не спасутся. Пишите королевский приказ к гетману польному Станиславу Жолкевскому. А то отложим на день-другой… Барбара, Барбара!..

15

Обычаи сечевых казаков запрещали иметь при себе в походе жену. Это обременяло бы походную жизнь, питало бы в казаке гуманные настроения и тягу к семейному покою. А казаку надо воевать. Да и зачем своя жена казаку?.

Григор Лобода еще в Киеве узнал от епископа Верещинского о Лашке, воспитаннице пани Оборской. Епископ исповедовал добродетельную вдову и ее воспитанниц. Русоголовая Лашка приглянулась ему больше всех. И вот за ужином с паном Лободою он тихо шепнул на ухо гетману об этом хмельном зелье в образе панны. За это пан епископ приобрел благосклонность неукротимого низового рубаки-гетмана.

Лобода не забыл об этом сладострастном шёпоте. И когда остановился в Баре на Брацлавщине, поехал на одинокий хутор пани Оборской.

Оборская привыкла к казакам, даже тосковала иногда, когда у нее долгое время не было вооруженных гостей. Дочерей своих родных давно повыдавала замуж куда-то в Литву и бабье лето своей вдовьей жизни тешила дочерьми-воспитанницами. Желтели леса вокруг, в предосеннюю дремоту впадала жизнь на хуторе вдовы…

Пана Лободу Оборская встретила первый раз в сенях, как сановитого гостя, попросила пригнуться в осевших дверях и в комнату свою с потрескавшейся краской на старинных фамильных портретах ввела бережно, как больного.

— Много слышала о вас, уважаемый гетман, наливайками зоветесь, на здоровьечко вам, — этим на испуганную шляхту страх наводите.

— Ге-ге-ге! Засиделась, матушка, наша шляхта,

как разленившаяся гусыня на прошлогодних яйцах, ге-ге-ге! А наливайками теперь всякий называет себя, кто хлеб казачий себе в родном краю ищет, ге-ге- ге- ге…

Девушки по приказу хозяйки ухаживали за гетманом, а сама Оборская пожирала вдовьими глазами откормленную казачью фигуру гетмана. Только Лашка не угождала Лободе, не улыбалась как гостю, — уж очень страшными показались девушке его упорные взгляды. От его тяжелого смеха сжималось сердце, в беседе не находила слов для этого невоспитанного, необразованного человека. Это не сотник Наливайко, с которым чувствуешь себя как верба у пруда: растешь и гнешься, и красоту свою девичью, точно в зеркале, в глазах молодецких узнаешь… Был бы Наливайко католиком — не ушел бы от нее с сердцем, не израненным любовью.

Однажды вечером, должно быть в третье посещение, Лобода задержался допоздна, пока барышни не пошли спать. Вдова это поняла по-своему, по-вдовьему. Достала самые дорогие вина из погреба. Зажгла свечи в широких подсвечниках.

— Я почитал бы себя счастливым, любезная пани… — робко начал Лобода, отводя глаза от расцветшего лица вдовы.

Она, как засватанная, вспыхнула от этого скромного намека. Такой король-мужчина! Что он украинец. мало печали, он — гетман. Острожские тоже украинцы, а какая даже самая гордая полька не сочла бы за высокую честь породниться с этими украинцами!

— Понимаю вас, пан Лобода… Я бедная вдова, однако…

— Это пустяки, милая пани. У меня свои хутора да гетманство в казачьих походах.

Лобода умолк, чтобы перевести дух. Потом встал со скамьи и, сделав шаг, встал на одно колено перед растерявшейся и счастливой пани Оборской («Вот тебе и мужик!»). Она готова была схватить эту по- светски склоненную перед ней голову и осыпать ее поцелуями.

— Я счастлив, любезная пани, что вы… что вы благословляете меня на брак с вашей русоголовой доченькой, — наконец осилил выдавить из себя восхищенный гетман.

— Что?! — ужаснулась вдова, подняв руки, словно защищаясь от сумасшедшего.

Лобода неловко взвел глаза снизу вверх на испуганную вдову. Поднявшись с колен, он совершенно ясно изложил свою мысль.

— Я был бы счастлив, говорю, матушка, обвенчаться с панною Латкою. Панна мне показалась такою прелестною, что я даже казацким обычаем пренебрегаю.

Пани Оборская отошла и села у другого конца стола. Потом поднялась, отодвинула узорчатую флягу с выдержанным венгерским вином и так глянула на Лободу, что он понял вдову и вдруг почувствовал ненависть к ней.

— Пан гетман с ума спятил, — вздыхая, промолвила Оборская.

Задетый за живое, Лобода вскочил и замер, будто ждал вторичного оскорбления. Вдова и не поскупилась на это. В своем доме, с глазу на глаз, — чего бояться ей?

— Мудрой глове дость на слови, а пан гетман такой gilbas вырос, а glupi jak bot уродился. Панна — девушка зеленая, казаков, мужчин боится. Вы бы, пан, посмотрели на себя и свою ногу в истоптанный сапог обували бы. Я считала вас действительно благородным человеком…

Лобода залился краской стыда, но гнев мешал ему понять благоразумные слова Оборской. Не прощаясь, он вышел из комнаты, и хозяйка считала, что это навсегда. Собаки провожали его со двора, и молодые джуры едва поспевали за своим гетманом, будто от врага удирали.

Однако, не поспав от обиды и злобы несколько ночей, Лобода опять заявился на хуторок вдовы. На этот раз он прибыл с полсотнею всадников, с каким-то подвыпившим попом, и сам был навеселе.

— Так выдаете, матушка, Лашку за меня или сам я должен буду повенчаться с ней? — спросил Лобода таким голосом и тоном, что у Оборской подогнулись ноги, задрожали губы.

Через окно заметила всадников, слышала суматоху на птичьем дворе и все поняла.

— Разве этот брак и родство с уважаемым гетманом меня оскорбит? Не я ведь за вас должна выйти замуж. Пан кавалер должен знать волю панны.

— Лишнее дело, матушка. Не сердце ее поразить домогаюсь и чувств глубоких или благодарности ее за честь такую не жду.

— Но что это за жизнь, если молодожены не любят друг друга? Да и молода она…

— Дородная гречиха в снопе доходит, уважаемая матушка. Молодость ее — моя забота. Была бы старой, так и не докучал бы вам сватаньем. Не отдадите ее за меня — сам возьму, — отрубил Лобода.

Оборская поняла уже, что так оно и будет. Мысленно упрекнула себя, что не отослала Латку хотя бы в Стобниц.

Старый воевода князь Острожский наведался в типографию. С того дня, как и Смотрицкий высказался за целесообразность объединения православной веры с христианскими религиями Запада, князь почувствовал глубокий страх. Будто обкрадывают его тайные и ловкие воры. Падей, Терлецкий, Верещинский, даже собственные дети — все его бросают, оставляют все более и более одиноким. Ценою больших затрат удерживает он нескольких шляхтичей соседей в единомыслии с собой. Отец Демьян — хороший духовник и верный слуга, но роду он низкого и влияния среди шляхты не имеет. Один Смотрицкий оставался его опорой, и вдруг такое вырвалось у нею из уст.

В типографии застал отца Демьяна, который перечитывал королевские приказы, накануне переданные воеводой духовнику. Эти приказы еще не упоминали о Наливайко, но по тону их и по словам о «своеволии хлопском» Демьян почувствовал, что не слава победителя, а смерть от руки польской королевской власти ждет брата Северина.

— По-божески, ваша милость, вам бы следовало засвидетельствовать перед короной, что эти насилия и грабежи совершает Лобода, прикрываясь именем сотника Наливайко.

— А откуда мне, отец честной, знать, кто там грабит? Страна слухом полнится, что неблагодарные наливайковцы отравляют мои покои. Что же, на старости лет бросить мне замок и ехать в поле правды доискиваться? Пан Лобода и сам поместья имеет, пристало ли ему нападать на панство с оружием в руках?

— Однако известно, что в Брацлавщине орудует Лобода, а брат Северин еще где-то у Дуная носится.

— Вчера у Дуная, сегодня на Днестре, а завтра и на Днепре. Разве вы ходите за ним, присматриваете, что он делает? Положимся на промысел божий: ловить будут по этому приказу не имя, а настоящего грабителя. Пусть он сам о. себе печется, отец Демьян.

— Вся Украина пришла в движение против унии, ваша мощь, но, на нашу беду, и против своих панов вместе с тем. Панство наше шатко в вере и полякам потворствует. Не лучше ли вам иметь у себя под рукою, под своим начальством Северина во главе гусаров?

— Запоздавший совет, отец Демьян. Ваш Северин перерос гусаров, быть сотником ему слишком малым стало. Наливайко нас обоих, старых дураков, обошел. Слух идет, что у него пять тысяч хорошо вооруженных людей около Дуная и еще столько же шляется по Украине под гетманством Лободы. Все это присвоило себе символическое имя Наливайковщина, и это имя с каждым днем все глубже проникает в нашу повседневную жизнь, в помыслы живых. Одни страшатся его, как исчадия ада, другие ангелом-спасителем величают, как в безумстве, грезят им, идут за ним… Кузнецы, мастеровые, батраки — все поднимается, уходит, соединяется в лесах, — просто и грозно. Королевские рудники в Олькуше еще со времен монаха Августиана давали коронной казне серебро, а теперь стоят. Все рудокопы снялись и ушли. Ушли в наливайки, отче.

— Ушли и соединяются в лесах?

— Да, соединяются в лесах. Хорошо было бы, если б объединялись для борьбы за нашу веру, за спокойствие Украины. Однако нет, бунтуют! Бунт! Страшное слово! И сам не пойму: гордиться им или анафеме предать? Старческой крови моей только бы покой, так нет, — натура наша ворошится, бунтует. Почему, боже мой, ты воеводою сделал меня, надел на меня эти тяжелые княжеские путы? Навеки господь лишил наш род радости бунтаря, который может щепками короны польской тешить свое человеческое достоинство, достоинство сына Украины. У нас нет отчизны, потому что мы украинские князья, дворяне и поем осанну чужестранной польской государственности. Да еще как поем: от всей души! И никто нас изменой не пятнит… Блаженно царствие твое, о боже премудрый! Умудри нас на правую сторону В борьбе этой мужественно стать…

Старик умолк. Молитвенная возбужденность окончательно ослабила его, согнула, сгорбила. Потом он как будто снова нашел точку опоры и ухватился за нее.

— А пан Лобода развлекает себя свадьбой. Ну, этот не страшен, этот просто грабит, а против грабителя законы во все века одинаковы были. Есть сведения, что Жолкевский на зиму вернется с прикордонья и наведается в наши края. А у Жолкевского тяжелая рука. Не было у него еще такого врага, с которым он бы не расправился… Прочитайте, отче, что Кевлич пишет о Лободе…

Воевода протянул письмо и присел на типографский станок, пока поп читал вслух:

— «.. также и то примечательно, что пан Лобода, гетман запорожский, повенчался с шляхтянкой, которая воспитывалась у пани Оборской и жила у нее, а за Лободу против воли вышла. Ибо так он желал этого и принудил к этому и пани Оборскую, и теперешнюю свою жену. Поп страха ради повенчал их, но повенчал ли их господь бог, этого я не знаю. Долго ли до того, чтобы всевышний разгневался, но пан Лобода тем временем уже ласкает свою жену, настоящую шляхтянку… Пани Оборская всячески поносит гетмана, которого женским сердцем и сама уважала. Теперь польному гетману Жолкевскому жалобу принесла и ждет от него спасения воспитаннице и себе…»

— Но ведь Жолкевского нет еще на Украине, ваша милость.

— Когда нужно будет, появится. Жолкевский родом из Червонной Руси. Отец его не оставлял православия, хотя на глазах короля католиком прикидывался. О сынке такие же слухи ходят среди Львовского духовенства. А чтобы прикрыть это, перед короною выслуживается и как раз на православных бунтарях себя покажет… Что брат ваш, отче, для нас уже погиб, нечего убиваться, — нам это давно уже ясно. Он возлагает какие-то надежды на Москву. Да где она, Москва, а панство польское — под боком… Ага, вот и пан Смотрицкий. А вам, отче, следует немедленно во Львов мчаться. Комулей от папы деньги привез, нанимать войско собирается. Смотрите: пан Микола Язловецкий один заграбастает это римское золото.

16

Украина!

Наливайковцы, оторванные от родной Украины, как дети от матери, начинали тосковать по ней. С той стороны, где она простерлась по-над Днепром, поднимались над горизонтом тучи. На эти тучи глядели казаки и вздыхали, а Наливайко это было выгодно, на руку ему чувство тоски по родине в казацких душах.

Кто-то повторил сказанные когда-то Наливайко слова:

— А, может быть, останемся, «братья, где-нибудь здесь в дунайских степях, жен — валашек, полек, украинок — заведем? И ни пана тебе, ни князя. Только степи играют вдоль улиц да солнце в радости купает вершины лесов над Дунаем…

Наливайко посмотрел на этого мечтателя долгим, задумчивым взором. Мечта эта не выходила и у него из головы, а тоска по родному краю разжигала его давнишние намерения.

Украина!..

— Не «светит солнце нам, чтоб вернуться на Украину, Северин, — сказал Матвей Шаула.

— Вернемся и при луне, Матвей. До, рогу не «станем «спрашивать.

— Верно! Наказаковались, а там ждут нас… — вмешался Юрко Мазур.

Был он молод, как и Наливайко, Украину любил без рассудка. Князья Острожские рано дали ему почувствовать свою власть. Испытал он и руку панов Синявского и Калиновского. А за все это еще не расплатился с ними. С детства мечтал об этом. Теперь в руках держит ключи от счастья и своей семьи, и украинского народа, а слоняется по чужим странам, тоскует.

Наливайко давно ждал этого момента. Он знал, что казаки все заговорят языком Юрко. Во всех уголках Украины скрытно тлеет имя восстания — его имя. А явись он сам с такой армией — Украина запылает неугасимым пламенем. Всех, кто зовется паном, нужно беспощадно сжечь в пламени народного восстания. Крестьяне заведут порядки на земле, ремесленники — на ремесленном станке, а канцелярию государственную заменить всенародной думой и заключить военный союз с Москвою. Тогда никакие Замойские, ни шведы — короли польские — ногою не ступят на украинскую землю…

К толпе на взмыленном коне подъехал Шостак… Соскакивая с седла, сообщил:

— Панчоха прибыл с разведки… Вот и он.

Панчоха, в изодранной одежде и давно немытый,

держал за пазухой раненую левую руку, жмуря свои острые глаза. На разведку ходили с ним Бронек и татарин Муса, перешедший к Наливайко во время недавнего боя. Были они в разных передрягах, чуть не попали в руки полякам Миколы Язловецкого, но вернулись живыми. Повезло им побывать в том доме, где сам Язловецкий держал военный совет. Хозяйка дома подслушала, что Язловецкий подкупил Лободу за какие-то римские деньги.

— Не за те ли, которые нам предлагал стриженый пол в Каменце?

— Наверное за те самые. Пан львовский староста хвастал, что обдурил Лободу, от Львова отвел, а сам на крымцев пошел, потрепать их решил. Но казаки и Лобода покинули Язловецкого. Язловецкий злой, удирает в свое воеводство и на нас, как пес, набросился.

— Ну, ну, давай Панчоха! Что же дальше?

— А дальше то, пан старшой, что под нашим именем казаки Лободы, возвращаясь, проходят селами и городами.

— И грабят?

— Не без этого. Может быть нарочно, во вред нам, над беднотой измываются. Народ после них начнет ненавидеть имя Наливайко.

— Позор!

— То-то позор, братья-товарищи, — подхватил Наливайко. — И меж ангелами найдется нечистый, как меж апостолами Иуда. К реестровикам с Лободою такой Иуда мог втесаться, чтобы позорить наше честное имя борцов против панства. Не будем беспечными. Нас Жолкевский силится не пропустить на Украину, — об этом постарались и наши доброжелатели Острожские, — а вот Лобода спокойненько проходит по ней. Пусть и дальше идет под нашим именем. За ним и бросится гетман Жолкевский, а мы тем временем прорвемся через Подолье с нашим пятитысячным войском. До каких пор будем обивать здесь чужие пороги, когда родная страна ждет нас, своих хозяев! Кто не хочет пристать к немедленному походу на Украину, тот может остаться на Дунае. Степи широкие, а паны найдутся…

— На Украину!

— А чтоб на некоторое время успокоить корону, я написал письмо к коронному гетману Замойскому.

— Да поверит ли?

— Понятно, что нет. Польские дипломаты сами строят свою государственную политику на дипломатическом вранье и другим не верят. Но хотя бы на короткое время отвлечем их внимание. Они ведь считают нас дураками, — может, подумают, что мы и в самом деле заскучали по панскому ярму. Почему бы не попробовать пощекотать их, чтоб выиграть время.

— Читай, что написал им.

Наливайко развернул письмо с печатями на шелку. Читал, будто каждое слово, как куколь из зерна, выбирал:

— «Признали мы и поняли верховенство коронное над нами, паном богом в слуги рожденными для их милости, панов наших. Предлагаем послушание свое панской мощи гетману коронному…

Не желая бездельничать и терять время, мы двинулись под Килию, чтобы добыть князю Янушу Острожскому двадцать четыре пушки. Только подошли, как в угоду вашей милости вырезали мы не малое число противных католической вере языческих воинов, а часть их батраков и быдла турецкого — таких же, как и мы, по вашей высокой милости, — тех к себе присоединили… Осевших на хуторах старшин жгли, а замок в Калии не осилили взять. Своими набегами разогнали турок, забрали ясырь для вашей милости…»

Шаула, смеясь, прервал старшого:

— Жалобнее про ясырь надо бы… Чтоб у пана канцлера слюнки потекли при воспоминании о турчанках и невольниках.

— Чорту в пекло всякие письма! На Украину!

— На Украину! На Украину!

— Так поклянемся же, что на Украине будем биться за волю мирскую, за-наши права. Биться до конца, чтобы победить хотя бы для наших детей. И «клянусь, братья-товарищи, что смерти гляжу в глаза прямо, как честный воин своей страны, и не отступлю от великого дела. Этой саблей буду защищать вас и вашу свободу, пока сил моих хватит. Будут лететь из-под нее панские головы, как куколь на покосе. А если же найдется среди нас какой- нибудь Чарнавич — рука моя не дрогнет и на голове такого предателя. Вот моя клятва. Клянитесь же и вы, товарищи старшины и казаки.

— Клянемся! Клянемся! Веди на Украину!

На восток по небу прокатилась комета. Огненный хвост оставила за собою, будто рваною раной продырявила небо, и кровью огненной закипела рана. Казаки обернулись на это ночное чудо.

Казалось, само небо отметило их клятву.

Часть третья

1

И лето все еще жаркое, и путь из Острога в Люблин — далекий. Старому воеводе Острожскому нелегко было отважиться на это путешествие. В дороге большей частью молчал, терпеливо слушал надоевшее бормотание отца Демьяна, его доводы против этой поездки. Но под конец пути старик не выдержал:

— Как это, отче, наш род, а не Украина требует от меня этой жертвы? Не понимаю, за которую Украину скорбите вы. Что касается рода Острожских, то я мог бы, если хотите, сидеть в уютном замке, и уверен, что до моей смерти роду этому ничего не станется. Украина требует, чтобы о ней заботились не одним только горячим сердцем, отче Демьян. Нужны ум и неусыпная деятельность, чтобы дело края не проспать в теплых покоях, под кроткий шепот о его великом будущем…

— Но ведь интересы Украины требуют не объединяться с католиками, вельможный князь.

— Я не объединяюсь, отче Демьян. Я борюсь против унии.

— Едучи на переговоры с тайными униатами?

— Пацей. — православный епископ.

— Я уже потерял счет, сколько раз он переходил к католикам и обратно. Посредничество князя Заславского в этом вашем свидании с Пацеем мне кажется очень коварным сватаньем…

Князь Василий-Константин где-то в глубине души соглашался со своим духовником, а говорил как раз обратное. После последних — слов отца Демьяна Острожский опять так остро почувствовал это противоречие собственной души, что его старческое тело даже в жар бросило от внутреннего стыда. Но он не повернул лошадей назад, в Острог, не признался духовнику в своем согласии с его мыслями.

«Такова уж, должно быть, наша природа княжеская, — с горечью подумал воевода. — Стыд у нас — как вода в топленом сале, на дно оседает…»

А князь Заславский блестяще выполнил свою роль «духовного свата», как выразился отец Демьян. Епископ Пацей в самом деле уговорил Заславского быть посредником в его свидании с Острожским. И долгожданное это свидание можновладца православия на Украине, воеводы Острожского, с новопосвященным епископом Володимирским произошло в Люблине.

Кончалось жаркое, сухое лето. К приезду дорогого гостя строились специальные рубленые покои в старой дубраве у моста над речкой. Король и Петр Скарга интересовались постройкой, несколько раз посылали туда испытанного дипломата пана Волана. Пусть арианец он и папу истинным антихристом считает, зато совершенно преданный человек. Его-то и направляли к Пацею, — впрочем, не столько как дипломата, сколько для того, чтоб он проследил за отпущенными на приготовления королевскими деньгами, как бы они не попали в епископские карманы.

Острожский сосредоточил в своем лице политику князей и воевод из украинских степей. Восточные окраины и православие, как неприступная крепость, замыкались перед жадным взором Речи Посполитой Польской, а ключ от этой крепости был у Острожского. Даже жаловать Острожского короне приходилось по-особому, подчеркнуто. Только историческая традиция польской шляхты — надувать — побуждала польскую корону к этому рискованному «сватанью». А для того чтобы придать надувательству более прикрытую форму, на случай, если воевода раскусит коварство короны, — существовал Падей. Если бы его не было, его сфабриковали бы за деньги и привилегии из любого люблинского православного попа. Но Падей существовал, это был идеальный Падей подлости и обмана.

Новопосвященный епископ Ипатий ловко выполнил маневр короны. На дружбу и союз князя Ипатий Падей не рассчитывал, он слишком хорошо знал Острожского. Но об этом свидании узнает ведь вся украинская шляхта. Она воспримет этот шаг князя как сообщничество, как сговор я отшатнется от Острожских. А без Острожского можно украинских старост и православное духовенство, как рой без матки, голыми руками загнать в самую тесную дуплянку…

Политику Сигизмунда я Замойского брацлавский воевода хорошо знал. Украина для них — лакомый кусочек. Корона давно к рукам прибрать ее собирается, потратила на это десятки лет, то гневаясь и угрожая, то заманивая казаков нобилитациями. Но того, что и Падей служит этой политике, не сообразил старик. Прежний переход Пацея в католичество Острожский считал житейской ошибкой, теперь исправленной возвратом к православию. Посвящение во владыку Володимирского — вполне разумный акт, заслуженный этим ученым, благочестием души увенчанным человеком… Так размышлял Острожский и решительно стал возражать отцу Демьяну.

— Какие там хитрости, отче Демьян, выдумываете вы в этом «сватанье»? Я воевода и князь Острожский, а не просто украинский шляхтич, которого можно поманить пальцем, пряча за спиной пареную розгу.

— Для вашей мощи, вельможный князь, розги мало, это католики знают. Люди перед вашими глазами вертят верой, как шинкарка юбкой перед казаком с червонцами в мошне… Да благословит господь эту поездку нашу, дабы свидание это ко благу церкви нашей привело… Господи, избавь душу мою от уст неправедных и от языка льстивого… Жезл силы посылает нам господь из Сиона, направьте его на врагов ваших…

— Пугаете меня, отче, словами Давида-пророка. Ведь мы с вами не без ума будем на этой беседе? Для чего же я брал вас с собой в такую дорогу?

Владыка сам встретил Острожского за мостом, сам выполнил православный обычай — поднес на вышитом золотом полотенце хлеб-соль дорогому гостю. И только тогда благословил его и отца Демьяна епископским благословением.

— Вашей мощи, радетелю православия наше великое почтение. Радуемся доброму здоровью вашему и молим пана бога о — бардзем щенстю и долголетии вашем.

Князь совершенно искренне поцеловал крест и руку моложавого владыки. Даже на ополяченную его речь не обратил внимания, — кто не увлекается языком, которому отдают предпочтение законы государственные?

Прием пришелся по душе старому князю. Жест уважения со стороны владыки окончательно расположил князя к доверию к даже дружбе с Пацеем.

Устройством княжеского военного конвоя распорядился опять же сам епископ. Недавний брестский каштелян, владыка едва ли не лучше разбирался в военных делах, чем в духовных.

Переговоры начались лишь за поздним обедом. Пацей не торопил, а только напоминал, вздыхая, о больных делах грешного мира и, стараясь подольститься к старому князю, с преувеличенным вниманием выслушивал соображения Острожского. Подкупленный этим воевода примирительно пожаловался:

— Злонамеренные люди распускают слух, что я веду войну против объединения церквей — православной и католической. Но ведь я только против…

— Не верим мы, ваша мощь, в эти вздорные слухи, — поймал его владыка на слове. — Поскольку ваша милость согласились на встречу, то и мы посвятим себя этому делу, чтобы решительно выполнить наш разумный помысел. Как прикажете, ваша милость, так и сделаем…

— Для славы господа бога и для блага христианства нужно, чтобы сам король согласился на собор духовенства. На том соборе мы и поговорим о деле объединения. Ведь все, — кто признает господа бога, отца, сына и святого духа, суть люди одной веры. Титул католиков только московским христианам нельзя дать, потому что они хотят своего митрополита и против нашей поднепровской шляхты какие-то замыслы таят…

Эта принимавшая дружественный характер беседа была прервана внезапным приходом люблинского подкомория.

— Прошу разрешения его мощи, пана епископа и многоуважаемого ксендза и воеводы, — мне необходимо сообщить срочные новости.

— Пожалуйте, пан подкоморий, к столу.

— Дзенькую бардзо, ваша мощь. Мы получили сведения, что украинские разбойники во главе с грабителем по имени Наливайко направляются на великую Польшу или на Литву.

— Вас перепугали, пан подкоморий, — вмешался отец Демьян. — Мне достоверно известно, что гетман Наливайко в Валахии, за границей. На границе стоят жолнеры пана Жолкевского…

— Пан отец напрасно утешает себя, что все спокойно. Пан Жолкевский возвращается в Краков, а тот разбойник-гетман, — простите, господа, — гетман украинских грабителей, перешел через Богричку.

— Так он уже на Украине?

— Во владениях Речи Посполитой Польской, вельможный князь, — поправил подкоморий князя Острожского.

— Да ведь, пан подкоморий, это все-таки Украина. Верно ли, что Наливайко…

— Совершенно верно, ваша мощь, пан епископ… От Люблина, предполагаю, он еще на расстоянии многих военных переходов, но покоем вашей милости…

— Бог милостив, дорогие гости… Слух идет, что тен гетман родным братом приходится пану духовнику вашей мощи, вельможный князь…

Намек Пацея резанул старого князя. В тоне Пацея чувствовалась насмешка. Князь вспомнил предостережения отца Демьяна. Ему казалось, что даже новые

Стены парадных комнат насмехаются над ним, коварно подбитым на это политически двусмысленное свидание.

— Э, нет, святой владыка. Брат по плоти — это вина случайная. Отец Демьян — мой духовник, а брат во христе и по сану только ваш, блаженный отец… Но если тот разбойник действительно двигается сюда с лютой толпой, то лучше отсрочим наши переговоры.

— Отсрочка повредит делу и вам. Я должен отправиться в Рим…

— За меня, пан владыко, помолятся православные, и сам господь не допустит вреда на мою грешную голову..

Отец Демьян торжествовал. Князь раскусил коварство короны. Чтобы не дать отойти оскорбленному сердцу воеводы, поп. воспользовавшись тем, что Пацей отвернулся, шепнул князю на ухо:

— Лукавство диаволов в слове том. «Егда глаголах им, боряху мя туне».

Воевода делал вид, что считает подозрения попа необоснованными, но сам был благодарен удобному случаю прервать подозрительную беседу с Пацеем и поспешил оставить Люблин:

— Вишь, в Рим собирается, папой угрожает…

На другой день Острожский выехал на Украину. Не хватило у него силы открыто, лицом к лицу, отказаться от унии, против которой в молодости так горячо ратовал. Но за-глаза он, оставив Люблин, свободно выражал свое возмущение и решил беспощадно разрушить все уловки униатов. Отец Демьян молча выслушивал брань и проклятья князя по адресу папистов.

Дорогу избрали ближайшую, на Брацлавщину, с обязательным заездом в Гусятин, как желал того отец Демьян, да и необходимость обезопасить князя от нападений заставляла выбрать этот более спокойный путь.

Ипатий Пацей провожал их не так, как встречал. Когда князь выезжал со двора, владыка сидел в обществе Андрея Волана и уверял его, что бунтует на Украине не Северин, а Демьян Наливайко.

2

Еще днем Северин Наливайко поехал по селам над Збручем. Юрко Мазур с Панчохою едва нашли его в старой, осевшей хате с дырявой крышей. Дубовый, деревянными гвоздями сбитый стол, на нем едва мерцает трескучий каганец. Около каганца сидит седой дед и камышинкой подтягивает тряпичный фитиль, изредка снимая кончиками пальцев жирный нагар. Тут же рядом лежали аккуратно отломанная половина гречаника и недоделанный блят со шпульками из камыша. Возле печки на кирпичах из кизяка, на тесных скамьях и на полу сидели крестьяне. В хате стоял тяжелый, смешанный дух человеческого пота, кизяка и дыма от трубок. Наливайко сидел за столом против окна и беседовал с крестьянами. Мазур с Панчохою протолкались к столу и остановились, прислушиваясь.

— Нас пять тысяч вооруженного народа, к нам на всех дорогах пристают батраки и бедные крестьяне, которые изведали сладость жизни под панскою властью. Мы не прячемся в лесах, мы открыто зовем себя войском украинского народа. Задумали мы бросить своих панов, помещиков — и бросили. Хотим и будем жить вольной жизнью, сами по себе, заниматься хозяйством. Но паны привыкли владеть нами, как скотиной. Они будут стараться переловить нас, вернуть, как скот, в свои имения. И хотим ли мы того или не хотим — нам придется воевать с панами. Воевать до конца. Пока жив пан, пока он владеет грамотами и привилегиями на нашу землю, на наши души, нам, беднякам, голи, житья не будет. На земле нашего брата гораздо больше, чем панов, это мы их должны заставить работать, а не они нас. Хочет пан жить — пусть работает вместе с нами, пусть владеет на земле тем же, что и мы, пусть пользуется от трудов своих тем же, что и мы…

— Где ты видел, человек хороший, что пан принимался за работу?

— Да они и работать не умеют!

— Нужда к корочке хлеба дорожку покажет.

Мазур несколько раз менял место, чтобы Наливайко заметил его и Панчоху. Панчоха стал нарочно кашлять, — Наливайко узнал его сухой, словно овечий, кашель.

— Какие-нибудь новости, Панчоха? — оборвал Наливайко беседу с крестьянами.

— Небольшие. Там ребра… — и смолк, оглянувшись на Мазура.

— Какие ребра? Ты не спросонья ли? Давно вы из Гусятина?

Панчоха переступил еще через чьи-то ноги посреди хаты. Крестьяне дали ему и Мазуру пройти к столу.

— Старика твоего… князя Острожского задержали под Гусятином, и пан староста гусятинокий…

— Князя Острожского? Как он здесь очутился?

— Не знаю, пан старшой. Его люди неожиданно схватили нас. И если бы не воевода, должно быть устроили бы над нами гайдуцкий суд.

— Что вы сделали с воеводою?

— Задержали под Гусятином. Пан Юрко всадников для охраны его поставил.

— Правильно сделали. А о старосте что ты хотел сказать? И при чем тут твои ребра?

— Не мои, пан старшой, а… тут дело совсем дурное.

— Ну, говори.

— Словом, совсем поганое дело.

— Ты не ругайся, а расскажи, Панчоха. Если жолнеры ждут нас в Гусятине — все равно мы там будем.

— Жолнеров нет. Гетман Жолкевский еще не тронулся с кордонов, пан старшой.

— Так что же с ребрами, провались ты с ними, Панчоха?

Наливайко пронял нервный озноб, но он должен был держаться на людях. Только глазами пожирал Панчоху и, казалось, проклинал за нерешительность. Панчоха склонил голову и виноватым голосом сказал:

— Пан староста Калиновский батьке твоему ребра все начисто поломал…

— Что? Отцу?

С земляного пола, с кизяков возле печи, с тесаных скамей повскакали крестьяне. В железных кулаках Наливайко затрещал раздавленный блят. Седой дед перестал подтягивать фитиль, и каганец зачадил едким дымом.

— А где теперь отец? — тихим голосом, словно подкрадываясь, спросил Наливайко, кладя осколки блята на стол.

— Умер он. Попробовал бы ты, пан старшой, без ребер… Умер человек. — Панчоха вздохнул, оглянувшись на крестьян.

Северин шагнул от стола, остановился, судорожно поднял вверх голову. Челюсти у него задвигались, будто он пережевывал что-то очень жесткое; чуть заметно улыбнулся — той самой улыбкой, с какой он бросался в бой. Сдержанно проговорил:

— Ну, вот вам, люди добрые, панское право — жить, а наше — умирать с поломанными ребрами. Что же теперь? Судиться с панами не будем за отцовские ребра. Но нашим судом, бедняцким, мы за каждое ребро отцов взыщем сотни панских нечистых душ…

Крестьяне торопливо застегивали на свитках ремневые пуговицы и, толпясь, выходили в дверь. И у каждого горела рука, сжимая саблю, старый пистолет, а то и просто дубовый кол.

В хоромах пана Калиновского светились огни, суетились одетые слуги. Но самого пана уже не застал Наливайко. Приказав Мазуру искать старосту в городе, Наливайко проверял хоромы, расспрашивал челядь.

Панчоха привел к нему на допрос молодую дочку Калиновского. С перепугу она стала заикаться и ни одного слова выговорить не могла. Лишь заикалась и умывалась слезами. Наливайко накричал на нее, думая, что панна морочит казаков, притворяется испуганной. Однако заикание только усилилось. Тогда он смягчился.

— Панна должна бы стыдиться такого упыря-отца. Старому человеку он так ребра поломал, что тот умер.

— Т-т-а-к- т-о-от п-я-о-к-к-ой-ни-к-к в-в-в-е-е-дь простой бедняк моего отца, — попыталась оправдать отца перепуганная панна…

— Вот как!.. Панчоха, допроси панну, чтобы заговорила по-человечески… Кто там еще на допрос?

— Тут поп какой-то…

— Это я, брат Северин. Промыслом божьим я тут очутился.

— Демьян? Ты-то зачем здесь, отче праведный? Из-под стражи сбежал или откупился?

— Твоим именем, брат Северин, людей уговорил. Такую-то обиду отцу нашему причинил пан староста! Даже я не мог греховных побуждений своих сдержать, недостойный раб христов.

— И что же, отомстил?

— Нет. Пан староста сбежал из города… Да что это за разговор меж двумя братьями, Северин? Допрашиваешь меня, будто я пленник какой.

Наливайко видел, что брат неискренен. Рядом с попом стоял молодой слуга старосты. Наливайко пытливо посмотрел на него, потом на брата. Демьян сразу замолчал.

Слуга понял немой вопрос старшого и слегка кивнул головой.

— Говори, — приказал Наливайко.

— Пан поп застал пана Калиновского в кровати и, верно, имел разговор с ним, хотя и короткий. А через некоторое время староста удрал из замка…

Священник побагровел так, что на лбу у него выступил пот.

— Заприте его в самый холодный подвал. Видите, батюшке душно… — приказал Наливайко.

Перед рассветом в разных местах Гусятина пылали пожары. Усадьба Калиновского загорелась, когда уже совсем рассвело. Хоромы вспыхнули сразу с нескольких сторон, и Наливайко вынужден был для допроса задержанных в замке перенести свой штаб подальше оттуда — в каменное здание водяной мельницы.

Когда утром ввели под руки старого князя Василия-Константина, Наливайко, усталый, бледный, поднялся с мешков с — зерном и пошел ему навстречу. Воевода понял этот жест как знак уважения своего прежнего доверенного слуги и выше поднял гордую княжескую голову.

Наливайко остановился. Старик невольно залюбовался им: какая мощь в осанке, в движениях, в юношеской красоте! Гетману бы все это, а не вожаку повстанцев против государственных порядков… Пред ним стоял воин, которому невольно позавидуешь. Чуть повел глазами на входную дверь, в которую вошел Панчоха.

Панчоха, смущенный и гневный. Глазами ел Наливайко, стараясь угадать его настроение. Озираясь на казаков, проталкивавшихся за ним один вперед другого с оголенными саблями в руках, Панчоха упал на колени перед Наливайко.

— Пан старшой!

— Это еще что за выдумки? Встань, Панчоха. Ну, рассказывай, что натворил?

Казаки вмиг окружили Наливайко и Панчоху. Острожский отступил в угол.

— Он издевался, пан старшой…

— Над кем?

— Над нами, оскорблял товарищей…

— Расскажи сам, Панчоха.

— По твоему приказу делал, пан старшой… Право же… только допрашивал ее, проклятую, хотел от заикания вылечить красавицу-дочку Калиновского..

— Вылечил? — безучастно спросил Наливайко.

— Как бог Лазаря… Этому меня еще дед учил: если женщина лишится языка с перепугу… А тут еще такая хилая попалась, пропади она пропадом, стерва панская! Признаюсь, ударил. Однако заговорила.

— Пан старшой! Дочь Калиновского, а он… бить. Да еще где — в церкви!-

— В церкви? Ха-ха-ха! Ну, так все прощаю, Пан- чоха. Допроси, если заговорила, и убей.

— Убил. Допросил и… убил! Кое-что про попа этого интересное рассказала, а потом… умерла.

— От чего?

— Не от лекарства же. Налетели вот эти болваны… Ну, я, чтоб избавить ее от бесчестия, — а прискакало их вон шесть человек, — убил ее саблею. Да больше она ничего и не сказала бы.

— Ладно, Панчоха. Все равно прощаю. Таких уродов на куски раздирать нужно, чтобы наша кара сравнялась с их злодействами над людьми… Идите. Расскажи Юрку, что ты выведал у панны…

— Прикажи им, пан сотник… — обратился Острожский, когда казаки тронулись.

— Старшой украинского войска, ваша милость князь.

Острожский тут же осел «а старое колесо. Не привык воевода, чтоб ему подсказывали, как говорить. Разговор Наливайко со своими людьми о допросе и убийстве шляхтянки, а потом и это подсказывание — звать прежнего своего доверенного слугу старшим украинского войска — дали понять князю, что гусарского сотника и в самом деле больше нет. Пред ним совсем новый и страшный человек, от которого здесь зависит жизнь и смерть. Пропала вера в свою княжескую власть, исчезли надежды на возможность устрашения, на выкуп, на коронные законы. Вот стоит человек, под поступью которого горит земля, пылают имения шляхты, в ничто превращается неприкосновенность и благородство шляхетской крови. Какими словами, какой силой повлиять на него, как спастись?..

— К услугам пана старшого украинских войск. Я телом и душою потомок славного украинского рода…

— Шляхетского, ваша мощь, а украинского ли — это еще увидим. А сейчас я хотел бы узнать у пана воеводы, с какими намерениями и вестями прибыли вы вместе с моим милым братом в Гусятин в такие дни?

— С разрешения пана старшого я хотел бы говорить без свидетелей. Ведь речь идет о судьбе Украины.

— Судьба Украины вам дорога, как товар, которым бесстыдно торгуете. Но я уступаю. Отец Демьян не потребуется вашей милости при этой беседе?

— Позовите, если пан отец жив.

Попа ввели не скоро. Он был бледен от страха и от бессонницы в холодном и сыром подвале Калиновского.

— Гостеприимно принимаешь меня, брат, — сказал Демьян вместо приветствия.

— Я только заменил смерть тебе, спасителю упыря, на подвал, чтобы ты остыл немного и имел случай вознести молитвы за нас, грешных… Вот, прошу, ваша мощь, тоже «украинец телом», как и вы. Но душою — это мерзкий человек. Наверное, вместе с паном воеводой, духовник несчастный, решили, как спасти убийцу нашего отца?.. Садись, поговорим.

Выслал даже стражу. Остались втроем. Старый воевода поудобнее уселся на колесо, глядел в землю. Поп присматривался к темноватому помещению, ища глазами место подальше от грозного брата. В окошко долетали крики и шум города, встревоженного огнем. Пылали усадьбы служилых шляхтичей и духовенства. Где-то поблизости, словно вынырнув из-под земли, свирель и бубен жарили «метелицу», а отчаянный бас подпевал:

Ой, гоп, Настя, дивчинонька, гопака!

Прими на ночь кузнеца-то казака,

На девичий неодетый сапожок Есть у меня подковочка, молоток.

Свари мне, Настя, галушки,

Стели мне мягко подушки…

Я же, милая, сапожок подкую, —

Не забудешь ты подковочку мою…

Наливайко выглянул в окошко на двор. Там проходили крестьяне и казаки. На свирели играл тот самый седой дед, что следил за каганцем в крестьянской хате с худой крышей. Ему подыгрывал на тамбурине молодой казак. Молодица или девушка в новой юбке, в незастегнутой серой свитке, пританцовывая, отступала перед Панчохою, вприсядку откалывавшего коленца «метелицы». Возле него, подняв шапку высоко над головою, тяжко притопывал чернявый здоровый казак и, не переставая, подпевал вытребеньки. Поровнявшись с мельницей, казак увидел Наливайко в окошке, приветливо поклонился ему и стал притопывать еще ожесточенней.

Гопака, гопака — така доля у казака:

Мотней ловлю раков и щук,

На очкуре качается пан-гайдук Сорочкой завяжу пана-упыря, —

Принимай, жена, без штанов и очкура.

Наливайко обернулся к воеводе, на минуту задумался. А свирель и вытребеньки удалялись, затихали. Оперся на короб над жерновами.

— Прошу начинать беседу, ваша мощь, — тоном приказа сказал Наливайко.

— О чем, пан старшой?

Наливайко еще раз посмотрел в окошко, — музыка и танцы умолкли совсем, только пожары гудели с еще большей силой, заглушая вопли и рыдания. Воевода вздохнул.

— Однако обижаться мне не приходится, — спокойно заговорил Острожский. — Ив самом деле, пан Наливайко мог допустить, что мы с батюшкой вдвоем совершили тот предосудительный поступок. Пусть отец Демьян за это сам отвечает. Вы хотите, пан, узнать о нашей поездке, столь печальной? В Люблин ездили, с паном владыкой Володимирским насчет унии договаривались.

— Договорились?

— Нет. Пан Пацей о мире в стране на словах хлопочет. А мир этот на ваших саблях держится, пан старшой. Узнали мы о вашем походе и выехали в воеводство, да здесь и встретились с вами так несчастливо.

— Счастливо встретились, ваша мощь…

— Простите, счастливо встретились, пан старшой…

— О, вижу, вы не даром прожили век, привычки человеческие усвоили. А скажите, ваша мощь: батюшка не советовался с вами, как спасти Калиновского, хоть и знал, что тот погубил нашего отца?

— Я об этом узнал только из ваших уст, пан старшой.

— Господь бог мне свидетель, не думал его спасать, — вмешался Демьян.

— Отчего же ты торопился сообщить о нас?

— Не о тебе, брат Северин, сообщал. Слух прошел, что идет орава грабителей. Пан Калиновский мне, еще мальчику гусятинскому, помогал учиться, обязан же я ему благодарным быть… Напрасно гневаешься, брат, на князя и на меня. Впутался ты в бунт против государственного строя Речи Посполитой. Куда голову свою приклонишь?

— О голове моей напрасно беспокоишься, отче.

К горю людскому прислонилась эта голова, воли жаждет она, там найдет себе покой. А к кому клоните вы свои головы, мужи праведные, что называете себя украинцами телом и душой? Следовало бы убрать эти головы саблей, чтоб не клонились они против нас.

— И не сделаете этого, умоляю вас, пан старшой…

— Не сделаю. Суд людской на вас еще придет. Ну, пусть этот поп, закоснелый в божьих делах, не понимает прямого пути к защите вольной жизни в родном краю. Но вы-то, князь, вы, прославленный знаниями и добродетелями, искушенный долголетней политикой короны польской, неужели вот так, прожив век на лукавстве, вы и умереть не захотите честно? На словах проклинаете Речь Посполитую, а на деле заключаете союз с наихудшими врагами нашими, со шляхтой короны польской. Своих же людей чуждаетесь. Желаете православию мощи и расцвета, а склонны об унии с иезуитами переговоры вести, во вред христианам Украины и Московии. Так лиса вертит хвостом, пока его не отрубят. Берегитесь, мы можем отрубить вам ваш лукавый хвост. Где ваши друзья, кто ваши союзники, прославленный род князей с Украины? Люди вас ненавидят, вместо того чтобы уважать. Скотом нас считаете, как и ляхи, в ярмо запрягаете, продаете своему и чужому пану. С Иваном Грозным только на библии сошлись, а с Русью по сути стали враждовать. Одинокими стали, обреченными… Вот вам и вся моя речь.

— Нас казнят?

— Да, только не сейчас и не здесь. Принимаем во внимание не только ваши лета и приговор этот откладываем. Украина захочет увидеть своею угнетателя казненным в Остроге, на площади, под игру вон той свирели, слышите?..

Наливайко умолк, давая возможность прислушаться к свирели и бубну, которые вновь как будто силились перекрыть шум пожаров в замке. Мимо мельницы в юру промчалась конница. Поблизости завопил писклявый голос испуганного человека и умолк, точно перерезанный саблей.

— Казнить вас вот так, — Наливайко показал рукою на двор, — еще сочтете обыкновенным убийством на большой дороге. Нет, мы совершим еще суд бедняцкий над вами. А пока вы имеете время оправдаться перед народом, которому, как нам казалось, вы и школы строите, грамоту прочите… Оправдайтесь же…,

3

Пани Лашка вышла к гостям, старшинам Лободы, лишь один раз, еще с вечера. Как хозяйка она должна была потчевать гостей всю ночь, но отпросилась у своего сердитого мужа и вышла только показаться им, пока они еще не были пьяны. В большой комнате, полной гостей, за столами по чину сидели полковники, хорунжие, сотники, старшины, — со всеми пришлось поздороваться молодой хозяйке.

Когда пани гетманша, немного бледная и печальная, вышла к ним, все встали с полными бокалами. Черноусый моложавый полковник почтительно сделал навстречу хозяйке один шаг и начал поздравительную речь:

— Многоуважаемой хозяйке, молодой гетманше и солнцу нашему ясному, казацкая слава!

— Слава, слава!..

— Дай бог здоровья гетману нашему, славному Григору, чтоб и жена ею была здорова, да о гетманенке, таком же, как сам, чтоб он позаботился.

— Слава, слава, слава!

Лашка еще больше побледнела от этого нескромною тоста, но губы ее улыбнулись старшинам. Гости надсадно, елейно на перегон, выпили подслащенное той улыбкой горькое и грязное шинкарское поило. Красавица Лашка почувствовала, что могла бы заставить каждого из них выпить жбан растопленной смолы, не то что горилки, и оттого еще раз — и уже непринужденно — улыбнулась. Лобода, поняв эту улыбку как примирение с ним за насильственный брак, подошел к жене и ласково предложил:

— Ты бы, моя голубка, шла спать. Не с женским здоровьем высидеть ночь с нами, казаками. А о гостях я сам позабочусь.

— Очень благодарна, пан.

— Григор, — подсказал Лобода.

Лашка впервые глянула ему прямо в глаза и приветливо кивнула головой. В глазах заискрилась та женская лукавинка, которую каждый волен читать по-своему. Общим поклоном попрощалась Лашка с гостями и с той же приветливой улыбкой на устах вышла.

Однако Лобода встревожился. Первый взгляд после такого нечеловеческого упорства и борьбы… Искренен ли он?.. Подлив себе и гостям горилки, обойдя всех друзей и выпив с каждым, Лобода улучил минуту и выскользнул к Лашке.

Она лежала в постели. В мерцающем свете каганца трудно было разглядеть лицо Лашки. Но то, что она в постели, успокоило гетмана. Нашептывая ласковые слова, Лобода как мог нежно поцеловал жену и, успокоенный, вернулся к своим собутыльникам.

На рассвете Лобода был совсем пьян, как и его гости. Пошатываясь, вошел он в комнату, где спала молодая жена.

Каганец потух. Окно завешено рядном, чтоб солнечный свет утром не помешал молодой женщине доспать сладкий сон. Подойдя на цыпочках к окну, отвернул уголок рядна и оглянулся на кровать — полюбоваться спящей женой…

В тот же миг рядно с треском слетело с окна и полетело на пол.

Гетман кинулся к кровати, упал на нее и заревел, как ужаленный сотней гадюк зверь.

В кровати было пусто и холодно, как в запущенном погребе.

Так вот какими коварными взглядами женщина покупает себе свободу! Хмель смыло злобой, гневом одураченного человека.

— Удрала-таки… Да от меня не удерешь, повенчанная жена…

Ворвался к пьяным старшинам, тумаками и криком будил их. Спросонья и с горького похмелья полковникам казалось, что только бегством спасутся они от беды. Торопились, бряцали оружием, и ругань раздавалась по двору такая, что собаки ежились и умолкали. У многих зазмеилась обидная для Лободы улыбка. Черноусый полковник дружески ударил Лободу по плечу:

— Говорил тебе, Ригоре, следи за сотником Заблудою, — на шляхетский манер усы юноша закручивать начал, не к добру… Ну что же, поехали искать… Кто поймает зверька, того и шкурка…

Лобода только посмотрел на полковника, видимо не все понял и отдал приказ — в погоню! По четырем дорогам помчались казаки Лободы в погоню за Лашкою. Сам гетман поехал с отрядом сечевиков по дороге на Краков.

Сотник реестровиков Стах Заблудовский подслужился Лободе не лихостью в казачьем деле, а ловкостью в некоторых далеко не батальных делах гетмана. Заблудовский ухитрялся даже в военном походе точно из-под земли доставать девушку или молодицу по первому требованию подвыпившего гетмана; сбывал торговцам неудобные в походе, но ценные трофеи гетмана; за несколько миль до какого-нибудь замка разузнавал, какие ценности имеются там, и устраивал так, что попадали они в руки гетмана, а не старшин или простых казаков. В бытность свою рядовым сечевиком звался он просто Остап Заблуда. Но когда за свою особую службу Лободе был назначен сотником, велел звать себя Стахом Заблудовским. Товарищам за чаркою хвастался:

— В этом походе, еж-ели господь бог мне поможет, уж стану полковником…

Для венчания Лободы с Лашкою Заблудовский достал не то захудалого попа-расстригу, не то ксендза, лишенного звания за распутство. Но, на — свою беду, пан сотник был молод и имел кое-какие основания считать себя красавцем. У Стаха Заблудовского был длинный, прямой нос, черные усы, закрученные по- польски, как у драгунов, и в самом деле неплохие, почти женские зубы. Это побуждало его при всех случаях жизни картинно улыбаться. Несколько выпученные глаза могли бы испортить любое другое лицо, но только не лицо сотника с такими на диво ровными зубами. Пучеглазие свое Заблудовский объяснял шляхетской кровью в далеком, побочном роду.

Когда во время венчанья с Лободой пани гетманша сквозь слезы взглянула на сотника, Заблудовский съежился и на досуге долго вспоминал этот взгляд. Наконец убедил себя, что Лашка пленилась его молодецкой красой. Взгляд, пани гетманши Стах причислил к самым большим своим победам.

Сотник Заблудовский не ошибся. В тот самый день, когда к гетману собрались гости, — пани Лашка попросила мужа послать сотника с каким-то поручением к пани Оборской. Лобода был рад, что Лашка, наконец, обратилась к нему с просьбой, и приказал сотнику немедленно явиться к пани гетманше и точнейшим образом выполнить ее поручение.

— Счастлив служить многоуважаемой пани гетманше, — промолвил Заблудовский, сняв шапку еще за порогом комнаты Лашки.

Он приготовил заранее самую красивую улыбку и чуть не испортил ее, растерявшись от высокомерно-горделивого взгляда красавицы-гетманши. Но Лашка только ка миг задержала этот взгляд на сотнике. Неожиданно глаза ее смягчились, а на губах зацвела приветливая улыбка.

— Благодарю, пан сотник. Прошу держать себя не так, как перед паном гетманом…

— Как на то бендзе воля многоуважаемой пани.

— Хотела бы я чувствовать себя в обществе молодого кавалера, а не слуги, пан сотник.

Улыбке Стаха Заблудовского опять угрожала катастрофа от такого неожиданного поворота дел. Значит, взгляд тот на свадьбе действительно был не случайным?.. Сотник чуть слышно звякнул шпорами. На указанную рукою красавицы скамью не сел, а лишь чуть примостился в изысканнейшей позе кавалера, которая была способна вызвать разве гомерический хохот у светски воспитанной Лашки. Но Латка была… в восхищении от сотника.

— Пана сотника зовут, кажется, Стах, если не ошибаюсь?

— Да, Остап Заблудовский, то есть Стах Заблуда, многоуважаемая пани…

— Пусть будет просто Стах, это мой каприз… И меня, пан Стах, прошу звать пани Лашка, когда мы без свидетелей.

— Это великое счастье, пани… Лашка. Его мощь пан гетман приказал мне явиться, чтобы служить пани…

— Об этом, пан Стах, я хотела бы поговорить в самом конце нашей приятной беседы. Если же вам неприятно…

— Пожалуйста, пожалуйста… Пани Лашка плохо поняла меня…

Лашка мастерски играла свою роль в тот день и ночь. Перед самым вечером сотник Заблудовский доложил Лободе, что ему нужно сию же минуту выехать с поручением пани гетманши, на хутор Оборской. Даже показал письмо Лашки, в котором та просила «матушку» Оборскую передать для нее все отцовские документы и шляхетские привилегии:

«Должна покориться мужу Грегору, которого мне сам господь бог судил, и эти привилегии ему подарить решила…» — читал Лобода и радовался такой, победе.

Вернул письмо и приказал сотнику немедленно выезжать.

Целые сутки неслись кони по дорогам и лесам. Не привыкшая к езде в казачьем седле, пани Лашка сначала чувствовала боль в ногах, в пояснице, а потом вся словно окоченела. Лишь понуждала Заблудовского как можно шибче гнать к Кракову через Стобниц.

— Но ведь, милая пани Лашка, до Кракова не дни, а недели скакать придется.

— Умоляю вас, пан Стах, умоляю… Будем гнать сколько хватит сил на первых конях. Нужно замести следы, а там пусть пан гетман ищет ветра в поле.

— Наши кони долго не выдержат, пани Лашка.

— Я захватила червонцы, пан Стах! Гоним!

Большая дорога, извиваясь ужом, спускалась в еще зеленевшее вербами и тополями село. Конь под Лашкою стал чаще спотыкаться, а его истерзанные нагайкой, покрытые кровью уши болтались. Вдруг, словно завороженный видом села внизу, куда поворачивал шлях, конь споткнулся и стал. Лашка изо всех сил опять ударила его меж ушей, но конь только пошатнулся и не двинулся с места.

— Матка боска, он падает…

Сотник (вмиг соскочил со своего коня и. успел подхватить закоченевшую Лашку. Крепче, чем того требовали обстоятельства, Стах Заблудовский обнял молодую женщину.

— Вы слишком торопитесь, пан Стах, — с досадой промолвила Лашка, едва держась на ногах.

Ее конь сначала стал на колени, уперся покрытым пеною ртом в землю, но не выдержал тяжести своего обессиленного тела и, как колода с бугра, повалился с ног. Не успела Лашка, усердно поддерживаемая сотником, отойти, как конь был мертв.

— Пани милая мне так много обещала.

— Но ведь, пан Стах, мы еще не в безопасности, да и место ли здесь исполнять эти обещания? Я должна мчаться дальше, на вашем коне.

— А я? — сотник подобрал поводья своего коня.

— Вы забыли, пан Стах, о рыцарских обычаях. Не идти же мне, как невольнице, у вашего стремени.

— О, конечно. Пожалуйста, моя милая пани.

Сотник, помогая пани гетманше сесть в свое седло,

уловил какую-то новую ее улыбку. И двинулся, не выпуская из рук поводьев. Лашка попробовала дернуть поводья.

— Пожалуйста, пани Лашка, переночуем здесь, в этой придорожной дубраве. К утру я бы сам достал в селе свежих коней… — Заученная улыбка сотника искривилась, будто в плаче.

Лашка внезапно изо всех сил ударила сотника нагайкой по лицу, рванула поводья и помчалась в сторону, только пыль поднялась вслед. Неожиданность и боль ошеломили Стаха. Он обеими руками схватился за лицо и упал.

— Стократ… проклятая баба… Какой же ты дурень, Остап Заблуда: за один поцелуй лукавой пани погубил себя. Что теперь сделает со. мной пан гетман?

Лашка была уже далеко внизу и скрылась за дубравой. Поехала ли она в село, поскакала ли вдоль речки опять на большую дорогу — этого сотник не мог уже видеть. Сидел и плакал, и проклинал, и больше не улыбался своей картинной улыбкой красавца.

Конь сотника донес Лашку на другой конец села и тоже остановился. У ворот стояла Мелашка, внучка старого рыбака Власа. Теперь она уже не казалась девочкой, как при встрече с Наливайко, стала взрослой и стройной девушкой. Со двора к плетеным лозовым воротам шел с веслом старый, совсем седой рыбак дед Влас.

— Смотри! А конь под панной тяжело дышит. Упадет, ей-ей, упадет, дрянная тварь.

Конь и в самом деле еле стоял, широко растопырив дрожащие ноги. Лашка поняла, что и он загнан.

— Ой, помогите! — крикнула она на крестьянский манер, пренебрегая самолюбием шляхтянки.

Мелашка оглянулась на деда, подбежала к пани, взяла ее на сильные руки и сняла с седла.

— Ах, матушки мои! Такая нежная пани и по- мужски в седле едет! Да вы, пани, больны.

— Нет, нет, не больна, милая девушка. От грабителей я убежала из замка. Там наливайковцы родителей моих убили.

— Наливайковцы? Не должно быть. Может быть, вы, пани, ошиблись, мало ли кто зовет себя наливайковцем. Верно, злодеи какие-нибудь…

— Но я была бы счастлива спрятаться от них… Золотом заплачу.

Мелашка подвела Лашку к воротам, вопросительно посмотрела на деда.

— Человеку в беде всегда следует помочь. Но если они за вами в погоню пустятся, а конячка изнемогла, вот-вот насядут…

— Спрячем, дедуся. Я отведу пани в рыбацкий погреб, а сама стану морочить преследователей. Кони ж этого на луга, туда, далеко в вербы, спровадим. Неужели Наливайко? Нет, пани, верно, ошиблись вы, по ложному слуху бесчестите казаков.

Лашка пожала плечами. Она поняла свое положение.

— Наверное не знаю. Однако так называют себя…

— Сердитесь, пани, на людей, а не знаете, кто они. Уж не знаю, как и помотать вам. Вас, должно быть, самые обыкновенные грабители обидели.

— А может, то и грабители были, милая девушка. Прошу простить мне слово, сказанное в горячую минуту. Я заплачу за спасение.

— Так идем со мною, пани. На лодке довезем ночью до самою плеса, а там хутор есть и кони подходящие. А к золоту мы не привычны…

Пани не побрезговала признательно поцеловать девушку и, едва переступая с ноги на ногу, пошла за. дедом Власом во двор. Наскоро съела пирог с яблоками-дичками, — показалось, что в жизни своей не ела ничего более вкусного. Одеревенелыми ногами ковыляла через двор, к речке; прежде чем войти в спасительный челнок, еще раз поцеловала девушку. Мелашка прониклась добрым чувством к незнакомой пани и, провожая глазами лодку, подумала: «Если таких поцелуев у пани много;—она за них далеко убежит от самой свирепой погони… Славная пани…»

4

В Стобниц пани Лашка приехала только осенью. В дороге заболела горячкой и долго отлеживалась у старого шляхтича, куда привез ее дед Влас. С лица побледнела, даже пожелтела, потеряла свой звонкий голос и льняные кудри свои оставила где-то, скрываясь от ненавистного мужа.

Барбара с маленьким Томашем гостила у отца. Она сердечно приняла у себя несчастную беглянку и слушать не хотела об ее отъезде в Краков раньше морозов и санной дороги.

— Такою тебя и Краков не узнает, — шутливо уверяла она.

С рождением сына Барбара стала успокаиваться. Так и не полюбила Барбара мужа и не полюбит его никогда. Раньше плакала о своей погубленной молодости, а с появлением ребенка все чувства перенесла на «него. Рассказ Лашки о насильственной свадьбе снова разволновал Барбару. Но потоки сентиментальных слез довольно быстро потушили неприятные воспоминания обеих подруг.

Начались дожди и ночные заморозки. Женщины в замке Тарновских разыскали прошлогоднее незаконченное вышивание и модные аппликации, коротали за ними вынужденное отсиживание в комнатах.

Однажды, после позднего завтрака, Барбара и Лашка вышли погулять в сосновой дубраве, вплотную прилегавшей к саду пана Тарновского. Барбара, хорошо знавшая местность, обещала сосняком провести подругу до самой речки, где с прибрежных круч открывался на юг очаровательный вид. Зеленые сосны шумели высокими вершинами, точно стонала сама земля. В дубраве настроение подруг поднялось, даже Лашка впервые за несколько дней непринужденно смеялась.

— Ах… — вдруг вздрогнув, тихо воскликнула Барбара и остановилась.

Из-за сосны вышел вооруженный с ног до головы человек. Восклицание пани Замойской на миг остановило его. Оглянулся, рукой дал знак Барбаре молчать и подошел ближе.

— Пани графиня будет милостива, не выдаст верного слугу, — промолвил он.

— Бронек, откуда ты появился?

— Каким рыцарем стал Бронек! — сказала Лашка, узнав молодого слугу Замойских, приезжавшего с графиней позапрошлой осенью, когда у Тарновских гостил и Наливайко.

Воспоминание о сотнике взволновало Лапшу. Красавец-сотник был так неприступен, и все же его взоры вселяли смелую надежду.

— Бронек поступил в военный конвой пана графа? — опросила Лашка.

— Да, этот… Бронек пану канцлеру служит… в военных делах, — пролепетала Барбара.

Лашка, считая неприличным присутствовать при разговоре подруги со своим слугою, отошла в сторону.

— Пан граф, верно, что-нибудь передать велел, Бронек, или письма какие прислал с тобою? — продолжала графиня.

— Ничего у меня нет, милостивая пани, ведь я… от пана Наливая приехал, — тихо закончил Бронек.

— От Наливайко?

— Да, вельможная пани… Пан старшой велел передать вашей милости пани графине, чтобы вы остерегались пана гетмана Жолкевского и писем никаких не посылали бы. Он благодарен за внимание пани, но желал бы сам эту благодарность с глазу на глаз выразить милостивой пани графине.

Бронек коротко сообщил Барбаре, что прибыл он из-под Луцка, куда Наливайко пришел со своим войском за порохом и оружием.

— Враки все это про нас, будто мы занимаемся грабежом и убийствами. Пан Калиновский ребра поломал отцу Наливайко, так что тот умер, но наш старшой пощадил жизнь Калиновскому, сжег только его замок. В Луцке панство, шляхта грубо повели себя с нами, отказали нам в постое и в порохе, нескольких казаков, наших послов, замучили насмерть, как грабителей. Так разве за такое кто-нибудь помилует? А я в Краков спешу, поручение Наливая выполню и вернусь…

Латка подошла. Бронек уже кончил разговор, рыцарским поклоном попрощался с обеими женщинами и не спеша пошел через дубраву, выбирая заросли погуще.

— Граф предупреждает о набеге Наливайко? — спросила Лашка, вспомнив единственное слово «Наливайко», которое донеслось к ней из разговора Барбары с Бронеком.

— О нет, моя возлюбленная сестра… В нашу прошлую встречу я не таилась от тебя со своими… тревожными чувствами к этому сотнику… Как родной, откроюсь тебе и сейчас…

— Барбара, ты его…

— Да! Именно он — тот кавалер, какого должно жаждать женское сердце, когда его волнует молодая кровь. Я любила бы его, как ветер степной, любила бы, как дуб зеленый, как душистый напиток, пусть бы он и был ядовитым. Но этот украинец заговорен от чар женской любви…

— Слабыми же эти чары оказались, если молодой сотник не поддался им, — поддразнивая, лукаво выпытывала Лашка.

Но на этот колкий намек Барбара дала такой же едкий ответ:

— Так ведь это, милая моя, не… Стах Заблудовский.

Лашка громко рассмеялась, притворяясь ничуть не задетой.

— Правду говоришь, Барбара! Если сотник Заблудовский да был бы Наливайко…

— Тот бы за скупой поцелуй пани не продал рыцарской чести.

Меж ними неожиданно выросла стена. Любила ли которая из них Наливайко за красоту и силу, ненавидела ли его которая из них, были ли обе равнодушны — трудно сказать. Однако одна брала казака под защиту, а другая, назло ей, чернила его, и на этом камне разбили свою давнюю и крепкую привязанность. До кручи не дошли, повернули к замку. Несколько раз меняли тему разговора, но спасти этим даже видимость дружбы не сумели. Сердца обеих поняли друг друга и возненавидели.

В тот же день Лашка выехала в Краков.

5

Бронек разыскал Наливайко среди пушкарей. Войско остановилось на отдых. На шесть миль растянулся казачий лагерь вдоль реки, у леса. Гнилая осень угрожала засосать обозы и пушки в слуцкие болота. Решили двигаться только по ночам, когда морозом оковывает вязкую топь. Лишь бы только выйти на большую дорогу — и на Украину…

— Пан старшой, прошу выслушать меня.

— А, Бронек! Был в Кракове? Ну, что, рассказывай.

— Это правда, пан старшой, что каштеляном Кракова теперь князь Януш Острожский. Гетман Жолкевский вынужден сидеть при армии на кордонах, а канцлер Ян Замойский вернулся в Краков и сейчас отправился в Варшаву. Весной собирается наведаться к графине в Стобниц…

— А войска где?

— Никаких войск нигде нет, так как все выполняли для пана канцлера молдавскую квестию.

— И выполнили?

— Поскольку узнать позволил мне господь бог, думаю, что выполнили, так как пан канцлер вернулся в хорошем настроении, о пани Барбаре в Стобнице вспомнил и о новой одежде для слуг в Варшаве позаботился… В Кракове, в хоромах пана каштеляна был и гетман литовский князь Радзивилл. Услышав, что наша армия двигается на Литву, пан Радзивилл отправился к королю и, верно, получил от него приказ выйти против нас в поход…

— А об этом откуда ты, Бронек узнал?

— У меня была… девушка из покоев «каштеляна. Паны вином и политикой занимались. Панна Зося в этом смыслит, как ступка, и мне на честное кавалерское слово рассказала об этих разговорах в покоях князя.

— Еще что, Бронек?

— Краков болтает про какие-то наши бесчинства. Будто мы разделили наши войска и грабим на Украине. Особенно ругают войска, что на Украине. Там пан Лобода орудует на Брацлавщине, на панне Оборской женился.

— На Оборской? Оборская — старая вдова, а не панна, Бронек.

— Простите, пан старшой… Но то верно, что не на вдове, а на ее дочке, панне. Говорят, что не по своей воле вышла — замуж русоголовая панна за этого низовика. Потом будто удрала от него в замок Тарновских, в Стобниц, а оттуда — в Краков. Пан Лобода на шляхту рассвирепел.

Наливайко захохотал. Бронек за три недели своего пути успел собрать вести со всей Украины.

— Пан старшой напрасно мне не верит, — неправильно понял смех старшого Бронек.

— Прости, Бронек, я по другой причине смеюсь. Однако всем ли слухам верить? Панна Лашка, воспитанница Оборской, еще молода и слишком красива для Лободы.

— Я ее видел у Тарновских. Теперь она в Кракове. Сам Януш, каштелян краковский, ссылался Радзивиллу на ее сведения, как на самые подробные и свежие. А что панна Оборская повенчана с паном Лободою, об этом сама пани Замойская сказала мне в Стобнице.

— Так ты в самом деле в Стобнице побывал?

— Как бог свят побывал. Графиню Барбару встретил в дубраве и, каюсь, соврал ей кое-что про вас,

— А что именной

— Что пан Наливайко ответит ей на письма сам при свидании. И что… пан Наливайко уважает прекрасную пани графиню… Простите мне, пан старшой, это своевольничание, но мне нужно было столько разнюхать для нашего дела и для этого столько приходится врать, скажу вам правду, пан старшой… А в Стобнице пани Барбара с ребенком маленьким тоскует…

Наливайко, не в силах скрыть душевного волнения, вдруг на какую-то минуту овладевшего им после этого сообщения Бронека, только махнул рукой, отошел к пушке, оперся на нее и долго смотрел на закат, куда убегал день. В памяти встали образы привлекательных женщин. Которой из них его юное сердце могло бы отдать предпочтение? Вот одна (если верить Бронеку) повенчана… Повенчана и сбежала от мужа. Другая не убегала от своего, только чурается его, как чумы…

Потом отошел от пушки, будто там хотел оставить эти опасные для молодого рыцаря мысли. А губы шептали, как проклятье:

— Шляхтянки! Графиня Замойская, княгиня Острожская, гетманша Лободина… Осталась одна, беднячка, рыбачка. Она и любовью искренней одарит, и душу мою вольнолюбивую поймет… Шляхтянки!..

Вспомнил берег речки, деда Власа, дозорца. Душа у Мелашки с обидой знакома, и пана Мелашка всем существом ненавидит.

Подошел Юрко Мазур.

— Там опять послы прибыли, Северин.

— Попы?

— Нет, на этот раз мещане и мастеровые из города Слуцка. Хотят поговорить с тобой.

— Давай их, скучаю без дела на этих дневных привалах. От Шаулы никаких известий нет?

— Наведывался Лейба, с Шостаком говорил. Матвей собирается тоже на Литве зазимовать, потому что на Украине Лобода походил и, верно, заляжет где-нибудь на Брацлавщине или в Киеве…

— Что Матвей будет близко от нас, это хорошо.

А Придётся ли зимовать нам й ему на Литве — об этом подумать надо. Я получил достоверные сведения, что Криштоф Радзивилл угрожает пойти на нас с войском — и пойдет, королевские декреты на то получил. Запасемся порохом и на Украину зимовать двинемся. Лобода на Украине и помогает нам, и вредит. Помогает тем, что бунтует уже против панов, пусть и из-за личных обид и недовольства. А вредит тем, что под нашим именем не щадит ни горожанина, ни селянина.

— Непутевая голова. Не зря полковник Нечипор предсказывал, что не своею смертью умрет Григор Лобода. Рассказывают о нем странные вещи, а я знавал когда-то иного Лободу. То ли не знает он, чего душа казацкая желает, то ли желания эти измельчали. Лобода стареть начинает, на собственный хутор, на пасеку, на мягкую постель, нежными руками постеленную, потянуло Григора. Не тот уже это Лобода, что Килию брал, что с простым казаком за панибрата был. Нобилитация, шляхетство душу ему засорили, загнивает она.

— Где же твои послы? О Лободе нам еще придется свое слово сказать.

— Как сумел, и я сказал о нем в Сечи. Жаль казака… А послы у меня, при коннице. Пойдем к ним…

В слуцком замке у Виленского каштеляна Яронима Ходкевича гостил пан Скшетуский, дальний родственник ею жены. При дворе короны Речи Посполитой Польской пан Скшетуский выполнял какие-то секретные дипломатические поручения и считал себя дипломатом не меньшим, чем Ян Сапега или даже сам Замойский. Род Скшетуских не мог похвастать старинной родословной. Отец Скшетуского содержал в Кракове хорошо обставленный публичный дом для высокопоставленной шляхты, в угоду которой иногда не жалел и собственной жены. Рождение сына Казимира использовал для приобретения шляхетского звания: бездетный король Сигизмунд-Август, последний потомок Ягеллонов, пользовался услугами дома старшего Скшетуского, и сама Скшетуская (мазовецкая шляхтянка) пленила короля своим на удивление нежным обхождением… Муж позаботился о свидетелях, а спустя некоторое время достаточно ясно намекнул королю о рождении сына и о королевской крови в его жилах. Только известная всему свету бездетность короля не дала права маленькому Казимиру стать королевичем. Но ловкость старого Скшетуского принесла ему звание шляхтича, приблизила родню ко двору короны и сделала Казимира Скшетуского дипломатом. Унаследовав от отца незаурядную ловкость в услуживании высоким особам, Казимир Скшетуский ожидал от Сигизмунда Вазы особых привилегий и на кресах Польши выполнял иногда дела, которые никто ему не поручал. Мечтал и о собственном фамильном гербе: лозовый плетеный щит, на нем — черное с коричневыми волнами поле, а на поле — лежит Москвин, прижатый к земле крестом и саблей в руках польского жолнера (точь в точь как в маскараде на свадьбе у Яна Замойского еще с Гржижельдою Баториевной). Он даже заказал французскому мастеру в Варшаве образец печатки с таким гербом.

В замке узнали о событиях в Луцке, узнали, что Наливайко немилосердно наказал шляхту, не пускавшую его в город и не желавшую продать ему порох. Гонцы донесли, что Наливайко со всей армией вышел оттуда через слуцкие ворота, и это окончательно снизило настроение гостеприимного каштеляна.

— Этот лотр князя Острожского двинулся на Литву. Старый князь, верно, в союзе с ним и затеял все это дело, чтоб оттянуть заключение унии. И представьте себе, пан Скшетуский, у этих грабителей свои идеи.

— Но какие «идеи» могут быть у этого украинского быдла? Бездельники, оборванцы… Научились владеть огнивом, чтобы сжечь усадьбу у пана, и ножом, чтобы зарезать своего беспечного господина.

— Бездельники эти организованы в армию, пан Казимир. Не ножами, а пушками воюют. Это целая боевая армия. Городские судьи с такими ничего не сделают.

— Вот так так! Значит, пан каштелян хочет коронные полки против грабителей выставлять?

Казимир Скшетуский тоненько и едко рассмеялся. Так хихикал его отец, сообщая Сигизмунду-Августу о рождении сына. Это был смех угодливый и угрожающий, смех человека, который «зубы проел» на гораздо более хитрых делах, чем поход какого-то там недобитого паном «украинского скота».

— Вы смеетесь, пан Казимир, однако я не понимаю этого смеха, — в тоне Ходкевича прозвучали удивление и обида. — На Слуцк наступает пятитысячная армия, вооруженная пушками императора Рудольфа, если верить слухам — вооруженная саблями турецких ханов и ненавистью хлопа к шляхте, пан Казимир.

— Вот вы уже и нервничаете, пан Яроним, это плохо. Да простит меня ваш литовский гонор, но должен ответить на упрек. Литва у Москвы учится военной тактике, а ей нужно было бы польскую, западную усвоить.

— Слова — ответственные даже и для дипломата. Однако не более разумные, чем ваш смех, пан Скшетуский. Давать отпор вооруженному нападению Москва умеет, и у нее не вредно поучиться этому.

— Пану Ярониму эти панегирики Москвину не совсем к лицу, будем считать их лишь полемическим приемом. Польская военная сила учится западной тактике, и именно поэтому, дорогой пан Яроним, мы расширяем наши границы на кресах…

— Так вы бы, пан Казимир, и научили нас, как при помощи польской тактики избавиться от этой напасти — от Наливайко, — иронически заметил Ходкевич.

Скшетуский медленно поднялся с кресла и совершенно серьезно спросил озабоченного своими мыслями каштеляна:

— Так вы, пан каштелян, любезно вручаете мне судьбу Слуцка?

— О, пожалуйста, пан Скшетуский! Пан Радзивилл будет рад, узнав, что вы позаботились о нашей

Судьбе… С чистой душой вручаю. Какие будут приказы? Вызвать пана Униховского?

— Вы не шутите, пан Ходкевич?

— Господь бог мне свидетель… — пожал плечами каштелян: Ходкевич рад был сложить с себя ответственность за безопасность города.

Это окончательно разожгло Скшетуского, и он предложил:

— Немедленно отправить посольство к тому грабителю.

— Посольство? Вы думаете упросить их? Никудышная тактика, пан Казимир.

— Не упросить, а… прибегнуть к стратегии, пан Яроним. С посольством пойду я, переодетый… ну, хотя бы под мастерового. Эти слои общества, говорят, пользуются у грабителей доверием. Наберите несколько мещан из верных людей, — желательно бы найти хотя бы одного украинца, — и пойдем от имени городского общества приглашать Наливайко, чтобы он помог в Слуцке… шляхту проучить, хе-хе-хе!

— Я совершенный остолоп в высокой дипломатии, пан Скшетуский. Речь идет об отпоре насильникам, вооруженным пушками и ружьями, а вы предлагаете пойти к ним с приглашением. Ничего не понимаю. Луцк приглашал… А потом, когда отказался продать им порох, эти разбойники силой ворвались в город и взяли то, что им нужно было.

— Спокойно, спокойно, спокойно… Вы, пан Ходкевич, напрасно торопитесь. Я уверю разбойников, что город ждет их с хлебом-солью, а родовитые шляхтичи дрожат от страха… Вот и все, хе-хе-хе!

— Так Наливайко и поверит пану…

— Мастеровому, будьте добры, хе-хе-хе… Поверит, как матери родной. Мы за милую душу договоримся, по каким дорогам они пойдут, заблаговременно пошлем гайдуков и мою сотню в надежные места и из-за кустов, из-за буераков, из-под моста ночью их уничтожим.

— На войне, известно, всякие уловки, даже такие коварные, использовать можно, позор не большой. Но всякая воинская сила имеет для предосторожности Передовые дозоры. Говорят, что Наливайко ловкий воин, — обдумывая совет Скшетуского, слегка возражал каштелян.

— Позаботимся о благородстве лучше в отношениях с… шляхтянками, проше пана. А посольство для того и посылаем, чтобы усыпить бдительность разбойников…

Ходкевич окончательно сдался на доводы Скшетуского. В тот же день к Наливайко было отправлено восемь послов во главе с паном Скшетуским, одетым под мастерового. Поручика и четырех хорунжих переодели бедными мещанами.

Спускался вечер, когда Наливайко с Юрко Мазуром разыскали послов. Они сидели на возу, окруженные конницей, и беспечно рассказывали о темпераменте слуцких шляхтянок, падких на звон шпор во время танцев. Всадники пропустили Наливайко с Мазуром, кто-то даже назвал имя старшого. Послы умолкли, затем соскочили с воза и, по примеру мастерового, сняли шапки. Мастеровой низко поклонился Наливайко, за ним — остальные.

— А шапки наденьте: холода начинаются, — бросил Наливайко. Оперся на воз, вглядываясь в послов: будто-то где-то уже видел их? — Чем можем служить почтенному обществу города Слуцка?

— Дорогие братья наши, — медленно начал передний, стараясь скрыть польский акцент. — Прослышали мы про ваши великие планы, что о пользе и свободе народа хлопочете. Общество бедных мещан, батраков и мастеровых нашего города выражает вам свое почтение и приглашает в Слуцк. Хотим и мы проучить наших панов, житья от них не стало, кровь нашу, как пауки, сосут. Пан Слуцкий, Яроним Ходкевич, с ним пан Скумин и другие паны сидят на наших шеях, из-за них скоро и дышать не сможет наш брат… Просим рассудить нас с ними, сами мы не в силах…

— А вы не подчиняйтесь панам. Пан один, а вас вон сколько. У Ходкевича едва десяток таких, как он сам, а вас — сотни и тысячи в городе… А нам что делать? Не судьи мы, чтоб рассудить вас с паном Ходкевичем. О наших целях вы правильно наслышаны, мы хотим установить на земле правду бедняцкую. Но одним наездом в Слуцк правду не установишь. Готовы ли мещане и мастеровые Слуцка? А если готовы, то не послов бы им посылать, а самим с оружием в руках выступать против панов следовало.

«Послы» только склонили головы, чтоб спрятать глаза от пристального взгляда Наливайко. Наливайко нервно пощупал саблю, прищурил глаза:

— Ну, чего же молчите? Значит, не готовы восстать против пана?

— Готовы, пан старшой, за тем и пришли, чтобы сообщить вам об этом и вас позвать.

— Не пойдем. На Украину возвращаемся, там свой порядок наводить будем. Когда же вашему городу наша помощь потребуется, моя в том порука — поможем.

Мазур вытаращил глаза на Наливайко. Не пойдем на Слуцк?! Вести с Украины, что ли, испортили ему настроение или бои в Луцке напугали? Послы целого города пришли к нему, а он…

— Простите, пан Северин, я хотел бы слово сказать об этом.

— Говори, Юрко.

— Нехорошо поступаем, отказав обществу.

— А что бы вы посоветовали сделать, пан полковник?

— Выполнить желание мещан Слуцка, не брезговать их гостеприимством…

— То есть войти всем войском в город, а дальше ждать, пока пан Криштоф Радзивилл окружит нас там и уничтожит?

— Нет, пан старшой. Город восстанет против панских порядков, за ним восстанут окрестности и все воеводство Виленское.

— Это произойдет не раньше, чем через год, когда восстанут воеводства Брацлавское, Киевское, Волынское… Собственно, вы, пан полковник, не договорились ли уже с этими послами без меня?

Послы засуетились, перевели глаза на Мазура. Мазур подошел ближе:

— Да, я обещал им. Разреши послать хоть небольшую часть в несколько сот бойцов. Полковник Мартынко соглашается пойти, а на большой дороге догонит нас…

Наливайко отослал послов, решив беседу с ними продолжить в другое время. Наедине упрекнул Мазура:

— Того еще недоставало, Юрко, чтобы ты принимал решение, не посоветовавшись со мной. А я этого не делаю, я твердо выполняю свое обещание войску… Дела складываются так, что нам немедленно нужно вернуться на Днепр. Сегодня я получил известия из Кракова, плохие известия. Хороший воин прислушается к ним… Мы здесь — чужое, пришлое войско. Постоями обременим, людей своих обессилим. А на Украине разойдемся на зиму, людей в городах и селах уговорим, а весной общеукраинское восстание поднимем. Я на Низ подамся, с сечевиками договорюсь. Вот как нужно сделать, по-разумному. Наше дело — Украину защищать.

— Все это так, Северин. Но пусть Мартынко сходит в Слуцк, а там… Может быть, и я заскочу на день-два, и догоним вас на большой дороге. А не разрешишь…

— Не разрешу. Да что-то мне кажется…

— Верно, Северин… Я еще с утра отправил полковника Мартынка в Копыль. Трое послов до рассвета поскакали в Слуцк, отвезли наше согласие… -

— Тьфу! Придурковатые полковники повелись!.. Немедленно же дать приказ всему войску двинуться к Копылю. Послов задержать, взять под стражу. Не иначе как готовится кровавая измена, пан полковник, а кто за нее ответит перед людьми?

Юрко Мазур ничего не понял. Отчего вдруг вышел из себя старшой?

Но Наливайко уже был неприступен для дружеского разговора. Это был командир, приказы которого беспрекословно привык выполнять полковник Мазур.

Показалось и ему теперь, будто послы были недостаточно искренни, да и одежда на мастеровых вроде с чужого плеча. И недаром этот их голова так рвался уехать с теми троими, что вернулись в Слуцк.

Ночью войско двигалось ускоренным маршем, готовое каждую минуту вступить в бой. С часу на час ждали вестей из Копыля. Мазур специально послал туда дозорных, дав им лучших лошадей. Сам скакал впереди конницы, чтобы первому узнать о положении Мартынко. Наливайко, как всегда, ехал при артиллерии, но в нетерпении несколько раз вырывался далеко вперед, обгоняя пеших казаков, и даже к Мазуру наведался среди ночи.

— Какие новости от Мартынко?

— Пока никаких. Да успокойся, Северин, все будет хорошо. По моим расчетам, он должен быть вечером в Копыле. Сейчас ночь, верно скоро получим весточку.

— Боюсь я этой весточки, Юрко. Эти послы не смотрят в глаза, когда разговаривают. А честному человеку отчего бы прятать глаза?

И опять поскакал к артиллерии. Люди шлепали по грязи, над растянутым в походе войском стоял придушенный, но тяжелый и ровный гул, в который сливались бряцанье оружия, звуки походного марша и говор пятитысячной армии.

Впереди, где-то на западе, ночная тьма заалела заревом. Низкое осеннее небо придавливало это зарево к земле, но опытный взгляд Наливайко понял язык далеких огней. Отъехав в сторону от дороги, он придержал коня и прислушался к ночному дыханию там, впереди. Ему показалось, что в общий ройный гул марша его войск врываются какие-то посторонние, тревожные звуки. Послав вперед джуру, он и сам поскакал за ним. И не успел обогнать несколько колонн пеших казаков, как услышал голоса:

— Стой, я от старшого. Куда прешь?

— Где старшой? Это ты, Кузьма? Беда, брат…

Наливайко был уже возле джуры, посланного Мазуром.

— Что с полковником Мартынко? — крикнул он нетерпеливо.

— Предательство, пан старшой. У Копыля гайдуки засели под мостом и в дубраве. Полковника… первого убили пикой из-под моста, а казаки не успели и приготовиться к бою, ночь… Пока мы подпалили хаты, наших перебили… Только часть пробилась сквозь гайдуцкие засады…

— Удрали?..

— Нет, пан старшой, мы… с боем отступали, захватили их сотника. Пан Мазур его допрашивает, а мне велел мчаться…

Наливайко уже не слушал. Обогнув пеших, вырвался вперед. Люди понемногу останавливались, собирались отдельными кучками, шумели. Конница стала возле леса, будто возле черной стены. Весть о вероломном нападении на Мартынко молнией пронеслась из уст в уста, и каждый готовился к близкому бою.

В лесу мелькнул свет костра, вокруг которого мельтешили казачьи темные фигуры. Туда и направился Наливайко с джурами.

Юрко Мазур стоял у дуба, к которому был привязан его конь. Возле костра на «оленях перед Мазуром стоял связанный пленный сотник в польской военной одежде.

Наливайко еще издали заметил эту картину допроса и не выдержал:

— Мы не иконы, полковник, чтобы пленные молились на нас. Поднимите сотника, пусть станет, как воин перед своим победителем.

Пленного подняли, развязали ему руки. Тесным кольцом окружили «остер, подбросили сухих, перемерзших веток. Наливайко подошел к сотнику, молча смерил его пронзительным взглядом, потом повернулся к Мазуру:

— Расспросили обо всем?

— Спрашивал про число войск, совершивших нападение, — молчит.

— На коленях, пан полковник, правду не говорят, а врать, может быть, и не умеет человек. Да и не о том ты спрашивал, Мазур.

Он редко курил, особенно в военном походе. На досуге, а иногда во время пушечной пальбы доставал трубку, набивал ее табаком и спокойно закуривал. Особенно любил закурить трубку не с обычного трута, а с трута, которым зажигали пушечный заряд, или раскаленным угольком из костра. Сотника так поразил этот новый начальник, что, глядя на него, он даже забыл о своем положении пленного.

— Я Наливайко, если слышали о таком, пан сотник… Закурите, коли табаком богаты, — своего мы противнику не даем.

— Благодарю на добром слове, смолоду к курению не привык. — Голос сотника заметно менялся, приобретая все более естественный тон.

— Удивительно. А у нас говорят: «Табаком дымит, как литовский малец».

— Естем бо поляк, а не литвин.

— Шляхтич? Герб, поместья, хутор имеете, грамоты?

— Доверенный слуга его милости пана Скшетуского. С его конвойной сотней был в бою.,

Наливайко перестал курить трубку, подошел ближе к сотнику:

— Доверенный слуга? Тоже, должно быть, честное слово давал своему пану на верную службу? Знаю я эту жизнь доверенного под властью пана, сам несколько лет в ней жилы тянул. Ну, и как же служилось у пана… как, бишь, его?..

— Пан Казимир Скшетуский, дипломат при короне Речи Посполитой Польской, пан Наливайко.

— Скшетуский? Постойте, о таком слышал… А почему это… дипломат короны очутился со своею сотней в Копыле под мосточками?

— Пан Скшетуский, пан старшой, гостит в замке у каштеляна виленского пана Ходкевича. На время послал меня в Копыль, а сам отправился с посольством к вашей милости…

— А-а! Так это Скшетуский любезно приглашал нас в Слуцк? Узнаю польского шляхтича по поцелую: звонкий поцелуй, как холостой выстрел из гаковницы. А приведите-ка этих послов сюда. Сейчас мы вам, пан сотник, покажем послов, и не узнаете ли вы своего дипломата среди них?

— Наверно, узнаю. Он был во главе их, переодетый мастеровым.

— Дипломат из школы Чижовского и Лаща. Пятитысячную армию средь бела дня хотел обманом уничтожить, в силок заманить…

Сотник не ответил. С приязнью смотрел в лицо Наливайко, освещенное мечущимся огнем костра. Наливайко снова затянулся из трубки, не обращая внимания на сотника, будто был здесь у костра один. Потом, отойдя от дуба, к которому прислонился во время разговора, прошел несколько шагов и вдруг повернулся к сотнику так резко, что тот вздрогнул. Стоял и внимательно вглядывался в лицо сотника.

— Жалеете своего пана, уважаемый сотник?

— Нет, пан старшой. Естем бо йому, як… под руку конь запренджоний.

— Нас тысячи выпряглись, пан сотник, и если бы не такие вот, как вы, — выпряглись бы от панов и остальные батраки. А вы помогаете панам не только защититься от нас, а чтобы обязательно «из-под руки запречь». Вот этого мы и не хотим, против этого боремся, пан сотник…

При последних словах Наливайко повысил голос и так махнул рукою, точно саблею рубанул по врагу. С размаху выбил о дуб остаток табака из трубки, спрятал ее в карман суконного армяка с капюшоном и быстро пошел от сотника. Сотник дернулся, протянул руку вслед и, наконец, решился:

— Пан старшой… Разрешу себе просить… чтобы я мог присутствовать при допросе моего пана. Пан Скшетуский, согласно дипломатической науке шляхты, потребовал от пана Ходкевича этой стратегии: успокоить вас и на беспечных напасть тайком…

— Стратегия, что и говорить, достойная короны… А что вы хотели еще сказать, пан сотник?

— Когда трое послов вернулись от вас, пан Униховский приказал им устроить засаду в Копыле. Я с сотнею принимал участие в этой битве. Слуцк собирает основные войска на большой дороге. Сам каштелян, пан Ходкевич, стал во главе войск, пана Униховского на помощь вызвал… Еще, пан старшой… я хотел бы предоставить себя к услугам ваших войск…

«Опять врет, проклятый лях», — подумал Наливайко, но вернулся к нему.

Не мог уже сдержать нервного возбуждения, поэтому все время двигался. Левою рукою слегка подергивал — саблю в ножнах, на губах нарождалась знакомая его соратникам улыбка. Наконец заговорил резко и гневно:

— В бою взятый враг не станет надежным другом, пан сотник. Особенно же когда тот враг еще и польский офицер… Стратегия дипломата Скшетуского — это стратегия всего отродья польской шляхты: целовать в губы, чтобы ловчее вонзить змеиное жало в сердце. Пан сотник — не шляхтич. Но какая порука, что и он не заражен стратегией шляхетской курвы и не вонзит нам в сердце жала, назвавшись другом? Пан полковник, — вдруг повернулся к Мазуру, — прикажите отпустить пана сотника, отведя на несколько миль с завязанными глазами. Пускай там станет другом своего народа, если искренне предлагал нам это на словах. А мы… своей бедняцкой стратегией отблагодарим панов за полковника Мартынко и за пять сотен товарищей…

— Простите, пан старшой. А могу ли я присутствовать на допросе Скшетуского, чтобы он не врал?

— Это другое дело. Можете. Кажется, ведут послов. Поставьте, полковник, пана сотника в сторонку, пусть пан посол свободнее себя держит.

Скшетуский подошел к костру, улыбаясь. Он еще ничего не знал о событиях в Копыле, но по общему возбуждению понял, что его «стратегия» удалась. Забрали его с воза сонного чересчур уж внезапно, — нужно ожидать осложнений с посольской миссией. Идя на свидание с Наливайко, Скшетуский приготовил дипломатические ответы и план действий.

«Это не шляхтич Речи Посполитой Польской, где же простолюдину словом чего-нибудь добиться…» — успокаивал он себя.

Но это свидание оказалось совершенно иным, чем он думал.

— Доброй ночи пожелаю пану старшому-, — вкрадчиво поздоровался он, встретив спокойный взгляд Наливайко.

— Доброй ночи, многоуважаемый пан… мастеровой. Как себя чувствовал пан на возу: не обидели ли его часом казаки из караула? Прикажу тому уши отрезать…

Окшетуский еще больше похолодел. Как дипломат с особливой польской стратегией, он привык понимать слова наоборот. Оглянулся вокруг — ряд двусмысленно улыбавшихся лиц подтвердили его догадку.

— Дзенькую бардзей, ваша мощь пан старшой. Спали бы спокойно до утра, если бы… не нужда вашей милости в этой срочной беседе, которую любезно обещал пан старшой еще с вечера. К услугам пана…

— Хочу знать, пан мастеровой, — почти равнодушно начал Наливайко, — все ли военные силы пан Ходкевич выставил нам навстречу или и резервы оставил в замке?

— Верно, все, — машинально попадая в равнодушный тон. Наливайко, ответил Скшетуский. И спохватился: — Однако это военные соображения пана каштеляна, я об этом ничего не знаю.

— А в Копыль много отправлено гайдуков, кроме вашей караульной сотни, пан мастеровой?

«Матка боска!» — пронеслось в голове Скшетуского.

Но спокойствие и равнодушие Наливайко вселяло в душу искру надежды. Намек на сотню прозвучал как случайная фраза. В следующую минуту сам Скшетуский не мог бы утверждать, что эта фраза в какой-то мере относилась к нему. В крайнем напряжении дипломат ждал следующего слова Наливайко, но и самому ведь нужно отвечать на вопросы.

— Об этом не знаю, пан старшой, — пан каштелян с обществом не советовался. Вероятно, в Копыле по недоразумению стычка произошла?

— Да, произошла, пан Скшетуский… Вы, пан, давно прощались с родными?

— Не понимаю вас, пан старшой, какое отношение имеет это прощание к нашей… приятной беседе… — Скшетуский уже забыл, что он мастеровой, а не дипломат.

— Головку вашу дипломатическую немножко повредить придется, пан дипломат. А жаль, — может быть, и дети у вас есть… Может быть, вы, пан, хотя бы перед смертью окажете правду: кто посоветовал каштеляну эту вероломную засаду в Ковыле? Интересно нам увидеть шляхтича хоть на несколько минут честным человеком.

— О, пан бог, какие страшные слова я слышу! О чем пан говорит?

— Ну, довольно, наговорились. Говорю о змеиной голове пана Скшетуского, которую ему пан бог с похмелья прицепил, чтоб можно было отличить мерзкого шляхтича от человека. Гадюке мы отрубаем голову, пан дипломат. За полковника Мартынко весь род змеиный не расплатится…

— Помилуйте, пан… ваша мощь…

— А Слуцк и пан Ходкевич получат нашу бедняцкую благодарность за эту встречу в Копыле… Радуйся, иезуит: твою голову мы утром в Слуцке пану каштеляну подарим на рыцарском щите…

Скшетуский уже не видел никакого спасения.

— Да, я шляхтич, дипломат, Скшетуский… Мой отец был короне…

— Перестань трепать языком, шляхетская мразь!

— У меня есть сын, он не простит вам моей невинной смерти… Я богат, мог бы бардзо заплатить панам…

— Гадюка! И сына научил змеею, как сам, проползать? Доберемся и до него., и до богатств твоих. Эти послы — тоже военные, пан Скшетуский?

— Послы? Пощадите мне жизнь — все скажу. Конечно же, военные, и я военный… Езус Христус… Пусть пан обещает мне жизнь, все скажу…

— Обещаю отрубить только голову, а злое сердце волкам на корм выбросим. Говори правду…

Скшетуский упал на колени и что-то лепетал про богатство, про сына. Несколько раз поднимали его и ставили на ноги, но он снова и снова падал на колени; припадал к земле, будто намеревался есть ее. Наливайко гадливо скривился:

— Уберите прочь эту падаль. Голову мне выдать… Позовите пленного сотника.

— Я здесь, пан старшой, к вашим услугам.

— Пан сотник Дронжковский, Езус Христус! — произнес Скшетуский, повиснув на руках у казаков.

Наливайко махнул рукой, и дипломата потащили прочь в тьму ночи, меж густых, столетних дубов. Ни звездного неба сквозь ветви не увидишь, ни надежды на бегство не взлелеешь в такой чаще, ни с мыслями не соберешься от страха ночного.

6

На рассвете припорошил первый крупчатый снежок. Земля, радуясь этому покрову, притихла, — изнуренная за лето, на отдых залегла. Солнце взошло красное, едва глянуло на снежную порошу и тоже, как усталый глаз, закрылось тяжелыми веками снежных туч.

Яроним Ходкевич рано выехал из замка к войску за городом. Рядом с ним на белом коне ехал пан Униховский, польский офицер, присланный Замойским командовать вновь сформированным полком литовских жолнеров. Униховский считал себя чуть ли не польным гетманом в Литве, о своей победе в Копыле рассказывал Ходкевичу так, словно это он сам столь хорошо заманил казачьего полковника и уничтожил его самою и его казаков.

Хотя стоял еще ранний час, но улицы Слуцка были оживлены движением войска. Из окон выглядывали заспанные мещане, прислушиваясь к звонкому на морозе цокоту копыт, плотнее запираясь на засовы.

По одному из переулков на окраине города быстро ехали четверо всадников. Их одежда и оружие, их внешний вид, их обветренные лица — все выдавало-, что они не литовские воины. Трое неслись впереди, а один позади на вороном коне. Средний из трех, увидев каштеляна, придержал коня, что-то сказал заднему и опять поскакал вперед. Ходкевич и Униховский беспечно ехали только вдвоем, с десяток гайдуков скакали далеко позади них.

Униховский первый остановил коня, когда всадники галопом вынеслись на улицу. Ходкевич тоже остановился, оглянулся на гайдуков, — те прибавили ходу.

— Что за люди, из какого войска? — спросил Ходкевич совсем равнодушно.

Униховский подъехал к всадникам, узнал переднего и радостно воскликнул:

— Пан сотник Дронжковский?

— Да, это я, пан полковник. Мы вам, ваша милость, каштелян пан Ходкевич, известия из казачьего лагеря привезли.

— Известия из казачьего лагеря? Ах, это сотник пана Скшетуского! С какими новостями, пан сотник? Почему вы так переодеты? Пан Униховский доложил, что вы были захвачены в плен этими разбойниками. Убежали?

Дронжковский молодцевато вскинул голову, улыбнулся своим товарищам.

— Это верно, пан каштелян, я был захвачен в плен казаками, однако теперь…

— Убежали? Рассказывайте: видели вы этого разбойника Наливайко? Сколько войска с ним направляется на Литву?

— Мне поручено оказать другое: чтобы пан Ходкевич вывел свои войска из города и не мешал казакам украинского войска съесть кусок хлеба. А за вероломное нападение на мирной дороге, где никому не запрещено ходить днем и ночью, казаки требуют снять головы командирам, совершившим это нападение, отдать свое огнестрельное оружие казакам и написать короне, что сам пай каштелян гостеприимно пригласил казаков в гости в слуцкий замок…

Подъехали гайдуки из стражи Ходкевича и окружили группу, но казак на вороном коне отступил и остался вне круга. На седле он держал поклажу, завернутую в дорогую одежду. Казалось, этот человек был совершенно спокоен, даже равнодушен, хотя и внимательно прислушивался к разговору сотника Дронжковского с каштеляном. Поклажу он держал, как дорогую вещь.

Воздух потеплел, под копытами полутора десятков коней зачернели пятна талого снега. Ходкевич сначала не понял сотника, потом стал догадываться. Сотник был верным слугою Скшетуского, но тот все жаловался, что хочет сменить его, — «слишком из него худородная натура выпирает». Неужели выперла и сотник пристал к наливайковцам? Злоба душила каштеляна от одной мысли об этом.

«Как бы почувствительнее наказать смельчаков и вместе с ними этого дерзкого сотника?» — придумывал каштелян.

Сотник глянул на своих товарищей, стоявших рядом.

— Пся крев! — крикнул Униховский, схватившись за саблю.

Но ему не пришлось вытащить ее из ножен. Вороной конь с казаком промелькнул меж коней гайдуков и очутился рядом с полковником. Казак этот одарил Униховского таким взглядом, что у полковника даже в пятках похолодело и он оставил рукоятку сабли. Казак заговорил несколько охрипшим голосом:,

— Прошу вас, паны знатные, не судить сотника. Его добрая воля была служить доверенным слугой у пана дипломата или оставить его. Теперь он…

— Пожалуйста, пан казак, я сам… Пан полковник торопится оскорблять, я ему отвечу этой казацкой саблей… Но я жду вашего ответа, пая каштелян. Не дадите ответа — мы вернемся и без него и силою возьмем в городе все, что нам принадлежит по праву обиженного.

— Молчать, бездельник, изменник! Схватить его! В кандалы изменника. На тортуры! — приказал Ходкевич гайдукам.

Сотник Дронжковский молниеносно выхватил саблю, и первый наиболее исполнительный гайдук повалился, рассеченный ею.

— Стойте! — властно крикнул всадник, сидевший на вороном коне.

Голос его прозвучал, как приказ, которому нельзя было не повиноваться. Всадник порывисто развернул свою ношу и подал Ходкевичу плетенный из лозы воинский щит. На щите, проткнутая саблей, лежала голова Казимира Скшетуского. От внезапного взмаха тяжелая капля крови сорвалась со щита и упала на белую шею коня Униховского. Полковник оторопело подался назад. Всадник заговорил:

— Пану каштеляну наше казачье предостережение. Мы, украинское народное войско, нуждаемся только в постое. Нас приглашали правители, посылали в бой, когда им нужны были наши боевые руки. Теперь же не впускают в города, не дают куска хлеба съесть и на мирной дороге из засады, по-воровски, а не по-военному убивают наших товарищей. Разве- есть такой закон, пан Ходкевич? В Луцк мы пришли за порохом, на деньги хотели купить… и наткнулись на пули в наши сердца, на камень вместо хлеба… К вам мы наведались только затем, чтобы потребовать ответа за порубленных в Копыле товарищей. Добром просим не устраивать свалки, не лить неповинной крови. Тем, кто напал на нас, поснимайте головы на наших глазах и отдайте нам оружие. Вам оно не нужно, на разбой только искушает, а мы воины, оружие для нас предназначено самим богом…

— Царица мира! Да это же голова пана Скшетуского… — ужаснулся Ходкевич.

— Она самая, ваша милость каштелян. Гадючья голова лучшего не заслужила…

— Пан так хвалился польской стратегией…

Сгоряча каштелян взял щит с головой Скшетуского обеими руками и не знал, куда деваться с ним.

Догадливый гайдук принял у него этот подарок, и каштелян ухватился за старинный длинный меч, чтоб добыть его из ножен… Полковник Униховский выхватил саблю.

— Стойте, говорю! — снова приказал казак, ловко выбив из рук Униховского его кривую польскую саблю. — Не терпится вам, насильники несчастные… Я — старшой украинского войска Северин Наливайко! Спрячьте, пан Ходкевич, свой старый лом, отдайте его рыбакам полыньи на льду пробивать. В последний раз предлагаю опомниться, не начинать боя с нашим войском и подчиниться. Солидный пан виленский каштелян, слуга литовского народа, стыдился бы слушать разных хлыщей короны польской. Доведут эти советники страну до кровопролития и гибели. Ну?..

Ходкевич так и не вынул свой меч. Гайдуки осадили коней, готовясь к бою, но воевода поднятой рукою остановил их. Его предупредил Униховский.

— Пан каштелян и я… принимаем предложение казака…

— Пана старшого, пожалуйста, пан полковник, — подсказал сотник Дронжковский.

— Да. Мы… принимаем это предложение, — подтвердил и Ходкевич.

— Опять польская стратегия? Ну, хорошо, глядите же, берегитесь, пан каштелян. Глядите, чтоб соглашение было выполнено. Сегодня вечером придем с войском… Сотник, забирайте ребят, поезжайте в лагерь, я задержу погоню…

Лицо Наливайко зацвело той ужасной улыбкой, с какой он всегда шел в бой. Коня своего он осадил назад. Два гайдука бросились за казаками, но неожиданный прыжок вороного в их сторону — и один из них без руки повалился на гриву своего коня.

— Я с вами, пан старшой! — услышал Наливайко голос сотника Дронжковского.

— Не нужно. Пан сотник хороший ученик, но непослушный воин. Гоните к лагерю, я приказываю вам. Вон по улице драгуны скачут.

Увидел драгунов и Униховский. Спешенный гайдук подал ему саблю, но полковник в страхе лишь повертывал коня то к драгунам, то к Наливайко, который тем временем, отступая все дальше в проулок, ловко рубился с гайдуками.

— Дьявол! Рубайте его!.. — наконец обрел голос Униховский.

Но Наливайко, улучив момент, пустил коня на высокий тын. Даже застонал испытанный конь. Бешеным прыжком перескочил через тын и понесся со своим улыбавшимся всадником. Драгуны с Униховским доскакали до тына, но их кони не могли взять его. Бросились в обход, но Наливайко уже бесследно исчез.

А Ходкевич так и остался, как вкопанный, стоять среди улицы, все еще держась рукой за не вынутый из ножен меч.

— Что же, пан каштелян! В бой, нас грабят! — крикнул Униховский, вернувшись с драгунами на улицу.

Ходкевич напомнил про обещание казакам, но, не получив ответа, махнул рукой и двинулся за Униховским.

На улице валялась прибитая саблей к лозовому щиту голова дипломата Скшетуского, а рядом — рассеченный сотником Дронжковским неосторожный гайдук.

Сдавленный тучами воздух еще больше потеплел. Посыпал густой, лапчатый снег.

7

Короткий день прошел в военных заботах. Полковник Униховский начинал терять веру в умственные способности Ходкевича. В течение целого дня доказывал он ему, что казаки, конечно, пойдут глухой дорогой и нападут на город! через бобруйские ворота. Кто же, кроме пана Ходкевича, не понимает того, что грабители выберут не кратчайший путь от Копыля, а пойдут к Слуцку лесом, со стороны бобруйских ворот, — там, где город совершенно не защищен?

— Та дорога к Слуцку проложена восточными грабителями, пан Ходкевич. Какой же, скажите пожалуйста, осмотрительный грабитель пойдет по большой варшавской дороге, когда есть этот, более глухой путь? Варшавская дорога — только для регулярной армии…

— Так — ведь у этих грабителей регулярная армия, пан полковник. Значит, могут пойти варшавской дорогой? Пану полковнику известна дерзость этого разбойника Наливайко: возьмет и пойдет к варшавским воротам, даст бой на этом открытом степном плацу.

— Не пойдет и боя не даст. Под Копылем шли ночью, как на свадьбу, потому что не ждали сражения. А теперь знают, что мы ждем их с оружием в руках, и будут искать более удобных для грабительского нападения дорог. Бобруйские ворота даже мосточка никакого не имеют, — иди прямо в город.

Ходкевич еще не принял решения. Известия, полученные еще летом, говорили, что Наливайко командует вполне организованной регулярной армией. Луцкие события показали, что одной только городской стражей не отобьешься от Наливайко, как отбились бы от обычных грабителей из дикой дубравы. Защищать город от такого нападения нужно не только полагаясь на численность войск, но и разумно используя их.

— Считаю, что нападающие изберут варшавскую дорогу и именно ее мы должны самым бдительным образом охранять главными силами. Наше ночное нападение в Копыле казаки не простят нам и захотят отблагодарить нас в бою, а не просто ворваться в город и изнасиловать неосторожную шляхтянку… На защиту бобруйских ворот выставим охрану в сотню драгунов. Не мешает послать опытных [разведчиков на обе дороги.

— И это я сделал, пан каштелян: двух шляхтичей-драгунов послал еще в полдень на варшавскую дорогу. Жду их с минуты на минуту. Это будет последним доказательством вашей жестокой ошибки, пан каштелян. Стратегия наша…

О, прошу, только без этого… слова. С тяжелой руки покойника Скшетуского оно утратило для меня свой обычный смысл. Стратегия панства — это пышный, прошу простить, наряд паненки, которым она старается заменить dziewictwo stracone…

— Пан каштелян употребляет слишком смелые сравнения…

— Еще раз прошу извинить, пан полковник. Однако в нашем положении нужно не блестящее слово, а здравомыслие и знание позиции.

Униховский сдержал себя и молча снес обиду. Он должен был подчиняться этому каштеляну, но решил во что бы то ни стало переубедить его! От этого зависит его, Униховского, успех в жизни. Коронный канцлер Ян Замойский, а то и сам король могут послать Униховского на другую войну польным гетманом, если он справится в Литве. Ни Язловецкий, ни Лобода не справились с нобилитованными казаками на Украине, распустили их и даже сами возглавили незаконные нападения на татар и турок. Пан Униховский прекратил бы это своеволие казачье, превратил бы Приднепровье в надежную крепость короны польской — против неверных с юга, и против Москвина с востока… Но то были честолюбивые мечты далекого будущего. А пока надо было защищать Слуцк.,

Кончался день, а войска по приказу каштеляна все еще оставались скученными на варшавской дороге, между городом и непроходимыми лесами с запада. Жди с часу на час, что Наливайко ворвется в го, род по совершенно не защищенной дороге через бобруйские ворота.

Полковник держался в стороне от каштеляна. Поражение под Слуцком было для полковника очевидным. А разве станет Замойский доискиваться, кто повинен в слуцком поражении, кто ставил войска и кто их не ставил? Обвинит полковника Униховского, своего уполномоченного в военных делах, и закажет ему на долгие годы и думать о королевских привилегиях.

Тем «временем Ходкевич поскакал к передовым отрядам своего войска, растянувшегося по дороге вплоть до густого леса. Застал пана Скумина и других шляхтичей города за обсуждением позиций. Появление каштеляна, известного своими победами и сообразительностью в польско-московской войне, еще больше подняло воинственное настроение среди командиров.

— Кстати приехали, пан Ходкевич! Предполагаем поставить пушки вон на том «пригорке, чтобы всю полосу перелесков слева можно было обстрелять при нужде.

Ходкевич, не колеблясь, одобрил такое размещение артиллерии. Пешие войска он предложил поставить на охрану тех мест, где возможен проход вдоль речки и через буераки, а конницу, как основную боевую силу, оставить на дороге.

— Хлопское войско располагает отчаяннейшей казачьей кавалерией. Вероятнее всего, что казаки нападут прямо из лесу, если мы во-время не заметим этой атаки и своевременно не расстроим артиллерией их планов. Должны были быть разведчики полковника Униховского…

— Есть двое драгунов. Только что донесли о них из дозоров. Сотник пошел за ними, сейчас будут здесь.

По дороге из лесу ехал отряд всадников. Впереди, рядом с сотником из войск Скумина, ехали два драгуна из полка Униховского. Один, видимо старший разведчик, должен был так согнуть в стременах свои непомерно длинные ноги, что колена остро торчали почти вровень с шеей низкорослого литовского коня. Драгун весь горбился, чтобы держать голову на одном уровне с головой сотника, и пронзительно смотрел вокруг глазами голодного волка. Другой разведчик равнодушно сидел на коне, будто переправлялся через реку на бревне: обеими руками уцепился за луку седла, ногами охватил бока коня и не обращал внимания на то, что его драгунский кунтуш был не застегнут, словно наспех наброшен на плечи.

Когда сотник отстал, чтобы подъехать к своему отряду, долговязый драгун немного выпрямился и тихо сказал своему товарищу:

— Молчи же, Бронек, дай мне одному вести переговоры-.

Ходкевич издали узнал драгунские кунтуши и коней разведчиков, и двинулся им навстречу. Разведчики съехались теснее и перекинулись несколькими словами.

— С разведки, драгуны? — опросил Ходкевич, подъезжая.

— С разведки, ваша мощь.

— Разузнали про казачьи полки, по какой дороге направляются?

— Видели, попали к ним случайно. Едва живыми вырвались. Если б не сумели врать, как научил нас пан полковник, спасибо ему, то, верно, давно волки бы поужинали нашими драгунскими телами….

Разведчики переглянулись с солидным видом. Старший выехал вперед и низко поклонился Ходкевичу, от чего длинное тело его еще больше согнулось и горбилось.

— Попали мы в руки грабителей на переправе через ручей. Говорю их старшему, мерзкому грабителю: «Примите, — говорю, — и нас в ватагу, вместе грабить будем Литву». А он мне в ответ: «На какого чорта, — говорит, — !вы нам, такие католики литовские, сдались, сами управимся». А я ему опять говорю: «Не брезгуйте… грабитель…»

— Мне не интересно знать, о чем и как вы разговаривали с этим разбойником. Об этом полковнику Униховскому подробно- расскажете… Кстати, вот и он подъезжает. Полковник, драгуны с разведки вернулись.

Полковник хвастливо подскакал галопом на белом коне. То ли вечер сгустился, то ли у полковника глаза были подслеповатые, — ему пришлось усердно всматриваться в своих драгунов.

— Держись, Панчоха, — шепнул Бронек.

— Замолчи, Бронек, прорвало тебя… — ответил ему старший разведчик.

— Драгуны? Что шепчетесь там? — издали спросил полковник, присматриваясь к своим разведчикам.

Про себя выругался:

«Чорт… драгунов не узнаю».

— Ну, рассказывай, чего зверем смотришь? Своего полковника не узнаешь? Матка боска! Да это не драгуны… Держите их!..

Сотник, имевший такое же подозрение, все время был настороже. Несколько человек схватили Пан- чоху за руки и согнули, как былинку. Бронек тронул коня, хотя бессмысленность бегства была для него очевидна. Кругом поднялись сабли, и ему пришлось сдаться.

— Ишь, проклятый хлоп! Он опять подослал своих выродков. Но на этот раз вы заговорите с нами другим языком, не будь я полковник коронных войск… Признавайся ты, пес гибкий: сколько бездельников- грабителей идет с этим разбойником Наливайко? Известно тебе это?

— Точнехонько известно. Ни одного грабителя не видели, вот как вас вижу, пан полковник, — совершенно серьезно ответил Панчоха.

Нагайка полковника врезалась ему в плечо. Панчоха присел от неожиданности. Полковник схватился за саблю:

— Как отвечаешь, скот?

— А мы ваших спокойнее допрашивали, пан полковник коронных войск. Без нагайки все разузнали…

— Что «разузнали? Отвечай, мерзкий хлоп, пока голова на плечах цела!

— Врали о вас, что вы, пан полковник, хоть умом слабы, но воин рассудительный…

— Что? Замолчишь ты, пся крев, или я саблей заставлю тебя вести себя как следует…

— Пан полковник, не кричите на своих! — повысив голос, приказал Панчоха.

От неожиданности полковник даже отступил. Панчоха совершенно спокойно обратился к Ходкевичу:

— Мы убежали, пан каштелян, от Наливайко, надоело грабить честную шляхту. Разведчиков ваших мы поймали, когда они удирали от вас, вот и пере-

оделись. Хотели предупредить вас и невинных слуцких мещан, чтобы остерегались нападения Наливайко. И вижу, — ошиблись мы. Не за спасителей здесь принимают нас… полковники…

— Этот бездельник врет, как голодный пес, пан Ходкевич… Отвечай, сколько вас?

. — Тутай тильки двох, проше пана пулковника, — Панчоха старался говорить на языке польского крестьянина и сам чувствовал, что вызывает только смех и гнев полковника своим выговором.

— Тутай, тутай… А там сколько?

— Не считал, я неграмотный… У нас в… Бржозовичах дьячок мастер считать…

— Ты опять, мерзавец…

В разговор вмешался Ходкевич:

— Вы нервничаете, пан полковник, и разговор из- за этого уклоняется в сторону… Рассказывай, несчастный: по какой дороге направляется ваш… Наливайко в Слуцк?

Панчоха посмотрел на Ходкевича снизу вверх, как на сообщника. Даже улыбнулся ему, но вечерний сумрак не позволил Ходкевичу заметить это. Полковнику показалось, будто Панчоха приперт к стене вопросом Ходкевича, и опять пристал к нему:

— Ну, чего молчишь? В какую сторону идут ваши войска? Или придумываешь, как бы опять соврать?

— Придумываю, пан полковник, как бы удрать назад..

— Ах ты, скот украинский! Хочешь в колодки или на кол? Сотник, приготовьте кол, пан грабитель кола захотел…

Вперед неожиданно выступил Бронек:

— Пане пулковнику: естем поляк, хцялем на добже чинити, же втикали вид пана Налевая…

— Замолчи, Бронек! Не верьте ему, лжив, как польские дипломаты, пан Ходкевич… Войско Наливайко направляется на Слуцк прямо… Из Копыля повернуло и пошло этим… варшавским шляхом.

— Врет, врет он… Это бешеный схизмат, а не католик! — закричал Бронек. На мгновение ему показалось, что Панчоха и в самом деле задумал предать Наливайко.

— Верно, что врет, пан Ходкевич. Но я ему сейчас устрою другой, благородный допрос. Сотник, разденьте грабителя и всыпьте ему для первого раза…

Панчоху подвели к засохшему грушевому дереву над дорогой. Сам сотник сорвал с него одежду и, заставив обнять грушу, связал Панчохе руки конскими путами. Униховский сошел с коня.

— Теперь ты скажешь правду, мерзавец?

Панчоха молчал. Два жолнера стали с обеих сторон, размахнулись нагайками. Совсем стемнело, и белое тело на черной коре груши выделялось бледным пятном.

— Дайте ему, пока заговорит.

Сначала жолнеры с прохладцей ударяли по спине Панчохи как попало. Панчоха изгибался, насколько позволяли ему связанные руки. Закричал:

— Ой-ой! Холеры на вас не было…

— Скажи, по какой дороге идут казаки? — допрашивал Униховский.

— Да этой же… варшавской дорогой.

— Врешь, хлоп. Прибавьте ему, да горячих… Ну- ну, еще!.. Молчишь? Заговоришь!. Еще ему, еще…

— Да будьте вы прокляты, чортовы палачи!.. — застонал сквозь зубы истязаемый Панчоха; по стволу груши опустился на колени.

— О-о! Заговорил! Еще ему за оскорбление… Так, так… Это ничего, давайте сидячему…

Жолнеры думали: ударят несколько раз — и признается. Мало удовольствия и им, жолнерам, живого человека сечь так, что руки млеют. Пятно на груше все темнело под ударами.

— Да скажу уже, анафемы адские, — застонал Панчоха.

— Умно сделаешь, хлоп. Развяжите, набросьте одежду ему на плечи, — морозит немного, не простудился бы пан казак… Так по какой же дороге идет этот грабитель на Слуцк?

— Хоть бы он сам не дождался так признаваться… Пан полковник сам хорошо знает, по какой дороге шел бы, если бы собирался напасть на город… Прямо из Копыля и пошли в обход, на бобруйские ворота, к утру там будут. А нас послали на муки или…

— Ну вот, получайте, пан Ходкевич! Не говорил я? — с упреком бросил Униховский Ходкевичу.

Ходкевич только руками развел. С Панчохи глаз не спускал, подъехал к нему ближе:

— Слушай, ты! Пан полковник — нежный шляхтич, нагайкой допрашивал, а я на самом деле заставлю на колу заговорить…

— Пожалейте, ваша мощь. Всю правду я уже сказал. Прикажите запереть, а завтра убедитесь. Если соврал, сажайте на кол. Лживой я вам полезнее буду, пан Ходкевич. Наливайко будет в городе на восходе солнца и за казненного на колу Панчоху дымом пустит все ваши имения по Литве и детям, если они у вас есть, не простит этого надругательства.

Ходкевич вздрогнул при напоминании о детях: два малолетних сына его находились в слуцком замке…

Только зло сплюнул в сторону Панчохи и подъехал к Униховскому:

— Полковник! Пожалуйста, распорядитесь войсками, как ваша… стратегия велит. Я заеду в замок и утром присоединюсь со своей сотней к войскам.

Страх за детей не оставлял каштеляна в течение всего дня. Случай с разведчиками, особенно намек на детей одного из них, окончательно выбили его из равновесия. Какой-то злой рок преследует чувствительного каштеляна и его сыновей. Из Вильно пан Яроним забрал их в Слуцк, потому что гадальщик предупредил о грозящем им обоим несчастье. Старую, преданную роду Катерину приставил к ним, — как глаза свои, бережет она детей, да разве убережешься от такого, как Наливайко?..

Каштелян ехал вслед за отрядом жолнеров, которые вели обоих привязанных к лошадям казаков. Не заметив этого, приказал осторожно посадить на коня избитого, даже привязать его велел только за ноги к седлу. Порой его безотчетный страх за сыновей ему самому казался безумием. И все же не мог от него отделаться. А и то сказать: утром на улицах Слуцка, где находятся лучшие в Литве пушки, на улицах города, вооруженного немецкими ружьями и бочками пороха, на улицах этою города беспрепятственно разъезжает сам Наливайко. Он угрожает, мертвую голову Скшетуского, как каравай, подносит. И исчезает, будто и не было его. А вечером подсылает этих двух…

Внутренний холод вновь пробирает каштеляна, — кому казак правду сказал, кому он соврал: полковнику или ему? Где-то в самых тайниках души зашевелилось удивительное чувство, — не гнев, а восхищение вызывали эти люди Наливайко.

Полковник Униховский спешно перебрасывал войска от варшавских ворот к бобруйским, так спешно, что это посеяло панику среди жолнеров. На тесных улицах города царил беспорядок и толчея. Ходкевич с конвоем и пленными с трудом добрался до замка.

Оба сына его уже спали. Старая Катерина была для них и нянькой и родной матерью. Не позволила будить детей в такой поздний час:

— Падучая может приключиться. Сама скажу детям, куда отец уехал, не волнуйтесь, ваша мощь пан Яроним.

— Катерина! В подвале, что за хоромами, у обрыва, заперты два пленных казака. Стражу я снял, а вот ключи… Если нападающие возьмут верх и сынам моим будет грозить опасность, поступайте так, чтобы спасти детям жизнь. Поняла, матушка?..

— Еще бы!.. Бог вам на помощь, ваша мощь!.. Сама умру, а обидчиков упрошу, за мальчиков будьте спокойны…

Всю ночь через город мчались гонцы от одних ворот к другим. Проходили войска, суетились мещане, сносили имущество в замок. В разговорах меж собой тайком поносили порядки, Ходкевича, ругали старост за то, что слушались польских полковников и навлекли такую грозу на город.

— Этот пан Наливайко научит панство, к какому ветру спиной становиться литвину.

— Научит, но учение это и нашему брату в копеечку станет.

— Как и всякая наука.

— Известное дело: война ласки не любит. Слух такой ходит, что этот Наливай воюет против польских порядков?

— То ли против польских, то ли против панских, шляхетских. Батраков, говорят, от панов отбирает, на землю сажает, грамоты на привилегии у панов уничтожает и короне польской подчиняться не велит. Свои законы предлагает установить.

— Если бы так, господи… У нас бы тоже сбить спесь с Радзивиллов, Сапег…

— Где к чорту Радзивиллы… А Скумин, а Буйвид, да и пан каштелян виленский, старосты… на шею уже садятся и крестьянину, и мастеровому мещанину. Передают, что убегают люди к Наливаю, даже военные. Ночью две сотни вооруженных всадников перешли к Наливаю…

Только перед рассветом все стало понемногу затихать. Снег уже не таял, а хрустко скрипел, как капустный лист. Яроним Ходкевич пропустил свою сотню за ворота замка и сам выехал последним. На востоке холодно горела звезда, в двери стучалось утро, а запад все еще угрюмо хранил ночь. Но скоро и он стал сдавать. Искрились покрытые снегом пригорки. Гайдуки шагом проехали площадь, хотя кони рвались на морозе. За площадью Ходкевич пустил коня рысью, и сотня поскакала за ним, чуть ли не обгоняя своего начальника. Эта скачка походила на бесславное бегство. Ходкевич почувствовал это и хотел остановиться, но не мог, потому что общее настроение властно действовало и на него.

У ворот Ходкевич нашел только небольшую стражу. Каштеляну сообщили, что полковник Униховский двинулся с войском навстречу Наливайко до самого Клецка. Там примет бой и проучит насильников. Пан Ходкевич может догнать артиллерию, которая отправилась лишь с час тому назад.

«Какой безрассудный марш, какая губительная стратегия!.. Доведут эти советники страну до гибели…»— подумал он невольно словами Наливайко, сказанными при вчерашней утренней встрече на улице.

Ходкевич набожно перекрестил лоб и поцеловал крестоподобную рукоять своего старинного меча.

— С богом, пан сотник, за мной! — крикнул Ходкевич и свирепо пришпорил коня.

Животное взвилось на дыбы и скакнуло в сторону, словно для того, чтобы в последнюю минуту обратить взоры каштеляна на город, на оставленные варшавские ворота, на дорогу, стлавшуюся по высокому пригорку за речкой.

Совсем рассвело, — казалось, будто белизна величавого снежного ковра отразилась на бархатисто изменчивом фоне черной ночи. Острые глаза каштеляна заметили нечто такое, что заставило его еще раз повернуть своего измученного коня. От варшавских ворот, к западу от моста, простиралось по взгорью до самого черного леса широкое, ровное поле. Покрытое снегом, оно лежало как скатерть, а по нему ползли от леса тучи войск. Там, где пан Скумин намечал поставить пушки, проходили густые ряды пехоты Наливайко, а конница уже мчалась к беззащитным варшавским воротам, волной опадая со взгорья на город.

Как молния блеснуло у Ходкевича воспоминание о допросе казака под грушей, его дерзость и такое убедительное, но, выходит, лживое и героическое признание под кровавыми ударами нагаек… Припомнилась голова Скшетуского… лица обоих любимых сыновей, что остались в слуцком замке.

— Назад, сотник! За мной! Не дать казакам взять город без боя…

И понесся назад, в ворота, по улице, к площади замка. Слышал, как бешено неслись гайдуки его верной сотни, — стонала земля. Вот уже и площадь. Только повернуть направо, пролететь сотню скачков — и… крепостные ворота укроют каштеляна от Наливайко. Но с другой стороны площади уже прорывались первые конные сотки противника. Теперь только понял каштелян, отчего стонала земля, когда он несся со своей сотней: через мост у варшавских ворот мчались тучи казаков.

Непроизвольно обнажил свой длинный и тяжелый меч. Не для битвы, — Наливайко навеки заклял этот меч. И верно, разве что полыньи прорубать им. А когда-то рубал, Смоленск брал, на противников страх нагонял…

Но сотник и гайдуки, заметив воинственный жест каштеляна, обогнали его и понеслись вперед, чтоб врезаться в казачьи конные шеренги. Точно две страшные волны, брошенные друг на друга, они с воем рвались домчаться друг до друга и сшибиться.

Ходкевич опомнился. Понял, что гайдуков хватит лишь на несколько минут, в течение которых он должен повернуть коня в бегство, чтобы успеть вырваться через бобруйские ворота к своим войскам. Конь будто понял хозяина, его внезапное решение спастись. Без поводьев и шпор он рванул улицей за ворота, на дорогу, и понесся так, что стража только в спину узнавала каштеляна.

А площадь заливало кровью горячей сечи. Но скоро она прекратилась. Несколько лошадей без всадников путались в поводьях и терялись среди сотен новых и новых всадников.

Наливайко промчался к воротам замка и остановился, когда дальше ехать не позволила ему его «пушкарская совесть», как шутливо прозвали казаки это пристрелянное Наливайко расстояние. Обернувшись к джурам, приказал:.

— Немедленно две пушки, на площадь, приготовить ядра, засыпать порох… Если их живыми заперли в замке, мы еще спасем Панчоху и Бронислава…

— А ну-ка, вы, жуки городские! Трусы! Открывайте ворота по доброй воле! Пощажу жизнь и достояние не тронем у того, кто послушает нас. Ну, кто посмелее!..

За воротами не утих, а еще усилился гул человеческих голосов. Потом сбоку, с земляного вала, прогремел выстрел. Другой, третий… Пуля задела седло Наливайко — белокопытый конь скакнул в сторону, чуть не сбросив всадника.

Наливайко подъехал к Мазуру:

— Пан Юрко, немедленно оцепите город конницей. Послать дозоры вслед Униховскому, не спускать с него глаз. Пушкари! Зажигай фитили, ударим в ворота!

И сам подъехал к пушкам, схватил долбню и подбил верхний клинышек. Из-за вала опять раздалось несколько ружейных выстрелов, просто в воздух, для острастки.

— Пали! — решительно скомандовал пушкарям Наливайко.

Одна за другой вывалили две пушки, черный дым застлал ворота. Одно из чугунных ядер ударилось в гранитную глыбу около ворот, и осколки гранита далеко разлетелись вокруг. Другое ядро угодило в край дубовой перекладины и, переломив ее, пронеслось во двор замка.

За воротами поднялся неимоверный шум, стоны и паника.

— Давай по второму, прибавь пороху! — .приказал немедля Наливайко.

За воротами услышали этот категорический приказ. Несколько голосов закричало:

— Довольно, dose па temu, сдаемся…

Но ворота открыли не скоро. Наливайко, приказав подождать с пушечным обстрелом, прислушивался к тому, что творится во дворе замка. С вала перестали стрелять: шум свидетельствовал, что там происходит борьба…

Старая Катерина поняла, что на защиту замка уже нечего надеяться. Среди замешательства и тревоги никто не заметил, что она делала, прокравшись через заснеженный садочек, у дверей подвала, где сидели пленные казаки. Да никто из оставшихся в замке и не знал, что там находились казаки, — каштелян позаботился об этом. Отперев ржавый запор, Катерина оглянулась, как вор, открыла опускную дверь и степенно окликнула:

— Где вы тут? Выходите, до каких пор вам страдать?.

Бронек первый вышел из угла.

Руки у него все еще были связаны за спиной, и Катерина бросилась зубами растягивать затвердевший узел пут.

— Ведь, скажи ты, нужно же было вот так связать человека… О-о! А этот… матушки мои! Пан Ходкевич так и приказал: «Непременно забери их в комнаты, рубаху чистую дай…»

— Он бы лучше этой, нашей не рвал… Спасибо, матушка, — прохрипел Панчоха, расправляя затекшие в путах руки.

Старуха, поддерживая Панчоху, помогла ему выйти из подвала по неровным каменным ступенькам. Бронеку крикнула:

— Чего ж ты, паренек, дожидаешься? Помоги людям ворота открыть! Слышишь, шумят, будто не поделили наследство после отца. Еще снова станут стрелять… Скажи им: здесь больные дети…

— Какие дети, матушка? — заинтересовался Панчоха.

— Сыночки пана каштеляна в комнатах, на моих руках остались…

Осторожно ввела больного в переднюю, посадила на скамью и сняла с него отрепья одежды. По-женски убивалась:

— Ну, не с ума ли люди сошли, матушки мои!.. Это ляхи так, узнаю их поганую руку…

Панчоха сначала стонал, но после того, как старуха смазала ему спину свежим салом и надела на него чистую посконную рубаху, начал улыбаться, пересиливая боль:

— Ой, спасибо, матушка, тетенька, душенька родная! Чем только и отблагодарить вас, бабуся старенькая? Водички бы, если есть…

— Есть, дорогой мой, есть. А благодарите пана Ходкевича.

— Этого палача?

— Злая клевета, человече. Какой он палач? Боится коронных полковников, ляхов слабоумных, а мне ключи от погребов оставил, сласти вас тайком велел.

— Чудно. Не верится, бабушка, — пан он.

— Пан-то пан, но ведь из литовских, а не из польских панов. Да и удивляться тут нечему, дело житейское. Двое сыновей его вон в той светлице на моей совести остались… Неужели вы не смилостивитесь надо мной, старухой, не поможете мне перед вашими старшими? Это же дети…

— С детьми не воюем, матушка… За опасение спасибо и за сыновей этого ирода не сокрушайся: сам их постерегу.

Неясный гул, доносившийся снаружи, все приближался. Слышно стало звяканье сабель. Вдруг протяжный звук победных возгласов восторжествовал надо всем.

Панчоха не выдержал и заковылял к выходной двери, но не успел дойти — навстречу ему, в сопровождении Бронека, с обнаженной саблей в руке спешил Северин Наливайко:

— Панчошечка! Поздравляю с победой! Мы им покажем, чего стоит наш товарищ Мартын ко и несколько сот погибших с ним братьев-казаков. Старуха, где сыновья каштеляна?

— Северин! Не трогай их, они за мною числятся… Пан Ходкевич пусть сам ответит за себя…

Наливайко понял работу Катерины, даже приветливо посмотрел на нее, на Панчоху в чистой рубахе и спрятал в ножны свою окровавленную в недавнем бою саблю.

— Уважаю, матушка, доброе сердце в человеке. Пусть хитрость, но такую хитрость, какой пан Ходкевич спас не себя, не свою честь, а жизнь детей, мы прощаем…

В открытые ворота въезжали казаки, а мещане теснились ко дворцу. Не разобрать было в общем шуме, кто из них радуется поражению Слуцка, как своей победе, а кто в этом шуме скрывает проклятья победителям. Народ прибывал. Со всех сторон гремели металлические звуки. По замку несся адский грохот;

Гремело отовсюду, где только можно было найти котелок или колокол, или просто кусок железа. Северин оглянулся с крыльца каштелянова дома, прищурился и будто присел, оглушенный этим неимоверным шумом; потом снял шапку и помахал ею, чтобы притихли. Уловил момент, когда вокруг немного утихло, и горячо заговорил:

— Люди, казаки! Объявляю мир людям с добрым сердцем и нелукавой душой. Угрожаю жестокой войной тем, кто вероломно убил нашего товарища Мартынко, кто радовался этому коварному убийству или толкал других на него. Приказываю мещанам Слуцка принять наше войско как своих родных. Чтоб и коню было не голодно, и казаку нашему не холодно. Чтоб казак имел что поесть, услышал бы теплое слово и на постель не жаловался бы! Войску даю волю карать непослушных, а с друзьями обращаться как с родными. Приказных, старшин, шляхту и торговцев повесить на городских воротах, на крепостных стенах, если в течение трех дней они не соберут и не передадут в нашу казачью казну пять тысяч коп литовских грошей и оружие каштелянское и бочки с порохом… Эй, полковник Шостак, прикажите для примера повесить нескольких самых свирепых шляхтичей, а имущество их забрать на войсковые расходы… Эй, вы, торговцы, попы, музыканты! Начинайте праздник в городе! Если в лавке не станет товара — лавку немедленно сжечь, торговца повесить. Если в церкви умолкнет праздничная служба — церковь сжечь, а попа или ксендза повесить, как изменника народу. Музыканты обойдутся без наказания, я сам за ними послежу…

И пошло греметь по городу, зазвонили колокола, запылало полыми! Несколько шляхтичей коченели на столбах и деревьях. Наливайко, не унимаясь, носился на коне из конца в конец города и немилосердно наказывал шляхту за малейшее нарушение его приказов.

— Эй, научись, проклятая шляхта, подчиняться законам: ты долго их только придумывала для бедняцкой шеи…

Вечером Юрко Мазур прислал гонца и сообщил, что литовское войско в Клецке готовится к атаке на Слуцк, что сам Радзивилл собирает там военные силы, чтоб окружить и уничтожить Наливайко.

Получив это сообщение, Наливайко приказал отправить посла к Ходкевичу и передать ему, что двум его сыновьям нисколько не грозит опасность, что сам Северин Наливайко уже сдружился с ними, как родной.

— Пусть скажет гонец пану Ходкевичу, что сыновья его настаивают на том, чтоб двенадцать лучших литовских пушек, восемьдесят гаковниц и сотня немецких самопалов были немедленно переданы нашему войску. Дети они малые и приятные, я полюбил их, как отец родной, и не хотел бы напрасной войной с паном Ходкевичем омрачать их детскую любовь ко мне…

А на улицах Слуцка впервые зазвучали новые в литовской речи слова:

— Народная воля!

— Шляхту в батраки! Закон для всех равен!..

8

А потом… Минула лютая зима, полная тревог для городов и замков, Уже еле держались снега, а во, владениях подканцлера Яна Тарновского даже весной повеяло. В Стобницком замке ждала прихода украинских войск дочь подканцлера Барбара. Ей наговорили столько ужасов, а она все-таки ждала— не только без боязни, но даже с нетерпением: питала тайные надежды силой женской любви одолеть Наливайко, одеть его в кунтуш польского шляхтича… Не мечом, а лаской победить и короне польской подарить полководца с львиным мужеством. Зная содержание некоторых писем Наливайко к канцлеру Яну Замойскому, в которых украинец выражал надежду на милость и справедливую коронную службу, Барбара, приняв их за чистую монету, решила спасти и престиж короны на окраинах, и не. безразличного ей Северина Наливайко. И послала ему еще одно письмо, в котором обещала свою Помощь.

И ждала…. А дождалась неожиданного гостя — мужа своего.

Лета посеребрили голову и роскошные усы Яна Замойского, гетмана войск и канцлера короны польской. Ехали жене в гости, искал забвения, но прожитая и пережитая тревожная жизнь калечили его по-своему. Быть отцом, мужем, гостем для него еще большая мука, чем пользоваться уважением при дворе Сигизмунда Вазы. Энергия ловкого дипломата, государственного мужа и ученого, стоящего на уровне европейской культуры, теперь превратилась в раздражительное, нервное возбуждение, и Замойский, почувствовав это в Стобнице, был недоволен собою. Он бы должен был стать камнем спокойствия, и мало камнем — горою могучею стать, спокойным, рассудительным и неподвижным, как предвечный закон, той горы…

— Гора! — вслух высказал он волновавшую его мысль. — Гора, Янек, не знает, что такое ревность, не хитрит с императором Рудольфом и никогда не разговаривает с королем Сигизмундом в обязательном присутствии Петра Скарш… Ах, упрямый иезуит! Такому нет дела до нобилитации украинского казачества. Что значат для него молдавские дела или выплата жалованья кварцяному войску? Тупой фанатик, к лику святых хочет быть причисленным, в киот старается угодить, да еще короля с собой живьем туда тянет. По четыре раза в день тащит его в костел, в то время как какой-то Наливайко одним своим появлением, даже именем своим, разрушает эту вековечную святость!.. Гора!

Канцлер несколько раз подходил к окну, выходившему на замковую улицу Стобница, и подолгу всматривался туда, где за рекою едва виднелась черная, покрытая грязью и размякшим снегом дорога на юг. Он всматривался так пристально, что иногда должен был закрывать глаза, чтобы дать им отдых. Услышав, что в комнату вошла Барбара, он так, с закрытыми глазами, и обернулся к ней.

Барбара на миг остановилась, недоумённо взглянула на мужа, строгая и очаровательная в своем утреннем туалете. Когда граф открыл глаза, она уже пересекла комнату — и шла ко второму окну. Любил он её или, просто дорожил ею, как украшением поры своего увядания? Остановив на ней взгляд, погрузился в прошлое, когда был таким же молодым, но и тогда, только что повенчавшись с Христиною Радзивилл, не прислушивался он к тому, как бурлит буйная кровь женской юности… Как все это и тогда было буднично! И тогда женской любовью он упивался, как часто упивался лишним бокалом крепкого вина, отдавая этим дань этикету, а не вкусу молодости..

Барбаре стало тоскливо от этого застывшего взгляда, который и пожирал и как будто распинал ее. Чутьем поняла мужа и графа, но была безмерно горда и своей оскорбленной молодости давала полную волю ненавидеть и… цвести! Будто между прочим, высказала не законченную во время предыдущею разговора мысль, чтоб отвести от себя этот жадный взгляд мужа:

— Пан Станислав, верно, опять начнет наушничать?

— Я жду пана гетмана Жолкевского, мое золотко, чтобы поговорить о государственных делах, а не для того, чтобы слушать какие-то… выдумки…

— Янек, — примирительно обратилась к нему Барбара, — я думала, что наша семейная жизнь и счастье нашего сына — это тоже важное для тебя дело. Кажется, ради этого ты-и в Стобниц ко мне приехал. И снова то же самое…

— Но ведь такое время, Барбара. Я вынужден был вызвать сюда не только Жолкевского, а и Януша Острожского, и Язловецкого, и Радзивилла. На окраинах происходит грозное движение. Литва опустошена, порох, оружие и грамоты шляхты попадают в руки голи, а это не игрушки.

— Ждать гетманов, будучи у меня в гостях, — не обязанность канцлера, а его добрая воля. Пусть ждет их мой муж и отец сына…

— Барбара! — словно вырываясь из задумчивости, с болью обратился граф к жене. — А что, если мне еще кто-нибудь подтвердит, что не я, а… этот Наливайко приходится отцом Томашу?

— Янек!

— Знай, что тогда гром сразит первой тебя… а потом и Томаша…

Раздался легкий скрип двери, и Замойский резко оборвал запальчивые слова. На пороге, низко склонившись в светском поклоне, стоял польный гетман Станислав Жолкевский. Слышал ли он весь разговор супругов Замойских или поспел только к последним словам канцлера? Гетманский плащ и узорчатые сафьяновые сапоги были забрызганы дорожной грязью, лицо, огрубелое от пронзительных ветров ранней весны, горело первым загаром.

Жолкевский выпрямился и, прихрамывая, направился к графине. Как всегда, левая шпора от этого прихрамывания сиротливо позванивала. Этикет требовал первою приветствовать хозяйку дома, но Барбара бросила на гетмана такой убийственный взгляд, что Жолкевский остановился.

Граф 3амойский понял и спас положение, нетерпеливо, без приветствий, заговорив со своим другом:

— Ты прискакал сюда немедленно, даже по такой распутице, а каштелян краковский отказался приехать из-за плохих дорог, Язловецкий и вовсе ничего не ответил… Твой джура, пан Станислав, рассказал о делах в пограничных районах. Я должен был вызвать всех вас, чтобы сообщить… Король ждет. Мы должны прибегнуть к самому решительному средству — к оружию..

— Чудесно, Ян, — подхватил Жолкевский, сбрасывая плащ прямо на широкий подоконник, — ‘что говорить, — оружие надежное дело.

Гетманы сели друг против друга. Жолкевский из вежливости первый начал докладывать о молдавских делах. И выходило, что джура не все сказал Замойскому. Канцлер, едва выслушав несколько деталей, может быть даже известных ему из других источников, начал рассказывать Жолкевскому об украинских делах.

Воспоминание о дерзости Наливайко под Слуцком, когда он на лозовом щите преподнес Ходкевичу голову Скшетуского, распалило обоих гетманов, беседа полилась бурным потоком: как Наливайко с боем взял слуцкий замок, как захватил в плен детей каштеляна и, пользуясь этим, заставил Ходкевича покрыть себя позором побежденного…

— Литовский посполитый, паи Станислав, охотно принимает Наливайково евангелие свободы, смело бросается на своего пана, топчет коронные законы Речи Посполитой… Из Слуцка грабитель Наливайко пошел прямо на вдвое более многочисленные войска Ходкевича и с боем занял Могилев. Полковник Униховский бросился с драгунами в бой против этого самого Наливайко, которому сам чорт саблей правит в бою… И погиб пан Униховский, погибли его драгуны, а казаки ворвались в город по трупам наших войск. Ксендзы и шляхта сообразили поджечь Могилев, чтобы огнем выкурить этого страшного человека с его армией восставших хлопов. А он успевает и пекло огненное тушить, и войско панское потрошить, как птенцов неоперенных. И саблю князя Юрия Друцкого- Соколинского захватывает, примерив к своей худородной руке…

— Это враг, пан канцлер, какого еще не было у польского панства!

— Я слышала, он хороший артиллерист. Это правда, пан гетман? — вмешалась Барбара, прикрывая издевку наивностью тона.

Оба гетмана обернулись к окну, где стояла слегка улыбавшаяся графиня. Жолкевский вежливо приподнялся и словно ответил на понятую им иронию Барбары:

— Вы не поняли, пани графиня, простите великодушно. Я говорю о пане сотнике…

— О Наливайко, пан гетман, а не о каком-то penitenta, которому более к лицу оружие ксендза Скарги. Прошу извинить женщину, я по-своему ценю рыцаря и удивлялось, что столь опытный пан гетман не… переманил на свою сторону такого талантливого полководца.

— Того, что может доставить молодой пани эта дружба, не приемлют честь и закон воинский, любезная пани Барбара, — едко намекнул Жолкевский, давая понять, что ему знакома вся переписка графини с Наливайко. Но графиня Барбара не сдавалась:

— Иногда привязанности молодых дам, пан Станислав, служат сильнейшим оружием даже у… зарекомендованных воинов…

— Барбара! — остановил ее граф Замойский, прекрасно уразумев смысл этой перепалки.

Выдержав несколько затянувшуюся, но точно рассчитанную паузу, подошел и с особенной нежностью взял жену под руку. Рука ее дрожала, пылала, а глаза уже налились слезами.

— Тебе, золотко мое, вредно стоять у окна.

Графиня подчинилась. Долго, целую вечность, шли они через комнату, будто взвешивали каждый шаг. Станислав Жолкевский стоял, как на параде, терпеливо ожидая конца этого торжественного марша. По налитым слезами глазам графини понял, что она ушла, уступая условности супружеской покорности, и что выходка ее — только первый вызов к борьбе. Но на его стороне было страшное оружие: в цепких руках волокиты, как в рыбацкой сети, трепетала женская честь.

Замойский вернулся в комнату и, не глядя Жолкевскому в лицо, едва переступив порог двери, раздраженно заговорил:

— Довольно, пан Станислав, мы нянчились с этим украинским разбойником! Сегодня же получишь приказ, подписанный королем: немедленно и безжалостно подавить этот хлопский бунт, уничтожить его корни.

— То есть, Наливайко, я так понимаю?

— Наливайко, пан гетман, Шаулу, Лободу…

— Что касается Лободы, у меня есть свои соображения, пан канцлер.

— Какие? Лобода стоит Наливайко.

Жолкевский иронически усмехнулся. Это еще сильнее взорвало канцлера. Показалось, что старый друг издевается над ним и позволяет себе это только потому, что он, Замойский, убеленный сединами коронный канцлер, опрометчиво взял себе в жены такую молодую и очаровательную женщину. Эта четвертая жена, самая молодая из всех…

— Пожалуйста, Ян, пойми меня правильно, — Жолкевский сразу перестал улыбаться, поняв настроение канцлера. — Бунтует Наливайко, а Лобода только играет в бунт, а на деле грабит украинские же села на Брацлавщине. Причем делает это от имени Наливайко. Мы были бы нерасчетливыми стратегами, если бы не использовали такого случая…

— И все?.. Пан Станислав, как всегда, верен своему принципу… перехитрить. Одобряю этот принцип, но боюсь, как бы нам не перемудрить самих себя, как это сделал покойник пан Скшетуский, столь трагично погибший… Хорошо, Лобода творит беззакония именем Наливайко, а корона, что же, гордиться этим должна?

— Не гордиться, а использовать. Наливайко поддерживает вся эта хлопская сволочь, которой особенно много на Украине. Если же пан Лобода эту сволочь, прикрываясь именем Наливайко, пощиплет хорошенько, хлопы не только отшатнутся от Наливайко, но и помогут нам поймать его… А поймать его… мы должны!

— О, Стась! Как бы я этого хотел… В Кракове сейчас молодая жена гетмана Лободы и тоже горит местью. Могла бы помочь…

— Господь бог мне поможет, и пани Латку залучим… А Наливайко я тебе, Ян, приведу. Живого приведу…

Неожиданно в комнату вошел казачок Замойского и сообщил:.

— Там дожидается пан рыцарь славный. Просит панов знатных принять его. С дороги он.

— Зови! — прервал Замойский болтливого казачка.

Гетманы переглянулись. Жолкевский высказал догадку:

— Верно, пая Януш Острожский все-таки приехал из Кракова…

— Да нет, вельможные паны, это я! — раздался несколько охрипший от степных ветров, но сильный голос.

Если б в эту минуту громом разнесло Стобниц, гетманы не были бы так — поражены, как этим знакомым обоим голосом. Жолковский — вскочил, но, пошатнувшись, оперся о косяк окна.

— Дьявол! Клянусь, дьявол… в образе Наливайко!..

— Верно. У вельможного пана гетмана хорошая память… Я приехал к пану канцлеру, чтобы…

Но Жолкевский опомнился от первого испуга и, взмахнув саблей, бросился на незваного гостя. В то же мгновение со свистом вылетела из ножен и сабля Наливайко. Замойский схватился за голову и замер.

Наливайко не шагнул, а только оперся на правую ногу. Сабля его описала в воздухе свистящий круг и высекла искру, встретившись с карабелью Жолкевского. Удар был настолько молниеносен, что в первую минуту польный гетман ничего не понял, только почувствовал, как больно стало его правой руке. Карабеля брякнулась о потолок и, сверкая, отлетела прочь. Лишь теперь Наливайко прыгнул и, подбив еще раз своей саблей вероломное оружие гетмана, ловко поймал его в воздухе левой рукой. Не останавливая движения, подошел к Жолкевскому и с подчеркнутой вежливостью протянул ему карабелю, держа ее за острый конец.

— Пожалуйста… Вельможному пану гетману неудобно — без оружия.

У Жолкевского потемнело в глазах. Он зашатался и неминуемо упал бы, если бы Наливайко не поддержал его, отбросив не нужную гетману саблю.

— Езус Христос, пан сотник Наливайко?! — дрожащим, но далеко не испуганным голосом промолвила графиня, вошедшая в комнату в тот миг, когда сабля гетмана взлетела к потолку.

— Простите, пожалуйста, многоуважаемая пани графини. Пану гетману не хватило воздуха из-за слишком резвого, не по силам, фехтования. Ему бы роды…

Станислав Жолкевский чувствовал себя вдвойне уничтоженным: и как воин, и как кавалер. Барбара подала ему воды. Была ли это искренняя заботливость о здоровье гетмана или маневр, который должен был помешать ему наказать своего счастливого соперника, врага смертельного?

Наливайко же тем временем говорил графу Замойскому:

— Я посол от армии украинских воинов, защищающих свое право на жизнь. Несколько писем писал я к его королевской милости и к вам, ваша мощь вельможный пан канцлер, но ни на одно ответа не получил. Такое нелюбезное обращение панства с несколькими тысячами вооруженных людей заставило нас явиться лично. Паны ксендзы и шляхта ваша, столь же языковатые, сколь и старательные поджигатели Могилева, сообщили, что пан канцлер пребывает в Стобнице. Разрешите собственноручно передать и это последнее наше письмо, так как уверен, что остальные могли и не попасть в руки вашей мощи…

— Однако… пан Наливайко, вы должны понимать, что я… государственный деятель и с… бунтарем не имею права говорить, как с равным… — Замойский чувствовал, что бледнеет от злобы и бессилия, но старался, по крайней мере на словах, не терять своего достоинства. Наливайко же, понимая, что преимущество на его стороне, продолжал с исключительным спокойствием и, казалось, с искренним уважением:

— Не бунтарь я против короны, а бунтарь против несправедливости, о которой и пан граф в молодости писал разумные книжки. Старшим меня выбрали тысячи людей, и я им честно служу. Но не для спора о том, как назовет меня пан канцлер, я приехал сюда. Нам нужно понять друг друга, если на это хоть немного еще способен пан канцлер Речи Посполитой Польской. А если нет — то предупредить: мы люди миролюбивые… Прикажите, вельможный пан канцлер, старостам и воеводам украинских земель не притеснять нас постоем и не преграждать вооруженными силами дороги на Сечь. Мы люди мирные, но препятствий не любим и не терпим. Жизнь наша доверенными слугами у пана закончилась и не вернется..

— Чего же вы, пан, требуете?

— Пока что прошу, вельможный пан канцлер, и предупреждаю от имени целой армии…

— Вы, пан, требуете! Вы ворвались в эти частные покои, поздоровались разбойничьей саблей и, — пользуясь таким… случаем, — Замойский выразительным жестом показал на беспомощность Жолковского, — требуете! Рыцарские обычаи нашего века…

Наливайко проворно вынул свою саблю и картинным жестом подал ее канцлеру, как бы покорно склонившись перед ним. У канцлера задрожали руки, забурлила боевая кровь. Этот дерзкий жест не только кровно оскорбил его, но и чем-то покорил. На какое- то мгновение его пристальный взгляд остановился на Наливайко, и в этом взгляде, пересиливая ненависть, горела зависть, стлалась мольба. Но это продолжалось мгновение. Граф выпрямил стан. Неизвестно, какое решение он принял бы в эту минуту, если бы не панический возглас Жолкевского:

— Янек! Бери саблю разбойника, лучшего случая сам бог тебе не пошлет…

Замойский гордо, презрительным жестом оттолкнул саблю Наливайко:

— У меня есть своя сабля для головы врага… Но для бунтарской есть и топор палача…

Наливайко отступил на шаг.

— Так, значит, война? Пан канцлер не обещает нам беспрепятственного прохода в Сечь? Выходит, что по приказу пана коронного гетмана против нас готовили нападение и в Луцке, и в Копыле, и в Могилеве? Вот это и есть ответ украинскому народу? Хорошо, передам…

Не отвечая Наливайко, Замойский высокомерно обратился к Жолкевскому:

— Пан гетман! Канцлер короны Речи Посполитой Польской не может при таких позорных обстоятельствах принять вас. Прошу позаботиться о спокойствии. Вам поручена вся вооруженная сила польская.

Раскатистый смех Наливайко прервал эту гневно истерическую речь канцлера. Тогда опять вскочил Станислав Жолкевский. Но Барбара стала перед ним, и ее решительная поза напомнила Замойскому волчицу. Только через ее труп теперь достанешь Наливайко. Боль и страх потерять жену смяли Замойского. Держись, Янек! Одно неудачное слово, один непродуманный жест — и… Барбарьг не станет. Глубоко вздохнув, взял письмо из рук Наливайко.

— Хорошо, пан сотник… Я согласен. Прикажу воеводам… Однако одно лишь слово, слово рыцарской чести, пан сотник, прошу вас, как человека отважного и… искреннего. Моя честь…

— Янек! — воскликнула Барбара, поняв графа.

Настала мертвая тишина. Наливайко вложил саблю в ножны, поклонился и спокойно ответил скорее графине, чем Замойскому:

— Благодарю вас, пан канцлер, за благородное доверие. Воюю честно и уважаю честь других, потому что люблю побеждать на равном оружии. Того, что беру мечом, пан граф не может запретить, а… его честь… это оружие призрачное, на нее найдутся неудачливые в открытом бою воины…

Еще раз поклонился уже одной Барбаре, глубоко заглянул в ее глаза: вот-вот скажет ей, только ей одной, заветное слово. И все-таки ушел. Как парализованные стояли оба гетмана. А графиня, словно птица, трепещущая подрезанными крыльями, резко обернулась к гетманам, бросила на них полный презрения и отчаянья взгляд и поспешила к окну. По двору проскакали пять вооруженных всадников. Последним она увидела Наливайко, — он точно не на коне, а на змее вылетел со двора. Напряженный взор молодой графини провожал их и словно благословлял.

Через какие дворы, по каким тропинкам исчезли казаки, так она и не разобралась. Были — и нет. Казалось, черный лес за речкою проглотил смельчаков.

Наконец Барбара оторвалась от окна, оглянулась на застывших мужчин и направилась к выходу. Проходя мимо сабли Жолкевского, опять обернулась, толкнула нежной ножкой золотую рукоять карабели и тихо спросила:

— Не слишком ли мало золота на вашей сабле, любезный пан Станислав?

— Я кровью этого разбойника добавлю, любезная пани Барбара.

— Однако… разбойник в поле еще менее доступен для удара уважаемого пана гетмана, чем в этой тесной комнате, мой любезный пан Станислав…

С победным видом рассмеялась и вышла. Граф Замойский, словно в бреду, процитировал любимый и грозно-вещий припев Яна Кохановского:

— «Что это будет? Что это будет?»

9

Короче становились долгие ночи, таяли толстые в ту зиму пласты снегов. Весна снова налетела на Брацлавье, на все воеводства и староства князя Василия-Константина Острожского. Учуяла весну и земля. Зимние вьюги-суховеи сменились влажными южными ветрами. На деревьях набухли почки.

На оттаявшей полоске земли, где был выкорчеван кустарник терна, лицом к солнцу стоял Карпо Богун и будто хотел вместе с воздухом втянуть в себя эту весну. Всю осень он корчевал терн. Прислушивался к людской молве о Наливайко, о походе против панов и корчевал. Зимой налегал, оттаскивал прочь выкорчеванный лес. Теперь Карло стоял на своей полоске и мечтал о посеве, об урожае. Прошелся поперек кулижки, зашел в поле. Намеренно шагал проталиной, месил мокрую землю, трудился. Оглянулся на будущую ниву и направился в лес, к оврагу, где пролегал казачий, или, иначе, Кучманский, широкий шлях. На ходу думал вслух:

— День-два пройдут, промелькнут — и выезжай, Карло, со своим ралом. Эх, молоды бычки еще… Да ничего, сам налягу, а все-таки засею наконец…

Кучманский шлях был еще где-то за лесом, а Карло Богун издали услышал необычный для будничной

Жизнь этого шляха шум. По лесу, точно испарение весны, несся приглушенный гул человеческих голосов, ржанье колей, скрип возов и звон оружия. Шли казаки.

Карпо целиной прошел к шляху. По долине, сколько глаз хватал, шли вооруженные люди, двигались возы с пушками и со снаряжением. Из-за леса, откуда выбегала дорога, показались всадники. Они подъехали к самой реке. Передовые держали свернутые на пиках знамена. Усталые кони упорно месили дорожную грязь, — там уже не было и намека на снег. Запах пара, поднимавшегося от коней, ударил Карпо в нос.

Сбоку ехал всадник, с трудом обгоняя обоз. Поровнявшись с Богуном, всадник остановился.

— Откуда, человек хороший? — опросил казак, пристально всматриваясь ему в лицо.

— С нивки домой направляюсь. Лесниковский я… А вы чьи, воеводские?

— Да будь он проклят…

— Господь с вами… такое про панов сказать… — Богун готов был перекреститься.

— Три года уже говорим, человече… Очнись! Мы казаки, украинское войско, наливайковцы, коли слыхал о таких. А далеко еще до Острополя?

— Далеконько. Вот заночуете раза два, а на третью ночь будете в Острополе. Так, так… Украинское войско, наливайковцы… А правда, будь прокляты паны и души их! Наши Синявские еще живут, пануют, палачи…

Но казак уже отъехал и опять обгонял походные обозы.

Карпо стоял, пока не проскакали последние несколько всадников на прекрасных, точно не знавших устали конях. Солнце поднялось уже за полдень, а он все стоял и стоял.

«Так вот каковы они! Значит, это правда. Идут к Острополю, а там в Константинов, к воеводскому замку…»

Сам того не замечая, крепко потирал руки одна О другую. Оглянулся на лес, представил себе свою освобожденную от терна нивку и двинулся обратно через чащу к своему селу, лежавшему в стороне от казачьего шляха.

Дома застал во дворе панского дозорца. Никакой вины за собой не замечал, за клочок росчисти был спокоен: сам пан Синявский велел корчевать терн кто где может и сколько может, — но в сердце что-то ёкнуло: дозорцы спроста не навещают посполитых. На тихое приветствие Карпа дозорец не обратил внимания.

«Верно, не знает о казаках», — подумал Карпо.

— Послезавтра, Карпо, выедешь на бычках с этим новеньким ралом: две недели пану Синявскому на поле проработаешь, пока управимся с посевом.

— Две недели пану Синявскому?

— Да, только две недели… А ты как же думал: даром вон какую росчисть получаешь? Пан велел в этом году на этой росчисти лук посадить… Ну, чего смотришь зверем?

Карпо Богун оглянулся на бычков у яслей, на новое рало под поветью. Из хаты с Ивасем на руках вышла жена Богуна, прислушивалась, какой ответ даст ее Карпо этому надоедливому и ненавистному дозорцу. А Карпо только тревожно смотрел поверх головы дозорца, куда-то в даль, в сторону Острополя, и гневно двигал губами. Слова застряли у него в горле.

Весною дышит вокруг, а тут… этот дозорец… Создавалась земля и злаки на ней, и человек — венец всего живого и мертвого на земле… И неужели, возмущалось все существо Карпо, неужели из человека стал… дозорец? Вон стоит он: через плечо кнут, ввосьмеро плетенный татарским калачом, через другое — торба, как у нищего. В зубах дорогая трубка с цепочкой — панский подарок за верную службу.

Карпо вдруг повернул к повети, на ходу схватил с изгороди долбню и стал немилосердно колотить ею по брусьям рала. Брусья трещали, и это усиливало злость Карпо, — он еще ожесточеннее дробил их в куски, вспоминая, как работал над ними в длинные зимние ночи. Жена хотела крикнуть, остановить, но у нее перехватило дыхание, она будто онемела. Повернулась и, прижимая к груди Ивася, точно защищая его от грозной долбни в руках Карпо, убежала в хату.

— Ты что делаешь, лодырь? Не смей портить рало! С чем на ниву для пана выйдешь?

Карпо отшвырнул ногой кусок разбитого рала, обернулся и тихо сказал:

— Свое бью, хозяйствую…

Но ему показалось, что дозорец не понимает хорошего слова. Раздосадовал еще больше и звонко, с надрывом закричал:

— А ну-ка, вон, иродов сын, с моего двора!.. Не видишь — человек по хозяйству занят? Нет у меня рала, не с чем ехать на панское поле. Нету! Ха- ха-ха!..

Дозорца взяла досада. Заходя во двор, он видел новенькое рало. Глядел зимой, как его делали; «бог в помощь» говорил, когда, приходя к Богуну, здоровался, и засиживался тогда, воняя трубкой и засматриваясь на видную Карпову молодицу… А теперь новенького рала под поветью не стало, лишь обломки его валялись перед глазами. Досада взяла дозорца, да и смех Карпо больно задел его. И не подумал хорошенько о том, как Богун искусно справляется с долбней. Кнут с плеча со свистом взлетел в воздух и протянулся через голову Карпо. Вторым ударом дозорец распорол ему шею. А третий удар повис, рука занемела. Карпо навзлет размахнулся долбней, и дозорец только успел крикнуть:

— Не ударишь, лодырь пог…

— Врешь, собачья шкура… Карпо ударит…

Весна-а!.

Труп дозорца покатился по двору, задевая обломки разбитого рала. Змеей пополз за трупом плетеный кнут, а с другой стороны проложила дорожку струйка крови.

Все замерло, онемело- на миг.

— Кровопийцы, будь вы прокляты, господи прости! Карпо его не ударил бы, — словно перед кем-то оправдывался Богун.

Шагнул к мертвому дозорцу и сплюнул. Еще раз оглянулся в сторону Острополя, потом на бычков, на хату. По-хозяйски бросил долбню под поветь.

— Ну, Карпо Минович, и распахал и посеял. Теперь в казаки. Бить их, иродов, дотла извести, чтоб отродья панского не осталось на земле. Тогда, Карпо, и посеешь, и пожнешь…

А немного погодя на Карповом дворе собрались люди. Труп дозорца все еще лежал у разбитого рала. Издали смотрели на него с омерзением. Кто-то из пожилых рассудительно заметил:

— Закопать нужно ночью, а то, как собака, начнет смердеть, холерою заразит.

Богун вышел из хаты, с губ не сходила закаменелая, злая улыбка. Заплаканную жену в последний раз обнял и поцеловал при всем народе. На боку у Богуна висела старая отцовская сабля.

— Вот наше рало в нынешние времена, люди добрые! — крикнул Карпо соседям, хлопая рукой по сабле. — Панов бороновать надо, а земля пусть немного подождет. Пойдем, кто согласен на это…

И пошел, высоко подняв голову. Не оглядывался, но знал, что идет не один. И действительно, за ним шла большая толпа, вооруженных односельчан. За селом они остановились, низко- поклонившись родному селу, и по целине прошли за Богуном в лес, на большой казачий шлях.

В вечерних сумерках терялись очертания предметов, лес густел и оживал ночными привидениями. Карпо Богун и его товарищи спешили пройти лес еще до наступления темноты, чтобы к ночи поспеть в Мацийовичи. Ноги, уставшие за несколько дней ходьбы, передвигались автоматически, голоса охрипли, лица загорели на весенних ветрах. Шли вразброд. Растянулись по дороге, иногда останавливались, чтобы собраться, и опять двигались. Уже завиделся сквозь дорожную просеку тонкий дымок из трубы крайней хаты, стоявшей на пригорке, когда Богун, вышедший на опушку леса, услышал позади шум.

Остановился, чтобы узнать, отчего так горячо зашумели отставшие товарищи. И пошел назад.

На дороге стоял всадник, окруженный- людьми Кар по.

— Это кто? Отчего задержались, ребята? — заспешил к ним Карпо.

— Лях! — крикнуло несколько голосов.

Лях оглянулся на Богуна. Он все еще сидел в седле, однако поводья были уже не у него в руках. Таврованный жолнерский конь поводил ушами, прижимал их при каждом движении незнакомых людей. Лицо молодого всадника расплывалось в сумерках, но все же Карпо Богун приметил на нем тревогу и напряжение.

— Кто такой? — еще раз спросил Карпо, желая показать всаднику, что он тут старший.

На диво высокий, хотя и охрипший голос юноши смело зазвенел:

— Положим, что имя мое… Роман. Роман из Олики, например. Пожалуйста, пан, отдайте мне поводья, очень спешу.

— Постой, постой, казаче, успеешь. Скажи прямо: кто такой, к кому едешь?

Юноша испуганно огляделся, и недавняя решительность, просквозившая было в его движениях, погасла. Его окружили так плотно, что нечего было и думать о бегстве. В этом диком лесу от этих людей избавишься разве вместе с собственной жизнью, попробуй только один положиться на свою силу.

— Скажите хоть мне, кто вы, какого войска люди.

Допрашиваете меня, а сами не говорите, кто вы такие. Что вам нужно от меня? Пристало ли воинам останавливать мирного всадника? Я панский слуга.

— Синявского?

— А что, если бы и не Синявского? Вы не сказали, кто вы такие.

Богун вплотную подошел к всаднику, опустил глаза в землю, приказал:

— Слезай! — и только тогда посмотрел на всадника. Всадник метнулся рукой не к боку, где должна бы висеть сабля, а… в пазуху. Но Карпо подпрыгнул и ловко схватил эту руку, в которой уже оказался кривой турецкий кинжал. Карпо сжал в кулаке кисть всадника и вынул из нее кинжал.

Всадник застонал и зашатался в седле. А Карпо быстро распахнул одежду на груди, всадника и отступил.

— Девушка… — тихо промолвил он, словно для того лишь, чтобы уверить в этом самого себя. — Признавайся, девушка, не то догола разденем, не укроешься!..

— Да… Правда… Отпустите меня.

— Э, нет, казак в юбке! Признавайся, куда и зачем спешишь? Хлопцы, обыщите-ка ее, это, может быть, шпик коронный. Только… обыскивайте где следует, а… пазуху пусть сама вывернет…

— Постойте! Так вы…

— Мы… наливайковцы! — отрубил Карпо, впервые с тех пор, как вышли из Лесников, присваивая себе это грозное имя.

И еще больше удивился: девушка стремглав соскочила с коня, залепетала:

— Наливайковцы? Так ведь к нему-то я и опешу!.. Помогите. Две недели блуждаю в степях и лесах, не могу найти этого… ветра в поле. Мне нужно важное… слово сказать сотнику.

Эта новость настолько поразила Богуна и его товарищей, что они забыли и про обыск. Переодетая девушка-всадник две недели ищет Наливайко в степях Украины! Дело, у нее, верно, не простое. Кто поверит ей, что любовь к этому казаку заставила ее сесть в седло и погнала по такой распутице в степи и леса навстречу опасностям? Карпо с нескрываемым интересом слушал рассказ девушки, но ни одному слову не верил. Любить так, как эта девушка полюбила Наливайко, можно. Такой девушке не стыдно полюбить его, и кто бы пренебрег любовью такой прекрасной, да еще и смелой молодой девушки? Но хранить эту любовь, ожидая где-нибудь в замке, пусть и в Олике, а то даже и в селе, гораздо естественнее, чем растрачивать ее на Ветру и по бездорожью. Врет девка…

— Хорошо, — согласился Карпо, потому что уже надвинулась ночь. — Мы согласны взять тебя с собой и сдать Наливайко такой… как есть. Но коня заберем себе. И кинжал. Такие, как ты, влюбленные, иногда и до сердца любимого достать могут. А конь для отряда пригодится.

Девушка вздохнула и молча покорилась. К седлу ее коня приторочены шаночки с продуктами, а кинжал Карпо заткнул себе за пояс. Повинуясь какому- то внутреннему чувству самозащиты, придвинулась поближе к Богуну и без принуждения пошла. Неохотно отвечала на вопросы Карпо, скупыми, безразличными фразами прикрывая свои тайны. Самый ловкий дипломат не сумел бы найти в ее ответах хотя бы намек на действительную причину ее путешествия.

В это время в село с другой стороны вступал довольно большой казачий отряд. Атаманов своих называли Дурный и Татаринец; орали о панах, будто ворвались в какой-то замок, а не в село. Село заголосило. На Карпо с его людьми не обратили никакого внимания, сбегались к корчме на площади. Скоро там запылал костер, туда бегом поспешали наиболее смелые сельские парии и мужчины. Уже выкатили две бочки хмельного варева из корчмы, над которой начальствовал сам атаман Дурный. Из костра валил дым, а кроваво-черное пламя освещало атамана на бочке, как духа преисподней. Громовым голосом он благословлял этот ночной пир:

. — Братья-казаки! Вот и добыли мы себе волю, уйдя от Северина Наливайко. Казак, что ветер, гуляет, не зная границ и преград. Хватит, находились с Наливайко, наслушались про волю казачью, а он снова на Сечь ведет… Вот где наша свобода и хлеб казачий! Пей, братия, сегодня, а завтра пойдем по Украине. Присоединимся к гетману Лободе, если самим трудно станет, и поднакопим себе достатки… Я первый пью за это и вам велю, Пусть икнется Северину, а нам улыбнется удача, казачья звездочка… Эй, эй, молодицы, девчата! Уважьте казака, светлое воскресение подходит… Господь бог вам эти женские грехи простит… Слава!

Его смело с бочки людской волной, налетевшей с ведрами, с кувшинами и жбанами. Клики: «Слава казаку Дурному, слава!» — нагнали страх на шинкаря, на селян.

А некоторое время спустя село заревело песнями и криками. И затрещали льняные рубашки, заголосили матери. Разгулялись казаки. Лишь ветер притих в эту ночь да пламя костров высоко поднималось в небо, как с жертвенников… А за селом залегла темная и скрытно-молчаливая, грозная ночь.

Карпо вернулся в овин на краю села, где расположились на ночь его люди. «Романа из Олики» уложили на соломе между собой, накрыли двумя кожухами и по очереди сторожили. Девушка боялась. Скоро согрелась под кожухами, как будто успокоилась, но не опала: Сквозь плетеные стены овина пробивался свет от костров в селе, слышен был пьяный шум. Иногда она молча смотрела из-под кожуха на этот свет, прислушивалась и опять прятала голову.

Не спал и Карпо Богун. Прислонившись к стене овина, он смотрел на страшные снопы костров и тоже вслушивался в пьяный шум ночи. Неужели для этого убил он долбней дозорца, бросил молодую жену с младенцем, оставил бычков и теплую хату? Карпо метался по овину из угла в угол. Наконец остановился возле своих людей, прислушался: кто-то храпит в молодецком сне. Девушка почувствовала, что Богун стоит совсем близко, выглянула из-под кожуха.

— Не спится вам, пан казак? Я тоже не сплю, страшно. Сколько огня среди такой темной ночи…

— Ночь как ночь, Роман, чего ее страшиться? Может быть, мерзнешь?..

Карпо присел на солому у изголовья девушки, неизвестно зачем протянул руку. Девушка тотчас отшатнулась в сторону, потом присела под кожухами:

— Пан казак, далеко ли отсюда Кучманский шлях проходит?

— Кучманский шлях? Мы нарочно ушли в сторону от него. Это тут, шесть миль к востоку, вот и Кучманский шлях. А зачем он тебе, Роман?

Девушка сделала движение, чтобы придвинуться к Богуну и что-то сказать ему. Карло тоже подвинулся навстречу ей, но она порывисто вскочила и стала в оборонительную позу.

— Пан казак… я кусаюсь, как волчица, — предупредила она Карпо.

— Да бог с тобою, глупая… у меня молодая жена и сын Ивасев… Скажи начистоту, что тебя беспокоит.

На этот раз Карпо смело придвинулся к девушке, но и она почувствовала, что теперь ей не придется защищаться.

— Вы, пан Карпо, в самом деле честно служите пану Наливайко?

— Как я он — делу народному. Буду биться до смерти…

— Ну, ладно… Кучманским шляхом направляются на Украину кварцяные войска, ведет их гетман Жолкевский. Вот при таких же огнях убежала я из своего села, подожженного этим паном гетманом… Огни из села в такую ночь видны за десять миль. С Кучманского шляха пан гетман заметит их и может нагрянуть. Темень такая…

— Отчего же ты молчишь, проклятая дивчина, что гетман с войском гонится за Наливайко, на Украину пошел?

— Думала, это известно пану Наливайко и его верным казакам. А вы напрасно меня руганью осыпаете, я тоже не прогулки ради в-это лихое время в степях по холоду скитаюсь.

— Разве я ругаюсь, Роман? Это такое казачье ласковое слово. Если бы Карпо Богун стал ругаться, то не только у девушки, а и у сестры Вельзевула уши отсохли бы, матери его сто чертей в печенку…. Что ж ты молчишь?.. Письмо, что ли, везешь ему от кого-нибудь?

Девушка только пошевельнулась. Карпо хотел: было еще расспросить ее, но вдруг на селе прогремело несколько выстрелов, и из пьяного гула выделились крики:

— Караул! Спасите!

— Они! Вот именно так начиналось… — зашептала девушка и вскочила на ноги.

Карпо мигом очутился на дворе. Вбежавший в ворота навстречу Богуну хозяин двора вполголоса воскликнул с отчаянием:

— Конец, брат!..

— Что случилось?

Карпо схватил хозяина обеими руками за плечи и так держал его, ожидая ответа. Из слов девушки понял, что Жолкевский и в самом деле мог нагрянуть на село, но хотел знать это из уст крестьянина.

— Жолнеры, — сказал крестьянин, держась за сердце.

— Хлопцы! — крикнул Карпо, вбегая в гумно. — В селе Жолкевский напал на пьяных казаков…

— Убивают всех, — рассказывал дальше хозяин. — Обоих атаманов схватили и потащили, спящих в хате рубают… Я за горилкой пошел и… вот прибежал. Удирайте!

Люди Карпо вышли из гумна. Вывели коня; он уже отдохнул, поднял голову и заржал на пламя, на шум и выстрелы.

Девушка подскочила к нему.

— Я так и знала, что это случится с проклятым жолнерским конем…

Всем было ясно, что нужно немедленно уходить. Но как убежишь? Жолкевский окружил село конницей и, верно, хорошо позаботился, чтобы ни одна душа не прорвалась из него. Кровавой расправой с казаками гетман преследовал еще и другую цель — отрезать от Наливайко даже слух о том, что жолнеры уже здесь. Несколько дней Жолкевский гнал этим шляхом свою конницу, — вот-вот настигнет Наливайко, — и, увидев огни в Мацийовичах, как буря налетел, не щадя ни казаков, ни селян, заботясь лишь о том, чтобы ни одна душа не прорвалась на юг, к Наливайко.

— Жолнеры ищут в селе какую-то девушку, которая убежала от них, как полагают, через Мацийовичи. Насмерть замучивают девчат, расспрашивают, пытают…

— Ох… — застонала девушка, схватила Богуна за руку и потянула вниз.

Карпо нагнулся и подставил ухо.

— Это я, пан казак, за меня пытают… Какая-то пани Лашка с гетманом мудрят, письма отправляют, а дед Влас украл письмо, мне передал… Замучили деда, а ведь он же ее, потаскуху такую, осенью от погони спас. Я на жолнерском коне и помчалась по степям… В собственные руки Наливайко должна я отдать это письмо, покойник дед Влас велел, хотя бы смерть грозила мне…

— Хлопцы! — крикнул Карпо. — За селом Романа отправим верхом на коне к Наливайко, а сами… жолнеров задержим, пока Роман вырвется в степь. А потом… кто жив останется, прорывайся сам… Роман, саблей владеешь?

— Да ведь у меня ее нет.

— Возьми мою, а себе я достану. Ну, двинулись, хлопцы…

Северин Наливайко спешил на своем вороном коне к высокому кургану в степи. Два казака едва поспевали за ним на турецких конях. А там внизу, у брода, остановилось все войско.

Юрко Мазур еще вчера достиг реки, всю ночь ладил переправу, — возы, имущество, артиллерию перебрасывали на верховых конях. Наливайко оставался в прикрытии.

Лишь вчера утром Наливайко перехватил слух, и то не совсем достоверный, что гетман Станислав Жолкевский все-таки выступил на Украину: идет, мол, по большой дороге и распускает вокруг слухи о расправе с наливайковцами, чтоб нагнать страх на крестьян.

Вступать в бой с Жолкевским Наливайко пока еще не хотел, да и не был в силах, и потому сутки напролет двигался с войском на юг от Кучманского шляха, заметая следы. Если гетман Жолкевский в самом деле начал поход на Украину, то не иначе как с навостренной саблей и сухим порохом. Свой позор в Стобнице гетман до конца жизни не забудет и, напав на след Наливайко, будет гнаться за ним, как пес на охоте. Трудно оказать, какие побуждения сильнее в гетмане: коронная служба и слава победителя или лютая месть врагу-сопернику? Счастливое бегство Наливайко удвоило воинственный пыл Жолковского и его ожесточение в погоне за казаками.

Часом подмывало и Наливайко повернуть войско навстречу Жолкевскому, перемолвиться с ним понятным словом, а то и казацкой саблей.

Зачем идет он с кварцяными войсками на. Украину, бросив незаконченными молдавские дела? Для устрашения украинских воеводств? Или гетман хочет с оружием в руках осуществить давнишнюю мечту польского панства — назвать Украину Польшей?.

Пацификация!.. Прибрать к рукам восставших батраков и крестьян направляется так поспешно пан гетман на Украину. Пацификация…

— Как жаль… Матвей отделился… — вслух высказал Наливайко тревожившую его мысль.

Матвей Шаула с многочисленной артиллерией и пешими казаками остался в литовских краях. Несколько отрядов, приставших к Наливайко на границе Украины, теперь опять отошли от него. Одни предпочли добывать вольный казачий хлеб, славу и добычу; другие направились на соединение с гетманом Лободою, который, грабя и насилуя, не растрачивал попусту казачьей силы на Украине.

Вчера чуть ли не бунт устроили два атамана, Дурный и Татаринец. Около полутысячи людей сманили они с собой и вечером завернули в Мацийовичи. К Лободе пойдут или снова вернутся к войску? — этот вопрос всю ночь волновал Северина, и он ждал.

В ту ночь в Мацийовичах полыхали огни; Наливайко несколько раз останавливался и следил за пламенем, вселявшим в душу тревогу. Кто поджег? И кого? Огни не потухали, а на рассвете все село превратилось в сплошной костер и пылало, как факел. Черная полоса леса, вдали, на горизонте, грозно оттеняла пожар, точно Мацийовичи погружались вместе с пламенем в пропасть.

Казаки прислушивались к ночи, один из них даже припал ухом к сырой, пока еще погруженной в тень и стылой земле. Похоже было, что в Мацийовичах идет бой, беспорядочно палят ружья…

В утреннем рассвете словно из глубокой бездны всплыла широкая степь с реками, с лесами, с тревогами. На востоке небо засверкало полосами оранжевого, огненного утра и вытягивало их по горизонту на ют. А на западе пылало село, споря заревом пожара со сполохами восточных лучистых полос.

Наливайко вскачь пронесся на вершину кургана.

— Неужели Татаринец позволил этому глупцу Дурному оставить войско и напиться?.. — опять вырвалась у него вслух тяжелая дума.

Но на полуслове умолк: Наливайко увидел, как шестеро верховых выскочили из лесу и, словно борзые наперерез зверю, врассыпную помчались по степи на восток. Привычный взор воина заметил и еще одну точку — всадника, который мчался вдоль опушки, стараясь проскочить к другому краю леса, у реки. Что один убегает, а шестеро гонятся за ним, было совершенно ‘ясно. Привыкший стоять на стороне обиженного, Наливайко в тот же миг решил помочь беглецу. Кто он, кто гонится за ним в рассветную рань — издали не разберешь. Но вот ближайший из погони выскочил на бугор. Он резко изменил направление, повернулся, и скупые лучи раннего утра осветили его всего. Сомнения рассеялись: по хвастливому перу на шапке Наливайко узнал польского жолнера.

— Жолнеры Жолкевского! — бросил Наливайко казакам, полуобернувшись лишь на миг.

Белокопытый конь его сорвался с места и помчался вниз, как пущенная из лука стрела.

Беглец не видел помощи и понимал, что ему не убежать от более сильных, чем у него, жолнерских коней. Шестеро жолнеров с обеих сторон преграждали ему путь к лесу.

Северин мчался почти беззвучно, точно ветер нес его по степи, как страшное перекати-поле. Не спуская глаз с беглеца, заметил, что тот не один, а держит впереди себя положенного поперек седла человека.

Жолнеры с победными криками приближались к беглецу, все теснее смыкая кольцо вокруг него. Измученный конь ли умерил бег или всадник придержал его — бежать было некуда. Чуть блеснула сабля в руке беглеца. Он повернул коня и опять погнал его, теперь уже прямо навстречу ближайшему врагу. Даже Наливайко, умевший рубить врага на самом быстром скаку, даже и он ахнул, когда беглец неожиданным маневром налетел на жолнера. Жолнерский конь, будто одичавший, взвился на дыбки и страшным прыжком умчал в степь опустевшее седло.

Но остальные жолнеры кольцом приближались к смельчаку с этой странной ношей на седле. А беглец остановил измученного коня и, оглядываясь, ловчился поскорей и как можно бережней опустить на землю свою ношу, — это была девушка, полураздетая и окровавленная. Беглецу мешала сабля в руке, возбужденный конь вертелся, не стоял на месте. А жолнеры уже взметнули сабли высоко над головами и, пригнувшись, набирали разгон, чтобы быстрее разделаться со своей изнемогшей и отягченной ношею жертвой.

Наливайко сколько голосу хватило крикнул вовсю широкую и пустынную степь:

— Агов! Слушай! Саблю… Саблю держи, мямля несчастный!..

Голос гулом пошел по степи, ударился в стену леса и опять вернулся к полю битвы. Неожиданность и сила голоса на мгновение остановили польских всадников.

Услышал тот голос и беглец, даже догадался, чей он, душою почувствовал, что в украинской степи на солнечном восходе спасти его может только один человек.

— Наливайко! — не раздумывая, что было мочи отозвался беглец.

То был Карпо Богун. Он снова положил девушку в седло перед собой и пустил коня…

Жолнеры повернули к тому, чей голос прозвучал как спасение беглецу. Ближайший из них понял, что отступать поздно, и решился на поединок. Северин осадил коня и словно взвился в седле. Высоко вверх взметнул руку с саблею и молниеносно махнул ею сверху вниз, не соразмерив силы, будто сорвал ее с цепи.

Кованый, с пером, шлем и голова жолнера треснули от этого внезапного удара. В первое мгновение и сам Наливайко не понял, что произошло, и погнался за остальными жолнерами, размахивая в воздухе лишь обломком смертоносной стали, — сабля его от удара разлетелась на куски. Услышал окрик Богуна:

— Куда тебя нечистый прет с голым кулаком?!

Наливайко опомнился, остановил коня. Четверо жолнеров удирали в. лес, не разбирая дороги. Теперь нагонишь их разве только в лесу. А догнав — напорешься на целую сотню…

Повернул коня к Карпо, отбросил прочь позолоченную рукоять сломанной на жолнерской голове сабли.

— Проклятый князь Друцкой для барышень, а не для боя сабли готовил… Золото — не сталь. В мошне ростовщика ему место, а не в казачьей руке…

Остановился, присмотрелся и узнал:

— Меланка?

Стремглав соскочил с коня и бережно перенял от Карпо девушку на свои сильные руки.

Она стонала. Несколько глубоких царапин от сабли на лице и на руках уже покрывались струпьями запекшейся крови. Мелашка открыла глаза, протянула окровавленную руку к Наливайко и прошептала чуть слышно:

— Северин?.. Так и знала. А я… убегаю от Лашки, Северин…

Мелашку поставили на ноги, одели в кунтуш Наливайко и подали ему на руки. Когда двинулись к лагерю, над рекою всплыло сквозь тучи весеннее солнце.

Карло тронулся последний.

«Удалось ли его хлопцам вырваться через дубраву?»

Он оглянулся на Мацийовичи и рукавом стер со щеки вместе с потом набежавшую слезу.

10

Битва началась за рекой, у леса, когда солнце уже клонилось к закату. В бой против Наливайко пошли жолнеры Жолкевского и украинская конница князя Кирика Ружинского, та самая, которая этой ночью гак безжалостно расправлялась с казаками и крестьянами в Мацийовичах. Жолнеры и Ружинский еще с утра должны были напасть на казаков. Однако казаки были уже за рекой и, пока отходили обоз и пехота, не допускали переправы Ружинского. Жолкевский тем временем поспешил с остальными войсками в обход, чтобы пересечь Наливайко пути к отступлению.

Бой начали жолнеры на своем левом фланге. Две сотни поляков, храбро переправившись через реку, за оврагами, обошли дубраву и напали на Юрко Мазура. Но Мазур во-время узнал об их переправе и поставил в лесу сотника Дронжковского с частью конницы. Когда поляки вступили в бой с Мазуром, Дронжковский выскочил и отрезал им отступление. Жолнеры, отчаянно отбиваясь, продвигались направо, к реке. Чтобы спасти их, князю Ружинскому пришлось, пренебрегая осторожностью, немедленно бросить через реку всю свою конницу.

И тут началось страшное побоище. Наливайко направил казаков прямо на берег реки, не боясь численного перевеса конницы Ружинского, так как она вступала в бой постепенно, задерживаясь у брода. Казаки так бы и не выпустили Ружинского из реки, если бы не жолнеры, которые прорвались на помощь своим двум сотням и стали теснить Юрко Мазура к лесу.

Заметив его затруднительное положение, Наливайко вынужден был сняться с реки, перебросить свои силы против поляков. -

Поляки теснили конницу Мазура. Юрко Мазур скакал с одною конца поля боя на другой, иногда налетал на жолнеров и саблей прокладывал себе путь, чтобы соединиться с Дронжковским. Надежды на лес были слабы, — лес мог только скрыть позорное бегство.

Когда Наливайко со своей конницей налетел на поляков, Мазур >был уже окружен с трех сторон. Уверенные в своем успехе поляки, издеваясь над казаками, предлагали бросить оружие и сдаться. А на лице у Северина Наливайко уже расцвела его неизменная в упорном бою улыбка. Сама смерть, казалось, не могла бы улыбаться страшнее, пожирая свои обреченные на гибель жертвы.

Рядом с Наливайко, как косарь, шел Карпо Богун.

Он заметил улыбку Наливайко и почувствовал, как его стало знобить. Он закричал диким, истошным голосом:

— А-а, проклятые ляхи!.. Добрался я до вас!..

Наливайко увидел в Карпо надежную защиту с правой стороны и, перегнувшись в седле, без промаха разил ошеломленных жолнеров. Его натиск был так неожиданен, что прошло некоторое время, пока передовые жолнеры заметили удар сбоку. А когда заметили, то поняли, что их основные силы уже сломлены, и целыми отрядами бросились в бегство. Мазур остановил свое отступление и ударил с новой силой.

Поляки потеряли строй и стали поодиночке и отрядами прорываться к реке. Не ища брода, метались по болотистому берегу, вязли и гатили собою переправу другим. За ними гнался, как безумный, Карпо Богун. Наливайко со своим отрядом волною прошелся по разбитым полякам, пока не соединил силы с Мазуром, и остановился.

Но до победы было еще далеко. Кирик Ружинский использовал время и перебрался через реку, но не вступил в бой, а повел свои войска в обход казачьим, чтоб отрезать их от леса и прижать к реке.

План был бы страшен, выполни его Ружинский. Северин Наливайко понял это, но не бросился взапуски с Ружинским к лесу, а, наоборот, отступил назад, к реке.

— Юрко! — крикнул он Мазуру. — Этому украинскому князьку штаны снять или умереть тут… Загораживай ему брод…

Казаки послушно загнулись крылом, загородили брод. Юрко снова первый бросился на конницу Ружинского, за ним пошли его победоносные казачьи сотни. Сеча завязалась в этот раз с врагом, втрое более многочисленным.

Князь Ружинский был далеко от места битвы. Ему уже мерещились лавры победителя, голова его изобретала наилучшие способы, как начисто уничтожить наливайковцев. И он отдал приказ, столь же решительный, сколь — безрассудный: рассыпаться войску полосой, чтоб охватить Наливайко подковой и притереть к реке. А бой уже развернулся. Передовые войска Ружинского несли большие потерн, пока два его боковых крыла охватывали Наливайко. Вместо удара всеми силами Ружинский бился только частью их, едва пополняя невероятные потери.

Наконец… Правое его крыло доскакало и вступило в бой с Дронжковским. Силы Ружинского соединились. Но изнуренное переправой и форсированным обходом войско Ружинского уступало наливайковцам в отваге и стойкости. Оно могло рассчитывать только на свой очевидный численный перевес.

К Наливайко прискакал мокрый от пота и кровавых брызг Юрко Мазур.

— Нас окружают, Северин! — крикнул он.

— Вижу. Руби…

— Лучше прорваться налево и отступить в лес.

— Руби, говорю, полковник Мазур! Сейчас начнется ад…,

И бросился в бой, туда, где князь Ружинский наступал более густой лавой. Мазур понял, что Северин пускает в ход последние силы, но зато — наверняка.

Из лесу прямо «в спины конницы Ружинского вдруг беспрерывно загремели ружейные выстрелы, и, как вихрь в тонкой траве, закрутились всадники, взбесились раненые кони. Гром огнестрельного оружия и убитые конники, и паника парализовали пана Ружинского. Оба фланга увидели, что князь вдруг повернул конницу центра на лес, легкомысленно подставляя спины Наливайко.

Две сотни конницы Шостака, вооруженные литовскими самопалами и рушницами, Наливайко нарочно припрятал на опушке леса и приказал стрелять только тогда, когда враг окончательно станет побеждать. Не дождался Шостак такого момента, не утерпел и расстроил ряды окрыленных победой войск Ружинского. Теперь Шостак должен был отступить. Ружинский попытался погнаться за ним в лес, но в это время джуры и поручики сообщили, что Наливайко разрубил его подкову надвое.

Отрезанные друг от друга казаками Наливайко, обе половины знаменитой подковы Ружинского, обещавшей такую триумфальную победу, бросали теперь оружие и удирали.

Не задумываясь, Ружинский отдал приказ об отступлении вдоль реки. Его сбитая с толку конница растерялась. Сотни гибли от рук настойчиво преследовавших их казаков или тонули в болоте и в реке. Ружинский сам пустился в бегство и только в миле от места битвы с трудом собрал свои уцелевшие части и повел их вдоль реки, чтобы там встретиться с гетманом Жолкевским…

Вечерело. Гетман Жолкевский только что переправился через глубокую и холодную реку. Дал отдохнуть войскам, а сам поджидал сообщения об исходе сражения.

Эхо пронесло по долине реки несколько ружейных залпов, потом все смолкло.

— Ну, значит, им конец, пся крев…

Однако скоро стало известно, что князь Ружинский в беспорядке отступает вдоль реки и просит помощи у гетмана. Добрая половина его казаков полегла в бою, погибла в болоте и реке, а от жолнеров осталась какая-нибудь сотня, без командиров и знамен..

Около гетманской походной кареты пани Лашка допрашивала пленного. Ружинский послал его еще в момент первой стычки с Наливайко. Пленного сначала допрашивали с нагайками. А так как он отмалчивался, пустили в ход раскаленное железо, которым тавровали жолнерских коней, и принудили заговорить.

— У нас она, эта дивчина. Утром привезли ее, израненную, больную…

— Ну, а что дальше? Ну, скажи, что дальше, скот! — допытывалась нежная пани Лашка.

А пленный молчал. И сказать ему больше нечего было, да и изнемог уже, умирал. Лашка отступилась.

— Пожалейте его, — обратилась она к сотнику жолнеров.

— Пожалеем, любезная пани… Хлоп умер…

Как раз в это время подоспел Жолкевский, бросил взгляд вокруг, спросил пани Лашку:

— Признался?

— Нет, пан гетман. Мое письмо пану Лободе, верно, читал только Наливайко.

— И то лишь в том случае, если эта девчонка довезла ему письмо, пани Лашка. Уверен, что этого не случилось. Снестись с паном Лободою придется другим способом, через надежных людей. Написанное пером — не вырубишь топором, а за золото и на самые болтливые уста можно замок надеть… Пан Григор может и без нашего совета пойти на то, чтоб объединиться с Наливайко. И этим поможет короне. Потому что иначе, любезная пани, он повредит чести своей любимой женушки и утратит не только ее, любезная пани, но и милость короля, и… здесь мы будем жестоки, как закон, он потеряет жизнь. А пока что прошу пани в карету. Этот мерзавец Наливайко разгромил пана Ружинского, вынужден нагонять его сам…

Часть четвертая

1

На брацлавские земли нахлынули жолнеры Жолкевского и повели себя здесь как в завоеванном краю. Не оплаченный гетманом и короною кварцяный долг давал им право своевольничать. Гетману Станиславу Жолкевскому и хотелось бы навести в коронном войске более строгие порядки, да обидные напоминания про тот долг заставляли ослабить вожжи, махнуть рукой на бесчинства, на жадность жолнеров и старшин. От этого грозного похода Жолковского, от грабежей в селах и хуторах стонала земля, и воздух от пожаров накалялся, как в пустыне. Гетманская слава пана Станислава Жолкевского лишь росла от того, что его войска грабили мирный люд, от того, что украинские села опустошались, а опустошать их сам закон Речи Посполитой Польской благословлял ради вящего устрашения непокорного короне украинского народа.

Гнаться за Наливайко в степях в ту пору года было бы безрассудно. Размытые дороги, вскрывшиеся реки и озера, нищета края, опустошенного недавними переходами войск Лободы, — все это удерживало гетмана от преследования, и он медленно продвигался на восток, часто останавливаясь, чтобы дождаться обозов с порохом и имуществом.

Пани Лашка не понимала своего положения в лагере польного гетмана короны. В Кракове она пожаловалась князю Янушу на казачьи набеги, напомнила ему о своем насильственном браке и об оскорблении, нанесенном шляхте этим кощунством казачьего гетмана. Совершенно случайно встретилась там с гетманом Жолкевским и даже сама попросила его, чтобы он разрешил ей доехать вместе с войсками до имения Оборской. Без. всяких опасений отправилась в эту дорогу. Случайно обронила в пути несколько слов про свое отношение к Наливайко, про месть пану Лободе напомнила в дружеской беседе с гетманом и почувствовала, что стала его сообщником. Сначала только сообщником… У нее был отдельный экипаж и две девушки-служанки при багаже. Но часто приходилось ехать под особым присмотром услужливого гетмана. А когда начались боевые стычки и пацификация, Лашка испугалась и совсем перешла в его экипаж.

В брацлавских землях, в имении Оборской, в конце одною скромного, но приятного ужина Жолкевский, между прочим, заметил:

— Казачий старшина Григор Лобода, моя любезная пани, находится от нас всего в нескольких десятках миль.

— Ох!.. — простонала Лашка.

— Не пугайтесь так, — любезная пани. Я получил указания не вступать в бой с паном Лободой, но самовольства его не допущу.

— Вы обещали мне, пан гетман, полную защиту от этого… Лободы. Я вам поверила и… доверилась.

— Будьте совершенно спокойны, моя любезная пани. Однако… вы можете рассчитывать на мою непосредственную защиту, только находясь при мне. К сожалению, я должен отправиться с войском дальше.

— Что же из этого, не понимаю?

— Пан Лобода найдет способ наказать свою непокорную женушку. Пока он жив, любезная пани, вы не сможете спать спокойно. А жить ему, к сожалению, не запретишь, по крайней мере до того времени, как он, будучи разумным, не выдаст правосудию короны этого разбойника Наливайко. Помогите в этом слуге короны, вразумите пана Лободу, — ведь вы, любезная пани, патриотка, истая полька…

Лашка задумалась. И поняла, что гетман прав, предлагая ей свою защиту и требуя ее сообщничества. Польный гетман войск, увенчанный славою побед и дружескими отношениями с коронным гетманом 3амойским, может принять отказ как личное оскорбление. А пани Лашка не позволит себе оскорблять человека, чей путь к славе устлан лаврами.

— Вы разрешите мне, любезный пан, дать ответ завтра? Мне нужно обдумать его…

— Хорошо, моя любезная пани. Прикажу приготовить экипаж и место для вас.

Светским поклоном попрощался и ушел. Словно и не слышал, что Лашка хочет обдумать свой ответ. Ответ был для него ясен.

В Белогрудке Жолкевский остановился на короткий привал. Узнав в окрестностях имения Оборской, что в Белогрудке проживает семья видного повстанца, одного из старшин в армии Наливайко, Матвея Шаулы, Жолкевский приказал приготовить себе постой в его хате, а сам поехал на ужин к Оборским.

Теперь, возвращаясь от Оборских в Белогрудку, вспомнил, как жена и дочь Шаулы встречали его. Празднично одетые, они обе, повинуясь приказу поручиков и джур гетмана, стояли на пороге открытых дверей и низким поклоном приглашали его в дом. А когда вошел, засмотрелся на дочку… И какой же он будет гетман, если эта свеженькая хлопка не развлечет его этой ночью? В завоеванном краю он хозяин. Съесть ли кусок хлеба, протянуть ли какому- нибудь простолюдину ногу, чтобы тот натянул на нее узорчатый сапог, принять ли ласку от дивчины, пусть и вынужденную, — одинаково естественно для вельможного пацификатора…

По пути спокойно объехал войска, приказал командирам сняться на заре и двинуться вслед князьям Ружинскому и Вишневецкому, которые по двум дорогам на Белую Церковь опять погнались за Наливайко.

Наступила темная ночь. Еле нашел двор Шаулы. В оконце мигало светлое пятнышко от каганца, — верно, ждут гостя. Джур оставил снаружи. Громко отдавал последние приказания не тревожить его по пустякам до утра. Слышал суету в хате, — должно быть, готовят ужин. Но не ужина желает пан гетман от круглолицей Насти, семнадцатилетней дочки его врага Шаулы. С этой мыслью и вошел в хату.

У каганчика стояла рано поблекшая Шаулиха, поправляя заостренной палочкой фитиль. Настя отошла от стола, чтобы пройти за печь, в маленькую комнатку, но гетман заступил ей дорогу:

— Бегаете от коронных войск, как чорт от ладана?.

— Да где уж нам убегать, любезный пан!.. Ужин вам приготовили, что бог послал, — запричитала мать.

А дочка только съежилась, сделала несколько шагав назад и исподлобья взглянула на польного гетмана.

— Ужина вашего не нужно мне, можете идти, матушка. Пусть панна… девушка постель приготовит мне и… посторожит около, чтобы никто не помешал моему отдыху, — цинично приказал Жолковский.

Шаулиха бросилась от каганца к пану, — ведь все- таки душа у него человеческая.

— Паночек, дорогой! Настя еще молода и глупа и постель такому важному пану постелит не так, как следует, да и устеречь ли ей вашу милость… Пусть бы джура какой…

— Цыть, поганое отродье изменника! С тобою у нас еще будет разговор насчет мужа.

Но Шаулиха не унималась. Бросилась перед гетманом на колени. Девушка тоже опустилась на колени, держась рукою за стол. Шаулиха молила:

— Не я ведь, не я посылала его вырывать правду из панских рук, паночек дорогой… Сама в изголовье у пана стану, всю ночь глаз не сомкну, стеречь буду.

Гетман смотрел на Шаулиху сверху, и припомнилось ему, как борзая сука защищала своего щенка, которого он как-то за ужином подарил соседке. Пришлось суку вытолкать ногою за дверь, когда не послушалась нагаек, а щенка взять за загривок и бросить слуге соседки…

, — Прочь с глаз, быдло хлопье! В ногах тебя поставлю, чтобы стерегла, пока… пока дочка будет нашептывать мне любовные сны… — прошипел гетман.

Ногою грубо оттолкнул Шаулиху, а Настю поймал, как коршун, и бросил в угол кровати.

— Эй, джуры! — крикнул в дверь. — Заберите ее! Эта жена изменника по муже своем соскучилась, пся крев…

Двое джур схватили Шаулиху за руки и потащили в сени. За дверью ее крик оборвался внезапно, словно вместе с джурами она провалилась сквозь землю.

Только перед рассветом заснул Станислав Жолкевский. Позвал жолнеров, ногою пнул растерзанную девушку на пол и в то же мгновение захрапел.

Но чуток сон военного. Не раз приходилось гетману по нескольку бессонных ночей проводить в боях и все же просыпаться от малейшего шороха. Так и теперь сквозь крепкий сон до его сознания дошло чуть слышное кряхтение под досками крестьянской кровати, на которой лежал. Прислушался: как будто дышит там кто-то. Вскочил на ноги, выхватил саблю и уже хотел пощупать ею под кроватью, как услышал испуганный, молящий голос:

— Пожалуйста, вельможный пан, пожалейте…

— Кто ты? Вылезай, шельма!

И отступил, держа оружие наготове. Из-под кровати вылезал человек. В скупом, предутреннем свете гетман еле различал, как тот выползал на четвереньках из тесного запечка, бренча саблей с рассохшейся рукоятью.

— Кто ты, опрашиваю?! — уже закричал Жолкевский.

На крик вскочили со двора жолнеры и джуры.

— Я, простите, вельможный пан гетман, сотник Стах Заблудовский.

— Стах Заблудовский? Какого дьявола вы… пан сотник, пристроились здесь?

— Еще с вечера, вельможный пан гетман… Мне и в голову не пришло, что я… засну в этом запечке, пусть он провалится вместе с этими хлопами, а вы, пан, любезно развеяли мне этот сон… Но я, вельможный пан, ничего не видел и не слышал.

Гетман вспомнил имя сотника. Это над ним не раз потешалась пани Лашка, рассказывая о своем рискованном бегстве от Лободы. И в тот же миг возникла мысль: этот сотник ему вон как даже может пригодиться, такие люди не часто попадаются под руку. Приказал Заблудовскому отдать жолнерам свою ржавую саблю и толком рассказать, зачем он залез в запечек именно в этой хате. Сотник пожаловался на свою горькую судьбу, рассказал, что слоняется уже немало времени, скрываясь от гнева Лободы и не находя себе пристанища.

— Эта коварная пани Лашка за один свой неискренний поцелуй так зло наказала меня, вельможный пан гетман… Прослышал я, что вы остановитесь в этой хате на ночь, и решился встретиться с вами, ваша мощь, чтобы обратиться с просьбой: хочу опять поступить сотником на коронную службу. А так как ваша охрана очень тщательно оберегает покой вашей милости — и я не мог добиться доступа к вам обычным способом, то и вынужден был таким образом устроить себе встречу с вами, ибо все средства хороши, когда они приводят к успеху…

Утро застало гетмана за продолжительной беседой с сотником.

При свете дня хата Матвея Шаулы казалась пустой и тоскливой. В сенях лежал прикрытый содранной с крыши соломой труп Шаулихи, а в повети ее дочки Насти…

Всю ночь раздумывала пани Лашка. Наконец решила все-таки покончить со своим двусмысленным положением при войске Жолкевcкого и вернуться в Краков вместе со своей благодетельницей дани

Оборской. Решила и заснула. Проснулась на восходе солнца. Снова одолели ее думы. Вспомнила о беглом поцелуе, которым откупилась от навязчивого Жолкевского. Гетман тогда затрясся весь, — будто железными обручами охватил ее объятьями… Потом появился князь Ружинский возле экипажа… Минуты стыда, гнев гетмана…

Эти воспоминания ее — были неожиданно прерваны. Без разрешения, без стука открылась дверь в комнату. Лашка подумала, что это пани Оборская зашла посоветоваться насчет отъезда в Краков. Медленно повернула голову, и… по телу у нее пошел жгучий мороз.

«Может быть, я сплю?» — мелькнула спасительная мысль. Закрыла глаза, а тело трепетало. Дверь скрипнула, закрылась. Вскочила, прикрывшись чем попало.

— Как вы… смели?!.

На пороге стоял сотник Стах Заблудовский. Одетый в новый жупан, с новой саблей на боку, он казался женихом. Почему-то именно эта мысль первой пришла в голову Лашке.

Стах уже не хвастал своей красивой улыбкой. И Лашка поняла, зачем он пришел. В еще больший трепет ее бросила положенная на рукоять сабли рука сотника, — она красноречиво — говорила про самые страшные его намерения. Кричать? Да разве это поможет? Кричала однажды, когда тот же сотник тащил ее под венец с паном Лободою. Никто не спас тогда, и крик тот только осрамил ее же самое. Но тогда сотник улыбался. Теперь же и этого нет. Спастись, во что бы то ни стало спастись!

Какое-то мгновение стояли вот так молча. Лашка закрывала руками свою полуобнаженную грудь, а Стах пожирал ее всю глазами.

— Стах! — вдруг радостно воскликнула пани Лашка.

Лицо ее расцвело улыбкой, руки раскрылись для объятий. И не опомнился ошеломленный сотник, как почувствовал у себя на шее нежные, горячие руки, а пылкие уста целовали его, целовали в щеки, в глаза, в лоб и губы.

— Ох ты ж, такая… моя! — смог только вымолвить сбитый с толку Стах и, забыв все обиды и гнев, схватил на руки и понес по комнате. А она не переставала ласкаться.

Так спасала себя пани Лашка, как вдруг за дверью раздались сильные шаги и звон шпоры через один шаг. Выпустила из своих потных объятий шею Стаха, попробовала оттолкнуться от него, но не успела, — в дверях уже стоял Жолкевский.

— Матерь божья! А я-то думал застать страшную картину ревности… Пан сотник, стыдитесь обнимать чужую жену при посторонних.

Лашка сделала большие глаза, не скрывая радости от такого спасительного посещения гетмана, но, обессиленная нечеловеческим напряжением нервов, упала на кровать и, лишившись чувств, сползла, полуобнаженная, на пол…

Двумя часами позже Лашка, одетая в дорожное платье, стояла у кареты гетмана и ждала, прислушиваясь, как он наставлял Заблудовского. Мимо кареты проходили пешие, проезжали конные жолнеры. На женщину у гетманского экипажа смотрели как на привилегию гетмана в походе и даже не скрывали улыбки. Пани Лашка должна была отворачиваться, чтоб не замечать этих красноречивых, оскорбительных улыбок.

При виде Стаха Заблудовского, сидевшего в седле на хорошем гнедом коне и вновь красовавшегося своей улыбкой, Лашка пожалела, что выехала из Кракова. Встречаться с живым Заблудовским, которому столько наобещала за спасение от Лободы? Или стать опять женой Лободы? Нет! Лучше принять великодушную защиту гетмана…

— Вы должны, пан сотник, любой ценой убедить Лободу, что именно так следует ему поступить, — внушал гетман, как заповедь. — Корона простит ему кое-какие вольности на Украине, оставит и на дальнейшее время старшинствовать над реестровиками… вернет ему законную жену…

— Позвольте, вельможный…

— Вы должны, пан сотник, привыкнуть терпеливо выслушивать то, что говорит польный гетман коронных войск… Пусть знает пан Лобода, что корона считает главным вожаком бунтарей и изменников государству разбойника Наливайко. Не учить нам ловкого воина Григора Лободу, как лучше действовать, но объединением своих войск с войсками мятежника он немало поможет нам. Сначала задержал бы отступление Наливайко, а потом… и выдал бы его коронному суду… Вы хорошо поняли, пан сотник, что я вам сказал?

— Все понял, вельможный пан гетман. Если господь бог вразумит меня провести пана Лободу…

— Не провести, пан сотник, а умно повести себя…

— Извините… умно повести себя с паном Лободою и остаться в живых, то будете, ваша мощь, довольны Стахом Заблудовским: я собственными руками передам Наливайко вельможному пану гетману.

— И если выполните это, пан сотник, получите шляхетство польское.

— Вы обещали мне, вельможный пан гетман…

— Опять торопитесь, сотник, не дослушав гетмана. Умный пан сотник сам уже сообразит, когда и как оставить пану Латку вдовою… Однако, пан сотник, это случится не раньше, чем разбойник Наливайко будет в моих руках!

Лашка не слышала этих слов, — чтобы укрыться от двусмысленных взоров и усмешек жолнеров, она забилась в угол кареты, укутавшись теплым турецким плавком, еще в Кременце подаренным ей Жолкевским.

2

Ночью прошел холодный дождь, и лужи покрыли не оттаявшую землю. А утром потянул ветер с востока, выглянуло солнце из-за клочкастых туч. День обещал быть хорошим, весенним, и, точно приветствуя его, где-то защебетала проснувшаяся пташка.

Северин Наливайко приказал Двигаться дальше. Он знал, что в войске растет недовольство, что беспрерывный поход по такой распутице и в непогоду сильно ослабил дисциплину и боевой дух казаков. Даже кое-кто из старшин не разговаривает с ним по нескольку дней. Вчера пришлось казнить двух казаков, которые подбивали других идти в Киев к Лободе. Казнили их за измену общенародному делу освобождения, как панских агентов.

А тут еще и личные тревоги. Мелашку, еще не вполне выздоровевшую, пришлось оставить на Брацлавщине у надежных людей. Не выдал ли ее кто Жолкевскому, не схватила ли ее опять горячка? К этой девушке у него было странное чувство. Любил он ее, но любил как обиженную врагом сестру, как самого себя. До появления ее в лагере иногда вспоминал ее, как женщину, с которой связал бы свою жизнь. Ее девичья любовь в те тяжелые часы, когда он скрывался от Януша Острожского и Радзивилла, была живительной струей, которая развеивала в нем упадок душевных сил, зажигала жаждой жизни. Но женская покорность Мелашки напоминала о страшной рабской покорности крестьян в воеводствах Острожского, о покорности, которую так ненавидел Наливайко, против которой он так решительно восстал, как и против панов. Он боялся признаться себе, что только искренняя благодарность освящает и поддерживает его любовь к этой девушке. И он будет ее любить…

И резко отгонял от себя непрошеные мысли и воспоминания. В жизни один раз изведал и он такую женскую ласку, когда чувства на миг были покорены мимолетным страстным угаром… Но, к сожалению, такого же равновесия не постигла в этом и душа его. То была женщина, чуждая ему по положению, чуждая его общественным устремлениям. То была графиня Барбара…

— Тьфу! Навязнет такое на зубах! — сплюнул Наливайко и погнал коня вперед войска, которое уже выровнялось по дороге длинным и достаточно бодрым для начала военным строем.

Догнав Мазура и Шостака, поехал рядом с ними. Шостак уже несколько дней не разговаривал с Наливайко, считая себя обиженным. Подолянин, он никак не мог свыкнуться с мыслью, что должен оставить землю и людей своего Подолья и податься на Низ, в Сечь. Зачем и надолго ли? Вернется ли он вновь в свои края? и когда? Во имя обещанной Наливайко призрачной свободы украинского люда он оставляет свой славный Подол, свой участок поля, свою, пусть и захваченную паном, но такую родную землю.

— Да помиритесь, чорт вас возьми! Сопят оба, как быки в ярме… — заговорил Мазур и дал место коню Наливайко рядом с конем Шостака.

— Все еще серчаешь, Петр?

— Серчаю, Северин? Не серчаю, а тоскую. Куда и зачем мы идем? Разогнались свободу добывать людям, а себя закабалили вот уже который год. Как проклятые, идем и идем. Сожгли кучи панских грамот, сотню панов отправили на тот свет, — может быть, и мучениками станут пред праведным небом. А что мне от этого?

— В тебе, Петр, кровь высыхает, остался только перекисший квасок.

— Какой, к чорту, квасок? Ничего во мне не высыхает. Не выдумывай, Северин, не мудрствуй. Подумай лучше о том, на каком кваске мы держим людей в постоянном походе. Зимой конину ели, в уманских лесах на морозе ночевали, болезни снегом лечили. Добрая половина людей отошла от нас.

— Трусы отошли. Зато новые, с хорошей кровью, готовые к борьбе за человеческие права, каждый день приходят и пристают. Это уж настоящие, те, что и о завтрашнем дне думают.

— Да к Лободе теперь, Северин, их еще больше идет, и тоже о борьбе говорят. Нечего и тебе за старшинование бояться… Нужно присоединяться к войску Лободы.

Юрко Мазур с другой стороны подъехал к Шостаку. По натуре своей Мазур был только воякой, политика раздражала его. И он чувствовал недовольство Наливайко, но по другой причине.

А по-моему, нам нужно подождать Жолкевского и напасть на него. Бронек на рассвете вернулся из разведки, передает, что жолнеры тоже с неохотой подчиняются гетману, грабежом и горилкой забавляются.!

Наливайко молчал. Он прекрасно понимал обоих: живут сегодняшним днем и не думают о будущем. Одному Подолья жалко, другой скучает по крови врага, от нечего делать саблей рубит дубки в лесу.

— Если бы человек не заботился о своих потомках и жил только для себя, вот как вы, то род человеческий давно вывелся бы, — вот что должен сказать вам обоим. Не для себя восстаем, а для всех людей, для потомства. И как хороший хозяин в своем хозяйстве, мы должны думать не только о сегодняшнем дне, но и о завтрашнем, и о послезавтрашнем…

— Послезавтра пасхальная суббота, Северин… Эти разговоры мы уже слышали, а я хочу жить и праздновать светлое воскресенье.

— Так празднуй и не морочь голову ни себе, ни другим. Поворачивай и празднуй, как праздновал Марко Дурный и Татаринец в Мацийовичах… Старшины народного повстанческого войска называется! Не своим положением старшого дорожу, а делом нашим святым, как верою новой и великой. Схватить саблю и уничтожить какого-нибудь пана в замочке на Подолье, а потом светлое воскресенье праздновать, пока другой пан еще крепче не затянет петлю на твоей шее, — вот и вся ваша дума о свободе. Не нужно мне таких старшин! Я хочу до конца уничтожить панство. А ради этого не грех и пострадать какой-нибудь год. Волю народа голыми руками не возьмешь, как горсть подсолнухов из девичьего кармана. Страдаем, зато науку хорошую, как пана бить, получаем, и потомки наши, если не мы, добьют-таки панов… Явимся в Сечь, договоримся, если с нами будут разговаривать, а разговаривать они должны. Соберем все распыленные по Украине силы и выступим. Пусть тогда будет старшим тот, кого выберем сообща и кому присягнем, как ты, паи Шостак, присягал мне. Нашего дела не должна задушить корона польская, хоть войско наше и будет терпеть временные поражения. А к этому идет с нашими раздробленными силами и такими вот гнилыми разговорами.

— Так объединимся с Лободой, с Шаулой. Скажи им то же, что говоришь нам. И здесь, хотя бы в Белой Церкви, свою Сечь оснуем.

Наливайко предпочел смолчать. Тогда Шостак решил сказать ему все:

— Выслушай меня, Северин, спокойно. Я верен своей присяге и тебе, друг. Ночью Бронек вернулся не один, а привез с собой сотника одного от Лободы.

— Может быть, он шпион, этот сотник?

— А чорт его знает, кто он. Послом от Лободы называет себя и предлагает объединяться. Знаем, что ты против этого, упорствуешь, и не хотели даже показывать тебе этого посла.

— А куда его девали?

— Панчоха на допрос взял, он его давно знает.

И Наливайко приказал остановиться под лесом, разыскать Панчоху с сотником и Бронеком. Как потревоженный в берлоге зверь, гонял он вдоль войска, успокаивал свою смущенную душу. Останавливался на скалистом берегу Роси, может быть и не видел ее, а вглядывался в тайны будущего, искал там лучшей доли. И не себе искал, а людям. О своей доле иногда говорил:

— Моя доля в ножнах на боку острой сталью висит. Чем острее ее лезвие, тем дольше его хватит. До самой смерти хватит мне моей доли…

Подошла обеденная пора. Над лесом разбушевался суховей, по небу мчались растрепанные тучи, конца им и краю не видно. Надеялись на солнечную погоду, радовались теплу, а солнце и не выглядывает уже больше из-за туч.

К одинокому Наливайко, стоявшему у обрыва над Росью, подъехали старшины — десятка два коней. Панчоха с Бронеком сопровождали чужого, неизвестного всадника на гнедом красивом коне. Держал он себя независимо, на губах застыла на диво красивая улыбка. Наливайко тоже улыбнулся и проговорил про себя: «Недоношенный какой-то в чреве матери, сразу ж видно». Потом, не дождавшись приветствия, не выслушав своих постоянных разведчиков Бронека и Панчоху, сказал:

— Вижу, войско пана Лободы не жалуется на бедность края, одето не хуже кварцяных жолнеров… Пожалуйста, пан сотник, назовите свое имя и скажите при наших старшинах, зачем и как попали в наш лагерь.

— Уважаемый пан старшой… Я сотник войска гетмана Лободы Стах Заблудовский. По приказу пана гетмана приехал, чтобы изложить его предложения пану Наливайко.

— Выкладывайте.

Сотник перестал улыбаться и на минуту спрятал свои женские ровные зубы, но Наливайко не смотрел на него.

— Пан Лобода не возражает против того, чтобы ваше войско присоединить в Белой Церкви к своему. Еще в Киеве пан Шаула с артиллерией и двумя тысячами вооруженных присоединился к пану Лободе и тоже идет к Белой.

— Шаула присоединился?

— Да, присоединился, и ничего удивительного здесь нет: украинские войска соединяются для единой цели… Сегодня ночью пан Шаула должен войти в Белую Церковь с киевской дороги. Пан Лобода советует вам тоже войти в город, соединиться с Шаулою, а затем вас нагонит и сам пан гетман.

— Фамилия пана сотника, кажется, знакома мне немного. То не он ли помог жене гетмана напугать своего супруга бегством?.

Обычная улыбка расцвела на губах сотника. Он даже не задумался над тем, издевается- ли над ним Наливайко или восхищен героическим его поступком.

— Да, это я, Остап, собственно Стах, Заблуда.

— А-а, пан Заблуда? Слышал, слышал про вас…

Так скажите еще раз: присоединился Шаула или это выдумки чьи-то? Скажите всем еще раз, если это правда.

— Ото и правда, пан старшой. Я сам это узнал, да и Бронек пусть подтвердит, — вмешался в разговор Пан- чоха.

Казалось, Панчоха оглушил старшого этими словами. Наливайко повернулся к товарищам и долго, опечаленный, смотрел на них, словно предчувствуя страшный конец. Потом приободрился на коне, показал рукой на сотника:

— Так решаем, друзья мои. Это будет последнее ваше решение, и дай боже, чтоб оно было счастливым. К Белой Церкви повернуть нам не трудно, к ночи будем там. Я стою на том, чтоб идти на Низ, чтоб собрать силы и так ударить на коронное войско, чтоб оно у нас просилось, а не мы у короны. Таково мое мнение, вы его знаете. Но я давал вам рыцарское слово и без вас никуда не пойду. Решайте…

Повернул коня и поехал вдоль берега. По щекам покатились горячие слезы. И был рад, что слез этих не видели его товарищи и побратимы. А они увлеклись спором. Шумели, бранились, а Северину Наливайко уже было ясно, что войско теперь повернет к Белой Церкви.

Весь конец дня Северин Наливайко в молчании ехал впереди войска. Приказы отдавал коротко и чувствовал, что выполняют их усердно, даже со страхом, как и подобает на войне. Приказы эти и все поведение- старшого были с его стороны тяжелой жертвой товариществу. Он подчинился решению круга старшин и вел свое войско назад, на Белую Церковь. Отгонял назойливую мысль, что подчинение это — свидетельство бессилия, а мысль преследовала и мучила. Но есть ли надежда таким путем повернуть по- своему, собрать опять сильную армию, сильную уже не только численностью, а и сознанием величия их дела? Как жаль, что и у самого сознание это приходит так медленно, медленно оформляется под. давлением суровой действительности и иногда слишком поздно становится устойчивым! Такое же состояние переживает, верно, и Петро Шостак. Жалко его, жалко дела!.Может быть, первый же бой с Жолкевским протрезвит и его, и многих казаков? Если бы это было так! Пусть окажется прав Юрко Мазур, лишь бы только так случилось….

Панчоху, Бронека и Хацкеля послал вперед разведать, что делается в Белой, а казакам приказал готовиться к бою.

До позднего вечера переправлялись через Рось у Сухолесья. Сам Северин, не отставая от казаков, ожесточенно рубил липовые колоды, вязал камышовые связки, крутил черную лозу и мастерски связывал колоды, готовя плоты. Казаки и старшины еще никогда не видели таким своего старшого. Его поведение и радовало, и тревожило. И каждый старался уловить малейшее желание старшого, угождая ему, как больному, — он ведь шел, подчинившись воле большинства.

Когда опять двинулись, уже левым берегом Роси, через густые леса, по узким казачьим тропам, Наливайко даже повеселел. Шутил с казаками, затягивал песни, вопреки военным обычаям в походе. И никто не посмел напомнить ему про эти железные законы казачьего похода. Тихо ступали кони, топотом разговаривали люди, вслушиваясь в любимую песню, которую два года распевали в сотнях, а то и всем лагерем. Молодецкий голос Наливайко взмывал среди деревьев, добирался до сердца каждого. И казалось, что то не Наливаико поет, а душа каждого из них ведет беседу с долей людской:

Ой, не шуми та й не грай синє море хвилями,

Не міряйся з козаками нерівними силами.

Бо на хвилі — байдаки, шабля і кулі — у полі

А найбільша наша сила — мати людська воля!

Ой, ти, Орле, рідний край, доле людьска мила, —

Задля тебе мене мати в неволі зродила…

За лесом на поляне остановились. Черная ночь окутала поле. А впереди, всего в миле пути, была Белая Церковь. Отдал приказ — ждать разведку. Мазуру велел разделить конницу надвое: одну половину оставить с войском, а с другой обойти город справа и вступать в нега с полуночи. Шостак должен был прикрывать поход, а в случае вражьей засады идти на помощь. Сам же Наливайко будет первым брать ворота города, если они окажутся запертыми на ночь. И так стояли наготове, казалось, целую вечность. Уже затих топот Мазуровой конницы, пошедшей в обход. Усталые лошади ложились на сырую землю, перестали шептаться казаки.

Наливайко недвижно стоял, обернувшись лицом к Белой Церкви, держа своего белокопытого коня за поводья. Малейшего шороха там, в ночном просторе, не пропускал, первый услышал, как где-то впереди пошли вброд кони. Прислушивался и угадывал, сколько ног переходило через ручей. Потом вскочил в седло и помчался, будто в западню, в сырую и холодную ночь.

Вернулся только Бронек и Мотель-Хацкель. Пан- чохи с ними Наливайко не увидел.

— Бронек! А где же Панчоха?

— В городе, пан старшой, остался, — верно, заложником у горожан.

— Как заложником? Рассказывай толком, что случилось?

Слегка заржали кони. Втроем вернулись на поляну, где ждало все войско.

— Мещане Белой Церкви, пан старшой, охотно впускают нас в город, обещают сами ворота раскрыть. Вчера пан Ружинский заскочил с войском и, услышав о приближении пана Шаулы из Василькова, тут же вышел вон из города. Одни говорят, что князь вступит в бой с Шаулою, другие уверяют, что он ждет за городом гетмана Жолкевского. Вместе с ним выступила вся шляхта: не терпится проклятым пану Шауле отомстить. Восемнадцать возов на волах повезли с заостренными кольями, чтобы казаков и самого пана Шаулу на те колья посадить. Несколько батраков и двух ремесленников в Белой вздернули на виселице.

— За что?

— А чтоб остальные устрашились и не примыкали к казакам да чтобы не бунтовали против шляхты.

— А про нас что говорят?.:

— Ничегошеньки, пан старшой, не слышали. Верно, не знают, иначе оставили бы стражу какую-нибудь… А Панчоха остался следить за мещанами, чтоб не предали, когда будем входить, и наверное узнать, не сообщили ли о нас пану Ружинскому.

3

Ошалелая от пьяной жажды мести белоцерковская шляхта к ночи кинулась навстречу Шауле и неожиданно напала на него, не дав казакам даже приготовиться к бою. Сам Кирик Ружинский, памятуя недавний позор своего поражения от Наливайко, руководил сражением гораздо разумнее и рубился в первых рядах.

Матвей Шаула, положившись на сообщения послов Лободы и уверенный, что Наливайко вот-вот займет Белую Церковь, беспечно вел своих людей по грязной, размытой дороге. Первая. стычка на правом крыле показалась Шауле ночным недоразумением. Послал туда надежных людей, а сам поспешил вперед. Но скоро понял, что его войско окружено коварно притаившимся врагом, под ударом которого передние ряды легли трупами, даже не успев взяться за сабли. Шаула с трудом пробился и остановил наиболее смелых и стойких. Левым крылом, как мог, ударил на врага, не зная даже, кто он. Понемногу казаки пришли в себя, схватились за оружие. Но Ружинский уже успел прорваться в середину войск Шаулы и разрезал надвое его силы. Надо было спасать хотя бы имущество, артиллерию и порох. Неминуемое поражение нависло над армией Шаулы. Только темная ночь еще верно служила казакам и не позволила Ружинскому закончить полной победой успешно начатую атаку.

Это была темная и холодная ночь. Дождь перешел в мокрый снег, который слепил глаза, холод пробирался под одежду. Поля и дороги превратились в сплошные озера вязкой грязи. И кто разберет, чьи и кого рубают сабли! Войска Ружинского и белоцерковская шляхта вышли из города навеселе и страх свой заглушали нечеловеческим шумом. От одного их крика могла закружиться и трезвая голова. И по этому крику Шаула и его казаки узнавали чужих. Артиллеристы Шаулы успели выстрелить несколько раз, и смертоносные ядра просвистели над головами пьяной шляхты, охладив ее воинственный пыл. Шаула старался соединить свои разрозненные силы. Казаки стягивались к пушкам и организованно отступали в глубь ночи, на неразмякшую степь.

Князь Ружинский уже торжествовал победу. Поднялся предутренний ветер, начинало светать. Ружинский приказал охватить левое крыло Шаулы, где рубился сам предводитель. Возы с кольями велел поставить в центре, около курганов.

Но вот со стороны Белой Церкви донесся тревожный шум. Запылали над городом пожары, донеслись оттуда и выстрелы. Не будь этого шума, этих пожаров, — и Ружинский, возможно, последним ударом покончил бы с войском Шаулы.

— Пан князь, беда! Хлопы взбунтовались в городе, усадьбы шляхты горят!..

И крик бешенства взметнулся к небу в ответ на это донесение. Вмиг шляхта опустила занесенные над войском Шаулы мечи и в панике бросилась к городу спасать свое добро и дома.

— Назад, до мяста!

— А, пся крев, хлопская вера… — выругался

Ружинский и приказал прекратить бой, собрать и повернуть войска.

Что происходит в Белой Церкви — толком никто не знал. Весть о хлопском бунте молниеносно облетела шляхту и войско князя. Не дожидаясь приказов, беспорядочно помчались к Белой Церкви. Запряженные волами возы с кольями были оставлены в поле, а право первым доскакать до ворот города иногда добывалось саблей среди своих же. Над полем носился уже не крик, а звериный рев.

Из Белой Церкви спешил к полю битвы Наливайко. Услышав шум сражения за городом, он тотчас же дал приказ выступить. С половиной Мазуровой конницы он прошел через киевские ворота, за ним с улиц и площадей пошли казаки Шостака. Юрко Мазур, пробравшийся к городу в обход, через кустарники, поджидал теперь у ворот. Наливайко приказал ему ударить на шляхту сбоку.

Разбушевавшаяся шляхта была принята наливайковцами в сабли и боя не выдержала. Князь невпопад стал менять свои приказы, бросался из одной стороны в другую, наскочил на Мазура и, ошалелый, рубился даже со своими. А с тылу теперь двинулся на него Шаула. Загремели по городу выстрелы из пушек Шаулы, и конница врезалась в хвост охваченной паникой шляхты. Ружинский понял, что продолжай он бой — его люди погибнут все до одного, и, воспользовавшись минутой, через свободный проход между Наливайко с Мазуром удрал с недобитками в город. Половина его людей полегла в поле, а восемнадцать возов с кольями, которые предназначались для казни бунтарей, остались у курганов, как свидетельство княжеского позора. Ревут покинутые волы, то ли тоскуют, то ли приветствуют новых и настоящих своих хозяев. Запирай, князь, городские ворота, чтоб тебя самого не посадили на кол хлопские руки.

И в ту же минуту Ружинский через южные ворота выслал гонцов к гетману Жолкевскому, взывая о помощи.

4

В толпе чумазых, облепленных грязью, обрызганных кровью казаков проходил спешенный Северин Наливайко. Казак, сопровождавший его, немилосердно расталкивал локтями толпу, пробиваясь к пушкам. Долгое время он терпеливо проделывал это, лишь иногда цедя сквозь зубы ругательство, но, наконец, не выдержал и закричал что было силы:

— Да пропустите же, остолопы! Пана Северина к Шауле пропустите…

Сначала кто-то переспросил. Потом обратили внимание. Нашлись и такие, что узнали в лицо Наливайко, бывшего когда-то их старшим во время валашского похода.

— Наливайко! Наливайко!

Толпа — заколыхалась, подобно волнам морским. Ночной бой и слякоть и холод клонили усталых казаков Шаулы «о сну, но они держались на ногах, прослышав, что предполагается объединение с войском Наливайко.

Появление самого Наливайко подтверждало слухи. Тогда они затеснились к нему еще более плотным кольцом. Все труднее и хлопотливее стало продираться сквозь эту взбаламученную толпу. Казак уже принялся ругаться всерьез:

— Чтоб вам в печенках так жало, ошалелые души!

Наконец Северин Наливайко продрался вбок, к возу с кольями, так бесславно брошенному Ружинским. Колья одним махом были скинуты с воза, и Наливайко вскочил на него. Пред его глазами волновалось море голов, и, возбужденный, он обратился к ним:

— Казаки! Вольные сыны Украины! Волнуется ваша душа и стонет натруженное сердце!.. Челом вам, дорогие братья! Принимайте в общество и нас… Пан Жолкевский, верно, еще сегодня нагонит нас со своими жолнерами да с нашими украинскими панами. И староста Черкасский, и пан Язловецкий, и князь Ружинский, которого мы сегодня угостили малость, — все они продажные шлюхи! Все они готовы четвертовать нас, своих батраков и «доверенных» слуг, лишь бы подслужиться короне и не дать свободы украинскому народу. А кроме них, с Жолкевским да с Потоцким идут паны литовские и наемные рейтары…

— Ого-о-о!.. — пронеслось в ответ из толпы.

— Пугаешь, пан — Северин, а ведь воевать с ними мы должны, — проговорил стоявший сбоку Матвей Шаула,

Только по голосу и узнал его сначала Наливайко, На груди — стальные латы, на голове — шлем. Жестокая война с польско-литовскими панами словно подменила Шаулу, превратив его из мирного селянина в воина. Заросший лохматой бородой, загрубевший на ветрам и в сражениях, Матвей Шаула в своих стальных латах и шлеме походил теперь на средневекового рыцаря.

Обернувшись на его слова, Наливайко внутренне даже отшатнулся от этого закованного в сталь человека. Однако узнал глаза, увидел бледную улыбку Шаулы, скрытую под отвислыми усами. Да, это был один из его первых побратимов и единомышленников в борьбе против пана и короны. Вспомнилась первая встреча с ним в Каменце. Тогда тоже слились войсками и мыслями, но только не на бранном поле, не под стон раненых и не у трупов после отчаянной сечи…

— Не пугаю, брат Матвей, уже пуганных, а зову к священному, освободительному бою! Ну, здоров, брат- рыцарь! Опять сходимся мы, одна нам дорога суждена судьбою…

Взялись за руки, глянули друг другу в глаза. А вокруг гремели приветствия.

Из лесу подошли наливайковцы, смешались с шаулинцами. Смотрели, как на возу в дружном объятии стояли их командиры. И гулкое «Слава!» покатилось по полю.

К этому же возу с обеих сторон проталкивались старшины. Юрко Мазур полез на воз, а Шостак по очереди обнимался с сотниками Шаулы. Стах Заблудовский подошел к сотнику Дронжковскому и, пожав ему руку, шепнул на ухо, словно в шутку:

— Мужицкие паны, пан сотник… Слыхал я, что пан сотник поляк и только неволя в плену заставила его принять эту службу в войске Наливайко.

— Ошибаетесь, пан сотник. Если б я служил из принуждения, то мог бы не один раз оставить Наливайко и перейти в ряды тронных войск.

— Не всегда, пан сотник, только та служба считается коронною, которая местом при короне числится..

— Что вы говорите, пан? Ведь вы сами служите пану Лободе, надеюсь, не для пользы панов и их государства…

Стах состроил самую простодушную улыбку и дружески ударил Дронжковского по плечу:

— Вы характер себе, пан сотник, испортили в. этом казачьем походе, шутки не понимаете..

— Странная, извините, пан сотник, шутка.

— А это, извините, пан сотник, как кому. Казаки привыкают ко всякому.

Дронжковский отошел в сторону и оперся о широкий обод колеса. То, что этот сотник Лободы мог заподозрить в нем шпиона, больно задело Дронжковского. Радостью встречи пенилось вокруг все это пестрое людское море, а в его душе щемило от нанесенного ему оскорбления. Неужели чужой он им и их делу? Поднял вверх глаза, на воз, и случайно встретился с глазами Наливайко: они, ушедшие в себя и затуманенные, перенеслись на человеческий водоворот, не задержавшись на глазах Дронжковского.

Дронжковский даже задрожал от ненависти к этому сотнику Лободы, оглянулся на место, где оставил его, но Заблудовского там уже не было.

С особенным шумом проталкивалась в толпе кучка возбужденных казаков. Среди них, наравне с другими отругиваясь и орудуя локтями, двигался оказаченный Лейба. Скинув шапку, он то и дело вытирал полою искристо-зеленого жолнерского жупана свою вспотевшую голову.

— Лейба! Лейба вернулся из глубокой разведки! — орали в этой толпе, перекрывая своим криком речи старшин на возу.

Старшины обернулись. Шаула выступил навстречу:

— Ну, наконец-то, Лейба!.. Живой-здоровый?..

Подал руку и помог влезть на воз. Лейба надел шапку, прежде подвернув куценький, редковолосый оселедец к уху.

— О, пан Северин! Кого я, бедный еврей, вижу!..

— До сих пор бедный? Когда уж ты, пан Лейба, разбогатеешь? Э, брат, да ты сильный стал… А я, Лейба, скучал по тебе. Из разведки прибыл? Ну, рассказывай..

Чувствительный Лейба даже слезу смахнул. Потом, разведя руками перед старшинами и полуобернувшись к Шауле, заговорил:

— Разбой, дорогие братья, разбой и насилия идут по Украине!..

— Это известно, Лейба, рассказывай про войска.

— Нет, пан Матвей, тебе еще не все известно. Лейба… кое-что побольше знает… А о войсках вот что: я оставил их в Погребищах. Пан гетман отдал приказ оставить все тяжелое и гнаться за нами, чтоб не пустить в Белую Церковь. Левым берегом Роси направляются, вечером будут здесь.

— Сколько их?

— На пальцах не считал, пан Матвей. Но был бы я плохим разведчиком, если б не знал, сколько. Жолнеров у пана гетмана всего полторы тысячи кварцяных наберется, но все на конях, имеют самопалы немецкие. У Вишневецкого около четырех сотен злых, как янычары, казаков. С Вишневецким идут также несколько сотен Язловецкого, Собесского, Горностая. Еще пешие венгры В ерика с ними. Вот и все. Впереди сам гетман с конницей и казаками Вишневецкого. А в Погребите остались войска обоих Потоцких, Жебржидовского, старосты Гербурта. Еще и Богдан Огинский, кажись, направляется с литовским войском на помощь Жолкевскому. Вечером завяжется дело…

— Так, Лейба. С Жолкевским, значит, только полторы тысячи?

— Может, немного больше, пан Матвей. Но зато это отъявленнейшие живодеры, и гетман не препятствует им грабить и истязать крестьян и…

— И что, Лейба?

Лейба запнулся, будто язык прикусил. Так посмотрел на Шаулу, что Матвей Шаула почуял беду в этом взгляде. Рукою повернул к себе лицо Лейбы:

— Говори, Лейба!

— Все?

— Все говори… Дочка жива осталась?

— Померла…. Замучили. И дочь и мать замучили… Сам Жолкевский…

— Хватит, Лейба! — Шаула схватился обеими руками за голову. — Кровопийцы проклятые! — да так и рухнул, сокрушенный страшной вестью,

К возу в это время сквозь толпу народа горделиво подъезжал полковник войска сеченого и гетман казачий Григор Лобода. Рядом с ним на невысоким степном коне ехал полковник Сасько, а немного поодаль каневский полковник Кремлский и десятка два старшин Лободы. К ним приладился пеший сотник Заблудовский, завершая подчеркнуто пышный гетманский кортеж.

Лобода торжественно держал в левой руке гетманскую булаву, время от времени брал ее в правую и поднимал высоко над головою. Понимая этот жест, казаки Шаулы и Наливайко расступались, давая проезд чванливому гетману, но ни слова приветствия не раздалось в честь Лободы даже тогда, когда сотник Заблудовский несколько раз выкрикнул, поспешая за конями старшин:

— Слава пану Лободе! Славному рыцарю Лободе! Слава!

На возу было тесно, и дородный Лобода, с помощью Петро Шостака и Стаха Заблудовского взобравшийся, наконец, на воз, не задумываясь, столкнул с него несколько человек, стоявших с краю. Прежде всего Лобода подошел к Щауле, отеческой улыбкой одарил:

— Дай бог здоровья казаку-рыцарю Матвею Шауле! Что это за притча такая: молишься или плачешь, брат?:.

— Проклинаю, пан Ригоре…

— Кого, пан Матвей: непогоду лихую или долюшку злую, хе-хе-хе? Челом панам старшинам и всему рыцарству казачьему! — Потом, словно случайно, заметил Наливайко: — О, не пана ли Наливайко Северина вижу? Позволь поцеловаться, брат-казак…

Не ожидая ответа, смело подошел и, грубо оттолкнув Лейбу, крест-накрест расцеловался с Наливайко. Не выпуская руки Наливайко из своей, шутливо заметил:

— Сильнехонькая, молодая рука!

— Спасибо родителям, запарили на совесть. Да и у пана гетмана, не сглазить бы, ручка! — в том же тоне ответил Наливайко, зажав, как клещами, увесистую руку Лободы.

— Ге-ге-ге! Запарили родители? Годится, брат, против врагов наших?

— Годится, была б остра и крепка сабля… А пану Шауле, вишь, не ко времени страшную новость разведчики «сообщили.

— Знаю о ней, слухи такие ходят, да правда ли? Про нас тоже слухи разные распускают злые люди, на то и война.

Шаула поднялся с колен, подошел к Лободе и нехотя подал ему руку. Рука была горячая и заметно дрожала.

— Это не слух, пан Лобода, а злая правда… Слухи, правда, всякие бывают. Брешут, будто жена пана Лободы в лагере Жолкевского находится. Заложницей или союзницей?.. Или это только слухи, пан Лобода?

— Не об этом предстоит нам говорить на сегодняшнем круге, пан Шаула, — резко оборвал Лобода. — Известно и нам, паны старшины, что «пан гетман польный Станислав Жолкевский идет из Погребища ускоренным маршем под Белую Церковь, чтобы, нагнать пана Наливайко. Должно «быть, идет не для приятельской встречи с паном Северином… собственно, с войском нашим. Будем бой давать или послать к нему послов наших? Что скажет пан Северин? Как думает пан Матвей и все начальство казачье?

— А каково ваше мнение, пан полковник? — спросил Наливайко, умышленно обходя гетманский титул Лободы, который тот «носил в походе уж второй год.

— Не полковник, извините, а гетман. Пан Северин два года не был на Украине, сразу видно, ге-ге-ге!

— Я знаю положение на Украине, пан Григор. Однако мы собрались здесь не о чинах спорить, а о судьбе Украины совещаться.

— Впрочем, и гетмана объединенного войска украинского выбрать нужно, — прибавил Шоетак снизу.

— Правда, «пан Шостак, — поспешил поддержать его Лобода. — Чего, бишь, вы, Петро, не в компании, не на возу? Давайте вашу руку, а ну-ка на воз, будем здесь, на кольях княжеских, решать эту, как говорит пан Наливайко, судьбу Украины, ге-ге-ге-ге!

И все, кто слышал эти несколько реплик Лободы и Наливайко, поняли, что произошла короткая, но острая размолвка между двумя рыцарями украинской земли, меж двумя мировоззрениями. Справедливое замечание Наливайко словно ножом резануло по душе каждого, в ком душа болела за родной край. Впервые в этом казачьем движении судьба Украины и ее честного люда была невидимым, но признанным всеми знаменем и кличем. И это облагораживало души казаков. А ответ Лободы будто едким рассолом пролился на раны казачьей души. Нашлось немало и таких, на кого от этого ответа повеяло охлаждающей струей. Судьба Украины или личная судьба должна каждого волновать в эту минуту?

И зашумел стоявший у воза вооруженный люд, потом шум перекинулся дальше, все больше разливаясь вширь. Два мнения известных им людей боролись между собой, кипели водоворотом, бушевали в споре и перебранке. Круг решал!

Около воза очутился Карпо Богун. Реплики Наливайко и Лободы дошли до него, пройдя через сотни уст. Голова работала, добираясь до истины. Хмурилось чело, воздух распирал легкие.

— Что правда, то правда, товарищество честное.

Гетмана. выбрать нужно, нужно навести порядок в таком войске… Но гетман нужен для того, чтоб он наше войско восставших хлопов возглавил да за правду нашу бедняцкую, за счастье наших детей, наших жен, за вольную жизнь для всего народа ратовал бы!..

— Кто это говорит? — спросил Лобода у Шостака.

— Карпо Богун, верный рубака Наливайко и боевой побратим его.

Шаула подошел к краю воза, оперся ногою о боковой брус и торжественно снял тяжелый шлем. Вынырнувшее из-за туч солнце засияло на блестящей стали его лат, а ветер заиграл толстым оселедцем на его голове. Над толпой взметнулись шапки, шум умолк.

— Дорогие братья и казаки и вы, уважаемые рыцари-старшины! Разведка доносит, что паны идут всем выводком, паны погнались за нами. А раньше мы гонялись за ними. Брат наш Северин Наливайко разумно сказал, что пока жив пан, не будет счастья людям на земле. И мы, сколько могли, сделали, чтоб меньше осталось на земле панов и ляхов. А теперь паны послали за нами своего верного пса Станислава Жолкевского. Гонятся они за братом нашим Северином Наливайко, это верно, но кого из нас обойдут или помилуют? Наливайко с его казаками принимаем в свою семью и нападение на него примем на всех нас…

— Однако, по справедливости сказать, так князь Ружинский этой ночью напал не на Наливайко, а на пана Шаулу. И если б…

— Не перебивай, Панчоха, когда говорят старшие… — остановил его Шостак.

Лобода одобрительно наклонил голову в сторону Шостака. Но около воза зашумели наливайковцы, им ответили лободинцы. Зашумели и шаулинцы, разделившись на сторонников тех или других. Матвей Шаула помахал в воздухе шлемом и, не дождавшись пока настанет тишина, заговорил:

— Это верно. Ночью Ружинский напал на наш лагерь, про это я и говорю, братья-казаки. Да на кого ни напади он — на Наливайко, на Шаулу или на пана Лободу, — это все одно. Для того и объединяем силы. Мое мнение таково: выберем гетмана и двинемся на Киев. Нас поддержат киевские мещане и ремесленники. А когда корона сломает зубы о такой дружный отпор, пойдем на Буг. Заставим увеличить реестры, признать казачество и прекратить раздачу ляхам привилегий на нас…

— Хоть и увеличит корона польская реестры, но бедному крестьянину от этого пользы — как от смазанной салом петли на шее, — не утерпел Наливайко. — Я тоже за то, чтобы выбрать гетмана и поклясться упорно защищаться от пана и ляшской короны. Только делать это нужно с ясной головой. Лучше нам соединенными силами пройти на Сечь, побольше собрать в одно место наши хлопские силы, обратиться к Москве, а друг другу ясно сказать, за что поднимаем меч против короны и панов. Мы поднимаем его за нашу свободу, за родной «рай, за то, чтоб обширные земли и леса и рыбные ловы перешли в наши хлопские руки, за равные законы и жизнь без пана и без батрака. Каждый себе пан и собственного труда хозяин. А для защиты края и охраны наших порядков, заведем свои реестры, пан Матвей. Довольно служить панам, сбросим позор рабства, вводимого по прихоти и по привилегиям панским, и самих панов поровняем в правах человеческих…

— К себе, пан Северин, воеводу Острожского приравняешь? — едко спросил Лобода.

— Никого из панов, даже пана Лободу, к себе равнять не буду…

Хохот прокатился в ближайших рядах казаков. Лобода отошел к Шауле, стал рядом с ним и так оперся своею тяжелой ногой на продольный брус, что тот даже заскрипел.

— А я предлагаю стать лагерем и отправить послов к пану польному гетману коронных войск. Поставим свои условия, которые изложил пан Матвей. Заслушаем корону и на чем-нибудь договоримся, лишь бы не проливать напрасно крови.

— Не жалей панской крови, пан Лобода, а то свою расхлюпаешь, удирая от жолнерского меча. Я, бедный крестьянин Карпо Богун, не жалею своей крови, чтобы сыну моему и всему народу спокойнее жилось в краю. Пан меня нагайкой наказывал, — почему ж это я должен с ним так миролюбиво договариваться? Позор!..

Сильный голос Богуна и слова его зажигательной речи всполошили передних, перекинулись дальше, вихрем понеслись над тысячами вооруженных людей. Старшины то один за другим, то все вместе пробовали успокоить поднявшуюся бурю голосов, но потом и сами заспорили меж собой. Богун соскочил с воза и скрылся в толпе. Наливайко, не вмешиваясь в спор старшин, тоже соскочил с воза на землю. Его место на возу занял Шостак. Резкий голос Шостака прозвучал над головами, и шум стал понемногу стихать.

— Выберем своим гетманом славного рыцаря Матвея Шаулу и поручим ему наши души, нашу свободу и наш край. Пан Наливайко Прав, что на нас может напасть, как коршун на цыплят без наседки, этот перевертень польский, гетман Жолкевский. Послушаемся пана Наливайко, ударим на ляхов, когда в этом будет нужда. А сейчас выступим в Киев, дальше видно будет, как бог повернет судьбой казачьей… Так поднимаю шапку за Шаулу!..

— Шаулу-у!.

— Наливайко!

— Лободу, Лободу!

— Шаулу! Матвея Шаулу! — надсадно кричали шаулинцы, в лагере которых происходил этот решающий круг.

Они еще теснее сомкнулись вокруг воза и в один голос громко выкрикивали имя своего вожака и командира. Лобода метался по возу из стороны в сторону, размахивал булавой и хотел было соскочить с воза, чтобы оставить круг. Но Юрко Мазур схватил его поперек туловища и опять поставил рядом с Шаулою.

— Узнаю полковника пана Лободу. Опять он горячится, как и в Сечи. Отдайте, пан Лобода, булаву, как бы вы не потеряли ее часом. Ни по-вашему, ни по-нашему, — пусть Шаула гетманует, порядок дает…

Лобода посмотрел на Мазура свысока, но потом огляделся с неприкрытым отчаянием. К возу проталкивался Стах Заблудовский, единственный, кто выражал слепое желание не то чтобы спасти, а хотя бы угодить Лободе своей преданностью. Это и была последняя капля, переполнившая чашу, испитую Григором Лободой на этом круге. Еще раз, уже сдержаннее, посмотрел на Юрко Мазура. Ответив на его насмешливую улыбку презрительным взглядом и слегка поклонившись толпе, Лобода протянул булаву Матвею Шауле.

— Казак привык подчиняться воле круга, как самому суровому приказу казачьего похода. Прими, пан гетман, этот знак власти и прикажи… полковнику Лободе действовать, как тебе, пан гетман, разум подсказывает и бог велит…

Шаула задумался. То было не колебание, а лишь глубокая и до боли напряженная проверка: что же это творится А за возом, и многотысячной толпе, уже гремело:

— Слава гетману Шауле, слава!..

Толпа своими возгласами уже отняла булаву у Лободы. Не взять ее Шаула теперь уже не мог. И властно взял, словно вырвал из рук Лободы захваченное им сокровище.

5

В покои старого князя Острожского еще никто не заходил в это утро. В замке гостил зять Острожского князь Криштоф Радзивилл, и его сотни драгунов охраняли покой замка. Воевода не радовался нынешнему приезду зятя. Смута в стране, дыхание войны и крови вокруг вселяли в душу старика страх. Одинаково боялся и казаков Наливайко, и жолнеров Жолкевского, и даже этих драгунов любимого зятя, чья защита пришлась как будто так кстати.

Сам открыл внутренние ставни в комнате и из бокового окна посмотрел на обрывы Горыни, на леса и степи, которые простерлись далеко-далеко на восток. Смотрел — и мерещилось ему: по степям катился гул войны, эхом отдавался в лесах и рвался в небо, чтоб заглохнуть в его просторах.

— К богу взывает народ украинский… — тихо промолвил про себя князь и оглянулся.

Его шепот стоголосо прозвучал в больших покоях. Но в комнате воевода был один, никто не слышал, как простонала его душа. Успокоенный, что никто не слышит его жалобы, князь громче закончил свою мысль:

— К богу взывай, народ украинский! Всевышний сам знает, какому гласу внемлет слух его, и рука всемогущая поднимет меч на непокорного воле божьей. Не нам, смертным, судить дела смертных, понеже и меч попущением божьим очутился в руках раба…

Подошел к дверям, распахнул их и крикнул:

— Гей, кто живой, отзовись! Отца Демьяна ко мне…

Давно уже здесь я, ваша мощь… Господи, да не яростию твоею обличиши меня, ниже гневом твоим…

— Я уже молился, батюшка. Читайте молитвы про себя. Что слыхать в замке? Какие новости из воеводства?..

— В замке, вельможный князь, драгуны его мощи пана Криштофа распоряжаются, да помилует нас провидение божье. Из воеводства не слыхал чего-либо нового. Пан Булыга примчался из Белой вот утром. Казачок от гетмана Жолкевского с Булыгою в Варшаву направляется: должно быть, от него и все новости узнаете, ваша мощь… Еще вчера вечером какую-то женщину или девушку драгуны поймали у задних ворот замка. К вашей мощи добраться хотела.

— Украинка?

— Похоже, украинка, ваша мощь. Из Волынского воеводства, говорит, добралась с важным делом к воеводе.

— Следовало бы расспросить… зачем билась в такую даль по бездорожью…

— Спрашивали. Не говорит. Князь Радзивилл велел в застенок для допроса взять…

— Остановить! Немедленно остановить и ко мне направить ее.

В комнату вошел Криштоф Радзивилл и ввел с собой Курцевича-Булыгу, готового к поездке в дальний путь. Сухо приветствовал их князь. На Булыгу смотрел с любопытством, потом смягчился, пригласил сесть. У зятя спросил про женщину. Радзивилл недовольно взглянул на отца Демьяна, молча упрекая его.

— Какая-то хворая хлопка из Волыни, ваша мощь. Зачем приехала — не говорит, а я не верю, чтоб в такую слякоть и холод женщина или девушка могла добраться из самой Волыни.

— Прикажите драгунам немедленно привести ее ко мне!..;

— Однако у вашей мощи мягкое сердце, а хлопка на слезы падка…

— Женским слезам пан Криштоф должен бы внять. Ведь не из-за государственных же дел плачет эта хлопка. Верно, с нелюбимым не хочет жить или для родителей своих-облегчение в податях хочет у меня вымолить. Прикажите привести.

Булыгу задержка эта раздражала. Ему нужно как можно скорее в Варшаву с важным поручением Жолкевского, а тут какая-то оборванка так интересует воеводу трех воеводств украинских.

— Ваша мощь вельможный князь! Я хотел сказать только несколько слов и коней свежих взять из конюшен воеводских. Пакет от гетмана Жолкевского канцлеру короны должен я срочно доставить.

— Пожалуйста, пан Булыга, вы можете днем и ночью без моего разрешения пользоваться лучшими конями для этой поездки… Какие новости из Белой привезли вы нам, князь?

— Новости неутешительные, но надеемся на милость божью.

— Благородная надежда, пан Булыга… Что случилось? Ведь вы находитесь под защитою наисильнейшего из воинов короны польской, самого рыцаря Бычины, Станислава Жолкевского!

— Ваша милость правду говорит. Если б не пан гетман, Белая Церковь опять превратилась бы в руины, как от рук Косинского.

— Молиться на такого мало…

В этой реплике не трудно было почувствовать злую иронию. Булыга переглянулся с Радзивиллом, но воевода перехватил этот взгляд, и неудовольствие отразилось на его покрасневшем лице.

— Да рассказывайте же по порядку, пан Булыга!

Воевода вдруг оживился. Сел на скамью рядом с Булыгой, внимательно прислушивался к каждому слову.

Булыга рассказывал:

— Некоторое время тому назад пан Ружинский напал под Белою Церковью на войско разбойника Матвея Шаулы, который некогда работал кузнецом у княжича Януша. Произошел бой, и, верно, князь Ружинский поймал бы этого разбойника…

— А почему же не совершил он этого благоразумного поступка?

— А опять же доверенный слуга вашей мощи сотник Наливайко…

— О, пся крев, этот сотник!.. — вмешался Радзивилл и заскрипел зубами. — Собрал таких же, как сам, головорезов и покушается на покой панства, короне угрожает.

— Прошу вас, пан Криштоф, успокойтесь. Я хочу знать все подробности.

— Не могу успокоиться, ваша мощь, отец мой князь…

— Однако, пан Криштоф, придется вам вести себя спокойнее в моем замке! Через Брацлавье по следам Наливайко пронеслись, как ураган, жолнеры пана Жолкевского. Не порядок, любезные паны мои, охраняют или защищают эти жолнеры коронные, а беспорядок и страх приносят с собою больший, нежели казаки Наливайко… Так догнали бы этого бунтаря и привлекли его к закону, вместо того чтобы таскать по Украине десяток тысяч пацификаторов и опустошать край…

Нервность старика передалась попу Демьяну, и тот встал со скамьи. Но князь резко прикрикнул на него:.

— Сидите, батюшка! Дело идет о дне насущном, можете послушать. Вот я и говорю, поймали бы его и избавили бы нас от каждодневного трепета, от этого страшного нашествия бунтарей и от экспедиций этих… пацификаторов.

— Прошу вас, ваша мощь, я еще не кончил, — отозвался Булыга. — Ружинский едва вырвался от этого, этого… Наливайко.

Воевода раскатисто захохотал:

— Ха-ха-ха!.. Носитель железных законов короны едва вырвался из рук бездельника, бунтаря… Ха- ха-ха!.. -

— Однако же, бога ради, ваша милость, прошу дослушать меня?

— Да рассказывайте, пан Булыга. Только же… не так смешите меня этими… защитниками…

—.. Под Белою объединились все военные силы хлопов и часть запорожцев, которая находилась в Каневе на пасхальных праздниках у полковника Кремпского. Пан Лобода гетманства лишился, а Наливайко, говорят, его и не взял. Выбрали гетманом кузнеца Шаулу и двинулись на Киев. Но на Остром Камне настиг их сам вельможный гетман Станислав Жолкевский…

— Ну, пан Булыга, разбил, уничтожил, пацифицировал? Да скажите же…

— Не привел господь бог.

Острожский порывисто встал со скамьи, хлопнул руками о полы и, по прежнему нервно усмехаясь, стал упрекать:

— Да, конечно, святые слова: не привел господь бог… Сам польный гетман не одолел. Это с кварцяными-то войсками. Так что ж мог сделать я, только воевода? Из Варшавы высокомерные советы давать оно куда легче. Гневаются на воеводу за бунты, семейной ссорой называют этакую гражданскую смуту… Святые слова: не привел господь бог…

— Не привел, ваша мощь. Горы трупов легли с обеих сторон. Казаки успели огородиться возами, в середине лагеря поставили пушки и на все четыре стороны громили пана гетмана. Посчастливилось тяжело поранить Шаулу, руку ему оторвало пушечным выстрелом князя Ружинского. Пан Лобода с Кремпским готовили отступление, а бой вел Наливайко со своими полковниками да с Сасько Федоровичем. Сасько был убит уже перед концом боя, да и то… Надеюсь, ваша мощь, что тут все свои?..

’— В покоях воеводы Острожского чужих не бывает, пан Булыга, продолжайте, — обиделся Острожский.

—.. Сасько проколол саблей в спину их же сотник Остап Заблуда, или, вернее, Стах Заблудовский, ваша мощь…

— Бесчестный поступок!

О благородстве трудно было думать, когда лучшие коронные силы, как трава, ложились под саблями таких воинов, как Наливайко и Сасько! Наливайко поставил Сасько сбоку, а сам, как зверь, бросился прямо в лоб коннице гетмана. К самому добирался, и добрался бы, проклятый хлоп. От его сабли и из-под копыт ого страшного коня высекался огненный след, горело поле боя, а от адской его улыбки без- умели самые отважные ротмайстры и поручики… Гетман уже приказал отступать, но даже и отступать было некуда. Сасько загородил путь к отступлению и клал труп на труп. Только меткий удар Заблудовского в спину этого хлопского полковника дал возможность гетману выйти живым из сражения. Тогда Наливайко послал туда своего головореза Мазура, с другой стороны какой-то Богун врезался не хуже самого Наливайко, но своевременное отступление гетмана предотвратило полнейшую катастрофу, вельможный князь…

Острожский мелкими, тяжелыми шагами стал ходить по комнате, обхватив обеими руками пышную седую бороду. Перед его глазами встал образ сотника Наливайко.

«Ах, почему он мятежник, зачем взбунтовала такая сила!»

Глубокое душевное волнение старого воеводы продолжалось еще долго после того, как отправился в Варшаву князь Курпевич-Булыга. Острожский стоял у окна, хоть окно выходило не во двор и отъезда Булыги из него не увидишь. Потом спросил у Радзивилла, не убили ли драгуны арестованную вчера женщину. Громко выражал свое недовольство отцом Демьяном за то, что тот не вмешался во-время и не забрал к себе арестованную. А когда услышал шаги в соседней комнате и женский голос, о чем-то спрашивавший у драгуна, старик не по летам живо зашагал к дверям. Криштоф Радзивилл угодливо опередил его, но медлил открыть дверь и как бы невзначай спросил:

— Можно подумать, ваша мощь, что вы ждали эту бездельницу. Тайны какие-то. Может быть, нам выйти?

— Будьте добры, пан Криштоф… откройте двери.

На пороге, стояла худая, пожелтевшая от болезни девушка в бедной крестьянской одежде. На серой потертой свитке лепились в нескольких местах полотняные заплатки. Взглянув на девушку, старик отступил к скамье и сел. Губы его успокоенно прошептали:

— Не она! Это еще не она…

Радзивилл понял этот шепот тестя и тоже облегченно вздохнул. Весь интерес к девушке вдруг пропал. Но теперь он прикажет страже бдительнее охранять все проходы в замок и каждую женщину приводить к нему на допрос.

— Разрешите мне, ваша мощь, не присутствовать при вашем разговоре с крестьянкой? — спросил Радзивилл, стоя у дверей.

Острожский почувствовал скрытую иронию в этом вопросе. Пусть он и зять, но князь Василий-Константин Острожский никому не позволит насмехаться над собой.

— Князь Криштоф — мой уважаемый гость, а не опекун и не обязан затруднять себя, слушая, о чем и с кем говорит воевода…

— Прошу простить мне милостиво, ваша мощь, неосторожное слово.

— Стоит ли об этом говорить, пан Криштоф?.. Предупредите, пожалуйста, стражу, что я жду крестьянку из Дубно. Должны были привести ее или… труп ее принести… Надеюсь, мой возлюбленный пан Криштоф позаботится об этом.

После того как девушка пропустила мимо себя Радзивилла и старательно закрыла за ним дверь, воевода спросил:

— Чья ты и как тебя звать?

— Меланжа, вельможный князь, а чья? Божьей должна бы быть, если милосердный в гневе своем не отрекся от меня, грешной…

— Мелашка? Народное украинское имя… Все мы божьи и… людские. Подойди, Мелашка, под благословение батюшки, если веруешь в бога нашего, православного.

— А как же, верую… Благословите, батюшка, болящую.

Несколько шагов сделала к попу, руки на груди сложили; словно в обе руки собралась взять то благословение. Голову набожно склонила и смиренно поцеловала обе руки у попа. Но в глазах ее поп Демьян прочитал не то затаенное отвращение, не то ненависть. А может быть, это болезнь оставила свою печать в глазах, холодную и язвительную.

— Так ты больна?

— Недавно оправилась, вельможный паночек. К вам по очень важному делу приехала… Помогите, вельможный. Будем век молиться за вашу душу.

Опустилась на колени. На коленях поползла к ногам воеводы, хваталась за них и умоляла. Воевода не препятствовал ей, выжидая. Когда девушка успокоилась, он встал со скамьи и отошел на середину комнаты.

— Не люблю слез… Говори, зачем пришла. Батюшка тоже будет слушать тебя, как на исповеди.

Сдерживая слезы, поднялась с колен, но голову держала низко свешенной на грудь.

— Я круглая сирота из-под Олики, что на Волыни. Дед мой рыбаком был и умер от рук пани Лашки.

— Постой, постой! Какой пани Лашки?

— А бог ее знает. Говорят, что она с паном Лободою повенчалась, а теперь в войсках пана гетмана Жолкевского находится, — верно, женой ему служит, прости господи!.. Но я удрала от нее, проклятой. Пожалуйста, не сердитесь, вельможный князь… Мой Северин Наливайко…

— Наливайко твой… Нареченной или кем ты приходишься этому… этому сот… бунтовщику, грабителю?

Мелашка подняла голову, выпрямилась. Полою утерла глаза и уставилась ими на князя, точно хотела насквозь пронизать его.

— Северин про вашу милость так не говорит, вельможный князь.

— Я князь и воевода.

— Вот то-то же…

— Если ты пришла за него просить, то заранее предупреждаю — ничего не выйдет. Его… дела…

— Он за край наш, за людей воюет, вельможный князь, а на войне не без убитого.

Острожский воззрился на Мелашку совсем другими, словно испуганными глазами. Из уст простой рыбачки он ожидал услышать что угодно: слова рабской покорности, нищенскую мольбу о помощи хлебом или деньгами, даже грубую брань. Но услышать от хлопки такое ясное понимание событий — этого он никак не ожидал. Одна ли она знает это со слов Наливайко или и другие крестьяне так рассуждают? Недаром же они присоединяются к мятежникам, грамоты панские уничтожают и свободы от короны польской добиваются. Теперь понятно, почему в селах, через которые проходил Наливайко, люди говорят с воеводой и его дозорцами совсем новым языком. Слова прежние, а звучат по-иному. Да уже и слова другие появляются там, где прошел Наливайко. И разве только слова?..

— Верно, на войне не без убитого. Да ты посиди, Мелашка, и… скажи, какой помощи просишь у воеводы. Я старик уже и за Украину воюю не мечом, а добрым словом.

— Об этом и говорил Северин, вспоминая вашу милость.:.

— Твой Северин обещал меня, старого князя, повесить на площади в Остроге. Об этом не говорил он со своей нареченной?.

— Ей-богу, об этом не говорил. Да об этом и говорить негоже, срамно. Гневитесь на него, не зная за что.

— Чего же ты хочешь от воеводы?

— Пусть ваша милость пошлет джуру на Низ, «в Сечь, уговорить запорожцев идти на спасение Наливайко с повстанцами.

— Ого, девушка! Да ты, вижу, ума лишилась от любви к своему Северину! Однако он… стоит того.

Не смейтесь надо мной, вельможный князь. Вам ничего не стоит послать человека. А спасете вы тысячи наших людей, и эти тысячи всю жизнь будут охранять вас от настоящих злодеев. Или так уж вы счастливы под короной польских панов? Не вы ли книжки, говорят, пишете про веру и грамоту нашего края? Не над вами ли насмехаются коронные гетманы польские? Ведь все это знает Северин и нам говорит, знают его люди. Они уважают вас и, уважая, прощают. Мне рассказали…

— Что она говорит?! — со страхом шептал старый воевода, и губы у него дрожали, как в лихорадке.

Оперся рукою о стол, подошел к Мелашке вдоль стола. Вдруг заметил отца Демьяна, про которого забыл в странном разговоре с этой девушкой. Махнул рукой, чтоб замолчала, чтоб не пересчитывала все его болезненные раны. Тихо обратился к попу:

— Скажите ей, батюшка. Нас и так считают сообщниками вашего брата Северина… Запорожцы сердятся за Пятку.

— А в Сечи пусть и не знают, что это вы человека к ним засылаете. Он может сказать, что послан от… людей Украины.

Теперь Мелашка уже не была похожа на несчастную и немощную женщину, которую драгуны могли убить или выгнать за город. Она стояла гордая сознанием, что действует во имя великого дела. Она уже не просила, а предлагала, как своему тайному союзнику…

Отец Демьян ерзал по скамье, не зная, встать ему для ответа или остаться сидеть. Наконец, полуприподнявшись, повернулся всем телом к Мелашке, хотя слова свои обращал не только к ней:

— Если с Низу прибудут запорожцы, то это уже не будет спасение одного человека. Они вступят в бой с гетманом и…

— Это ж и нужно, батюшка!

— Избави, господи, душу мою от меча вражьего…

Кому это нужно в наше время смуты в стране? Не время нам в бой с короною вступать. Взявший. меч от меча и погибнет, раба господня, и не нам в спор вступать, останавливая меч в руке польской державы.

— Северин считался братом вашим, батюшка, — задумчиво произнес воевода.

— Про это слышали вы, ваша мощь, из уст покорного духовника вашего три года тому назад. «Гнева божьего достойный раб…» — милостиво сказать Изволили вы тогда, ваша милость. Теперь, когда этот богоотступный брат секиру поднял и над моей головой, пренебрегая кровью родной, — не брат он мне!..

На минуту все смолкли в комнате, и жизнь природы ворвалась сюда со своими шумами. Гудел весенний ветер, скрипели столетние липы и дубы. Внизу, где-то меж крутыми берегами, ревела — казалось, торжественно — вода в водопадах Горыни. Все трое прислушивались к этим звукам, забыв на миг свои заботы.

Поэтично настроенный старый воевода, вслушиваясь в голоса весны, вдруг высказал неожиданную даже для него самого мысль:

— Пан сотник имел право гневаться на нас с вами, отче. Он служил роду нашему не только оружием, а и разумом… А в гневе человек веяного наговорит.

— Так милостивый пан воевода все-таки пошлет?

— Нет, Мелашка. Отец Демьян все сказал. Прощать не он нас, а мы его должны. А делать то, что не в наших силах, мы не станем. Иди с миром и молись за своего падшего Северина. Я умываю руки…

— Как Пилат Понтийский?

— А ты откуда это знаешь? — всполошился оскорбленный и удивленный князь.

— Пятнадцать лет каждую страстную пятницу слушаю это, из евангелия читает батюшка в церкви, и теперь понимаю, про кою там говорится… Да дайте хоть коня! Из воеводства, из рук этих… драгунов выпустите. Сама на Сечь подамся и сделаю, что смогу.

Воевода молчал. Он терзался внутренней борьбой между чувством и долгом… Приняв молчание князя за согласие, Мелашка шагнула к нему в порыве благодарности, но Острожский настороженно отступил и почти гневно ответил:

— Нет, и коня не дам… Единственную милость получишь — живую из замка выпущу, и то если никому не скажешь, зачем приходила.

Мелашка опять поникла. Вот-вот на колени упадет и полы княжьего жупана слезами обольет. Но не упала и не заплакала. Только сгорбилась и ушла, старательно и тихо прикрыв за собой дверь. Даже «прощайте» не сказала. Слышно было, как шла по соседней комнате, как присоединился кто-то к ней и проводил до выходных дверей.

Воевода внезапно вскочил с места, протянул обе руки к дверям и крикнул:

— Остановите ее!.. Отец Демьян, велите дать ей коня и охранную грамоту. Люди же мы и ответ перед богом вместе с ней держать будем!.. Пусть идет. Мы умрем, а они должны жить, и пусть какую хотят Украину себе создают… Чего ж вы? Я вам приказываю!..

Отец Демьян вскочил, на минуту задержался у дверей и вышел. Но в дверях соседней комнаты Острожский снова остановил попа:

— Постойте… Я вспомнил: «Бедняцким судом, — говорит, — осудим, и народ вас накажет на площади!..» А что делается на Брацлавщине, где он прошел! Убивают сольтисов, дозорцев… Своих старост в селе выбирают, займанщину не платят и свои земли засевают в первую очередь… Не нужно! Пусть идет, куда знает, а если… Украина! Бунтовщик… и за Украину воюет…

Острожский глубоко и тяжело вздохнул. Побежал обратно в комнату. У двери остановился.

— А может, велите, батюшка, дать ей коня. Грамот не нужно, а коня и пищу дайте… Уважают, говорит, и, уважая, прощают. Так, прощают… Господи, царю всевышний, подаждь ми силу… Это мое последнее слово, отец Демьян.

Отец Демьян покорно направился к выходу.

Перед ним раскрылись двери, и моложавый сотник драгунов Радзивилла, вежливо поклонившись, сказал:

— Пожалуйста, любезный пан духовник, передайте его мощи, пану воеводе, что гетман великого княжества литовского Криштоф Радзивилл казнил женщину из Дубно… Перед смертью эта хлопка городила что-то про отраву для пани Середзянки и про плату — за это от воеводы…

В открытых дверях насупротив стоял побледневший князь. Старческое лицо еще больше покрылось морщинами и дрожало.

— Замолчите вы, пан сотник!..

Когда через час отец Демьян зашел в комнату, старый князь лежал в кровати. В княжеском, черного сафьяна кресле сидел-Криштоф Радзивилл и на полуслове прервал разговор с тестем.

— Дали ей коня и продовольствие, отче Демьян? — спросил Острожский.

— Каюсь, ваша мощь, не выполнил приказа. Задержался у вашей милости, а она ушла неизвестно по какой дороге…

Воевода пристально всматривался в своего духовника; все, что ему нужно было узнать, он прочитал по выражению глаз попа, по его окаменелому лицу. Поп ему солгал, как лгал себе, когда отказывал Мелашке в помощи. Воевода почувствовал глубокое удовлетворение. Его сердце спокойно и совесть чиста, и честь княжеская сохранена. Никто не обвинит воеводу в дружбе с бунтовщиками, и Украина не будет в претензии на равнодушие старика к ее судьбе…

Радзивилл нарушил глубокую задумчивость князя:

— Верно, речь идет о той хлопке? Ну, так мои драгуны потешатся этой смазливой девчонкой, если она без грамот и писем попытается выйти из замка.

— Хорошо, батюшка. Хорошо, что вы так поступили. Сгоряча хотел… добро сделать по просьбе хлопки. Однако… Да, можете идти, отче.

Окаменелое лицо духовника чуть-чуть шевельнулось. Склонилась голова в низком поклоне, — отец Демьян, отдав должное почтение обоим можновладцам, вышел. Его глаза могли бы сказать Радзивиллу о насмешке над ним. Ибо Мелашка, вновь переодетая в мужской костюм, на глазах у Демьяна выехала за город на испытанном в беге коне из воеводских конюшен. За пазуху положила короткое письмо, полученное от отца Демьяна за печатью воеводы Острожского: «.. к панам знатным земель и воеводств украинских поднепровских, чтобы не чинили вреда слуге верному воеводскому…»

«А может быть, и в самом деле не следовало выполнять этого приказа? Князей и в ступе не разберешь… — тревожно раздумывал поп, уже выйдя за двери воеводских покоев. — Э, да все равно не приведет господь грешной женщине в такую даль добраться, по-мужски сидя верхом на коне…»

И совесть и честь княжеского духовника тоже не были ущемлены этими действиями.

Круг старшин, собравшись на скорую руку, снова выбрал гетманом войска Григора Лободу. Шаулу отвезли в Переяслав и сдали на руки лекарю, пленному крымскому татарину Мурзе. Наливайко не было в кругу, — ему пришлось караулить на Днепре и портить Жолкевскому настроение, мешая его переправе с киевского на левый берег. Весть об избрании Лободы Наливайко принял спокойно, только поинтересовался мнением круга о дальнейших действиях войска.

Юрко Мазур сообщил ему:

— Лобода хочет защищать Днепр и договориться с Жолкевским…

— О чем договориться?

— О мире. Собственно, не о мире, потому что об этом и речи не было, а об увеличении реестра и о том, чтобы корона не строила крепостей на. Днепре.

— Не выйдет это. Корона будет строить крепости, потому что шляхта польская хочет прибрать к рукам нашу страну. Мы должны защищаться, защищать Украину от насилия. Нобилитация нескольких тысяч украинцев — это бесчестная взятка, которой польский пан хочет купить нас, ослепить нам глаза, а в нобилитованных казаках получить себе верных псов. Не будет этого! И Днепр караулить сейчас тоже не время, не будем.

— Однако, Северин… Гетман Лобода приказывает стоять и караулить.

"— А я прикажу идти па Низ или На… Путивль, к русским!..

Мазур и дивился, и любовался, глядя на Наливайко. Слова друга резали слух, тревожили казачью Душу:

— Так это… черная рада?

— Не черная, а кровью наших сердец окрашенная рада. Юрко! Что ты выторгуешь у этого бесноватого пса, у перебежчика Жолкевского, у злого янычара? И отчего это я обязан торговаться с насильником, с непрошеным захватчиком моих земель, моих вольностей, моей жизни? Он захочет ввести унию, а то и католичество на Украине, захочет построить польские крепости на границах с Москвой, захочет стать гетманом над украинцами, выдав наши головы на глумление Варшавы и всего света. На наших костях он будет строить свое можновладство, свою славу, будет расширять границы Речи Посполитой Польской! Не хочу я торговаться с ним, не буду торговать Украиною, вот и все!

Мазур пожал плечами. Из лесу к ним, на широкую песчаную косу берега, направлялась группа всадников. Впереди на тяжелом коне тяжело ехал дородный Лобода. Зеленый пояс широко опоясывал его толстый живот, а за поясом торчала гетманская булава.

Наливайко и Мазур двинулись навстречу старшинам. С киевского берега донесся звук выстрела из гаковницы. Оба коня порывисто повернули к Днепру.

— Жолкевский подает кому-то сигнал, — вслух подумал Наливайко.

Вглядывались в противоположный берег. Там, под высоким обрывом, ниже печерской церкви, суетилась толпа людей. Над ними всплывала серая тучка дыма от выстрела из гаковницы.

— Из кустарников лодку спускают в воду. Иди, Юрко, вели Демьяну два раза выпалить из пушки и заставить повернуть, если не потопить смельчаков.

Лобода услышал приказ Наливайко. Крикнул Мазуру:.

— Не нужно! Должны вернуться от пана Жолкевского наши послы.

— Какие послы, пан Лобода? — удивился Наливайко. — Со вчерашнего дня караулю на Днепре, должен бы знать, кого посылали на киевский берег.

— Наши послы — есаул Морчевский и сотник Заблудовский. Еще вчера с утра под Троещиною в тумане переправились.

— Пан… гетман, насчет этого ведь не было совета старшин.

— Это сделали они по собственному почину, чтобы выведать про войско нашего врага, пан Северин. Я велел им на случай, если б они попались в руки пану Жолкевскому, выдать себя за послов и после переговоров выстрелить один раз из гаковницы. Вчера я был полковником, караулил под Троещиною, а пан Северин был гетманом. Сегодня же я… гетман и этот поступок двух наших смельчаков вполне одобряю. Правильно, господа старшины?

Несколько голосов из группы старшин подтвердили: -

— Правильно…

Лодка пошла от берега наискосок. Вода сносила ее. И вся компания старшин двинулась следом за Лободой вдоль берега вниз по течению. Наливайко остался и сошел с коня. На него оглянулись полковники, сотники, есаулы. Оглянулся также и Лобода. И остановил коня. Мгновение подумал, посмотрел на лодку среди Днепра:

— А зачем, в самом деле, ехать им навстречу? Пан Северин караулит при войске на берегу, останемся и мы с ним.

И полсотни коней повернули, окружили вороного коня Наливайко. Старшины соскочили с коней. Двое самых молодых из реестровых полков подбежали к Лободе и помогли ему по-гетмански торжественно последним сойти с седла.

— А погодка, Панове, деньки пошли!.. — как ни в чем не бывало восторгался Лобода, заходя в толпу.

Рукою поправил булаву, снял с цепочки под поясом золотую турецкую табакерку и, следя глазами

За лодкой на Днепре, смачно, но два раза в каждую ноздрю, затянулся табаком. Несколько старшин по его примеру принялись набивать на зеленовато черный ноготь большого пальца табак, — кто из серебряной, а кто и вовсе из роговой табакерки. Иные отворачивались, скрывая свою бедность при виде гетманской роскоши. По берегу над Днепром стало разноситься смачное чиханье с выкриками, со сладким кряхтеньем. Увлажнились глаза, засветились приветливей.

— Нюхайте, Северин, га-ап-чхи-и! — протянул Лобода свою драгоценную табакерку Наливайко.

Наливайко взял ее из гетманских рук, осмотрел, как следует осматривать, принимая из важных рук знак — почтения. Для виду даже стукнул раза два ногтем о крышку табакерки и вернул ее гетману.

— Покорно благодарю, — пан Григор.

— Га-апч-хи!.. Что, не употребляете? Какой же вы казак после этого, го-го-го…

— Не по коню корм, пан — гетман. Трубкой иногда балуюсь.

И тоже рассмеялся — внезапно и громко. Этот смех Наливайко привольно раскатился над толпой, восторжествовав над насмешливым гоготанием Григора Лободы. И Лобода умолк.

Лодка пристала к берегу вдалеке, за самым углом днепровской косы. Оттуда, увязая в песке, к группе старшин направились четверо. Ожидавшие только двоих — Морчевского и Заблудовского, старшины переглянулись и невольно двинулись навстречу. С казачьими послами прибыли два поляка. Оба были одеты в простую жолнерскую одежду; на поясах у них висели кривые карабели. Приблизившись к группе, они стали озираться, как пойманные, оглядывали коней и глупо улыбались каждому из старшин. Наперебой, слишком громко и неуместно здоровались:

— Челом — вам, рыцари славные!

— Челом панам полковникам и пану Наливаю!

Лободу это задело за живое. Ни Заблудовский, ни Морчевский не знали еще про избрание его гетманом… После тяжелого ранения Шаулы гетмановал Наливайко, переправой через Днепр руководил Наливайко, его слушались в полках и в обозе.

— Вы кто будете, послы пана Жолкевского? — спросил Лобода, подступая к ним, как резник к приведенному быку. — Я гетман войска украинского Лобода! Прошу отвечать мне…

— Челом, челом гетману, славному пану Лободе! Были мы послами, да стали казаками, пан гетман.

— Как это стали казаками?

— А так… — человек в жолнерской одежде, который старался, но не мог скрыть своеобразного польского акцента, смешно расставил руки перед Лободою.

Сотник Заблудовский пояснил:

— Они, вельможный пан гетман, еще в лодке выразили желание сделаться казаками и не возвращаться на коронную службу.

— Вот как!

Лобода высоко поднял брови и полунасмешливым взглядом обвел окружающих. Заявление послов показалось старшинам настолько неожиданным, что каждый из них только и мог, что удивленно поднять брови. Сказать что-нибудь так, сразу, никто не отважился. Неожиданных перебежчиков окружили кольцом людей и коней. Их осматривали, пытливо вглядывались в лица, вдумывались в их неожиданное заявление. Лишь сотник Заблудовский, гордый этой своей «победой», важно заговорил:

— Пан гетман и славные старшины… Должен доложить…:

— Говори, пан сотник.

— Пан Жолкевский хотел нам головы снять за наше появление в Киеве. Тогда мы оказали, что мы послы, и должны были держать пред ним и речи посольские.

— Что же вы ему сказали?

— К миру призывали. Пан Жолкевский согласен принять этот артикул, но требует выдачи ему всей артиллерии и знамен с клейнодами да в придачу еще и зачинщиков этого бунта.

— Зачинщиков?.. — Лобода опять недоуменно посмотрел на старшин, пожимая плечами, разводя руками. и этим подчеркивая свое удивление. — Каких ему зачинщиков?

— То же самое точно сказали и мы ему. И пан гетман взбесился, ногой топать стал. «Не знаете, — кричит, — зачинщиков своих не знаете?..» Однако и сам одного только пана… Наливайко назвал да батраков велел вернуть панам, от которых удрали они.

— Холера его матери!

— В печенки ему сто болячек!

— А кукиша витого он не захотел?

Гетман Лобода важно взялся за булаву и стал успокаивать старшин:

— Спокойно, Панове! Это ведь только слова… В ответ на эти требования пана Жолкевского мы можем поставить свои. К примеру, пусть выдаст нам…

— За Наливайко, пан Лобода? — резко и недружелюбно спросил Карпо Богун, порываясь с конем в середину.

— Говорю: к примеру. Это и означает, что за пана Северина я никого не намерен выменивать. Успокойтесь, Панове… Пусть говорят теперь эти два перебежчика. Вот хоть бы вы, пан жолнер. Прошу пана сказать, какие условия пан гетман приказал вам отстаивать.

К середине круга, где стояли перебежчики и Лобода, прошел Наливайко, отдав Богуну своего коня. С виду он казался спокойным, лишь глаза у него пылали. Перебежчик, не выдержав уничтожающего взгляда Наливайко, отступил перед ним.

— Ну, пан перебежчик, скажите, пожалуйста, кого предлагаете выменять за Наливайко? Я Наливайко. Кого, паны ляхи, не пожалеете за меня, а?

— Помилуйте, пан Наливайко… я искренний сторонник ваш. Пану гетману позволительно было только сказать…

— Примеряла Химка свиту, не по ней шиту… Я не свитка, к сведению пана гетмана, и из него порядочной Химки не будет. Не примеряйте меня, я шит не на польские плечи. А вам, братья-казаки, хочу сказать, что не верю я этим перебежчикам.

Круг старшин, словно кто толкнул его в самое больное место, раздался. В центре остались поляки, Лобода и Заблудовский. Лобода оглянулся и опять ухватился за булаву, вытащил из-за пояса и пригрозил ею в воздухе. Но говор среди старшин не только не прекратился, а из шепота перешел в крик. Как обычно, старшины разделились на сторонников Наливайко и сторонников Лободы.

Стах Заблудовский подошел к Лободе и на ухо прошептал:

— Пан Жолкевский желает поговорить с паном Лободой с глазу на глаз. Предлагает послать Наливайко на лодке для переговоров, а потом… пан Лобода выехал бы. Пани гетманша… сердечно приветствовала, любви и прощения просила у пана…

Как ужаленный отскочил Лобода от сотника. Искал слов и не находил. Лицо налилось кровью, даже посинело, грудь дышала тяжело, как кузнечный мех. Но Заблудовский мигом исчез в толпе. И гетман, сдержав себя, обратился к Наливайко:

— У вас, пан Наливайко, верно, есть доказательства?

— Никаких. Известна лисья натура Жолкевского и подлость всего отродья шляхты. Не верю я шляхте, нельзя им верить, потому что, как ловкие воры, и душу могут выкрасть у неосторожных. В ответ Жолкевскому, чтоб хитрил умнее, предлагаю обоим послам снять головы.

— Ай! — не выдержал один, и крик этот, как кнутом, резанул присутствовавших.

Непроизвольный возглас перебежчика как бы подтверждал правоту Наливайко. Лобода видел, что (ряды его сторонников редеют. Поведение Наливайко, его прямота и решительность нравились казачьему характеру старшин. Жолкевский обращается с ними так, будто не они его разбили под Острым Камнем, будто существуют они только по его милости. Он выставляет требования, издевается над военными обычаями. Где это видано было, чтобы разбитый противник начинал с требований выдать ему на глумление самых отважных воинов?..

Лобода понял настроение старшин и решил во что бы то ни стало спасти свой авторитет:

— Пан Наливайко слишком смело ведет себя… Ведь тут есть гетман, выбранный вами, господа старшины!.. Ради спокойствия в нашем краю мы не должны останавливаться ни перед чем и даже…

— За смерть Наливайко этого спокойствия не выменяешь, пан гетман, — опять отозвался Карпо Богун, садясь на коня.

— Разве что… гетманшу свою, распутную пани Латку, выменяешь за наши головы, пан Лобода…

— Кто это сказал? — вскинулся разгневанный гетман.

— Я, пан гетман, это сказал и могу сказать еще больше, господа старшины, если еврею Лейбе позволено будет все сказать…

Лобода оторопел, но быстро овладел собою и схватился за саблю. Но Лейбу отодвинул Наливайко, и пред гневным гетманом встала его крепкая фигура. Он не хватался за саблю, не ел глазами противника и гнев свой держал закованным в спокойствие. Как два льва, смотрели друг на друга. Грузный и словно распухший от злости гетман стоял с булавой в левой и с саблей в правой руке. А против него — на полголовы выше, с открытым лицом и молодой отвагой — стоял Наливайко, уперев левую руку в бок, будто собрался идти в пляс. В этих двух существах бушевала стихия, кипело море гнева и пенилось, в бессилии ударяясь о каменную скалу силы и спокойствия. Наткнувшись на. скалу, Лобода отступил, оставил саблю, а булаву переложил в правую руку. Сторонников у него осталось совсем мало. Гетман мигом рассчитал свои шансы, набрал воздуху в широкую грудь и даже примирительно улыбнулся:

— Айв самом деле пан Северин прав. Эти паны ничем не доказали…

— Вы не посмеете! — воскликнул перепуганный «перебежчик». — Это есть… это есть… любезный пан гетман…

Его перебил другой перебежчик, который до того молчал:

— Пан Жолкевский не стерпит этого надругательства над своей честью…

— А мы сообщим ему, что вы перебежчики, изменники короне. — успокоил Наливайко.

Поляк заметался в кругу, точно ища союзников среди старшин.

— Пожалейте… Я шляхтич… Я все открою… Гетман посылает войско в Триполье, чтобы перейти Днепр и захватить ваших жен в Переяславе… Пожалейте, признаюсь…

Шляхтич хорошо знал казачьи обычаи и не ждал повторения приговора. Пустился бежать прямо в толпу, где увидел сотника Заблудовского. Лобода из грузного гетмана мигом преобразился в ловкого рубаку. В руке у него сверкнула сабля — отрубленная голова шляхтича с лету упала к ногам старшин. В то же мгновение молодой полковник реестровиков наискось разрубил второго перебежчика.

— На копья головы, на пики! Пусть видит Жолкевский, как мы принимаем его хитрости! На копья! — свирепствовал Лобода.

Стах Заблудовский первый бросился к казакам доставать пики, и скоро две головы торчали высоко над песчаным левым берегом Днепра.

С правого берега Днепра донеслись пушечные выстрелы, но ядер видно не было. Нагорной дорогой двигались несколько возов с лодками и прочим имуществом. Замолкли казачьи старшины, всматриваясь в это движение поляков на киевском берегу. И Стах Заблудовский пояснил:

— Пан Жолкевский еще ночью отправил войска в Триполье, а теперь посылает им на возах приспособления для переправы и орудия для сражения. Вероломное киевское мещанство готовило эти лодки, сам видел…

В напряженной атмосфере эти слова, словно порох, зажгли людей. В одно мгновение старшины уже были на конях. К Лободе только ради приличия обращались:

— Пан гетман, прикажи на Переяслав гнать. Там имущество, дети и жены…

— Вдоль Днепра на Низ пойдем… Хану крымскому передадимся, а не быть нам в руках Жолкевского.

— На Переяслав! Там решим. На Переяслав!

Лобода пытался как-нибудь унять панику, хватался за булаву и все-таки вскочил на коня вслед за старшинами. Только сильный голос Наливайко заставил умолкнуть всех вокруг.

— Не в Триполье, а здесь, под Киевом, Жолкевский переправит свои войска!!! Господа старшины! Этот десяток возов и сотня жолнеров за ними на киевском берегу не что иное, как обман, маневр. Какой дурак станет показывать врагу, что он собирается делать? Нас дурачат. Предлагаю не снимать охраны с Днепра, а войско направить в степи, на Путивль, к Москве! Нам нужно спокойно разобраться, кто чего хочет. Жен, детей оставим в Переяславе, — ведь не дети нужны ляхам, а мы, живая казачья сила, и нас они будут преследовать…

— Верно!

— Что он мелет?

— В степи! Это правда! К бою строиться в ряды надо заблаговременно и силы свои соединить с московитами против ляха!..

Лобода и тут молниеносно оценил положение. Не таким себя дураком считал, чтобы снова оказаться без поддержки, без старшин. Пустил в ход булаву и голос, коня своего поставил рядом с конем Наливайко. И приказал полковнику Кремпскому идти с войском в степи, в направлении на Лубны, забрав весь лагерь из Переяслава, с женами и детьми.

— А защищать здесь днепровскую переправу останемся мы — я и пан Северин, да несколько сот казаков с паном сотником Заблудовским…

— Согласен, остаюсь! — словно принимая вызов, крикнул Наливайко.

Только пристально посмотрел прямо в глаза Лободе, потом повернул коня и поехал вдоль Днепра, против течения.

Рано на рассвете следующего дня, когда еще держался слабенький утренний морозец, на берегу Днепра из лесного куреня выехал Лобода. На песчаной косе он уже застал Наливайко и сотника Заблудовского. Несколько всадников-казаков стояли в стороне среди тальника. Их приглушенные голоса доносились невнятно, будто из-под земли, да лошади изредка похрапывали ноздрями.

Заблудовский выехал навстречу Лободе и сообщил, что на киевском берегу уже готовят две лодки с белыми полотнищами на пиках. Гетман остановил коня, не доезжая до Наливайко, долго всматривался в лодки, прищурив глаза. Легкий туман как-то торжествено поднимался над рекою, глаза гетмана едва нащупали сквозь него противоположный берег. Не поворачивая головы, приглушенным голосом спросил:

— Говорили, пан сотник?

— Разговаривали, пан гетман. Это какой-то дьявол, а не человек. Только намекнул я, что ему следовало бы выехать на лодке для переговоров с доверенным лицом пана Жолкевского, а он… и слушать не захотел.

— Что говорит?

— А ничего не говорит. «Не надоедай, — говорит, — пан сотник, не приставай с глупостями».

— А вы бы, пан Стах, сказали ему, что это мнение гетмана.

— Сказал, пан Лобода, оказал и это. Так ведь он желает сам с вами, пан Лобода, посоветоваться об этом и такое еще сказал…

— Что именно? Скорее, не тяните!

. — И сам не пойму, пан гетман, к чему это: «Казак, — говорит, — на воле, пока на коне в поле…»

— Правду сказал! — грубым голосом ответил гетман.

Наливайко не понравилась секретная беседа Лободы с сотником, и он двинулся к ним. Услышал грубый голос Лободы и шутливым тоном отозвался:

— «Когда пан гетман натощак ругается, весь день ему удачи нс будет», — говорит казачья мудрость.

Но ни шутливый тон, ни поговорка не скрыли от Лободы, что Наливайко издевается над ним. Догадывается ли он о планах гетмана Жолкевского или нет, но поговоркой намекает на неудачу этих планов… На устах Лободы заиграла приветливая улыбка, и тем же шутливым тоном, что и Наливайко, он ответил:

— А гетман ту неудачу руганью покроет, пан Северин, и вновь начнет удачи добиваться… Доброго утра! Пан сотник сообщил, что тот берег снаряжает парламентеров, пан Наливайко?

— Вероятно, что-то снаряжают. Шумят с ночи, белые тряпки на лодки нацепили. А там где-то дальше, может быть, и жолнеров уже посадили в лодки. Имеем дело с Жолкевским, а он действует всегда наперекор и правилам войны, и обычаям рыцарским, и даже собственным словам и обещаниям. Предлагаю послать берегом казаков вверх и вниз во Днепру.

— Правильно. Пан сотник, делайте, как пан Наливайко предлагает.

Тяжело сошел с седла, поводья отдал джуре и направился напрямик по шелестевшему песку косы к воде. Слегка хрустела примороженная корка под тяжелой поступью Лободы. Когда мелкая тиховодная зыбь коснулась сафьяновых сапог, он остановился, нагнулся и обеими руками набрал в пригоршню воды.

— Господи боже, благослови, — произнес вслух и, хлебнув из пригоршни, добавил: — Ну, вот и не натощак, пан Северин. А хороша вода в нашем Днепре!;

— На то и Днепр, пан Григор, чтоб вода в нем была наша… Кажется, весло в кольце заскрипело? Так и есть, лодка идет.

Сквозь поредевший туман на поверхности воды вырисовалась лодка с двумя гребцами. Оба сидели лицом к корме и так налегали на весла, что лодка, лишь слегка направленная против течения, быстро приближалась к левому берегу. На пруту, прилаженном к носу лодки, развевался белый полотняный платок.

Наливайко тоже сошел с коня, но не отдал его джуре. Совсем рассвело; заметно спадал заморозок; размяк под ногами насыщенный водою песок. Конь Наливайко низко гнул шею, нюхал вязкий песок или игриво старался укусить хозяина за ноги. Лобода, не оглядываясь, равнодушно произнес:

— Вам, пан Северин, придется быть нашим парламентером. Князь Острожский высокого мнения о ваших дипломатических способностях.

— Должен поблагодарить пана гетмана за высокую честь. Скучный и излишний разговор. Тем более, что и разговаривать придется не с Жолкевским?

— С его послом, верно. Однако пан Северин мог бы отправиться и к тому берегу и вызвать для переговоров самого гетмана.

— Нет… Хотел бы я на этом берегу, и то только на саблях, договориться с паном ляхом.

— Неуместная шутка, пан Северин. Не мешало бы посерьезней говорить о таких важных вещах. Дело идет ведь о нашем войске…

— И об Украине, пан Григор.

И замолчали оба, внимательно следя глазами за лодкой. Она наехала на косу, нагнала низкую волну, залившую острые, по-турецки загнутые вверх носки сафьяновых сапог гетмана. Он отступил. Наливайко все так же неподвижно стоял и всматривался уже не в прибывших на лодке, а в противоположный берег, где снаряжалась к отплытию вторая лодка побольше.

— Челом уважаемому пану Лободе! — обратился гребец, вылезая вброд на косу.

Второй остался в лодке. Весла взял к себе на колени, поставив их так, как птица поднимает крылья перед взлетом.

— Челом, челом, Панове. Что скажете, с чем прибыли?

Лобода взялся за булаву и все еще отступал — то ли от зыби волны, чтоб опять не замочить дорогой турецкий сафьян сапог, то ли заманивая подальше от лодки и от Наливайко этого посла Жолкевского.

— Его мощь польный гетман войск, пан Станислав Жолкевский, предлагает пану Лободе переговоры на середине реки. В той второй лодке выедет на Днепр пан Струсь, которого пан Лобода хорошо знает. От вас, верно…

— От нас поедет… пан Северин Наливайко.

И в ту же секунду Лобода обернулся. В окружении казаков, стоя рядом с сотником Заблудовским, тихо, но очень весело хохотал Наливайко.

— Вам, пан, весело, а… дело совсем не смешное…

— А я люблю смешные дела, потому и не поеду, пан Лобода. Передайте своему Жолкевскому, что Наливайко согласен разговаривать с ним только на саблях… Ну, чего ж, вы, пан Лобода, медлите? Садитесь в лодку, поговорите с паном… Струсем. Ведь не за мной же Жолкевский посылает на Днепр пана Струся?

И, закинув поводья, молодецки сел на коня. Круг казаков расступился и пропустил Наливайко на заросший луговой травою берег. Остановившись против лодки, Наливайко полушутливо, но тоном приказа крикнул гребцу, все еще державшему весла в руках:

— Гей, пан гребец! Выходи, выходи на берег, своих гребцов пошлем с паном гетманом. Выходи, трубку выкурим, пока пан гетман будет договариваться со Струсем. Ну, кому я сказал?

Наливайко выхватил саблю и пустил коня к лодке. Гребец выскочил в воду и с поднятыми руками побрел на берег. Тем временем Наливайко велел четырем джурам Лободы отдать коней казакам и сесть в лодку. Обнаженная и блестящая сабля в руках Наливайко грозно взлетала в воздухе, и джуры исполняли его приказания проворней, чем приказы Лободы. Лобода оторопелыми глазами смотрел на все это и не находил слов. Джуры вытащили лодку на песок и выжидающе стали по-двое с обеих сторон. Гетман, словно ожидая, что Наливайко вот-вот и ему отдаст приказ, на какую-то секунду замер на месте, а потом проворно направился к лодке и сел в нее. Высоко возвышаясь над берегом, сидел на вороном белокопытом коне, как ночь мрачный и страшный Северин Наливайко. Ни один мускул ни на лице, ни во всем его существе не шевельнулся, и даже конь камнем замер в те минуты. Лишь тогда, когда лодка, оттолкнутая джурами, качнулась на воде, Наливайко выдохнул воздух из груди и вытащил из- за пояса трубку и кисет. Не спускал с Лободы задумчивого взора, но тот почувствовал, что самое страшное, что могло случиться, уже прошло. Вздохнув, пожаловался:

— Прямо в зубы врагу приходится ехать, пан Северин. А все ради дела, ради великого дела…

— Ради такого дела, пан Григор, и враг вас не тронет… — многозначительно ответил Наливайко, беспечно опустил поводья на гриву и, пригнувшись, высек огня в трубку.

Возле поля ков-гребцов стояла казачья стража.

В лодке, выехавшей навстречу Лободе, тоже были четыре гребца. Посреди лодки, во весь рост, маячила вооруженная фигура воина. Обнаженною саблей он оперся о борт лодки, четырехугольную шапку с горделивым пером и самоцветами немного сбил рукою со лба и пристально смотрел на косу левого берега. Наливайко показалось, что, переступая в лодке, он будто припадал на левую ногу. Усмехаясь, затянулся из трубки, сказал про себя:

«И когда это пан брацлавский староста на ногу охромел?»

На середине Днепра гребцы в обеих лодках без уговора и приказов повернули против течения и стали грести медленней, почти сближаясь. Течение не позволяло лодкам двигаться вперед, и они, будто привязанные, остановились на месте.

— Я Струсь, брацлавский староста, уважаемый пан Лобода. Вы обещали другого посла для переговоров прислать…

— Виноват, вельможный пап Струсь. Тот посол разве что завязанный в мешок сел бы в лодку. Не переносит лодки, степь любит и спит в седле с саблей в руках наш пан Наливайко, вельможный пан Струсь…

Лобода невольно отшатнулся, в лодке он увидел не Струся, а переодетого самого гетмана Жолкевского. На правом берегу Днепра жолнеры высыпали на самые высокие пригорки, и их пьяный гомон доносился на середину реки. А на левом, как монумент, стоял один лишь всадник. Мог бы ускакать прочь, исчезнуть в лесных чащах, в просторах степных. Так нет «же, стоит и будто вслушивается в затаенные и тревожные думы Григора Лободы.

— Готов выслушать, ваша мощь, условия мира меж казаками и войском Речи Посполитой Польской.

Лодки теперь сблизились настолько, что гребцы чуть не задевали веслами о весла. Лобода увидел, что в лодке Жолкевского притаились на дне спрятанные жолнеры.

Чувство стыда проснулось даже в Лободе, и он повернулся спиною к всаднику, стоявшему на косе левого берега Днепра. Жолкевский пересел на борт лодки, качнув ее и еще больше открыв спрятанных жолнеров.

— Пан Лобода знает, как милостиво корона польская отнеслась к нему, и сейчас кое-какие проделки казакования на Украине простит ему, если… Наши лодки сносит течение, сильнее гребите, господа мазуры!

— Если? — напомнил Лобода глухим басом.

— Если пан Лобода выполнит изложенные… условия: выдаст в руки короны живого Наливайко, все оружие и знамена, а батраков распустит по их помещикам.

— Слишком дорого, дан… Струсь.

— Товар стоит того… Пан Лобода получит польское дворянство и собственный герб. Похлопочу у короля, о персональных привилегиях…

— Позор предательства не имеет равной платы… К тому же у Наливайко полки верных казаков.

— Бунтовщиков, хлопов, а не казаков, пан Лобода!

— Пусть и бунтовщиков, однако казаков, пан Струсь. Да против каждого такого бунтовщика мало даже трех…

Для этого пан Лобода имеет голову На Плечах… Надеюсь, что гребцами пан Лобода взял своих людей?

Этот открытый торг задевал и оскорблял запорожца Лободу, но отступать было поздно, торг начался. Совесть свою успокаивал тем, что, расставшись с Жолкевским, можно будет в среде своих старшин пересмотреть результаты этого торга. Но вместе с тем не преминул ответить на предостерегающий вопрос Жолкевского:

— Вельможный пан Струсь может положиться на этих гребцов, но и за границы парламентера не выходить. Это мои верные джуры.

— Тогда сблизим лодки. Тайные условия мира звучат громче, чем самый громкий разговор среди Днепра.

Бок о бок сошлись лодки. По два гребца в каждой опять заработали против течения, и лодки, перестав спускаться вниз, остановились посреди реки. Жолкевский не двинулся с места и намерение Лободы встать для приветствия остановил жестом руки.

Еще совсем недавно Жолкевский был только сотником войск графа Замойского. Потом — поручик. Затем последовали война под Бычиною, война с Москвою, молдавские дела, — и былой сотник Жолковский стал вельможным паном польным гетманом. Крутой путь, и взобраться по нему Лобода и сам бы непрочь. Ведь и Станиславу Жолкевскому нужна будет смена…

— Пан Лобода должен понять, что корона ждет не писем о мире, а Наливайко в руках закона… Этот же разбойник в степи — как рыба в воде, кто этого не знает. Натыкаться на его саблю… Дан Лобода, верно, понимает меня и сделает разумные выводы. ’

Лобода совсем понизил свой басовитый голос. Да, он понял, что заботит гетмана и согласен подумать об этом.

— Пану Жолкевскому не на что пожаловаться: он хотел объединения войск, хотел, чтобы я стал гетманом объединенных войск. Все это свершилось не святым духом, любезный пан Струсь. А теперь вот опять…

— Да, теперь опять, пан Лобода. И будет опять и опять, до тех пор, пока этими руками не проверю замки на руках Наливайко. Услужит мне пан Лобода в этом — каяться не будет… А если не захотите, пан Лобода, честно служить Короне польской, то… я вынужден буду сегодня же поставить в известность Наливайко и все войско хлопов о ваших прежних делах. Выбирайте, пан Лобода.

— Ох, пан… как круто месите! Войска на Лубны повел полковник Кремпский. Наливайко настаивает податься в Москву.

— Пся крев, мерзавец!

— В степи воля пана гетмана нагнать нас, но будем защищаться. В Лубнах, если господь бог приведет добраться до Лубен, остановлюсь лагерем на более долгое время. Или… или через Горошин на Сечь подамся с войском.

— Не нужно на Сечь. Лагерем — останавливайтесь. А когда окружим вас — откупайтесь Наливайко и его сторонниками… Какого дьявола караулите на берегу Днепра? Пески сторожите или с Низу помощи ждете? Не будет помощи. Мои люди перехватили лодки и повернули их на Черкассы… Принимайте разумный совет — и делу конец…

Лобода молча ежился, потом вслух подумал, вздохнув всей широкой грудью. — Пресвятая дева богородица! Какая страшная вещь — политика!

Услыша этот тревожный вздох, Жолкевский усмехнулся:

— Верно, скучаете, пан Лобода, по женушке своей, пани Лашке?.. Вы получите ее из рук в руки за Наливайко… Спокойно, пан Лобода, мы на Днепре, в лодке не одни… и опасность течения, и мои жолнеры на дне лодки. Пани Лашка находится под защитой самого гетмана, и порукой ее добродетели пусть будет честь шляхтича и государственного мужа, пан Лобода… Необузданная женщина, пан Лобода, и, боюсь, может стать если не сторонницей, то любовницей этого Наливайко… Но это уже вам, пан Лобода, лучше знать… Осторожнее, пан Лобода! Оставить саблю! Это безрассудство… Вот так лучше… Принимаю это спокойствие за ваше согласие, пан Лобода…,

Что мог сказать Лобода, снедаемый ревнивой злобой на жену, бессильной ненавистью к Жолкевскому, завистью к Наливайко и жгучим стыдом за свою навеки потерянную Казачью честь? Адский узел личных интересов затягивался для него такой петлей, из которой не так просто было вырвать свою голову. А на левом берегу, на косе, все еще маячил, как страшное предостережение, окаменевший в ожидании всадник. Лобода впопыхах бросил Жолкевскому первое, что пришло ему в голову.

— Наливайко на берегу один, можете, пан, сами даром его взять.

— Вижу. Но сотни наши еще на противоположном берегу, а он на копе. А пока он на коне и с саблею в руке… Ну, кончили, пан Лобода…

Жолкевский встал и оперся саблей о борт лодки. Лодки начали расходиться. Лобода почувствовал, как оторвалось у него от сердца все живое, что еще иногда шевелилось там и давало ему право считать себя человеком. Животный страх и злоба душили его. Просилась на язык грязная ругань.

— Проклятый лях! Как клещами схватил, донести Наливайко угрожает… Лашкою, как пряником, манит…

Его прервал передний гребец:

— Хитры ляхи, ой, хитры, пан Лобода! А Наливайко боятся. Возьмешь его такого! Всю ночь неизвестно где скакал по лесу, сотника обезоружил сонного, каждый вздох того берега чувствует… Такого бы ляхам: и Крым, и турка завоевали бы…

— Не по вашей, Максим, голове эти дела. Гребите к берегу и забудьте, что слышали на Днепре!.. Не гонец ли это от Кремпского мчится, Максим? Что-то не узнаю издали…

— Гонец, пан Лобода…

Гонец спустился навстречу лодке. Наливайко сдвинулся с места. Из тальника казаки вывели задержанных польских гребцов. Гонец сообщил:

— Пан гетман! Войска ляхов переправились через Днепр в Триполье и идут на Переяслав. В войске паника, пана гетмана требуют…

7

Сотник Дронжковский и Наливайко сблизились при отступлении из Переяслава. Долгое время добровольно прикрывали они отступающий лагерь, часто нападали внезапно на передовые отряды Жолкевского, немилосердно уничтожая их и каждый раз задерживая погоню на несколько дней. На реке Сухая Оржица в последний раз загнали в трясину несколько сотен конницы пана Белецкого, саблями натешились над ними и в послеобеденную пору присоединились к отступающим.

Под Яблоневом Наливайко оставил сотника Дронжковского с казаками, а сам поскакал вперед, чтоб разыскать Шаулу, узнать о состоянии его здоровья. Со дня его тяжелого ранения прошло много времени, и все это время не виделись они и не разговаривали. А поговорить было о чем…

По дороге и без дороги — полем, лугами, лесами шло десятитысячное войско, скрипели сотни телег, возов с женами, детьми и имуществом старшин и казаков. Никто не спешил, в полной уверенности, что оставшиеся позади них войска Северина Наливайко не дадут Жолкевскому неожиданно напасть на лагерь. «Куда идем и долго ли будем идти?» — спрашивали иногда на возах, но никакой тревоги за свою судьбу отступающие не чувствовали. Пышные травы в нетронутых степях давали корм коням да стадам овец и коров, а озера и реки доставляли вкусную пищу; запасов на возах не трогали.

Шаулу везли на двух конях, натянув на седла мешок из веревок. Испытанный Мурза неотступно был при больном, надоедал ему, но жизнь ему спас. Шаула ехал в передних рядах войска, редко видался со старшинами и о положении отступающего лагеря знал не больше рядового казака.

Отыскивая Шаулу, Наливайко нагнал Лободу, окруженного почерневшими на ветрах и солнце старшинами. Все они, даже сам гетман Лобода, отступали, как подобает воинам, — на конях и при оружии. И это успокоило Наливайко. Еще под Переяславом передавали ему, что Лобода и несколько полковников заказали себе для похода удобные экипажи.

— О, наконец-то наш Северин! — воскликнул Лобода не в меру радостным голосом.

Усталые и подавленные долгим отступлением старшины дружески приветствовали Наливайко и наперебой выражали сожаление, что так долго держали его в прикрытии. Наливайко знал, что среди них у него мало друзей, но у него был казачий характер, и самые тяжелые мысли он привык скрывать за внешней веселостью.

— Ну, что, Панове старшины, помрачнели, будто к причастию ведет вас строгий духовник! Такие степи, зеленые травы… Да на вас глядя очумеет народ, казаки в монахи убегут…

И этот бодрый голос, эта широкая казачья улыбка на губах и неутомимый дух рыцаря степей подняли настроение старшин. Юрко Мазур пришпорил коня, шапкою в воздухе помахал:

— Го-го-го!

Зашевелились старшины. Даже кони, разбуженные поводья-ми и шпорами, заржали навстречу вороному коню Наливайко.

— Господа старшины! Вижу, все вы рады видеть в своей среде неугомонного-пана Северина. Так заменим его и казаков, что прикрывают отступление. Пан Наливайко и здесь нам нужен, сами видите.

Никто не возражал. Гетман приказал подобрать три сотни наилучшим образом снаряженных реестровиков и немедленно послал их на смену казакам Наливайко и Дронжковского. Старшим над реестровиками назначил Стаха Заблудовского, которому несколько дней тому назад, в одно время с Карпо Богуном, присвоил звание хорунжего.

Наливайко в спешке согласился с такой заменой и вместе с Юрко Мазуром поскакал вперед — туда, где ехал потерявший руку и еще слабый от ран Матвей Шаула. Войска и позы стали сразу в нескольких местах переходить вброд по-весеннему многоводную реку Слепород. Гомон людей, рев окота, скрип возов, возникая у переправ на одном берегу, вмиг прекращался на другом. Тут-то Наливайко и заметил на реке двух коней, меж которыми на подвеске лежал Шаула, и озабоченного Мурзу, который суетился, отгоняя казаков и коней вокруг.

— Вот тебе и на: чужой по вере человек, далекий родом и обычаями, а душою — наш, нашими делами болеет. Если б не он, вряд бы живым остался наш Шаула… Аго-ов! Казак Матвей, не нырни за раками!

— Агов, Северин! Здесь только жабы, да и те убежали от хлопот пана Мурзы…

Встретились радостно. Мурза позволил Шауле сесть на его шатком ложе.

— Ну, как, Матвей?

— Плохо, Северин. Хотел научиться левой рукой рубаться, но попа и ложки до рту ею не донесу. Плохое казакование без руки.

— Без головы, Матвей, еще хуже, — не скрывая намека, ответил Наливайко и усмехнулся, когда Шаула, Мазур и даже Мурза, поняв, оглянулись назад, где ехал гетман со-старшинами.

— Хочу, брат, посоветоваться.

— О чем, Северин?

— Не бойтесь, только для себя хочу совета просить. Вижу, наши паны полковники нос повесили, казаки-реестровики ропщут, наших повстанцев сбивают… Да и я… не ко двору пришелся пану — гетману.

— Не разъединиться ли снова задумал, Северин? Брось… Забил — себе голову ты этими выдумками. А мы вот перейдем за Суду, в пустые степи. Жолкевский туда не отважится идти за нами, там и подумаем —.что и для чего. Казаки толкуют, что пан Лобода больше заботится о гетманской булаве, чем о вольностях, за которые столько уже пролито крови нашей.

— А — если так толкуют, то ты и дальше соображай… Мне сказали, что Лобода собирается остановиться в Лубнах. Правда ли это?

— Правда. В кругу решено на более долгое время остановиться около Суды и участь войска решать не спеша.

— Как это решать не спеша, когда за спиною враг идет?

— Предполагают, что он не пойдет сюда в степи. Люди и скот переутомлены. идти дальше, как мы шли, под постоянной угрозой нападения, нельзя.

— Позволь, позволь, Юрко. идти нельзя, а становиться лагерем можно? Жолкевскому ведь только этого и нужно, чтоб мы остановились, чтоб не шли к московским границам. Так лучше подернуть и ударить на его передовые силы или разделиться, заставить его повести войска раздвоенными и разгромить при удобном случае… Это окончательно решено — остановиться лагерем?

— Окончательно, об этом знают все казаки.

Вороной конь с места повернул и понесся, будто вырвался из-под всадника. Мазур в первую минуту растерялся, не мог взять в толк, что случилось и что ему самому делать. Потом повернул своего коня и сначала тихо, а дальше все шибче и шибче, по-ка конь не перешел в горячий галоп, помчался за Наливайко.

А впереди войска уже виден был новый лубенский замок князей Вишневецких, построенный на высоком обрыве над Сулой. Тяжелыми тучами поднимались клубы пыли вокруг, конница ускоренным маршем входила в Лубны. На блестящем кресте новой церкви звездой горело отражение полуденного солнца. Живее заговорили люди, ускорился шаг.

Шаула смотрел на Лубны, с большим трудом оглядывался назад, где среди пыли и шума исчез Наливайко, и, вздохнув, спросил самого себя:

— Неужели он еще верит в победу?

Мурза сначала прикрикнул на больного, чтобы он лежал спокойно. Потом перекинул в седле обе свои короткие ноги на одну сторону, повернулся лицом к Шауле и мягко ответил на этот вопрос:

— Если б моя не верил, то какому шайтану нужен был бы этот шалтай-болтай по степям и лесам? Давно б… — и жестом руки, с характерным татарским причмокиванием показал, как бы он перерезал себе горло.

— Я безрукий, мне нельзя, — шутливо оправдывался пристыженный Шаула.

— Нелиза! Таким людям нелиза. Казакам холодный слово мала-мала давал и дело погубил…

А Наливайко перебрался через Слепород и несся, как ошалелый, назад. В группу старшин влетел, чуть не сбив полковника Кремпского с его небольшого буланого конька. Так и показалось всем, что впереди на возы напали крымские татары.

— Опомнитесь, пан Наливайко! Вы чуть не сшибли конем полковника. Что случилось?

— Мне стало известно, пан гетман, что мы собираемся надолго стать лагерем где-то в Лубнах или около Лубен.

— Правда. А надолго ли, об этом будем говорить, когда станем лагерем. Да и почему это так тревожит вас, пан Северин? Лубны имеют замок, форты…

— Мне также известно стало, пан гетман, что Жолкевский послал Струся с Вишневецким в Горошин. Верно, переправятся через Сулу в Горешине и, пока мы будем стоять в Лубнах, нам загородят дорогу за Сулой.

— Ге-ге-те! — захохотал гетман. — Испугался мешка, что и торбы страшно. Пан Наливайко наслушался бессмысленных шуток и слишком волнуется. А остановиться мы должны, так решено старшинами и гетманом…

— Пан гетман, — сдерживая себя сказал Наливайко-.— Прикажите немедленно же переходить за Сулу, и, если действительно нужно остановиться, то лучше остановиться на той стороне, в степях, а за собою следует разрушить все переправы, сжечь мост. Ведь ляхи идут за нами.

— Бог с тобою, пан Северин! Над нами люди смеяться будут. идти за Сулу, да еще и мост сжечь, а продовольствие в Лубнах.

— Своего продовольствия хватит на возах, а в Путивле достанем сколько нужно будет. Господа старшины! — не унимался Наливайко. — Не будем беспечны. У меня имеются точные сведения, что брацлавский и черкасский старосты внезапно повернули с войском на Горошин. Там, передавали верные люди, надежная переправа через Сулу. Пока мы будем пеленки стирать в Лубнах, нам могут перерезать пути отступления.

Лобода обратился к старшинам и, не возражая против перехода через Сулу, категорически настаивал на том, чтоб не сжигали моста. Когда же старшины поддержали Наливайко, Лобода согласился даже и с этим, только об отступлении на Путивль предложил. поговорить на широком круге казаков и старшин.

— Путивль для нас не спасение. Оставляем свои села, свой край, а кто в чужом краю нас примет, Панове старшины? О том не забывайте…

Молчат старшины, друг на друга смотрят. Ручейки пота текут по красному лицу гетмана. Неизвестно для чего, он вытащил булаву из-за пояса и важно держал ее в левой руке в продолжение всего разговора. Молчание старшин нарушил Шостак:

— Пока что ясно одно — надо переходить за Сулу.

— А мост? — опросил Наливайко.

— Мост… сжечь надо — это тоже ясно. А о Путивле подумаем. До Путивля все же ближе, чем на Пороги. Пан Жолкевский увязался за нами, как. пес за нищим, за пятки хватает. Переправу, конечно, сжечь надо.

— Так что же, переходим? Гей, пан Богун! Вам поручается вести авангард за Сулу.

— Полковника Мазура послать с Богуном, пан гетман.

— Не возражаю, пан Северин. Вам же самому придется ехать с артиллерией, а я с полковниками останусь….,

— Я тоже остаюсь! С артиллерией пойдет пан Шостак, а полковнику Кремпскому поручите возы и съестные припасы…

Никто не возражал против такого распределения старшин. Джуры понеслись выполнять приказы, понимая, что войско сейчас ведет Наливайко, а не Лобода. Юрко Мазур знал, что Северин нагонял его не для приятной компании, и ждал, придерживая коня. Вид у Наливайко резко изменился, страшные думы преследовали его:.

— Поговори, Юрко, с Карпо наедине, скажи ему все, что выложу тебе сейчас… Я остаюсь при гетмане..

— Ты это так страшно говоришь, Северин…

— А страшно! Когда гетман… колеблется, тогда войско погибает. А у нас не только войско, у нас великое дело на совести.

— Да ты в уме? Кто сказал, что гетман колеблется?.

— Жолковский недаром возит при себе жену Лободы и переговоры с нами ведет только через него… Скачи, Юрко, вперед и помни, что за неудачу или за измену чью-либо… мы с тобой на суд пред народом станем! Мчись!..

8

Вечером в Лубнах Лобода, послал последнего джуру к Стаху Заблудовскому с приказом сжечь после себя мост, после того как он с арьергардом перейдет через Сулу. Наливайко слышал этот приказ, отданный намеренно громко, — Лобода хорошо понимал, зачем Наливайко остался при нем. После короткого раздумья Лобода поехал вниз на мост. Ждал, что и Наливайко поедет с ним, и был удивлен, что тот остался. А когда узнал о желании Наливайко остаться, чтобы проверить выполнение Заблудовским гетманского приказа, поспешно одобрил его намерение. В наступивших сумерках это одобрение прозвучало настолько искренне, что Наливайко стало стыдно за — свои страшные подозрения. Колебался:

остаться ли или ехать за Лободой. Нужно было бы посоветоваться, но с кем? Его лучшие люди сейчас разбросаны в этой десятитысячной массе. Богуну в последнюю минуту при переходе через мост сам же он поручил руководить разведкой за Сулой. Панчоха, Мазур и другие верные друзья и побратимы сейчас на своих местах, где им приказано быть по предложению Наливайко. Гетман ни в одном случае не возражал против его предложений.

В этих размышлениях его и застал внезапный шум на мосту и за мостом. Медленный весенний вечер еще давал возможность видеть сверху, как засуетились войска на той стороне Сулы, как поспешили за передними, которые исчезали уже далеко-далеко в лесных чащах Засулья. Бессознательно поскакал с лубенского холма и переехал через мост, по которому торопливо проезжали лишь отсталые джуры. У воза, где перепрягали волов, догнал Лободу, которые, выслушав джур и старшин, приказал немедленно скакать вперед и остановить войско, готовить лагерь для обороны.

— Что случилось?

— Вот хорошо, пан Наливайко, что вы… Там татары с востока…

— Татары? — удивился Наливайко и пустил коня вслед за Лободой.

Потом объехал его и помчался, обгоняя отставшие возы, подхватывая за собой казачьи сотни. Гетман Лобода во весь опор гнал коня, чтоб не отстать от Наливайко. Часть старшин, которая любила греться гетманским теплом, рассыпалась среди джур и казаков и, словно хвост кометы, неслась за гетманом, захлебываясь в пыли.

Стах Заблудовский с неизменной улыбкой на устах ехал впереди своих сотен казаков. Выслушав приказ гетмана — сжечь мост, еще больше распустил улыбку, спросил у джуры:

— А что делал гетман, когда отдавал приказ?

— С Наливайко советовался, пан хорунжий, — ответил джура и помчался назад.

«С Наливайко советовался», — мысленно повторил Стах.

Ему показалось вероятные, что это был приказ не гетмана, а Наливайко. А таких приказов он может не выполнять. Но мысль эту пришлось тут же отбросить. Ведь он должен будет вернуться в войско, и тот же Наливайко за невыполнение приказа может снять с него голову, ни перед кем не отвечая за это. Так он поступил с есаулом Красенским, заподозрив его в вероломном убийстве полковника Сасько; то же самое он сделал с одним из джур гетмана за то, что тот позволил себе переспросить, не отменил ли гетман приказа Наливайко…

При этом воспоминании улыбка у Стаха угасла, мороз пробрался под одежду.

Казачьи сотни Заблудовского въехали в Лубны, а с запада друг за другом подъезжали дозорные и сообщали, что жолнеры Жолкевского все ближе и ближе.

— Пусть, Панове казаки, пусть приближаются, — заметил Заблудовский. — Мы первые будем на мосту. Темнеет уже, и заревом моста мы осветим наш путь на Засулье…

Совсем стемнело., когда по мосту прошли последние казаки. Заблудовский держал возле себя четырех казаков с горящими факелами, но моста зажигать еще не приказывал:

— Могут наши отсталые сотни или возы появиться.

На востоке, вдоль Сулы, в вечерней тишине внезапно раздались пушечные выстрелы и, казалось, вызвали шум в Лубнах около замка и на дороге к мосту. Не было никаких сомнений, что войска Жолкевского зашли в город и приближаются к переправе. И в тот же миг точно ураган сорвался с горы. Заблудовский увидел, как от замка, мимо церкви, вниз по взвозу к мосту помчались жолнеры Белецкого.

— Они! — испуганно крикнул Заблудовский и пустился бежать по мосту.

— Зажигать, пан хорунжий?

— Зажигай! Все сжечь… — последних слов не слышали уже казаки, поджигая мост.

Огонь неохотно брал отсыревшее над рекою во время половодья дерево. Казаки поливали моет растопленною в котелках смолою и зажигали. Черный дым и вечерний сумрак скрывали от казаков тучу польской конницы, а треск огня заглушал гром конских копыт и крики жолнеров. Мост, наконец, запылал в двух местах. Четверо казаков, обливаясь потом, честно выполнили этот последний приказ и головами поплатились за это.

А за мостом удирали три сотни казаков во главе с Заблудовским. Он будто прирос к седлу и мчался за казаками, боясь отстать от них. В голове вертелась одна мысль: «Кто стрелял? Неужели пан Струсь настиг из Горошина?»

Озирался на пламя моста, посылал проклятия неведомо «ому. А когда спустя некоторое время увидел, что огонь стал спадать, почувствовал, как радостно заколотилось сердце: «Потушили?.. Ну, пани Лашка… Моя, моя…»

Страшный гром от бешеной скачки жолнеров пана Белецкого по не сожженному мосту заглушал даже мысли. Казачьи кони вытягивались в струнку, уносясь от этого грозного гула. Рядом с Заблудовским под казаком споткнулась лошадь и полетела под ноги другим, как пущенная из пращи. Спасаясь, скакали кони, иногда добивая упавших.

Заблудовский все яростней шпорил коня, наконец врезался в хвост отступавшим и увидел, что возы уже связывались веревками в ряды, — казаки готовились к бою. Где-то впереди гремели выстрелы из самопалов, — верно, бой со Струсем уже развертывался.

— Все-таки опоздал я… — услышал Заблудовский из темноты меж возами тяжелый нечеловеческий вздох.

Обернулся, но не увидел в общей сумятице того, кто сказал это. Однако голос Северина Наливайко хорунжий Стах Заблудовский узнал. Куда опоздал Наливайко, так и не понял озабоченный собственным спасением Стах.

9

Днепр начинал разбухать весенними водами. Пороги прятались в волнах, — только страшный водоворот течения виден был на поверхности. Прибрежные искривленные, с обнаженными корнями вербы полоскали свои свежие ветки в вспененной, мутной, как кваша, глиною окрашенной воде. Над широкой и мутной поверхностью Днепра стаями носились кулики и чайки, а белая пена казалась их отражением.

Полковник Нечипор стоял под дуплистою вербой и любовался красотою стихийной силы Днепра. Солнце еще только стало клониться к вечеру, но набухшие влагой тяжелые тучи с запада заволокли его, и над Днепром лежала вечерняя прохлада. Загудели роями комары, и полковник не вынимал изо рта черной, обожженной несколькими поколениями курильщиков пеньковой трубки.

Когда загремел первый гром, полковник инстинктивно перекрестился и еще крепче оперся о дуплистый ствол вербы. Вот так ежегодно при первом громе подпирал он если не вербу или дуб, то стену или каменную скалу и бесхитростно повторял заученную в детстве приговорку:

— Трещите, косточки, учитесь терпеть, чтоб не болели летом…

И не прятался в дупло от весеннего дождя, а лишь еще нетерпеливее посматривал вниз по течению, откуда ожидал лодок с казаками. Но вдруг услышал стук весла о борт лодки где-то сверху по течению, а не снизу:.

— Смотри-ка, смельчак какой… через пороги идет. Аго-ов казак, держись берега!.. Быстриной о порог ударит…

Весло на миг замерло в воде, и в ту же минуту лодку завертело водоворотом…

— Не бросай весла, дурень божий! — спокойно предостерег полковник.

Но лодку уже бросило в клокочущую воронку порога, и какое-то мгновение в глазах Нечипора маячила только кипящая пена водоворота. Он пустился бежать вдоль берега Днепровского течения к порогу, чтоб хоть узнать, что же сталось с лодкой и смельчаком. Но через несколько шагов остановился. Лодка стремглав выпрыгнула из пены и вверх дном понеслась наискосок, прямо к обрыву, на котором стоял полковник.

— Это еще ничего, если лодка цела, — сказал Нечипор, облегченно вздохнув.

Его взор и на таком расстоянии заметил, что за лодку сзади уцепился гребец.

— Спасите! Тону-у! — покрывая шум водопада, прокричал женский голос.

— Вот так ловись, хоть мелка, да свежа… Видал ты, нечистый женщину на Сечь подкинул… Э, нет, голубка, не позволю утонуть! Живехонькая ты казаку милее…

В одно мгновение Нечипор сорвал с себя одежду, сапоги. Только трубку бережно положил на узловатый корень. Не спуская глаз с лодки, прошел берегом ей навстречу. Полил густой дождь, и первую секунду даже пар поднялся от горячего и крепкого тела полковника. Лодка крутилась в бушующем течении, обессиленную женщину мотало из стороны в сторону, и она уже не кричала. Над днепровской стихией разнесся зычный голос полковника.

— Да держись сзади за лодку, раззява! Не хватайся за борта…

Несчастная слышала эти советы и, как могла, выполняла их. Ей показалось, что от берега отвалилась глыба земли, подмытая течением. Именно туда стремглав несло полузатопленную лодку, которая то ныряла носом, то оседала кормой, чуть ли не выскальзывая из рук. Пронизывающий холод воды, отяжелевшее тело и особенно замлевшие ноги совсем лишали женщину сил. Хлесткий дождь и рокот Днепра становились тише, — пропадал слух. Губы, захлебываясь водой и пеной, прошептали:

— Прощай, Северин!..

— Чего там прощай?.. — не иначе, как сам грозный Днепр издевательски возразил ей среди грохота.

Слышала она это или показалось? Но собрала последние силы: в руки и как попало хваталась за скользкую и шаткую лодку.

Полковник, догнав несчастную, услышал лишь одно слово, — «прощай».

«Сказано — женщина…» — мелькнула мысль.

Грубо успокоил ее своим ответом, ухватился рукою за лодку с другой стороны. Лодка сначала качнулась, но стала не такой шаткой.

— Держишься? — спросил Нечипор с другой стороны лодки.

Ответа не было. Но он видел голову женщины на поверхности воды, — лицо ее, посиневшее от изнеможения и холода, еще не потеряло признаков жизни. Сильным толчком полковник резко повернул лодку к берегу. Перед глазами промчалась верба с кручей. Лодка задела глинистый берег и подмытые корни. Но быстрина подхватила ее и еще стремительней понесла на фарватер реки. Женщина не растерялась, выпустила лодку и изо всех сил уцепилась за корень. Вода сносила ее, вздувалась над волнами одежда, но руки закаменели на корне, и женщина крепко припала к берегу.

— Вылезешь сама или, как младенца, вытаскивать тебя придется? — спросил полковник, не оставляя лодки. — У нас лодками не разбрасываются…

Услышала. Сил не хватило ответить. Ни отец, ни мать, казалось — никто в жизни не сказал ей слов более нежных и милых, чем эти. От сознания, что она спасена, или в знак благодарности, Мелашка постаралась улыбнуться. Держалась руками. и даже не пробовала вылезать из воды, — силы совсем оставили ее.

Снизу на реке послышались голоса и скрип казачьих весел. Полковник выпустил лодку и крикнул на весь Днепр:

— Свирид! Носит вас так долго! Поймайте эту лодку!

Несколькими сильными взмахами Нечипор очутился у берега. Дождь прошел, над Днепром просветлело. Полковник берегом подошел против течения к Мелашке и прямо за одежду потащил женщину на берег.

— Жива ты еще? О, жива!.. Закрой, закрой глаза, видишь — я не одет… Да это пустое… Ого, брат, ты совсем свежеешь… Тю, в штанах!

Положил ее на берегу, торопливо раздел и принялся растирать мокрой одеждой тело. Женщина застонала:

— Спасибо… это сама сброшу…

— Ну, то-то же… Свирид, ребята!.. Горилка есть в баклаге?

— Е-ееть! — крикнуло несколько голосов с Днепра.

Наскоро одевшись, Нечипор опять подошел к Меланже, помог снять сапоги и отяжелевшие штаны. Дал выпить водки, потом водкой же растирал, приговаривая:

— Ничего. Женщине полагается краснеть… Лишь бы в живых осталась… А вы, лоботрясы, отворачивай баньки на сухой пень. Кто помоложе, давай штаны. Мой кобеняк принесите… Ничего, терпи. Я тебя во второй раз родил, мне можно, как матери… Откуда тебя принесло, такую?

— Из Черкасс. Пан Подвысоцкий снарядил только до Кременчуга…

Мокрое ее тряпье казаки выжимали, берясь вдвоем за каждую вещь. Мелашка куталась в кобеняк Нечипора и на каждое движение казаков готова была отвечать слезами радости. Развесив выжатую ее одежду на ветках вербы, казаки стали осыпать девушку шутками, будто не из Днепра ее спасли перед самой гибелью, а с посиделок вызвали на минутку.

— Из Черкасс? А как тебя сюда занесло? Не оправилась с течением?

— На Низ, в Сечь направляюсь. Дело у меня к казакам сечевым…

— Так уж ниже некуда, это и есть Сечь, голубка моя. Какое же дело у тебя?

— А кто вы такие? Так я и скажу, не зная кому!

— Как спасал тебя, неужели не узнала казака в чем мать родила? — бросил ей Нечипор, рассмеявшись над шуткой, которая подвернулась ему на язык.

Засмеявшиеся за ним казаки заразили смехом и Мелашку. Нечипор разыскал трубку, зажег ее и подал Мелашке, чтоб отгоняла дымом комаров.

— Спасибо, пан… казак. А я и не смотрела тогда, в каком мундире казак мне жизнь спасал.

— Ну, потом разглядим друг друга. А сейчас, пожалуй, повернем, хлопцы, в кош. Завтра, если живы будем и погодка подходящая будет, — выедем.

В курене гетмана сечевых казаков Тихона Байбузы собрались кошевые с Базавлука и Чортомлика, полковники и куренные атаманы. Еще никто с зимы не выступал в поход. Народу были полны острова. Весть о приключении с полковником Нечипором и девушкой из Черкасс облетела курени, и люди на лодках, на лошадях, пешком потянулись в Чортомлик к гетманскому куреню.

Гетман сидел у тяжелого стола, недоделанною трубкой в раздумье стучал об него. Рядом лежали плотничьи и токарные инструменты. За работой его и застали старшины.

Мелашка сидела с краю на длинной, скамье, еще не переодетая в свою одежду. По комнате похаживал полковник Нечипор и говорил:

.— Уже второй раз обращается к нам этот гордый рыцарь родной земли. Второй раз поручает нам жизнь свою. Татарину помогли бы, а Наливайко не хотим?

— Разве не хотим, полковник? Подумать надо.

— Я не против того, чтобы подумать, пан Тихон. Вчера Подвысоцкий прислал казака с Сулы, сегодня эта… девушка подтверждает. Значит, так: наши украинские войска окружены ляхами у нас же, в нашем доме, под Лубнами, в голой степи!.. Да еще какие войска: Наливайко, Шаула, Кремлский…

. — И Лобода, пан Нечипор.

— Ну, и этот… попал. Но он… вывернется, его не тронут ляхи. А Наливайко!., Мы-то ведь знаем, что не поднимись Наливайко — наш народ не ведал бы, кто мы, чьи мы и какому богу, а не польским панам наша земля принадлежит. Украина теперь заговорили, не просто про войну с ляхами, а про войну с короной польской, про свободу и про свои порядки в нашем краю, вот оно что выходит, господа старшины, от того Наливайко. Я стою за то, чтоб немедленно же, сегодня-завтра, выплыть в поход на Сулу. Водичку бог дает — через неделю-другую и на Суле будем.

— Такого еще и сроду не было, чтоб Сечь с весны выступала не по казачий хлеб, а прямо в войну встревала. Подумал ли ты, пан Нечипор, об этом? Обносились мы за зиму, проелись. Ни коням съесть, ни за стол сесть. Бочонки пересохли, которую неделю горилки не варили…

— Подумал я, атаман, и об этом. Такого еще, правда, не было, но не было и того, чтоб ляхи окружили десять тысяч украинского войска и голодом принуждали его к послушанию. А в Варшаве или в Кракове виселицы готовят — и не только этим храбрым воинам, но и всему народу нашему. За что, спрашиваю? За какие грехи такой позор? Ксендзы с попами нашими, вероотступниками, унию опять хотят насильно вводить в наших землях, ополячить нас собираются. Такое было, пан гетман? Если не прикажешь выступать кошем, то позволь мне куренем выгребать.

— Да ты не спятил, пан полковник? Мы решили вниз по половодью спускаться, а тут вдруг… Не позволю! Пошлем Касперу Подвысоцкому наш приказ и булаву, пусть выступает. Ему ближе, ему и божье благословение. А насчет польской веры я спокоен. Наш народ… безверный какой-то: ни польская, ни татарская вера к нему не пристает, даже своей чурается. Возьми хоть нашего попа Мартына: молитву, как прибаутку, кое-как прогнусавит… Нет, не разрешу. Пусть Каспер…

— А я, пан Тихон?.

— Ты, Нечипор?.. Не знаю, что с тобою делать…

— Так-то вы, господа запорожцы, своей украинской земле добра желаете? — вмешалась Мелашка. Глаза ее горели от лихорадки и гнева, голос был хриплый. — Сегодня ляхи замучат Наливайко, а нас, что скот, еще больше к панским рукам приберут.

А завтра они и до вас доберутся. Слышала я, Северин говорил, их король приказывает по Днепру крепости строить и жолнеров, как за пазухой у нас, в тех крепостях поместить. Харч им давай, да, полагать надо, не ради забавы гулящим панам обо всем этом стараются. А знала б я, разве послушалась бы людей наших и перла бы в такую дорогу? По селам, по воеводствам послали бы своих людей, подневольную челядь, крестьян подняли бы на это святое дело. За них гибнет столько честных людей…

Как женщина, не выдержала. Слезы полились, дыхание захватило в груди. Плакала. Но гордо стояла перед полковниками и старшинами, одетая в чей-то красный, шелком расшитый кунтуш. Хоть говорить и не могла дальше, но не запричитала, не поникла в женском бессилье…

Старый, поседевший куренной атаман подошел к Мелашке и стал рядом. Синий жупан, такие же синие широкие штаны, серебро на ремнях и на сабле — все свидетельствовало о том, что атаман не тратил напрасно своих лет. Непрошенная седина — это только свидетель бурной жизни запорожца.

— Если не разрешишь, Тихон, то я… нарушу обычаи сечевые, выступлю самовольно с куренем на Сулу… Выступлю с паном Нечипором!

Потом рукою торжественно и величаво показал на Мелашку:

— Это не слезы, а гнев смертельный нашего народа против вечных врагов Украины, поганых панов! Там, на Украине, наши кровные попадают под сапог мерзкого жолнера Станислава Жолкевского… Господа старшины! На Суле решается судьба нашего края, наших людей. Жолкевский посмеется над нами, замучит лучших наших воинов, и не простят нам этого дети и внуки наши.

Полковник Нечипор в обхват обнял атамана и трижды поцеловался с ним. Старшины зашумели, заволновались. Несколько человек вышли было на казачий шум во дворе.

Гетман встал из-за стола. Внутренние, во время зимнего прозябания заснувшие силы разбужены запальчивым выступлением куренного, кровь ударила в лицо. Недоделанною трубкой пригрозил в воздухе:

— Стойте, кто там выходит! Выбирали меня гетманом на смех, подчиняться обещали для вида… Заставлю подчиняться! Тебе, полковник Нечипор, не диво, ты сроду такой. А ты, старый, стыдился бы, какому поведению младших научаешь?

— Прости, гетман, погорячился. Но разреши…

— И прощу!.. Кому другому не простил бы, а тебе, старый чорт, прощаю. Таких не удержишь, да и засиделись без дела тут. Выступайте с Нечипором. Но деритесь, чтоб и в Варшаве было слышно… Подумать нужно, девка правду говорит. И у нас слыхать про эти крепости на Днепре. В Киеве, во Львове унией, а на Днепре крепостями нашего брата поработить да ополячить хотят. Подумаем, господа, не время ли и нам послушаться советов Наливайко… Ну, с богом, выступайте! Чигиринцев прихватите по дороге…

10

В лубенском замке Вишневецкого были отведены покои для гетмана Жолкевского и его штаба. Пани Лашке отвели комнату, которая окном выходила на крутой берег Сулы. Джуры, специально приставленные к комнате Лапши, старательно выполняли все ее желания, все приказания, и двум девушкам-прислужницам нечего было делать. Пани Лашке было позволено все в пределах замка, зато категорически запрещено выходить за ворота, где, как заявили ей, ее жизни могла угрожать опасность.,

— У нас война, любезная пани. Неприятность всякая может случиться и повредить пани, — объяснил Жолкевский.

Каждый вечер Лашка выходила на прогулку, в дикую, заброшенную рощицу в южной части замка. Вслушивалась в стрельбу внизу, на Засулье, и нервно вздрагивала. Не боязнь выстрелов побуждала ее вести счет: кто выстрелил, в кого? Одного лишь хотела: как можно больше убитых. Когда гетман рассказывал про сражения, трупы и кровь, она заставляла его останавливаться на самых страшных подробностях резни, — тем и жила последнее время, зайдя в тупик своим положением при гетмане, которое, даже в глазах наиболее дружески настроенных приверженцев Жолкевского, чем далее, тем становилось все пикантнее.

Однажды вечером стрельба была особенно сильна и закончилась неимоверным шумом на Солонице. Пани Лашка нетерпеливо ждала гетмана, который один только и имел право говорить с ней об осаде казачьего войска и о всяких боевых эпизодах.

В тот вечер гетман долго не возвращался. Пани Лашка, не дождавшись его, ушла к себе. Служанок держала дольше, чем обычно, и потом легла в постель.

Жолкевский, как только сошел с коня, направился к Лашке и постучался к ней. Дверь была не заперта, — так приказала служанкам. Услышав в ответ короткий и невнятный звук, вошел, бряцая шпорой. Попросила не зажигать свечи, так и говорили в неосвещенной комнате. Пани Лашка последнее время упростила титул Жолкевского, называла его только «пан гетман», отвечала измученным голосом, будто крадеными словами:

— Пан гетман задержался, — верно, бой был?

— Да, любезная моя пани. Несколько сот этих мерзавцев сделали вылазку и опять пана Струся и хозяина этих комнат потрепали в бою. Если бы не подоспел пан Ободовский с литовскими драгунами, эти разбойники прорвались бы в степь, уничтожив казаков пана Струся.

— Кто же правил этой казачьей атакой, пан гетман? — как безнадежно больная, продолжала выспрашивать она.

— На этот раз… Но минутку, моя любезная пани, кажется, за мной идут…

Жолкевский открыл дверь. На пороге стоял жолнер, который разыскивал его по всем комнатам.

— Вельможного пана гетмана просит пан… Заблудовский.

— Иду…

Дверь порывисто закрылась за Жолкевским. Лашка соскочила с кровати и подбежала к двери. Слышала, как, удаляясь, прохромал Жолкевский, как затихал звон гетманских шпор в ночных покоях Вишневецкого.

Постояв немного у двери, Лашка медленно доплелась до кровати, упала на постель и, спрятав в подушку мокрое от слез лицо, прошептала:

— Кто же этот предводитель казачьих сотен, кто, пан гетман?

В комнате, куда зашел Жолкевский, на длинном столе горело несколько свечей в бронзовых подсвечниках. Два войсковых писаря вскочили из-за стола и склонились в почтительном поклоне. У скамьи стояли двое старшин, покрытые пылью и пятнами крови, неподалеку от них — несколько вооруженных жолнеров Жолкевского окружили Стаха Заблудовского. Его обнаженную саблю держал жолнер, стоявший около стола.

— А-а, пан Заблудовский? — невнятно произнес гетман, на минуту останавливаясь в дверях. Властным взором окинул присутствовавших. — Оставьте нас вдвоем. Карабелю отдайте пану. А впрочем… заберите ее, потом отдадим.

Стал у стола, смакуя чувство власти, потом обернулся к хорунжему, тяжело оперся на стол. В дверях еще толпились жолнеры, писаря, оглядывались на гетмана, не изменит ли он свой приказ. Он стоял, охваченный таким чувством, словно счастье его жизни сосредоточилось в эти минуты, которые, как казалось фантазии гетмана, продлятся целую вечность. Вот стоит среди комнаты человек, из которого он сделал своего верного пса. Не один такой спущен в лагерь его страшных и вечных врагов. И эти-то псы покорно слушались его и подготовляли неизбежную победу Станислава Жолкевского, которой и род его будет гордиться до тех пор, пока…

— Вечно… — почти прошептал гетман мысль, которой отогнал промелькнувшую в глубине души тень сомнений…

Даже после того, как закрылась дверь за последним писарем, Жолкевский продолжал молчать.

На губах Заблудовского уже зацветала его улыбка, и белый ряд зубов игриво проступил меж губами. Стах понял, что может говорить, что здесь никто не помешает ему.

— Вельможный пан гетман, уже пора. Вечернею вылазкой, наконец, руководил сам Наливайко. Наливайко мог бы прорваться в степь, но вернулся помочь казакам, которые очутились в беде. Наливайко настаивает, чтобы все вооруженные казаки прорвались в степь, оставив вашей мощи жен с детьми и пустые возы. Это может случиться в ближайшее время… Пан Лобода до сих пор колеблется, но я подговорил немало казаков и нескольких старшин. Один раз мы хотели было тайно от пана Лободы схватить Наливайко и Мазура. Но подоспел Шостак. Догадался он или нет — не знаю, но помешал. А Наливайко догадывается, это уже наверняка, вельможный..

— Из чего вы, пан, делаете такие предположения?

— Каждый день идет перепалка между паном Лободою и Наливайко. Он называет изменой состояние лагеря.

— Кого винит?

— Ничего не известно, вельможный пан гетман, имени не называет.

Гетман задумался над сообщением Стаха. Стратегия его могла быть удачной до того времени, пока противник не доискался причин своих неудач. Но если Наливайко стал подозревать измену, эта стратегия может обернуться против замыслов гетмана. Орудие мести стоит перед ним, надо его только направить.

— Я получил достоверные сведения, пан Заблудовский, что канцлер коронный подал королю на подпись грамоту о даровании вам польского дворянства за рыцарский поступок в бою под Острым Камнем…

Заблудовский заметно вздрогнул… Отчаянный бой… широкая спина полковника Сасько… Заблудовский смежил веки, отгоняя непрошеное воспоминание. Потом упал на колени и пополз к гетману. Тот жестом остановил его, но с колен не поднял.

— Наливайко, пан… шляхтич, это не Сасько Федорович. Не труп его, а душу вы должны сдать мне на руки. Вам необходимо заслужить доверие у этого разбойника и скрутить ему крылья…

— Понимаю, вельможный… скрутить ему руки.

— Да, пан, руки… Руки ему скрутить…

Гетман сам на себя рассердился за вырвавшийся

у него образ — крылья…

«Да, это орел — хочешь или не хочешь этого, пан гетман. А орел — крылом силен».

Небольшое возбуждение, вызванное этими мыслями, Жолкевский старался унять, шагая вдоль комнаты. От души ненавидел этого пса, что на коленях поворачивался за ним, но в лагере врагов этот пес был рукою гетмана, его мозгом, его волей… Потом опять сел на скамью. Успокоившись, смилостивился:

— Встаньте и расскажите о лагере.

— О чем прикажете, что хотите знать, вельможный пан гетман?

— О лагере я должен знать все: чем кормится хлоп и о чем говорит, на кого надеется…

Глупая улыбка опять заиграла на губах Заблудовского:

— Убитых и дохлых коней доедаем, вельможный… Гнилую воду пьем из болот и родничков. Вонь от не зарытых трупов с ума женщин сводит… Лагерь надвое разделился.

— Чьи сильнее, пан… шляхтич? Только… правду говорите. Получите в награду еще и такую… пани.

— Вельможный пан гетман не может пожаловаться на верного слугу его мощи. Наших больше, пан, но упорнее те…

— А как… этот изменник, сотник Дронжковский?

— Злой, как дьявол, в беседу не вступает и в вылазке рубался вместе с Наливаем.

— Кто еще?

Никто из старшин, на этот раз. А допустит господь бог до другого раза, то с Наливайко будут и Мазур, и Дронжковский, и, верно, пан Шостак,

— Пан Шостак, шельма?

— Да… С того времени, как стали лагерем, он опять повернул к Наливайко и на меня сердится за то, что я мост не успел сжечь перед паном Белецким.

— Кто еще из старшин?

— Начальник разведки Панчоха, Карпо Богун.

— Про этого знаю. Все?

— Пока что…

— Достаточно. Можете идти, пан, ночь кончается.

Заблудовский замялся. Не все сказал или о чем-то хочет просить гетмана? Жолкевский слегка усмехнулся:

— Пани Лашка жива и здорова, ждет вас, пан шляхтич… Не сегодня, не сейчас, успокойтесь, пожалуйста, пан Заблудовский, дело еще не кончено. Можете идти…, Стойте, еще один вопрос: какие связи у казаков с… коронными войсками, с жолнерами? Надеюсь, вы понимаете мой вопрос?

— А как же, вельможный… Полковник каневский, пан Кремпский, по совету пана Лободы, посылал посла к пану черкасскому старосте князю Вишневецкому… Видать, ничего из этого не вышло… Ради бога, прошу прощения, вельможный… забыл одно…

— Слушаю.

— Броней, бывший слуга жены канцлера, пани Замойской, — и жидовин Лейба одному богу известными путями вчера вернулись через Солоницу с Днепра.

— С Днепра? Пся крев, вы, пан, головой отвечаете за такие сообщения! Как это — с Днепра? Ведь лагерь окружен и жолнеры караулят день и ночь… Что говорит этот изменник?.

— И еврей…

— Да, да, и еврей… Что говорит этот скот?

— Они уверяют, вельможный пан гетман, что с Низу на помощь Наливайко выступили два полковника и куренной атаман с войском… Какая-то хлопка, по имени Мелашка, пробралась в Сечь и тревогу подняла. Полковник Нечипор выступил, говорят, рели разрешите… Я знаю этого полковника.

Жолкевский вскочил и, сильно хромая, пошел прямо к двери. На ходу высыпал весь свой арсенал отборной ругани. В дверях остановился:

— Это, наконец, все?

— Почти… Наливайко собирается послать Карпо Богуна навстречу Нечипору.

— Хватит! Кончать надо. Ну, пан шляхтич, кончайте. От вас самого зависит получить звание полковника коронных войск и… пани Лашку!

И вышел, бурей проломился в дверь.

Пани Лашка не спала. Она решила поговорить с паном Станиславом на чистую. Такое двусмысленное положение ее при войске дальше немыслимо. Как обреченная, то садилась на кровать, то шагала по комнате, то прислушивалась у дверей, опершись спиной и затылком о косяк.

Услышав дзеньканье шпоры, тихо приоткрыла дверь, окликнула:

— Пан гетман…

Жолкевский оглянулся на Заблудовского, который в сопровождении жолнеров уже выходил, наружу через боковые двери. Проводил его глазами и вошел к Лашке. Она сидела в постели, укутанная одеялом, и громко стучала зубами.

— Вам холодно, любезная пани?

— Нет. Я жду окончания начатого паном гетманом интересного рассказа.

— Ах, того?.. То был Наливайко, любезная моя пани. То он вырвался из осады.

Лашка качнулась и прилегла, спрятав лицо в подушку.

— Пожалуйста дальше, пан гетман… Были убитые, раненые?

— У пана Струся не осталось и половины казаков… Но, простите, любезная пани, я устал. Завтра кончу эту… кампанию,

И снова поднялась Лашка, услышав, что Жолкевский направился к дверям. Протянула к нему голые руки. Они чуть мрели во мраке. Может, задушить его собирались, может, влюбленно обнять. Жолковский остановился, сделал несколько шагов назад.

— Сегодня, любезная пани, я ночую среди войск и вернусь…

— Когда?

— Неизвестно, но скоро, моя милая пани. — И опять направился к выходу.

Но Лашка встала с кровати и загородила ему дорогу.

— Пан гетман спешит… Но он должен дать мне совет… Я беременна.

Жолкевский ожидал, что Лашка упадет ему на грудь, — была бы неожиданная возня с ней. Но Лашка повернулась и прошла мимо гетмана в глубь комнаты. У столика остановилась и не оборачивалась к нему. Во мраке комнаты, похожая на мертвеца в белом саване, чуть мрела ее фигура. Слышно было, что плачет, но так тихо, что гетман ощутил даже гордость своей деликатной любовницей. Почувствовал, что надо что-то сказать. Ничто, правда, его к этому не обязывало, но… пани с норовом и ходы- выходы знает в Кракове, даже в Варшаве.

— Успокойтесь, уважаемая пани… В вашем положении волнение плохо отражается на… потомстве.

— Вы шутите, пан? — резко обернулась Лашка.

— Господь бог-мне свидетель, любезная пани… Скоро вы, пани, станете законной супругой пана Заблудовского.

— Что?!

— Еще раз прошу вас успокоиться, любезная моя пани. Пан Заблудовский получает шляхетство, будет иметь звание полковника, и дай ему господь бог со временем стать польным гетманом…

— Не понимаю вас, пан гетман. Говорю о чести моей, о… совместной подлости нашей и будущем ребенке, которого должна на свет родить, должна… обществу назвать имя отца его.

— Любезная пани… назовет имя Стаха Заблудовского. Ведь сам я застал вас, любезная пани, в его объятиях, чего вы не можете отрицать, пани…

Вон! Завтра же выезжаю в Брацлавщину!

— А потом?

Лашка упала на кровать, подушкой заглушая рыдания. А Станислав Жолкевский стоял, выжидая приличного момента, чтоб выйти из комнаты. Ничто его больше не беспокоило. Лашка поняла это молчание.

— Потом… Потом? Успокойтесь, пан… Наливайко я назову его крестным, если не родным отцом, и ненависть такую же воспитаю у него к… роду «славному». А до этого…

— Вы разумно поступите, пани, как настоящая полька, если свет не будет знать этих… мелочей. В этом наше счастье и счастье этого, простите, любезная пани, дитяти…

— А-ах!.. — вырвался-таки сквозь стиснутые зубы стон женщины.

Как ножом резанул темноту комнаты, хлестнул в раскрытые гетманом двери. После него грозно налегла тишина.

Станислав Жолкевский вернулся от дверей, сделал два шага к кровати. Дважды пронзил в спину дрожащее в истерике тело своею острой карабелью, спокойно вытер ее обо что попало на кровати и вложил в ножны. Стон вырвался еще раз после первого удара, но после второго все замолкло, и тело пани Лашки сползло с кровати, замерло на коленях.

Гетман минуту постоял и процедил сквозь зубы:

— Любезная пани умерла как настоящая полька. Так умирают только от мстительной руки ревнивого… пана Стаха Заблудовского…

И вышел из комнаты, плотно прикрыв двери.

11

Землянки в осажденном лагере казаков были предоставлены только женщинам с детьми. Все прочие жили между возами, в ямах и просто в овраге, что был посреди лагеря. Реестровые казаки из отрядов Лободы большей частью жили при женщинах, возле землянок, около возов с имуществом, оберегая его от наливайковцев. Ежедневно вставала страшная проблема — есть. Все, что было съедобного на возах, съедено. Казаков, скрывавших продовольствие от общества, предавали суду пятерых судей, выбранных из среды старшин. Для острастки другим судьи казнили уже четырех казаков, прятавших гречу и кадку меду.

Но продовольствие уменьшалось, и спустя некоторое время его не стало совсем. Убитые или павшие лошади мало спасали положение. Лобода велел отобрать у казаков более слабых лошадей и зарезать их. Да какой казак отдаст коня? В лагере на этой почве происходили ежедневные, ежечасные стычки, которые иногда кончались смертоубийством.

Люди ходили мрачные, злые. Болезни среди детей и женщин, трупы убитых и умерших от ран, медленная смерть от голода — все это огромной тяжестью давило на живых, порождало чувство безнадежности среди казаков, лишало сил даже самых упорных.

Последняя вылазка Наливайко и Дронжковского дала лагерю около трехсот свежих лошадей, захваченных у брацлавского старосты Струся. Наливайко сам руководил обменом коней и выдачей их тем, у кого коней отобрали на зарез. В лагере появилось мясо, и это заглушило горе по погибшим во время вылазки товарищам.

В такой обстановке, под плач женщин и детей, под стоны раненых и больных, среди трупного смрада и немилосердной жары, в овраге собрался широкий круг старшин. Полковник Кремпский сам ходил меж возами и приглашал, — а где и силой загонял, — в круг сотников, атаманов. Собирались неохотно. Вместе с начальством шли казаки, садились кругом прямо на сухую землю. Жара начала спадать, но духота от этого не уменьшалась, и черные от загара, нужды и голода казаки сердито смотрели на солнце над Лубнами, дожидаясь, пока оно скроется и даст людям подышать свежим вечерним воздухом.

Лобода шел в круг, высоко неся перед собой булаву. Даже он похудел, и гетманская одежда висела на нем свободно, как риза на отощавшем попе. Переступал через полуголых казаков, обходил отдельные группы, которые глухо шумели, пересыпая разговор проклятьями.

В стороне сидели и стояли наливайковцы, молчаливые, как каменная стена. Это молчание говорило о страданиях, таких же, как и у других, но Лобода почувствовал в нем также упорство и силу. Эта сила действовала на всех. К наливайковцам присоединялись шаулинцы, и даже реестровики с отчаянья искали в обществе наливайковцев хотя бы моральной поддержки. Мощным крылом держались на стороне наливайковцев свыше трех тысяч бойцов, еще способных нестись на конях и рубиться до последнего дыхания.

От них шел на этот решающий круг Северин Наливайко, по пояс голый, будто высеченный из гранита, без шапки. За поясом — три пистолета, сбоку — турецкая сабля, подарок воеводы Острожского. Кудрявый чуб был лишь немного темнее лица, обожженного ветрами, солнцем и тревогой. Он шел и даже какую-то свадебную песню мурлыкал, хотя мысли одолевали его далеко не свадебные.

Совсем неожиданно его остановил Стах Заблудовский. Он все утро искал удобного случая поговорить с Наливайко, выслеживал его. От Лободы получил мудрый совет: попроситься у Наливайко, чтоб тот взял его с собою в предстоящую ночную вылазку из лагеря.

— Понаблюдаешь, пан Стах: если сила будет на стороне Наливайко — прислужись, заработаешь благодарность и доверие. А если… даст господь бог, то… придется пожертвовать Наливайко ради спасения лагеря и славы казачьей… — так наставлял его Лобода.

Издали гетман видел, как Заблудовский напрямик поспешил к Наливайко, как встретились они. Усмехнулся в ус и отвернулся…

— Пан Северин, простите, но вы мне сердце разрываете своим обхождением со мной.

— Оставьте, пан Заблудовский. До нежностей ли теперь? У меня самого душа грубее дубовой коры стала. Да и пан гетман… не так уж пренебрегает вами, пан хорунжий.

— Ну вот, опять то же самое… Наслушались вы, пан Северин, всяких сплетен, а не знаете, что я для вас выведал про измену… в лагере.

Тогда остановился и Северин Наливайко. Бросил на Заблудовского взгляд, пронизывающий, как удар сабли. В измене Наливайко подозревал самого Заблудовского и об этом собирался говорить сегодня в круге. На рассвете Панчоха сообщил, что кто- то перебрался в лагерь во время ночного наскока жолнеров. Ему даже показалось, что он узнал в этом человеке Стаха Заблудовского. Проследили за ним, за его конем — конь был накормлен — и остались в уверенности, что Заблудовский навещал врагов.

— Недаром, пан Заблудовский, вы пропадаете по ночам из лагеря и поздно возвращаетесь под прикрытием ложной атаки жолнеров…

— Верно… Вчера, пан Наливайко, я тоже… вернулся оттуда.

Наливайко умел скрывать свои чувства, но в этот момент не нашел нужным скрывать их. Сделал шаг назад и схватился за саблю. Заблудовский понял, что может спасти его жизнь. Выдержал страшный взгляд Наливайко, даже свою деланную улыбку не согнал с лица.

— Пан Заблудовский, с Наливайко опасно так шутить.

— Знаю, пан Северин, и не мне защититься от сабли в ваших руках. Выслушайте меня здесь как друга, который искренне желает вам счастья, пан Наливайко. -

В том, что Заблудовский не желает ему счастья, Наливайко был уверен. В лагере всегда остерегался его, со, дня на день ожидая от него какой-нибудь каверзы. Неожиданное признание Заблудовского в том, что он поддерживает связь с Жолкевским, показалось ему началом какой-то злостной интриги. Но сейчас, когда он услышал дальнейшие признания хорунжего, чувство доверия невольно шевельнулось у него в груди. Пытливо всматривался в лицо, в глаза Заблудовского, все внимательнее вслушивался в факты, которым трудно было не верить.

— Еще под Киевом начал я следить за гетманом Лободою, пан Северин. Ради этого в доверие к нему втерся и стал как бы сообщником его. Ведь пан Лобода заранее договорился тогда с Жолкевским, что на Днепр выедете вы, пан Наливайко, якобы для переговоров со Струсем. Вы не захотели ехать в лодке, пан Северин, и я промолчал, усомнившись в том, о чем пока только догадывался. А позже сотник Козловский рассказал мне под честное слово, что Жолкевский сам лично говорил ему: «Лобода только при черни, для отвода ей глаз, с Наливайко, а в душе и поступках — со мною…» Вы можете, пан Северин, не поверить мне, — так вот вам написанное Лободою к Жолкевскому письмо, которое я должен был передать этой ночью польному гетману и не отдал, чтобы засвидетельствовать этим мою преданность вам, пан Наливайко, и казакам…

Наливайко не мог больше сдерживать себя, его трясло от слов Заблудовского, как в лихорадке. Взяв письмо, наскоро просмотрел несколько строк — явное свидетельство подлой измены — и положил письмо за пояс.

— Благодарю вас, пан Заблудовский… Прошу извинить меня. Я иногда не совсем хорошо отзывался на ваш счет… Идем, пан Стах! В кругу об этом нужно будет сказать. Боже мой, измена гетмана!..

В круг старшин зашел один Стах Заблудовский. Наливайко остался в стороне. К нему подошел Богун:

— Не спишь, брат, худеешь…

— До свадьбы, Карпо, далеко, и не то зарастает… Дай только из этого ада вырваться, с… друзьями управиться.

Услышав, как ему казалось — беззаботный смех Наливайко, Богун испугался. Уж не начало ли это какой-то страшной болезни? Он видел, как горели глаза у Северина, как взгляд его рыскал по старшинам, видел, как дрожали руки, хватавшиеся то за рукоять сабли, то за пистолеты за поясом.

— Пора начинать, пан гетман, солнце садится! —

крикнул полковник Кремпский, протискиваясь почти последним в круг старшин.

— И начнем, господа… — Лобода снял шапку и ею же вытер вспотевшую голову. — Пан Наливайко- больше всего добивался этого круга, пусть первым говорит, или как, господа старшины?

И заревели со всех сторон тревожными голосами казаки, как звери в клетке. В этом реве будто не было слов, только глубокий вздох, выдох злобы и отчаянья. Из казачьего круга шум перекинулся на весь лагерь, слился со стоном больных, с причитанием женщин. Булава властно замелькала над головой у Лободы. Сквозь годы войн и кровавые беды прошло это движение булавы в руках выбираемого казаками гетмана. Только вера в провидение высших, небесных сил могла сравниться с действием, какое оказывала на казаков булава гетмана во время самых сложных и самых злобных настроений.

Круг умолк, послушный булаве. Лобода слегка качнул ею в сторону Кремпского:

— Говори, пан полковник, ты самый старший по возрасту.

— Буду говорить, паи гетман… Мне в Каневе была протянута рука защиты от бесчестного наскока ляхов, которые напали на нас в светлое Христово воскресенье. Я принял эту руку и угодил с казаками в этот ад. До каких пор будем терпеть, жен своих, детей мучить?

Снова зашумели в круге. Слова Кремпского охотно подхватили реестровики. А он дальше предлагал уже и спасение. Выходило, что совсем просто спастись от осады и вернуться в свои села, хутора. Для этого нужно только согласиться на условия Жолкевского.

— Я и самого себя выдам, понесу свою голову на суд закона, лишь бы спасти ни в чем неповинных казаков….

Кремпский правильно рассчитал. Предполагая, что Наливайко перед кругом побывал среди казаков, говорил с ними и мог, следовательно, привлечь на свою сторону даже реестровиков, полковник в своей речи и стал якобы на их защиту. Шум среди казаков еще больше усилился. Они уже не замечали булавы. Даже лежачие и больные зашевелились. Началась перебранка. Тогда Лобода выступил на помощь Кремпскому своим мощным басом:

— Господа казаки! Настал час, когда спасения нельзя ждать откуда-нибудь извне, оно находится в ваших руках. Мать Украина зовет вас, земля рук ваших просит. Слезами горькими обливаюсь, на ваши страдания глядючи. А что я могу поделать? Пан Жолкевский разгневался, про мир и слушать не хочет, если не согласимся на его требования. Конечно, соглашаться тяжело…

— Вы продаете Украину, людей и землю продаете проклятым панам! — крикнул Наливайко.

Эти слова были как гром с ясного неба. В первую минуту все замолкло. Кто услышал — испугался, а прочие ждали повторения. Повскакали лежачие. Одинокий голос из толпы истерично выкрикнул:

— Что он сказал?

— Измена!.. Измена!..

Лобода поднял вверх булаву, угрожающе махал ею, но шум не стихал. Понимал, что к булаве нужно прибавить какое-то очень веское слово, — иначе не привлечь к себе внимания, не потушить это бушующее пламя человеческих страстей. Возле него очутился Заблудовский. Стало легче на душе. А Заблудовский уже шептал на ухо:

— Он пьян, пан гетман.

— Северин Наливайко пьяный пришел в круг… Позо-ор! — не подумав, крикнул Лобода.

И правда, казаки стали успокаиваться. Но это спокойствие было угрожающим. Наливайко, обернувшись к казакам, выхватил саблю и махал ею в воздухе вместо булавы. Шум стихал, только причитанье женщин и плач детей прорывались издали, от землянок и возов.

— Кто видел, что Наливайко горилку пьет? Я от крови нашей пьян и от предательства в нашем лагере… У нас в лагере измена!..

— Кто изменники?

— Смерть им!..

— Га-а-а!!! Смерть!..

— Говори, пан Северин! — отозвался Лобода, весь красный от душившей его злобы. — Говори! Старшины хотят знать, кого винишь ты в измене. Не сам ли ты первый предаешь этих людей, одураченных тобою? Не ты ли еженощно бросаешь их на верную смерть, на пики и сабли сильнейшего врага?

Теперь уже нельзя было унять шум никакими человеческими силами. Наливайко обернулся к старшинам, терпеливо слушая Лободу. Заблудовского он ненавидел, и его показание начинало казаться сомнительным. Но за поясом Наливайко имел такого свидетеля, которого разве сам Лобода сможет опровергнуть. Поэтому выслушал Лободу до конца. Потом двинулся в круг старшин так стремительно, что перед ним расступились в разные стороны полковники, сотники, старшины. В проходе остался Лобода с поднятою булавой. Рука дрожала, и казалось, что булава вот-вот потянет ее к земле. Эта дрожащая рука окончательно вывела из равновесия Наливайко. Тупым ребром сабли он ударил по руке, и булава, как срубленная ветка, сорвалась на землю. Полковник Кремпский подхватил булаву на лету и грозно поднял ее в обеих руках:

— Позор! Схватить его!

— Прочь! — крикнул Наливайко, шагнув к Кремпскому.

Полковник опустил булаву, испуганно перекрестился и попятился к столпившимся старшинам.

— Свят, свят!.. С ума сошел человек.

А Наливайко спрятал саблю, выхватил письмо, и, казалось, совсем спокойно зазвучал его сильный голос. Народ молчал, ловил каждое слово:

— Вот где, братья-казаки, доказательство измены! Есть подозрение, что этот наш гетман предает святую армию бедняцких воинов, предает Украину! Пусть признается, кто писал это письмо к палачу Жолкевскому? Он в нем обещает выдать панам всех их бывших — наймитов, привести Украину к присяге короне польской!..

— Измена! Позор!.,

— Смерть предателю!..

Лобода в ужасе и недоумении вытаращил глаза и бросился к своим сторонникам. Стах Заблудовский только руками развел. Кремпский взял булаву на согнутую руку, как мать больное дитя. Наливайко оборачивался во все стороны, высоко поднимал вверх письмо, но слов его уже не слышно было. Разбушевавшиеся казаки протягивали руки, и сжатые кулаки красноречиво говорили об их настроении.

Стах Заблудовский выждал минуту, когда удивление и растерянность Лободы дошли до предела. Он прокрался меж старшинами и, когда Наливайко обернулся спиною к Лободе, тихонько посоветовал:

— Спасение пана гетмана в его сабле…

Это была искра, брошенная в бочку пороха. Словно очнувшись, Лобода вспомнил, что у него ведь есть сторонники не только среди старшин, но и среди казаков. Минутный испуг его мог стоить ему жизни. Выхватил саблю, высоко взмахнул ею:

— Делал, как бог мне велел. Отдай сюда письмо!..

И бросился на Наливайко. Наливайко не слышал гневных слов Лободы, не остерегался его, увлеченный речью к казакам. Сабля Лободы тяжело, со всей силой обрушилась вниз…

Неминуемая смерть ждала Наливайко, но Карпо Богун во-время подставил свою саблю под саблю Лободы, и Наливайко инстинктивно присел при звуке сабельного удара над своей головой. Смертоносный удар Лободы перешиб саблю Богуна, но Наливайко успел уклониться, и в тот же миг вместо письма над головой у него завертелась сабля. Губы раздвинулись в зловещей улыбке:

— Принимаю вызов!.. Ну, защищайся пред судом сабли.:. Оправдывайся, гетман, еще не поздно! Кто писал письмо?..

Лобода побежал в сторону после первого удара сабель. Может быть, надеялся спрятаться в толпе или отомстить Стаху Заблудовскому, чей лицемерный маневр он только теперь вполне понял.

— Спасите!.. Помилуйте!

Стах Заблудовский обеими руками схватил Лободу за плечи и изо всех сил толкнул его прямо на Наливайко, который уже остановил руку с саблей. Наливайко чуть отскочил в сторону, и никто не успел заметить, как Лобода повалился с рассеченной головой. Второго удара Наливайко уже и не собирался наносить, хотя к бою был готов.

12

Неимоверный шум, выстрелы и бряцание оружия докатились и до лагеря Жолкевского. Сам он в это время объезжал войска. Из передних окопов прискакал джура Вишневецкого и сообщил, что в лагере осажденных идет резня.

«Ну и пусть себе», — решил мудрый гетман Жолкевский.

Всю ночь не сходил с коня, всю ночь караулили и тесным кольцом стягивались вокруг лагеря казаков войска Жолкевского. Приказал стеречь, чтоб и муха не вылетела из лагеря. Стрельба и крики подсказывали ему, что делал Стах Заблудовский.

А в лагере казаков творилось нечто страшное. Сначала лагерь как будто потонул в сплошном гуле перебранок и споров. Но уже через полчаса после смерти Лободы ссоры перешли в стычки. Стах Заблудовский разжигал в реестровиках — ненависть к наливайковцам, а потом сам же становился рядом с наливайковцами и ожесточенно рубился. Ночью он очутился уже совсем в другом месте с кучкой казаков. Несколько сот наливайковцев саблями прокладывали себе дорогу к валу меж казаков Лободы и Кремпского. Заблудовский пристал к наливайковцам и старался показывать Наливайко не только свою преданность, но и незаурядное искусство рубаки-казака.

— Держись, пан Северин! — кричал Заблудовский.

И в самом деле, Наливайко стало легче, когда Заблудовский принял на себя и своих людей фланговый удар реестровиков, которые напирали вдоль вала.

— Держусь, пан Заблудовский… Не двигайтесь вдоль вала… Дайте размахнуться… Карпо! Прикажи казакам взбираться на вал и уходи с ними в степь, а я задержу сам…

— И я, — опять отозвался Заблудовский сбоку.

Была темная ночь. Карпо Богун пробовал протестовать против приказа Наливайко и даже соскочил с вала, чтобы драться рядом с Наливайко. Наливай- ко пригрозил ему, что зарубит его, как — предателя, если он ослушается и не поведет казаков в бегство.

Отступая под натиском реестровиков, Наливайко уже чувствовал за спиною вал. На него толпой двинулись предатели, руководимые сотником Козловским. Загорелись возы поблизости и осветили Наливайко. Он рубился, ничего не слыша, только видел трупы и угрожающие сабли. Слева ему совсем неплохо помогал Заблудовский. Остерегаться его дальше — значит не управиться с натиском справа. Ему осталось отбить только несколько передних и мигом вскочить на вал.

Этот миг уловил Стах Заблудовский и очутился около Наливайко.

— Берегись сзади, Северин! — крикнул Заблудовский так убедительно, что Наливайко резко обернулся.

В то же мгновение он понял маневр Заблудовского и впервые в жизни подумал о своем спасении. Вскочил на вал… бежать.

Но резкий рывок за горло сбросил его вниз, под ноги свирепой толпы. Хотел подняться, рукою успел сорвать с горла крепкую волосяную петлю, но подняться уже не успел.

— Ах, гадюка Заблудовский! — простонал Наливайко.

Несколько человек уцепились за его левую руку, в которой очутилась сабля, когда правая срывала петлю с шеи, Заблудовский выкручивал правую руку, несколько человек держали за ноги.

— Вяжите ноги, болваны! — кричал Заблудовский.

Пока опутывали веревками его тело, Наливайко слышал, как Заблудовский хвастал, что это он справился с Наливайко. Весть о том, что Наливайко связан реестровиками, словно эхо пронеслась по возбужденному лагерю. Затихал шум вокруг, прекращалась сеча.

Юрко Мазур бросился через овраг к толпе реестровиков:

— Враки! Наливайко ушел… навстречу полковнику. Нечипору…

Но кругом неслись крики, что Наливайко связан. Расходилась предрассветная мгла. Мазур стоял одинокий. И со страхом увидел: навстречу ему несли связанного веревками, окровавленного Северина Наливайко. Кто-то показал на Мазура. Заблудовский приказал:

— Вяжите Мазура!..

Юрко пытался защищаться, но, подбитый колодой ПО ногам, упал наземь. Острая боль в ногах и жесткие веревки, туго связавшие руки, не так уязвляли Мазура, как то, что увидел он Наливайко в таком жалком состоянии. Привык думать о нем как о непобедимой силе, а он лежал в узах, сломленный, бессильный, как дитя в пеленках.

Горячими слезами умылся. Только крикнул:

— Вяжите, подлюги не нашей страны! Души свои вяжете на утеху панам-ляхам…

Тяжелый удар сапогом в лицо прервал этот крик.

И рассвело, и солнце взошло над Солоницей, — а лагерь молчал. Даже женские причитания смолкли. Не поднимались и столбы утреннего дыма в кабицах. Еще не наступило там время для суда, не было там ни правых, ни виноватых. Было страшное молчание, как над мертвецом в первые минуты после смерти.

Жолкевский приказал войскам теснее сомкнуться и подступить ближе к воротам. Сообщение Вишневецкого, что ночью несколько сот казаков через болото Солонцу прорвались в степь, встревожило гетмана. Может, прорвались не несколько сот человек, а весь лагерь, оставив в утешение гетману женщин с голодными детьми.

Гетман сжал кулаки, словно опасался, что живое сердце Наливайко вот-вот вырвется из его когтей. Отдал приказ штурмовать главные ворота. Жолнеры подняли крик, из-под копыт коней взлетела пыль. Казалось, одним махом так и снесут лагерь. Даже Жолкевский, который не любил преуменьшать побед своих заносчивых войск, удивлялся такому усердию. Но ворота открылись сами, и жолнеры остановились. Из ворот вышло около двух десятков безоружных казаков и старшин. На копье, высоко над головами у них развевался белый платок. Старшины, а за ними и нобилитованные казаки сняли шапки сразу же по выходе из ворот.

В числе трех старшин впереди шел Стах Заблудовский.

Станислав Жолкевский любовался этим зрелищем. Почти неприступная крепость сдается на милость и волю коронного закона, хотя известно, что с Днепра уже повернули на Сулу шедшие на помощь запорожцы. Это он, польный гетман Станислав Жолкевский, заставил мятежную Украину просить у него пощады. Пусть теперь король и все государство польское оценят мужество и верность своих гетманов! Только бы поскорее отсюда, из этих нелюдимых степей, от страшной угрозы с Днепра!..

Свита Жолкевского из начальников и джур расступилась и дала проход казакам. Не доходя несколько шагов, Стах Заблудовский стал на колени пред польным гетманом. Кое-кто из казаков нерешительно последовал примеру хорунжего, пряча глаза свои от соседей. Лишь двое старшин не стали на колени. Только головы свои низко склонили, — так разрешал казацкий обычай, когда голова уцелела от сабли победителя-врага. Это не был поклон — только подставление шеи. Так и вол кладет свою шею в ярмо до самых снизок и ждет, пока хозяин наложит крепкие притыки.

Наконец глава делегации, один из оставшихся на ногах старшин, обратился к Жолкевскому:

— Челом вельможному пану гетману коронных войск польских… Прибыли мы по приказу казаков и пана старшого нашего, чтобы просить милости пана гетмана.

— Вельможного, мерзавец…

— Прошу вас, вельможный пан гетман… не пренебрегать обычаями рыцарскими и не оскорблять побежденного в честном бою. Я полковник и вышел не для издевательств вельможного пана гетмана, а по приказу власти нашей, которая поступает по воле старшин и всего казачества…

— Вы могли бы, пан полковник, позаботиться о чести, верно служа короне Речи Посполитой, а не этому разбойнику Наливайко. Что имеет сказать пан полковник?

— Бдительной осадой, вельможный пан гетман, вы заставляете нас просить милости у вашей мощи. Мы соглашаемся на ваши условия.

— Сдаете Наливайко и его сторонников старшин?

— Сдаем… Семь человек, связанных и невредимых, передаем… на милость.

— Пся крев! Не о милости, а о наказании идет речь… полковник… Давайте связанных, тогда будем говорить дальше. -

Заблудовский поспешно встал с колен и засеменил, словно покатился, к воротам, где вооруженной стеною стояли казаки, — готовые броситься на защиту делегации. Казачьи ряды расступились и пропустили две телеги, которые казаки везли на себе, хмуро глядя в землю. На правой телеге лицом вверх, ногами вперед лежал Северин Наливайко. Так и попросил положить его, как несут покойника в гробу. По обеим его сторонам лежали головами вперед Шаула и Мазур. На другой телеге тоже лежали трое в ряд, а около них в ногах сидел Панчоха со связанными назад руками. Шостак не пожелал лежать вверх лицом, не захотел смотреть на врагов, на свет. Отчаяние и угрызения совести мучили его. Реестровики выполнили его желание, положили спиной вверх. Лейба и сотник Дронжковский лежали на боку, словно дремали.

— Почему тот мерзавец не лежит? — показал саблей Жолкевский на Панчоху.

— Он, простите, вельможный пан, добровольно вернулся из-за вала и сдался…

— Снять голову этому гордому хлопу!

Жолнер пригнулся на коне — и труп Панчохи повалился с телеги под ноги делегации, которая без шапок, осмеянная, стояла перед Жолкевским. Телеги скрипели и удалялись между двумя шеренгами польской конницы. Потом передние всадники сошлись, закрыли собой печальную процессию скрипучих телег. Полковник поднял голову, заговорил:

— Как видите, вельможный пан победитель, мы выполняем договор…

— Договора еще не было… Должен говорить с вашим старшим. Где пан Лобода, который так верно мне служил?..

— Северин Наливайко его зарубил, верно, за эту, простите, вельможный пан гетман, верную службу вашей милости…

— Проклятье! Сукин сын, мерзавец… Затянуть на этом бунтовщике потуже веревки! — крикнул Жолкевский, обернувшись назад, откуда все еще слышен был скрип телег.

Как скорбная жалоба доносился этот стон будто нарочно не смазанного колеса.

— Кто старшой?

— Каневский полковник пан Кремпский, вельможный пан гетман… — наконец отозвался Стах Заблудовский, напоминая Жолкевскому о себе.

Жолкевский и в самом деле заметил Стаха. Минуту подумал:

«Этого полезного пса нужно спасти, пригодится».

Вслух приказал:

— Пана Заблудовского… под арест взять, строго караулить!

— Боже мой, спасите! За что, вельможный?.. Ведь это я Наливая собственными руками связал..

— Вы арестованы, пан, за убийство пани Лашки прошлой ночью.

Заблудовского схватили и потащили, не дав ему даже опомниться от такой страшной новости. Жолкевский обратился к полковнику:

— Скажите, пожалуйста, полковник, казачество согласно выдать оружие?

— Согласно.

— И хоругви, и клейноды полков, и перначи полковников?

— Согласны, вельможный пан гетман, — сказал полковник, еще ниже склоняя голову.

Гетман помолчал. Он ожидал встретить возражения и словно устал от такой легкой победы. Ведь он запросил у Замойского вооруженной помощи, опасался встретить сегодня со стороны казаков решительный отпор. И даже не подумал, как накажет повстанцев. Теперь эта мысль назойливо преследовала его, подсказывая сорвать переговоры с делегацией.

— Давайте знамена.

— Вельможный пан гетман, вы ни слова не сказали об условиях мира между нами и войско к открытым воротам слишком близко ставите.

— Вы сдаетесь, пан полковник, на волю победителей, с выдачей всего оружия — и еще позволяете себе чего-то требовать!

— Мое оружие и конь казачий еще не сданы победителям. Не победа ваша, а соображения наши привели к этому разговору, вельможный гетман…

Гетман вдруг вздохнул. Он не спал всю ночь, и теперь это давало себя знать. В руках у гетмана был Наливайко, которого он так торжественно обещал Замойскому и короне. Рассмеется ли теперь пани Барбара, услышав весть об этой победе Станислава Жолкевского?

— Среди вас, пан полковник, есть немало хлопов панских. Выпущу вас на свободу из лагеря лишь тогда, когда панство заберет от вас всех свои хлопов и слуг…

— Вот это уж нет, пан лях! Требования ваши были не легки, и мы их выполнили… Вижу, ошиблись мы и жизни лучших сынов нашего окровавленного края даром погубили… Так лучше погибнем здесь все до единого, но будем защищаться!

— Защищайтесь! — ответил Жолкевский, зарубая полковника. — Начинайте! — равнодушно крикнул он своей свите. — Пан Белецкий! Чарнковский! Вишневецкий! Огинский!.. Проучите этих непокорных хлопов..

Со всех концов двинулись жолнеры Жолкевского и отряды украинских князей. В воротах не ждали такого конца переговоров и в первую минуту не поняли даже, что случилось. Не успели казаки взяться за оружие, как во все ворота прорвались польские войска. Как волна, налетели поляки на лагерь, топтали людей осатаневшей конницей, мечтая озолотить себя добычей в казачьем стане.

Все казаки, которые еще могли держать оружие в руках, все пошли в бой. Но ими двигало отчаянье. Одни старались заглушить в бою стыд, другие — спасти собственную шкуру. Жолнеры рубили женщин и детей, которые стояли с поднятыми руками, больных и раненых, рубили всех, кто уцелел от голода и военных опасностей.

А Станислав Жолкевский повернул коня и помчался за телегами, которые, уже запряженные лошадьми, ехали в Лубны. Конь гетмана задрожал от страха, перескакивая через труп Панчохи. Жолкевский сердито пришпорил животное:

— Топчи, пся крев! Топчи это быдло украинское, поднявшее руку на шляхту и на корону Ягеллонов…

Потом рванул поводья и погнал коня, а вслед ему несся адский рев из казачьего лагеря, где бушевала панская месть над легковерным украинским казаком.

13

Давно уже установились и прекрасно служили дороги в украинских степях. После весеннего половодья давно спали речки, пересохли ручьи, окрепли болота. В высоких порыжевших травах в степях шумели птичьи выводки, а вокруг сел и хуторов желтели посевы- ржи, цвела гречиха.

В эту-то пору, трижды на день меняя коней, спешил Жолкевский с пленными в Варшаву. Пятеро пленников, скованных меж собою за ноги, ехали на одной телеге. А Наливайко везли отдельно, прикованным железными обручами за руки прямо к телеге. Отряд жолнеров постоянно скакал возле нее. Трижды в день Наливайко давали воду да на ночь, чтоб разжигать жажду, кусок хлеба с червивой таранью.

Ни разу за всю долгую дорогу Наливайко не видел своих верных друзей. Он даже не знал, везут ли их вместе с ним, остались ли они при войске или, может быть, погибли, как погиб Панчоха. Жолкевский всего лишь один раз заговорил с Наливайко и с тех пор закаялся. Это случилось, когда проезжали в Киеве мимо церкви святой Софии.

— Молись, безбожник. Ведь вашу православную святыню видишь в последний раз.

— Была б она, эта святыня, конюшней для коней украинского войска, если б добрались до нее мои славные полки… — задумчиво ответил Наливайко и отвернулся.

— Кощунствуешь, мерзавец?

— Вы, пан гетман, верно, мягче разговаривали бы со мною, если б… к примеру, у меня, ну, хотя бы руки свободны были… Но вы еще попробуете на собственной шее оковы, которые наложит на вас украинский народ.

— Молчи, дьявол! Этого никогда не позволю…

— И спрашивать не станут… Протоптанными мною дорожками пройдут до самой Варшавы. И возьмут-таки изнеженную шляхту за адамово яблоко… Возьмут, вельможный палач Украины!

Жолнер набросил жупан на голову Наливайко, и он умолк. Это было жестокое, нечеловеческое наказание. Днем, когда во-всю жгло солнце, закованному Наливайко бросали на голову жупан и так оставляли; несколько раз на день он терял сознание от нестерпимой духоты. А ночью на телегу сажали специально отобранных жолнеров, чтобы до самого утра не давали заснуть закованному.

Жолкевский несколько раз направлялся к телеге с пленным, но каждый раз, не доехав, раздумывал и поворачивал к своей карете или выезжал вперед своего отряда. Выезжал, чтоб ускорить марш и скорее достигнуть Польши. Чем дальше отъезжали от Украины, чем меньше оставалось до Варшавы, тем больше спешил гетман. Ему казалось, что вся Украина — от порогов Днепровских до самого Буга — уже восстала, а неусыпные мстители за Наливайко мчатся через степи на своих сильных конях и вот- вот схватят и закуют гетмана, как пророчил Наливайко.

И однажды в конце августа 1596 года на закате солнца пред глазами гетмана загорелись готические шпили и кресты варшавских костелов. Жолкевский перекрестился польским крестом и приказал остановиться, — приготовиться к ночлегу. В Варшаву он должен войти в полном блеске славы торжествующего победителя. И не ночью, а днем, чтобы тысячи поляков-шляхтичей могли встретить и приветствовать Станислава Жолкевского — своего спасителя от хлопского нашествия. Вот когда он въедет в город! А пленников своих не на телегах, а на конях верхом повезет рядом с собой. По два жолнера будут вести за поводья этих коней, и на одном из них будет закованный Наливайко.

— Закованный, потомки славных поляков! — обратился к небу Жолкевский.

14

В старой корчме волынского воеводства переночевали и собрались в дальний путь два казака. На ремнях через плечо, высоко, под самыми подмышками, подвязав друг другу сабли, они поверх оружия надели старенькие жупаны и, взяв в руки грушевые посохи, под видом крестьян вышли из корчмы. Никакой пищи у них с собой не было, а из вещей только трубка и кисет с табаком и огнивом на поясе.

—. Земля человека породила, Карпо, пусть она его и кормит.

Но только они отошли от дверей корчмы, как отряд вооруженных всадников выскочил вверх по взвозу, прямо к корчме.

— Гусары князя Острожского, пан полковник… — произнес Карпо Богун. ’ -

Хотели вернуться в корчму. Но гусары уже подскакали к ним, окружили.

— Кто такие? Его мощь воевода приказал опрашивать каждого, кто встретится на дороге, — сказал гусар.

— А мы, пан гусар, тутошные, — кротко ответил полковник Нечипор, неопределенно махнув грушевым посохом.

В это время с того же взвоза вынырнуло несколько сот гусаров и казаков, сопровождавших целый поезд роскошных карет. Утро было свежее; окошки в экипажах завешены. Ездовые на четырех парах, запряженных в каждый экипаж, настегивали коней, и кони неслись бешеным галопом в гору. Клубы пыли, щелканье кнутов и грохот колес делали выезд воеводы торжественно-шумным.

Сотник гусаров, увидев возле корчмы двух крестьян, окруженных передовым отрядов казаков, завернул туда.

— Крестьянами себя называют, пан сотник.

Сотник два раза в жизни был в Сечи; один раз

даже в поход выступил в Килию, но, захворав, вернулся и с этого времени поступил на службу к воеводе. Полковника Нечипор а сотник хорошо знал в лицо. Оно, правда, изменилось, бородой заросло, но выразительные голубые глаза полковника и стройная фигура выдали его. Сотник узнал Нечипора.

— Пан полковник Нечипор с Низу мог бы собственным именем назваться. А это кто, тоже из Сечи?

— Двоюродный брат мой… Мы гостили у его родных, пан сотник.

Карета. старого воеводы остановилась около группы. Широкая седая борода князя свисала из окошка. По-старчески прижмуривая глаза, Острожский всматривался в лица задержанных гусарами путников.

— Кого бог послал в дороге, пан сотник? Ведь с первым встречным, если он православный, счастье путешествующим приходит.

— Православные, ваша мощь. С Низу домой на побывку идем.

— С Низу? Так рано расходитесь?.. Отец Демьян, благословите путников, если они в самом деле православные.

Полковник Нечипор снял шапку и подошел под благословение. Толстый оселедец, в котором серебряными нитями блестели седые волосы, крученой колбасой свисал до самого уха. Через всю щеку к этому уху протянулся глубокий шрам.

— Во имя отца и сына и духа святого, раб божий… Как имя?.. — начал отец Демьян, давая благословение прямо из экипажа.

— Аминь, батюшка, — поторопился ответить полковник Нечипор, стоя в неловкой позе склоненного нищего.

Сабля Нечипора выдвинулась из-под жупана, и сотник заметил это.

— Вельможный князь, это — полковник Нечипор. Он при оружии и… в полном здравии.

— Полковник Нечипор? — старик невольно спрятал голову в карету. — Вы могли бы, пан полковник, свободнее держать себя и сказать правду воеводе.

— Прошу прощения, у меня не было злого умысла.

— Скажите, зачем находитесь в воеводстве?

Полковник выпрямился и недружелюбно взглянул на сотника. Карпо Богун, стоя немного в стороне, пожалел про себя, что так далеко нацепил саблю.

— Доброта вельможного князя мне известна, и никакого зла ему не желал даже в мыслях. А идем в Варшаву.

Борода князя опять вынырнула из окошка. Удивление отразилось на заросшем лице, в глазах. Сечевой полковник с единственным казаком, верно — джурой, тайно направляется в Варшаву, — это неспроста. Но не расспрашивал. Такая выработалась привычка у старика. Житейский опыт показал: если человек искренен — он и сам расскажет все. А начнешь выпытывать — собьешь его и невольно на ложь толкнешь.

Нечипор сделал минутную паузу. К нему подошел Богун, — может, посоветовать что хотел, а может, просто для того, чтобы поддержать мужество в товарище, стал ближе.

— В Варшаву идем, Милостивый пан воевода, по великому делу, а удастся ли — бог знает… Слышали мы от пани Мелашки, что вы, вельможный князь, помогли ей добраться в Сечь. Думаем так: ваша милость, значит, благосклонны к делам украинского народа, и, пользуясь этой случайной встречей, позволим себе просить…

— Однако вы не сказали, пан полковник, зачем направляетесь в Варшаву? В этом, позволю себе заметить, видна ваша неискренность, пан полковник. Как же тогда я могу уважить вашу просьбу? Скажите, пан полковник…

— В Варшаву насильно увезен в кандалах наш товарищ и побратим пана Карпо — Северин Наливайко, некогда верный слуга вашей милости…

Голова Острожского откинулась в глубь экипажа. Но не от испуга. Еще в Остроге князь воспринял известие о событиях на Солонице под Лубнами как удар. Тогда, по получении этого известия, молча упал в кресло, в охлаждающий черный сафьян. Движением руки велел оставить его одного. Отец Демьян и до сих пор помнит тяжкий вздох воеводы и слова его при этом:

— Конец моей личной трагедии или начало великой драмы Украины?. Боже правый! Почему не дал мне. силы стать вместе с ними!..

Напоминание полковника вновь взволновало старика. Если б это было хоть не на людях! Но полковник говорил и говорил, и-в этом была целительная сила. Воевода имел время передохнуть в сумеречной глубине кареты.

— Его лучшие соратники, шесть человек, уже казнены, вельможный пан воевода. Но мы согласны отдать ненасытному палачу еще и свои головы, лишь бы освободить для Украины Наливайко. Идем, а как действовать будем, кто знает? Вельможный князь, вы в почете у короля. Одно ваше слово весит иногда больше сотни наших, а мы только саблею убеждать умеем, да, вишь… пока солнце взойдет, роса очи выест… Покорнейше просим, во имя любви к Украине, растоптанной грязным сапогом Жолкевского, спасите Северина Наливайко! вот и весь мой рассказ по совести, вельможный князь.

— Верю, пан полковник, что вы и в самом деле сказали все. Отказать в такой просьбе я не в силах, бог мне свидетель. Но дайте подумать… Гей, пан сотник! Наверное, у вас найдутся запасные кони? Посадите на коней этих панов казаков и считайте их нашими высокими гостями. Если паны согласятся, возьмем их с собой. В Брест на собор направляемся с владыками и попами православия на Украине. Верно, в Бресте кто-нибудь из высокопоставленных будет от короны. Подумаем…

Велел двигаться дальше. На протяжении долгого пути несколько раз призывал к себе гостей, иногда в экипаж брал к себе и все расспрашивал. Карло Богун рассказал, как вырвался он с остатками наливайковцев и добрался до сечевиков на Днепре, недалеко от Сулы. Но было уже поздно. Прибыл туда и полковник Кремпский, без булавы и клейнодов, только с полутора тысячью казаков. Оттуда они пошли с полковником Нечипором спасать Наливайко.

— Братьями назвались мы с Северином на поле брани, когда пахло кровью врага. И поклялись по крайней мере душой не разлучаться, если телом разлучит нас лихая доля. А пан полковник Нечипор по доброй воле отдает себя этому трудному, но благородному делу. Мы должны его спасти.

— Должны, — шепотом подтвердил Острожский.

Теплую надежду зародил в душах верных товарищей Северина Наливайко.

15

В Брест собирался выехать и Ян Замойский. Как лицо светское, он не был приглашен на собор, где должна была решаться судьба двух церквей, но и запрета канцлеру не было. Даже королю официально не разрешалось присутствовать на соборе святых мужей страны и представителей Рима да двух патриархов. Но вся шляхетская Польша поехала в Брест. Там вершатся дела не только церкви и даже вовсе не церкви а всего польского государства. Речь Посполитая Польская взяла неимоверный размах в расширении своих окраин. Одним мечом их не расширишь, а доброе слово с уст нейдет, да и кто бы ему поверил? Кто поверит королю, чья мощь, покой и успехи — все держалось на традиционных для Польши лжи и надувательстве? К мечу и самопалу необходимо стало добавить еще и распятья в руках усердных ксендзов. На некоторое время это поможет шляхте продержаться у власти, потому что простой народ пока что и. с саблею в руках покоряется кресту..

Вот какие широкие планы строились в надежде на унию. Самое время было действовать. Большая часть опасного казачества сложила свои головы на Солонице. Пока поднимутся другие — по всей Украине будет орудовать армия ксендзов и попов, помогут и богобоязненные женщины.

Ян Замойский вздохнул от этих мыслей-мечтаний. Вчера принимал у себя Станислава Жолкевского. Не тем стал Станислав после своей победы над своевольным казачеством украинским, после того, что привез условия, подписанные в Киеве с сечевыми казаками и привел пленного Наливайко!

Неожиданно вошла служанка Барбары:

— Пани Барбара просит вельможного пана в покои ее мощи.

Его пригласила жена в свои комнаты! Этого не случалось со дня их возвращения из Стобница. Приехав, Барбара замкнулась и жила затворницей. Чем и как жила, с кем разговаривала, кроме своего отца, — Замойский не знал. Готов был простить ей все, лишь бы заговорила с ним, улыбнулась, как близкому другу, и взгляд женский, теплый подарила бы…

Барбара вышла навстречу мужу. В движениях — спокойствие, глаза — как после тяжелой болезни, в костюме — подчеркнутая сдержанность. Такой — не разгадаешь.

Замойский заговорил с порога:

— Надеюсь, не болезнь Томаша, ясная моя, заставила вызвать меня?

— Нет, нет, Янек… Не сердишься ты на свою Барбару, что оторвала тебя от политики, этой непобедимой моей соперницы?..

— Как видишь, одно твое слово, Барбара, победило….

3амойский взял обе руки жены в свои и по очереди целовал их. Едва сдержался, чтобы не обнять ее, как после долгой и тяжелой разлуки. А она спокойно смотрела на совсем поседевшую голову мужа. Были минуты, когда по-женски искренне жалела этого человека. Но — не больше.

— Вчера, Янек, меня посетил этот… увенчанный славой победителя пан Станислав. Я ненавижу этого человека и приняла его только ради тебя.

— Благодарю, милая, за уважение. Что случилось у пана Станислава, что он навещает тебя?

Отошел и сел в легкое парижское кресло. Сообщение жены опять напомнило подозрительные отношения Жолкевского с Христиною и Гржижельдою…

— Пан Станислав зло потешался надо мной за мою шутку в Стобнице про золото на его сабле. Он, неизвестно почему, грозит мне казнью этого… Наливая.

— Угрожает казнью?

— Да, Янек… угрожает, и… я должна быть искренней, как была до… сих пор: пан Станислав неравнодушен ко мне. Эта противная тварь взяла себе в голову, что я питаю какие-то чувства к тому казаку. Он намекнул… что выпустил бы его…

—: За какую цену, Барбара?

— За самую дорогую, Янечку, милый мой… — впервые так ласково обратилась к мужу взволнованная Барбара.

Пошла по комнате, слегка заломила пальцы. Обернулась и посмотрела на Замойского горячим взглядом. В глазах была мольба, решимость, отчаянье. Граф испугался. Он понял свою жену. Поднялся, осторожно отодвинул кресло, чтобы стуком не испугать жену, пошел навстречу ей. Опять взял за руку, впился взглядом в страдальческие глаза.

— Барбара! Барбара, ты… страдаешь. Ты не все сказала своему… Янеку.

— Пока все, Янек дорогой. От тебя зависит наше… супружеское счастье.

— Что ему угрожает?

Барбара смежила ресницы. Боль подступила к сердцу от его острого взгляда. Он пронизывал ей душу, разрывал сердце. Но не крикнула. Только пошатывалась, опираясь на руку мужа.

— Что угрожает нашему супружескому счастью, моя милая? — переспросил Замойский, сжимая руку Барбары.,

— Смерть Наливайко…

Открыла глаза, полные слез, и мужественно выдержала взгляд. Рука графа задрожала и соскользнула с руки жены. Медленно отвернулись и разошлись: он — к дверям, она — в угол, к клавикордам. Теперь слезы брызнули у нее из глаз, но женщина сдерживалась и, беззвучно плача, села за инструмент, ударила по клавишам. Слезы текли горячими струйками, а уста пели любимый отрывок. Яна из песни Кохановского:

Одна мне осталась свобода в тяжелой неволе:

Что коль захочу, то могу я наплакаться вволю.

А когда подошел встревоженный граф, умолкла, на дрожащие руки голову положила. По комнате словно реял ее нежный шепот в потухающем дрожании струн. Замойский обнял склоненный над клавикордами стан жены:

— Он будет жить, Барбара!.. Но…

Барбара схватила голову мужа и покрыла поцелуями лоб, щеки и, наконец, губы, скрытые толстыми седыми усами.

— Я буду верной женою, Янек. Я первая из шляхтянок сдержу слово. Буду любить тебя… чтобы только кровь того… казака степного не запятнала наше счастье…

Рыцарь войн, победитель на бурном конвокационном сейме 1573 года — Ян Замойский не в силах был противостоять своей красавице-жене. Да, ради примирения с ней он поступит наперекор всем существующим законам о безопасности короны польской и оставит в живых Северина Наливайко. Он будет жить… навеки заключенный в одном из кармелитских монастырей Польши.

16

Полковник Нечипор и Карпо Богун приехали с Острожским в Варшаву. Воевода приказал своему маршалку одеть их на манер варшавских мещан, устроить поблизости от себя и заботиться о них, как о членах его собственного семейства.

Несколько раз, и в Бресте, и теперь, в Варшаве, полковник Нечипор напоминал старому князю о Наливайко, и каждый раз воевода смущался, волновался, обещал немедленно же поговорить о нем с кем следует, но при встречах с Замойским, с Тарновским и Воланом не находил удобного повода заговорить о Наливайко. Оба казака начали не на шутку тревожиться за судьбу своего друга.

За поздним обедом в варшавских хоромах воеводы полковник Нечипор опять заговорил про обещание князя, но в самый решительный момент беседы слуга доложил, что воеводу явился навестить сановный духовник короля Петр Скарга.

Скарга некогда был хорошим знакомым Острожского, воспитал его сына Януша, но с того времени, как он совратил Януша в католичество, князь запретил принимать Скаргу в своем доме. Минули десятки лет, но рана, нанесенная Скаргой, не заживала, и всякий раз даже упоминание имени этого иезуита волновало Острожского.

Но на этот раз воевода велел принять королевского духовника. Брестский собор спутал все карты, и Острожский надеялся добиться какой-нибудь ясности хотя бы в разговоре с руководителем униатской политики Польши. Но не хотел остаться с ним наедине и принял его за обедом, в присутствии своих друзей и гостей.

Скарга заметил маневр князя, но вошел в просторную комнату, где, по украинскому обычаю, вдоль боковой стены стоял длинный дубовый стол. За столом, кроме князя и его младшего сына Александра, сидели еще запорожцы и отец Демьян. Протосинкел константинопольского патриарха Никифор, который находился на поруках у Острожского, и несколько владык да архимандрит печерский Тур обедали в это время в другой комнате.

Королевского духовника встретили стоя у стола. Ответив на католическое приветствие или благословение Скарги, сели за стол. Полковник Нечипор из себя выходил, что пришлось оборвать разговор о Наливайко. Когда теперь возобновишь его опять!

Петр Скарга, стоя, беседовал с украинским магнатом и негласным главою православия князем Острожским. Несколько слов обычного приветствия сказал, даже вежливо улыбаясь. Но тут же он снова, как всегда, посуровел, точно мать родила его в ненависти к людям:

— Вельможный брат по вере христовой пан Василий-Константин позволит мне говорить при свидетелях?

— Думаю, ваша мощь, владыка честной, что беседе нашей о делах церкви Христовой не помешают эти духовные особы и сын мой?

Скарга подозрительно посмотрел на присутствовавших. Особое внимание обратил на двоих с запорожскими чубами, но, приняв их за сечевых попов, не протестовал и начал разговор о брестском соборе и о поведении православного духовенства во главе с протосинкелом.

— А вам, вельможный князь, следовало бы сказать им разумное слово и о праве короля напомнить. Разве король дал согласие на лишение сана митрополита Михаила Рагозы и епископов наших: Ипатия Володимирского, Кирилла Луцкого, Германа Полоцкого, Дионисия Холмского и Ионы Пинского? Грех божий и гнев королевский примете на себя, вельможный князь…

— Приму все, святой отец Петр, потому что творили во имя господа бога нашего. Король и его законы — суть кондиции светские, а на брестском соборе творился закон церкви нашей… православной. Канцлер коронный сказал, что корона не будет вмешиваться в дело объединения церквей, диссидентам страны политические права наобещал, а сам все-таки в Брест приехал. Король послов своих с угрозами засылал…

— Король есть высшая власть в государстве нашем.

— Однако мы украинцы, пан отец…

— Пан воевода забывает, что Украине даны законы Речи Посполитой Польской и она обязана принять их…

— Неправда, не примет! — выкрикнул из-за стола полковник Нечипор. — Я тоже украинец и не помню, чтоб у меня корона спрашивала разрешения распространить свои законы на Украину.

Скарга выслушал до конца запальчивые слова полковника, вздохнул и еще больше помрачнел.

— Я духовник короля Речи Посполитой Польской и не привык выслушивать изменнические речи. Вельможный князь должен знать, что слова этого… брата нашего во Христе не лучше бунта Наливайко и прочих изменников. Король узнает про эти слова.

— Прекрасно! — вспылил Острожский. — Ввиду такой конклюзии прошу пана королевского духовника считать законченной нашу беседу о духовных делах. Как и во всем, вы хотели и брестский собор превратить в базар, где Украину, как торгаши, думали обманом заполучить. А мы этим товаром не торгуем, пан отче. Это тоже измена? Пусть… Маршалок! Проводите королевского духовника. Прикажите собираться. Немедленно же выезжаем на Украину…

— А дело протосинкела Никифора? А сейм, наконец?

— Протосинкел, отец Петр, находится на поруках князя Острожского, разве вам этого недостаточно? Только вооруженной силой возьмете его у меня, но… за смерть Острожского вы будете иметь не одного… Наливайко!

Скарга, не поклонившись, повернулся и вышел в раскрытые маршалком двери. В соседней комнате духовного вельможу ждала свита из духовенства, оставленная им, когда он вошел к Острожскому для беседы. Садясь в королевскую карету, ожидавшую его у ворот, Скарга приказал:

— Во дворец короля!

И лошади понесли вскачь, подняв пыль на всю улицу.

(Взволнованный после беседы с иезуитом, князь на пороге попрощался с Нечипором и Богуном. Ничего не мог пообещать им. Когда они выходили со двора, он некоторое время стоял в дверях и смотрел им вслед. Потом вернулся в дом. Многочисленные слуги и служанки суетились, готовясь к отъезду. Сторонились раздраженного князя, меж собой разговаривали топотом. Князь прошел в комнату, где ждал его отец Демьян.

— Ну, что будем делать, батюшка? — спросил и сразу как-то весь опустился, старый и немощный.

— К себе домой поедем, ваша мощь…

Этот ответ развлек старика. Слегка улыбнувшись, он долго смотрел на попа, как на безнадежно пропащего человека. В Остроге Демьян Наливайко не только духовник, но и политик, а временами — и воин. В Остроге с ним можно советоваться, и ума у него хватает дать хороший совет. Десятки лет эти советы подсказывали воеводе выход в самых сложных ситуациях. Отец Демьян умел вызвать милость князя к самому тяжелому преступнику так же легко, как и зажечь гневом против самого сердечного друга. Был советником, и духовником, и опорой в старости. Сколько всего собирались они сделать с отцом Демьяном в Варшаве — и вдруг:

— К себе домой поедем…

Тягостные думы воеводы Острожского прервал казачок:

— Ваша мощь… Какой-то поляк хочет что-то важное сообщить вам.

— Опять поляк? Верно, врать будет?

— Кажется, не из таких. Разрешите впустить?

— Пусти.

Вошел Бронек в бедной одежде крестьянина. Будто вернулся из далекого странствия или из плена, а то и с каторги. Худой, потрепанный, как и одежда на нем. Переступив порог, не поклонился, а как-то свесил на грудь голову. На голове отрастал чуб, и в нем давно потерялся след казачьего оселедца.

— Что хочет сказать пан? — по-польски обратился к нему Острожский.

— Друзья вельможного пана воеводы сейчас наткнулись на королевских жолнеров и… пошли под арест.

— Что? Какие друзья?

— Полковник Нечипор и Карпо Богун. От покоев пана шли… Их, верно, пытать будут и головы снимут, вельможный князь…

— Не дам! — истерично закричал князь.

Выпрямился, полный жизненных сил и гнева, и так прошел мимо удивленного Бронека. За дверьми таким же голосом позвал маршалка и… на полуслове умолк.

У палат Острожского остановилась королевская карета, запряженная белыми лошадьми. Отряд жолнеров из конвоя особы короля заполнил улицу. За королевскою каретой подъехал экипаж Радзивилла и отряд литовских драгун.

— Король! — испуганно сообщил маршалок.

— Пусть! Ведь он к князю Острожскому прибыл…

Король торжественно вышел из кареты в сопровождении Петра Скарги и Волана. Уже в воротах их нагнали Радзивилл и Сапега. Несколько сенаторов и телохранителей завершали кортеж.

Острожский стоял посреди комнаты, и только едва заметное дрожание белой бороды выдавало внутреннее напряжение старика. За один день столько пережить! Не уважили его возраста, не пожалели его утомленного сердца.

Король Сигизмунд Ваза первый вошел в комнату. Вид воеводы словно испугал его. Король остановился. Криштоф Радзивилл прошел вперед, почтительно поклонился, как всегда кланялся тестю в его остртрожском или константиновском замке.

— Прошу, ваша мощь, принять его милость короля Речи Посполитой Польской. Какой у вас вид, ваша мощь!

Князь слегка провел рукою по лбу, тяжело вздохнул, будто на чужом языке сказанные слова Криштофа с трудом понял и, в знак согласия, на минуту наклонил голову. Он видел приемы королей в Париже, в Риме, в Праге.

— Челом бью его королевской милости, недостойный такой высокой чести, — промолвил князь, и слова его прозвучали сухо, в них скрывался не угасший гнев и решимость.

Король сел, разрешив сесть остальным. Но только один Острожский воспользовался этим разрешением. Сенаторы, воеводы, государственные мужи — все стояли. Острожский ждал. Король говорил через переводчика, и пока он говорил, Острожский сравнивал его голос с голосом ктитора Онуфриевой церкви в Остроге.

«Бойкий голосок, но совсем-совсем… не королевский», — решил Острожский.

— Уважаемый нами пан воевода земель украинских в гневе собирается оставить Варшаву, оставить сейм и государственные дела? Достойно ли так поступать князю? -

— Король государства в моих покоях, и я из гостеприимства и из высокого уважения к вашей королевской милости должен был бы отказаться от этого решения. Но не отказываюсь… Уже мой возраст заслуживает иного отношения к делам, которые я представляю, ваша королевская милость… Ветхозаветного Авраама сами посланцы божьи почитали за седину и степенность мужа…

Король поинтересовался, что произошло между ним и Скаргою, почему князь так грубо выгнал королевского духовника. Острожский поднялся с кресла. Пред королем польским стоял могущественный, гордый магнат.

— Его королевская милость должен знать все! Пред ним стоит потомок рода Острожских. Это тот род, который служил Сигизмунду первому, служил Сигизмунду-Августу, Стефану Баторию и службою своею укрепил корону, возвеличил польское государство. Я, потомок славного рода Острожских, немало постарался об избрании вашей милости королем, и кто имеет право меня так оскорблять! Тот же король законом отнимает у меня право молиться богу так, как я того желаю. Закон его королевской милости, запрещает нам придерживаться православной веры и посылает к нам на Украину отступников-иезуитов насиловать край, грабить его и проливать кровь моих единоверцев, украинских людей. Ваша королевская милость нарушает свою присягу, нам на коронационном сейме данную, а нас позволяет называть изменниками, хотя мы поступаем по законам и совести края нашего. Я, сенатор коронный, вынужден терпеть обиды и оскорбления. Не спросившись у меня, жолнеры хватают моих людей и снимают им головы. Не посоветовавшись со мной, судят патриаршего наместника, за которого отвечаю перед совестью и пред богом! Я стар, но хочу умереть, как умирали Острожские: честным сыном своего родного края…

От волнения и слабости Острожский не мог продолжать, повернулся и направился к выходу. Его подхватили под руки, помогли переступить порог. Кто-то крикнул, переводя королевскую фразу:

— Подождите, вельможный! Король даст ответ…

— Не хочу ответа, не нужно лживых слов…

Королю не перевели этих слов Острожского, но его нервность и упорство понял Сигизмунд. Развел руками перед Скаргой:

— Каких людей князя хватают? О чем он говорит?

Скарга коротко рассказал про Нечипора и Богуна, назвав их изменниками.

— Освободить! Немедленно освободить… Еще кого?

Королевский приказ молниеносно был передан страже, и всадник понесся вдоль улицы. Король велел Радзивиллу вернуть князя: он хочет помириться с можновладцем украинским.

Криштоф Радзивилл догнал Острожского уже в сенях. Князь остановился на оклик зятя и ждал его, не поворачивая головы.

— Король приказал освободить казаков. Вам следует, ваша мощь, помириться, король желает этого.

— А Острожский не желает.

— Король, ваша мощь, спрашивает, кого еще освободить. Протосинкела Никифора?

— Моего лучшего сотника Наливайко съели? — нервно спросил князь.

— К сожалению… этого изменника, верно, уже казнили.

— Казнили? А меня об этом спросили? Так пускай король и протосинкела Никифора съест!.. — и решительно вышел во двор наружу, где наготове стояли кареты и всадники.

17

В Варшаве на крутом берегу корчмарь-венгерец построил корчму и каменные подвалы для вина. Крепкие подвалы с узенькими оконцами на Вислу походили на маленькую крепость. Через Вислу корчмарь построил мост, и целое полстолетие Варшава разрасталась вокруг этой корчмы по обеим сторонам Вислы. Около корчмы-крепости лепились торговые, цеховые строения и жилища мещан. День и ночь напролет разносились песни вокруг корчмы, — это было место встреч и интриг, тут загорались и гасли самые пылкие страсти.

Однажды утром, когда после короткого ночного перерыва жизнь в корчме должна была бы возобновиться, посетители нашли хозяина с перерезанными жилами на руках. А в подвале, где стояли бочки с наилучшим венгерским вином, на веревке висела его красавица-дочка. Злые языки постоянных посетителей корчмы и соседей-мещан болтали тайком, что вовсе не дочка она ему… Но смерть обоих схоронила, как в гробнице, эту тайну.

С того времени прошло около двух десятков лет. Замерла жизнь в корчме. Летучие мыши и совы завелись в опустевших подвалах да неприкаянные души самоубийц стонали там по ночам…

Именно в этот самый подвал, где два десятка лет тому назад на веревке висела красавица-прелюбодейка, Жолкевский запер жесточайшего врага шляхты и своего соперника Северина Наливайко. Гетман сам проверил ржавые, но крепкие прутья железной решетки в оконных проемах под потолком. Сам осмотрел засовы и железную обивку на дубовых дверях. И успокоился: это был надежный ларец для такого сокровища.

Два дня Наливайко лежал один, запертый и связанный, как будто мир вокруг провалился. Потом его развязали, положили доски для спанья, но спать на них не давали, еженощно подсылая палачей с бубнами и холодной водой. Корчму над подвалом заселили караульной сотней жолнеров. Исчезли и неприкаянные души самоубийц, словно пред адской местью польской шляхты отступили даже ночные привидения. Только печальная казацкая песня, несмотря ни на что, носилась над Вислою, вырываясь из узких окошек подвала, которые на совесть забрал решетками корчмарь.

…А найбільша наша сила — мати людьска воля

Ой, ти, воле, рідний край, доле людьска мила,

Задля тебе мене мати в неволі зродила.

Спородила в полинях, лихом краю сповивала,

І карою панам-ляхам на сон примовляла:

«Ой, гей-люлі сину мій, дитя України, —

За ту кару панам-ляхам слава тобі, сину!..»

В синем жупане ротмистра, с длинной карабелью у пояса и в надвинутой на самые глаза четырехугольной шапке шла графиня Барбара за своим проводником. Шли по темным улицам, ехали в лодке через реку. Глухая ночь и раздававшаяся из каменного строения песня бросали графиню в озноб.

«Неужели это правда, — думала графиня, — что закованный, истерзанный пытками Наливайко действительно поет по ночам?..»

Вслушивалась и не разбирала слов, но голос — его никакая тюрьма не изменит.

Дорогою ценой добытый у ротмистра гусаров пропуск Жолкевского позволил пройти в ворота перед корчмою.

Сотник из охраны спустился с Барбарою по каменным ступенькам глубоко вниз, освещая дорогу трескучим и вонючим смоляным факелом. Впереди шел жолнер с ключами.

Затихла песня. Наливайко услышал шаги по каменным ступенькам и насторожился. По телу прошел колющий мороз. Заныли притихшие раны, оставленные долгими и непрестанными пытками. С некоторого времени перестали приходить к нему среди ночи гетманские палачи, которые пытали его, не давая заснуть. От одного лишь воспоминания о тех ночах стынет мозг, гудят в ушах барабаны, журчит обжигающая студеная вода… С тех же пор, по приказу Замойского, к нему дважды в неделю стал заходить цырюльник, брил ему бороду, сообщал новости с воли. Находчивый Бронек упросил передать, что полковника Нечипора и Карпо Богуна по приказу короля освободили из-под ареста, но уже с выжженными глазами. Изувеченных, с кровавыми ранами вместо глазниц, вывели их за город и отпустили. Добросердые крестьяне дали им приют, залечили раны, проводили на Украину.

Звон ключей и бряцание засова отогнали воспоминания. В дверную щель ударил луч света. Прижмурил глаза, но снова раскрыл их и взглядом орла из железной клетки окинул молодого, совсем юного ротмистра, который, зашатавшись, оперся о косяк.

Когда задрожали нежные губы ротмистра, Наливайко показалось, что он где-то уже видел их.

Но свет факела, скупой и колеблющийся, не давал возможности узнать ни губ, ни глаз, ни всего лица юноши.

Молчали. Прошло несколько минут после ухода сотника и жолнера. Барбара, покорно приняв из рук жолнера факел, растерялась…

Наливайко встал с досок своего жалкого ложа, и вздрогнула Барбара, но не убежала. Только ручку факела Крепче Сжала левой рукой в женской перчатке.

— Я… не ротмистр, пан Наливай…

— Пани Барбара? — Наливайко узнал голос и особенную интонацию, какой было сказано «Наливай»: единственная в свете женщина — графиня Барбара — могла так выговорить его имя.

Бросился к ней, но вдруг остановился, отступил к стене.

Барбара держалась из последних сил, но и эти силы оставляли ее. Свободной, рукой оперлась о дверь. Перед ней страдал человек, имя которого приводило в трепет шляхту, а ей придавало непонятную охоту к жизни.

Правда, пропала округлость лица, которое она так любила, и в оборванной одежде был он не таким, каким в последний раз видела его год тому назад, ранней весной в Стобнице. Но глаза, и голос, и движения…

— Простите, пан… У меня очень мало времени — только, чтобы… чтобы предложить пану Наливаю… убежать в том костюме ротмистра, что на мне… Сотник жолнеров и жолнер подготовлены…

— Убежать? А пани?

— Позвольте, пан, остаться ей здесь и погибнуть… вместо вас…

— Э, нет, милая моя спасительница. По морю вражьей крови, пролитой мной, я мог бы спокойно плыть в лодке, но не позволю, чтобы капля крови пани Барбары упала Па землю из-за меня…

— Вы, пан, отвергаете спасение потому, что вам его приносит графиня, а не… рыбачка?.. Но и в груди у графини иногда бьется человеческое сердце. Я приказываю вам… убегайте! Приказываю именем и будущностью нашего сына… Томаша! Ведь я мать…

Наливайко мигом очутился возле Барбары и поддержал ее. Но факел выпал из ее рук, и ночная тьма окутала их…

А когда выходила из подвала, в ушах звучали его последние слова:

— Я принадлежу своему народу, порабощенному панами. Отрекаюсь от сына-шляхтича. А любовь мою по ветру развей, пани графиня. Если умру, то за народную правду, которой добивались мы с оружием в руках. За эту правду стоит умереть!.. Из рода в род будут передаваться наши имена, и огненным кличем будут гореть они на знаменах борьбы с панами и рабством. Не убегу я, потому что присягал за народное дело прямо и гордо смотреть в глаза смерти… Не к чести мне получать жизнь из рук пани графини Замойской, жены канцлера короны польской.

С опущенной головой выходила графиня из темного погреба. Четырехугольная шапка с пером криво сидела на голове, и из-под нее предательски выглядывало несколько вьющихся прядей женских волос.

На верхней ступеньке каменной лестницы подняла глаза и ужаснулась:

— Пан гетман?

— Да. Пан ротмистр долго задержался с допросом у этого разбойника. Верно, новое признание сделал ему изменник?

— Сделал… Новое и полное признание, вельможный пан гетман…

А сев в карету рядом с Жолкевским, слабо защищалась от его ревнивых объятий. Произнесла с тяжелым вздохом:

— Пан Станислав получит пани Барбару, когда освободит Наливая!.. Это — последний каприз женщины, владеть которой так добивался пан Станислав..

— Барбара, Барбара! — шептал Жолкевский, страстно обнимая обессиленную своими переживаниями женщину. — Будет сделано, клянусь моей любовью, будет так, как моя любимая пани хочет…

Барбара обеими руками схватила гетмана за плечи, трясла его, а глазами страдальческими впилась в загоревшиеся страстью глаза Жолкевского.

— Так пусть будет сделано, пан Станислав! Немедленно, этой же ночью, ведь сенаторы судят, и, может быть, завтра…

— Завтра сейм решит его судьбу, возлюбленная моя пани Барбара.

— Знаю… — тихо выговорила графиня, отодвинувшись от Жолкевского настолько убедительно, что он даже не пробовал обнять ее вновь. — Я сказала свое последнее слово. Вы должны, пан Станислав, действовать…

И, переборов охватившее ее волнение, укрощенным голосом чуть слышно закончила:

— Я жду вас, пан, в своей комнате… Наливай в это время… будет на воле…

Экипаж остановился, и графиня молча вышла. Когда закрывала за собой дверцы, к ней донеслось из экипажа:

— Согласен! Сделаю, как приказывает моя золотая пани… Эй! Кучера! Назад, в корчму, сто крат дьяволов! Я поляк сердцем и люблю от души… К арестанту, сто крат дьяволов!..

То была страшная последняя ночь. Северин Наливайко, замерев, стоял у кованых дверей. Зачем пришла эта женщина в последние минуты его жизни и принесла с собой в каменное подземелье напоминание о степной свободе и сердечную боль?

— Проклятье!.. — чуть слышно вырвалось у него после долгого и тягостного раздумья.

И снова услышал шаги, услышал шумную ругань на каменной лестнице. Отошел в самый дальний угол. Предчувствие беды охватило душу. Вспомнил, как настаивала графиня, чтобы убежал он… И со стыдом отогнал от себя вероломное воспоминание.

А через открывшиеся двери, освещаемый двумя трескучими факелами, в подвал вошел Жолкевский. Переступив порог, тяжело остановился, переводя дыхание и привыкая к темноте. С беспокойством окинул глазами подвал, но, увидев в углу Наливайко, успокоился.

— Притащить его ко мне! — приказал Жолкевский жолнерам, едва владея голосом.

Из-за его спины к Наливайко бросились несколько жолнеров. Наливайко сначала плотнее прижался к стене, будто хотел врасти в заржавленный камень. Но действительность была настолько очевидна, что он вдруг овладел собой.

— Сам приду, чтоб… в последний раз плюнуть в рожу гнусному ляху.

Порывисто бросился вперед, не удостоив растерявшихся жолнеров даже взглядом. Жолкевский, выхватив саблю, отступил и стал меж двумя факельщиками. Это движение испуга рассмешило Наливайко. Его неожиданный смех как будто подтолкнул парализованных жолнеров. В ту же минуту его схватили несколько пар рук и протащили по каменному полу ближе к свету.

Жолкевский отбросил назад свою саблю. На губах у него выступила пеной слюна злобы, в глазах горели огоньки. Как хищник, подскочил и обеими руками схватил Наливайко за горло. Нечеловеческий стон вырвался и угас в полуосвещенном, сыром каменном мешке.

— Поя крев! Счастливый любовник такой польки!..

Наливайко повис на руках у жолнеров и упал, когда те выпустили его из рук. Упал тяжело, о каменный пол ударился головой. Но жизнь еще не оставила его. Чуть слышно застонал, и в стоне этом гетману послышалась страшная угроза. Обезумевший Жолкевский бросился к Наливайко, стал ногами бить его по голове и топтать ему грудь, приговаривая:

— Пану украинцу свободы захотелось по милости пани… На, ешь свободу, жри, мерзавец, сто крат дьяволов!.. Эй, жолнеры, отлить водой сукина сына…

Отошел к двери, весь трясясь. Чтоб скрыть это, плотно оперся о холодный камень стены. Ему казалось, даже жолнеры понимают, что эта его лихорадка — просто испуг.

Внесли бадью воды и вылили- на окровавленное лицо, на грудь. Голова шевельнулась, и опять вздох вырвался вместе с полной угроз бранью. Наливайко повернулся на бок, руками попробовал опереться на пол.

— Держать за ноги бунтаря! — истерично крикнул Жолкевский, а сам не мог оторваться от стены. — Пан сотник! Прикажите пану… Кутшебскому вырвать у этого украинского окота язык и… отослать пани графине Замойской.

— Врешь, палач лях, языка нашего… не вырвешь! А душу твою подлую мы возьмем, обожди…

Снова плеснули ему в лицо ледяной водой, на грудь село несколько жолнеров, хотя Наливайко уже не, мог подняться. В открытые двери слышно было, как опешил палач, спускаясь с клещами. Жолкевский оглянулся и, мерзко скривившись, пошел ему навстречу.

Но Кутшебского нагнал ротмистр королевского конвоя, проворно перепрыгнув через несколько ступенек. Мелодично зазвенели шпоры, и чистый звон их дико прозвучал в глухом подвале.

— Шпоры! Бело-копытный конь! О-о!.. — простонал Наливайко, напрягая последние нечеловеческие силы, чтобы подняться.

А ротмистр спешил туда, где при свете двух факелов, словно пьяный от мести, стоял Жолкевский. На запененных его губах застыла безумная улыбка. Ротмистр заговорил:

— Имею передать вельможному пану гетману приказ канцлера короны, коронного гетмана войск Речи Посполитой Польской: арестанта, бунтаря украинского, которого сейм присудил к четвертованию, немедленно отправить в краковский кармелитский монастырь. Сейм же уведомить, что приговор приведен в исполнение…

Жолкевский захохотал, хватаясь за острые камни стен па лестнице. Хохоча, крикнул палачу:

— Пан Кутшебский! Делайте, как я приказал. Здесь я — сенат, и сейм, и господь бог! А потом… четвертуйте. Язык хлопа отдать мне!..

Перед рассветом карета Жолкевского остановилась у тех же ворот, где ночью вышла Барбара. Станислав Жолкевский застал ее все еще одетой и бледной от бессонницы и мук. Глаза пытливо уставила в Жолкевского. Но еще не родился в Польше человек, который сумел бы разгадать лицо польного гетмана. В руках он держал завернутый в шелковый платок сверточек.

Вот, пани, доказательство, что… ее казак свободен. Я приказал вырвать ему язык.

— Что?!

Жолкевский подхватил графиню…

18

Текли годы, умирали люди, без следа исчезали их имена, как исчезает лист, сорвавшийся с ветки и унесенный вихрем в безграничный простор. Но уже десять лет спустя зазвучало в народной думе имя Наливайко:

Ой, у нашій, славній, Україні бували престрашна, бездольна голодна.

Ні хто нас, українців, не рятував,

Ні хто молитвов богові за нас не склав.

А хто незгоди ті і злигоди людьскі знав,

Да славного Наливайка доріженьку слав.

Із-за гори-гори хмара виступае.

То пан лях жовнірів на Україну направляє…

Под высоким курганом над Тясмином в Чигирине сидели два слепых кобзаря и пели эту думу. Паренек-подросток сидел рядом, задумчиво глядел на Тясмин, равнодушный ко всему, что делалось вокруг. Песня-дума вызывала в его воображении бурные события былых лет на Украине. Вот и сам он на разгоряченном казацком коне рубит, рубит ненавистных панов ляхов, освобождая от них родную землю, как мать его освобождала грядку лука от заглушающего сорного бурьяна.

— Гляди-ка, это ты, Иван, тумаков мне под ребра даешь? Сонный ты, что ли?

— Нет, батька, это я так…

Кобзарей окружали чигиринцы: Сначала собиралась молодежь, потом женщины стали приносить оладьи и пирожки. За ними приходили мужчины и клали в чашу слепых медные деньги. Под курганом росла толпа, а над ней разносилась дума про славу и смерть героя-казака Украины Северина Наливайко.

К толпе чигиринцев подъехали верхом польский полковник с жолнерами, которые прибыли сюда несколько дней назад. По Чигирину пошли слухи, что пан полковник направляется с важными поручениями от короны польской для сооружения новой крепости на Днепре.

Подросток Иван увидел польского полковника и шепнул на ухо отцу:

— Полковник — лях подъезжает с жолнерами.

— Скажи деду Нечипору, — также шепотом ответил Карпо Богун.

И грохнули «Метелицу»:

-

Ой, дівчино, дівчинонько, яка ти сподобил:

Оченята — як горщата, голова — як довбня…

А в нашої Олени заушниці зелені

То по штири, то по п’ять заушниць брязкотять…

Ой, там на яру роздавали дару.

Усім хлопцям по дівчині, мені бабцю стару.

Я на бабу ніц не трачу, продам бабу, куплю клячу:

Кляча здохне — шкуру злуплю та за шкуру дівку куплю…

Полковник важно подошел к кобзарям, оглянул чигиринцев, которые собрались было пуститься в пляс, но теперь расступились перед полковником.

Полковник заговорил, и молодой кобзарь встрепенулся, даже струны замерли на какой-то миг. Едва потом нагнал старшего товарища, который ожесточенно приговаривал вытребеньки.

— Вы недавно другую песню спивалы, паны кобзари.

— Какую, пан любезный? Показалось, верно. Пели мы только эти самые. От них веселее народу, спорее работается.

Не дивуйтеся, дівчата, що я такий вдався…

Мого батька повісили, а я одірвався…

Полковник кинул в деревянную чашку золотой, и он зазвенел на медяках полноценным звуком благородного металла. Старший кобзарь, не останавливаясь продолжал играть и припевать, а отец Ивана притих… Потом толкнул рукой деда Нечипора, и тот умолк.

— Узнаю щедрость панскую, дай бог здоровья: вашей мощи, вельможный пан шляхтич. Позвольте ручку вашу золотую облобызать за щедрый дар нам беспомощным слепцам.

Полковник уже собирался выйти из толпы, на кого-то прикрикнул, чтоб на дороге ему не стоял. Но заговорило мелкое честолюбие — мимоходом протянул руку слепому кобзарю, если зрячие не оказывают ему такого уважения.

Кобзарь взял руку, прижал ее к губам и на миг припал благодарным поцелуем.

Но миг тот был страшен. Словно хищный зверь кобзарь вскочил и обеими руками, точно рассчитанным жестом вцепился полковнику в горло.

— Это он, Иван… Это он, батька Нечипор… Змея польская Остап Заблуда…

И упал вместе с полковником Заблудовским. Пока сквозь толпу пробились жолнеры, пока оттащили слепого, полковник уже посинел, и через раскрытые будто для его обычной деланной улыбки губы высунулся мертвый язык.

— Ну, теперь все… Нашел я тебя все-таки, подлец… Иван, сын! Расти на беду панам. А вырастешь— выкопай саблю Наливайко в Гусятине под грушей, чтоб узнали паны руку Наливайко в руке Ивана Богуна…

Слепого Карпо Богуна вязали на земле. Нагайками разгоняли чигиринцев, искали второго кобзаря и их поводыря. Но ни старого сечевика полковника Нечипора, ни Ивана Богуна уже не нашли под горою. Только посинелый труп Стаха Заблудовского неуклюже валялся в пыли.

А Тясмин спокойно нес свои воды в ревучий Днепр.

Киев 1929—1939

словник

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Дозбред — надсмотрщик, охранник, сторож; иногда и разведчик.

Посполитый — простой народ, чернь, крепостной; всеобщий.

Мыто и промыто — пошлина, торговый сбор и «пересбор».

Универсал — указ.

Старост-гродських — бургомистров, городских старост, голов.

Нож-колодий — нож, которым колют кабана.

Лотр — босяк, бездельник, люмпен.

Хребтина — сбор со штуки улова рыбы, похребтинный сбор.

Запаска — род старинной женской юбки; подобие передника, заменяющего юбку.

Польный гетман — командующий армиями (на поле боя), в отличие от коронного гетмана — верховного командующего.

Конвокационный сейм — созванный законодательный сейм — по случаю смерти короля и пр.

Зборовские — владетельная фамилия польской шляхты, боровшаяся за короля извне, в противовес Замойскому, выдвигавшему короля-поляка.

Реестровое казачество — казачество, числящееся в законном реестре короны (не более 6000 человек).

Регламентация — обещанные королями и сеймами уступки казачеству; «вольности».

Сеймовый закон — закон, изданный сеймом, принятый сеймом.

Генеральная конфедерация 1573 года — всепольский союз, провозглашенный Замойским на конвокационном сейме 1573 года.

Чижовский, Уханский, Лащ — послы короны польской в Турции, бездарные дипломаты.

Кондиции — в данном случае принципы.

Кунтуш — верхняя одежда.

Гаковница — мелкокалиберная пушка.

Войский — интендант.

Ослон — лавка, скамья, деревянный диван.

Вытребеньки — частушки.

Халяндра — разухабистый танец (от цыганского).

Кожушанка — овчинный тулуп.

Варенуха — брага, настойка.

Щедривка — обрядовая песня в канун Нового года.

Подкоморий — заместитель старосты по снабжению области, города и.т. д.

Кабица — таган, шесток, печка, выкопанная в земле для полевого изготовления пищи.

Джура — вестовой, курьер.

Мевать — иметь (синтаксич.); «не имею вражды».

Овшем — вообще, всего.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Барзо-Богата Красёньска — одна из воинственных помещиц XVI века на Украине.

Лесовики — лесные разбойники.

Нобилитация, нобилитбванные — казаки, коим присвоено польское дворянство.

Можновладство, можновладец — владетельность, владетель.

Истик — палочка с железным наконечником для очистки плуга от прилипшей земли.

Сольтис — управляющий.

Войт — староста.

Инквизиционный сеймик — сейм области, района, созванный по конкретному и неотложному случаю. Больше — карательный.

Кресы — пограничье, границы.

Диссиденты — инаковерующие.

«Белая голова» — «бяла глова» — польское почти презрительное в устах «высших» классов название женщины — белоголовая.

Мартольозы — наемные воины (преимущ. французы).

Поражение под Бычиною — Бычина — городок на Буге, где польские войска под командованием Ст. Жолкевского потерпели известное поражение.

Панчоха — чулок.

Пидчаший — буквально виночерпий. Заместитель по хозяйственной части у дворецкого.

Veni Creator — молитва (католич.), венчальная, коронационная молитва.

Альдобрандини — папа Климент VIII «в миру».

Тегина — город Бендеры.

Жербжидовский — одна из влиятельных шляхтетских фамилий в Польше XVI века.

Кварцяные войска — войска, содержавшиеся на четверти (кварта) налогов страны.

Морджеёвский — государственный деятель XVI века.

Рей — государственный деятель XVI века.

Голоцуцики — голопузое.

Коморник — заведующий складом.

Кнехт — наймит.

Кмит — наймит в сельском хозяйстве; батрак, бедняк-селянин. Подкова Иван — известный предводитель народного восстания на Украине, предательски пойманный и казненный шляхтой. Голубоцкий — эмиссар короны польской, казненный (брошенный в Днепр) казаками в отместку за Ивана Подкову. Клейноды — военные знаки.

Базавлук, Чортомлик турецкие названия фортов Запорожья.

Кобеняк — суконный дождевик, плащ.

Паде геть-паде — у говорящего заложен табаком нос, и он не выговаривает — «пане гетьмане».

Puscic uszy па targ — распустить уши, прислушиваться ко всякой болтовне.

Дидаскол — учитель словесности, ритор.

Gilbas — балбес.

Glupi jak bot — глупец; глуп, как сапог.

Чарнавич — Иеремия Чарнавич, хотинский комендант, подданный молдавского господаря Ивоны, изменивший ему и предавший его и казачьи войска под предводительством Свирговского (1574 год).

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

О бардзем щёнстю — о большом счастье.

Дзенкую бардзо— очень благодарен.

Богричка — река Буг (за реку Буг).

Тен — тот.

Блят — прибор крестьянского ткацкого станка.

Худопахолек — бедняк, отрабатывающий у пана долги.

Бендзе — будет.

Матка боска — матерь божья.

Квёстия — в данном случае политика.

Ёстем бо — я есть.

Ёстем бо йому — я есть ему.

Запренджонный — запряженный.

Бардзо — очень.

Тортуры — пытки.

Карабёля — кривая польская сабля.

Ёстем поляк, хцялем на добже чинити — я поляк и хочу посту пить хорошо.

Dziewictwo stracone — потеря девичьей чести.

Dosi па temu — довольно, хватит.

Penitenta — послушник (монастырский).

Рало — старинная соха.

Шаночки — торбочка.

Самопал — самострельное, кремневое ружье.

Рушнйца — ружье.

Запечек — шесток.

Сыривец — квас (хлебный).

До мяста! — в город!

Займанщина — налог за вновь занятые или освоенные земли. Черная рада — запрещенный совет (революционное совещание).

Колвек — (польск.) либо, нибудь (кто-либо, кто-нибудь).

Кош — казачий войсковой стан.

Курень — одно из войсковых делений коша.

Снизка — деталь воловьей упряжки.

Перначи — полковые значки.

Протосинкел — советник патриарха или папы.

Конклюзии — в данном случае дипломатические комбинации. Оселедец — хохол у запорожцев.

Оселедец — хохол у запорожцев.

Загрузка...