Книга четвертая

Глава I ФОНАРНАЯ БИТВА

Мистер Бак хоть и жил на покое, но частенько захаживал в свой большой фирменный магазин на Кенсингтон-Хай-стрит; и нынче он запирал его, уходя последним. Стоял чудесный золотисто-зеленый вечер, но до этого ему особого дела не было; впрочем, скажи ему кто-нибудь об этом, он бы степенно согласился: богатому человеку идет тонкая натура.

Потянуло прохладой: он застегнул желтое летнее пальто и задымил сигарой; в это время на него чуть не наскочил человек тоже в желтом пальто, но демисезонном и расстегнутом, чтоб не сказать распахнутом.

– А, Баркер! – узнал его суконщик.– За покупками, на распродажу? Опоздали, опоздали. Рабочий день кончен, закон не велит, Баркер. Гуманность и прогресс – не шутка, голубчик мой.

– Ох, да не болтайте вы! – крикнул Баркер, топнув ногой.– Мы разбиты.

– Что значит разбиты? – не понял Бак.

– Уэйн разгромил нас.

Бак наконец посмотрел в лицо Баркеру: лицо было искаженное, бледное и потное, поблескивавшее в фонарном свете.

– Пойдемте выпьем чего-нибудь,– сказал он.

Они зашли в первый попавшийся ресторанчик, уютный и светлый; Бак развалился в кресле и вытащил портсигар.

– Закуривайте,– предложил он.

Взбудораженный Баркер словно бы не собирался садиться; потом все-таки присел так, будто вот-вот вскочит. Они заказали виски, не обменявшись ни словом.

– Ну и как же это случилось? – спросил Бак, устремив на собеседника крупные властные глаза.

– А я почем знаю? – выкрикнул Баркер.– Случилось, будто – будто во сне. Как могут двести человек одолеть шестьсот? Вот как?

– Ну-ну, – спокойно сказал Бак, – и как же они вас одолели? Припомните-ка.

– Не знаю; это уму непостижимо,– отвечал тот, барабаня по столу.– Значит, так. Нас было шестьсот, все с этими треклятыми обероновыми рогатинами – и никакого другого оружия Шли колонной по двое, мимо Холланд-Парка между высокими изгородями – мне-то казалось, мы идем напрямик к Насосному переулку. Я шел в хвосте длинной колонны, нам еще идти и идти между оградами, а головные уже пересекали Холланд-Парк-авеню. Они там за авеню далеко углубились в узенькие улочки, а мы вышли к перекрестку и следом за ними на той, северной стороне свернули в улочку, которая хоть вкось и вкривь, а все ж таки ведет к Насосному переулку – и тут все переменилось. Улочки стали теряться, мешаться, сливаться, петлять, голова колонны была уже невесть где, спасибо, если не в Северной Америке И кругом – ни души.

Бак стряхнул столбик сигарного пепла мимо пепельницы и начал развозить его по столу: серые штрихи сложились в подобие карты.

– И вот, хотя на этих улочках никого не было (а это, знаете ли, действует на нервы), но когда мы в них втянулись и углубились, начало твориться что-то совсем уж непонятное Спереди – из-за трех-четырех поворотов – вдруг доносился шум, лязг, сдавленные крики, и снова все затихало. И когда это случалось, по всей колонне – ну, как бы сказать – дрожь, что ли, пробегала, всех дергало, будто колонна – не колонна, а змея, которой наступили на голову, или провод под током. Чего мы мечемся – никто не понимал, но метались, толпились, толкались; потом, опомнившись, шли дальше, дальше, петляли грязными улочками и взбирались кривыми проулками. Что это было за петляние – ни объяснить, ни рассказать: как страшный сон. Все словно бы потеряло всякий смысл, и казалось, что мы никогда не выберемся из этого лабиринта. Странно от меня такое слышать, правда? Обыкновенные это были улицы, известные, все есть на карте. Но я говорю, как было. Я не того боялся, что вот сейчас что-нибудь случится. Я боялся, что не случится больше ничего до скончания веков.

Он осушил стакан, заказал еще виски, выпил его и продолжал:

– Но наконец случилось. Клянусь вам, Бак, что с вами никогда еще ничего не происходило. И со мной не происходило.

– Как это – не происходило? – изумился Бак.– Что вы хотите сказать?

– Никогда ничего не происходило,– с болезненным упорством твердил Баркер.– Вы даже не знаете, как это бывает! Вот вы сидите в конторе, ожидаете клиентов – и клиенты приходят, идете по улице навстречу друзьям – и встречаете друзей; хотите выпить – пожалуйста; решили держать пари – и держите. Вы можете выиграть или проиграть, и либо выигрываете, либо проигрываете. Но уж когда происходит! – И его сотрясла дрожь.

– Дальше,– коротко сказал Бак.– Дальше.

– Вот так мы плутали и плутали, и наконец – бац! Когда что-то происходит, то это лишь потом замечаешь. Оно ведь происходит само, ты тут ни при чем. И выясняется жуткая вещь: ты, оказывается, вовсе не пуп земли! Иначе не могу это выразить. Мы свернули за угол, за другой, за третий, за четвертый, за пятый. Потом я медленно пришел в сознание и выкарабкался из сточной канавы, а меня опять сшибли, и на меня валились, весь мир заполнился грохотом, и больших, живых людей расшвыривало, как кегли.

Бак посмотрел на свою карту, насупив брови.

– Это было на Портобелло-роуд? – спросил он.

– Да,– сказал Баркер,– да, на Портобелло-роуд[43]. Я потом увидел табличку; но Боже мой, какое там Портобелло-роуд! Вы себе представьте, Бак: вы стоите, а шестифутовый детина, у которого в руках шестифутовое древко с шестью фунтами стали на конце, снова и снова норовит раскроить этой штукой вам череп! Нет, уж если вы такое переживете, то придется вам, как говорит Уолт Уитмен[44], «пересмотреть заново философии и религии».

– Оно конечно,– сказал Бак.– Ну, а коли это было на Портобелло-роуд, вы сами-то разве не понимаете, что случилось?

– Как не понимать, отлично понимаю. Меня сшибли с ног четыре раза: я же говорю, это сильно меняет отношение к жизни. Да, случилось еще кое-что: я сшиб с ног двоих. В четвертый раз на карачках (кровопролития особого не было, просто жестокая драка – где там размахнешься алебардой!) – так вот, поднявшись на ноги в четвертый раз, я осатанел, выхватил у кого-то протазан и давай гвоздить им где только вижу красные хламиды уэйновских молодчиков. С Божьей помощью сбил с ног двоих – они здорово окровавили мостовую. А я захохотал – и опять грохнулся в канаву, и снова встал и гвоздил направо и налево, пока не разломался протазан. Кого-то все-таки еще ранил в голову.

Бак стукнул стаканом по столу и крепко выругался, топорща густые усы.

– В чем дело? – удивленно осекся Баркер: то он его слушал с завидным спокойствием, а теперь взъярился больше его самого.

– В чем дело? – злобно переспросил Бак.– А вы не видите, как они обставили нас, эти маньяки? Что эти два идиота – шут гороховый и полоумный горлопан – подстроили нормальным людям ловушку, и те будто ошалели. Да вы себе только представьте, Баркер, такую картину: современный, благовоспитанный молодой человек в сюртуке скачет туда-сюда, размахивая курам на смех алебардой семнадцатого века – и покушается на смертоубийство обитателей Ноттинг-Хилла! Черт побери! И вам непонятно, как они нас обставили? Не важно, что вы чувствовали,– важно, как это выглядело. Король склонил бы свою дурацкую головенку набок и сказал бы, что это восхитительно. Лорд-мэр Ноттинг-Хилла задрал бы кверху свой дурацкий носище и сказал бы, что это геройство. Но вы-то ради Бога подумайте – как бы вы сами это назвали два дня назад? Баркер закусил губу.

– Вас там не было, Бак, – сказал он.– Вы себе не представляете этой стихии – стихии битвы.

– Да не спорю я против стихии! – сказал Бак, ударив по столу.– Я только говорю, что это их стихия. Это стихия Адама Уэйна. Мы же с вами считали, что эта стихия давным-давно навсегда исчезла из цивилизованного мира!

– Так вот не исчезла,– сказал Баркер,– а коли сомневаетесь, дайте мне протазан, и я вам докажу, что не исчезла.

Молчание затянулось; потом Бак обратился к собеседнику тем доверительным тоном – будем, дескать, смотреть правде в глаза,– который помогал ему заключать особо выгодные сделки.

– Баркер,– сказал он,– вы правы. Эта древняя стихия – стихия битвы – снова тут как тут. Она ворвалась внезапно и застала нас врасплох. Пусть так, пусть на первый случай победил Адам Уэйн. Но не перевернулось же все вверх дном – и разум, и арифметика остались в силе, а значит, в следующий раз мы одолеем его, и одолеем окончательно. Раз перед нами встает какая-то задача, надо толком изучить ее условия и повернуть дело в свою пользу. Раз надо воевать – что ж, разберемся, в чем тут секрет. Я должен уразуметь условия войны так же спокойно и обстоятельно, как я вникаю в сукноделие; вы – так же, как вникаете в политику, спокойно и обстоятельно. Перейдем к фактам. Я ничуть не отступаюсь от того, что говорил прежде. Если у нас есть решающий перевес, то война – простая арифметика. А как же иначе? Вы спрашивали, каким образом двести человек могут победить шестьсот. Я вам отвечу. Двести человек могут победить шестьсот, когда шестьсот воюют по-дурацки. Когда они теряют из виду обстановку и ведут боевые действия на болотах, точно это горы, в лесу – будто это равнина; когда они ведут уличные бои, забывая о назначении улиц.

– А каково назначение улиц? – спросил Баркер.

– А каково назначение ужина? – сердито передразнил его Бак.– Разве неясно? Военное дело требует здравого смысла, и не более того. Назначение улиц – вести из одного места в другое: поэтому улицы соединяются и поэтому уличный бой – дело особое. Вы шествовали по лабиринту улочек, словно по открытой равнине, точно у вас был круговой обзор. А вы углублялись в крепостные ходы, и улицы вас выдавали, улицы вас предавали, улицы сбивали вас с пути, и все это было на руку неприятелю. Вы знаете, что такое Портобелло-роуд? Это единственное место на вашем пути, где боковые улочки встречаются напрямую. Уэйн собрал своих людей по обе стороны, пропустил половину колонны и перерезал ее, как червяка. А вы не понимаете, что могло вас выручить?

Баркер покачал головой.

– Эх вы, а еще толкуете про «стихию»! – горько усмехнулся Бак.– Ну что мне, объяснять вам на высокопарный лад? Представьте же, что, когда вы вслепую отбивались с обеих сторон от красных ноттингхилльцев, за спиной у них послышался бы боевой клич. Представьте, о романтик Баркер! что за их красными хламидами вы узрели бы синее с золотом облачение южных кенсингтонцев, которые напали на них с тыла, окружили их в свою очередь и отбросили на острия ваших протазанов!

– Если б такое было возможно…– начал Баркер и разразился проклятием.

– Такое было очень даже возможно,– отрезал Бак,– по всем правилам арифметики. К Насосному переулку ведет известное число улиц: их не девятьсот и не девять миллионов. Они по ночам не удлиняются. Они не вырастают, как грибы. Наш огромный численный перевес дает нам возможность наступать сразу со всех сторон. И на каждой уличной артерии, на каждом подходе мы выставим почти столько же бойцов, сколько их всего у Уэйна. Вот и все, и попался птенчик. Просто, как чертеж.

– И вы думаете, это наверняка? – спросил Баркер, еще неуверенный, но страстно желая поверить.

– Я вот что думаю, – добродушно сказал Бак, поднимаясь с кресла,– я думаю, что Адам Уэйн учинил на диво лихую потасовку; и мне его, признаться, дьявольски жаль.

– Бак, я преклоняюсь перед вами! – воскликнул Баркер и тоже встал.– Вы меня вернули к рассудку. Стыдно сказать, но я поддался романтическому наваждению. Да, у вас железная логика. Война подчиняется физическим законам, а стало быть, и математике. Мы потерпели поражение потому, что мы не считались ни с математикой, ни с физикой, ни с логикой – потерпели заслуженное поражение. Занять все подступы, и он, разумеется, в наших руках. Когда откроем боевые действия?

– Сейчас, – сказал Бак, выходя из ресторана.

– Как сейчас! – воскликнул Баркер, торопливо следуя за ним.– Прямо сейчас? Но ведь поздно уже.

Бак обернулся к нему и топнул ногой.

– Вы что, думаете, на войне бывает рабочий день? – сказал он, подзывая кеб.– К Ноттинг-Хиллу,– сказал он, и кеб помчался.

* * *

Иной раз прочную репутацию можно завоевать за час. За шестьдесят или восемьдесят минут Бак с блеском доказал, что он поистине человек дела. Его зигзагообразное перемещение от короля к Уилсону, от Уилсона к Свиндону, от Свиндона назад к Баркеру было молниеносно. В зубах его была неизменная сигара, в руках – карта Северного Кенсингтона и Ноттинг-Хилла. Он снова и снова объяснял, убеждал, настаивал, что в радиусе четверти мили имеется лишь девять подходов к Насосному переулку: три от Уэстборн-Гроув, два от Ледбрук-Гроув и четыре от Ноттинг-Хилл-Хай-стрит. Эти подходы были заняты отрядами по двести человек прежде, чем последний зеленоватый отблеск странного заката погас в темном небе.

Ночь выдалась на редкость темная, и, указывая на это, какой-то маловер попытался оспорить оптимистические прогнозы лорд-мэра Северного Кенсингтона. Но возобладал заразительный здравый смысл новоявленного полководца.

– В Лондоне,– сказал он,– никакая ночь не темна. Идите от фонаря к фонарю. Смотрите вот сюда, на карту. Две сотни лиловых северных кенсингтонцев под моей командой займут Оссингтон-стрит, еще двести начальник стражи Северного Кенсингтона капитан Брюс поведет через Кланрикард-Гарденз. Двести желтых западных кенсингтонцев под командой лорд-мэра Свиндона наступают от Пембридж-роуд, а еще две сотни моих людей – от восточных улиц, со стороны Квинз-роуд. Два отряда желтых двигаются двумя улицами от Уэстборн-Гроув. И наконец, две сотни зеленых бейзуотерцев подходят с севера по Чепстоу-Плейс; и лорд-мэр Уилсон лично поведет еще две сотни от конца Пембридж-роуд. Джентльмены, это мат в два хода. Неприятель либо сгрудится в Насосном переулке, где и будет истреблен, либо же отступит – если в сторону Коксогазоосветительной компании, то напорется на мои четыре сотни; если же в сторону церкви святого Луки – то на шестьсот копий с запада. Либо мы все свихнулись, либо же дело ясное. Приступаем. Командиры по местам; капитан Брюс подаст сигнал к наступлению – и вперед, от фонаря к фонарю: простая математика одолеет бессмыслицу. Завтра все мы вернемся к мирной жизни.

Его уверенность разгоняла темноту, словно огромный факел, и она передалась всем и каждому в том многосотенном воинстве, которое сомкнулось железным кольцом вокруг жалкой горстки ноттингхилльцев. Сражение было выиграно заранее. Усилия одного человека за один час спасли город от гражданской войны.

Следующие десять минут Бак молча расхаживал возле недвижного строя своих сотен. Он был одет, как и прежде, но поверх желтого пальто появилась перевязь и кобура с револьвером, и странно выглядел одетый по-нынешнему человек подле алебардщиков в пышных облаченьях, казавшихся лиловыми сгустками ночной темноты.

Наконец откуда-то с соседней улицы донесся пронзительный трубный звук: это был сигнал к наступлению. Бак подал команду, и лиловая колонна, тускло поблескивая стальными жалами протазанов, выползла из проулка на длинную улицу, залитую газовым светом, прямую, как шпага, одну из девяти, направленных в ту ночь в сердце Ноттинг-Хилла.

Четверть часа прошагали в безмолвии; до осажденной крепости было уже рукой подать, но оттуда не доносилось ни звука. На этот раз, однако же, они знали, что неприятель зажат в тисках, и переходили из одного светового озерца в другое, вовсе не чувствуя той жуткой беспомощности, какую испытывал Баркер, когда их одинокую колонну затягивали враждебные улицы.

– Стой! Оружие к бою! – скомандовал Бак: спереди послышался топот. Но втуне ощетинились протазаны. Подбежал гонец от бейзуотерцев.

– Победа, мистер Бак! – возгласил он, задыхаясь.– Они бежали. Лорд-мэр Уилсон занял Насосный переулок.

Бак взволнованно выбежал ему навстречу.

– Куда же они отступают? Либо к церкви святого Луки – там их встретит Свиндон, либо нам навстречу, мимо газовщиков. Беги со всех ног к Свиндону, скажи, чтоб желтые наглухо перекрыли все проходы мимо церкви. Мы здесь начеку, не беспокойтесь. Все, они в капкане. Беги!

Гонец скрылся в темноте, а воинство Северного Кенсингтона двинулось дальше, размеренно и неотвратимо. Не прошли они и сотни ярдов, как снова заблистали в газовом свете протазаны, взятые наизготовку: ибо опять раздался топот, и опять прибежал все тот же гонец.

– Мистер лорд-мэр, – доложил он,– желтые западные кенсингтонцы уже двадцать минут после захвата Насосного стерегут все проходы мимо церкви святого Луки. До Насосного и двухсот ярдов не будет: не могли они отступить в ту сторону.

– Значит, отступают в эту,– радостно заключил лорд-мэр Бак,– и, по счастью, вот-вот покажутся на отлично освещенной, хотя, правда, извилистой улице. Вперед!

Им оставалось шагать немногим более трехсот ярдов, и Бак, может статься, впервые в жизни впал в философическое размышление, ибо люди его склада под воздействием успеха добреют и чуть-чуть как бы грустнеют.

– А вот, ей-богу, жаль мне старину Уэйна,– пробормотал он.– Как он за меня заступился тогда на совещании! И Баркеру, ах ты, чтоб его, крепко натянул нос. Вольно ж ему сдуру переть против арифметики, не говоря уж о цивилизации. Ну и вздор же, однако, все эти разговоры о военном гении! Я, видно, подтверждаю открытие Кромвеля[45]: что смекалистый торговец – лучший полководец и что, ежели кто умеет покупать и продавать, тот сумеет посылать людей убивать. Дело-то немудреное: точь-в-точь как подсчитывать приход-расход. Раз у Уэйна две сотни бойцов, то не может он выставить по две сотни на девяти направлениях. Если их вышибли с Насосного – значит, они куда-то отступают. Коли не отступают к церкви, значит, пробираются мимо газовщиков – и сейчас угодят к нам в лапы. У нас, деловых людей, вообще-то своих забот хватает и великие дела нам ни к чему, да вот беда – умники народ ненадежный: чуть что и с панталыку, а мы поправляй. Вот и приходится мне, человеку, скажем так, среднего ума, разглядывать мир взором Господа Бога, взирать на него, как на огромный механизм. О Господи, что такое? – Он прижал ладони к глазам и попятился. И в темноте раздался его дикий, растерянный голос:

– Неужели я богохульствовал? Боже мой, я ослеп!

– Что? – возопил кто-то сзади голосом некоего Уилфрида Джарвиса, северного кенсингтонца.

– Ослеп! – крикнул Бак.– Я ослеп!

– Я тоже ослеп! – отчаянно подхватил Джарвис.

– Одурели вы, а не ослепли,– сказал грубый голос сзади,– а ослепли мы все. Фонари погасли.

– Погасли? Почему? Отчего? – вскрикивал Бак, ни за что не желая примириться с темнотой и вертясь волчком.– Как же нам наступать? Мы же упустим неприятеля! Куда они подевались?

– Да они, видать…– произнес все тот же сипловатый голос и осекся.

– Что видать? – крикнул Бак, топая и топая ногой.

– Да они,– сказал непочтительный голос,– видать, пошли мимо газовщиков ну и сообразили кое-что.

– Боже праведный! – воскликнул Бак и схватился за револьвер,– вы думаете, они перекрыли…

Не успел он договорить, как невидимая сила швырнула его в черно-лиловую людскую гущу.

– Ноттинг-Хилл! Ноттинг-Хилл! – закричали из темноты грозные голоса: казалось, кричали со всех сторон, ибо северные кенсингтонцы мгновенно заплутались – чужая сторона, да еще в темноте, тут же обернулась темным лесом.

– Ноттинг-Хилл! Ноттинг-Хилл! – кричали невидимки, и захватчиков разила насмерть черная сталь, впотьмах потерявшая блеск.

* * *

Контуженный протазаном Бак злобно силился сохранить соображение. Он поискал стену неверной рукой – и наконец нашел ее. Потом ощупью, срывая ногти, добрался по стенке до проулка и увел туда остаток отряда. Приключения их в ту бредовую ночь не поддаются описанию. Они не знали, куда идут – навстречу неприятелю или бегут от него. А не зная, где они сами, смешно было бы спрашивать, куда делась остальная армия. Ибо на Лондон обрушилась давным-давно забытая дозвездная темнота, и они потерялись в ней, точно до сотворения звезд. Черный час шел за часом, и они вдруг сталкивались с живыми людьми, и те убивали их, а они тоже убивали с бешеной яростью. Когда наконец забрезжил серый рассвет, оказалось, что их отбросили на Аксбридж-роуд. И еще оказалось, что, встречаясь вслепую, северные кенсингтонцы, бейзуотерцы и западные кенсингтонцы снова и снова крошили друг друга, а тем временем Уэйн занял круговую оборону в Насосном переулке.

Глава II КОРРЕСПОНДЕНТ «ПРИДВОРНОГО ЛЕТОПИСЦА»

В те будущие, благочинные и благонадежные, баркеровские времена журналистика, в числе прочего, сделалась вялым и довольно никчемным занятием: во-первых, не стало ни партий, ни ораторства; во-вторых, с полнейшим прекращением войн упразднились дела иностранные; в последних же и в главных – вся нация заболотилась и подернулась ряской. Из оставшихся газет, пожалуй, известней других был «Придворный летописец», запыленная редакция которого помещалась в миленьком особнячке на задворках Кенсингтон-Хай-стрит. Когда все газеты, как одна, год от года становятся зануднее, степеннее и жизнерадостнее, то главенствует самая занудная, самая степенная и самая жизнерадостная из них. И в этом газетном соревновании к концу XX века победил «Придворный летописец».

По какой-то таинственной причине король был завсегдатаем редакции «Придворного летописца»: он обычно выкуривал там первую утреннюю сигарету и рылся в подшивках. Как всякий заядлый лентяй, он пуще всего любил болтаться и трепаться там, где люди более или менее работают. Однако и в тогдашней прозаической Англии он все же мог бы сыскать местечко пооживленней.

Но в это утро он шел от Кенсингтонского дворца бодрым шагом и с чрезвычайно деловым видом. На нем был непомерно длинный сюртук, бледно-зеленый жилет, пышный и весьма degage [*] черный галстук и чрезвычайно желтые перчатки: форма командира им самим учрежденного Первого Его Величества Полка Зеленоватых Декадентов. Муштровал он их так, что любо-дорого было смотреть. Он быстро прошел по аллее, еще быстрее – по Хай-стрит, на ходу закурил сигарету и распахнул дверь редакции «Придворного летописца».

– Вы слышали новости, Палли, вы новости знаете? – спросил он.

Редактора звали Хоскинс, но король называл его Палли, сокращая таким образом полное наименование – Паладин Свобод Небывалых.

– Ну как, Ваше Величество,– медленно отвечал Хоскинс (у него был устало-интеллигентный вид, жидкая каштановая бородка),– ну, вы знаете, Ваше Величество, до меня доходили любопытные слухи, но я…

– Сейчас до вас дойдут слухи еще любопытнее,– сказал король, исполнив, но не до конца, негритянскую пляску.– Еще куда любопытнее, да-да, уверяю вас, о мой громогласный трибун. Знаете, что я намерен с вами сделать?

– Нет, не знаю, Ваше Величество,– ответил Паладин, по-видимому, растерявшись.

– Я намерен сделать вашу газету яростной, смелой, предприимчивой,– объявил король.– Ну-ка, где ваши афиши вчерашних боевых действий?

– Я, собственно, Ваше Величество,– промямлил редактор, – и не собирался особенно афишировать…

– Бумаги мне, бумаги! – вдохновенно воскликнул король.– Несите мне бумаженцию с дом величиной. Уж я вам афиш понаделаю. Погодите-ка, надобно снять сюртук.

Он весьма церемонно снял его – и набросил на голову мистеру Хоскинсу – тот скрылся под сюртуком – и оглядел самого себя в зеркале.

– Сюртук долой,– сказал он,– а цилиндр оставить. Как есть помощник редактора. По сути дела, именно в таком виде редактору и можно помочь. Где вы там,– продолжал он, обернувшись, – и где бумага?

Паладин к этому времени выбрался из-под королевского сюртука и смущенно сказал:

– Боюсь, Ваше Величество…

– Ох, нет у вас хватки, – сказал Оберон.– Что это там за рулон в углу? Обои? Обставляете собственное неприкосновенное жилище? Искусство на дому, а, Палли? Ну-ка, сюда их, я такое нарисую, что вы и в гостиной-то у себя станете клеить обои рисунком к стене.

И король развернул по всему полу обойный рулон.

– Ножницы давайте,– крикнул он и взял их сам, прежде чем тот успел пошевелиться.

Он разрезал обои примерно на пять кусков, каждый величиною с дверь. Потом схватил большой синий карандаш, встал на колени, подстелив замызганную клеенку, и огромными буквами написал:


НОВОСТИ С ФРОНТА.
ГЕНЕРАЛ БАК РАЗГРОМЛЕН.
СМУТА, СТРАХ И СМЕРТЬ.
УЭЙН ОКОПАЛСЯ В НАСОСНОМ.
ГОРОДСКИЕ СЛУХИ.

Он поразмыслил над афишей, склонив голову набок, и со вздохом поднялся на ноги.

– Нет, как-то жидковато,– сказал он,– не встревожит, пожалуй. Я хочу, чтобы «Придворный летописец» внушал страх заодно с любовью. Попробуем что-нибудь покрепче.

Он снова опустился на колени, посасывая карандаш, потом принялся деловито выписывать литеры.

– А если вот так? – сказал он.-


УЭЙН УБИВАЕТ В КРОМЕШНОЙ ТЬМЕ?

Ну ведь нельзя же,– сказал он, умоляюще прикусив карандаш,– нельзя же написать «у их во тьме»? «Уэйн убивает у их в кромешной тьме»? Нет, нет, нельзя: дешевка. Надо шлифовать слог, Палли, шлифовать, шлифовать и шлифовать! Вот как надо:


УДАЛЕЦ УЭЙН.
КРОВАВАЯ БОЙНЯ В КРОМЕШНОЙ ТЬМЕ
Затмились светила на тверди фонарной.[46]

(Эх, хорошо у нас Библия переведена!) Что бы еще такое измыслить? А вот сыпанем-ка мы соли на хвост бесценному Баку! – и он приписал, на всякий случай помельче:

«По слухам, генерал Бак предан военно-полевому суду».

– Для начала неплохо,– сказал он и повернул обойные листы узором кверху.– Попрошу клейстеру.

С застывшим выражением ужаса на лице Паладин принес клейстер из другой комнаты.

Король принялся размазывать его по обоям – радостно, как грязнуля-младенец, опрокинувший банку патоки. Потом он схватил в обе руки по обойному листу и побежал наклеивать их на фасад, где повиднее.

– Ну-с,– сказал Оберон, вернувшись и бурля по-прежнему,– а теперь – за передовую!

Он расстелил на столе обрезки обоев, вытащил авторучку и начал лихорадочно и размашисто писать, перечитывая вслух написанное и смакуя фразы, словно глотки вина,– есть букет или нет букета?

– Вести о сокрушительном поражении наших вооруженных сил в Ноттинг-Хилле, как это ни ужасно – как это ни ужасно – (нет! как это ни прискорбно) – может быть, и ко благу, поскольку они привлекают внимание к такой-сякой халатности (ну, разумеется, к безобразной халатности) нашего правительства. Судя по всему, было бы преждевременным (ай да оборот!) – да, было бы преждевременным в чем бы то ни было винить генерала Бака, чьи подвиги на бесчисленных полях брани (ха-ха!), чьи боевые шрамы и заслуженные лавры дают ему полное право на снисходительность, чтоб не сказать больше. Есть другой виновник, и настало время сказать о нем в полный голос. Слишком долго молчали мы – то ли из ложной щепетильности, то ли из ложной лояльности. Подобная ситуация никогда не могла бы возникнуть, если бы не королевская политика, которую смело назовем непозволительной. Нам больно писать это, однако же, отстаивая интересы общественности (краду у Баркера: никуда не денешься от его исторического высказывания), мы не должны шарахаться при мысли о том, что будет задета личность, хотя бы и самая высокопоставленная. И в этот роковой для нашей страны час народ единогласно вопрошает: «А где же король?» Чем он занят в то время, когда его подданные, горожане великого города, крошат друг друга на куски? Может быть, его забавы и развлечения (не будем притворяться, будто они нам неизвестны) столь поглотили его, что он и не помышляет о гибнущей нации? Движимые глубоким чувством ответственности, мы предупреждаем это высокопоставленное лицо, что ни высокое положение, ни несравненные дарования не спасут его в лихую годину от судьбы всех тех, кого, ослепленных роскошью или тиранией, постиг неотвратимый народный гнев, ибо английский народ нелегко разгневать, но в гневе он страшен.

– Вот так,– сказал король,– а теперь опишу-ка я битву пером очевидца.

Он схватил новый лист обоев в тот самый миг, когда в редакцию вошел Бак с перевязанной головой.

– Мне сказали,– заявил он с обычной неуклюжей учтивостью,– что Ваше Величество находитесь здесь.

– Скажите пожалуйста,– восторженно воскликнул король, – вот он и очевидец! Или, вернее, оковидец, ибо я не без грусти замечаю, что вы смотрите на мир одним оком. Вы нам напишете отчет о битве, а, Бак? Вы владеете газетным слогом?

Сдержанный до вежливости Бак счел за благо не обращать внимания на королевское бессовестное дружелюбие.

– Я позволил себе, Ваше Величество, – коротко сказал он,– пригласить сюда мистера Баркера.

И точно, не успел он договорить, как на пороге возник Баркер: он, по обыкновению, куда-то торопился.

– Теперь-то в чем дело? – облегченно вздохнув и поворачиваясь к нему, спросил Бак.

– Бои продолжаются,– сказал Баркер.– Четыре западно-кенсингтонские сотни почти невредимы: они к побоищу не приближались. Зато бейзуотерцев Уилсона – тех здорово порубали. Но они и сами рубились на славу: что говорить, даже Насосный переулок заняли. Ну и дела на свете творятся: это ж подумать, что из всех нас один замухрышка Уилсон с его рыжими баками оказался на высоте!

Король быстро черкнул на обойной бумаге:

«Геройские подвиги мистера Уилсона».

– Н-да,– сказал Бак,– а мы-то чванились перед ним правильным произношением.

Внезапно король свернул, не то скомкал клок обоев и запихал его в карман.

– Возникла мысль,– сказал он.– Я сам буду очевидцем. Я вам такие буду писать репортажи с передовой, что перед ними померкнет действительность. Подайте мне сюртук, Паладин. Я вошел сюда простым королем Англии, а выхожу специальным военным корреспондентом[47] «Придворного летописца». Бесполезно удерживать меня, Палли; не обнимайте моих колен, Бак; напрасно вы, Баркер, будете рыдать у меня на груди. «По зову долга…» – конец этой замечательной фразы вылетел у меня из головы. Первый репортаж получите сегодня вечером, с восьмичасовой почтой.

И, выбежав из редакции, он на полном ходу вскочил в синий бейзуотерский омнибус.

– Да-а, – угрюмо протянул Баркер,– вот такие дела.

– Баркер, – сказал Бак,– может, политика и выше бизнеса, зато война с бизнесом, как я понял ночью, очень даже накоротке. Вы, политики,– такие отпетые демагоги, что даже и при деспотии, как огня, боитесь общественного мнения. Привыкли цап и бежать, а чуть что – отступаетесь. Мы же вцепляемся мертвой хваткой. И учимся на ошибках. Да поймите же! В этот самый миг мы уже победили Уэйна!

– Уже победили Уэйна? – недоуменным эхом отозвался Баркер.

– Еще бы нет! – вскричал Бак с выразительным жестом.– Вы поймите: да, я сказал прошлой ночью, что, коли мы заняли девять подходов, они у нас в руках. Ну, я ошибся: то есть они были бы в наших руках, но вмешалось непредвиденное происшествие – погасли фонари. А то бы все сладилось как надо. Но вы не заметили, о мой великолепный Баркер, что с тех пор произошло еще кое-что?

– Нет – а что? – спросил Баркер.

– Вы только представьте себе – солнце взошло! – с нечеловеческим терпением разъяснил Бак.– Почему бы нам снова не занять все подступы и не двинуться на них? Это еще на восходе солнца надо было сделать, да меня чертов доктор не выпускал. Вы командовали, вам и надо было.

Баркер мрачно улыбнулся.

– С превеликим удовольствием сообщаю вам, дорогой Бак, что мы это ваше намерение в точности осуществили. Едва рассвело, как мы устремились со всех девяти сторон. К несчастью, пока мы лупили друг друга впотьмах, как пьяные землекопы, мистер Уэйн со товарищи даром времени отнюдь не теряли. За три сотни ярдов от Насосного переулка все девять подходов преграждены баррикадами высотою с дом. К нашему прибытию они как раз достраивали последнюю, на Пембридж-роуд. Учимся на ошибках! – горько воскликнул он и бросил на пол окурок.– Это они учатся, а не мы.

С минуту оба молчали; Баркер устало откинулся в кресле. Резко тикали настенные часы. И Баркер вдруг сказал:

– Послушайте, Бак, а вам не приходит в голову, что это все как-то чересчур? Отличная была идея – соединить трассой Хаммер-смит и Мейд-Вейл, и мы с вами рассчитывали на изрядный куш. Но нынче – стоит ли оно того? Ведь на подавление этого дурацкого мятежа уйдут многие тысячи. Может, пусть их дурачатся дальше?

– Ну да: и расписаться в поражении, в том, что верх над нами взял этот рыжий остолоп, которого любые два врача немедля отправили бы в лечебницу[48]? – воскликнул Бак, вскакивая на ноги.– Еще чего не предложите ли, мистер Баркер? Может, уж заодно извиниться перед великолепным мистером Уэйном? Преклонить колена перед Хартией предместий? Приложиться к хоругви с Красным Львом, а потом перелобызать священные фонари, спасшие Ноттинг-Хилл? Нет, Богом клянусь! Мои ребята здорово дрались – их не победили, а провели за нос. И они из рук оружия не выпустят – до победы!

– Бак,– сказал Баркер,– я всегда вами восхищался. И вчера вы тоже все правильно говорили.

– Про что я вчера говорил правильно?

– Про то,– отвечал Баркер, медленно поднявшись,– что вы выпали из своей стихии и попали в стихию Адама Уэйна. Друг мой, земные владения Адама Уэйна простираются не далее девяти улиц, запертых баррикадами. Но его духовное владычество простерлось куда как далеко – и здесь, в редакции, оно очень чувствуется. Рыжий остолоп, которого любые два врача немедля запрут в лечебницу, заполняет эту вот комнату своим бредом и безрассудством. И последние ваши слова – это ведь он говорит вашими устами.

Бак ничего не ответил и отошел к окну.

– Словом,– сказал он наконец,– вы сами понимаете – и речи быть не может о том, чтобы я отступился от своего.

* * *

А король между тем поспешал на передовую на крыше синего омнибуса. Бурные события последних дней лондонскому сообщению особенно не помешали: в Ноттинг-Хилле беспорядки, район захвачен бандой мятежников – и его попросту объезжали. Синие омнибусы огибали его, будто там ведутся строительные работы: точно так же свернул на углу бейзуотерской Квинз-роуд и тот омнибус, на котором восседал специальный корреспондент «Придворного летописца».

Король сидел наверху один-одинешенек и восхищался бешеной скоростью продвижения.

– Вперед, мой красавец, мой верный скакун,– говорил он, ласково похлопывая омнибус по боку, – резвей тебя нет во всей Аравии! Вот интересно: водитель твой так же ли холит тебя, как своего коня бедуин? Спите ли вы с ним бок о бок или…

Но его размышления были прерваны: омнибус внезапно и резко остановился. Король поглядел и увидел сверху, как лошадей отпрягают люди в алых хламидах; и услышал распорядительные команды.

Засим король Оберон с превеликим достоинством сошел с крыши омнибуса. Наряд или пикет алых алебардщиков, остановивших омнибус, насчитывал не более двадцати человек; командовал ими чернявый молодой офицерик, непохожий на остальных: он был в обычном черном сюртуке, но препоясан алым кушаком с прицепленной длинной шпагой семнадцатого века.

Лоснистый цилиндр и очки самым приятным образом довершали его наряд.

– С кем имею честь? – спросил король, стараясь, вопреки невозможности, явить собой подобие Карла Первого.

Чернявый офицерик в очках приподнял цилиндр не менее чинно.

– Моя фамилия Баулз,– сказал он.– Я – аптекарь. И под моей командой состоит энская рота армии Ноттинг-Хилла. Крайне прискорбно, что я вынужден остановить омнибус и прервать ваше путешествие, однако же, согласно вывешенной прокламации, мы останавливаем всех проезжающих. Смею ли полюбопытствовать, с кем имею честь… О Боже мой, прошу прощения у Вашего Величества. Я польщен и восхищен, что имею дело с самим королем.

Оберон простер длань с несказанным величием.

– Не с королем, нет,– заявил он,– вы имеете дело со специальным военным корреспондентом «Придворного летописца».

– Прошу прощения у Вашего Величества,– с большим сомнением сказал мистер Баулз.

– Вы по-прежнему именуете меня Величеством? А я повторяю,– твердо сказал Оберон,– что я здесь в качестве представителя прессы. Как нельзя более ответственно заявляю, что меня зовут – как бы вы думали? – Пинкер[49]. Над своим прошлым я опускаю занавес.

– Как скажете, сэр,– сказал мистер Баулз, покоряясь,– мы чтим прессу не менее, нежели трон. Мы кровно заинтересованы в том, чтобы весь мир узнал о наших обидах и наших дерзаниях. Вы не против, мистер Пинкер, если я вас представлю лорд-мэру и генералу Тернбуллу?

– С лорд-мэром мы уже имели удовольствие познакомиться, – небрежно заметил Оберон.– Наш брат матерый журналист всюду, вы знаете, вхож. Однако я со своей стороны был бы не прочь, что называется, возобновить знакомство. А с генералом Тернбуллом не худо бы повидаться впервые. Люблю молодежь! А то мы, старики с Флит-стрит, как-то, бывает, Отрываемся от жизни.

– Вы не будете так любезны проследовать вон туда? – осведомился командир энской роты.

– Я буду любезен и так, и этак,– ответствовал мистер Пинкер.– Ведите.

Глава III ВОИНСТВО ЮЖНОГО КЕНСИНГТОНА

Специальный корреспондент «Придворного летописца» прислал, как обещался, в тот же вечер стопку шершавых листков чернового блокнота, покрытых королевскими каракулями,– по три слова на страницу, и ни одно не разберешь. А начало статьи и вовсе ставило в тупик: абзацы, один за другим, были перечеркнуты. Видимо, автор подбирал нужный слог. Возле одного абзаца было написано на полях: «Попробуем на американский манер», а сам абзац начинался так:

«Королю не место на троне. Нам нужны люди напористые. Оно, конечно, болтовня, она…» На этом абзац обрывался, и приписано было: «Нет уж, лучше добротно, по старинке. Ну-ка…»

Добротно и по старинке получалось так:

«Величайший из английских поэтов заметил, что роза, как бы…»

И этот пассаж обрывался. Дальше на полях было написано что-то совсем уж неразборчивое, примерно такое: «А что, ежели по стопам старика Стивенса ловчить слово за словом, а? Вот, например:

Утро устало подмигивало мне из-за крутого склона Кампденского холма и тамошних домов в четком теневом обрамленье. Серая тень огромного черного квадрата мешает различать цвета, однако же я наконец увидел в тумане какое-то коричневато-желтое передвижение и понял, что это движутся ратники Свиндона, армия Западного Кенсингтона. Их держали в резерве, они охраняли склон над Бейзуотер-роуд. Главные силы их расположились в тени Водонапорной башни на Кампденском холме. Забыл сказать: Водонапорная башня выглядит как-то зловеще.

Я миновал их и, свернув излучиной Силвер-стрит, увидел густо-синее воинство Баркера, заслонившее выходы на шоссе, словно облако сапфирного дыма (хорошо!). Расположение союзных войск под общим командованием мистера Уилсона приблизительно таково: желтяки (да не обидятся на меня за это слово западные кенсингтонцы) узкой полоской пересекают холм с запада на восток – от Кампден-Хилл-роуд до начала Кенсингтон-Гарденз. Изумрудцы Уилсона облегли Ноттинг-Хилл-Хай-роуд от Квинз-роуд до самого угла Пембридж-роуд и дальше за угол еще ярдов на триста по направлению к Уэстборн-Гроув. А уж Уэстборн-Гроув блокируют южные кенсингтонцы Баркера. И наконец четвертая сторона этого неровного четырехугольника со стороны Квинз-роуд занята лиловыми бойцами Бака.

Все это вместе взятое напоминает старинную, изящную голландскую клумбу. На гребне холма – золотые крокусы Западного Кенсингтона. Они служат, так сказать, огневеющей закраиной. С севера напирает темно-синий Баркер, теснятся его несчетные гиацинты. А там, к юго-западу, простирается зеленая поросль бейзуотерцев Уилсона, и далее – гряда лиловых ирисов (из коих крупнейший – сам мистер Бак) завершает композицию. А серебристый отблеск извне… (Нет, я теряю слог, надо было написать, что «дальше за угол» – «великолепным витком». И гиацинты надо было назвать «внезапными». Мне этот слог не по силам. Он ломается под напором войны. Будьте добры, отдайте статью рассыльному, пусть выправит слог.) А по правде-то говоря, сообщать особенно не о чем: тусклая обыденщина, всегда готовая пожрать всю красоту мира (как Черная Свинья в ирландской мифологии в конце концов слопает звезды и всех богов); так вот обыденщина, подобно Черной Свинье[50], сожрала всю жидкую романтическую поросль: еще вчера были возможны нелепые, но волнующие уличные стычки, а сегодня война принижена до самого прозаического предела – она превратилась в осаду. Осаду можно определить как мир со всеми военными неудобствами. Конечно же, Уэйн осады не выдержит. Помощи со стороны ему не будет – равно как и кораблей с Луны. Если бы старина Уэйн набил до отказа свой Насосный переулок консервами и уселся на них – а он, увы, так и сделал: там, говорят, и повернуться негде,– что толку? Ну, продержатся месяц-другой, а там припасу конец, изволь сдаваться на милость победителя, и ломаный грош цена всем твоим прежним подвигам, не стоило и утруждаться. Как это, право, неталантливо со стороны Уэйна!

Но странное дело: обреченные чем-то притягательны. Я всегда питал слабость к Уэйну, а теперь, когда я точно знаю, что его песенка спета, в мыслях у меня один сплошной Уэйн. Все улицы указуют на него, все трубы кренятся в его сторону. Какое-то болезненное чувство: этот его Насосный переулок я прямо-таки физически ощущаю. Ей-богу, болезненно – будто сердце сдает. «Насосный переулок» – а что же сердце, как не насос? Это я распускаю слюни.

Лучший наш военачальник – разумеется, генерал Уилсон. В отличие от прочих лорд-мэров он облачился в форму алебардщика – жаль, этот дивный костюм шестнадцатого века не очень идет к его рыжим бакенбардам. Это он, сломив героическое сопротивление, вломился прошлой ночью в Насосный переулок и целых полчаса его удерживал. Потом его выбил оттуда генерал Тернбулл, но рубились отчаянно, и кто знает, чья бы взяла, если бы не обрушилась темень, столь губительная для ратников генерала Бака и генерала Свиндона.

Лорд-мэр Уэйн, с которым мне довелось иметь любопытнейшую беседу, воздал должное доблести генерала Уилсона в следующих красноречивых выражениях: «Я впервые купил леденцы в его лавочке четырех лет от роду и с тех пор был его постоянным покупателем. Стыдно признаться, но я замечал лишь, что он гнусавит и не слишком часто умывается. А он шутя перемахнул нашу баррикаду и низринулся на нас, точно дьявол из пекла». Я повторил этот отзыв с некоторыми купюрами самому генералу Уилсону, и тот, похоже, остался им доволен. Впрочем, по-настоящему он доволен разве что мечом, которым не преминул препоясаться. Из надежных источников мне стало известно, что побрит он более чем небрежно. В военных кругах полагают, что он отращивает усы…

Как я уже сообщил, сообщать не о чем. Усталым шагом бреду я к почтовому ящику на углу Пембридж-роуд. Ровным счетом ничего не происходит: готовятся к длительной и вялой осаде, и вероятно, я в это время на фронте не понадоблюсь. Вот я гляжу на Пембридж-роуд, а сумерки сгущаются: по этому поводу мне припомнилось еще кое-что. Хитроумный генерал Бак присоветовал генералу Уилсону, дабы не повторилась вчерашняя катастрофа (я имею в виду всего лишь коварную темень), повесить на шею каждому воину зажженный фонарь. За что я перед генералом Баком преклоняюсь, так это за так называемое «смирение человека науки», за готовность без устали учиться на своих ошибках. Тут он даст Уэйну сто очков вперед. Вереница огоньков на Пембридж-роуд похожа на гирлянду китайских фонариков.

Позднее. Писать мне затруднительно: все лицо в крови, и боюсь испачкать бумагу. Кровь очень красива, поэтому ее и скрывают. Если вы спросите, отчего мое лицо в крови, я отвечу вам, что меня лягнул конь. А если вы спросите, что еще за конь, я не без гордости отвечу: это боевой конь. Если же вы, не унявшись, поинтересуетесь, откуда на пехотной войне взялся боевой конь, то я вынужден буду исполнить тягостный долг военного корреспондента и рассказать о том, что случилось.

Как было сказано, я собирался бросить корреспонденцию в почтовый ящик и взглянул на огнистую излучину Пембридж-роуд, на бейзуотерские фонарики. И замешкался: вереница огней в буроватых сумерках словно бы потускнела. Я был почти уверен, что там, где только что горело пять огоньков, теперь горят четыре. Я вгляделся, пересчитал их: их стало три – два – один, и все огоньки вблизи вдруг заплясали, как колокольчики на сбруе. Они вспыхивали и гасли: казалось, это меркнут светила небесные, и вот-вот воцарится первозданная темнота. На самом-то деле еще даже не стемнело: дотлевал рдяный закат, рассеивая по небу как бы каминные отсветы. Для меня, однако же, три долгих мгновения темнота была полная. В четвертое мгновение я понял, что небо мне заслоняет всадник на огромной лошади; на меня наехала и отбросила к тротуару черная кавалькада, вылетевшая из-за угла. Они свернули влево, и я увидел, что они вовсе не черные, они алые: это была вылазка осажденных во главе с Уэйном.

Я выбрался из канавы: рана, хоть и пустяковая, обильно кровоточила, но мне все это было как-то нипочем. Отряд проскакал, настала мертвая тишина; потом набежали алебардщики Баркера – они со всех ног гнались за конниками. Их-то заставу и опрокинула вылазка, но уж чего-чего, а кавалерии они не ожидали, и можно ли их за это винить? Да если на то пошло, Баркер и его молодцы едва не нагнали конников: еще бы немного, и ухватили бы лошадей за хвосты.

К чему сей сон – никто не понимает. И вылазка-то малочисленная – Тернбулл с войском остался за баррикадами. История знает подобные примеры: скажем, во время осады Парижа в 1870-м[51] – но ведь тогда осажденные надеялись на помощь извне. А этим на что надеяться? Уэйн знает (а если он вконец свихнулся, так знает Тернбулл), что здравомыслящие лондонцы единодушно презирают его шутовской патриотизм, как и породившее его дурачество нашего жалкого монарха. Словом, все в полном недоумении; многие думают, что Уэйн попросту предатель, что он бросил осажденных на произвол судьбы. Загадки загадками, они постепенно разъяснятся, а вот чего уж никак не понять, так это откуда у них взялись лошади?

Позднее. Мне рассказали удивительную историю о том, откуда они взялись. Оказывается, генерал Тернбулл, этот сногсшибательный военачальник, а ныне, в отсутствие Уэйна, властелин Насосного переулка, поутру в день объявления войны собрал ораву уличных мальчишек (по-нашему, по-газетному – херувимов сточных канав), раздал им по полкроны и, разослав их во все концы Лондона, велел возвращаться на извозчиках. Едва ли не сто шестьдесят кебов съехались в Ноттинг-Хилл, да там и остались: извозчиков отпустили, пролетками забаррикадировали улицы, а лошадей свели в Насосный переулок, превращенный в конюшню и манеж; вот они и сгодились для этой безумной вылазки. Сведения самые достоверные; теперь все ясно, кроме главного – зачем вылазка?

За углом баркеровцев властно остановили, но не враги, а рыжий Уилсон, который стремглав бежал им навстречу, размахивая вырванной у часового алебардой. Баркер с дружиною ошеломленно повиновался: как-никак главнокомандующий! Сумеречную улицу огласила громкая и отчетливая команда – даже не верилось, что у такого тщедушного человечка может быть такой зычный голос: «Стойте, южные кенсингтонцы! Стерегите на всякий случай этот проход. Их я беру на себя. Бойцы Бейзуотера, вперед!»

Меня отделяла от Уилсона двойная темно-синяя шеренга и целый лес протазанов; но из-за этой живой изгороди слышны были четкие приказы и бряцанье оружия, виднелась зеленая дружина, устремившаяся в погоню. Да, это наши чудо-богатыри: Уилсон зажег их сердца своей отвагой, и они за день-другой стали ветеранами. На груди у каждого поблескивал серебряный значок-насос: они побывали в логове врага.

Кенсингтонцы остались стоять, преграждая Пембридж-роуд, а я помчался следом за наступающими и вскоре нагнал их задние ряды. Сумерки сгустились, и я почти ничего не видел, только слышал тяжкий маршевый шаг. Потом раздался общий крик, рослые воины, пятясь, спотыкались об меня, снова заплясали фонарики, и лошади, фыркая в лицо, разбрасывали людей по сторонам. Они, стало быть, развернулись и атаковали нас.

– Болваны! – прокричал холодный и гневный голос Уилсона, мигом смиривший панику.– Вы что, не видите? Кони-то без всадников!

В самом деле, смяли нас лошади без седоков. Что бы это значило? Может, Уэйна уже разгромили? Или это новая военная хитрость, на которые он, как известно, горазд? А может быть, они там все переоделись и попрятались по домам?

Никогда еще не бывал я так восхищен ничьей смекалкой (даже своей собственной), как восхитился уилсоновской. Он молча указал протазаном на южную сторону улицы. Знаете ведь, какие крутые проулки, чуть не лестницы, ведут на вершину холма: так вот, мы были возле самого крутого, возле Обри-роуд. Взбежать по нему нетрудно; куда труднее взвести необученных лошадей.

– Левое плечо вперед! – скомандовал Уилсон.– Вон их куда понесло,– сообщил он мне, оказавшемуся рядом.

– Зачем? – отважился я спросить.

– Да кто их знает,– отвечал бейзуотерский генерал.– Но, видать, очень спешили – потому и спешились. Вроде понятно: они хотят прорваться в Кенсингтон или Хаммерсмит – и нанесли удар здесь, на стыке армий. Им бы, дуракам, взять чуть подальше: глядишь, и обошли бы нашу последнюю заставу. Ламберт отсюда ярдов за четыреста; правда, я его предупредил.

– Ламберт! – воскликнул я.– Уж не Уилфрид ли Ламберт, мой однокорытник?

– Уилфрид Ламберт его зовут, это уж точно,– отвечал генерал,– повеса из повес, эдакий длинноносый обалдуй. Дурням вроде него на войне самое место, тут они при деле. И Ламберт хорош, грех жаловаться. Эти желтяки, западные кенсингтонцы,– не войско, а сущее охвостье. Он привел их в божеский вид, хотя сам под началом у Суиндона – ну, тот попросту осел. А Ламберт давеча показал себя – в атаке с Пембридж-роуд.

– Он еще раньше показал себя, – сказал я.– Он ополчился на мое чувство юмора. Это был его первый бой.

Мое замечание, увы, пропало попусту: командир союзных войск его не понял. Мы в это время взбирались по Обри-роуд, на кручу, похожую на старинную карту с нарисованными деревцами. Немного пыхтя, мы наконец одолели подъем и едва свернули в улочку под названием Подбашенная Креси, словно бы предвосхитившим наши нынешние рукопашные битвы, как вдруг получили в поддых (иначе не знаю, как и сказать): нас чуть не смела вниз гурьба ноттингхилльцев – в крови и грязи, с обломками алебард.

– Да это же старина Ламберт! – заорал дотоле невозмутимый повелитель Бейзуотера.– Черт его подери, ну и хват! Он уже здесь! Он их на нас гонит! Урра! Урра! Вперед, бейзуотерцы!

Мы ринулись за угол, и впереди всех бежал Уилсон, размахивая алебардой, она же протазан…

А можно, я немного о себе? Пожалуй, можно,– тем более что ничего особенно лестного, а даже слегка и постыдное. Впрочем, скорее забавное: вот ведь какой мы, журналисты, впечатлительный народ! Казалось бы, я с головой погружен в поток захватывающих событий; и однако же, когда мы обогнули угол, мне первым делом бросилось в глаза то, что не имеет никакого отношения к нынешней войне. Я был поражен, точно черной молнией с небес, высотой Водонапорной башни. Не знаю, замечают ли обычно лондонцы, какая она высокая, если внезапно выйти к самому ее подножию. На миг мне показалось, что подле этой громады все людские распри – просто пустяки. На один миг, не более – но я чувствовал себя так, будто захмелел на какой-то попойке, и меня вдруг отрезвила эта надвинувшаяся гигантская тень. И почти тут же я понял, что у подножия этой башни свершается то, что долговечней камня и головокружительней любой высоты – свершается человеческое действо, а по сравнению с ним эта огромная башня – сущая пустяковина, всего-навсего каменный отросток, который род людской может переломить как спичку.

Впрочем, не знаю, чего я разболтался про эту дурацкую, обшарпанную Водонапорную башню: она идет к делу самое большее как задник декорации – правда, задник внушительный, и мрачновато обрисовались на нем наши фигуры. Но главная причина, должно быть, в том, что в сознании моем как бы столкнулись каменная башня и живой человек. Ибо стряхнув с себя, так сказать, тень башни, я сразу же увидел человека, и человека мне очень знакомого.

Ламберт стоял на дальнем углу подбашенной улицы, отчетливо видный при свете восходящей луны. Он был великолепен – герой, да и только, но я – то углядел кое-что поинтересней героизма. Дело в том, что он стоял почти в той же самодовольной позе, в какой запомнился мне около пятнадцати лет назад, когда он воинственно взмахнул тростью, вызывающе воткнул ее в землю и сказал мне, что все мои изыски – просто околесица. И ей-богу же, тогда ему на это требовалось больше мужества, чем теперь – на ратные подвиги. Ибо тогда его противник победно восходил на вершину власти и славы. А сейчас он добивает (хоть и с риском для жизни) врага поверженного, обреченного и жалкого – какой жалкой и обреченной была эта вылазка навстречу гибели! Нынче никому невдомек, что победное чувство – это целых полдела. Тогда он нападал на растленного, однако же победительного Квина; теперь – сокрушает вдохновенного, но полуизничтоженного Уэйна.

Имя его возвращает меня на поле брани. Случилось вот что: колонна алых алебардщиков двигалась по улице у северной стены – низовой дамбы, ограждающей башню,– и тут из-за угла на них ринулись желтые кенсингтонцы Ламберта, смяли их и отшвырнули нестойких, как я уже описал, прямо к нам в объятия. И когда мы ударили на них с тыла, стало ясно, что с Уэйном покончено. Его любимца – бравого цирюльника – сшибли с ног, бакалейщика контузили. Уэйн и сам был ранен в ногу и отброшен к стене. Они угодили в челюсти капкана.

– Ага, подоспели? – радостно крикнул Ламберт Уилсону через головы окруженных ноттингхилльцев.

– Давай, давай! – отозвался генерал Уилсон.– Прижимай их к стене!

Ратники Ноттинг-Хилла падали один за другим. Адам Уэйн ухватился длинными ручищами за верх стены, подтянулся и вспрыгнул на нее: его гигантскую фигуру ярко озаряла луна. Он выхватил хоругвь у знаменосца под стеной и взмахнул ею: она с шумом зареяла над головами, точно раскатился небесный гром

– Сомкнемся вокруг Красного Льва! – воскликнул он.– Выставим острия мечей и жала алебард – это шипы на стебле розы!

Его громовой голос и плеск знамени мгновенно взбодрили ноттингхилльцев, и почуяв это, Ламберт, чья идиотская физиономия была едва ли не прекрасна в упоении битвы, заорал:

– Брось свою кабацкую вывеску, дуралей! Бросай сейчас же!

– Хоругвь Красного Льва редко склоняется,– горделиво ответствовал Уэйн, и вновь зашумело на ветру развернутое знамя. На этот раз любовь к театральным жестам могла дорого обойтись бедняге Адаму: Ламберт вспрыгнул на стену со шпагой в зубах, и клинок свистнул возле уха Уэйна прежде, чем тот успел обнажить меч – руки-то у него были заняты тяжелым знаменем. Он едва успел отступить и уклониться от выпада; древко с длинным острием поникло почти к ногам Ламберта.

– Знамя склонилось! – громогласно воскликнул Уэйн.– Знамя Ноттинг-Хилла склонилось перед героем!

С этими словами он пронзил Ламберта насквозь и стряхнул его тело с древка знамени вниз, с глухим стуком грянулось оно о камни мостовой.

– Ноттинг-Хилл! Ноттинг-Хилл! – неистово, как одержимый, восклицал Уэйн.– Наше знамя освящено кровью отважного врага! Ко мне, на стену, патриоты! Все сюда, на стену! Ноттинг-Хилл!

Его длинная могучая рука протянулась кому-то на помощь, и на озаренной луной стене возник второй силуэт, за ним еще и еще; одни забирались сами, других втаскивали, и вскоре израненные, полуживые защитники Насосного переулка кое-как взгромоздились на стену.

– Ноттинг-Хилл! Ноттинг-Хилл! – неустанно восклицал Уэйн.

– А чем хуже Бейзуотер? – сердито крикнул почтенный мастеровой из дружины Уилсона.– Да здравствует Бейзуотер!

– Мы победили! – возгласил Уэйн, ударив оземь древком знамени.– Да здравствует Бейзуотер! Мы научили наших врагов патриотизму!

– Ох, да перебить их всех, и дело с концом! – выкрикнул офицер из отряда Ламберта почти в панике: ему ведь надо было принимать команду.

– Попробуем, если получится,– мрачно сказал Уилсон, и оба войска накинулись на третье.

* * *

Я просто не берусь описывать, что было дальше. Прошу прощения, но меня одолевает усталость, мне тошно, да вдобавок еще и ужас берет. Замечу лишь, что предыдущий кусок я дописал часов в 11 вечера, сейчас около двух ночи, а битва все длится, и конца ей не видно. Да, вот еще что: по крутым проулкам, от Водонапорной башни к Ноттинг-Хилл-Хай-роуд красными змеями вьются кровавые ручьи; там, на широкой улице, они сливаются в огромную лужу, сверкающую под луной.

Позднее. Ну вот, близится конец всей этой жуткой бессмыслице. Минуло несколько часов, настало утро, а люди все мечутся и рубятся у подножия башни и за углом, на Обри-роуд; битва не кончилась. Но смысла в ней нет ни малейшего.

В свете новых известий ясно, что и отчаянная вылазка Уэйна, и отчаянное упорство его бойцов, ночь напролет сражавшихся на стене у Водонапорной башни,– все это было попусту. И наверно, мы никогда не узнаем, с чего это вдруг осажденные выбрались погибать – по той простой причине, что еще через два-три часа их перебьют всех до последнего.

Минуты три назад мне сообщили, что Бак, собственно, уже выиграл войну: победила его деловая сметка. Он, конечно, был прав, что переулку с городом не тягаться. Мы-то думали, он торчит на восточных подступах со своим лиловым войском; мы-то бегали по улицам, размахивая алебардами и потрясая фонарями; бедняга Уилсон мудрил, как Мольтке[52], и бился, как Ахиллес; а мистер Бак, суконщик на покое, тем временем разъезжал в пролетке и обстряпал дельце проще простого: долго ли умеючи? Он съездил в Южный Кенсингтон, Бромптон и Фулем, израсходовал около четырех тысяч фунтов собственных денег и снарядил почти четырехтысячную армию, которая может шутя раздавить не только Уэйна, но и всех его нынешних противников. Армия, как я понимаю, расположилась на Кенсингтон-Хай-стрит, заняв ее от собора до моста на Аддисон-роуд. Она будет наступать на север десятью колоннами.

Не хочу я больше здесь оставаться. Глаза бы мои на все это не глядели. Холм озарен рассветом; в небе раскрываются серебряные окна в золотистых рамах. Ужасно: Уэйна и его ратников рассвет словно бодрит, на их бледных, окровавленных лицах появляется проблеск надежды… невыносимо трогательно. Еще ужаснее, что сейчас они берут верх. Если бы не новое полчище Бака, они могли бы – пусть ненадолго – оказаться победителями.

Повторяю, это непереносимо. Точно смотришь этакую пьесу старика Метерлинка[53] (люблю я жизнерадостных декадентов XIX века!), где персонажи безмятежно беседуют в гостиной, а зрители знают, какой ужас подстерегает их за дверями. Только еще тягостней, потому что люди не беседуют, а истекают кровью и падают замертво, не ведая, что бьются и гибнут зря, что все уже решено и дело их проиграно. Серые людские толпы сшибаются, теснят друг друга, колышутся и растекаются вокруг серой каменной громады; а башня недвижна и пребудет недвижной. Этих людей истребят еще до захода солнца; на их место придут другие – и будут истреблены, и обновится ложь, и заново отяготеет над миром тирания, и новая низость заполонит землю. А каменная башня будет все так же выситься и, неживая, свысока взирать на безумцев, приемлющих смерть, и на еще худших безумцев, приемлющих жизнь».


На этом обрывался первый и последний репортаж специального корреспондента «Придворного летописца», отосланный в сию почтенную газету.

А корреспондент, расстроенный и угнетенный известием о торжестве Бака, уныло побрел вниз по крутой Обри-роуд, по которой накануне так бодро взбегал, и вышел на широкую, по-рассветному пустынную улицу. Без особой надежды на кеб он огляделся: кеба не было, зато издали быстро приближалось, сверкая на солнце, что-то синее с золотом, похожее на огромного жука; король удивился и узнал Баркера.

– Слыхали хорошие новости? – спросил тот.

– Да,– отвечал Квин ровным голосом,– да, меня уже успели порадовать. Может, возьмем извозчика до Кенсингтона? Вон, кажется, едет.

Не прошло и пяти минут, как они выехали навстречу несметной и непобедимой армии. Квин по дороге не обмолвился ни словом, и Баркер, чуя неладное, тоже помалкивал.

Великая армия шествовала по Кенсингтон-Хай-стрит, а изо всех окон высовывались головы, ибо тогдашние лондонцы в жизни своей не видывали такого огромного войска. Это полчище, которое возглавлял Бак и к которому пристроился король-журналист, разом упраздняло все проблемы. И красные ноттингхилльцы, и зеленые бейзуотерцы превращались в копошащихся насекомых, а вся война за Насосный переулок становилась суматохой в муравейнике под копытом вола. При одном взгляде на эту человеческую махину всякому было ясно, что грубая арифметика Бака наконец взяла свое. Прав был Уэйн или нет, умник он или дуралей – об этом теперь можно было спорить, это уже отошло в историю. В конце Соборной улицы, возле Кенсингтонского собора воинство остановилось; командиры были в отличнейшем настроении.

– Вышлем-ка мы к ним, что ли, вестника или там глашатая,– предложил Бак, обращаясь к Баркеру и королю.– Пусть живенько сдаются – нечего канителиться.

– А что мы им скажем? – с некоторым сомнением спросил Баркер.

– Да сообщим голые факты, и все тут,– отозвался Бак.– Армии капитулируют перед лицом голых фактов. Просто-напросто напомним, что покамест их армия и наши, вместе взятые, насчитывали примерно тысячу человек. И скажем, что у нас прибавилось четыре тысячи. Чего тут мудрить? Из прежней тысячи бойцов ихних самое большее – триста, так что теперь им противостоит четыре тысячи семьсот человек. Хотят – пусть дерутся,– и лорд-мэр Северного Кенсингтона расхохотался.

Глашатая снарядили со всей пышностью: он был в синей хламиде с тремя золотыми птахами; его сопровождали два трубача.

– Как, интересно, они будут сдаваться? – спросил Баркер, чтобы хоть что-то сказать: все огромное войско внезапно притихло.

– Я Уэйна знаю как облупленного,– смеясь, сказал Бак.– Он пришлет к нам алого глашатая с ноттингхилльским Львом на хламиде. Кто-кто, а Уэйн не упустит случая капитулировать романтически, по всем правилам.

Король, стоявший рядом с ним в начале шеренги, нарушил свое долгое молчание.

– Не удивлюсь,– сказал он,– если Уэйн, вопреки вашим ожиданиям, никакого глашатая не пришлет. Вряд ли вы так уж хорошо его знаете.

– Что ж, Ваше Величество,– снизошел к нему Бак,– тогда не извольте обижаться, коли я переведу свой политический расчет на язык цифр. Ставлю десять фунтов против шиллинга, что вот-вот явится глашатай и возвестит о сдаче.

– Идет,– сказал Оберон.– Может, я и не прав, но как я понимаю Адама Уэйна, он ляжет костьми, защищая свой город, и пока не ляжет, покоя вам не будет.

– Заметано, Ваше Величество,– сказал Бак.

И снова все смолкли в ожидании; Баркер нервно расхаживал перед строем замершего воинства. Внезапно Бак подался вперед

– Готовьте денежки, Ваше Величество,– сказал он.– Я же вам говорил! Вон он – глашатай Адама Уэйна.

– Ничего подобного! – воскликнул король, приглядываясь.– Врете вы, это красный омнибус.

– Нет, не омнибус,– спокойно возразил Бак, и король смолчал, ибо сомнений не оставалось: посредине широкой, пустынной улицы шествовал глашатай с Красным Львом на хламиде и два трубача.

Бак умел, когда надо, проявлять великодушие. А в час своего торжества ему хотелось выглядеть великодушным и перед Уэйном, которым он по-своему восхищался, и перед королем, которого только что осрамил на людях, и в особенности перед Баркером, номинальным главнокомандующим великой армии, хоть она и возникла его, Бака, стараниями.

– Генерал Баркер,– сказал он, поклонившись, – угодно ли вам выслушать посланца осажденных?

Баркер поклонился в свою очередь и выступил навстречу глашатаю.

– Получил ли ваш лорд-мэр, мистер Адам Уэйн, наше требование капитуляции? – спросил он.

Глашатай ответствовал утвердительно, степенным и учтивым наклоном головы.

Баркер кашлянул и продолжал более сурово:

– И каков же ответ лорда-мэра?

Глашатай снова почтительно склонил голову и отвечал, размеренно и монотонно:

– Мне поручено передать следующее: Адам Уэйн, лорд-мэр Ноттинг-Хилла, согласно хартии короля Оберона и всем установлениям, божеским и человеческим, свободного и суверенного града, приветствует Джеймса Баркера, лорд-мэра Южного Кенсингтона, согласно тем же установлениям, града свободного, досточтимого и суверенного. Со всем дружественным почтением и во исполнение законов Джеймсу Баркеру, а равно и всему войску под его началом, предлагается немедля сложить оружие.

Еще не отзвучали эти слова, как король с сияющими глазами радостно вырвался вперед, на пустую площадь. Остальные – и командиры, и рядовые воины – онемели от изумления. Придя в себя, они разразились неудержимым хохотом – вот уж чего никто не ожидал!

– Лорд-мэр Ноттинг-Хилла,– продолжал глашатай,– отнюдь не намерен после вашей капитуляции использовать свою победу в целях утеснений, подобных тем, какие претерпел сам. Он оставит в неприкосновенности ваши законы и границы, ваши знамена и правительства. Он не покусится на религию Южного Кенсингтона и не станет попирать древние обычаи Бейзуотера.

И опять содрогнулся от хохота строй великой армии.

– Не иначе как король к этому руку приложил,– заметил Бак, хлопнув себя по ляжке.– До такого нахальства надо додуматься. Баркер, давайте-ка выпьем по стакану вина.

Вконец развеселившись, он и правда послал алебардщика в ресторанчик напротив собора; подали два стакана, и дело было за тостом.

Когда хохот утих, глашатай столь же монотонно продолжал:

– В случае капитуляции, сдачи оружия и роспуска армии под нашим наблюдением все ваши суверенные права вам гарантируются. Если же вы не пожелаете сдаться, то лорд-мэр Ноттинг-Хилла доводит до вашего сведения, что он полностью захватил Водонапорную башню и что ровно через десять минут, то есть получив или не получив от меня известие о вашем отказе, он откроет шлюзы главного водохранилища, и низина, в которой вы находитесь, окажется на глубине тридцати футов. Боже, храни короля Оберона[54]!

Бак уронил стакан, и лужа вина растеклась по мостовой.

– Но… но…– проговорил он и, заново призвав на помощь все свое великолепное здравомыслие, посмотрел правде в глаза.

– Надо сдаваться,– сказал он.– Если на нас через десять минут обрушатся пятьдесят тысяч тонн воды, то деваться некуда. Надо сдаваться. Тут уж все равно, четыре нас тысячи или четыре человека. Ты победил, Галилеянин[55]! Перкинс, налейте мне стакан вина.

Таким образом сдалась несметная рать Южного Кенсингтона и началось владычество Ноттинг-Хилла. Надо еще, пожалуй, упомянуть вот о чем: Адам Уэйн приказал облицевать Водонапорную башню золотом и начертать на ней эпитафию, гласящую, что это – постамент памятника Уилфреду Ламберту, павшему здесь смертью храбрых; сам же памятник под облаками не очень удался: у живого Ламберта нос был куда длиннее.

Загрузка...