Алексей Залесский • Конец Дома Советов (Наш современник N9 2003)

Алексей ЗАЛЕССКИЙ

Конец Дома Советов

(воспоминания очевидца)

Трудно быть зеркалом, отражать события так, как они происходят. Память работает избирательно, удерживая в первую очередь то, что больше всего поражает, и пропуская мелочи, которые могут впоследствии оказаться важнее того, что представлялось самым главным. Фильтры сознания… Совершенно объективным не может быть ни один человек. И все же постараюсь не столько оценивать и судить, сколько описывать то, что видел, не слишком доверяя тому, что слышал.

Не хочу причислить себя ни к одной партии. Я за тех, кто защищал закон. Но когда с в о и делают роковые ошибки, не могу замалчивать, а тем более оправдывать их. Иногда я позволяю себе размышлять над увиденным, пытаюсь сделать вывод, но не решаюсь произнести окончательного приговора. Может быть, для очевидца и этого достаточно.

* * *

Я вернулся в Москву из отпуска в пятницу, 24 сентября, и по дороге домой решил посмотреть, что делается у Верховного Совета после указа Ельцина о его роспуске.

У троллейбусной остановки “Площадь Свободной России” перед кордоном милиции толпился народ. К Дому Советов не пускали. Свет в здании, кажется, тогда еще не был отключен полностью: некоторые окна светились, а на набережной у парадной лестницы развевались красные и черно-желто-белые монархические флаги, под которыми шевелились едва заметные в наступающей темноте фигурки людей. Шел митинг. Кто-то сказал, что пускают со стороны “Краснопресненской”. Было холодно, время от времени хлестал короткий, но сильный дождь, и я решил придти завтра.

* * *

В субботу погода совсем другая: тепло и солнечно. За метро “Красно-пресненская”, между стеклянным салоном-парикмахерской и стадионом,— милицейское оцепление. Но как раз в тот момент, когда я подошел, из-за поворота высыпала толпа с красным флагом; впереди, пятясь, кучка репортеров с телекамерами и фотоаппаратами. Возгласы: “Руцкой! Руцкой!”. Перед Руцким милиция расступилась, и я влился в хвост шедшей за ним толпы. Как выяснилось позже, Руцкой обходил посты милиции и ОМОНа, окружавшие Белый дом, и с помощью громкоговорителя своим резким голосом, чеканя каждое слово, убеждал не оказывать сопротивления законной власти. Милиционеры слушали его, как мне показалось, внимательно, но, как только он удалялся на значительное расстояние, немедленно смыкали свои ряды перед желавшими последовать за ним. Эта игра продолжалась не один день. У стен Дома Советов я встретил депутата Верховного Совета отца Алексея Злобина, секретаря комитета, в котором я работал. На мои расспросы батюшка ответил: “Пока сидим. Не знаем, что будет завтра”. Этих слов было достаточно, чтобы решить мою судьбу. В это трудное время я не мог остаться в стороне от тех, с кем связывало меня общее дело — защита прав верующих.

* * *

На следующий день, в воскресенье, я на работе. Кроме депутатов на местах часть аппарата — отдел кадров, бухгалтерия. Открыты буфеты. Но не работает почта, отключены телефоны. Съезд заседает каждый день, депутаты здесь и ночуют, потому что не знают, что ждет их на следующее утро. Кстати, этот съезд принял подготовленный нашим комитетом Закон о свободе совести. Он призван был ограничить деятельность иностранных проповедников, заполонивших в последнее время наш эфир.

* * *

На подступах к Дому Советов — палатки и баррикады добровольных его защитников. Около палаток костры. На них кипятят воду для чая и варят супы. Над палатками преимущественно красные флаги и транспаранты — белым по красному: “СССР”, “РКП” и другие подобные. Много пожилых женщин. Они следят за кострами, убирают территорию перед зданием, откуда-то волокут дрова. Одна из них с девочкой лет трех-четырех. По ночам холодно, почти все время идет дождь, — неужели девочка и на ночь остается в палатке? Но говорят, что ночевать ее забирают на нижний (цокольный) этаж, куда открыт доступ всем желающим и где организован отдых для добровольцев. Милицейский пост перенесен к лестнице, ведущей на второй этаж. На полу постелены ковровые дорожки, на которых люди спят. Отопление отключено, но все же здесь можно хоть немного согреться по сравнению с улицей. Неподалеку от палаток сооружено нечто вроде церковного алтаря. Большой деревянный крест, и перед ним на составленных вместе столах — иконы, свечи, фотографии царской семьи. В дождь все это накрывается полиэтиленовой пленкой. Здесь служат молебны, читают акафисты. Отсюда вокруг здания отправляются крестные ходы.

Постоянно присутствующих священников Московской Патриархии двое: депутат о. Алексей Злобин и иеромонах о. Никон. Приходили и еще какие-то батюшки, но я видел их мельком, два или три раза. Больше всех запомнился мне худощавый, аскетического вида священник Катакомбной или Русской Православной церкви за границей о. Виктор. На вид ему 30—35. С густой бородой и длинными волосами, как и положено немодернизированному православному батюшке. Приехал, как он сам рассказал, с Украины, бросил дома хозяйство, даже бураки не выкопал. Он все время среди народа. Молится, проповедует, беседует, одобряет. Говорят, что у нас тут коммунистический мятеж. Так почему же он, представитель церкви, наиболее непримиримой к коммунистам, никогда не признававшей советскую власть, сорвался с насиженного места и прилетел сюда как на крыльях? И сейчас как будто вижу перед собой его высокую черную фигуру во главе крестного хода. За ним идут пять или шесть его неизменных спутниц с иконами, усердно поющих. А дальше уже кто придется — сегодня одни, завтра другие. Их мочит дождь, обдувает холодный ветер, под ногами лужи. Гаснут и вновь зажигаются тонкие желтые свечки. Так слабые огоньки людских сердец, колеблясь, под ледяным дыханием мира сего поднимаются к Богу…

У отца Виктора нет враждебности к Русской Православной Церкви. Но служить вместе с нашими священниками он отказывается: “Узнает наш Синод, отлучит”. Отказывается он и от нашего предложения переночевать в относительном тепле в одном из наших кабинетов. “Я уж с народом”.

* * *

Баррикады очень примитивные, из всякого рода железок и деревяшек. Кажется, любой бульдозер, не говоря уже о танке, может запросто их снести. Около баррикад тоже костры, потому что там дежурят круглые сутки. Оружие — железные и деревянные палки, аккуратно сложенные в кучки булыжники, вывороченные из мостовой, да несколько бутылок с бензином на случай, если ОМОН начнет атаку, ведь у них автоматы. Из наших автоматы имеет охрана внутри здания и те из защитников-добровольцев, которым дано право носить оружие. Как объяснял Руцкой на одной из пресс-конференций, где присутствовало много иностранных журналистов, оружие выдавалось в обмен на паспорт и регистрировалось в специальном журнале.

Между баррикадами и передвижным железным ограждением, поставлен-ным милицией, — нейтральная полоса. Сюда по молчаливому согласию можно выходить и нам, и им. За этой полосой “их” цепь — в бронежилетах, со щитами, дубинками, некоторые с автоматами. ОМОН в первые дни менялся каждые полтора часа, затем, наверное, из-за дождя, — каждые сорок минут. Интересно было наблюдать смену караулов: подходившая или отходившая (часто бегом) колонна, в плащах, с огромными четырехугольными белыми щитами и дубинками вместо мечей, напоминала сошедших с коней средне-вековых рыцарей-крестоносцев.

Основной пункт сосредоточения милиции и ОМОНа — это гостиница “Мир” рядом с мэрией. Раньше она принадлежала Верховному Совету, а теперь используется для его осады. Туда то и дело подъезжают милицейские машины и автобусы с подкреплением. Но потом эти силы стали подвозить на больших, крытых брезентом военных грузовиках. Каждое утро грузовики медленно вползают со стороны Садового кольца по узкому Девятинскому переулку и, разгрузившись, выстраиваются напротив стены американского посольства. Вечером они уезжают. Я насчитал их более шестидесяти. Подступы со стороны Нового Арбата и гостиницы “Украина” перегорожены поливальными машинами. У мэрии куча городских маршрутных автобусов, также используемых для перевозки милиции. Неужели своего транспорта у МВД не хватает? Тут же стоят две пожарные машины с размотанными шлангами. Для чего они здесь? Против огня или против людей? Но наибольшее внимание привлекает БТР желтого цвета (другие, зеленые, подошли позже), который впоследствии окрестили “Желтым Геббельсом” или “Желтой жабой”. Расположившийся перед гостиницей “Мир” носом к баррикадам, широкий, приземистый, он действительно напоминает огромную жабу, готовую к прыжку. Сначала думали, что он будет таранить баррикады, но назначение его оказалось совсем другое — пропагандистское. Отсюда и кличка “Геббельс”. С помощью мощнейшего громкоговорителя, от звуков которого на расстоянии нескольких десятков метров болят уши, он призывает к спокойствию, сдержанности и благоразумию, а также сулит блага земные тем, кто перейдет на сторону президента. Депутатам обещают выплату годичного оклада (около двух миллионов рублей), пользование ведомствен-ными лечебно-курортными учреждениями и квартиры в Москве, а работникам аппарата — трудоустройство с зарплатой, не меньше прежней.

В перерывах между соблазнительными предложениями заводят соблазнительные песенки. Музыкальная программа началась с “Путаны”, песни про проститутку, услышанной мною впервые из коммерческого ларька. “Путану” крутят постоянно. Что этим хотели сказать устроители концерта? Вернее всего, просто досадить нам, потому что знали, что у патриотов, пришедших защищать Белый дом, такая музыка не в почете. В последующие дни репертуар несколько расширился, но “Путана” преобладала. Даже когда милиция объявила траур по своему товарищу, погибшему во время одного из столкновений в Москве, эта песня продолжала звучать между скорбными сообщениями. Это вывело из терпения о. Виктора, который, поднявшись на баррикаду, сказал через громкоговоритель: “Вы чтите память вашего погибшего товарища и в то же время заводите такие песни. Это кощунство”. После этого “Путану” временно сняли с репертуара.

С нашей стороны тоже организована агитация. Выступают депутаты, ветераны войны, священники, простые люди. Обращаются и к уму, и к сердцу, и к совести. Читают стихи собственного сочинения. Поют песни: “Бьется в тесной печурке огонь”, “Выходила на берег Катюша”, “Широка страна моя родная”. Наши громкоговорители слабее, но слова сильнее, ибо идут от сердца. В них и слезы матерей, и гнев отцов, и ласка, и угроза. Примеры из истории, разъяснения законодателей, воспоминания о былой славе Родины и сокрушение о ее сегодняшней немощи. Высокий стиль оратора и соленая шутка остряка. Разве можно сравнить эти живые голоса, говорящие в большинстве своем без подготовки, с монотонно и нудно повторяемой магнитофонной записью вымученных, казенных фраз, сочиненных где-то в глуши чиновничьего кабинета. Если бы люди в погонах, как они сами себя называли, находившиеся по ту сторону баррикад, были способны воспринять искренность, заключенную в этих речах, стихах, песнях и шутках, то, скорее всего, они перешли бы на нашу сторону или, по крайней мере, оставили свои посты. Но нет, не в коня корм. Один милиционер с их стороны заявил в разговоре с нашим агитатором, что он не ельцинист, но он за порядок, и что не надо было в свое время парламенту голосовать за суверенитет России, то есть за противопоставление ее Союзу. Так какого же шута он не на нашей стороне? Любопытно, что значительная часть милиции воспитывалась еще в советском, или, точнее, в коммунистическом духе, но сейчас она стоит за Ельцина и Гайдара, то есть за капитализм. Про прусского солдата говорили, что он больше боится палки капрала, чему пули неприятеля. Чего боится русский милиционер?

Бабушка-агитатор распространяет документы съезда и указы Руцкого, напечатанные на миниатюрных листках. Милиционеры, стоящие в оцеплении с автоматами, усмехаются: “Вы бы нам лучше поднесли чаю или чего-нибудь еще погорячее”. Сердобольная старушка принимает это всерьез: “Ну, выпить у нас нету, а вот чаю сейчас организуем”. И бежит к костру доставать чай для противника. “Любите врагов ваших, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих и гонящих вас…”

От нас выпускают всех желающих, а к нам не пускают почти никого. Однако немногим, в основном женщинам, удается правдами и неправдами пробиться сквозь несколько рядов оцепления. Упрашивают милиционеров, говорят, что идут в соседний с Верховным Советом дом к больной дочери или сестре. Одна старушка с туго набитой сумкой рассказывает, тяжело дыша: “Еле прошла, зато поесть вам принесла. Один милиционер говорит мне: “Стрелять в таких надо”. А я ему: “На! Стреляй в свою мать!”.

Есть у нас и свои Гавроши. На одном из заседаний съезда Хасбулатов рассказал про мальчишку, который вызвался пронести громкоговоритель нашим сторонникам, тщетно пытавшимся прорваться через стену ОМОНа. “Как же ты пронесешь его, ведь у тебя его отнимут”. — “А я его в большую сумку запрячу”. Я видел двух таких ребят, лет 12—13, отчаянные, уже курят. Но чем-то напоминают Ваню Солнцева из повести Катаева “Сын полка”. Ребята постарше, 16—18 лет, работали в разведгруппе. Следили за передвижением милицейских машин и БТРов.

* * *

За неделю осады бронетехники прибавилось. Сначала рядом с “Желтой жабой” появились две зеленые — якобы для охраны мэрии. Затем подогнали еще один БТР к баррикаде на Рочдельской улице и целых пять или шесть в узкий проход между жилыми домами и стадионом (Дружинниковская ул.). Еще раньше там был поставлен водомет для разгона толпы, напиравшей со стороны метро “Краснопресненская”.

Там казачья застава. Бородачи в диковинной форме, с нагайками и шашками командуют разношерстными отрядами ополченцев, неумело, но старательно марширующими перед Домом Советов. Две баррикады, расположенные одна за другой на Дружинниковской улице, как клещами, охвачены ОМОНом со стороны стадиона и скверика, называемого парком им. Павлика Морозова. Подходящее место для людей, воюющих против своих отцов, матерей и братьев. Здесь опаснее, чем где бы то ни было. Баррикады легко отрезать от остальной территории. Зато у казаков костер и гитара. На заставе не унывают.

* * *

С этой стороны нас опоясали колючей проволокой. Это не привычная с детства прямая ржавая проволока с тупыми колючками, а серебристая, в виде колец, с тонкими лезвиями, которые, говорят, режут, как бритва. Похоже, импортная. Со стороны американского посольства проволоки нет: стыдно. Но вездесущие журналисты все же ее сфотографировали. Да еще Руцкого на ее фоне. Редкий кадр! Но кто увидит его в нашей стране?..

* * *

В первые дни блокады внутри здания все как обычно: чистые лестницы с красными бархатными дорожками, тишина кабинетов и даже буфеты работают. Только ассортимент не тот — исчезли пирожные, конфеты, различные салаты, а также вкусные пирожки и булочки, приготовленные в собственной пекарне. На витрине одни бутерброды: на черном хлебе два тоненьких ломтика вареной колбасы или сыра. Вода минеральная и клюквенный напиток. Тем же кормят в столовой на шестом этаже, где организовано трехразовое бесплатное питание для добровольцев, несущих дежурство на баррикадах, депутатов и работников аппарата. Норма — по три бутерброда и по стакану воды на завтрак, на обед и на ужин. Горячая, вернее, чуть теплая пища (суп и одна сосиска с кашей) появилась, когда по инициативе Патриарха начались переговоры между Верховным Советом и правительством. Тогда же и включили свет.

Электричество, горячая вода и центральное отопление были отключены в начале второй недели блокады. Вечерами в непривычной темноте длинных коридоров люди передвигались вдоль стен, рискуя столкнуться друг с другом, если нет в руках свечи или электрического фонарика. Такая роскошь далеко не у всех, правда, на постах охраны и в служебных кабинетах свечей хватает. Вместе с освещением исчезли чистота и строгость государственного учреж-дения. Консервные банки с окурками у окон, мусор и грязь в туалетах, которые пришлось убирать на общественных началах. Вызвались несколько добро-вольцев, в их числе и я. Женщины, не исключая депутатов, помогают мыть посуду в буфетах и в столовой. Холодной водой — другой нет. Кипяток для чая можно получить в ограниченном количестве у костров. Но кто-то догадался разжечь во дворе костер специально для буфета — и появился чай. Служба питания работает почти круглые сутки. Говорю знакомой буфетчице: “Вы герои”. В ответ она пожимает плечами и говорит грустно: “Кому нужно такое геройство!”

* * *

При свечах и лампах-вспышках фоторепортеров проходит Съезд депутатов. Заседания короткие. Заслушивают сообщения о политической обстановке. Принимают постановления, обращения. Съезд продолжается, несмотря на блокаду. Правда, депутатов поубавилось. С каждым днем все больше пустых мест в зале. Кто-то перебежал на сторону Ельцина, кто-то пытается работать “на воле” — в Краснопресненском райсовете, кто-то просто ушел в кусты и отсиживается у себя дома.

Голосуют руками, хотя на табло загораются фамилии выступающих. Электроэнергию экономят для самых крайних случаев. Здание снабжено автономной электростанцией, работающей на солярке. Но машины с топливом, конечно же, не пропускают. Свечи — у каждого депутатского места и симметрично расставленные на столе президиума. Раньше я мечтал попасть на заседание съезда в Кремль, но не удалось. А теперь работникам аппарата позволено сидеть рядом с депутатами. Что ж, этот съезд стоит всех кремлевских.

В перерыве между заседаниями депутаты и аппарат собственными силами устраивают концерт. Отыскиваются и поэты, и композиторы, и исполнители. Душа концерта — депутат Челноков. У него прекрасный голос и организаторские способности.

Наверное, это единственный в мире парламент, который пел во время осады и который столь необычная судьба связала особыми, почти кровными узами. Не знаю, сохранится ли эта связь, когда судьба вновь рассеет депутатов по разным уголкам России.

* * *

Ночью обычно спалось плохо. Холодно и жестко лежать на составленных вместе стульях. Хождение по коридорам ограничивалось — можно было ожидать всякого. Иногда в темноте перед тобой вспыхивает фонарик внутренней охраны, у тебя проверяют документы и требуют пройти на твое рабочее место. Отсиживаться можно в буфете, откуда по ночам не выгоняют, и на нашем (третьем) этаже у окна рядом с лестничной клеткой, где дежурят знакомые охранники. Отсюда хорошо видно, что делается на улице. Напротив темнеют окна гостиницы “Мир”, набитой вооруженными людьми. Оттуда тоже за нами наблюдают. Время от времени ярко, точно просверливая нас, загораются фары приближающихся к нам со стороны города милицейских машин. В просвете между домами, на далеком Садовом кольце, как чиркающие спички, мелькают огоньки городского транспорта.

В эти долгие осенние ночи в коридорах завязываются разговоры на самые разные темы. Вспоминаю спор о религии с одним из дежуривших по ночам охранников. Этот человек не принимал Православия, оно представлялось ему слишком примитивным, потому что в молитве нужно было, по его мнению, все время просить у Бога каких-то благ. Он верил в космический разум, в перевоплощение душ, в пришельцев из других миров, часто ссылался на науку, роль которой он сильно преувеличивал, как и все далекие от науки люди. Но рассказал случай из своей жизни, который считал вмешательством чего-то сверхъестественного. Во время прохождения службы в армии он шел однажды в колонне солдат, как вдруг кто-то окликнул его: “Эй!”. Он оглянулся — никого. Потом еще раз то же самое. Тогда он поменялся местами с рядом идущим солдатом, чтобы лучше слышать этот голос и увидеть, кто его зовет. Но никого не обнаружил. И вдруг через несколько минут в колонну врезался грузовик и насмерть задавил солдата, занявшего его место. “Это твой ангел-хранитель тебя звал”, — сказал я милиционеру. Потом я попытался объяснить ему, что иногда в разных религиях одни и те же духовные явления объясняются и называются по-разному. Например, то, что одни называют Богом, другие называют Абсолютом или Мировым Разумом. Люди как будто общаются с духовным миром на разных языках. Эта идея ему понравилась. Я не пытался убеждать его в истинности Православия, так как чувствовал, что все равно сейчас он не примет моих доводов — слишком рационалистично, рассудочно было его мышление. Но я старался показать, что в Православии есть не менее глубокие идеи и проникновения в духовный мир, чем в восточных религиях. Мы расстались более близкими по взглядам, чем в начале диалога. Я предложил при случае побеседовать еще раз. Но случай не представился. Через два или три дня был штурм. Где сейчас этот мыслитель в милицейской форме с его крупицей духовного опыта? Может быть, уже в другом мире. Завеса плоти упала перед ним, и его проблемы получили неожиданное, но ясное, как день, решение.

* * *

Каждый вечер перед сном я выхожу погулять к баррикадам. С наступ-лением темноты в огромном здании Дома Советов становится скучно и уныло. А примыкающая к нему площадь вся в огнях. Высокие уличные фонари ровно льют свой холодный свет. А костры у палаток и баррикад манят к себе теплом и уютом. Около них всегда толпится народ. Обрывки разговоров, шутки. Рядом с незнакомыми, но близкими тебе из-за общей судьбы людьми не чувствуешь себя одиноким. И темень ночи вместе с думами и тревогами о завтрашнем дне, обступающая тебя со всех сторон, как и невидимые в ней враги, как будто отодвигается и готова совсем рассеяться. Правда, когда идет дождь, долго не погуляешь. Но в последнее время распогодилось, хотя и похолодало. Луна выглядывает в разрывах облаков.

Мраморная стена у четырнадцатого подъезда сплошь заклеена листов-ками, ксерокопиями документов съезда, вырезками из оппозиционных газет, а также произведениями народного творчества — карикатурами и сатири-ческими стихотворениями, главный герой которых — Ельцин. Его изображают увенчанным шестиконечной звездой, с бутылкой водки и стаканом в руках. Постоянные спутники президента — сионисты, американские дядюшки и т. п.

Крупными буквами — проклятия президенту, правительству, демократам. Тут же наклеены старые плакаты или газетные листы с изображениями Ленина и Сталина. Российские трехцветные флаги у подъезда заменены красными советскими.

Читая эти настенные надписи, представляешь себе мутные волны с желтоватой пеной, плещущиеся где-то внизу о борт огромного корабля. Корабль российских законов, олицетворяемый Домом Советов! Как хотелось бы, чтобы волны классовой и национальной розни, волны мелкой обывательской злобы и мести (неизбежные в любом государстве) не поднялись слишком высоко и не захлестнули тебя и тех, кто управляет тобой. И чтобы борьба против беззакония, против диктатуры не обернулась бы борьбой коммунистов против демократов или русских против евреев.

Именно в такой вечер, дня за два до штурма, произошел инцидент с баркашовцами. Баркашовцы — это что-то вроде военизированной партии. По слухам, они откололись от васильевской “Памяти”, когда обнаружилось, что Васильев получает деньги из каких-то темных источников. Распространяют газету “Русский порядок”. На первом листе газеты и на рукавах защитных курток баркашовцев — красный знак, напоминающий свастику. Они очень дисциплинированны. Время от времени их отряд марширует перед Домом Советов, поражая своей (не сравнить с другими отрядами ополченцев) чисто военной выправкой.

Около них все время крутятся иностранные журналисты с телекамерами и фотоаппаратами. Баркашовцев называют русскими фашистами.

И вот часов около девяти вечера они выстроились напротив четырнадцатого подъезда, на этот раз с автоматами, и промаршировали сначала к одной, затем к другой баррикаде. Их руководитель — не знаю, сам ли Баркашов или кто другой, — повернувшись спиной к стоявшей невдалеке цепи милиционеров и лицом к своему отряду, выбросил вперед руку, как в фашистском приветствии, и крикнул “Слава России!”. Отряд в один голос повторил. Потом то же движение рукой и выкрик: “Смерть Ельцину!”. Один немецкий журналист в восторге от этого выступления поднес три сложенных пальца к губам и причмокнул, как будто конфетку съел.

Но стоявшие на постах у баррикады ополченцы были отнюдь не в восторге, особенно когда через несколько минут “Желтый Геббельс” объявил: “В связи с демонстрациями оружия у Белого дома мы приводим наши силы и боевую технику в состояние повышенной боевой готовности”. С нашей стороны послышались недовольные голоса: “Зачем это надо было делать? Похоже на провокацию!”. Подошел Бабурин. Ему рассказали о неуместности выходки баркашовцев. Но Бабурин, выслушав замечания, не придал этому особого значения и вскоре удалился.

Не помню, в тот же вечер или в следующий была объявлена тревога. В сторону казачьей заставы пустили газы. Люди стали надевать противогазы, и часть ополченцев, вооруженных железными прутьями, бросилась к заставе. Но, как потом выяснилось, был произведен лишь один выстрел “черемухой” и, так как ветер дул в сторону ОМОНа, газовая атака не удалась. Штурма в этот день не предполагалось, еще шли переговоры. Тогда зачем газы? Вероятно, проба нервов…

* * *

Сейчас официальная пресса много шумит о красно-коричневых, объединившихся вокруг Дома Советов для свержения власти президента. Не было красно-коричневых как единой организованной группы. Под красно-коричневыми я понимаю приверженцев коммунистических идеалов и национальной исключительности. Были красные и коричневые. О последних я только что сказал, их насчитывалось не более сорока. Красных было гораздо больше. Но разных оттенков: от коммунистов зюгановского толка, доброжелательно относящихся к Православию, до непримиримых твердокаменных марксистов, ворчавших при упоминании о религии и церкви. Приходилось слышать, например, и такое: “Не надо нам попов. Не Русская Православная Церковь отстояла Сталинград, а русский народ”. Однако прямых оскорблений в адрес присутствовавших священников я не слышал. С одним из них произошел спор, когда батюшка пожелал установить на баррикаде российский флаг. “Это власовский флаг”, — говорили защитники баррикады. “Нет, — возражал батюшка, — Власов его опозорил, но он не власовский. Белые сражались под этим флагом. Мне, например, он нравится”. Никто не посмел отнять флаг у священника. Но когда он ушел, флаг немедленно убрали.

Выступая с балкона на одном из митингов, проходивших в эти дни, Алкснис обратился к депутатам с просьбой поднять над зданием красный флаг — флаг Союза ССР — рядом с флагом России. Но его просьбу не выполнили.

Были и сталинисты, в основном люди пожилого возраста, для которых Сталин означает счастливое детство, победу над фашизмом и ежегодные снижения цен. Были, наконец, просто недовольные высокими ценами, ростом преступности, порнографией, обилием спекулянтов и грязью на улицах. Этих с некоторой натяжкой тоже можно причислить к красным, ведь, по их мнению, раньше (при коммунистах) жилось лучше.

Но никак не назовешь красными монархистов разных толков, христианских демократов и казаков. Это белые.

И были просто граждане России, возмущенные попранием конституции и разгоном плохих или хороших, но избранных народом депутатов. Таких людей, пришедших сюда не по вызову политической партии, а по велению гражданского долга, тоже было немало.

Однажды с балкона выступал депутат Моссовета: “Я демократ, — начал он свою речь. — Но я пришел сюда, потому что считаю несправедливыми действия Ельцина”. Из толпы раздались свистки. Теперь слово “демократ” действует на кого-то, как красная тряпка на быка. Как, впрочем, и слово “патриот” — по ту сторону баррикад.

Между группами, придерживавшимися столь различных взглядов, не могло быть полного единства. И в кулуарах Верховного Совета, и на площади перед зданием не раз разгорались жаркие споры, доходившие порой до ругани. И всегда находился кто-нибудь, кто пытался успокоить и помирить ссорящихся: “Не надо, сейчас не до этого! Вот когда победим, тогда будем разбираться между собой”. Не победили, но расстались или умерли примиренными. А если бы победили?..

* * *

Накануне погода улучшилась, потеплело, выглянуло солнце. Еще шли, хотя и с трудом, переговоры с правительством. Камнем преткновения оказался вопрос о сдаче оружия. Правительственная сторона требовала сдачи оружия ей. Верховный Совет и Руцкой предлагали сдать его под контролем двухсторонней комиссии на склад Дома Советов, то есть туда, где оно хранилось раньше, снять милицейское оцепление и предоставить парламенту эфир для объяснения народу своей позиции. Говорили, что готовы собраться или уже собрались военные эксперты обеих сторон, чтобы детально обсудить условия перемирия. В здании включили электричество. В буфетах вновь появился горячий чай и кофе, бутерброды с копченой колбасой. С утра через пропускной пункт хлынул нескончаемый поток журналистов. Потеплело и на душе. Хотя не было уверенности, что произошел поворот в лучшую сторону. Но так уж устроен человек: пока живет, надеется.

В воскресенье, 3 октября, на втором этаже приготовили две комнаты для богослужения: малую церковь и исповедальню. Принесли иконы, свечи и священническое облачение. И вот в помощь о. Алексею из Свято-Данилова монастыря приезжают монахи. Привозят антиминс, без которого не может проходить православная служба. У престола микрофон, а рядом в коридоре у широких открытых окон устанавливаются громкоговорители для трансляции службы на улицу. Литургия в осажденном Доме! Поначалу как-то не ощущаешь огромности этого события. Слишком мы поглощены политикой. И мало кто предполагает, что на другой день начнется бой и что эта церковь закроется навсегда.

Обычный служебный кабинет. Встроенные шкафы, письменные столы золотистой окраски, паркетный пол. И вот здесь — храм. Алтарь без иконостаса. Вспоминаются домашние богослужения Катакомбной церкви… Как только открылась дверь, в небольшое помещение набилось столько журналистов с телекамерами, что они оттеснили молящихся. Пришлось постепенно выпроваживать эту публику, не уважающую наших святынь. Некоторые репортеры, чтобы лучше снимать, залезали на подоконник, откуда их, как назойливых мух, было нелегко согнать. Не помогают увещевания священника и депутатов. Но в конце концов журналисты один за другим сами исчезают. В самом деле, не всю же службу снимать. Больше становится молящихся, и вместе с ними в комнату входит молитвенное настроение. Рядом с депутатом буфетчица или бухгалтерша. Здесь все равны. Но как жаль, что из двух тысяч человек, находящихся в стенах Верховного Совета, действи-тельно молящихся не набралось более пятидесяти. Некоторые остаются в коридоре, слушают невнимательно, разговаривают, постоят немного и уйдут. Наверное, если бы весь Дом молился так, как молились во времена Минина и Пожарского, исход этого “смутного времени” был бы другой.

В молитву то и дело вторгаются какие-то суетливые мысли. А хорошо ли слышно на улице? Не выдерживаю и спускаюсь вниз. Убеждаюсь, что хорошо. Кое-кто стоит и молится, кое-кто просто слушает. Но народу под окнами тоже немного. У гостиницы “Мир” прекратили музыку. Тоже уважают богослужение, или приказали уважать? А солнце сияет. Светлое Христово воскресение!

Дым от костров стелется по площади. Ходят люди туда и сюда. Кто-то разговаривает — неверующие. Милиция стоит с автоматами. А дальше, за оцеплением, Москва живет своей обычной жизнью. Машины, автобусы и троллейбусы. Прохожие…

Исповедовался, но не причащался. Не приготовился. Не думалось, что завтра будут умирать люди, что я сам могу завтра умереть. И что Дом Советов, такой нарядный и торжественный, такой невоенный — с коврами, картинами, зеркалами, огромными окнами, журналистами, беззаботно распивающими кофе в буфетах, превратится в пылающий факел.

Работать в этот день не хотелось. Убирать мусор, когда вокруг все празднично, когда сама погода, кажется, свидетельствует о перемене к лучшему! Да, ведь в этот день Русской Православной Церкви передали из Третьяковской галереи на несколько часов Владимирскую икону Божией Матери, чтобы москвичи могли помолиться перед ней “О еже сохранитися граду сему от губительства, огня, меча, нашествия иноплеменников и между-усобныя брани”.

Но неисповедимы пути Господни!

* * *

Накануне, в субботу, на Смоленской площади была схватка ОМОНа с митингующими. Не обошлось без жертв… Мы заметили, что в той стороне что-то горит. Черный дым поднимался над домами. Может быть, случайный пожар. Но слишком долго не гаснет. Несколько человек, в их числе и я, решили подняться на семнадцатый этаж, надеясь оттуда хоть что-нибудь разглядеть. Долгим был этот подъем — ведь лифты не работали. Наконец добрались. У одного из нас подзорная труба. По очереди смотрим в нее из какого-то кабинета, в котором — как ни странно в этот момент — сидят за письменными столами и работают люди. Видим, что рядом с Министерством иностранных дел улицу перегородили омоновцы с белыми щитами, а чуть дальше — толпа с красным флагом. Но движения никакого не видно. Схватка, наверное, уже кончилась.

Сегодня опять митинг. На этот раз еще дальше от нас: на Октябрьской площади. Но никаких вестей оттуда… В течение почти всей последней недели ОМОН безжалостно избивал людей, пытавшихся прорваться к ним с разных сторон. Очевидцы рассказывают, что особенно охотно били тех, кто не мог оказать сопротивления — женщин, стариков, инвалидов. Загоняли в тупики, сталкивали вниз по эскалатору на станции метро “Баррикадная”. Люди помоложе и посильнее вступали в драку, но толпу всегда удавалось оттеснить. Думали, что так будет и сегодня. И вдруг около четырех часов крики: “Прорвались! Прорвались!”. Со стороны набережной появляются какие-то люди. У некоторых в руках палки и, видимо, захваченные в бою резиновые дубинки, решетчатые щиты. Редкие красные флаги.

Пробиться сюда с Октябрьской площади, когда в Москве десятки тысяч милиции и ОМОНа, кажется настолько невероятным, что кто-то из депутатов предостерегает: “Подождите, это, может быть, провокация”. Но непохоже. Людей все больше и больше. Они улыбаются, приветствуют нас, обнимаются с нами, показывают кровоподтеки от ударов омоновских дубинок. Все больше флагов, изредка монархических. Появляются транспаранты “Трудовой Москвы”. Хочу посмотреть, что делается на набережной и на Новом Арбате. Направляюсь вдоль стены навстречу прорвавшимся людям. И в этот момент начинается стрельба. Такое впечатление, что стреляют откуда-то сверху. Автоматные очереди. Заговорил крупнокалиберный пулемет (кстати, очень удачное выражение: заговорил). Журналист с фотоаппаратом ложится на асфальт. А я нагибают голову, хотя понимаю, что это не спасет. Никогда не был под обстрелом. Позже говорили, что стрельба велась преимущественно поверх голов. Но я сам видел, как в медпункт пронесли одного раненого с пулевым ранением.

Мимо мэрии проходит БТР. На нем несколько человек в солдатских шинелях и без шапок. Крики: “Наш БТР!” За ним едут несколько грузовиков — тоже наши. Стрельба вскоре прекращается. Правительственный БТР, охранявший гостиницу “Мир”, и “Желтая жаба” с громкоговорителем уезжают без боя. Отступает и скрывается куда-то милицейское оцепление. Новые волны народа заполняют площадь, теперь уже со стороны зоопарка.

Хотя выстрелов больше не слышно, говорят, есть опасность, что из гостиницы “Мир” снова откроют огонь. Берусь помогать нашему врачу, который с санитарной сумкой расположился невдалеке от двадцатого подъезда. Подходят пострадавшие. Пулевых ранений больше нет, но есть ушибы и переломы, полученные в рукопашном бою. Приношу из здания стул, затем тащим с кем-то бачок с водой. Продвигаемся ближе к мэрии, но пострадавших больше не видно. Мэрия молчит. Похоже на нашу победу. Подъезжают новые захваченные машины. Появляются милиционеры, пере-шедшие на нашу сторону. Им аплодируют. Площадь перед балконом Верховного Совета заполняется народом. Царит радостное возбуждение. Кто-то советует занять круговую оборону. “Какую там оборону! — возмущаются в ответ. — Мэрию надо брать”.

Начинается импровизированный митинг. Выступают депутаты. Неизвестно откуда появившаяся Сажи Умалатова предостерегает от эйфории: “Это еще не победа”. Другие говорят в том же духе. Но как гром с ясного неба раздается резкий голос Руцкого: “Будем брать мэрию и Останкино!”. После него выступает кто-то другой с призывом формировать добровольческие отряды для захвата телецентра. Вскоре над нами в начинающем темнеть небе проходят, как мне показалось, в сторону Останкина три вертолета. Думаю: как быстро реагирует правительство!.. Трофейные машины начинают наполняться добровольцами. Грузовики с порванным брезентовым верхом и разбитыми стеклами кабин, автобусы, битком набитые молодежью, опьяненной воображаемой победой, отъезжают без всякого порядка. Из окон торчат красные и монархические знамена. Похоже на семнадцатый год, как его изображают на картинах, — грузовики с вооруженными рабочими. Только здесь на двух или трех человек с автоматами полсотни безоружных юнцов. И так лихо, так радостно, по пути махая или грозя прохожим, мчались они через весь город на верную смерть.

Только потом, когда все было кончено, появились вопросы: зачем? На что надеялся Руцкой и окружавшие его опытные, убеленные сединами военные? Не лучше ли было бы не распылять силы, а до конца стоять вокруг Дома Советов? Если бы на нас напали в ночь с третьего на четвертое или утром, то было бы ясно, что правительство, а не мы, начало бойню. Пусть бы мы погибли, но женщины и безоружные мужчины, стоявшие на баррикадах, стали бы вечными свидетелями обвинения против правительства.

Рассказывали, что перед штурмом Останкина между Макашовым и Брагиным велись переговоры о предоставлении Верховному Совету часа эфирного времени. Но если бы даже Макашов со своей группой проник в телецентр, то неужели группа “Витязь”, охранявшая этот объект, вкупе с техническими специалистами не сумела бы отключить электричество или каким-нибудь другим способом помешать передаче? Стоила ли игра свеч? Ходили слухи, что командиры воинских частей, расквартированных в Москве и Подмосковье, обещали придти на помощь Руцкому, если он захватит Останкино. Но слухи о военной помощи ходили еще до 3 октября. То якобы Псковская десантная дивизия идет на помощь, то Северный флот грозит Ельцину своим вмешательством, если прольется хоть одна капля крови.

Сколько ее пролилось у метро “Баррикадная”, на Смоленской площади, в других местах! Но никто не пришел. Можно ли было после всего этого верить обещаниям? Если военные действительно хотели помочь, то пусть бы пришли к Дому Советов и встали на его защиту. Какой-то близкий к Руцкому человек вспоминает: “Руцкой призывал штурмовать мэрию. Это была истерика, эмоциональный взрыв. Разум его помрачился”. (“Мы и время”, 1 ноября 1993 г.). Но имел ли право на такие эмоции человек, которому поручено управление государством? Не будем судить Руцкого, это сделают другие. Но все те, кто его окружал… Почему они не удержали его от такого шага? Или это была коллективная истерика?

Захват мэрии длился не более получаса. Там хозяйничали баркашовцы. Они перекрыли вход для случайных людей, объясняя это начавшимся мародерством.

По площади провели каких-то арестованных милицейских чинов. Толпа порывалась бить их, но охрана надежно защищала. А за гостиницей “Мир” шла беседа с пленными омоновцами. Оказалось, что это были не профессионалы, умеющие одним ударом сбивать с ног и ломать ребра, а призванные в армию деревенские парни из Липецкой или Воронежской области, на которых напялили бронежилеты и дали им в руки дубинки и щиты. “Мы ничего не понимаем”, — жалобно говорили они. Командовавший ими офицер хотел было погрузить их в автобус вместе со снаряжением и убраться восвояси, но ему не дали этого сделать. Какой-то человек с бородой, помахивая трофейной дубинкой, объявил: “Ребята, мы никого из вас не принуждаем. Даем вам несколько минут на размышление: или переходите на нашу сторону, или можете возвращаться в казармы. Но автобуса, щитов и бронежилетов мы вам не отдадим. Учтите, что по дороге толпа может вас избить. Думайте сами”. Через несколько минут солдаты, посоветовавшись, вяло согласились перейти на нашу сторону. Дали команду: “Батальон, строиться!” И батальон, а вернее, оставшаяся от него рота зашагала в сторону Дома Советов. “Молодцы!” — приветствовала их толпа. Кто-то из нашего начальства обещал их накормить. Не знаю, выполнили ли это обещание, так как в центре всеобщего внимания стоял захват Останкина.

Мне до боли жаль этих ребят. Уж лучше бы их отпустили. Лучше бы они не соглашались переходить. Ну что же, избили бы их по дороге. А может быть, нет. А теперь их, наверное, ждет трибунал. Вспоминаю, как один из них к концу следующего дня, бледный, совершенно подавленный обстрелом и будущей расправой, робко попросил у меня гражданскую одежду. Сохрани его, Господи!

Победители! Не жалейте нас, но пожалейте хотя бы своих, не выдержавших “боевого крещения”. Ведь они действительно ничего не понимали.

* * *

Ничего не понимали и прохожие, появившиеся около мэрии после снятия оцепления. Мы с отцом Никоном в первый раз вышли прогуляться за пределы баррикад. “Походить по свободной земле”, — так, кажется, сказал отец Никон. Прохожие спрашивали: “Батюшка, объясните, что здесь происходит?”. И батюшка пытался как можно доходчивее и короче объяснить ситуацию. Подъехал к машине грузин, как он сам сказал, из беженцев и обратился ко мне с таким же вопросом. Я объяснил, как умел. “А что мне делать?” — спросил он. “Если не знаете сами, что вам теперь делать, то поезжайте-ка лучше домой. А то машину могут отобрать в такое время”. Мой совет пришелся по душе, и он тотчас же отъехал. Наша прогулка мало чем напоминала хождение по свободной земле. Страшила неопределенность. В наступивших сумерках стали появляться подозрительного вида подростки с папиросами в зубах, подвыпившие. Может быть, они пришли стянуть под покровом темноты что плохо лежит. За баррикадами я чувствовал себя безопаснее, чем в “вольной” Москве.

Я вернулся в свой темный двадцатый подъезд (Лужков к тому времени уже успел дать команду снова отключить в здании свет). Сюда начали привозить раненых из Останкина. Владимир Георгиевич, врач, которому я помогал несколькими часами раньше, распорядился готовить доски для фиксации переломов конечностей. Этот человек отличался удивительным спокойствием и чутким, ласковым отношением к пациентам. В минуты, когда всех волновал лишь один вопрос: что будет дальше? — его, казалось, интересовали только раненые и ничто другое. Они молча лежали на полу в полутьме (вновь зажглись свечи и фонарики), в холоде, бледные, осунув-шиеся. Только один, совсем молодой, с перевязанной ногой, сидевший в кресле у окна, все время пытался встать и истерически кричал: “Дайте мне автомат, дайте автомат!”. Казачка с забинтованной головой вырвало. Раненых “скорая помощь” отвозит в разные больницы. Но оставят ли их там в покое хотя бы до выздоровления? Вряд ли. Будут спрашивать, допрашивать…

На скамейках у стен сидят люди, пришедшие с улицы отдохнуть. Тут тревожно. Ждут ответного удара. Рассказывают друг другу, что сейчас (по слухам) происходит в Останкино, делятся прогнозами на будущее, по большей части мрачными. Надежда на скорую победу угасла. Чувствуешь себя как в мышеловке. Выхожу на улицу. Здесь повеселее. Ярко горят фонари и костры. Народу еще много, но после первого порыва энтузиазма люди постепенно расходятся по домам. Когда стало ясно, что штурм Останкина не удался, понимаешь, что одним присутствием безоружных людей не остановить удара. В силу вступали законы войны. И чем меньше здесь останется народу, тем меньше будет жертв. Умом это понимаешь, а сердцем не соглашаешься, — известно: на миру и смерть красна. И все-таки с освещенной площади маленькие ручейки людей неумолимо утекают в ночь…

Заставы и костры выдвинулись далеко за баррикады: на набережную, на Новый Арбат. Мост через Москву-реку перегородили захваченные нами поливальные машины. Казак, действуя нагайкой, как милицейским жезлом, поворачивает направляющийся к мосту транспорт назад, и автомобили, скользнув по асфальту длинными полосами света от фар, похожими на заячьи уши, исчезают… Говорят, что угнали наш единственный БТР. С наступлением ночи чувство безнадежности нарастает. В буфете на шестом этаже за столами рядом с неубранными стаканами и блюдцами дремлют или вполголоса что-то обсуждают несколько человек. Холод и бесцельное ожидание. За окнами под огнями фонарей совсем уже пустынная площадь. И костров стало меньше: два или три, около них еще копошатся люди. Никто не приходит — ни друзья, ни враги. Вспоминаются слова из песни: “Осень, что же будет завтра с нами…”. Иду спать в свою комнату. Догорает свечка в баночке с песком перед иконой. Как это ни странно в такую тревожную ночь, быстро засыпаю.

Будит меня голос диктора по внутреннему радио: “Внимание, внимание! К Дому Советов подтягиваются войска. Депутатам и работникам аппарата оставаться на своих местах. Защитникам без команды огонь не открывать!” “Довоевались!” — говорит ночевавший со мной в комнате депутат. Уже совсем светло. Семь часов утра. За окном, во внутреннем дворе-колодце трещит мотор захваченной накануне военной радиостанции. Успею ли умыться? А то ведь неизвестно, что будет. Может, повезут в тюрьму, если останусь в живых. Выхожу в коридор. Кого ни встречу по дороге к умывальнику — у всех какое-то иное, чем вчера, выражение лица. Не беспокойство, не страх читаю я на этих лицах, а обреченность. Каждый как бы мысленно надел белую рубаху смертника. На нашем этаже двое охранников, положив автоматы на колени, вполголоса поют какую-то песню. Работники нашего комитета по-христиански попросили друг у друга прощения.

Отдельные события этого дня сместились в моей памяти относительно друг друга. Не помню, в какой момент — до или после начала стрельбы, — я успел исповедоваться и причаститься у отца Алексея. Тогда все лишнее отпало, как шелуха. Хотя в течение дня не раз возвращалось. Например, желание поесть, покурить, посидеть. Перед лицом смерти чувствуешь свою слабость и ничтожество. Боишься, что в тебя выстрелят, что будут бить, что умрешь не сразу, а будешь корчиться от боли при ранении. Боишься, что скоро умрешь… Жена и детишки… Почему в последние дни так мало о них думал? Теперь так ясно их всех вижу — далеких и близких… Что будет после смерти? Достоин ли я, несмотря на причастие, сразу, сейчас же пойти к Богу? Слишком легкий конец. Помучиться еще надо, чтобы искупить хотя бы малую толику грехов. Но мучиться не хочу — страшно… Зачем я сюда пришел?..

Умывшись, возвращаюсь по коридору в своей кабинет. По пути останавливаюсь у окна лестничной клетки и вижу, как из-за поворота, со стороны набережной, выскакивают бронемашины. На броне гвардейские значки: красная звезда и красное знамя на белом фоне. Наша красная, советская армия идет против нас. Та армия, к которой мы с детства привыкли из книжек и кино как к нашей защитнице. Потом нам рассказали, что только боевая техника была армейской. В машинах сидели и стреляли в нас другие, нанятые за деньги люди. Но когда впервые увидел эту технику, мне и в голову не приходило, кто ею управлял. Даже шевельнулась нелепая надежда: а вдруг это нам на подмогу.

Первая БМП, на большой скорости пройдя вдоль здания, резко повернула и легко проскочила через баррикаду (на этом месте вчера был сделан проход для трофейных машин). Но как пустынно вокруг; у палаток ни одного человека — наверно, я не слышал первых пулеметных очередей. Со стороны нашего подъезда в БМП бросили бутылку с горючим. Бутылка вспыхнула, разбившись о броню, не причинив машине ни малейшего вреда. Нет, это уже точно не нам на подмогу. Вдруг с разных сторон, как по команде, началась стрельба. Частые выстрелы и очереди.

Медпункт и отец Алексей со святыми дарами перебазировались в глубь здания — там безопаснее. Покидаем наши кабинеты. Может быть, в последний раз видим эти привычные стены, столы, стулья… Вскоре приносят первых раненых. Помогаю передвигать столы, готовить место для перевязки. Батюшка со своею “малой церковью”, то есть с чашей, крестом, Евангелием, иконами и свечами, разместился в соседней с медпунктом комнате.

Стрельба усиливается и учащается, похоже на дождь или град по железной крыше, на удары множества молотков, забивающих мелкие гвозди. И еще — что особенно жутко — на аплодисменты. Кто-то огромный, немой и безликий — не человек, а дьявол — без умолку аплодирует смерти… Аплодисменты в театре военных действий. Или в анатомическом театре — в здании полно трупов. Тяжело забарабанил крупнокалиберный пулемет. Еще и еще. Страшно ухнула пушка — стены трясутся. После выстрелов — звон бьющегося стекла. Окна зашторены, но в щелочку видно, что даже во дворе асфальт усыпан стеклянной крошкой. Одиноко стоят брошенные легковые машины. А радиостанция все работает, трещит мотор. Во дворе ни души: вся территория простреливается с верхних этажей мэрии и с крыш соседних зданий. Но вдруг вижу, как из какого-то внутреннего подъезда выходят двое солдат с ведром и спокойно, как будто стрельба их не касается, заправляют мотор радиостанции бензином. Потом не спеша уходят. И опять никого. Как томительно долго тянется стрельба! То затихает, как бы обещая совсем умолкнуть, то нарастает с новой силой. Отец Алексей, двое депутатов и я стоим на коленях и молимся. Батюшка читает акафисты один за другим. Помню, два раза повторялся акафист святителю Николаю. Перед нашими глазами лики Христа и Богоматери на иконах, озаренные трепещущими огоньками свечей. Что сказать в молитве? Чтобы Бог сохранил мне жизнь? Или чтобы убили сразу? Толпятся, лезут друг на друга неясные мысли, неуверенные просьбы… Бегу к Богу… Жизнь между страхом и надеждой… Кто на море не бывал, тот Богу не моливался (пословица). “Кто тебя научил молиться?” — “Бесы!” (из патерика). А меня научил штурм.

В повести Зазубрина “Щепка” приговоренный к расстрелу, стоя у стенки, мечтает превратиться в муху, в жучка, уползти и забиться в щелку. Я испытал это чувство. Но не уползешь! Твое тело — большая мишень… Так хочется еще раз увидеть жену и детей. А может быть, это лишь предлог, чтобы зацепиться за жизнь? Странно: когда смерть близка, упираешься руками и ногами, чтобы не идти ей навстречу, а когда она удаляется от тебя, теряешь интерес к жизни. Слишком тошно, противно становится от того, что делается вокруг.

Бог сохранил меня на земле — зачем? Для чего-то еще я нужен или просто из милости? Когда выстрелы немного утихают, слышу, как стоящий рядом со мной депутат дает обет: если останется жив, стать священником. А мне какой дать обет? Я не могу быть священником по каноническим причинам. Спрашиваю отца Алексея. Он говорит: “Обещай, что будешь работать только в церкви”. Обещаю…

Приходит отец Никон. Он потерялся, когда мы переходили на новое место, а вот теперь нашел нас. Рассказывает, что пытался говорить с атакующими, наверное, по радио; просил разрешения выпустить из здания женщин и безоружных, но в ответ его обозвали коммунистическим попом Гапоном и покрыли матом. Обращение отца Никона впоследствии передавали по телевидению, но ответ, естественно, опустили.

Депутатам и работникам аппарата велено собраться в зале Совета национальностей: он без окон. Мы решили остаться в той комнате, где молились. К отцу Алексею постоянно приходят причащаться или креститься, а иногда зовут в соседнюю комнату причащать раненых. Причащаются и крестятся депутаты, работники аппарата, охранники, военные, штатские, казаки. Он до конца выполняет свой пастырский долг…

Только на сцене или в романах воюют и умирают красиво. На самом деле смерть отталкивает: и своя, воображаемая, и чужая, реальная. Рядом с нами от потери крови умер человек, пуля задела ему артерию. Он долго стонал, и через открытые двери и коридор до нас явственно доходили его стоны, усиливавшие общий страх. Но за несколько минут до смерти он успокоился, даже сказал, что ему стало хорошо. Я помогал оттаскивать его труп от медпункта. Труп — это уже не человек. Рот открыт, лицо побелело и заост-рилось. Оболочка человека. Накрыли его сначала курткой, потом нашли белую простыню… Где его родные, узнают ли о нем?

Мелькнет мысль: почему бы сразу не сдаться, чтобы не было трудно? Ведь сопротивление с самого начала было бесполезно. Но разве нам предлагали сдаваться? Огонь открыли вскоре после семи часов утра, а переговоры о сдаче начались где-то около полудня. Тогда стрельба прекра-тилась, но очень ненадолго — минут на сорок.

После передышки канонада возобновляется. Неожиданно наступает полное равнодушие: пусть стреляют. Хочется спать. Умереть во сне. Вдруг опять тишина. Кто-то говорит: “Надо перекусить”, и всем сразу захотелось есть. Достаем еду, неизвестно как здесь оказавшуюся, — буженину, колбасу, печенье, белый хлеб — как вкусно! Наливаем горячий чай из принесенных нами раньше термосов. Даже Владимир Георгиевич, до сих пор ни на шаг не отходивший от раненых, позволяет себе на несколько минут расслабиться. Но и тут он пытается услужить другим: нарезает хлеб, масло. Отец Алексей ходил в зал Совета национальностей на разведку и принес вот какие новости: с группой “Альфа”, не желающей участвовать в кровопролитии, ведутся переговоры о том, чтобы вывести из здания женщин и безоружных людей; их доведут или довезут на автобусах до ближайшей станции метро, а дальше безопасность не гарантируют. Сидим и ждем. Даже молиться уже нет сил; ноги отяжелели, не хочется подниматься с кресла.

В нашу комнату заглядывает высокий молодой человек с бегающими глазами и возбужденно говорит: “Первый этаж уже взяли. Там какой-то народ ходит. Никто не стреляет — можно выходить”. И проходит дальше. Не верится, что все так легко и просто закончится. Уж не провокатор ли это? Хотят выманить нас наружу? Преодолевая страх, возвращаюсь в свой кабинет взять какие-то вещи. В коридорах никого, дырки от пуль в окнах, выходящих на улицу. Битое стекло хрустит под ногами. В туалете кто-то сжигает документы. По пути захожу в кабинет отца Алексея, где я причащался. Окно цело, но в его углу у самой рамы дырка от пули. На улице, прямо против окна, стоит БТР. Но не стреляет. Затишье.

Возвращаюсь к своим. Появляются санитары “скорой помощи” и уносят раненых. Один с легким ранением ноги упорно отказывается уходить: “Я останусь здесь до конца, у меня автомат есть!” Но, кажется, его все-таки уговорили уехать.

Один из наших врачей тоже уезжает со “скорой помощью”. Владимир Георгиевич остается: он собирается идти по этажам искать раненых, которым еще не оказана помощь. “Ну, долгие проводы — лишние слезы”, — говорит он. Коллеги обнимаются. Хочу заставить себя остаться с Владимиром Георгиевичем, но не хватает мужества. Впереди долгая ночь. В темных коридорах, вероятнее всего, будут добивать тех, кто остался. Я медлю, скрываюсь в медпункте, надеясь, что, когда наши будут уходить, я останусь незамеченным и потом буду помогать доктору. Некоторое время пережидаю, но затем не выдерживаю и выхожу в коридор. Наши (отец Алексей, отец Никон и депутаты) еще на месте. Вдруг окрик: “Стоять! Руки на затылок!”. Оборачиваюсь и впервые близко вижу врагов: они в пятнистой форме (камуфляж), в шлемах с забралом из оргстекла и с какими-то странными ружьями в руках. Выстраивают нас в коридоре и проверяют комнаты. Один из них говорит: “Батюшку не трогать”, и тут я соображаю, что это не враги, а группа “Альфа”, взявшаяся нас вывести. Батюшка сообщает, что всех будет около ста шестидесяти человек: русские и иностранные журналисты, обслуга и несколько депутатов. Нас ведут по коридору. Встречаюсь с Владимиром Георгиевичем, который идет нам навстречу. Значит, остается. А я?.. Не решаюсь смотреть ему в глаза, а только пожимаю ему руку и тихо говорю: “До свидания!”. За короткое время я успел полюбить этого человека, который сейчас уходит все дальше, уходит на подвиг, уходит, может быть, в вечность…

* * *

Спускаемся по лестнице в вестибюль двадцатого подъезда. Его не узнать: мебель перевернута, на стенах следы от пуль, на полу осколки стекла. Предлагают нам сесть на пол и поодиночке не выходить на улицу — там еще стреляют. Полчаса ждем. Наконец бойцы “Альфы” приводят еще каких-то людей с шестого этажа, и вот мы на улице. Тепло, как летом. Напротив БТР с задранным кверху стволом пулемета и цепь автоматчиков в касках и бронежилетах. Дула автоматов тоже направлены вверх. У Горбатого моста небольшая толпа. Нас проводят сквозь нее. Кто-то кричит: “Козлы!”. Другой с деланным удивлением: “А вот как батюшка сюда попал, не могу понять!”. Третий тихо: “Я за вас”. Кто эти люди? Как их пустили сюда?

Проходим мимо стены американского посольства и стадиона. Еще одна цепочка: на этот раз милиция. И перед зоопарком еще одна. Оборачиваюсь, чтобы взглянуть на Дом, — он хорошо виден в розоватых лучах заходящего солнца. Центральная его часть горит, из окон с обеих сторон на уровне двенадцатого-четырнадцатого этажей — огромные крылья огня. Белый дом — черный дом!

Перед зоопарком стоит БМП. Дуло орудия грозно направлено на людей, смотрящих из зоопарка на пожар. На Малой Грузинской последняя цепочка милиции. Пройдя ее, мы постепенно расходимся в разные стороны. Отец Алексей с депутатами берут подвернувшуюся легковую машину, а я иду пешком к Белорусскому вокзалу — там сяду на метро. Только теперь замечаю, что вокруг Дома Советов опять идет стрельба. Навстречу много народа, просто прохожих. Одни указывают на горящее здание, обмениваясь замечаниями. Другие совершенно равнодушны; идут с работы, по магазинам, по домам. Наверное, за день успели привыкнуть к стрельбе. Как быстро русский человек ко всему привыкает! Смотрю на часы: около шести вечера. Бабка у дверей магазина возмущается: “Ельцин и Хасбулатов ссорятся, а сколько людей положили!”. Выстрелы хорошо слышны даже от Белорусского вокзала. Бьют крупнокалиберные пулеметы…

Загрузка...