МОЗАИКА ВОЙНЫ

Татьяна Владимировна Комарова Я — РЕБЁНОК ВОЙНЫ И ОККУПАЦИИ[1]

Нас у мамы было три сестры — одиннадцатилетняя Галя, девятилетняя Инна и я, Таня, мне было тогда четыре года. Наш родной город Коростень — по довоенным границам — это западный рубеж страны. И жили здесь перед войной военные, в основном лётчики и танкисты, и их семьи. Наш дом находился метрах в двухстах от железнодорожного полотна, а через поле, в пределах видимости, был расположен аэродром. И вот наступило утро 22 июня 1941 года, начало войны. Бомбили железнодорожный узел и аэродром. Наша хата — в эпицентре между двумя объектами бомбёжки.

Бомбёжка продолжалась не более получаса: отбомбившись, самолеты с чёрными крестами (теперь мы это хорошо разглядели и запомнили на всю жизнь эти кресты) безнаказанно ушли на Запад.

Рыдая, прибежала с работы мама: она работала дежурной в гостинице и сменилась только утром. Из репродуктора на железнодорожном вокзале передавали речь Молотова: он сообщил о начале войны. Так в мой детский словарный запас впервые вошло слово «война».

Мы притихли, успокаивали маму и удивлялись, почему наша мама, такая мужественная, смелая и весёлая (как плачет мама, мы видели впервые), так расстроилась из-за этого сообщения о войне. Но когда мы спустя час после бомбёжки побежали на нашу любимую железную дорогу, мы поняли отчаяние мамы: первые погибшие, развороченные пути, пылающие вагоны, стоны раненых. Вокзал уцелел: всё так же громко работал рупор радио и отбивали минуты часы в центре здания вокзала.

До этого дня я помню отдельные эпизоды и отрывки из моей жизни. С этого дня — сфотографирован памятью каждый день и час.

23 июня 1941 года мы эвакуировались. Эшелон был составлен из товарных вагонов, приспособленных для перевозки людей: вагон делился на отдельные отсеки, в каждом отсеке — обширные нары. Отсеки были побольше и поменьше. В отсеке размещалась, как правило, одна семья: многодетная — в отсеке побольше, малочисленная — в отсеке поменьше. Нас, детей, всё это (вагоны, суета, предвкушение путешествия в поезде), даже невзирая на мамин расстроенный вид, очень радовало! Нам попалось «купе», как назвала наш отсек мама, очень удачное: в нём было окно, и если встать на цыпочки, можно было выглядывать на улицу и радоваться свежему ветру. Окно было незастеклённым и являлось единственным способом вентиляции: в вагоне очень скоро наступила духота. Плакали грудные дети, стонали больные старики. Через двое суток путешествия нам уже не так радостно было, и мы осторожно начали спрашивать маму, когда мы поедем домой. Мы ещё не осознавали, что это всеобщее горе и мыкать нам его придётся ещё ой как долго!

Но окончательно в ужасе войны и эвакуации мы уверились в ночь с 26 на 27 июня: наш состав (как о нём теперь всегда говорили — «состав эвакуированных») был отведён на тупиковый путь станции Пинизевичи. Рядом стоял состав с цистернами горючего. Ночью налетели фашистские стервятники: сбросив на парашютах фонари и осветив железную дорогу, они принялись бомбить, делая заход за заходом. Первой взрывной волной (рвались цистерны с горючим) выбросило в открывшуюся дверь вагона маму с Галей, так как они спали с краю. Вернуться за нами с Инной они уже не смогли: сминая всё на своём пути, обезумевшие люди бежали прочь. В этом аду огня, криков о помощи, молитв о спасении (на русском, украинском и еврейском языках) мы с Инной остались одни. И совсем неожиданными для нас в этом кошмаре стали слова утешения молодой еврейки: она не смогла оставить больную маму и осталась в вагоне. Наверное, она была учительницей, во всяком случае запас её сказок был неисчерпаем! Поглаживая меня по голове, она приговаривала: «Не плачь, все цистерны уже взорвались, наш вагон не загорелся, скоро рассвет, придёт мама, спи». И правда, под её шёпот и под стихающую канонаду мы с Инной уснули.

Ночью состав представлял собой сплошной факел, и мама не могла различить наш вагон. Почти в бессознательном состоянии вместе с другими пассажирами из нашего состава она ждала утра. За эту ночь мы сразу стали взрослыми: не задавали глупых вопросов типа «когда поедем домой», не канючили «морса» (сладкой воды), ели всё, что давала мама, и, главное, присмирели. Мы поняли, что это не просто беда, а огромная беда, одна на всех!

На наших глазах уносили обгоревшие трупы из вагонов, увозили заходившихся в крике раненых детей и взрослых. Погибших хоронили здесь же, у кромки леса. Вагоны расцепили, переформировали, составили новый состав, и мы поехали дальше, на восток.

Так мы ехали до конца августа. В августе наш состав загнали на запасной путь станции Тростянец Сумской области. Пропускались дальше только поезда с ранеными, живой силой и техникой: много лет спустя из военной литературы я узнала, что это был «харьковский котёл». Нас, беженцев, временно расквартировали по домам жителей Тростянца.

Не повезло нам с хозяевами — эти люди были злобно настроены против советской власти и на всех эвакуированных смотрели с подозрением — зачем, дескать, бегут от «цивилизованных» немцев? Нам они не давали ни крошки хлеба, да и работы для нашей мамы не было, все предприятия сворачивались и эвакуировались на восток. Наступал голод.

На наше счастье, в соседнем подворье обосновалась солдатская кухня, и добрый повар «поставил нас на довольствие». Но мама ходить за едой стеснялась, мы ещё не привыкли к положению нищих. И тогда повар, подозвав меня, отрезал огромный кусок сала, достал буханку хлеба и со словами «донесёшь?» — вручил мне. От счастья накормить маму, от человеческой щедрости и доброты мои руки обхватили эти сокровища, а ноги быстро-быстро понеслись к маме! Как весело мне вслед смеялись молодые солдаты! И мне опять было непонятно, почему при виде всего этого чуда мама заплакала.

События развивались стремительно: где-то в начале сентября 1941 года наш хозяин с хлебом-солью пошёл встречать немцев, вступающих в город.

Как только вошли в город немцы, хозяева нас из дому выгнали. Мама больше не плакала, заплакала она только в 1947 году, когда отменили продуктовые карточки.

Город бомбили уже «красные», как тогда принято было говорить. В полуразрушенном двухэтажном доме мама на первом этаже «слепила» одну комнатку, смастерила печку с лежанкой для меня (я почти не ходила от истощения и холода: зимней одежды у нас не было). На развалинах мама отыскивала остатки одежды и всё, что было пригодно для нашей новой жизни. Дрова для печурки мама тоже добывала на развалинах. Еда. Желание есть, чувство голода не покидало нас даже во сне!

Сумская область — край сахарной свёклы. Часть колхозных полей осталась неубранной. Мама ходила в поля, выковыривала из мёрзлой земли мёрзлую свёклу и приносила домой. Мы её варили, пекли, выжимали сок. Это была основная наша еда. Иногда мама приносила мёрзлую картошку, тогда были лепёшки из картофельных очисток и крахмал для киселя из свёклы. Через месяц при запахе свёклы меня уже тошнило. Первый раз после Тростянца есть свёклу я смогла только в четырнадцать лет! И ещё еда: моя тёпленькая лежанка была у окна, я наблюдала за бездомными собаками. Если они оставляли большую кость, я звала Инну или Галю, они бежали и приносили кость домой. Мама кости долго-долго вываривала, остужала бульон на холоде и собирала жир. Уходя в поле, иногда на весь короткий зимний день, мама оставляла нам лепёшки, Бог весть из чего сделанные. Всем по одной. И однажды к нам зашёл просить милостыню ещё более несчастный опухший ребёнок. И Инна отдала ему свою лепёшку. Мальчик у нас на глазах жадно её съел. Мы были потрясены: значит, не мы одни так бедствуем, есть ещё более несчастные! И с трепетом ждали прихода мамы: что она скажет о поступке Инны? Когда мама пришла, мы наперебой стали ей рассказывать, какой мальчик опухший, как нам его было жаль. Мама ничего не сказала, только внимательно посмотрела на нас печальными глазами и прижала Иннину головку к своей груди. Три лепёшки мы поделили на четверых.

Наша новая жизнь на чужбине была горькой и голодной, но то, что наступило через месяц господства немцев, ни в какое сравнение с голодом не идёт!

Так получилось, что облюбованный мамой дом (где мы теперь жили) был домом, где жили до войны семьи работников горкома партии и райисполкома. Дом стоял в небольшом скверике. Вот в этом сквере фашисты установили помост и виселицы. Казни проводились почти каждый день: женщин раздевали до сорочки, мужчин до подштанников. На шею вешался кусок фанеры, на котором чёрным был начертан один из четырёх вариантов вины: «коммунист», «юде», «партизан», «бандит». Немецкие холуи — полицаи из местных жителей (слово «полицай» слышать не могу до сих пор) — прикладами винтовок сгоняли прохожих, случайно оказавшихся вблизи места казни. Когда зрителей, по мнению палачей, было достаточное количество, выходил вперёд сидевший до этого на стуле офицер, что-то гортанно каркал, «речь» обычно заканчивал одним из четырёх слов, определяющих вину жертвы. Полицай вешал на шею жертве плакат с обозначением вины и накидывал петлю на шею. Офицер-немец делал энергичный взмах рукой, и полицай выбивал тумбу из-под ног обречённого. Минуту-две полицаи зубоскалили относительно поведения повешенного. Офицер с достоинством удалялся под защитой немцев-автоматчиков.

Казнённые висели обычно 2–3 недели, а то и месяц, по мере поступления новых жертв. Стояла зима, окоченевшие трупы раскачивало ветром, виселица скрипела.

Почему я всё так детально запомнила? К нашему ужасу, окно нашей комнатки выходило на помост с виселицами. Завесить окно было нечем, уйти от этого ужаса — некуда. И так как с наступлением вечера в комнате становилось темно, раскачиваемая ветром тень казнённого перемещалась по стенке нашей комнатки. Мы засыпали под скрип виселицы и движение тени казнённого на стенке. Мама пыталась отвлечь нас от жуткой действительности: с наступлением темноты она беспрерывно рассказывала нам «Хижину дяди Тома», «Приключения Тома Сойера», «Отверженных»…

И всё-таки мы бы в эту зиму не выжили, если бы не добрые люди! Где-то в январе 1942 года в здании горкома партии (в его уцелевшей части) разместилась чехословацкая сапёрная часть. При ней была кухня. Это здание тоже находилось в сквере, как и наш дом.

Чешский язык, если к русскому и украинскому добавить жестикуляцию, вполне понятен русскому человеку. Повар кухни заприметил молодую, в отрепьях, женщину (маме было 38 лет) с выводком почти раздетых детей и заинтересовался нами. После объяснений мамы он проникся состраданием к нам: велел маме каждое утро присылать Галю или Инну на кухню за «кавой», то есть чёрным кофе, вернее, его суррогатом. У немцев настоящего не было ничего, хоть они и не пили воду: на ремне у каждого солдата была фляжка, которую он после завтрака наполнял «кавой». И пил только её, эту мерзкую «каву». Мыло у немецких солдат тоже было какое-то суррогатное, оно не мылилось и не пенилось, было похоже на смесь глины с чем-то ещё.

У входа в помещение, где располагалась кухня, стоял немецкий часовой. Повар привёл к нему Инну и Галю и попросил разрешения на выдачу детям «кавы» по утрам. Немец благосклонно разрешил. Но каждый раз, когда Инна или Галя выходили из кухни, немец снимал крышку чайника и тщательно принюхивался. Конечно, повар очень рисковал: каждый раз он бросал в чайник кусок еды, которая тонула в «каве»! Иногда это был кусок мяса, иногда — банка консервов или джема, и очень редко — брикетик топлёного масла с мёдом во влагонепроницаемой упаковке! Что делал повар, чтобы отбить запах, один он знал, но пойманы ни Инна, ни Галя немцем ни разу не были!

Мы выжили, низкий поклон этому уже немолодому чеху, который спас нас! И не только едой: печи кухни топили паркетом, который каждое утро на телеге в мешках доставлял на кухню молоденький чех. По просьбе повара этот юноша каждый день сбрасывал у нашего окна небольшую связку паркета, нам её на день хватало. Теперь в нашем доме стало тепло. И «свет» появился: теперь жир, вытопленный из костей, частично шёл на заправку «коптилки» — этого гениального изобретения военных лет (по-украински — «каганэць»).

Так продолжалось до середины марта 1942 года. В середине марта возбуждённый повар очень долго объяснялся на улице с мамой. Он был в отчаянии: их часть передислоцировалась в Киев, добрый человек боялся, что мы погибнем без них, чехов. Видя мамин испуг, он похлопал маму по плечу, попытался улыбнуться и пообещал что-нибудь придумать. Мама, в свою очередь, объяснила чеху, что от Киева до дома — Коростеня — рукой подать, всего 200 километров.

На следующий день, когда стемнело, сияющий повар забежал к нам: он договорился со своим чешским руководством, что на время пути до Киева возьмёт себе разнорабочую для чистки картофеля, якобы беженку-киевлянку, которая хочет вернуться домой. О детях не было произнесено ни слова, нас — не было! Мама от счастья не знала, что и делать, как благодарить этого удивительного человека. Выправил маме чех-повар и «аусвайс», то есть пропуск для проезда в вагоне-кухне до Киева. Работники кухни отвели нам отдельное, теперь уже настоящее купе. Мы, дети, были тише воды, ниже травы: о нас знали только работники кухни. И когда бывала проверка немцами, к нам прибегал молоденький чех, возивший паркет, и мама прятала нас в багажных ящиках нижних полок. К счастью, проверки бывали только на крупных узловых станциях или в районах активного действия партизан. Что такое «партизаны», мы тоже тогда не знали. Это было третьим новым словом после слов «война» и «эвакуация».

Недели через две состав достиг Киева. Поезд прибыл ночью, что очень обрадовало наших спасителей. Мы незамеченными вышли из вагона. Прощание наше с чехами было непередаваемым, благодарность мамы — беспредельной!

Такой пустяк — 200 километров, без денег, с пятилетним ребёнком! Но ведь как награда — родной Коростень, наша милая хата! Добирались мы, как бы теперь сказали, автостопом. Мама недаром выросла у железной дороги: она прекрасно ориентировалась в населённых пунктах, а где бывали сбои, вспоминала пословицу: «Язык до Киева доведёт»; правда, нам нужно было до Коростеня. Недели через три мы вступили в наш родной Коростень.

Города как такового, по сути, не было: центр и военные городки были почти полностью уничтожены. Остались одноэтажные окраины.

В центре города, в полуразрушенном здании Дворца пионеров находились управа и биржа труда. А на площади у дворца — огромное кострище и высоченный столб наподобие телеграфного. Вся управа, как и в Тростянце, была увешана объявлениями и приказами. Кроме привычных для нас по Тростянцу объявлений (смерть, смерть, смерть!) здесь были и новые: одно призывало «пострадавших от советской власти» зарегистрироваться, второе — сдать немедленно радиоприёмники и всю советскую литературу. За неисполнение второго — тоже смертная казнь. К советской литературе были причислены и А. С. Пушкин с Т. Г. Шевченко: они в прилагаемом перечне подлежащих сдаче авторов значились первыми. Вот тут-то мы и поняли назначение огромного кострища, которое ещё тлело: сдаваемые книги сжигались! О назначении же высоченного столба терялись в догадках.

Поняли позже, увидев одно из любимых развлечений немцев: этот столб обмазывался дёгтем. На вбитых на вершине столба гвоздях вывешивались «призы»: старые сапоги, ботинки, какое-то тряпьё. Мальчишек заставляли влезть на столб и сорвать «приз». Сытые фашисты гоготали над совершенно вымазавшимся в дёгте мальчишкой! Воистину, очень интеллектуальное развлечение! Только для нас, низшей расы, почти скотов.

По пути следования к нашему дому мы должны были пройти всю центральную улицу, перейти переезд через железную дорогу и — по боковым, окраинным улицам — на нашу милую, пыльную улицу Петровского! Дойдя до переезда, мы натолкнулись на то, что вызывало ужас в Тростянце: помост и три виселицы! Этот порядок, оказывается, действовал на всей оккупированной территории! Это страшное место мы пробежали, невзирая на усталость. Мама успокаивала нас, что наш дом далеко и видеть мы ничего не будем…

Нашу хату мы застали почти не разрушенной: только были выбиты все стёкла (вместе с рамами), вывернуто несколько брёвен из стены, выходившей на железную дорогу, была сброшена с петель входная дверь. Но самое мерзкое было в самой хате: её использовали как общественный туалет! Весь двор и огород были в воронках: следы попадания бомб и снарядов. Было начало апреля, земля уже почти прогрелась, нужно было срочно заравнивать её раны, чтобы что-нибудь посадить.

Но сначала — жильё! Все дружно выносили на улицу содержимое дома-туалета, мыли, драили. Мама находила в разрушенных зданиях куски стёкол, сохранившиеся рамы и ремонтировала наш дом…

Вообще скотство «цивилизованных» европейцев-немцев было неописуемым.

Почти возле дома на обочинах железной дороги стояли странные сооружения: «парковые скамейки» длиной метров 5–6, со спинками. Под каждой «скамейкой» — ров. Очень скоро мы поняли назначение этих «гениальных» сооружений: это были пресловутые «ватерклозеты», то есть туалеты на воздухе! Немцы, нимало не стесняясь того, что мимо проходят старики, женщины и дети, справляли свою нужду средь бела дня! Сидя с комфортом, очень часто с газетой в руках, немцы оживлённо беседовали. Иногда в руках у немца была и губная гармошка, и, не отрываясь от основного занятия, он играл!

Нас, детей, это ежедневное омерзительное скотство немцев возмутило: у каждого мало-мальски умеющего бегать ребёнка появилась рогатка. Стреляли из-под вагонов по голым задам фашистов «лётками» — согнутыми вдвое гвоздями! Пока разъярённый немец натягивал брюки, ребят под вагонами и след простывал. Иногда стреляли залпом — эффект был ещё ярче: мы расширяли наши познания в немецком языке! Взбешённые немцы орали: «русише швайне» (русская свинья), «русише шайзе» (русское дерьмо) и так далее. Очень рискуя, дети ликовали: скоро мы почти отучили немцев справлять нужду на виду у всех…

Много страшного и мерзкого принесла с собой немецкая оккупация, но самой трагичной оказалась участь евреев, населявших до войны наш город.

Особенно мы были потрясены гибелью наших соседей — евреев Мардаров. В доме напротив жили две еврейские семьи: Суходольские и Мардары. Суходольские, как и мы, эвакуировались и успели проскочить в глубь страны. И вернулись домой после войны. А у Мардаровой незадолго до войны умер муж, и четвёртого ребёнка она родила в мае 1941 года, будучи уже вдовой. Все дети были мал мала меньше. Она решила остаться.

В один день немцы всю семью вытолкали на улицу, которая уже была запружена толпой евреев: в нашем Коростене, по довоенной переписи, было 57 % евреев. Мардариха, протягивая соседям младенца, умоляла взять его. И руки потянулись. Но немец выбил ребёнка из рук матери, и колонну погнали дальше. Ребёнок погиб, его затоптали люди, сами того не ведая!

Евреев согнали на окраину города, где уже были вырыты рвы. Предварительно раздев всех почти догола, выстроили вдоль рва и открыли пулемётный огонь. Это место и по сей день называется «еврейский окоп».

Но, пожалуй, лучше было погибнуть сразу, как те евреи, чем удостоиться участи русской девушки Жени Шупаликовой, о страшной судьбе которой я хочу здесь рассказать.

Наша улица в небольшом украинском городке Коростень — окраинная. Застроена домиками (точнее, украинскими хатами, зачастую крытыми соломой), утопающими в зелени садов. Совсем рядом — огромный фарфоровый завод, славившийся своим фарфором ещё с царских времён.

Рабочие завода — как правило, жители нашей и других близлежащих улиц. А инженерно-технический персонал (ИТР) — приезжие. Специально для них и был выстроен в глубине нашей улицы жилой дом: двухэтажный, красного кирпича, на два подъезда.

Вот в этом-то доме и проживала образцовый ребёнок, мечта всех наших мам и объект нашей детской неприязни — Женя Шупаликова. Девочка-старшеклассница. Её родители были художниками фарфорового завода.

Женя, если отбросить нашу неприязнь по поводу вечного примера, была действительно удивительной для нашей пыльной босоногой улицы: тоненькая, две толстые косы цвета соломы до колен, всегда улыбчивая и уважительная к старшим (мы очень удивлялись, когда Женя помогала старушкам взобраться на железнодорожный мост или помогала нести кошёлку с продуктами), Женя была и нашей любимицей. Правда, никогда в играх старшеклассников нашей улицы Женя участия не принимала. Но общалась со всеми, даже с нами, малышами, весьма охотно: давала нам переводные картинки, используемые на Фарзде (как мы называли фарфоровый завод имени Дзержинского), небольшие книжечки-гармошки сказок. В общем, Женя была «солнечным зайчиком» нашей улицы.

В 1941 году Женя с отличием окончила десятый класс и готовилась к поступлению в Киевский университет. 22 июня 1941 года Коростень бомбили, началась война. Планы Жени, как и всех жителей страны, были разрушены.

Через два дня после возвращения в Коростень, оккупированный немцами, мы увидели на улице Женю Шупаликову: в грязном платье, перебирая нечёсаные косы, с блаженной улыбкой на лице, шла она по улице и что-то шептала. Слов было не разобрать. Не обращая внимания ни на кого, а точнее, никого не видя, Женя медленным шагом удалилась.

И мама, и мы были потрясены! Мама зашла к нашей соседке, которая в эвакуации не была, и со слезами на глазах спросила: «Что произошло с Женей?».

Соседка рассказала. Женю изнасиловали немцы. Маму Жени, пытавшуюся девочку отбить у подлецов, убили. И Женя, как сказала соседка, «тронулась умом». Теперь она одна жила в своей квартире в полуразрушенном доме. Целыми днями бродила по улицам города, находясь в своём, ином мире. Люди подкармливали Женю, но продукты оставляли в квартире в отсутствие Жени: она никого не узнавала и при попытках заговорить с ней убегала, взывая криком о помощи.

После частично рассказанного мамой мы все трое заревели, мы простили Жене и мамины слова: «Женя никогда бы так не поступила», и Женино внимание к старшим, и её отличную учёбу.

Женю мы теперь видели почти каждый день. Как правило, её появление предваряла стайка малышей лет 3–4, которые бежали вслед за Женей и, кривляясь, дразнили её: «Женя-смаженя». «Смаженя» — по-украински «яичница». Очевидно, малышам их проделка казалась очень остроумной. Старшие разгоняли мелюзгу, наказывали, но на следующий день всё повторялось. Женя, без всякой реакции на агрессию детей, следовала дальше со своей блаженной улыбкой. Это было жутко.

Иногда на Женю находило буйство. Тогда она быстро шагала или почти бежала по улице, подымала вверх сжатую в кулак руку и угрожала немцам: «Скоты, я любимому Сталину расскажу, что вы здесь делаете! Вас всех ждёт смерть, мерзавцы!». Утихомирить Женю было невозможно, при попытках её остановить Женя убегала.

И однажды случилась беда: днём по нашей улице проезжал немецкий «опель», а в нём — немецкий офицер. Женя остановила машину: даже несмотря на неухоженный вид, она была очень красивой! Офицер, улыбаясь, вышел из машины. И Женя, без всяких слов, дала ему пощёчину! Немец на секунду опешил, потом с проклятиями на немецком языке затолкал Женю в машину. Машина рванула с места и скрылась в клубах пыли. Всё это произошло на глазах жителей улицы, но никто не успел и слова вымолвить!

Через два дня Женю повесили. И хотя к месту казни пришла почти вся улица (вездесущие мальчишки доложили, что Женю ведут на казнь) и все объясняли палачам, что Женя — не в себе, её всё равно повесили. Единственно — её не раздели, как обычно поступали немцы в таких случаях. Женю повесили в платье, с той же блаженной улыбкой на лице. Оплакивала её вся улица.

И случилось невероятное: ночью тело Жени из петли исчезло! Это был первый случай за всё время господства фашистов, чтобы казнённого сняли с виселицы. Кто это сделал и где обрела свой вечный покой эта изумительная девочка — никто так и не узнал…

Как мы выживали тогда? Голодали! Голодала почти вся улица. Особенно страдали мы, дети. Еда мерещилась повсюду: группка детей нашей улицы ходила за едой на «второй лагерь», как они говорили. По сути это была помойка немецкого госпиталя, куда выливались судна и выбрасывался весь мусор госпиталя: окровавленные бинты, снятый гипс и так далее. Среди этих отбросов попадались кусочки еды: ломтики хлеба, огрызки сыра, колбасы. Узнав, что такое «второй лагерь», мама категорически запретила нам даже ходить туда. А есть хотелось.

Немцы вывозили с Украины всё, что можно увезти: вся рампа железнодорожной станции, все пакгаузы были заставлены огромными металлическими сундуками, которые очень будоражили наше детское воображение. Каково же было наше изумление, когда нам удалось поднять крышки некоторых из сундуков! В них находились спрессованные человеческие волосы и детская обувь. Как я теперь понимаю, это были трофеи после расстрела евреев нашего города.

В товарных вагонах немцы гнали на Запад выпеченный хлеб. На платформах, укрытых брезентом, вывозили сахарный песок и зерно. В цистернах — мелюс: какая-то промежуточная фракция сахарной промышленности. Мелюс был приторно-сладкой густотянучей коричневой жидкостью с резким запахом сахарной свёклы. Спирт тоже перевозили в цистернах.

Так вот, подростки нашей улицы организовались в бригаду. Тщательно изучив расписание дежурств охранников и технику охраны, ребята выработали методику грабежа продуктовых составов: выставлялись дозорные, тщательно следящие за манёврами охранников. Как только те сходились в середине состава, дозорные давали условный знак остальной команде. Это был сигнал к действию: тихо, с недетской проворностью одна половина команды нападала на «хвост» и «голову» состава. Содержимое вагонов летело на землю, где вторая половина команды подбирала сброшенное и убегала с ним. Тяжелее и опаснее всего было тем, кто нападал на состав: придя в себя от наглости детей, охранники спускали овчарок. Воровство у немцев — тягчайший порок, поэтому собаку, если она накинулась на ребёнка, не оттаскивали. Паренёк с нашей улицы остался инвалидом: овчарка отгрызла несколько пальцев на правой руке.

Руководил бригадой, как правило, умный, хитрый и очень крепкий физически паренёк. Он рассчитывал операцию посекундно. Так что случай задержания собакой участника нападения из нашей бригады, к счастью, был единственным. Другим бригадам везло меньше, был даже случай, когда овчарка загрызла ребёнка насмерть.

Вот в эту-то бригаду и вошли Галя с Инной: Инна, как правило, в дозоре, Галя — в нападавших на состав. Мама об этом узнала нескоро и случайно: дети грабили открытые площадки с семечками. На этот раз охранник, озверев сам, собаку не спустил, а она повела его по следу. Галя не успела юркнуть в развалины по пути и влетела в дом. Мама в мгновение оценила обстановку: бросив мешочек с семечками под подушку, она велела Гале лечь в постель и закрыть глаза. Через пару минут вбежал немец с собакой. Трясущаяся мама объяснила взбешённому немцу: «мадхен кранк, тиф» (девочка больна, тиф)! Вид у Гали тянул на все 40°: красная, в поту, в полузабытьи от страха. Надо сказать, немцы тифа боялись панически: перевернув в доме всё вверх дном в поисках семечек (даже не поленился спуститься в погреб), немец и не притронулся к постели!

После ухода охранника у мамы была истерика, Гале пришлось рассказать об истинном происхождении продуктов питания. До этого появление продуктов Инна с Галей объясняли маме небрежностью немцев при упаковке состава, якобы они подбирают только выпавшее или рассыпавшееся.

Мама категорически запретила эту деятельность. Но никакие запреты мамы уже не действовали, ребята продолжали обворовывать составы, рискуя жизнью, и не только своей: в случае «провала» расстреливалась, в назидание, вся семья. Остановить детей было невозможно, думаю, они руководствовались уже не только чувством голода, но и ненавистью к оккупантам, наслаждаясь чувством мести.

Вершиной этой опасной до жути деятельности был разгром нескольких фешенебельных мягких вагонов: ребята срезали эрзац-кожу на диванах и шёлковые шторы на окнах. Принеся домой эту добычу, Инна и Галя были очень горды собой: их не поймали! А мама, закопав всё это добро и одежду с детей, присыпав путь от улицы к дому и «захоронение» табаком (к тому времени мама уже курила), побежала по домам остальных участников «подвига», предупредить.

И не напрасно: такой шум со стороны немцев был впервые! Вся наша улица была обыскана, ищейки-собаки обнюхали всех детей. Но ничего найдено не было, списали диверсию на партизан. После пережитого страха ребята свою деятельность прекратили. Это была осень 1943 года. Наступали «красные».

Всё чаще отдалённо слышалась канонада. Советская авиация усиленно бомбила железную дорогу. Ночевали мы в подвалах или «щелях» (вырытых в огородах траншеях, покрытых железом или деревом и присыпанных землёй).

Похоже, немцы отступали. Отступали с ними и верные холуи: целые составы полицаев грабили и насиловали нашу многострадальную улицу Петровского.

Утром наступила звенящая тишина, а где-то к полудню в город вступила Красная Армия! Ликование охватило всех: мирные жители обнимали солдат, а солдаты угощали детей кусочками сахара и чудесными чёрными сухарями! Чёрный сухарь для меня и теперь лакомство!..

Многое ещё пришлось пережить нашей семье. Коростень переходил из рук в руки. Вернулись немцы и угнали нас далеко на запад, под Новоград-Волынский. Там, в деревне Чижовке, мы встретили окончательное освобождение. Случилось это под самый Новый, 1944 год. Помню, ещё вечером у нас в избе сидел вдрызг пьяный немецкий офицер и орал на смеси русского и немецкого языков: «Гитлер шайзе! Гитлер дерьмо! Капут! Капут!». А утром 1 января в деревню ворвались наши танки, но немцев уже и след простыл. На следующий день мы потекли в обратный путь, в наш родной многострадальный Коростень. Мы не шли пешком — везде нас подвозили на полуторках и телегах наши военные. Солдаты подкармливали нас хлебом, брикетами концентратов и даже тушёнкой. Запомнилось: все наши солдаты были ладные, весёлые, подтянутые, в шинелях с погонами. Погоны мы видели на плечах наших военных впервые. По дорогам тянулись колонны понурых пленных немцев, а по обочинам валялись трупы власовцев. Предателей в плен не брали.

10 января 1944 года мы были опять дома. В нашей хате располагались писари штаба фронта. Ребята молодые и весёлые. Одну часть избы заняли мы, в другой жили солдаты со своим писарским скарбом. Солдаты жили и в других избах: все казармы военных городков, которые уцелели при бомбёжках, при отступлении взорвали немцы.

То, что по избам жили солдаты, было замечательно: нас подкармливали, маме дали новый комплект ткани для портянок (толстая фланель белого цвета), и мама сшила нам обновы. В благодарность мама стирала на ребят, иногда готовила им пищу из их продуктов.

В городе налаживалась мирная жизнь, заработали некоторые учреждения. Первым заработал узел связи: где-то в марте мама получила денежный перевод, отправленный в августе 1941 года! Открылся детский сад, куда мама устроилась на работу поваром.

Частично решилась и проблема питания: нам выдали продуктовые карточки. В день мы получали 1 кг хлеба, это «кирпичик», какие продаются и ныне. В магазине хлеба иногда не хватало для отоваривания карточек всех прикреплённых к магазину. Чтобы хлеб получить гарантированно, нужно было занимать очередь в 4 утра. Магазин, к которому были прикреплены мы, находился километрах в трёх от нашего дома. За право съесть добавку (если она будет, то есть если «кирпичик» будет весить меньше 1 кг) добровольно ежедневно за хлебом ходила Инна. Мама хлеб делила на четыре равные части, каждому по четвертушке «кирпичика». И просила нас не съедать сразу, за один раз. Но запах свежего хлеба был настолько чудесным, что устоять было невозможно! Мы его съедали немедленно.

Школа. Какой светлой радостью вошла она в мою жизнь! Это была любовь с первого взгляда, с 1 сентября 1944 года. Мне в моей милой железнодорожной школе № 43 нравилось всё: и само здание (одноэтажное, деревянное, выкрашенное в цвет очень тёмной охры); и большой луг, прилегающий к школе (где весной и осенью проводились уроки физкультуры, так как спортивного зала в школе не было); и моя первая учительница Нина Лукинична (тоненькая, от голода такая же прозрачная, как и мы, почти девочка). В школе было всего шесть учебных классов. Учились в три смены.

Ранней весной 1945 года наши дорогие постояльцы съехали: из Коростеня часть военных подразделений ушла на запад. На прощанье ребята одарили нас бесценными подарками: чернила (в кристаллах), ручки, карандаши, бумага. Купить это тогда было невозможно ни за какие деньги!

Жизнь уже вошла в нормальное русло: мама работала, мы учились. Дядя Петя и тётя Лена учительствовали в школах Коростеня.

Город совсем не бомбили, и мы потихоньку привыкали к тишине.

И вдруг в полночь с 8 на 9 мая 1945 года вернулись самые страшные наши ощущения: стреляло и палило всё, что могло стрелять! В ужасе мы все, прямо из постелей, вылетели на улицу.

И в это время крики радости массы людей заглушили грохот пальбы: это был конец ужасам войны, Победа! Оказывается, сообщение о капитуляции Германии было получено в штабах, и связисты быстро распространили радостную весть! Дикая пальба была салютом, выражением радости по поводу долгожданной Победы!

Утром 9 мая 1945 года уже официально по радио (к этому времени в избах уже было электричество и работало радио) прозвучало известие о Победе. Город ликовал!

Так пришёл долгожданный мир на нашу многострадальную и измученную землю. Но ещё долго руины города напоминали о войне и оккупации. И сны. Сны с бомбёжками и отдельными страшными картинами войны ещё долго снились нам, детям.

К концу войны мы чётко различали контуры и гул «мессеров», «хенкелей» и «фоккеров»; мы отличали голоса миномёта, дальнобойных орудий и «катюш»; мы различали взрывы бомб, снарядов, мин и гранат…

* * *

Пусть же никогда дети мира не видят этих снов, пусть никогда им не пригодится эта недетская наука «голосов» и взрывов, пусть не знают они слова «война»!

И ещё — низкий поклон всем людям, которые помогали нам выжить!

Николай Алексеевич Леонов ЛЕЙТЕНАНТ ИЗ ШТРАФБАТА[2]

Года два тому назад мне довелось познакомиться с одним очень скромным, но удивительно симпатичным, доброжелательным старым человеком, фронтовиком. Познакомились мы с ним в русской бане, куда я стал регулярно наведываться по причине болезни ног, совсем разбитых в долгих геологических экспедициях и походах. В нашем посёлке Селятино хорошая баня, и люди ходят туда хорошие, уважительные.

Особенно я сдружился с одним постоянным посетителем — Николаем Алексеевичем Леоновым. Во всякие банные дискуссии он не вступал, больше слушал; на вид ему под 80, среднего роста, полноватый, спокойный, волосы с проседью. Он сказал мне, что живёт неподалёку от нашего посёлка; там у него участок и небольшой дом, сад, огород, только вот баньки нет.

Через некоторое время в нашей банной компании все уже знали, кто чем занимается. Знали, что я — бывший геолог, знали, кто воевал в Отечественную войну, кто ещё работает и что делает. Бывшие фронтовики иногда вспоминали различные эпизоды из своей боевой юности. А вот Николай Алексеевич, хотя и был фронтовиком, но как-то о своих военных подвигах ничего не рассказывал. Некоторые даже подшучивали над ним: «…как же ты умудрился всю войну от звонка до звонка пройти, а как был лейтенантом, так и остался?» Он же на эти шутки ничего не отвечал.

Однажды в тёплый осенний день, когда мы вышли вместе с ним из бани, я сказал Николаю Алексеевичу, что мой отец был на фронте под Волоколамском, воевал в Панфиловской дивизии, а ускоренную подготовку проходил в Камышловских военных лагерях, и что сам я из Нижнего Тагила.

Николай Алексеевич, по своему обыкновению, помолчал немного, а потом сказал:

— Довелось мне побывать и в Нижнем Тагиле, и в Камышловских лагерях.

Я поинтересовался, где он был, может быть, и общие знакомые найдутся?

Шли мы в это время по небольшому скверику, что неподалёку от бани. Там лет сорок тому назад была воинская часть, и командир заложил этот сквер, приказал посадить деревья, да не простые здешние, а нежные зелёные туи; они прекрасно прижились и радуют жителей посёлка круглый год своим красивым нежно-зеленым цветом.

— Давай посидим немного, Васильевич, подышим свежим воздухом, а я тебе расскажу, как мне пришлось побывать на твоей родине.

Мы присели на скамеечку, поставили свои сумки с банными принадлежностями и вениками, расслабились.

— Значит, так, — начал он, — родился я в Калужской области, в деревне Стрелковке. Отец и мать до войны в колхозе трудились, да и мы с братом, как подросли, тоже там работали. Война началась, нас с братом сразу же призвали. Попрощались мы с родными, и отвезли нас в Калугу. Недели три обучались воинскому делу, но немцы уже близко были, и нас направили прямо на передовую, только попали мы с братом в разные части. Часть нашу высадили под Оршей, но доехать до неё мы не успели, там немцы уже были. Обстановка была очень тревожная, то направят в одно место, то в другое, не успеем окопаться — и снова отходим. Кругом говорят о диверсантах, парашютистах, окружении и всё такое прочее. Самолёты немецкие над нами летают, покоя не дают, а мы пока и немцев по-настоящему ещё и не видели, всё как-то они в обход нас шли. Так дошли мы до Смоленска. Тут-то и пришлось нам и немца повидать, и повоевать, и товарищей потерять. Немец прёт, не считаясь ни с чем, но и мы уже не новички были, пообстрелялись, и атаки ихние отбивали, и танки подбивали. В общем, жестокие бои были; много наших полегло там, да и врагов тоже немало. Так, наверно, недели три мы держали оборону. Потом — приказ: отступать. Немецкие танки прорвались в Смоленск, и нам окружение грозит. Через несколько дней новый приказ: наступать на Смоленск. Опыта наступать ни у нас, ни у командиров ещё не было, артиллерии и танков — кот наплакал, а авиацию нашу и вовсе не видать. По нескольку раз в день в атаки ходили, и всё напрасно, всё назад откатывались.

Дня через три слух прошёл: «Жуков прибыл», значит, чего-то ждать надо. Потом артиллерия наша подошла, танки появились, в лесах маскировались; зачитали нам приказ: «Освободить город Ельню»; подписан приказ Жуковым.

На другой день рано утром по немецким траншеям «катюши» ударили, впервые пришлось увидеть такое: прямо целая завеса взрывов на немецких траншеях. После пошли мы атаку, танки наши выехали из укрытий. Немцы отступили во вторую траншею, мы — за ними. Вот тут и схватились мы с ними. Командира нашего взвода из автомата убили. Мне передают приказ командира роты: «Командуй взводом!». Немцы с двух сторон атакуют: и со стороны Смоленска, и со стороны Дорогобужа. Артиллерия нас хорошо и вовремя поддержала, не сдали мы свои позиции, хоть и до рукопашной дело доходило. Дня три так держались, потом немцы отступили и ушли из Ельни. Но и за Ельню пришлось ещё повоевать — и всё-таки заняли мы её! Настроение у нас поднялось: ещё бы, впервые успешно наступали, город освободили.

Через день или два приказали помыться, постирать бельё, побриться; с чего бы это, никак не поймём. Выстроили нас на площади, стоим, ждём чего-то. Подъезжают три легковушки, выходят командиры, впереди коренастый, невысокого роста, фуражка на самый лоб надвинута — Жуков.

Поздоровался, поздравил с победой. Потом прошёлся вдоль строя и говорит:

— Мне сказали, что многие из вас были призваны из Калужской области. Если есть кто, три шага вперёд! — Вышло человек пятнадцать, и я с ними тоже.

— А нет ли среди вас моих земляков из деревни Стрелковки?

— Есть, — отвечаю. Он подошёл ко мне, поздоровался за руку:

— Как фамилия? — спрашивает.

— Рядовой Леонов, — отвечаю.

— Что-то знакомое, — говорит.

— Так Вы, товарищ командующий, с моим отцом в одной школе учились, — отвечаю ему.

— А верно, его Алексеем звали. — Потом спрашивает командира полка: — Как воевал боец?

— Хорошо, товарищ командующий. Он заменил в бою погибшего командира взвода.

— Молодец, земляк, — говорит Жуков, — поздравляю тебя, сержант.

— Да я рядовой, товарищ командующий, — отвечаю.

— С этой минуты ты сержант. Желаю тебе новых побед.

— Служу трудовому народу! — отвечаю.

Тут он обратился к нашему комполка:

— Смотри, полковник, чтобы и дальше мой земляк бил фашистов. Хороших бойцов беречь надо, очень нужны они нам. Ежели что случится, разжалую тебя в рядовые, а его на твое место поставлю.

— Слушаюсь, товарищ командующий, — отвечает полковник.

— Земляк, — это он опять мне, — если что, докладывай мне немедленно. — Протянул руку, а адъютант его уже листок и карандаш приготовил. Жуков что-то написал, подаёт мне.

— До свиданья, товарищи. Видите, немца бить можно, так и продолжайте.

Сел в машину и только пыль столбом — уехал.

Стоим мы. Всё ещё в себя прийти не можем. Тут подходит ко мне капитан из особого отдела и говорит: «Дай-ка сюда этот листок, у нас он сохранней будет, а то потеряешь ненароком». Ну, я и отдал листок ему. Так даже и прочитать не успел, только подпись Жукова, помню, была там.

Жизнь моя на передовой после этого случая как-то полегче стала: и в разведку лишний раз не пошлют, и землянку получше дали, и с питанием взводу поблажки — побольше дают. В общем, чувствую, оберегают меня. А у начальства голова болит: не дай Бог, со мной что случится.

В конце сентября немцы в большое наступление пошли на нас: бомбёжки, танковые атаки, по флангам обходят, окружить пытаются. Но нам повезло: в последний момент успели до Спас-Деменска отойти. Там дня три-четыре держались, а потом опять отошли к Калуге и от неё к Туле. Тулу немцы так и не смогли взять, хотя почти окружили её. Обороняли мы Тулу до ноября. В декабре наступали, отогнали немца от Тулы, прошли Юхнов, а дальше пробиться уже не могли: весна, распутица, да и немцы сильнее укрепления построили.

Почти три месяца в 42-м держали мы оборону, и немцы тоже особо не тревожили: главные бои были летом не здесь, а под Сталинградом.

Летом как-то вызывает меня командир и вручает направление в танковое училище, в город Ульяновск. Три месяца я учился, прошёл ускоренную подготовку, присвоили мне звание лейтенанта. Сформировали из нашего выпуска танковый полк и направили в город Нижний Тагил получать с Уралвагонзавода боевую технику — танки Т-34. Вот так я и попал на твою родину, Васильевич. Ну, значит, принимаем танки, испытываем их, на полигоне стреляем боевыми снарядами, но вот незадача: командиры танков есть, а бойцов — водителей и башенных стрелков — недостаёт. Меня срочно посылают в Камышловские военные лагеря, чтобы отобрать там бойцов, недостающих по штату.

Приехал я в эти лагеря, представился начальнику, он говорит: «Ходи тут, выбирай кого надо, трактористы найдутся, а стрелков сам ищи, кто подходит». Временно зачислили меня в штат обслуживания лагеря, под начало майора Федюкина. Вроде бы ничего мужик, в одном бараке с ним жили.

Хожу я по ротам, взводам, выбираю себе будущих танкистов. Время, конечно, тяжёлое, питание так себе. Вот майор и говорит: «Слушай, Николай, пошли-ка завтра из своих танкистов (а я уже человек двадцать подобрал) двух-трёх бойцов на речку Пышму рыбы наловить, а то пшённый суп и кашу пшённую каждый день есть надоело».

Хорошо, говорю ему, завтра распоряжусь. Сам опять пошёл по лагерю набирать себе команду; хожу, беседую с бойцами, вдруг слышу взрыв, грохот, крики, ну, думаю, что могло случиться?

Прибегает ко мне посыльный: срочно вызывает меня начальник лагеря. Являюсь я к нему и узнаю, что майор не хотел ждать до завтра, сам пришёл к моим бойцам, дал им пару гранат и приказал идти на реку глушить рыбу. Два бойца пошли, да, видать, плохо умели с гранатой обращаться, ну и взорвалась она у них в руках. Одного сразу насмерть, другой весь израненный.

Начальник лагеря меня выслушал и говорит: «Бойцы — ваши, и никто не имел права командовать ими. Вы идёте под военный трибунал».

Арестовали меня, посадили на гауптвахту, а через день трибунал. Трое военных юристов. Судили 15 минут. Приписали мне военный саботаж, будто я подучал солдат гранатой себе пальцы рвать, чтоб от фронта уклониться, и дали 10 лет строгого режима. Сорвали кубики с петлиц и направили под охраной в военную комендатуру. И вот к осени вместо фронта попадаю я на Северный Урал в Ивдельские тюремные лагеря. Кормёжки, считай, совсем никакой, лесоповал в тайге, снег уже по колено, а я в летнем обмундировании. Выдали мне ватную фуфайку, шапку, рукавицы и — работай, дядя.

Через пару недель я слёг. Зуб на зуб не попадает: трясёт как в лихорадке. Дошёл я кое-как до лазарета. Была там врач, Ольга Ивановна. Рассказал я ей про своё несчастье, она и говорит: «Не горюй, поправишься, будешь ещё немцев бить, а не лес валить».

Уложили меня в лазарет, силы тают. Ну, думаю, вот и конец скоро. Но помаленьку всё-таки оживать начал.

Недели через две прибыл в лагерь подполковник, боевой такой, с заданием набирать добровольцев в штрафной батальон на фронт. Их в самые опасные места посылают, где другие войска ничего сделать не могут. И воюют они до первой крови: убьют, значит, всё, амба, а ранят — амнистия, значит, вину свою кровью искупил. Снимают с тебя все судимости, и на фронте ты уже не штрафник, а настоящий боец.

Видимо, уже не раз приезжал сюда этот подполковник, знал он и Ольгу Ивановну, и начальника лагеря.

Заходит он как-то раз ко мне в лазарет, а я уже по палате ходил, и говорит мне:

— Ну, рассказывай, кто ты, где воевал, за что сидишь? — Я ему всю правду выложил.

— Молодец! — говорит. — Я тебя беру в штрафники, пойдёшь?

— Конечно, товарищ подполковник, — отвечаю.

— Ну, вот и ладно, буду о тебе с начальником лагеря толковать.

Но тут неувязка вышла, как мне потом этот подполковник рассказывал. Начальник лагеря, строгий законник, энкавэдэшник — ни в какую не соглашался меня отдать: «Уголовников имеете право на фронт брать, а политических, да ещё военных саботажников — нельзя. Не позволю его из лагеря забирать».

Подполковник ему говорит:

— Ты что, соображаешь? Он боевой офицер. Его подставила какая-то сволочь, а ты и рад.

— Всё равно, не имеете права брать его.

Тут у них большой спор вышел.

Приходит ко мне в палату подполковник и говорит:

— Вот что, Леонов, этот дурак не отдаёт тебя мне. Сделаем так: послезавтра вечером я своих «добровольцев» увожу со станции товарным поездом. Ольга Ивановна тебя вечером выпишет из лазарета, и ты сразу же беги к нам, твои будущие кореша уже будут ждать тебя прямо в товарном вагоне-теплушке, я их предупрежу, и эти боевые урки тебя спрячут, тем более, ты для них авторитет — на фронте уже побывал. Я им о тебе уже всё рассказал.

Вот так и сбежал я из Ивдельского лагеря. Привезли нас в Астрахань и сформировали пополнение штрафников, прибыли мы на фронт. Так началась моя новая фронтовая жизнь. Что было, лучше уж и не говорить, не дай Бог, никому! Сколько наших штрафников полегло — и не сосчитать. Но и немцы нас ужасно боялись. Так провоевал я полтора года. Диво дивное: ни разу даже не ранило, а уж в каких только переделках не бывал. Уж сколько новых «добровольцев» пришло, а я всё живой. Меня даже командовать взводом поставили.

В 1944 году ранило меня под Могилёвом. Так осколками рвануло ногу и плечо, думал — всё, конец. Да нет, видать, в рубашке родился, отлежался в госпитале, ничего, обошлось, и нога цела, и плечо зажило, шрам только вот остался, да к непогоде сильно нога ноет, вот и парюсь, хорошо помогает.

Николай Алексеевич замолчал. Видно, давно ему хотелось рассказать кому-нибудь о своих невзгодах, да вроде о штрафбате неудобно распространяться…

— Ну а дальше что было, Николай Алексеевич? — спрашиваю его.

— Потом вернули мне звание, уже не кубики, а две звёздочки на погонах, спросили, где воевать желаю, я ответил, что в танковых войсках. Вот так и доехал до Берлина. Два раза подбивали мой танк, один раз горел, но вот уцелел, как видите. Месяца через три после победы нашу часть направили в Фогтланд, в город Плауэн. Там у немцев танковый завод подземный был, «тигры» производил. Вот уже оттуда меня и демобилизовали. Приехал в родные места, женился, работал, так вся жизнь и прошла. Сейчас бобылём живу, на пенсии. Теперь хоть ты знаешь, почему я как начал войну лейтенантом, так и закончил её в этом же звании. И в запасе всю жизнь был лейтенантом.

Мы помолчали.

К нашей скамеечке подошли две женщины с детскими колясками. Они присели и стали о чём-то говорить, покачивая свои коляски. Изредка ребятишки что-то бормотали, матери давали им погремушку или соску, и они замолкали.

Николай Алексеевич смотрел на коляски. Лицо его осветилось радостью.

— Вот растёт смена. Не дай Бог им испытать, что нам пережить пришлось.

Мы попрощались и медленно пошли: он на станцию, а я к своему дому.

Я шёл по аллее между вечнозелёными стройными туями, осеннее солнце ласково грело лицо, после бани было свежо, легко дышалось. Да, думал я, судьба словно испытывает русских людей на прочность, а наш народ всё одолевает, одолеет, видно, и все будущие невзгоды.

Загрузка...