Сегодня в городе футбольный матч. Первый футбольный матч в освобожденной Одессе.
Давно наш перекресток не видел такого столпотворения. И хотя погода не совсем футбольная — солнце печет вовсю, хотя играют далеко не знаменитые классные команды, а всего-навсего канатный завод с судоремонтным, к кассам не пробьешься: соскучились одесситы по футболу.
Идут «болеть» даже с детьми. Широкие ворота «Спартака», точно воронка, втягивают в себя полчища болельщиков, и могучие контролерши, едва успевая отрывать билетики, сдерживают напор.
И еще сюда, к «Спартаку», сошлись, наверное, все одесские мальчишки. Они забросили где-то на задворках и полянках свои тряпичные мячи, причесанные, умытые, снуют вдоль забора: как бы прошмыгнуть.
Я, Мишка и Оська примостились на заборе садика и наблюдаем за всей этой катавасией. Ага, вон какой-то малый хотел перескочить через забор, да зацепился за пику: висит, голубчик, трепыхается. Вон милиционер спешит, сейчас он ему поможет.
Вдруг из толпы вынырнул потный возбужденный Валерка:
— Ребя, на стадике жарища-а! Всем пить охота, а воды — ни грамма. Кто со мной? Айда, Санька! — крикнул он и побежал во двор.
Честно говоря, мне неохота было бежать вслед за Валеркой: я, как и все ребята, недолюбливал его. Но почему, спрашивается, не помочь болельщикам? Налопались, наверное, тюльки, а воды на стадионе — ни глоточка. Ну да, тюльки! В то время вся Одесса сидела на тюльке. Выручала рыбка. И под картошку шла, и под гречневую кашу — вместо мяса и просто так, с хлебом.
Я спрыгнул с забора, побежал следом за Валеркой.
Валерка вынес из дома граненый стакан и громадный пузатый чайник с длинным, изогнутым, как шея лебедя, носиком.
В чайник вошло целое ведро, и нам пришлось обоим взяться за ручку: Валерка хоть и толстый, но слабак, одному ему не унести. Поэтому он и позвал меня.
— Через ворота на стадик нам, конечно, не пробиться, — сказал Валерка. — Идем в семьдесят девятый номер напротив. Я там лазейку знаю. Есть там дырочка — прямо на «Спартак». Айда…
Короткими перебежками добрались мы до семьдесят девятого — тяжеленький был чайник. Во дворе, за сараями, нашли в заборе дырку. Сначала в дырку протиснулся Валерка. Затем мы протащили чайник. Потом проскользнул я.
Игра еще не начиналась. Канатчики и судоремонтники только разминались на поле. Переполненный стадион нетерпеливо гудел. Духотища была невыносимая.
Сквозь толпу мы пробились с нашим чайником поближе к трибунам. Валерка глубоко вздохнул и вдруг пронзительно закричал, завопил на весь стадион, перекрывая гул:
— Есть халодная вада са льдом! Каму напица, прохладица вады халодной са льдом?! — И неожиданно закончил: — Налетай, подешевело! Рупь стакан!..
Я смутился: «Вот тебе на! При чем здесь «рупь стакан»? Ведь воду мы набрали из-под крана, задаром. И почему это Валерка кричит, что она со льдом? Льда возле нашего чайника и близко не было».
— Слышь, Валерка, — потянул я его за рукав, — зачем рупь стакан? Давай так, задаром. Неудобно ведь. И со льдом не надо. Ведь брехня это. Слышь?
— Тише ты, тютя, — огрызнулся Валерка. — Реклама это. Понимать надо… Есть халодная вада са льдом!..
Я замолк и встревоженно огляделся по сторонам. Сейчас что-то будет. Сейчас нас погонят отсюда с позором, в три шеи. Где же это видано, чтобы обыкновенную водопроводную воду — рупь стакан?
Но, странное дело, никто нас гнать в шею, как видно, не собирался. Напротив, не успел Валерка отдышаться, а к нему уже потянулись с трибун руки со скомканными рублями: «Выручай, малый! Наливай, друг!»
Валерка торжествующе посмотрел на меня и осторожно — не пролить бы — наполнил первый стакан. Наклоняясь к чайнику, шепнул мне:
— Реклама… Понимать надо. А ты есть тютя.
Чайник разошелся быстро. Уже с порожним мы свободно вышли со стадиона через ворота, и контролерши подозрительно покосились на нас. За пазухой у Валерки топорщились рубли, трешки и пятерки. Довольный Валерка похлопал себя по животу:
— Ну, что я тебе говорил? Значит, так. Сделаем несколько ходок — рубчиков пятьдесят получишь. Захочешь — можешь конфет купить. Или буханку хлеба. Купишь на Привозе у спикулей и домой притащишь. Заработанную буханку. Годится?
Я промолчал.
— Ты чего дуешься? Мало? — Валерка принялся загибать пальцы на руках. — Считай: посуда моя, продаю я, да и придумал все это тоже я. И тебе еще мало? Ну, согласен? Говори, а то вон позову Мишку и Оську, так они мне за трешку всю воду из крана перетаскают. Ну?
Я уже хотел было уйти от Валерки: пусть сам бегает по стадиону со своим пузатым чайником, но в то же время мне вдруг очень захотелось купить на Привозе буханку и принести домой. Хлеба, который мы получали по карточкам, нам троим, мне, Леньке и маме, кое-как хватало. И все же Ленька иногда приносил домой не темный ржаной кирпич, а пушистую пшеничную ковригу! Это он подрабатывал на стороне: копал людям на Фонтане огороды или рыбакам помогал в Хлебной гавани.
Я вспомнил про пшеничную ковригу и сказал Валерке:
— Ладно, пошли.
Когда мы с Валеркой снова проникли на стадион через потайную дырку, канатчики уже забили две штуки в ворота судоремонтников. Стадион свистел и надрывался. И торговля у нас пошла бойко. Валерка едва успевал забрасывать за пазуху скомканные рубли.
Толстый дядька в чесучовом костюме, с двойным подбородком, по которому струйками стекал пот, одним духом опрокинул три стакана подряд и крикнул:
— Спасибо, коммерсанты, выручили…
И хотя он сунул Валерке синенькую пятерку вместо трешки, мне не понравилось это незнакомое слово «коммерсант». И тон, которым толстяк произнес это слово, мне тоже не понравился.
Потом худущий старик в тюбетеечке, с выпирающим кадыком тоже выпил стакан из нашего чайника, расплатился и сказал:
— Ай да бакшишники! Из молодых, да ранние. Ну-ну…
— Есть халодная вада са льдом! Каму напица, прохладица вады халодной са льдом?! — не переставая, орал Валерка, и мы двигались вдоль трибун.
Вдруг я больно наткнулся на чье-то острое колено. Кто-то цепко ухватил меня за рукав. Ленька?!
Прямо передо мной сидел на трибуне мой брат. Одной рукой он держал меня, другой — Валерку. Рядом с ним, вплотную, сидел Коля Непряхин.
— Водичку продаете, спикули? — спросил вкрадчиво Ленька. — Вы бы еще травки на Куликовом нащипали для продажи, тоже навар имели бы.
— Пусти, — дернулся Валерка. — Пусти, слышишь?..
Мы оба были невысокого роста, но все же заслонили болельщикам поле. И на Леньку зашикали со всех сторон:
— А ну отпусти малых, жлоб! Чего пристал?
Я выпустил ручку чайника.
— Катись отсюда со своим самоваром. — Ленька пнул Валерку ногой. — А ты садись, — приказал он мне и раздвинул ноги, освобождая для меня место на трибуне.
Когда я примостился, Ленька больно поддал мне кулаком под ребра:
— Ишь, спикуль нашелся…
Я стерпел и промолчал.
А Коля Непряхин сидел и делал вид, будто он вовсе со мной не знаком.
Я покосился на Колю:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, здравствуйте, — ответил мне Коля нехорошим голосом.
А Ленька еще раз поддал кулаком:
— Ишь спикуль…
И снова я терпеливо перенес удар. Мне было стыдно. Особенно перед Колей. Я знал, что такое «спикуль». Спикулями называли тех, кто пользовался тем, что тогда было тяжело, «голодуха», и продавал на Привозе буханку хлеба за пятьдесят рублей, а то и дороже.
Море. На берегу оно шуршит не умолкая, лижет песчаный берег и, конечно, пахнет. Но в Отраде запах у моря такой, что к нему никак не можешь подобрать названия. Свежий, в общем, запах, и все. А вот на Хлебной гавани совсем другое дело. На Хлебной гавани целый набор запахов. Вначале приятный, щекочущий ноздри запах смолы; после, когда ловишь сачком под причалом усатых креветок для наживки и руки тебе обволакивают мохнатые зеленые водоросли, пахнет йодом и старым, размокшим в воде деревом. А когда начинаешь таскать удочкой из воды бычков и белопузую глоську, все пахнет рыбой. Рыбой и морем.
Мы чаще ходим на Хлебную.
Здесь маленькие, крепко сбитые рыбацкие дубки и море, как в большом аквариуме: с трех сторон деревянные причалы, а с внешней волнорез. Волнорез тоже сбит из деревянных свай. На сваях белые сонные мартыны. Сидят целыми днями неподвижно, жирные, ленивые, и лишь изредка срываются с волнореза и пикируют над водой за пугливыми стайками мелкой рыбешки.
Добраться до волнореза можно на лодке или же вплавь. Я там еще ни разу не был. А вот Ленька, Соловей и Мамалыга обвязали как-то самоловы вокруг пояса и поплыли. Вернулись они часа через два с длинным куканом крупных песочников. Хороший клев на волнорезе.
Обычно мы ловим рыбу с нашего «Альфонса».
«Альфонс» не баржа, не пароход и не шхуна, а всего-навсего нос. Точнее, обрубленная носовая часть корабля. Название мы не придумали, оно сохранилось. Мы хоть ис трудом, но расшифровали выцветшие буквы на ржавом корпусе: «Альфонс».
Когда мы впервые забрались на него, Ленька топнул босой ногой по палубе, и «Альфонс» вздрогнул, закряхтел по-стариковски, застонал.
— Даю голову наотрез: этому «Альфонсу» не меньше полста лет, — сказал тогда Ленька.
На Хлебную мы обычно ходим всем двором: Ленька, Соловей, Мамалыга и я. Иногда берем с собой Мишку и Оську, если бабка позволит. И совсем уж редко Валерку.
«Альфонс» одиноко торчит в левом углу Хлебной гавани. Добраться до него можно вброд: волны наклонили его одним бортом в сторону берега, и на борт взбираться нетрудно — мне, например, вода здесь доходит до подбородка.
Безлюдно в Хлебной гавани. Рыбацкие дубки еще с утра ушли в море. И только наш «Альфонс» тоскливо уставился на выход из гавани своими ржавыми якорными клюзами, — я знаю, если смотреть с берега, они у него будто глаза, — а в трюме его шуршат неугомонные крабы.
Мишка и Оська копошатся на берегу в песке — они еще совсем не умеют плавать. Даже по-собачьи, как я. И до «Альфонса» им не добраться. А рыбку ловить хочется. Так они что придумали: насобирали на берегу обрезков водопроводных труб и разбросали их в воде около берега. Посидят минут десять на песочке — и в воду. И начинают орать как оглашенные: свистят, прыгают, в общем, суматоху поднимают правильную. Ну, бычки, конечно, с перепугу по щелям. И первым делом в эти самые водопроводные трубы прячутся. Здесь им и крышка: ныряешь и закрываешь ладонями одновременно отверстия с обеих сторон. Потом сцеживай между пальцами воду и вытряхивай их, голубчиков, оттуда.
Мишка и Оська так и делают. Додумались же! Правда, попадается им одна мелкота — мундштучки. Но этих мундштучков они уже почти полметра на кукан нанизали.
А у нас почему-то клевать перестало. Наверное, бычки обеденный перерыв устроили, решили мы с Ленькой, отложили удочки в сторону и бултыхнулись в воду. Искупались, окатили из ведра горячую палубу и легли.
Мамалыга и Соловей удочек не бросают, устроились на самом форштевне, свесили ноги за борт и терпеливо меняют наживу на крючках.
Жарко. Море застыло. Блестит. Солнце приятно покалывает наши разомлевшие тела тысячами иголок.
Как и все ребята, мы с братом уже загорели до темно-шоколадного цвета и потому не боимся солнца — лежим себе и только каждые десять — пятнадцать минут ныряем с разбегу в прохладную воду. Ленька ныряет в сторону моря, я к берегу: здесь помельче да и борт пониже.
Не знаю, что действует на Леньку: то ли жара, то ли тишина и безлюдье вокруг, — он лежит на спине, скрестив на лбу руки, чтоб не било солнце, и размышляет вслух:
— Как ты думаешь, кем я хочу быть?
— Моряком, конечно, капитаном.
— Точно, — говорит Ленька. — Ай вонт ту би сэйлор. Капитаном.
«Ай вонт ту би сэйлор». Я знаю, что означает эта английская фраза: «Я хочу быть моряком». Ленька частенько твердит ее с некоторого времени.
Помолчав, Ленька продолжает:
— Ай вонт ту би сэйлор. И шип у меня будет знаешь какой? Такой… весь белый, от киля до клотика. Приличный шип. И ходить он будет во все страны мира. Во все уголки нашего шарика, где есть такая вода, чтобы у него всегда полфута под килем оставалось. Но меньше.
— А почему полфута, Лёнь? — приподымаюсь я на локте.
— Если у тебя меньше чем полфута под килем, — объясняет Ленька, — значит, хана: сидишь на меляке. Понял?
— А-аа…
— И командочка у нас будет толковая, — продолжает мечтать Ленька. — Один за всех и все за одного… Ты, наверное, тоже захочешь к нам на корабль, а?
— Конечно, Лёнь.
— Вот-вот… Придешь ты, значит, к трапу: «Товарищ кэп, возьмите на судно: хочу посмотреть Африку». — «Это кого же взять? — спрошу я. — Тебя? Который на «Спартаке» водопроводной водичкой спекулировал? Катись, друг, колбаской: спикули нам не нужны. У нас один за всех и все за одного. Топай дальше по причалу. Гуд бай…»
— Ну и пошел ты к черту со своим белым корытом! — взрываюсь я. — Тоже мне капитан нашелся, по складам читает. И то еле-еле…
Ленька не шевелится и по-прежнему не снимает рук со лба.
Обидевшись, я бросаюсь в воду и долго барахтаюсь в одиночку. А когда возвращаюсь, сажусь в сторонке.
Ленька перекатывается ко мне по мокрой палубе:
— Дуешься?
Я не отвечаю.
— Ладно, забудем. — Ленька выжимает рукой мои волосы и растирает себе грудь ладонью. — Больше не вспомню, — протягивает он мне руку. — Мир?
— Мир, — соглашаюсь я.
Нет, на Леньку нельзя долго сердиться. Вот он уже склонился ко мне и доверительно шепчет, позабыв о ссоре:
— Знаешь, Саня, я даже по английскому готовиться начал: он ведь нам, морякам, во́ как нужен, — проводит Ленька пальцем по горлу. — Так вот, достал я английский словарь, изучаю потихоньку. Только трудно мне, — вздыхает он. — Как баран в аптеке, я в этом словаре разбираюсь. Нужно будет сходить к Коле, может, он что-нибудь посоветует… Искупнемся?
— Давай.
Когда мы вновь возвращаемся на палубу «Альфонса», Ленька ложится и снова забрасывает руки на лоб и вдруг говорит:
— Эх, скорее бы наш батя вернулся… Ты его, наверное, совсем не помнишь, а, Санька?
Я смущенно помалкиваю. Конечно, я плохо помню нашего батю. Откуда же мне его помнить, если я в то время был совсем карапуз, а батя наш все в рейсе да в рейсе. Придет дня на два домой — и снова в море. Помню я почему-то хорошо один яркий солнечный день. Тихое, прозрачное море, я сижу в корыте, а большой веселый человек толкает это корыто по гладкой поверхности; на берегу сидит мама, и она тоже улыбается. Я очень хорошо помню этот солнечный день, последний день перед отходом нашего бати в последний рейс. Но об этом я никому не рассказываю. Даже маме. Это мое.
Ленька приподнялся и сосредоточенно выводит обломком ракушки якорь у себя на животе. И мне так хочется, чтобы он хоть что-нибудь рассказал про нашего батю. У меня даже под ложечкой от нетерпения засосало. Но Ленька молчит, и поди догадайся, о чем он думает. Тогда я ложусь и сам начинаю мысленно рисовать себе возвращение нашего бати с фронта после окончания войны.
Все будет очень просто. Он войдет, большой, усталый, в шинели и в сапогах. И в комнате сразу запахнет махоркой, порохом. С минуту мы с Ленькой будем, наверное, смотреть на него, не узнавая. «Ну, — скажет батя и поставит свой вещмешок на пол. — Ну?» — и протянет к нам руки. И тогда мы с Ленькой узнаем его. Мы бросимся к нему на шею и повалим прямо на диван. А мама будет стоять и все никак не сможет сдвинуться с места. От радости. Тогда батя подойдет к ней…
Неожиданно Ленька вскакивает и хватает меня в охапку:
— Не научишься этим летом как следует плавать, салага, утоплю!
Он бросает меня за борт, и я, задрав ноги, лечу спиной в воду. Только уже не в сторону берега, а туда, где поглубже.
«Где же дно?» — барахтаюсь я и с перепугу глотаю соленую воду.
— Я тебе дам — по-собачьему! — грозит мне Ленька с «Альфонса». — А ну загребай руками по-морскому: раз-два, раз-два!..
Мы поднимаемся с братом по лестнице. Волосы у Леньки слиплись на лбу, он прихрамывает и опирается на мое костлявое плечо, которое я самоотверженно подставляю ему. Еще бы не самоотверженно! Сегодня мой Ленька — герой дня. А возвращаемся мы с футбольной встречи — наша улица играла на «Спартаке» с ребятами из Аркадии. И две, причем единственные за всю игру, штуки забил в ворота аркадийских мой братишка. Вот этой самой правой ногой.
Ленька тоже то и дело посматривает на свою правую, щупает побелевший носок ботинка и вздыхает. На ботинок жалко смотреть — подошва не выдержала Ленькиных пушечных ударов и отвалилась. Висит, словно язык у запыхавшейся собаки.
— Влетит? — тоскливо спрашивает у меня Ленька.
— Влетит, — соглашаюсь я, но тут же подбадриваю брата: — Ничего, Лёнь, починим.
Вот и второй этаж. И вдруг мы с братом видим, что возле нашей двери возится кто-то незнакомый. Мы подошли совсем близко, стоим на расстоянии какого-нибудь шага, а он вовсе не замечает нас — так увлечен своим делом.
Пожилой дядька среднего роста, в голубой рубашке, в брюках на широких подтяжках, топчется возле нашей двери. Волосы у него распушены, посредине лысина. И если смотреть со стороны, кажется, будто у него на голове венок. В правой руке он держит молоток, а губами зажал во рту гвозди, как это делают обычно заправские сапожники. Он пытается прибить к нашей двери блестящую медную табличку с какой-то надписью. Сощурился близоруко, размахнулся молотком и хлоп себя по пальцу. Морщится от боли, трясет рукой и неожиданно задевает меня. Ага, наконец-то он заметил нас. Быстренько так, испуганно обернулся.
— Здравствуйте, — сказал Ленька и взял у него из рук молоток. — Давайте я попробую.
Запросто, не глядя, Ленька приколотил медную табличку четырьмя гвоздями, потом отступил на полшага и прочел вслух витиеватую надпись:
— «Гарий Аронович Гурман»… Так вы, значит, наш сосед будете?
— Он самый, он самый… Спасибо, молодой человек. — Мужчина пожал Леньке руку и потрепал меня по голове: — Ваш братик?
— Братан, — ответил Ленька.
«Он уже жил здесь когда-то, этот Гарий Аронович Гурман», — подумал я, потому что табличка, которую прибил Ленька, точно заняла незакрашенный квадратик на двери. Гарий Аронович Гурман… Я вспомнил те разноцветные афиши с Алисой Гурман. Да это наверное и есть тот самый циркач, который жил здесь до войны. Правда, он не очень-то похож на артиста. Может быть, клоун?
— Вы раньше здесь жили, да? — спросил я. — Вы еще в цирке работали, да?
— Жил, детка, жил, — еще раз потрепал меня по голове Гарий Аронович.
— А у нас афиши сохранились, — не унимался я. — Алиса Гурман — это ваша дочь?
— Афиши?! — встрепенулся Гарий Аронович. — Где?
— У нас в комнате, — ответил Ленька. — Идемте, покажу.
Мы пришли к нам в комнату, и Ленька вытащил из-за шкафа афиши.
Гарий Аронович разворачивал их дрожащими руками и шептал:
— Алиса?.. Боже мой, Алиса! Сохранились… Чем же мне вас отблагодарить, мальчики? Если бы вы только знали, как это… как это дорого для меня…
Вдруг дверь в комнату без стука отворилась. На пороге стояла девочка лет шести в синем платьице. На нас с Ленькой она не обратила никакого внимания, остановилась и как-то странно, молча смотрела своими большими черными глазами только на Гария Ароновича. Он стоял в это время спиной к двери и все никак не мог оторваться от афиш.
— Папа, — строго произнесла девочка, — папа.
Гарий Аронович вздрогнул, обернулся и поспешно стал сворачивать афиши, пряча их за спиной.
— Сейчас, Ирмочка… Сейчас. — Он сунул афиши моему брату и тихо шепнул: — Пусть у вас пока… Я потом заберу. Пошли, Ирмочка, пошли, доця, — взял он девочку за руку.
Уже из коридора он заглянул к нам в комнату и, кивнув на афиши, сказал:
— Пусть у вас пока. Я потом заберу… Потом…
Мы с братом переглянулись. Странный он какой-то, этот Гарий Аронович. И девочка странная.
Сегодня на обед мы с братом приготовили мамалыгу.
Готовят мамалыгу так. Засыпаешь в казанок желтую кукурузную муку и все время помешиваешь ложкой, — обычно Ленька сыплет муку, а я мешаю, — чтобы она не сварилась комьями. Когда вода выкипит и в казанке останется одна только каша, даешь ей остыть и, перевернув казанок вверх дном, колотишь по нему ложкой. Раз — и мамалыга готова. Она стоит на столе, желтая, пахучая и формой похожа на половинку глобуса. Теперь ее можно резать на скибочки. Как арбуз.
Едят мамалыгу с молоком, с подсолнечным маслом или свиным топленым жиром, смальцем называется. Но лучше всего идет мамалыга со шкварками и жареным луком. Но ни молока, ни шкварок у нас нет. А подсолнечное масло, как на грех, еще вчера кончилось. И сколько ни тряс Ленька над мамалыгой пустой четвертинкой, из нее только три жиденькие капли плюхнулись на мамалыгу в том месте, где на глобусе лежит Северный полюс. А что такое мамалыга без масла? Все равно что трамвай без колес.
— Говорил тебе, картошку в мундире надо было варить, — недовольно пробурчал я брату. — У нас вон еще селедка осталась.
— Ша, Саша! — Ленька ткнул в мамалыгу пальцем — она задрожала, как студень, — и запел:
Сварил чабан мамалыгу,
Тай й повесил на герлыгу!
А герлыга поломилась,
Мамалыга покотилась!
Чум чара, чарара,
Чум чара, чарара!..
Герлыга — это палка у румынских пастухов. «И не поломилась, а поломалась», — хотел было поправить я Леньку, как вдруг в кухню вошел Гарий Аронович и потянул носом:
— Чем же это так вкусно пахнет? A-а, мамалыга! — Гарий Аронович увидел три капли масла на «северном полюсе» и засуетился: — Минуточку, ребятки, я только что с базара!
Он убежал к себе и сразу же вернулся, держа в руках пузырек из-под одеколона. В пузырьке было масло. И как только ему ухитряются на Привозе наливать масло в этот пузырек?
— Одну минуточку, мальчики. — Гарий Аронович быстро отвинтил пробку на пузырьке и затряс им над мамалыгой.
С «северного полюса» потекли к «экватору» извилистые подсолнечные реки. А Гарий Аронович все тряс и тряс своим пузырьком. И не останови его мой брат, он бы, наверное, так и хлобыстнул все масло на нашу мамалыгу.
Ленька взял нож и отхватил три толстые скибки для Гария Ароновича. Гарий Аронович мамалыгу взял:
— Спасибо, ребятки, — и убежал к себе. — Ирма! Ирмочка, чем нас ребята угостили!
Прежде чем сесть за стол, Ленька отрезал еще три толстые скибки от мамалыги. Он долго возил их в масле по тарелке, потом завернул в специальный вощеный кулечек:
— Сегодня обед маме понесешь ты, я занят.
— Охота была мне одному топать на Молдаванку, — заворчал я. — Еще заблужусь…
— Не заблудишься. А заблудишься, так людей спросишь. Язык до Киева доведет… Вон Валерка во дворе маячит, возьми его с собой.
— Охота была мне с этим кабаном идти.
— Вот я тебе дам сейчас по шее, так сразу охота появится! Сказал, пойдешь — точка! А ну, садись за стол… охотник.
Маслозавод находится в районе Молдаванки. Идти нужно было через Привоз, парк Ильича, мимо канатного завода. Мы с Валеркой так и пошли.
На Привозе уже продавали раннюю черешню. Валерка вдруг вынул из кармана новенькую красненькую тридцатку, развернул, чтобы, значит, видна была, и начал прицениваться к черешне.
Тридцать рублей не ахти какие деньги: это всего-навсего полбуханки хлеба. Но все равно такой суммы у меня еще ни разу не было. Правда, однажды я имел шанс заработать… Нет, лучше не вспоминать про ту водичку, которой мы торговали на «Спартаке».
Вытащил Валерка тридцатку и начал подолгу останавливаться возле каждой кучки спелых мясистых ягод. Торгуется, торгуется, а сам, будто невзначай, одну ягодку в рот, другую. Постоит возле продавца, поморщится — дороговато, мол, — и к другому переходит. И пробует, пробует. Продавцы косятся на новенькую тридцатку и терпят. Не выдержал я и тоже начал прицениваться к черешне, протянув руку.
— А ну, брысь! — отогнал меня первый же продавец, как муху.
А Валерка все пробует и пробует.
Разозлился я.
— Пошел ты со своей валютой знаешь куда! — крикнул я Валерке и двинул с Привоза, подальше от этой черешни.
Тут уж Валерке ничего не оставалось делать, как только разменять свою красную тридцатку. Догнал он меня с кульком. Не успели мы дойти до канатного завода, как уговорили килограмм черешни.
Возле проходной маслозавода Валерка свернул из обрывков газет небольшой пакетик. Проходя мимо охранника, он так же, как и я, прижал свой пакет к груди и сказал: «Обед несу матери», — и охранник пропустил нас обоих.
— Ну, показывай, где твоя муторша работает, — сказал Валерка, отбросив свой пакет, и потянул ноздрями.
В воздухе вкусно пахло макухой и подсолнечным маслом.
— Айда, — сказал я. — Мамин цех вон там, за водокачкой. А это кочегарка.
В кочегарку мы, конечно, заглянули. Испили холодной воды из-под крана. Усатый кочегар с мокрым полотенцем на голове еще разрешил нам посмотреть через синий глазок в топку, где бушевало желтое пламя.
В мамином цехе гудели вентиляторы, пыхтели, отдуваясь, паровые прессы. От воробьиных гнезд под крышей и следа не осталось. Но больше всего нас с Валеркой поразила, прямо-таки ошарашила огромная куча очищенных от скорлупы семечек посреди цеха. Эта пирамида возвышалась чуть ли не до потолка. Женщины лопатами бросали семечки на транспортер.
— Бубочки? — вымолвил Валерка и облизнул губы.
Я поскорее уволок его в конторку.
Но в конторке, кроме худой остроносой уборщицы тети Жени, никого не было. Она-то и сказала мне, что мама уехала в город по какому-то срочному делу.
— Что это у тебя? — сунула тетя Женя свой любопытный нос в сверток. — О, мамалыга! Сами варили? Ладно, оставь: передам матери.
Валерка ужас как обрадовался, что мы не задержались долго в конторке. Выскочил и сразу к бубочкам. Только не с той стороны, где работали женщины, а с другой, чтобы не заметили.
Он набрал полную горсть бубочек, понюхал, хмыкнул, довольный, и принялся набивать ими карман и пазуху… Я говорю Валерке:
— Нельзя этого делать — влетит, если увидят.
Говорю, говорю, а сам и не заметил, как тоже набил себе бубочками полные карманы. В пазуху я набирать не стал. Валерка сразу стал похож на причальную тумбу, на которую корабли забрасывают швартовые, когда подходят к берегу.
Весь наш двор лакомился в тот день бубочками. Валерка сначала жадничал, но потом наклонился ко мне и шепнул:
— Завтра пойдем, ладно?
— Ладно, — сказал я.
И Валерка тогда раздобрел, полез за пазуху и стал угощать всех. Мамалыга, так тот ел бубочки пригоршнями. Как баклан глотал.
Я говорю:
— Смотри, Мамалыга, опять с тобой беда случится, застонешь.
— Ничего, — успокоил он меня, — ничего со мной не случится, Саня. Хочешь, на спор, десять стаканов слопаю?
А потом появился Ленька и сразу же спросил меня:
— Отнес?
— Отнес, Леня, — ответил я и спрятал руки за спину.
— Что это вы все жуете? — Ленька разжал мой кулак и увидел на взмокшей ладони прилипшие бубочки. — Так… — Ленька повернулся к Валерке: — Твоя, конечно, работа?
— Хочешь, Лёнь? — Валерка мигом набрал у себя за пазухой две полные горсти и протянул Леньке.
Ленька взял несколько зерен, попробовал на зуб и подобревшим таким голосом спросил:
— Как же это вы ухитрились пронести столько?
— Я там ход надыбал, Леня, — с готовностью объяснил Валерка. — Хочешь, завтра можем целый мешок притащить. Через канализацию. Хочешь, завтра пойдем?
Ленька оттянул Валеркину рубашку и заглянул ему за пазуху.
— Что за вопрос! Конечно, хочу. Только не завтра, а сегодня. Ну-ка пошли, субчики-голубчики, покажите мне свою канализацию! — С этими словами Ленька схватил меня за шиворот и поволок со двора.
Так мы и шли до самого маслозавода. Точно под конвоем. Валерка даже не пытался удрать — Ленька все равно догонит.
У забора, возле канализации, мы остановились.
— Здесь? — спросил Ленька. (Мы молча кивнули.) — Ну тогда полезайте, ворюги несчастные. Вы полезайте, — Ленька присел на камень, — а я вас тут подожду. И попробуйте только удрать через проходную!..
Оставшиеся у нас бубочки мы с Валеркой молча высыпали на том месте, где взяли. «Честное слово, от этого в куче ничуть не прибавилось», — вздохнул я про себя и хотел было оставить в кармане хоть горсточку, но вспомнил о Леньке и передумал.
Когда мы вновь появились на свет божий, Ленька проверил наши карманы и сразу же отослал Валерку обратно: Валерка, оказывается, «забыл» высыпать бубочки из заднего кармана. Пришлось ему снова лезть в канализацию.
Три вечера подряд мама делала большую красивую куклу. Нарядное платье ей сшила. И даже косички заплела. А вчера утром перед уходом на работу дала эту куклу мне:
— Сынок, поиграй, пожалуйста, с Ирмой.
Я недовольно нахмурился. Охота была мне с девчонкой возиться. Тем более, что ребята наши за шелковицей собирались идти.
— Понимаешь, сынок… — сказала мама. — Мы все: ты, я, Леня, Гарий Аронович, — все мы должны как-то помочь этой девочке.
— Почему?
— Понимаешь, сына, я не могу сейчас тебе рассказать о том, что произошло с этой маленькой девочкой. Пройдет время, ты станешь большим и все узнаешь. А пока что я очень прошу тебя, поиграй с этой девочкой.
Ну разве мог я отказать маме?
Дверь мне открыл Гарий Аронович:
— A-а, молодой человек! Входите, входите…
Неловко обхватив руками куклу, я протиснулся в дверь.
— О, какая у вас кукла! Кому же это? — засуетился Гарий Аронович и вдруг, вытянув шею в направлении другой комнаты, крикнул петушиным голосом: — Ирмочка, а у нас гости! Ирмочка!..
Но из комнаты никто не отозвался. Тогда Гарий Аронович подмигнул мне, прижал к губам палец: тихо, мол, — взял меня за локоть и повел. Прежде чем войти туда, в другую комнату, он остановился, крикнул негромко: «Ку-ку!» — и только потом заглянул.
Мы вошли. Ирма стояла посреди комнаты и, видно, ждала нас. Вот чудачка, почему же она не отозвалась?
— Познакомься, Ирмочка, — сказал Гарий Аронович. — Этот мальчик — наш сосед, Шурик.
Девочка посмотрела на меня и ничего не сказала. Даже руки не протянула. Но я не обиделся. Я сказал:
— Давай играть? Я принес тебе куклу. Это мама сделала. На, возьми.
Куклу она взяла, продолжая смотреть на меня все так же исподлобья, настороженно.
— Ну, не буду вам мешать, дети, играйте, играйте, — сказал Гарий Аронович и вышел.
А я недолго думая сразу же приступил к делу: сдвинул вместе три стула и предложил Ирме:
— Давай в войну! Вот это будет наш корабль. Садись сюда. И куклу бери, не бойся. Садись.
Ирма подумала немного, потом посадила на один стул куклу, села на другой сама — на краешек, — и мы «поплыли».
Да, странная это была девочка: я строчил из пулемета по «юнкерсам» и сбивал их, как орешки; я топил глубинными бомбами фашистские подводные лодки, и они тонули, как консервные банки, — а Ирма все время молчала и не проронила ни словечка. Потом мы повстречали немецкую эскадру, и был жаркий бой. Один крейсер я все-таки утопил, но сам получил большую пробоину в правом борту, и мой корабль начал крениться, тонуть. Тогда я приказал:
— Шлюпки на воду! — и подставил Ирме скамеечку: — Прыгай! Бери куклу и прыгай, слышишь?!
Но Ирма сидела как вкопанная и только таращила на меня свои большие черные глаза.
— Ты что, не хочешь играть? — спросил я.
— Хочу, — тихо прошептала она.
— Так почему же ты не прыгаешь? Судно ведь тонет.
Ирма опять промолчала, и я не понимал этого глупого упрямства. Мне все же было обидно. Я даже вспотел, сражаясь, а она не хочет прыгать. Неужели это так трудно?
И все-таки я опять не обиделся на эту странную девочку: я же обещал маме. И я сказал:
— Может, будем в другую игру? Или вот что. Хочешь, я расскажу тебе про своего батю.
— Хочу.
— Ну, тогда слушай. А куклу можешь взять на руки. Так ей будет удобнее.
Я отдал ей куклу, не слезая с «корабля», уселся на стуле, поджав по-турецки ноги, обхватил руками спинку и… сколько ни морщил лоб, так ничего и не мог придумать. Будь на месте Ирмы кто-нибудь другой, я бы наверняка придумал что-нибудь такое героическое о своем отце, хотя бы для самого себя, сочинил небывалые истории о нем. Но здесь, рядом с Ирмой, я почувствовал, что не могу соврать даже самую малость. Даже про своего батю. Она так смотрела на меня, что я не мог соврать. У меня только и хватило фантазии, чтобы сказать:
— Знаешь, скоро мой батя расколотит фашистов в Берлине и вернется домой.
Но эти слова не произвели на Ирму никакого впечатления. Она по-прежнему молчала. И тогда я вдруг вспомнил про ту афишу, которую нашел под диваном. Вообще-то Гарий Аронович в тот же день, как приехал, взял у нас все афиши с Алисой Гурман, унес к себе и почему-то спрятал. Эта же афиша валялась под диваном, и вчера я случайно наткнулся на нее. Синие лучи прожекторов высвечивали над желтой ареной тоненькую фигурку Алисы. И хотя на этой афише так же, как и на других, Алиса улыбалась своей белоснежной улыбкой, мне вдруг показалось, что лицом она очень и очень похожа на маленькую серьезную дочку Гария Ароновича. Если бы Ирма засмеялась, то была бы точная копия Алисы. Но как проверить? Разве ее заставишь хоть раз улыбнуться. Стоп. А что, если…
— Слушай, — сказал я Ирме и слез со стула, — сейчас я тебе что-то покажу. Сейчас…
Я побежал в нашу комнату и через минуту вернулся с афишей в руках и развернул ее перед Ирмой:
— Вот смотри. Это не твоя мама?
Ирма поднялась, приблизилась к афише. И вдруг я заметил, что глаза ее оживились, заблестели.
— Мама, — впервые улыбнулась она. — Мама… мама… — шептала Ирма, прикасаясь пальцем к афише.
«Узнала», — обрадовался я.
Внезапно Ирма вздрогнула, что-то вспомнила. Я ясно видел — она что-то вспомнила: брови ее сошлись на переносице, зрачки расширились и становились все больше и больше. Она еще несколько раз прошептала тихо:
— Мама… мама… — и вдруг пронзительно вскрикнула: — Мама-а!!! — и повалилась на пол.
В дверях я столкнулся с Гарием Ароновичем. Я не видел его лица. Я вообще ничего не видел, пока не выскочил во двор.
Вечером к Ирме вызвали врача. Мы с братом топтались в коридоре.
— Лёнь, значит, Алиса Гурман — это ее мама?
— Ну да, мать, — сердито объяснял мне Ленька. — И жена Гария Ароновича. Они до войны вместе в цирке работали. Но вот что я хочу тебе втолковать, голова ты садовая. Понимаешь, Соловей, например, не видел, как убили его отца, как дядя Паша погиб. Вовка только извещение получил. И он еще надеется. А вот Ирма видела. Они специально пытали Алису на глазах у дочки. Думали, что Алиса им партизан выдаст. Она ведь в партизанском отряде была, Алиса Гурман. Разведчицей. И она никого не выдала. А Ирму спасли наши. Ирма все забыла. Все, понимаешь ты или нет? Болезнь у нее такая. И вдруг ты вылез с этой афишей. И она вспомнила. Ну кто тебя просил?
— Откуда же я знал, Лёнь?
— Догадаться можно было, не маленький. На другие дела у тебя разума хватает. Ну как не надавать тебе по шее после этого?
Я подумал и покорно подставил брату голову:
— Надавай, Леня. Надавай… если надо.