Я не мгу дождаться этого исчезновения.

Это вот исчезновение и есть моей целью.

Лишь когда исчезнет нечто старое, нечто новое способно появиться.

И в такие моменты там, наверху, я размышляю над тем, как бы это было: не быть, не существовать. Не иметь беспокойств и волнений. Не драться. Но через мгновение я говорю себя: Вандам, ты придурок, ты чего пиздишь? Жизнь прекрасна, и нефег плакаться над собой, да, может несколько вещей тебе и не удалось, но ведь, блин, оно у каждого так бывает. Все сразу выиграть не могут, а плакаться над собой – это конец.

Об этом знал Наполеон. Об этом знал Цезарь. Гавел в тюрьме тоже знал.

Ты должен сражаться, сдаваться не можешь.

Тебе некуда убегать.

Ты должен сражаться.

Ты должен делать отжимания.

Ты не можешь быть трусом.

Ты обязан.

Ты обязан.

Ты обязан.

Пока можно.

Konzentration, Junge.

И… Пошел!

Зачистить.

Перемешать.

Развести.

И красить.

Краска по краске.

Слой на слой.

История на историю.

Прикрыть.

Потому-то мои руки и пальцы в черной краске, которую не удается смыть. В один прекрасный день я буду весь черным от этой краски, буду весь черным словно негр, который мне никак не мешает, если только он не гадит. Один такой ходил со мной в начальную школу, кубинец или, точнее, наполовину кубинец. Его старик был электриком, с нашего массива, а его матерью была кубинка, он сделал ей короеда в Гаване. Мы называли его Фиделем. Хороший был парень. Тоже умел драться, но потом в армии его переехало танком.

Но это уже другая история.

Прежде всего, ты должен чувствовать вибрацию. Только, все равно, нельзя иметь уверенности, что у тебя в жизни выйдет. А случиться может все. У каждого есть право на ошибку. А самое главное, не обосраться.


XV


Подкинь-ка дров в костер.

И дай мне выпить.

А ты знаешь, что кора вяза лечит?

Отвар из листьев может тебя убить, а кора способна тебя спасти.

Ее прикладывают к ожогам. Ее же прикладывают и к кровоточащим ранам. Старая добрая дезинфекция. Возьми нож, отрежь приличный шмат. И еще один. Да, так. Нет. Это не кровь. Это всего лишь краска. Так, приложи мне на лицо. Вокруг носа. На лоб. На горло. На живот. На руки. На ноги.

И дай мне выпить.

Что там говорят воины?

Сколько их здесь?

Я ничего не слышу.

Но это хорошо, что они здесь.

Мне холодно.

Нет, все нормально. Это всего лишь краска.

Прикури мне сигаретку. Дай-ка.



XVI


И снова я перескакиваю во времени.

Я сижу в "Северянке".

Здесь и сейчас.

На баре в вазоне бедствуют цветы. Розы. Я купил их Сильве в рамках извинений. Хотя мне и казалось, что ничего плохого я ек делал. Но так уж в мире бывает, что это мужик должен перед бабой извиняться. Это тоже запомни.

Не могу сказать, чтобы ее это как-то тронуло. Но цветы взяла.

Мужики спрашивали: и что все это должно значить. Ну я и сказал им, что у нее были именины, а что? И мужики спрашивали, а когда? Тогда я им ответил, что, ясен перец, на Сильву, раз уж ее зовут Сильвой. И они на это купились.

Ну а потом мы снова выпиваем и жалуемся на целый свет.

На политиков, на Суперчехов и на баб, и на всех, которые нас когда-либо не понимали.

День идет к концу, и уже вечер. А потом почти что ночь.

И вдруг в дверях появляется один такой тип, что просто мечтает получить урок по жизни. Это такой, кто хвастается и пиздит, и приебывается к Сильве.

И мне не нравится, что он приебывается к Сильве.

Морозильник, как всегда, поднимается первым, но мужики снова его усаживают на место. Но он поднимается второй раз и вырывается от них, как всегда, он действует, словно перец, сразу же выпрямленный, сразу же требует правды и любви, побеждающей ложь и ненависть. Тогда уже поднимаюсь я и хватаю его за плечо.

И говорю: "Послушай…".

А он говорит: "Никто не будет тут пиздеть".

А я говорю: "Ну, ясное дело, Морозильник".

А он говорит: "Никто не будет тут о нас пиздеть".

А я говорю: "Ну, ясен перец, выпей".

Вот так, просто, как обычно.

И иду.

Гляжу на Сильву, глядит ли та на меня.

А она глядит.

Думаю, а что еще она обо мне знает.

Думаю, не злится ли она все еще на меня.

Думаю, не случится ли у нас повторить это.

Еще миг мы глядим друг на друга. Продолжается это всего секунду.

Ну, ведь все это я делаю для нее. И вовсе не хочу хвастаться.

Не хочу извиняться. Не за что. Не хочу о чем-либо договариваться. Но желаю сыграть для нее в таком маленьком театрике правды и любви, чтобы она знала: я не трус. Мне не хочется просто драться. Мне хочется показать ей сейчас, что я дерусь ради справедливости на этом свете, который нуждается в действии, в противном случае – утонет в болоте. Я хочу показать ей, что умею сражаться, что способен защитить свою женщину из леса.

А тот боец не выступает. А только переключается на Сильву.

Покупает ей рюмку.

А я не хочу, чтобы он ей чего-то покупал.

Потом хватает ее за руку и притягивает ее к себе.

А я не хочу, чтобы он к ней прижимался.

Ни он, ни кто-либо другой.

Сильва – не моя баба. Но она и не чужая баба. Я хочу, чтобы она была моей.

Он же жмется к Сильве. Подхожу и вижу, что он втискивает ей в ладонь какую-то бумажку.

Слышу, как он говорит: "Я судебный исполнитель. Я тебя понимаю. Но если не заплатишь, выматываешься их своей квартиры и этой пивной".

И Сильва говорит: "Но у меня же ребенок. И я одна".

А он говорит: "У всех нас дети. И все мы одиноки".

И Сильва говорит: "И что мне теперь делать?".

А он говорит: "Это от тебя зависит".

И в этот самый момент я налетаю на него.

Пролетаю с половину "Северянки".

Беру ту бумажку с бара и читаю, сколько бабок он желает с Сильвы. А немало. Тогда я рву эту бумажку на кусочки.

И эти кусочки падают на пол, словно снег.

И говорю: "Это наша пивная, ясно? Нечего тебе здесь делать. А это моя женщина, ясно?

Гляжу на Сильву.

Сильва глядит на меня.

И Морозильник говорит: "Покажи ему, Вандам".

Исполнитель поднимается и вроде как немного скалится.

А я говорю: "Двери вон с той стороны".

А он говорит: "Ясно".

И продолжает вроде как скалиться.

А потом говорит: "Что, пан спаситель?".

А я говорю: "Ну, спаситель".

А он говорит: "Что, хвастаешься?".

А я ничего не отвечаю. Мы стоим друг напротив друга в круге света.

Я слежу за его глазами.

Он следит за моими глазами.

Ты всегда должен следить за глазами.

Мы ходим один вокруг другого, словно бешенные псы.

Ходим по кругу.

А потом тот тип говорит: "Тебе следовало бы помыть руки. Они все черные".

Обязательно кто-то должен показать свое остроумие.

Я тоже способен блеснуть остроумием.

Вот и говорю: "Я их сую в задницы таким, как ты, типам. Потому они и такие грязные".

А он только усмехается.

А я говорю: "Хочешь их полизать?".

А он говорит: "Ты первый".

Я же потом говорю: "Похоже, ты желаешь получить урок по жизни".

А он говорит: "Погоди, я тебя помню… Так и знал, что откуда-то тебя знаю. Ты – тот самый самый знаменитый местный наркеша, который всем желает дать урок по жизни. Тот самый убогий с крыши".

Не следовало ему этого говорить.

Я вижу Сильву.

Вижу остальных.

Кто-то по-дурацки смеется.

Не нужно было ему этого говорить

Я не наркеша.

И я не убогий.

Я – нет.

Konzentration, Junge.

И… Пошел.

Левый хук.

Ставлю его по центру.

Правый.

И – спокойненько так – прямо в центр его засранной, умничающей, надутой вселенной.

И еще один хук.

Спокуха.

И еще один.

Спокойно.

Я глушу в него, словно гвоздь в стену забиваю. Гвоздь ведь одним ударом не забьешь. Так я с ним сейчас играюсь. Таким образом я даю ему урок по жизни.

И еще один.

Спокойно.

Запущенная в ход история.

Старая, добрая, ручная работа.

А я чувствую, что это может быть тот самый принципиальный, исторический удар. Мой вклад в развитие Европы. Я чувствую, как моя энергия пролетает в пространстве, как отражается от сиен "Северянки", как вылетает сквозь двери, отражается от крупнопанельных домов, и с каждый очередным ударом делается все сильнее. Как она летит все дальше и перемалывает все кризисы и проблемы, и неожиданно все уже по-другому.

Все уже в порядке.

Биг Банг!

Начало новой революции.

Окна Вселенной распахнуты настежь.

Вначале может быть только один.

Один удар.

И этот удар – мой.

Эффект домино.

Только он был быстрее.

Левый хук.

Правый хук.

И – спокойно – прямиком в центр моей вселенной.

История была запущена в ход не в том направлении.

А я валюсь вниз, как те два небоскреба в Нью-Йорке.

Я лежу в "Северянке". Валяюсь на земле и прикасаюсь к своему носу. Касаюсь красной лужи под своей головой.

Нос и лужа, и снова: лужа и нос. Нос. Лужа. Нос. Лужа.

И в этот миг я его узнал. Это был полицейский. Тот самый мусор, который меня тогда захапал. Бывший мусор, который теперь сделался судебным исполнителем.

А он: "Мы же знакомы. Ведь ты тот самый знаменитый местный наркоман, у которого в кабаке смешалось от приема и производства, и который все пиздит и пиздит. Тот самый наркеша, что спасает мир. Последний римлянин. Спасиьель.

А потом он присаживается на корточки возле меня. Макает мои пальцы в красной жидкости и сует мне их в рот. И спрашивает: "Ну как на вкус?".

Солено-сладкое, красное море.

А потом он меня спрашивает: "Ну, и как оно, наркеша умничающий? Хватит тебе? Ты еще желаешь давать уроки по жизни?".

Я плюнул ему в лицо. И попытался встать.

Мне это удается не сильно, но как-то идет.

Замахиваюсь, но он уворачивается.

Пробую второй раз, но он снова уворачивается.

А потом он бьет, а мне увернуться не удается, и я снова грохаюсь.

Он пинает меня в живот. А потом еще раз. Я и сам сделал бы точно так же. А он снова пинает. Чувствую, что сейчас начну выблевывать собственные кишки, как мой старик.

В голове у меня гудит.

А потом я вижу, как он куда-то звонит.

И я вижу Сильву, которая что-то кричит.

Вижу Морозильника и остальных, как они стоят вокруг стола и держат кружки.

А я валяюсь на полу и только глупо пялюсь.

А тот бывший мусор ходит вокруг меня и по-дурацки скалится.

А Сильва вдруг снимает со стены ружье, которое повесил туда Морозильник. И целится из него в исполнителя.

Какое-то время они глядят друг на друга, и я надеюсь, что она засадит в него все патроны.

И она наверняка так бы и сделала, но не удастся, у ружья ствол давным-давно заварен. И тот мусор вырывает ружье у Сильвы из рук. Глядит на добычу оценивающе и говорит: "Старая, добрая ручная работа. Ладно, беру его в качестве первого взноса".

А потом я вижу, как приходят полицейские. Патруль.

Их двое.

И первый из них говорит: "Так как, кто тут хотел драться, а?".

А второй говорит: "Так у кого здесь проблемы?".

А тот судебный исполнитель указывает на меня.

Меня поднимают.

У меня кружится голова.

Все кружится.

Вся "Северянка".

Весь мир.

Все исчезает.

И я слышу Сильву, как она откуда-то из ужасного далека кричит: "Блин, да оставьте его! Пустите его! Да пускай же кто-нибудь хоть что-то сделает!

А я ужасно рад, что она это кричит.

Только никто ничего не делает, все сидят, уцепившись за свои кружки с пивом.

И Сильва кричит: "Так ведь это все была мелочь, он не хотел драться. Это совершенно нормальный мужик".

И первый полицейский говорит: "Мы только завезем его к доктору. Пани может о нем не беспокоиться".

А второй полицейский говорит: "Вместо носа мокрое пятно. Вы что, пани, не видите? Все будет в порядке".

Я и сам немного улыбаюсь, совершенно нормальный тип. Таким меня хотела видеть мама. Такого мужика желают иметь все бабы. Мама наверняка хотела, чтобы мой старик был совершенно нормальным стариком.

А потом я вижу, как вдруг Морозильник потихоньку встает. Вижу, как он закатывает рукава, как берет кружку в руку и разбивает ее о столешницу. Он идет на помощь. Я вижу те острые, стеклянные и остроконечные грани, в которых преломляется свет.

И думаю про себя: хо-хо-хо, сейчас прольется кровь. Сейчас увидите, трусы. Если Морозильник кого бахнет, так уже не два здания обрушатся, а целый город. Весь Нью-Йорк. В морозильнике очутишься, зараза. Увидишь, почему мы Морозильника Морозильником зовем.

Я вижу, как Морозильник подходит к мусору с кружкой в руке.

Я вижу тот цветок из острых краев, который через мгновение расцветет на лице того мудака замечательным алым цветом. Быть может, нам не следовало бы Морозильника Морозильником называть, а только Цветочником.

Никто не умеет так замечательно высаживать цветов на рожах, как он.

Но мусор положил ружье на столе и вышел ему напротив:

- Чего из себя дурака строишь?

И неожиданно Морозильник замерзает. Он не двигается с места, и они играют в гляделки с тем придурком.

И тут Морозильник кладет разбитую кружку на стол.

И мусор говорит:

- Какой вежливый мальчик.

А потом поворачивается к Сильве и говорит:

- Выпивка для всех, я плачу.

И бросает на стойку пять кусков. А я еще вижу, как банкнот медленно выпадает из его ладони, как он медленно-медленно планирует, и в тот самый миг, как он касается стола, меня внутри пронзает боль. А потом меня вытаскивают на двор, и патруль садит меня в машину. А тот бывший мусор что-то им говорит.

Но вот что он говорит, я не слышу.

Сижу в машине. В голове гудит. Все крутится. Бывший мусор махает нам, в его руке старое ружье.

А перед "Северянкой" еще мелькнул Морозильник.

И Сильва. Плачет и ругается.

А тот гад все так же только скалится.

Из автомобиля вижу наш массив. Дома и ясли, и детский сад, и начальную школу, и ПТУ, и лицей, и поликлинику.

А потом я вдруг уже не вижу домов, а только высокие деревья.

Я нахожусь где-то в дремучем лесу, давным-давно поглотившем все дома. И вместо огней квартир я вижу глаза диких зверей. Я закрываю глаза и слышу звуки леса. Слышу всех зверей, которые призывают меня к себе. Я закрываю глаза и чувствую, как расплавляюсь в соленом и сладком багровом море, которое вытекает у меня из носа в горло.

Водопад, который рвется вверх.

Соленый мармелад.

А потом я вижу его на перекрестке.

Вижу того волка.

Волка-одиночку.



XVII


Дед мне рассказывал, что когда английские летчики в последний раз бомбардировали Эссен, он сбежал. Он дал железнодорожникам сигареты в качестве взятки, а те выдали ему билет. Доехал он до самых пригородов Дрездена, а дальше ехать уже было никак. Дрезден и сам был после недавней бомбардировки.

Дед шел через уничтоженный, сожженный пейзаж, который недавно еще был городом.

Он шел среди тех теней, и никто не обращал на него внимания, потому что он сам тоже был тенью. Он прошел те равнины из кирпича. А потом перешел Рудные Горы[37] и очутился в Чехии. Он продолжал идти, избегая городов, избегая деревень, избегая солдат и людей, прошел через весь Судетский Край и заснул в лесу. Только там его и поймали.

И то были не немцы. То были чехи, чешские жандармы.

Деда отдали немцам, которые выбили ему все зубы. А потом его вывезли в лес, привязали к дереву и завязали глаза. Он думал, что его расстреляют.

А они просто оставили его, привязанным к тому дереву.

Дед говорил, что то был вяз. Это от него я знаю все про это дерево. От него и от своего старика, которому он тоже все это рассказывал.

А потом кто-то его отвязал. То была моя бабушка.

А потом родился мой старик. А потом он встретил мою маму. А потом они переехали на массив.

А потом родился мой брат.

А потом родился я.

И это как раз дед первым рассказал мне про Тевтобургский Лес. Потому что в том лесу под землей был один военный завод. И он сам какое-то время был там закопан. Но то уже совсем другая история.

Дед иногда дрался и ходил в пивную.

Старик иногда дрался и ходил в пивную.

Я тоже иногда дерусь и хожу в пивную.

А потом родился ты.

Но это уже другая история.

Это твоя история.



XVIII


И вот я тут.

В нашем лесу.

В Тевтобургском Лесу в 9 году.

В том мрачном, черном лесу, в котором знаменитые германцы знаменито победили знаменитых римлян. Они заманили их в свой дремучий, мокрый, переполненный болотами лес как в ловушку, потому что в лесах уж то они разбирались. И в том тумане и среди громадных деревьев знаменитые римские легионы потратили все свои силы уже на то, что им приходилось прорубать себе дорогу, а вдобавок лил дождь, и гремел гром. А потом весь лес накрыло туманом. И когда наступил этот момент, римские легионы уже не смогли образовать боевой строй, распались и заблудились.

И вдруг германцы были уже повсюду. Атаковали из кустов. Атаковали с деревьев. Атаковали из вырытых в земле ям. Они бросали в неприятеля огромные подожженные шары из соломы и смолы. Они выкашивали римлян десятками. Сотнями. Тысячами.

Германцы знали свой лес так же, как я знаю свой. Тот лес был их лесом. И таким образом они победили римлян. А те, еще живые, схватили мечи и от страха перерезали друг другу шеи, включая своего командира, знаменитого Варуса. И правильно сделали. Потому что тех, кто не успел этого сделать, германцы схватили и принесли в жертву богам под старым вязом, вместе с женщинами и детьми, которые тогда ходили в бой со знаменитой непобедимой римской армией. А их головы были насажены на верхушки низких деревьев, которые после того выросли вверх. И эти черепа там можно найти еще и сегодня.

Таким вот образом германцы дали римлянам урок по жизни.

И с того момента все уже знали, что в один прекрасный день все изменится.

И обрушится.

Все империи.

Все государства.

Никто из римлян не мог сбежать. Никто не вышел живым из того леса. Только один-единственный римский солдат пережил ту знаменитейшую лесную битву. Один-единственный легионер. Но то уже другая история.

Короче, я нахожусь здесь.

В нашем лесу.

Сюда мы тайком приходили с мальчишками играться в войну.

Там меня застрелили. Но у меня же девять жизней, так что я всегда выживал.

Сюда мы приходили с мамой искать старика, когда он нам грозил, что повесится. Только вот, в конце концов, он перевалился через ограду.

Мы боялись этого места, когда были маленькими. Говорили, что здесь имеются привидения. Что тут есть дикие звери. И могилы времен войны. И еще другой войны. И еще одной войны. Множество могил. Вся Европа – это какие-то засыпанные могилы. А в придачу – глубокое болото.

Девочек здесь подстерегают странные типы с конфетами, говорили нам. А мальчиков подстерегают еще более странные типы.

Пиздеж.

Одно было точно. Этот лес был здесь до нас. И этот же лес будет тут после нас. Только кусочек выкорчевали, чтобы выстроить наш жилмассив. Совершенно маленький кусочек. Деревья и болота, в конце концов, всегда справятся с бетоном.

Они со всем справятся.

Потому мне по барабану, что те два мусора меня колотят.

Мне уже давно это осточертело. А они не перестают.

Кулаками. Ногами. По голове. В живот. В промежность. В грудную клетку. Слышу, как что-то хрупает. Больно. Мне хватит. Давно уже… Они об этом знают. Но не перестают. У меня вылетел зуб. Потом второй. Потом еще третий.

И я весь красный.

Это из-за моей же крови.

И тот первый полицейский вдруг перестает меня бить. Не потому, что это его перестало забавлять, просто этот тип уже не может, потому что мало тренируется, он делает мало отжиманий и долго выдержать нихрена не может. Он весь запыхавшийся и спрашивает: "Ты чего все время пиздишь про какой-то лес? Снова и снова пиздишь про каких-то римлян и германцев?".

А я говорю: "Тевтобургский Лес".

А тот второй, такой же запыхавшийся, потому что подготовка у него ниже плинтуса, и говорит: "Тебе еще не осточертело?".

А я говорю: "Мусору никогда не осточертевает".

А он говорит: "Ты чего, блин, пиздишь?".

А я говорю: "Я тоже полицейский. Такой же мусор, как и вы".

А он говорит: "Чего?".

А я говорю: "Я был мусором. Говорит вам что-нибудь название "Народный Проспект"? Я был в городе, внизу, на том прибацанном Народном Проспекте. Это я все начал. Это я нанес первый удар.

А тот первый полицейский говорит: "Что, чешский юмор?".

А тот второй полицейский говорит: "Насмехаешься себе, а?".

А я говорю: "Мне бы ужасно хотелось сейчас, в этом лесу, насмехаться над тобой, перец ты ломаный, ни о чем в этот момент и не мечтаю. Но это правда. Тот видео знаете? Как бежит тот мусор и два раза лупит в камеру. Так то был я, я лупил по камере. Я был там. Начал. Я нанес первый удар. А первым может быть только один. Ты был когда-нибудь первым, дебил?".

А он говорит: "Я вообще не знаю, о чем ты говоришь?".

И еще разок пинает меня.

А я говорю: "все знают то видео. Ежегодно, в ноябре меня показывают по ящику. Тебя когда-нибудь по ящику показывали?

А тот второй говорит: "А почему же ты не полицейский, раз ты полицейский?".

А я говорю: "Ну, наверное, потому, что меня уволили, или как? И тебя уволят, если я выживу. В тюрягу пойдешь, урод".

Полицейские какой-то момент глядят один на другого. И первый меня снова пинает. А второй говорит: "А чего тебя уволили?".

А я говорю: "Попросту, пару раз кое-кому приложил. Как и вы. Кровавый спорт. Знаете тот фильм с Вандамом? Старая, добрая ручная работа. Нам перед операцией всегда его крутили. И тогда тоже, в клубе, на видаке, мой братан делал перевод, классика VHS, ну что, помните?".

Но они не помнят.

Ну я им и говорю: "Я тоже привозил их сюда, в лес. Я тоже любил давать им уроки по жизни в этой хрупкой тишине. Вечером здесь ничего не слыхать. Все боятся сюда приходить. Когда я был малым, то думал, будто бы здесь привидения. Что тут имеются могилы. А ведь могилы здесь есть, понимаешь?".

И тот первый спрашивает: "Так ты был там, или как?".

А я говорю: "Ты бы родного брата побил?".

А он говорит: "У меня нет брата".

А я спрашиваю: "А если бы он у тебя был, ты бы побил его, если бы получил приказ?".

А он говорит: "Не знаю".

А я ему говорю: "Я своего брата побил. Он был на другой стороне. Это не моя вина, блин! Я был должен. То был первый удар. Перепалка, как оно между братьями бывает. Я всегда это себе потом говорил. Он меня в этом шлеме и со щитом даже и не узнал.

И полицейские глядят на меня, и тут я вижу, как они расстегивают надо мной штаны. Слышу водопады. У меня гудит в голове, изо рта течет, все ребра болят. Время скачет туда и назад. Все вокруг опадает и спадает, а потом пропадает, а я вижу, как из двух полицейских вдруг делается один полицейский, после чего их снова делается двое.

А потом я вижу, как по лесу блуждает моя мама, как она идет мимо меня с полными от покупок сумками, она тащит три десятка цыплят. Похоже, снова где-то акция.

Я кричу ей:

Мама!

Мама!!

Мама!!!

А она меня не слышит. Идет дальше.

А потом вижу, что из мрака леса выходит мой старик.

На нем одни только трусы и майка, в руке он держит бутылку "охотничьей". Спиртное с человеческим лицом. Чехословацкий виски. Как тогда, когда он перелетел через ограду в ту чудовищную, хрупкую тишину. Он идет ко мне с бельевой веревкой на шее. Как тогда, когда мы нашли его с мамой. Он подходит ко мне и затягивает мне петлю на шее, и я не могу дышать.

И отец говорит: "Малой… Малой… Малой…".

И неожиданно он срастается с теми полицейскими в одно целое и все время говорит: "Малой… Малой… Малой… Я тебе что говорил: каким ты должен быть?".

А я говорю: "Сильным".

А он говорит: "Ты должен быть хорошим. Хорошим и нормальным. Ты должен быть нормальным мужиком".

А я говорю, что я ведь хороший, я сильный и добрый, что всегда ведь хотел быть хорошим и нормальным, даже когда записывался в полицию, хотел быть хорошим. И мама очень радовалась и гордилась мной, говорила, что покойный отец тоже бы радовался, что наконец-то и из меня что-то получится. И, возможно, прежде всего, мама на миг вздохнула свободно.

Но это уже совсем другая история.

А потом льет дождь, меня же продолжают колотить.

Меня пинают полицейские, меня пинает мой старик, меня пинает даже та земля, которую тогда, на Народном Проспекте, я спас и дал ей новую жизнь. Вот этого у меня никогда не отберет. Я был первым. Ведь это же все равно, по какой стороне баррикады ты стоишь, самое главное, что ты на ней, на баррикаде, стоишь, и что ты сражаешься.

После сражения всегда приходит нечто новое.

И вдруг я вижу своего сына.

Я вижу тебя. И тебе все это сейчас говорю.

Малой…

Малой…

Малой…

Обещай мне, что…

Обещай мне…

А потом я вижу волка. Он возле меня, обнюхивает меня и лижет мои раны.

И вновь исчезает.

Царит тишина.

Хрупкая тишина.

Все исчезли.

Вокруг меня только тьма и туман, тьма и лес, туман и тьма.

Я пытаюсь встать, но не удается. Приходится ползти.

Земля колышется подо мной; она мокрая и меня поглощает.

Я тоже весь мокрый.

От дождя.

От краски.

От крови.

А помимо этого, я ничего не чувствую.

Я не чувствую раздавленных ребер, воспалившейся спины или разбитой рожи, чувствую лишь: еще минута, и я начну выблевывать кишки, как мой старик. Я чувствую то сладкое, соленое, багровое густое море, в котрром я тону, ту самую кровь нулевой группы, которую можно влить всем воинам, и которую я регулярно сдавал в больнице, ведь людям надо помогать.

Я чувствую, что моя кровь нулевой группы как раз меня покидает.

Только ведь я еще не закончил.

Я сражаюсь.

Я не поддаюсь.

Я ползу сквозь мокрый, темный лес. Небо, луна и звезды затерялись где-то ужасно высоко. Я вижу только тени. И неожиданно я снова не сам. Мы втроем. С одной стороны мой старик, а с другой стороны рядом со мной идешь ты. Мой сын, а его внук. И где-то там за мной пошатывается дух моей мамы с сумками, полными покупок. И дед с выбитыми зубами. И мой брат, выглядящий, словно его вырвали ото сна, одетый в одну только пижаму. И моя бабушка. И второй дед, и вторая бабка, которых я знаю только по фотографиям, потому что они умерли еще до того, как я успел родиться. А где-то за ними крадется волк-одиночка. И вокруг меня тоже неожиданно воины. Те самые знаменитые римские и германские воины из знаменитого Тевтобургского Леса.

Льет, как из ведра, и все в этом дожде со мной.

Все вы провожаете меня на этом пути.

Что-то говорите мне.

Я вам что-то говорю.

Я говорю вам, что если чего в жизни накосячил, то прошу прощения.

Только никто ничего не слышит.

Никто ничего не понимает.

Все поглощается той хрупкой, затуманенной тишиной.

А потом вас уже нет.

И я остаюсь совершенно один.

Я гляжу вверх и знаю, что лежу под тем старым вязом, единственным вязом в округе, под вязом, что стоит в самом центре нашего леса. Я лежу между теми древними камнями, на которых садились древние воины.

И я знаю, что это дерево означает. Оно протягивает ко мне ветки, прикладывает его к моим ранам, обнимает меня и забирает наверх.

Врата в мир иной.

Так называли вязы.

Я поднимаюсь.

А потом падаю.

А после этого снова лежу на земле. Я гляжу в ночное небо и вижу над собой Полярную звезду.

Желтый сверхгигант.

Кто-то разжигает костер.

Кто-то подает мне сигарету.

Кто-то подает мне выпить.

Кто-то подкладывает ветки в огонь.

Огонь пылает.

Древние воины.

Пытаюсь их рассмотреть.

Но вижу только тени.

Город за лесом тоже пылает.

Наш Город Севера.

Я вижу зарево.

Кто-то кричит.

Все кончается.

А потом я один.

И что-то чувствую. Наверное, впервые в жизни я по-настоящему чувствую нечто большее. Это не боль. У меня уже ничего не болит. Я чувствую, как душа отрывается от тела. Я не могу пошевелиться.

Я чувствую, что существует душа, и что существует тело, потому что та моя душа неожиданно поднимается и сама идет дальше, в ее лице отражается мое собственное, избитая и искривленная рожа. Эта душа идет передо мной, а тело не может ее догнать. Мое тело лежит под тем старым вязом и не может шевельнуться.

Мне хочется спать.

А потом душа оглядывается и вдруг грохается, и тело ее потихоньку догоняет. Я ее догоняю. Или это она ко мне возвращается.

Не знаю.

Но вдруг я снова в полном наборе.

Я живой.

Я целый.

Думаю, что все это была ничего себе шиза.

Блин, Вандам, ведь в "Северянке" тебе никто не поверит.

Полнейшая шиза.

Касаюсь своих ног. Прикасаюсь к животу. Прикасаюсь к своей роже.

Я мокрый и снова целый.

Я это чувствую.

Ну.

Ну.

Ну!

Спокойно.

Спокойно.

Спокойно!

Серьезно, ведь никто в это не поверит, блин, ну и товар, даже меня самого смешит. Никто мне в это не поверит. Ни Сильва. Ни Морозильник. Чувствую, что неожиданно я снова сильный. Я получил такой урок по жизни, которого еще никогда не получал.

Встать я не могу, но знаю, что со мной все в порядке.

В связи с этим ползу на опушку леса и вижу первые дома. Только это не наши панельные многоквартирники, это те новые дома с бассейнами, по другой стороне леса, где живет мой брат.

Все неожиданно кажется мне ясным, чистым и простым. Я знаю, что если позову на помощь, то все, самое большее, повернутся на другой бок или сделают телевизор погромче. Следовательно, срочно необходимо придумать что-то другое. В противном случае, сдохну тут.

Konzentration, Junge!

Konzentration!

И… Пошел!

И я кричу: "Sieg Heil!"

Ничего.

Тогда я ору изо всех сил: "Sieg Heil!"

Sieg Heil!!

Sieg Heil!!!

В окнах дома все так же тишина и темнота.

А я боюсь, что никто не слышит.

И, в связи с этим, ору: "Heil Hitler!"

Heil Hitler!!

Heil Hitler!!!

В одном окне загорается свет. Потом в другом.

Heil Hitler!

Никак не могу хорошенько вздохнуть.

Я не могу дышать. Выблевываю внутренности. Задыхаюсь.

Но потом вижу, что приезжают полицейские. Это другие полицейские, не те, что раньше. Эти не хотят бить. Так и я сам уже не хочу драться. И приезжает скорая помощь. И молодая, маленькая, худощавая, спортивная женщина врач меня спасает.

И вокруг зароилось от сонных людей из ближайших домов. На них элегантные пижамы, а поверх пижам – пальто и кожаные куртки. Среди них и мой брат. Он глядит на меня, но меня не узнает. Полицейские говорят им, чтобы все шли ложиться. Но ведь это же намного интереснее всех их трехсот тридцати трех телевизионных каналов, внедорожников и бассейнов с гидромассажем. Это самое настоящее здесь и сейчас.

А я улыбаюсь. Изо рта бухает кровь, но я улыбаюсь.

Я улыбаюсь всем тем людям.

Я улыбаюсь своему брату.

Я улыбаюсь женщине-врачу.

Я спасен.

И я говорю ей: "Вы видели, как тогда валились те два небоскреба в Нью-Йорке? И я тоже сегодня так грохнулся. Но сейчас уже все спокуха. А пани была когда-нибудь на Народном Проспекте? Сейчас это мой Народный Проспект. А пани читала про битву в Тевтобургском Лесу? Начало и конец. Только лес и болото. Я был там. Я нанес первый удар всем. Эффект домино. Только это уже неважно. Плевать мне на это. Я уже не буду драться. Мир состоит из херни. Самое важное, что теперь уже будет хорошо. Я только что заключил сам с собой тот наибольший и знаменитейший вестфальский мир на свете.

А она ведет себя серьезно и глядит мне в глаза. Понятное дело, она чуточку перепугана, ведь выгляжу я не самым лучшим образом.

Ну, тогда я ей и говорю: "Со мной все в порядке. Будет достаточно, если вы подкинете меня домой, пожалуйста, к "Северянке", к дружбанам, а? К Морозильнику, а? К моей женщине из леса. Я вас очень прошу".

Только она меня не слышит.

Вместо того она светит мне фонариком в глаза, прикасается мне к горлу, хлопает меня по щекам и прослушивает мое сердце.

А потом я ей говорю: "Да со мной все нормально, только шнобель сломан. Не первый раз. От этого не умирают. Соленый мармелад".

И я снова улыбаюсь, а изо рта у меня хлещет кровь.

Только она меня не слышит.

Снова она заглядывает мне в глаза, светит фонариком и ведет себя смертельно серьезно.

А я говорю: "Снова будет война, пока толстый похудеет, худой сдохнет".

Но она меня не слышит.

Махает рукой у меня перед глазами.

А я говорю: "Вижу. Все я вижу! Ну ладно, ладно, световая навигация, знаю. Все в полнейшем порядочке. Подбросьте меня к Северянке, к Полярной звезде, это чуточку вверх сразу за Малой Медведицей. Вообще-то это не одна, а целых пять звезд в куче, но мы видим только одну, желтый сверхгигант. Вы же ее знаете, пани, правда?

Окна вселенной распахнуты настежь.

Только она меня не слышит.

Я же замечаю Луну на небе и говорю: "Скоро полнолуние; старик Морозильника всегда ходил тогда в лес на охоту. Нужно идти или за несколько дней до полнолуния или через несколько дней после него, но никогда во время полнолуния. Звери чувствуют, что пани их желает убить, и прячутся.

Но она меня не слышит.

И я гляжу на собственные руки, все в краске и крови, и говорю: "В Тевтобургском Лесу в 9 году германцы убили всех римских легионеров. А те, которых не убили, покончили самоубийством. А тех, которые не успели сами себя зарезать, зарезали тут, на алтарях под вязом.

Но один римский солдат выжил. И этот солдат – я.!

Я пережил битву!".

Но она меня не слышит.

Женщина прикладывает мне что-то к груди, такие два кружочка, и пускает через меня ток.

Только я этого не чувствую.

Она ищет фонариком мои глаза.

Хлопает меня по лицу.

Еще раз пиздует меня током.

Но я того уже не чувствую.

Мне хорошо.

Все хорошо.

Все – одна большая спокуха.

И я думаю: блин, Вандам, опять тебе везуха. Главное – не обосраться, главное – не жаловаться, главное – не плакаться над собой, главное – не волноваться, главное – это быть сильным. Сильным, добрым, нормальным и чувственным, но не излишне чувствительным, это ясно. Как только человек начинает плакаться над собой – это конец.

А потом думаю о тебе. И о Сильве. И о старике. И о маме. И о братане. Понятное дело, все обговорим. Я уже не стану драться. Обещаю. Теперь уже только развести. Перемешать. Красить. Там, на крышах, мое место. Уже никому не стану я давать уроков по жизни. Или, по крайней мере, не все. И снова я думаю о тебе. И о старике. И снова о Сильве. И о маме. И о братане. И опять о тебе. И о Сильве.

Я думаю о том, как скажу ей, что прошу у нее прощения за все, и что хочу с ней быть, что помогу ей с теми ее долгами, что пока что она может перебраться с дочкой ко мне, если будет паршиво, что я уже не стану вмешиваться в ее жизнь, что я не трус, как остальные все мужики, потому что сегодня пережил столкновение с метеоритом и выход назад из громадной черной космической дыры. И что без всяких проблем буду теперь садиться, когда отливаю. И попрошу ее показать, как она писает стоя. А она мне скажет, что я дурной. Мы оба будем над этим смеяться, а потом снова пойдем ко мне. А она на полпути нажмет на кнопку "стоп". А потом я пойду в "Северянку". Пиво и рюмашки. Водяра с человеческим лицом. Чехословацкий виски. Выстрелы в воздух. Пир до самого утра. Есть что отпраздновать.

Новое начало.

Но потом я вижу, что женщина-врач оставляет меня одного. Стаскивает латексовые печатки. Потихоньку собирает свои манатки и кладет перчатки рядом со мной. А я вижу, как они потихоньку погружаются в лесное болото. В то самое болото, которое теперь всасывает меня.

Люди все еще пялятся, и врач подходит к полицейскому и что-то ему говорит.

Он кивает и куда-то звонит.

Она же закуривает и начинает кащлять.

И тишина.

Хрупкая тишина нашего леса.





XIX


Адольф Гитлер не спас мне жизнь.

Я понимаю, что ты хочешь сказать. Но не говори ничего.



БЛАГОДАРНОСТИ


Берлинский Университет Гумбольдта

Издательство Шуркамп (Suhrkamp)

DAAD (Немецкая служба академических обменов — крупнейшее всегерманское объединение на правах общественной организации по поддержке международных академических обменов. Занимается обменом научных работников и студентов. – Википедия)

Самодеятельный литературный дом NÖ Krems

/ AIR – Artist In Residense

Театр Фесте (Feste): Йиржи Гонцирек, Петр Блаха, Тереза Рихтрова, Томаш Сыкора, Катарина К. Койшова. И другие.

Ломнице над Попелкой, Брно, Берлин, Прага и Кремс (2010 – 2013).



ЧУТЬ-ЧУТЬ ОТ ПЕРЕВОДЧИКА


Меня книга зацепила сразу после прочтения. И захотелось поделиться всем этим с другими.

Этот герой совсем не похож на героев чешских книг и фильмов (в особенности, легких, светлых комедий). "Národní třída" (так называется эта книга по-чешски) можно перевести еще и как "Национальный путь". Неужто национальный путь нынешних чехов – это путь Вандама? И еще, вот сколько мы не читаем (смотрим) про жителей бывших "братьев" по социалистическому лагерю, но душу их жителей понять так и не удается. А может зря мы так рвемся в эту их Европу?...

Загрузка...