Когда я был ребенком, мне казалось, что есть слова, которые принадлежат только поэзии, легенде или античной истории: герой, мученик, атлет. Мне и в голову не приходило, что я могу встретить на улице господина в пиджаке, который оказался бы героем или, скажем, атлетом. Слова эти представлялись мне чрезмерными, беспредметными, некоей гиперболой. Когда я впервые увидел, что в спортивной газете атлетом называют живого человека, я испытал некоторое недоумение, как перед слишком явной безвкусицей.
И вот, позже — я хорошо это помню — слово коммунист стало мне казаться такой же неприменимой в жизни гиперболой. Я убежден, что такая наивность была свойственна не мне одному. Очень многие, сами того не замечая, думают так же. По разным причинам. Для одних термины «коммунизм», «коммунисты» так чудовищны, что им кажется столь же невозможным встретить живого коммуниста, как сатира или отцеубийцу. У других, напротив, сложилось о коммунизме такое возвышенное представление, что для них он стал чем-то вроде утопии.
К числу первых, без сомнения, относятся почти все мои родные, которые, хоть и ожидали от меня чего угодно, а все же долгие годы считали парадоксом, что я вдруг оказался членом коммунистической партии. Так рассуждал и комиссар Четырнадцатого округа в 1931 году, во времена голодных походов и демонстраций безработных перед зданием парламента; меня арестовали, когда я распространял листовки, и часа через три этот почтенный чиновник, наведя справки, вызвал меня и, сказал: «Помилуйте, сударь, вы писатель, у вас вышло двенадцать книг, а вы раздаете на улице коммунистические листовки!» Он думал, что произошла ошибка. Так и офицеры моего полка в 1939 году, когда их предупредили на мой счет, не могли прийти в себя от изумления: неужели такой «воспитанный» человек может быть коммунистом! Недоумевал и немецкий офицер, явившийся с обыском к Жан-Ришару Блоку,— он был вполне вежлив, с почтением взирал на огромную библиотеку писателя — и вдруг ему открылась ужасная правда: «Господин Блок… коммунист!.. Столько книг — и коммунист!..»
Но надо сказать, что и у людей второй категории, которые, напротив, ставят коммунизм очень высоко, логика, как правило, остается та же. Я настаиваю на этом: большинство людей, даже самых доброжелательных, судят о коммунизме и коммунистах на основании того, что они слышали раньше, то есть на основании всякой лжи, передержек или фантастических выдумок, составляющих чудовищный арсенал антикоммунистической пропаганды. И немало есть людей, которые считают себя сочувствующими коммунистической партии и в самом деле ей сочувствуют,— и, однако, их представление о ней не отличается от того, какое давала перед войной газета «Матен» и которое в наши дни присуще отнюдь не только газете «Эпок». Просто те же сведения расцениваются этими честными людьми иначе; коротко говоря, они думают, что если коммунисты и едят детей, то на это должны быть свои причины, и что в конце концов это делается для блага человечества. Нет, я не преувеличиваю. Я никого не хочу высмеивать — не то мне пришлось бы смеяться прежде всего над собой. Я помню пройденный мною путь: уверяю вас, я долго считал главными чертами коммунизма то, что не имеет к нему никакого отношения, и, защищая коммунистов от нападок, отстаивал позиции, на которых они никогда не стояли,— и это не день, не два, а долгие годы. Даже тогда, когда я уже состоял в партии.
Ибо можно быть членом партии и вполне искренне сохранять о ней самое нелепое понятие. В этом смысле я вовсе не был исключением. В партию можно вступить за несколько минут, но на то, чтобы стать настоящим коммунистом, может понадобиться очень долгое время.
Это отчасти оправдывает тех, кто из уважения к коммунистическому идеалу не считает коммунистами людей, с которыми сталкивается в жизни. Так я в детстве не мог представить себе, что существуют живые атлеты. Но атлеты существуют. И коммунисты тоже.
Разумеется, с первого взгляда коммунист ничем не отличается от других людей. Коммунистом никто не рождается, коммунистами становятся некоммунисты,— хоть это и азбучная истина, не нужно об этом забывать. Более того, можно быть настоящим коммунистом,— есть ли тому доказательство убедительней, чем отданная жизнь? — можно умереть за свою партию и все-таки до последнего часа сохранить те или иные мысли и представления, сложившиеся до вступления в ее ряды,— мысли и представления не только не типичные для коммуниста, но даже прямо противоположные коммунистическим. Коммунизм есть идеология пролетариата, не правда ли? А между тем, несомненно, есть коммунисты, и даже отличные коммунисты, которые у себя дома, в быту, остаются настоящими мелкими буржуа; и всем известно, что есть среди коммунистов католики, которые продолжают верить в бога.
Естественно, такие принесенные извне, далекие от коммунизма понятия особенно заметны у интеллигентов, чье развитие неизбежно связано с системой образования, установленной господствующим классом; писатели, ученые — каждый в своей области и профессии — ощущают влияние своих учителей, а учителя эти, как правило, не коммунисты. Но было бы ошибкой считать, что это не относится к коммунистам из рабочих.
Разумеется, коммунизм — это идеология пролетариата, но нельзя забывать, что идеология эта не существовала извечно в готовом виде. Она появилась в определенный момент истории классового общества, в определенную эпоху развития пролетариата. Она соответствует этому историческому этапу, она венчает эволюцию класса и отдельных людей, его составляющих. Естественно поэтому, что рабочие, образующие ядро коммунистической партии, приносят с собой и историю своего класса в данной стране. Таким образом, в коммунистической партии прежде всего сливаются различные тенденции, имеющиеся в рабочем классе данной страны, и если людям, носителям этих тенденций, и удается объединиться на общей платформе — «коммунизм как конечная цель»,— эти тенденции, или остатки их, все же продолжают жить в новой партии, сосуществуют в ней, более или менее согласуясь друг с другом могут повести к спорам или конфликтам, и только общими усилиями, воспитывая друг друга, члены партии в конце концов выправляют отклонения и признают свои ошибки, отбрасывая то, что не имеет ничего общего с коммунизмом. Если вдуматься, все это нетрудно понять. Но когда вдумаешься и отдашь себе отчет в том, что, скажем, французский рабочий класс, который делился на анархистов, анархосиндикалистов, просто синдикалистов, социалистов пяти или шести оттенков, реформистов, марксистов и немарксистов, что этот рабочий класс мог создать свою коммунистическую партию только путем объединения людей различных убеждений, когда поймешь, что прежние тенденции не могут не быть более или менее живучими в новой партии, тогда становится понятно, почему ошибочно судят о коммунистической партии люди, которые смотрят на нее со стороны вполне доброжелательно, но имеют о ней слишком упрощенное, схематичное, искусственное представление. Отсюда, в частности, многие противоречия в истории коммунистической партии, заставляющие честнейших людей ломать себе голову над мнимыми эволюциями, мнимыми поворотами коммунизма. Нет сомнения, что только постепенно наиболее умные, наиболее одаренные классовым чутьем и проникнутые народным духом коммунисты добиваются торжества подлинно коммунистической политики. А на первых порах в их поведение могут вкрасться, к примеру, анархосиндикалистские ошибки, и долго еще классовый враг (он куда умнее и хитрее, чем кажется) будет пользоваться этими ошибками, противопоставляя их выправленной партийной линии, чтобы вызвать смятение в умах лучших коммунистов.
Если это справедливо в отношении самой партии, то, разумеется, еще справедливее в отношении тех, кто ее окружает. Ведь многие судят о коммунизме на основании того, что говорят люди, которые считают себя коммунистами, но ничего не знают о деятельности партии и даже не читают «Юманите». Постоянно встречаешь людей, которые говорят: но ведь коммунисты думают, что… такой-то — коммунист, и он считает… В сущности, о коммунистах и их воззрениях знают страшно мало. Зачастую люди более или менее сознают свое невежество в этой области. Но вот, например, в Германии, уже занятой союзниками, в офицерском клубе один молодой лейтенант, желая доказать, будто совсем недавно мы еще не были патриотами, сказал мне: «Коммунисты голосовали за мюнхенские соглашения»,— и я не решаюсь усомниться в его искренности. Видимо, он верил этой возмутительной глупости, он просто не знал, что в октябре 1938 года против мюнхенских соглашений голосовали только депутаты-коммунисты и г-н де Кериллис. Может быть, правда нарушала его представление о коммунизме, а впрочем, едва ли он знал эту правду. По его понятиям, для коммунистов было бы вполне естественно одобрить мюнхенские соглашения, сговор с нацистами, пресмыкательство перед Гитлером… И, однако, они этого не одобрили. Совсем напротив.
Честно говоря, чем больше распространяется лжи о коммунистах, тем больше приходишь к мысли, что кому-то выгодно скрывать правду о них. И чем яростней сопротивляются определенные силы этой правде, тем верней они наводят нас на мысль, что коммунисты, которых так чернят, видимо, опасные для них противники; мы начинаем думать о коммунистах тем лучше, чем более явно нам навязывают дурное мнение о них.
И тем скорее мы начинаем видеть их в истинном свете (так, присмотревшись к спорту, обнаруживаешь, что атлеты — это не только мраморные, античные изваяния, но и обыкновенные люди из плоти и крови, которых можно видеть на наших стадионах). Даже противникам коммунистов пришлось признать, когда их к тому принудили исторические события, что слово «коммунист» живет у нас наравне со словами «герой» и «мученик». И когда Франция стала подсчитывать своих героев и мучеников, она с удивлением обнаружила, что большинство их — коммунисты.
Случайность? Никто не посмеет назвать это случайностью. Даже те, кто, поневоле отдавая должное павшим коммунистам, готов любыми средствами бороться с коммунистами, оставшимися в живых. Как будто это не люди тех же взглядов и того же закала! Не желают признавать, что если тот или иной коммунист уцелел, то чаще всего лишь благодаря удаче или ловкости. Как будто выжить — преступление! Те, кто проводит это различие, хотя бы только на словах, становятся на сторону вчерашних убийц, на сторону врагов Франции.
* * *
Поразительна разница между ходячим образом человека-коммуниста и подлинным человеком-коммунистом, таким, каким мы его встречали, каким его показала история; тут есть о чем задуматься. Я говорю это сразу же после того, как кончилась освободительная борьба в нашей стране — борьба, в которой коммунисты отдавали свою кровь, жертвовали жизнью и более того: явили пример мужества и преданности родине. Помню, в сентябре 1940 года на одной из улиц Каркасона двое молодых людей читали вишийскую газету, в очередной раз обвинявшую коммунистов невесть в чем, и пожимали плечами. «Ну, еще бы,— сказал один из них,— кто же не знает, что войну проиграли коммунисты?» Да, каждый раз, когда что-нибудь не клеится, говорят, что виноваты коммунисты. Право же, они просто необходимы как козлы отпущения, если бы они не существовали, их надо было бы выдумать.
Без сомнения, в целом французский народ не так глуп, чтобы верить всему без разбора: для того чтобы внушить ему некоторые «идеи», понадобилось присутствие немецкой армии на нашей земле. Однако после ухода немецкой армии клевета принимает другие формы. Как объяснить относительный успех антикоммунистической пропаганды, явно противоречащей фактам, у людей, которых не назовешь ни идиотами, ни подлецами? Зачастую так получается потому, что между фактами и этими людьми стоят те самые штампованные представления о коммунистах и коммунизме, о которых я уже говорил.
Потому-то антикоммунисты, чьим покровителем, в аду ли, в раю ли, неизменно остается доктор Геббельс, лезут из кожи вон (и всегда лезли), чтобы сфабриковать это ложное представление. Если тотчас же после первой мировой войны достаточно было изобразить большевика с ножом в зубах, то вскоре стало ясно, что эта грубая фальшивка не сможет долго обманывать весь мир. Тогда фальсификаторы взялись за гораздо более тонкое и хитрое дело: они создали легенду о симпатичном псевдокоммунисте, которому уж так на роду написано — то и дело ошибаться; порой он даже действует, как чудовище, но все по ошибке — этакое симпатичное чудовище. Вот этому-то изготовленному на заказ коммунисту и можно приписать всякие теории, которых у него не было, против которых даже сражалась партия, но, поскольку они существовали в нашей стране среди мелкой буржуазии и некоторых слоев рабочего класса, это помогало сбивать людей с толку.
В разных вариантах и с разными оттенками создавалась легенда о коммунисте — наследнике буржуазной анархии и всяких провокационных идеологий; в области теории его предшественниками называли Прудона и Сореля[1]; но всего охотнее давали его литературный портрет.
Литераторы немало сделали для того, чтобы исказить образ коммуниста, и этим сыграли на руку классовому врагу, а позднее враг нашего народа воспользовался этим искаженным образом как одним из лучших средств разобщения французов. Будь на это время и желание, любопытно было бы составить подробный перечень всех персонажей-коммунистов, появившихся во французской литературе, начиная с 1921 года, то есть с тех пор, как существует Французская коммунистическая партия. Я убежден, что за некоторыми исключениями — их можно пересчитать по пальцам — мы обнаружили бы сотни литературных образов, которые могут вызвать сейчас только смех или недоумение, но есть и такие, которые даже сегодня многими были бы приняты всерьез, и они отнюдь не безобидны (я имею в виду, например, героев Андре Мальро).
Чтобы изучить все разновидности лжи, о которой я говорю, пришлось бы написать толстую книгу. Сознательно или бессознательно, этой ложью стремятся убить разом двух зайцев: рисуют самый фантастический характер коммуниста, а затем, противопоставив его живым коммунистам, обвиняют их в недобросовестности, в том, что они предают идеалы коммунизма, и прочее и прочее. Это станет совершенно очевидным, если проследить, какие взгляды приписывают коммунистам по разным насущным для человечества вопросам. Не буду здесь рассматривать их все, ограничусь одним-двумя наглядными примерами. Ибо я хочу только найти исходную точку рассуждений, в дальнейшем развитии которых не участвую.
Прежде всего, с ножом в зубах или без оного, коммунист у лучших писателей всегда — революционер. В самом деле, коммунист и есть революционер, но вот вопрос — какое содержание вложить в это слово. Когда без конца твердят: «революция», «революционер» — это вовсе не признак подлинной революционности. Заметьте,— во времена Виши это доходило до смешного,— что больше всех говорят о революции либо те, кто меньше всех действует, либо те, кто революцией считает контрреволюцию. Словом «революция» стараются запугать людей, когда речь идет о коммунистах, или, напротив, выставить себя в наилучшем свете, когда речь идет об антикоммунистах. Но в конце концов этот «революционаризм», если можно так выразиться, кончается, как правило, нападками на коммунистов: почему-де они не устраивают революцию сейчас, сегодня? Эта демагогия для того и ведется, чтобы вызвать разочарование у людей, возлагающих свои надежды на революцию. В целом революцию стараются представить как грандиозный бунт, а революционеров — как людей, для которых бунт — первоочередная задача и даже конечная цель.
Коммунисты не обольщаются, они знают, что рано или поздно им неминуемо придется не одними только речами защищать интересы народа, всей нации от внутреннего врага — от бандитов, готовых на все (даже на то, чтобы отдать Францию от Седана до Биаррица), лишь бы спасти свои классовые привилегии. В этом смысле, как и в области международных отношений, коммунисты вовсе не сторонники мира во что бы то ни стало, мира, покупаемого любой ценой. Но, как известно, веря в силу оружия и в то, что нация должна уметь с ним обращаться, коммунисты делают все возможное, чтобы не дать разразиться войне. Тому есть недавние примеры, которые у всех еще свежи в памяти. Известно также, что, когда вооруженная борьба неизбежна, коммунисты становятся отличными солдатами, мужественными патриотами. Так же обстоит дело и внутри страны. Коммунисты стремятся только к благу народа, к благу большинства. Они не станут очертя голову применять насилие ради этого блага, они предлагают все возможные решения, позволяющие избежать насилия; до того дня, разумеется, когда кучка авантюристов и сильных мира сего не превратится в угрозу для большинства, не прибегнет первая к насилию, отказавшись внять голосу разума и считаться с интересами народа. Коммунисты не хотят бунта. Бунт проповедуют анархисты, и эта проповедь на руку людям, благодаря которым появились на свет анархистские теории,— тем, кто из всякого беспорядка и анархии извлекает выгоду для себя.
Наперекор ходячему представлению, коммунист не утверждает, что прежде всего необходима Революция с большой буквы. Революция для него — тяжкая необходимость, к ней он прибегает, вынуждаемый классовым врагом, чтобы выполнить свою программу — добиться лучшей жизни для людей, жизни, которая не зависела бы от тех, кто человеку — волк. Революция не может быть целью, она — средство: средство выполнить программу, в которой заключены и счастье человека, и его победоносная борьба с природой, и возможность с помощью науки и справедливо распределенного труда завоевать несравнимо лучшие условия жизни, чем нынешние. Только осуществляя эту программу, коммунисты, если их принудят к этому глупость, продажность, пороки, жестокость некоторых людей, могут посоветовать большинству народа применить против упорства врагов человечества иные методы. Вот это коммунисты и называют революцией.
Отсюда ясно, как далеки мы от литературного образа Революционера, бунтовщика, восхваление которого в устах писателей всегда весьма подозрительно. Такова необходимая поправка к широко распространенному представлению о человеке-коммунисте; но следует в качестве примера прибавить и другую поправку, относящуюся к области социологии.
Речь идет в данном случае о семье.
Общеизвестно, что в XIX и в первой половине XX века французская литература живописала семью самыми черными красками. Так называемые независимые умы, теоретики, поэты, романисты нашей буржуазии тут не пожалели сил. Бодлер и Рембо, Бальзак и Мопассан, Альфонс Доде, Жюль Ренар и даже Франсуа Мориак — все, кого ни возьми, рисуют картины гнусные, омерзительные, мрачные, изображают семью, основанную на классовой солидарности, на корыстных интересах, на сообщничестве в делах, на дележе наследства; семью, из которой простые человеческие чувства, осмеянные, искаженные, давно уже изгнаны. Поколение за поколением люди читали такие описания (чаще всего соответствовавшие действительности) у мастеров, которыми они восхищались и к которым прислушивались,— и, естественно, готовы были согласиться с их нападками на семью. Эти настроения отлично выразил один из типичнейших представителей оппозиционно настроенной крупной буржуазии во французской литературе, вскричав: «Семьи, я ненавижу вас!»
Но такова уж логика этих господ, протестующих против своих же, против разных Анри Бордо[2] всех времен, которые, восхваляя семью как оплот общества, дошли до откровенной глупости и лицемерия; однако все это не имеет никакого отношения к пролетариату и его классовой идеологии. Именно критика буржуазной семьи самой буржуазией породила этот, в известной степени законный вопль Андре Жида: «Семьи, я ненавижу вас!» — вопль, прозвучавший в мире, где умеют, быть может, поставить вопрос, но не умеют его разрешить, найти выход. Ибо выход предполагает уничтожение классового общества и классовых привилегий, породивших разложение семьи в определенных социальных условиях.
Пролетариату же и тем, кто разделяет его идеологию, незачем закрывать глаза на то, что есть иной выход, кроме проклятий. Бесполезно восклицать: «Семьи, я ненавижу вас!» — надо поставить семью в здоровые условия, в которых смогут нормально развиваться естественные чувства и отношения: любовь мужчины и женщины, нежность родителей к беспомощному ребенку и, в свою очередь, благодарность сыновей и дочерей к престарелым родителям. Все это чувства сами по себе добрые и прекрасные, а уродуют их влияния, чуждые семье как таковой, но присущие порочному обществу, в рамки которого втиснута семья. «Семьи, я ненавижу вас!» — кричат наши литераторы, одержимые страстью к обобщениям. Но какие семьи? Семьи античных патриархов, полинезийские племенные союзы или двести семейств? Все семьи! — заявляют наши литераторы. Но в чьих же интересах свалить на семью, какова бы она ни была, ответственность за людские пороки и несчастья? Не в интересах ли тех, кто боится, как бы мы не увидели, в чем же заключается коренной изъян нашего скверно устроенного общества, которое они во что бы то ни стало хотят сохранить? «Семьи, я ненавижу вас!» — говорят эти люди. Они только и сделали, что раскритиковали буржуазную семью. Ибо они не желают критиковать буржуазию[3].
Мне скажут: но ведь и рабочая семья далеко не всегда так прекрасна, как вы утверждаете! А я ничего не утверждаю. Я говорю, что в романах Бальзака и Андре Жида, Мориака и Пруста изображена семья буржуазная. У рабочих семей могут быть свои недостатки, и прежде всего их великое несчастье, что они живут в обществе, где, например, просторные квартиры принадлежат только буржуазии. Но не вздумайте говорить мне, что рабочая семья описана в романах правдиво и всесторонне. Ибо нашу художественную литературу пролетариат мало занимает; обычно писатели, совсем не знавшие пролетариата, отводили ему какой-нибудь темный уголок в своих произведениях, поскольку он был им нужен для композиции. Мне возразят, что Золя… Вот, мол, Золя описывал рабочие семьи — ну и красота: отец пьяница, бьет свою жену, которая больна всякими болезнями, а их дочь становится проституткой… И действительно, именно такую рабочую семью нарисовал один из самых честных, самых объективных французских писателей XIX века. Нужно ли пространно доказывать, что не все рабочие семьи таковы? Между тем странное упорство, с каким писатели от Бальзака до Мориака изображали гнусную скаредность буржуазной семьи, право же нельзя объяснить только тем, что все французские литераторы более ста лет кряду систематически занимаются клеветой. Мне жаль, что пришлось дойти до таких наивных рассуждений. Но в конце концов если и признать описание Золя характерным, то еще вопрос, характеризует ли пьянство или даже проституция именно рабочую семью или классовое общество, в котором господствует буржуазия? Поставить вопрос так, значит ответить и на него и на вопль Андре Жида,— «Семьи, я ненавижу вас!» — тоже порожденный классовым обществом, где господствует буржуазия.
Мы отвлеклись от коммунистов. Но я так долго говорил о буржуазной ненависти к семье лишь по одной причине: как раз антикоммунисты и те, кто притворяется, будто сочувствует коммунистам, приписывают им свои собственные антикоммунистические взгляды, изображая коммунистов врагами семьи, ненавистниками семьи, разрушителями семьи. Где они это нашли, где вычитали? О семье написана прекрасная, глубокая книга Фридриха Энгельса, в которой семья, с момента ее происхождения, рассматривается без всякой мистики, как социальная форма, которая развивалась и еще будет развиваться. Но эта работа одного из создателей марксизма, как к ней ни подходи, не дает оснований для вывода, будто марксисты отвергают семью. И, конечно, каждый добросовестный человек, приезжая в Советский Союз, где марксизм является официальной идеологией, видит, что там семья не только продолжает существовать, но я находится под покровительством закона, что, в частности, детству там даны все права, и т. д.
Что же происходит, когда один из наших теоретиков ненависти к семье совершает небольшое путешествие по СССР? Он удивлен. Он возмущен. Не он ли говорил: «Семьи, я ненавижу вас!» И так как он считал себя коммунистом, он обвиняет СССР и его руководителей в том, что они предают коммунизм. Механика простая, ею можно пользоваться снова и снова, сколько угодно.
Так вот как планомерно действуют буржуазные идеологи. Они кричат: «Семьи, я ненавижу вас!», чтобы их принимали за ярых революционеров, и нападают на коммунистов, которые, видите ли, недостаточно революционны, не все ненавидят своих отцов и матерей, не заставляют своих жен систематически делать аборты и т. д. … А когда восторжествует реакция или фашизм, они кричат о семье, чтобы скрыть под покровом нравственности, скажем, предательство некоего французского маршала. И во имя Семьи (непременно с большой буквы, Семьи вообще, ведь говорить о семье буржуазной, рабочей, крестьянской — кощунство) двести семейств разбивают французские семьи, разлучают детей с матерями, которых они бросают в тюрьмы, посылают на принудительные работы в Германию мужей, и отцов, и тех, кто из-за этого не сможет стать отцом; они выдают нацистам сотни тысяч женщин, которых с помощью уколов лишают надежды на материнство. Они, эти двести семейств, становятся поставщиками кремационных печей, возле которых мы потом находим детские игрушки. И все это во имя Семьи. И против коммунистов, этих страшных разрушителей Семьи[4].
Не ясно ли, что все сказанное о семье я мог бы сказать и о родине? Есть способ выворачивать слова наизнанку и пользоваться ими, не заботясь об их смысле и значении,— способ, который был доведен до совершенства гитлеровцами. Однако и у нас умеют недурно проделывать тот же фокус. По примеру Гитлера, вишисты объявили Первое Мая своим праздником, под тем предлогом, что это день св. Филиппа и св. Иакова, то есть небесных патронов Петена и Дорио; впрочем, искажать значение слов у нас во Франции умели и раньше, для этого не надо было дожидаться победы вермахта. И секрет этого «искусства» не был потерян в дни Освобождения. Пример тому — крикливые требования вернуться во имя демократии к конституции, принятой в 1875 году большинством одного голоса, чтобы избежать конституции, принятой в 1946 году большинством в шестьдесят голосов и якобы служащей орудием диктатуры… И ведь нашелся журналист, кажется, депутат-радикал, который заранее сравнил референдум 1946 года с Восемнадцатым брюмера или с Вторым декабря,— иначе говоря, тот факт, что большинство французского народа могло сказать на референдуме «да», был приравнен к вооруженным государственным переворотам, направленным против законно избранного парламента и против французского народа! Но вернемся к коммунистам.
* * *
С некоторых пор одним из самых ходких обвинений против коммунистов стало обвинение в политическом оппортунизме. В действительности это обвинение — просто новая попытка самозащиты со стороны антикоммунистов, чье оружие оказалось бессильно перед фактами. Я хочу сказать, что когда сама жизнь, действия и поступки коммунистов показывают, как бесстыдно лжет о них антикоммунистическая пропаганда, антикоммунисты тотчас прибегают к удобному средству: они заявляют, что коммунисты — люди беспринципные, которые то и дело меняют кожу и действуют оппортунистически.
Так, коммунистов всегда изображали людьми без родины, без любви к родине. Однако в час испытания коммунисты показали себя истинными патриотами. И тогда стали говорить, что они — патриоты из оппортунизма. Всякое другое объяснение было бы опасно для лжецов — и лжецы прекрасно это знают.
Совсем недавно в «Фигаро» Франсуа Мориак с ужасом говорил о способности коммунистов приспособляться к «изменчивой действительности». Этот ужас испытывают те самые люди, которые в другие времена упрекают коммунистов в догматизме. Надо бы договориться: либо коммунисты судят о вещах не по-человечески, а так, как им велит абстрактная догма, либо они исходят в своем поведении из конкретных фактов, не считаясь со своими принципами. То и другое вместе — не слишком убедительно.
Говоря начистоту, в чем же заключается этот мнимый оппортунизм? Во время испанской войны коммунистическая партия, считаясь с фактами, послала свои лучшие силы в Интернациональные бригады на помощь испанскому народу,— это и есть оппортунизм? А может быть, оппортунистами были те, кто, высказываясь за невмешательство, позволил раздавить наших испанских братьев? Коммунисты были единственными, кто восставал против мюнхенского позора,— уж не это ли оппортунизм? В 1939 году, когда французские фашисты, друзья Абеца[5], объединились с заблуждавшимися республиканцами против коммунистической партии, коммунисты по-прежнему утверждали, что нас ввергают в войну, направленную не против Гитлера, но против французского народа; что разбить Гитлера можно только при поддержке Советского Союза; что коренные интересы Советского Союза связаны с интересами Франции,— может быть, и это назовут оппортунизмом?
В то время как в Виши процветало предательство, а из Лондона нас призывали ждать, не нападать на немцев, исподволь готовить помощь союзникам, которые когда-нибудь у нас высадятся, коммунисты говорили: нет, нападать на немцев надо сейчас же, мы — партизаны в тылу нацистских армий, воюющих против наших союзников, если наши потери велики — тем хуже, но ведь они во имя будущего, во имя прав Франции! Так что же, и это был оппортунизм?
И, наконец, коммунисты согласились войти в правительство, чтобы иметь возможность сказать рабочим Франции: надейтесь только на себя, наша страна будет вновь набираться сил по мере того, как вы будете производить, классовый долг рабочих и крестьян— трудиться на благо родины; тем же, кто этого не понимал, говорили: откажитесь от забастовки как от оружия; если вы не бастовали во время оккупации, то по какому же праву вы отказываете своей стране в том, что предоставляли врагу. Уж не это ли был оппортунизм? Разве для партии рабочих и крестьян это — оппортунистический язык? Может быть, это и есть предвыборный оппортунизм, о котором порой толкуют антикоммунистические газеты?
Не верней ли будет сказать, что оппортунизм и демагогия присущи антикоммунистам? Тем, кто всегда твердил, что забастовки — преступление, и отрицал профсоюзные права рабочих, а ныне в разоренной Франции думает лишь о том, как бы разжечь недовольство, создать осложнения в промышленности, и призывает к забастовкам, не сняв хотя бы из предосторожности знаки отличия, полученные от трестов?
Франсуа Мориак пугается той быстроты, с которой коммунисты приспособляются к «изменчивой действительности», однако он не пугается, глядя на правых, которые не желают сегодня ни интернационализации Рура и Саара (чтобы не сердить Англию, говорят они), ни создания единой крупной армии (ведь это была бы народная армия), ни хлеба, который нам необходим (ведь это советский хлеб). Франсуа Мориак и некоторые другие считают коммунистов оппортунистами, потому что они более десяти лет протягивали руку католикам, защищая одновременно светскую школу. Тут разрешите мне немного отвлечься и сказать несколько слов о себе.
Когда во Франции были боши, я написал стихотворение, которое много читали в то время, но еще больше читают теперь. Оно называется «Роза и резеда». Вряд ли найдутся люди достаточно недобросовестные, чтобы сказать, будто в дни, когда важнее всего было объединить против общего врага тех, кто верит в небо, и тех, кто в него не верит, я написал эти стихи из оппортунизма. Так или иначе, но эти стихи недавно переизданы, и католики повторяют их все чаще, что меня и радует и трогает. Ибо я думаю, что сейчас, как и тогда, для защиты нашего народа нужно объединиться тем, кто верит в небо, с теми, кто в него не верит.
Но уж если мои стихи произносит с кафедры Собора Парижской богоматери какой-нибудь преподобный отец или с трибуны Бурбонского дворца один из депутатов МРП, думаю, что полезно напомнить: те, кто верил в небо (д'Эстьен д'Орв или Жильбер Дрю), и те, кто в него не верил (Габриель Пери или Ги Моке), вели общую борьбу лишь против врага, угрожавшего их народу, и отнюдь не обуславливали общность своего оружия той или иной формой школьного обучения, той или иной субсидией, предоставляемой государством священникам, дабы они могли преподавать закон божий вместе с грамотой. Однако именно такой смысл пожелал придать моим стихам г-н Тетжен[6], цитировавший их в Учредительном собрании. Кто же, спрашивается, оппортунист — он или я?
В самом деле (от этого не становится меньше ни моя верность нашим товарищам по национальной борьбе, носившим на груди образ Христа, ни мое уважение к христианам, которые проявили столько великодушия, самоотверженности и мужества), надо сказать, что иные католики весьма странно обходятся с лучшими чувствами коммунистов. Если, например, Франсуа Мориака ужасает, что мы, не верящие ни в бога, ни в черта, так хорошо умеем приспособиться к изменчивой действительности, то, разумеется, он убежден, что католики, владеющие незыблемой истиной, не смогли бы так поступать. И однако… О католики! уж не ваша ли верность принципам, не ваше ли христианское милосердие породили святую инквизицию или солидарность испанских епископов с франкистскими палачами? Уж не христианское ли смирение и Христова проповедь нищеты породили власть пап, епископов и кардиналов? Не говорю уже о французских епископах и кардиналах, благословлявших бойцов из Лиги французских добровольцев в то самое время, как в нацистских тюрьмах гибли и верующие и неверующие. Скажите честно, Франсуа Мориак, кто же из нас оппортунист? Кто лучше приспосабливается к изменчивой действительности? Коммунисты, которые с песней на устах умирают плечом к плечу с другими французами, христианами и нехристианами, или те католики, у которых под прикрытием одного и того же креста (он тут ни при чем) всегда имеются представители в обоих лагерях — в лагере дьявола и в лагере человека… Так что, каков бы ни был исход битвы, места кардиналам и епископам всегда обеспечены…
Я закрываю скобки.
Но кто же не видит, что в наши дни коммунист — это наследник и представитель всего человеческого величия, всего жертвенного духа, всего героизма французов? Христианин — я хочу сказать, тот христианин, который поступает по Писанию, который живет и умирает согласно принципам, провозглашенным христианством,— делает это, веруя в загробную жизнь, веруя в наказание и в награду. Излишне говорить, что в моих глазах это его не унижает, ибо для меня главное — чистота, красота, бескорыстие в этой, земной жизни… Однако подумайте, ведь коммунист ничего не ждет лично для себя. Если он отдает свою жизнь, как отдали ее семьдесят пять тысяч наших товарищей, расстрелянных немцами или замученных и убитых иными способами, награда его в том, что этой жертвой, этим мученичеством он чуть-чуть приблизил счастье своих сограждан-французов, счастье своего народа, своей страны. Награда для коммуниста — вопрос общечеловеческий, а не личный. Вера в прогресс, в безграничный, бесконечный прогресс человечества, в движение человечества к солнцу, которого сам он не увидит, но чей восход он готовил во тьме,— вот что вдохновляет и поддерживает коммуниста, вот его идеал, И, конечно, для себя я уже сделал выбор между этим идеалом и идеалом христианина. Но это не мешает мне отдавать должное тем христианам, которые здесь, на земле, поступают так, что коммунисты смотрят на них с искренним уважением. Меня часто удивляет, как мало ответного чувства, как мало христианского милосердия вызывает у иных католиков жизнь и смерть коммунистов.
Нужно говорить о том, как живут и умирают коммунисты.
Мало признать, что человек-коммунист — не страшилище с ножом в зубах! Те, кто не состоит в коммунистической партии, несколько упрощенно представляют себе, как и почему человек становится коммунистом. Чаще всего люди думают, что тут действует некий рок — влияние среды, даже класса, или просто низкая зависть к тем, кто живет лучше, у кого есть какая-то собственность… Заметьте, однако, что можно завидовать людям, завидовать их богатству и не становясь коммунистом: именно это чувство и толкает обычно человека на азартную игру, на спекуляцию, на мошенничество. А игроки, биржевики и мошенники редко бывают коммунистами. И даже рабочий — сын того класса, который дает больше всего коммунистов,— по многим причинам окажется очень далек от коммунистической партии, если он глядит в сторону собственников. Вступив в эту партию, богат не станешь. Напротив. Немало есть людей, которые отказались от высокооплачиваемой службы и перешли на ставку партийного работника,— а она во все времена еле позволяла прокормиться. И неужели просто из зависти тысячи мужчин и женщин — добровольные продавцы «Юманите» — жертвуют воскресным отдыхом и после изнурительной недели на заводе или в конторе отправляются, порой очень далеко, распространять свою газету, газету своего класса? Они ведь не получают от этого никакой выгоды. В Альпах, например, есть люди, которые более двадцати лет кряду каждое воскресенье часами не слезают с велосипеда, в снегопад ли, в жару ли, только бы доставить газету в заброшенные деревушки, куда она не попала бы без их помощи… Что же заставило этих людей стать коммунистами? Посмейте не отдать должное этой великолепной самоотверженности!
Человек-коммунист… Он был обыкновенным рабочим, как все: имел жену, детей, работал и в конце концов зарабатывал себе на жизнь, когда в 1936 году из-за Пиренеев донесся трагический призыв испанского народа… И на наших глазах металлисты, шахтеры, простые счетоводы, почтовые работники, железнодорожники, не раздумывая, все бросили, все отдали и ушли сражаться. А тем временем люди, которые сегодня изображают из себя философов, рассуждали: вправду ли Муссолини и Гитлер послали в Испанию солдат и надо ли нам вмешиваться в это дело…
Как он стал коммунистом, этот человек, понявший, что защищать Мадрид — значит защищать Париж? Из низкой зависти? Под влиянием среды? Нет, тут не до иронии, ведь позади у нас страшные годы, поистине страшные годы начались для коммунистов с тридцать девятого, когда их стали бросать в тюрьмы, преследовать, судить те, кто, как и они, назывались французами… Нет, не до иронии после страшных лет, когда даже ярые антикоммунисты не посмели бы сказать во всеуслышание, что многие и многие коммунисты, которые всем пожертвовали ради Франции, сделали это из низких соображений, из зависти или под влиянием среды.
Возможно, даже несомненно, что человек становится коммунистом по мотивам классовым. Но у тех, кто своим буржуазным эгоизмом вынудил рабочих к солидарности и к борьбе, этого признания клещами не вытянешь. Однако в дни, когда из недр человечества поднимается его чистая сила, сила созидательного труда, этими классовыми мотивами равно движим и тот, кто родился рабочим, и тот, кто волею случая родился в буржуазной среде, но знает, что будущее всего человечества, его надежда воплощены в рабочем классе… Да, я утверждаю: именно по классовым мотивам такие люди, как Ланжевен, Жолио Кюри, Пикассо, Элюар, становятся коммунистами. И пусть антикоммунисты не слишком кричат по этому поводу! Эти мотивы делают честь коммунистам. О Ланжевене, Жолио Кюри, Пикассо, Элюаре нет нужды спрашивать, не стали ли они коммунистами из зависти или под влиянием среды.
Человек-коммунист — рабочий, крестьянин, интеллигент — это человек, который увидел однажды мир так ясно, что уже не может забыть этой обретенной ясности, и она навсегда стала ему дороже всего, дороже кровных интересов и даже собственной жизни. Человек-коммунист — тот, кто ставит человечество выше себя самого. Человек-коммунист — тот, кто не требует ничего для себя, но хочет всего для человечества. Да, у него тысячи желаний, он жаждет счастья, здоровья, безопасности, но не для себя только, а для всех, и готов заплатить за это собственным здоровьем, собственным счастьем, собственной безопасностью и самой жизнью своей. Если человек-коммунист не таков, объясните мне Валантена Фельдмана.
Он был учеником профессора Виктора Баша, занимался эстетикой. До нас дошли две его фразы. Когда в первые дни Сопротивления ему не решались поручать мелкие или опасные дела — например, перенести взрывчатку,— он ответил человеку, который для него олицетворял партию: «Вы можете требовать от меня всего». А перед расстрелом, когда немецкие солдаты уже целились в него, он воскликнул: «Глупцы, ведь я умираю ради вас!» Таков человек-коммунист.
Объясните мне философа Жоржа Политцера, который посвятил всю жизнь изучению вопросов экономики, пожертвовал партии своей работой и, наконец, был расстрелян нацистами на Мон-Валерьене. И Поля Вайян-Кутюрье, пожертвовавшего своим призванием писателя ради жизни трудной, мучительной, которая привела его к безвременной гибели. Таков человек-коммунист.
Недавно я побывал на Севере и в Па-де-Кале. Там я видел шахтеров. И в частности — коммунистов.
* * *
Надо знать, что такое жизнь шахтера. Почти всем нам, французам, живется совсем не так легко и приятно, чтобы можно было говорить о нашей жизни в идиллических тонах. Отнюдь нет. Но уж шахтеры… Я прекрасно знаю, что не все страдания человека зависят от материальных условий жизни и труда. Но когда страдания усугубляются условиями жизни и труда шахтеров… Надо знать, что такое мир, в который они брошены с детства,— мир угля, мир мучений, мир безжалостный, где сама земля, развороченная, истерзанная, изнемогает в непроглядном черном мраке. Здесь человек берет у природы ее тепло и ее силу, и нигде не видишь так явственно, как в этих краях, что сам человек, его сила, его мужество превратились в товар, которым хладнокровно, жестоко распоряжаются торговцы. Нигде борьба классов не выступает так явственно, как здесь; она меняет облик земли, покрывает ее угольной пылью, и даже холмы раздавлены тяжестью черных терриконов… рядом с терриконами почерневшая трава, чахлое деревцо кажутся олицетворением существ из плоти и крови, покрытых несмываемым слоем угольной пыли, покорных неумолимому закону шахт. Я побывал в этом краю в мае 1940 года, с обозом отступающей армии, обрывки тогдашних впечатлений остались в моих стихах:
Загадка для того, кто обречен. Египет,
Где фараона нет и некого молить.
Кровавое лицо войны. Как дальше жить?
Меж пирамид породы нами ужас выпит!
От Нуайель-Годо и до Курьер-ле-Мор,
От Монтиньи-Гоэль и до Энен-Льётара —
Глазницы черных шахт, гремучие кошмары,
На землях траурных из вдовьих слез узор[7].
Там, в этом аду, земля день за днем пожирает человека. Жизнь его проходит без воздуха, в беспросветной тьме, в изнурительном труде; в свой забой он должен добираться ползком по узким штрекам, где нельзя распрямиться,— высота их подчас едва достигает сорока сантиметров; ему постоянно угрожает опасность отравиться рудничным газом, погибнуть под обвалом; в спертом воздухе сердце колотится как бешеное и рано изнашивается, нечем дышать от жары, от все окутывающей черной пыли, и вдруг тебя охватывает ледяной холод коридоров, пронизывающие сквозняки подъемной клети… Надо ли удивляться, что в глазах своих близких, которые живут в постоянной тревоге за него, человек, выходящий из шахты, всегда — воин, удивительный герой какой-то мрачной эпопеи. Дети добиваются чести доесть крохи шахтерского завтрака: по старому обычаю, они получают кусок хлеба, который отец выносит им в кармане из шахты,— это для ребят дело чести и гордости. В жалких лачугах шахтерских поселков у женщин нет даже времени дрожать за жизнь мужей, им приходится разрешать много других задач — тем больше и тем труднее, чем больше становится детей в семье… Эксплуатация человека человеком здесь не только наглядна, она становится еще и особенно корыстной, особенно бесчеловечной. И потому здесь, как нигде, все величие мужчин и женщин — в борьбе с этой эксплуатацией, в сопротивлении безымянной, чудовищной власти предпринимателей — власти компаний, столь же черных и бездушных, как их шахты. Здесь, как нигде, героизм, самоотверженность, чувство человеческого достоинства ходом самой истории слиты воедино с социальной борьбой и с одной из самых острых ее форм — забастовкой.
С незапамятных времен в этих семьях, чьи исторические судьбы — в непрерывном потоке человеческого труда, передаются из поколения в поколение рассказы о минувших забастовках. Все они повествуют о тяжких бедствиях, о катастрофах, трагическим символом которых были и остаются шахты Курьера. С незапамятных времен забастовка здесь — дело чести шахтеров. А вы знаете, что значит забастовка для рабочей семьи. Это отнюдь не развлечение, не отдых лентяя, не порыв лирического увлечения и не блажь упрямца. Когда рабочий приходит домой и говорит жене, что профсоюз решил провести забастовку, сердце жены и матери надолго сжимается тревогой и болью. Длительная забастовка еще тяжелее, чем болезнь. Ведь в каждом доме есть дети. Забастовка— проклятие для рабочей семьи. На неё решаются лишь тогда, когда бывают вынуждены к этому. Но во время забастовки держатся, как на войне: это дело чести, дело верности своему классу. И к тому же, нельзя вечно терпеть несправедливость. А значит, это дело и всего человечества.
С незапамятных времен в краях, о которых я рассказываю, в тяжкой, беспросветной жизни шахтеров забастовка была солнцем справедливости, светом и величием этой жизни.
В 1940 году, когда мы отступали… когда фронт был прорван, а наша армия захвачена врасплох, окружена, затравлена, предана… но и об этом тоже я говорил тогда в стихах:
Умолк аккордеон. Дома шахтеров глухи.
Где кофе утренний, забвенья алкоголь?
Похож по вкусу гнев на уголь. Помнишь боль
В глазах той девочки? Испуг в глазах старухи?
«Прощай!» — бездомные бормочут горняки.
Прощай! И огненный платок в безумном трансе
Им шлет во тьме привет: то кости где-то в Лансе
На землю сбросили стальные игроки.
Неужто прожита здесь жизнь — года без счета?
В убогой комнате, как гроб, стоит кровать,
И пусто в кабачке, и криков не слыхать.
Все отнято у них — любовь, нужда, работа[7].
И когда мы ушли, установилась новая тирания, к прежней тирании прибавилась еще и тирания чужеземцев. В краю шахт изнурительный труд стал вдвойне горек, потому что силы, похищенные у человека, отныне шли на то, чтобы отдавать черный алмаз врагу человечества, врагу Франции. И тогда все героическое наследие шахтеров — их упорство, дух суровой решимости, бесценный эпос боевых традиций, традиция забастовок, все, что впитали их разум, их сердце и мускулы, дало необычайную и грозную жатву.
В то время когда по всей Франции лишь одиночки понимали исторический смысл событий и готовились к борьбе, здесь, в «Черной Индии», среди развалин, оставленных войной, в глубоких штольнях, в недрах земли горняки Севера и Па-де-Кале первыми перевели всенародную задачу на свой собственный язык и в самую черную для Франции пору выступили в защиту человеческого достоинства…
Когда несколько месяцев назад в Лилле мне сказали, что я могу спуститься в любую шахту, по своему выбору, стоит лишь позвонить по телефону в комитет профсоюза шахтеров Па-де-Кале, я попросил разрешения спуститься в шахту № 7 Дурж-Даомэ. Мне сказали, что я выбрал неудачно, что это не слишком интересная шахта, и притом там в этот вечер идет работа… Но я настоял на своем. И по тому, как горячо встретили нас в Энен-Льетаре представители муниципалитета, профсоюзные деятели и шахтные инженеры, я увидел, что был прав, когда настаивал. Да, их взволновало до глубины души, что человек из Парижа — неважно, я или другой — пожелал спуститься именно в седьмую Дуржскую. Потому что седьмая Дуржская…
Здесь, на этой шахте, уже в декабре 1940 года вспыхнули первые забастовки, направленные против оккупантов. Здесь, на этой шахте, в мае 1941 года началась большая забастовка, окончившаяся победой рабочих. Поговорите с людьми, которые участвовали в этих забастовках, с людьми, которые противопоставили бошам все свое мужество и всю волю, вооружились в борьбе против внешнего врага традициями борьбы с врагом классовым, и тогда вы поймете, что такое гордость. На седьмой Дуржской я встретил шахтеров, которые были товарищами Шарля Дебаржа. Ибо в этом краю над всеми копрами и терриконами возвышается ныне образ героя, о котором Франция слишком мало говорит, которого она почти не знает,— нового Дюгесклена[8], нового Верцингеторикса[9]. Это—шахтер Шарль Дебарж.
Весь эпос шахтерского края, все, о чем поют и чем вдохновляются мужчины и женщины в этом угольном аду, воплощено в образе Шарля Дебаржа, коммуниста, организатора франтиреров и партизан Севера и Па-де-Кале. Он был одним из них, одним из детей, для которых большая честь — доесть крошки хлеба, принесенные шахтером из недр земли. Одним из тех, кого когда-то баюкали песенкой о малыше Кенкене и кто видел, как матери возвращались домой от ворот шахты, окруженной скорбными толпами в дни катастроф… Одним из тех, для кого забастовка — высокий нравственный закон… Шарль Дебарж в апреле был возвращен из армии как квалифицированный шахтер и тотчас же терпеливо, не думая об опасности, стал восстанавливать партийные связи, затем вовлекать в подпольную работу всех, кто ему верил, и уже в мае — июне создал здесь условия для вооруженной борьбы с бошами. Шарль Дебарж и его соратники… Со времен героев, воспетых в старинных преданьях, не было во Франции людей, о которых слагалось бы столько легенд. Надо слышать, как говорят о них оставшиеся в живых. Они рассказывают о том, как — граната в кармане — ходили по шахтам Дебарж и его товарищи, и глаза их сияют на черных от угольной пыли лицах.
Здесь, на седьмой Дуржской, зародилось массовое сопротивление оккупантам, перекинувшееся затем на другие шахты. Здесь, на седьмой Дуржской, оружие забастовки впервые изменило свой смысл и стало оружием национальным. Итак, во имя своей чести и гордости шахтеры вели теперь прежними средствами новую борьбу. И без сомнения, они сознавали, что, хоть она и кажется иной,— это все та же прежняя борьба, они знали, что настал час, когда национальная борьба есть логическое завершение борьбы классовой.
Без сомнения, они не могли не понять это. Дебаржа больше нет. Он был убит после двух лет грандиозной, поистине эпической борьбы. Но люди, воспитанные им, и прежде всего воспитанные им коммунисты, когда кончилась война, услышали голос другого шахтера, другого коммуниста — Мориса Тореза.
Так вот, я говорил с этими людьми, с людьми, чей героизм и чье достоинство безраздельно связаны с историей мощных забастовок кануна войны, и с забастовками их отцов в начале века, и со славными забастовками последних лет, направленными против оккупантов. Именно эти люди поняли и заставили других понять слова Мориса Тореза, его призыв трудиться не покладая рук, трудиться в любых условиях, трудиться героически — для народа, для того чтобы не страдали от холода французские дети, не умирали старики, для того чтобы безостановочно работали наши заводы и возрождалась наша родина. Оцените это, вдумайтесь, и тогда, быть может, вы хоть немного поймете, что такое человек-коммунист.
Быть может, тогда, поняв этих шахтеров, вы поймете и Фельдмана, и Политцера, и двадцать семь расстрелянных в Шатобриане, и величайшего из всех — Габриеля Пери. Быть может, тогда вы поймете тех, самое имя которых осталось неизвестным,— история сохранит лишь память о их мученической смерти. В эти годы озаренный светом грандиозных событий человек-коммунист, человек будущего, идеал, к которому идет человечество, предстал перед миром во всем своем величии. Не как исключение. В эти годы героизм уже не был явлением исключительным, но явлением массовым. Да, весь мир, даже враги изумлялись, глядя, как умирают эти герои,— и каждый неизменно соединяет в своем последнем слове партию и родину, Францию и коммунистическую партию. Слишком много пролитой крови скрепило этот урок, чтобы отныне кто-либо мог его отрицать. Из всех испытаний, перенесенных Францией, встает прежде всего облик человека-коммуниста. В этом облике сливаются черты многих и многих рабочих, крестьян, интеллигентов,— все они разные, как облака в небе, но их роднят мужество, самоотверженность и тот высший нравственный закон, который объединяет всех, кто противостоит врагу человечества,— труд.
И человек-коммунист, воплощение далекого идеала, уже не пустая абстракция, он живет, он поднимается из недр жизни, вырастает на щедрой, орошенной кровью народной почве, и народ видит в нем не героя из сказки, но свою плоть и кровь. Человек-коммунист не путешественник, который может сочинять какие угодно небылицы о своих похождениях в далеких краях: человек-коммунист — это сын Франции, у него миллионы свидетелей. Герой или мученик, он боролся, он погиб или выжил и работает среди своих сограждан. Послушайте тех, кто побывал в тюрьмах Петена и Гитлера, на немецкой каторге: все они снова и снова с восхищением говорят о коммунистах — о тех, кто вел и вдохновлял людей своим примером, о неутомимых борцах с отчаянием. Так говорят все. Человек-коммунист не вымысел, не плод воображения. Он существует. И уже ничто не остановит его на пути к переустройству мира, к преобразованию жизни.