I


Мрачный кабинет в глубине старинного викторианского особняка, как и накануне, встретил Алекса духотой, запахом полироля, апельсиновой цедры и старой чайной заварки.

Так пахло когда-то в крохотной бабушкиной квартире. Зимой, когда батареи шпарили нещадно, когда окна были заклеены наглухо серой газетной бумагой, смоченной в мыльной воде, а на столе, накрытый пестрой тряпичной «бабой», пыхал жаром заварочный чайник, бабушка неизменно раскладывала на подоконнике кольца ярких апельсиновых корок. Говорила, запах отпугивает котов. Но те, вечно всклокоченные, с обкусанными ушами, похожие друг на друга, как два братца-разбойника, запаха не пугались: внаглую шастали между цветочными горшками, рыли землю, сбрасывали на пол. Герань и фиалки особенно не любили, наверное, поэтому те и не цвели. Да и апельсиновые корки, так и не успев подсохнуть, отчего-то быстро начинали плесневеть и гнить. Но так и лежали на подоконнике, обрастая зеленоватым пушком.

Алекс хмыкнул, покачал головой. Надо же… Плохих воспоминаний о детстве у него как будто бы не осталось, на хорошие вечно не хватало времени, а сегодня не одно, так другое: то бабушка, то старый двор, где наперегонки носился с соседскими мальчишками, то улыбчивая лупоглазая Нина из общаги напротив. Сто лет не вспоминал – и на тебе, вспомнил.

Все из-за тетки этой. Приходила вчера, сверкала обеспокоенным взглядом, хмурилась, называла Сашенькой. А он Сашенькой тринадцать лет как не был: остался Сашенька там, в заляпанном грязью провинциальном городке по другую сторону океана. С бабушкой остался, с котами, с заплесневелыми корками на замызганном подоконнике, с красной лентой «Выпускник», что торжественно пылилась, переброшенная через уголок кособокого трельяжа, там, где, расползаясь пятнами, пировала зеркалом черная патина.

Зеркало в сумрачном кабинете, посреди которого застыл теперь Алекс, тоже изъела патина, но так аккуратно и ладненько, что отчего-то внушала тревогу. Впрочем, все здесь внушало тревогу: стены, обшитые темными резными панелями, черный массивный стол, потускневшие фотографии незнакомцев в старинных вычурных шляпах. Даже от книжных полок веяло чем-то удушливым и чужим, хотя все имена Алексу были знакомы: Эрнест Хемингуэй, Теодор Драйзер, Марк Твен, Джек Лондон… Вот только имена эти прежде смотрели на него с обложек, написанные кириллицей.

Бывало, вытирая с книг жирный слой пыли, бабушка щурилась, сплевывала да причитала по-стариковски: «Вот потому твой отец и уехал, что слишком много книг этих проклятущих читал. Все фантазировал чего-то, все рвался… И чего ему не хватало, горемычному? Все же было, а чего не было, того и не надо. А там… все ж с нуля. И мать твоя хороша! Не было ей счастья здесь, там тоже не прибавится. Тьфу! Лучше бы сына на ноги поставила».

Алекс – тогда еще Сашка – привычно слушал вполуха, мёл мокрым веником истертые ковровые дорожки да исправно бегал с ведром, чтобы сменить грязную воду на чистую. И мысли о том, как побыстрей улизнуть бы во двор, а после – на карьер ловить головастиков, занимали его куда больше, чем мысли о родителях. Те о нем тоже вспоминали нечасто, так что здесь они были квиты.

Алекс невольно дернул плечом, смахнул c рукава невидимую пылинку и подошел наконец к окну. За натертым до блеска стеклом дышал осенью старый задумчивый парк. Серебристая гладь пруда, каменные клумбы с вечнозелеными кустарниками, могучие дубы, увешанные испанским мхом, да круглая белобокая беседка: медная крыша, ажурная ковка, покрытые мхом ступени. Красиво, черт побери… Добавить бы немного солнечного света да свежих цветов, и хоть свадьбу играй. Но за тринадцать лет на чужбине ни на одной свадьбе Алекс еще не был. Зато с похоронами повезло так повезло.


***


– Я знала вашего отца, – заявила вчера тетка с порога, едва Алекс успел обвести взглядом чужой кабинет, который теперь должен был называть своим.

Заявила так, будто это знакомство давало ей какие-то привилегии. Прошла от легонькой белоснежной двери вглубь темного кабинета, потянулась к Алексу поверх широкого стола, одарила – другого слова не подберешь – уверенным, крепким рукопожатием. А потом вдруг сникла, опустилась без приглашения на краешек стула и выдохнула:

– Ну уж вы-то должны мне помочь.

Нашла у кого помощи просить: Алекс даже траурного костюма еще не снял, только и успел, что распустить узел неудобного галстука, бросить связку ключей в отцовскую пепельницу да жадно глотнуть виски. Руки, и те после похорон не помыл – под ногтями так и чернела кладбищенская земля.

Земля эта да клиника для тех, кто скоро и сам станет землей, – вот и все, что осталось теперь от отца.

И тетка еще эта… Красивая, между прочим. Отец таких любил – мама из-за таких плакала.

– Соболезную, – перехватив его хмурый взгляд, запоздало обронила незваная гостья. Сухо, для галочки. И пояснила, скупым движением поправляя очки: – Мы с вашим отцом работали вместе. Давно.

«До переезда», – догадался Алекс, хотя гостья ни единой интонацией не выдала, что говорит на чужом для нее языке. Но комментировать не стал, лишь хмыкнул, сел наконец в отцовское кресло и устало ссутулился, понимая, раз пришла да в такой день, значит, есть причина, значит, быстро не выставишь. И все же попытался, без особой, впрочем, надежды:

– Могли бы и подождать. До завтра, что ли… – Вопросительно приподнял брови, и гостья, вновь потянувшись через стол, представилась:

– Елена.

Но тут же отвела руку и непримиримо отрезала:

– Я три года ждала. Хватит! У моей дочери сегодня день рождения, а она так и не вышла из своей палаты. Она не ест уже третий день! Но, конечно, всем в этой богадельне на нее плевать.

– Из комнаты, – поправил Алекс и тяжело вздохнул, недобрым словом поминая перелет, смену часовых поясов и вновь накатившее похмелье. – Здесь мы говорим «комната». Не «палата».

«Мы». Кого он обманывал? Не было никаких «мы»: Алекс ни дня не проработал в этой дурацкой клинике для душевнобольных, хотя отец уговаривал продолжить семейное дело. Чего уж там, даже дела как такового, и того не было.

Отец купил этот дом случайно, почти что задаром, когда маме диагностировали Альцгеймер. Купил, должно быть, для успокоения совести: старинный особняк, окруженный болотами и скрытый от мира за завесой испанского мха, пусть отдаленно, но все же напоминал поместья из романов сестер Бронте, так любимых мамой. Она и стала первым пациентом.

Вторым стал прежний владелец особняка. Сухонький, дышащий на ладан старикашка, последний представитель некогда знатного рода, сражавшегося на стороне конфедератов, мистер Моррис самостоятельно не смог бы и шага ступить, но отчаянно цеплялся за жизнь. И хотя продавал особняк за бесценок, нескоро собирался его покинуть, а потому затребовал себе лучшую комнату, круглосуточный уход и пинту пива по пятницам. Ну а там, где два пациента, скоро набралась и дюжина.

И вот теперь нет мамы, нет отца, нет в живых и прежнего владельца. Только дом по-прежнему стоит посреди парка, скрипит половицами, шепчет сквозняками, дышит покойно, мирно. И что с ним делать таким прикажете? Разве что вновь продать. По дешевке.

Алекс встряхнулся, отгоняя обступивший его было морок, отер лицо и без интереса посмотрел на гостью:

– Что ваша дочь вообще тут забыла? Здесь же одни старики, им всем недолго осталось.

Елена неожиданно замялась, поджала губы, отвернулась к окну, и в светлых волосах, собранных в аккуратный пучок, неярко сверкнула одинокая нить седины.

– Я думала, это временное решение, – заговорила наконец Елена медленно, с неохотой, будто ее принудили, будто явилась сюда не по собственной воле, и Алекс почувствовал, как в груди засвербело, заворочалось раздражение. – В окрýге не так-то много подобных мест, мы все уже перепробовали. А те, что остались, они мне не по карману.

– Ну а я чем могу вам помочь? Скидку дать, что ли?

Елена в ответ нахмурилась, посмотрела на Алекса с толикой неприязни и произнесла негромко, но четко:

– Я хочу, чтобы мою дочь наконец выписали. Я больше не доверяю врачам.

Алекс, сам не зная почему, улыбнулся и, вдруг расслабившись, откинулся на спинку кресла:

– Что ж, видимо, мне повезло. Я – не врач, я – похоронный агент.


***


Елена освоилась в кабинете куда быстрее, чем Алекс: молча поднялась, подошла к книжному шкафу, чтобы, не спросив разрешения, выудить зажатую между Фолкнером и Стейнбеком бутылку бурбона, и, захватив стаканы, так же молча вернулась к столу. И Алекс подумал, что проделывает она подобное, возможно, не в первый раз, но уточнять не стал. Он не хотел знать, что связывало отца с этой женщиной. Как не хотел ничего знать и о ее дочери. Но пауза затянулась, за окном сгустился осенний туманный вечер, а стоявшая на подоконнике высохшая тыквенная голова так и манила достать из кармана спички, зажечь свечу да неотрывно смотреть, как сквозь неровные прорези сочится теплый оранжевый свет.

Но вместо этого Алекс взял с подоконника покрытый лаком крохотный птичий череп, сжал в кулаке, чувствуя, как острый, окрашенный в черный клюв неприятно царапает кожу, и спросил для галочки, как для галочки соболезновала ему Елена:

– Ваша дочь больна чем-то… неизлечимым?

Елена, к его удивлению, рассмеялась. Громко, но надломлено и некрасиво.

– Хотела бы я знать.

Алекс непонимающе сощурился, но объяснений не дождался. И оттого в очередной раз задался вопросом, какого черта она вообще здесь забыла? Зачем сидит перед ним, помрачневшая, кусает губы, теребит кожаный ремешок, плотно обхвативший запястье, потирает тонкими пальцами тигровый глаз, вправленный в серебряный ободок, а затем – впивается ногтями в ладонь, оставляет следы… И какого черта сам Алекс делает здесь, в этом доме, чужом и мрачном? Зачем сидит в отцовском кресле, будто в своем, дышит спертым воздухом, сжимает в кулаке череп несчастной птицы да невольно согревает беспомощным жалким теплом, которого самому не хватало…

– Этот браслет… дочь подарила. – Голос Елены заставил Алекса очнуться и поднять глаза, но он все же успел заметить, как на его раскрывшейся ладони краснеет оставленная клювом глубокая ямка. – Говорит, тигровый глаз защищает от злых духов. Будто я верю в духов…

Загрузка...