3-е декабря открывает эру контрреволюционного заговора арестом Совета Рабочих Депутатов. Декабрьская стачка в Петербурге и ряд декабрьских восстаний в разных частях страны были героическим усилием революции удержать за собою все те позиции, которые она завоевала в октябре. Руководство рабочими массами Петербурга перешло в это время ко второму Совету, который составился из остатков первого и из вновь избранных депутатов. Около трехсот членов первого Совета сидели в трех тюрьмах Петербурга. Их дальнейшая судьба была долгое время загадкой не только для них, но и для правящей бюрократии. Министр юстиции, как утверждала осведомленная пресса, решительно отвергал возможность предания рабочих депутатов суду. Если их совершенно открытая деятельность была преступной, то сплошным преступлением была, по его мнению, роль высшей администрации, которая не только попустительствовала Совету, но и входила с ним в прямые сношения. Министры препирались, жандармы вели дознание, депутаты сидели по своим одиночным камерам. В эпоху декабрьских и январских карательных экспедиций были все основания думать, что Совет попадет в петлю военного суда. В конце апреля, в первые дни Первой Думы, рабочие депутаты, как и вся страна, ждали амнистии. Так качалась судьба членов Совета между смертной казнью и полной безнаказанностью.
Наконец, она нашла свою равнодействующую. Думское или, вернее, антидумское министерство Горемыкина[78] передало дело Совета на рассмотрение Судебной Палаты с участием сословных представителей{17}. Обвинительный акт по делу Совета, этот жалкий продукт жандармско-прокурорской юридической стряпни, интересен как документ великой эпохи. Революция отразилась в нем, как солнце в грязной луже полицейского двора. Члены Совета обвинялись за подготовку к вооруженному восстанию по двум статьям, из которых одна грозила каторгой до 8, а другая – до 12 лет. Юридическую постановку обвинения, или, вернее, ее абсолютную невозможность, автор этих строк разобрал в небольшом докладе{18}, переданном им из дома предварительного заключения в распоряжение социал-демократической фракции Первой Думы для запроса по поводу суда над Советом. Запрос не состоялся, так как Первая Дума была разогнана, и социал-демократическая фракция сама оказалась под судом.
Процесс был назначен на двадцатое июня, при открытых дверях. Волна митингов протеста прокатилась по всем заводам и фабрикам Петербурга. Если прокуратура пыталась представить Исполнительный Комитет Совета как группу конспираторов, навязывавших массе чуждые ей решения; если либеральная печать после декабрьских событий изо дня в день твердила, что «наивно революционные» методы Совета давно потеряли обаяние в глазах массы, которую обуревает стремление ввести свою жизнь в русло нового, «конституционного» права, – то каким прекрасным опровержением полицейских и либеральных клевет и глупостей были июньские митинги и резолюции петербургских рабочих, посылавших со своих фабрик клич солидарности своим представителям в тюрьму, требовавших суда над собою, как над активными участниками революционных событий, заявлявших, что Совет был только исполнителем их воли, и клявшихся довести работу Совета до конца!
Двор суда и прилегающие улицы были превращены в военный лагерь. Все полицейские силы Петербурга были поставлены на ноги. Несмотря на эти колоссальные приготовления, процесс не состоялся. Придравшись к нескольким формальным поводам, председатель Судебной Палаты, против желания обвинения и защиты и даже против воли министерства, как оказалось впоследствии, отложил слушание дела на три месяца – до 19 сентября. Это был тонкий политический ход. В конце июня положение было полно «неограниченных возможностей»: кадетское министерство казалось такой же вероятностью, как и реставрация абсолютизма. Между тем процесс Совета требовал от председателя вполне уверенной политики. Этому последнему ничего не оставалось, как дать истории еще три месяца на размышление. Увы! – дипломатическому кунктатору пришлось уже через несколько дней покинуть свой пост! В пещерах Петергофа направление вполне определилось: там требовали решительности и беспощадности.
Процесс, открывшийся 19 сентября при новом председателе, длился целый месяц, в самый острый период первого междудумья, в медовые недели военно-полевых судов. И тем не менее, судебное разбирательство, в отношении целого ряда, если не всех вопросов, велось с такой свободой, которая была бы совершенно непонятна, если бы за ней нельзя было нащупать пружину бюрократической интриги: министерство Столыпина, по-видимому, таким путем отбивалось от атак графа Витте. Тут был непогрешимый расчет: чем больше развертывался процесс, тем выпуклее он воспроизводил картину правительственного унижения в конце 1905 года. Попустительство Витте, его интриги на две стороны, его фальшивые заверения в Петергофе, его грубые заискивания перед революцией, – вот что высшие бюрократические сферы извлекли из суда над Советом. Подсудимым оставалось только в политических целях использовать благоприятное положение и как можно шире раздвинуть рамки процесса.
Было вызвано около 400 свидетелей, из которых свыше 200 явились и дали показания{19}. Рабочие, фабриканты, жандармы, инженеры, прислуга, обыватели, журналисты, почтово-телеграфные чиновники, полицеймейстеры, гимназисты, гласные думы, дворники, сенаторы, хулиганы, депутаты, профессора и солдаты дефилировали в течение месяца перед судом, и под перекрестным огнем вопросов со скамей суда, прокуратуры, защиты и подсудимых – особенно подсудимых – они линия за линией, штрих за штрихом, восстановили столь богатую событиями эпоху деятельности рабочего Совета.
Пред судом прошла всероссийская октябрьская стачка, похоронившая Булыгинскую Думу, ноябрьская стачечная манифестация в Петербурге – этот благородный и величественный протест пролетариата против военно-полевого суда над кронштадтскими матросами и насилия над Польшей; затем героическая борьба петербургских рабочих за восьмичасовой рабочий день; наконец, руководимое Советом восстание все выносящих рабов почты и телеграфа. Протоколы заседаний Совета и Исполнительного Комитета, впервые оглашенные на суде, раскрыли пред страной ту колоссальную будничную работу, которую совершало пролетарское представительство, организуя помощь безработным, регулируя конфликты между рабочими и предпринимателями, руководя непрерывными экономическими стачками.
Стенографический отчет о процессе, который должен составить несколько объемистых томов, до сих пор еще не издан. Только изменение политических условий в России может освободить из-под спуда этот неоценимый исторический материал. Немецкий судья, как и немецкий социал-демократ, – были бы одинаково поражены, если бы попали во время процесса в зал суда. Утрированная строгость причудливо переплелась с полной распущенностью, и обе они с разных сторон характеризовали ту поразительную растерянность, которая все еще царила в правительственных сферах, как наследие октябрьской стачки. Здание суда было объявлено на военном положении и фактически превращено в военный лагерь. Несколько рот солдат и сотен казаков во дворе, у ворот, на прилегающих улицах. Жандармы с шашками наголо везде и всюду: вдоль всего подземного коридора, соединяющего тюрьму с судом, во всех помещениях суда, за спинами подсудимых, во всех оборотах, вероятно, даже в дымовой трубе. Они должны были образовать живую стену между подсудимыми и внешним миром, в том числе и той публикой, в количестве 100 – 120 душ, которая была допущена в зал заседаний. Но 30 – 40 черных адвокатских фраков поминутно разрывают синюю стену. На скамье подсудимых появляются непрерывно газеты, письма, конфеты и цветы. Цветы без конца! в петлицах, в руках, на коленях, наконец, просто на скамьях. И председатель не решается устранить этот благоуханный беспорядок. В конце концов, даже жандармские офицеры и судебные пристава, совершенно «деморализованные» общей атмосферой, начали передавать подсудимым цветы.
А затем свидетели-рабочие! Они скоплялись в свидетельской комнате десятками, и когда судебный пристав открывал дверь зала заседаний, волна революционной песни докатывалась иной раз до председательского кресла. Удивительное впечатление производили эти рабочие-свидетели! Они приносили с собой революционную атмосферу фабричных предместий и с таким божественным презрением нарушали мистическую торжественность судебного ритуала, что желтый, как пергамент, председатель только беспомощно разводил руками, а свидетели из общества и либеральные журналисты смотрели на рабочих тем взглядом уважения и зависти, каким слабые смотрят на сильных.
Уже первый день процесса ознаменовался замечательной демонстрацией. Из пятидесяти двух подсудимых председатель вызвал только пятьдесят одного. Он пропустил Тэр-Мкртчянца.[79]
– Где подсудимый Тэр-Мкртчянц? – спросил присяжный поверенный Соколов.
– Он выключен из списка обвиняемых.
– Почему?
– Он… он… казнен.
Да, в промежутке между 20 июня и 19 сентября Тэр-Мкртчянц, выпущенный судом на поруки, был казнен на валу кронштадтской крепости как участник военного восстания.
Подсудимые, свидетели, защитники, публика, – все молчаливо поднимаются со своих мест, чтобы почтить память павшего. Вместе со всеми встают растерянные полицейские и жандармские офицеры.
Свидетелей вводили группами человек по 20 – 30 для присяги. Многие являлись в рабочих костюмах, не успев омыть рук, с картузами в руках. Они мельком взглядывали на судей, затем отыскивали глазами подсудимых, энергично кланялись на две стороны, где стояли наши скамьи, и громко говорили: «Здравствуйте, товарищи!». Казалось, будто они пришли за справкой на заседание Исполнительного Комитета. Председатель спешно делал перекличку и призывал к присяге. Старик-священник становился у налоя и разворачивал инструменты своего ремесла. Свидетели, однако, не трогались с места. Председатель повторял приглашение.
– Нет, мы присягать не будем!.. – отзывалось сразу несколько голосов. – Мы этого не признаем.
– Да ведь вы православные.
– Числимся православными в полицейских списках, а только мы этого всего не признаем…
– В таком случае, батюшка, вы свободны, ваших услуг сегодня не потребуется.
Кроме полицейских чинов, у православного священника присягали только рабочие лютеране и католики. «Православные» рабочие поголовно отказывались от присяги, заменяя ее обещанием говорить правду.
Эта процедура однообразно повторялась с каждой новой группой. Только иногда разнородный состав свидетелей создавал новую неожиданную комбинацию.
– Приемлющие присягу, – обращается председатель к новой группе свидетелей, – подойдите к батюшке. Неприемлющие, отойдите назад!
Небольшого роста старик-жандарм, состоящий при каком-то заводе, выделяется из группы свидетелей и молодцеватым маршем подходит к налою. Тяжело стуча сапогами и переговариваясь друг с другом, рабочие отступают назад. Между ними и стариком-жандармом остается свидетель О., известный петербургский присяжный поверенный, домовладелец, либерал и гласный думы.
– Вы присягаете, свидетель О.? – обращается к нему председатель.
– Я… я… собственно… присягаю…
– В таком случае подойдите к батюшке.
Нерешительными шагами с перекошенным лицом подвинулся свидетель к налою. Он оглянулся назад: за ним не было никого. Спереди стоял маленький старик в жандармском мундире.
– Поднимите руки для присяги!
Старик-жандарм высоко поднял три пальца над головой. Присяжный поверенный О. слегка поднял руку, снова оглянулся назад и остановился.
– Свидетель О., – раздался раздраженный голос, – вы присягаете или нет?
– Как же, как же, присягаю.
И либеральный свидетель, пересилив себя, поднял руку почти так же высоко, как жандарм. Вместе с жандармом он повторял вслед за священником наивные слова присяги. Если б такую картину создал художник, она показалась бы ненатуральной! Глубокий социальный символизм этой маленькой судебной сцены почувствовался всеми. Свидетели рабочие обменялись ироническим взглядом с подсудимыми, люди из общества смущенно переглянулись между собою, злорадство откровенно выступило на иезуитском лице председателя. В зале воцарилось напряженное молчание.
Допрашивается сенатор граф Тизенгаузен, гласный петербургской думы. Он присутствовал в том заседании думы, когда депутация Совета предъявила ряд требований городскому самоуправлению.
– Как вы, господин свидетель, – спрашивает один из защитников, – отнеслись к требованию об устройстве вооруженной городской милиции?
– Я считаю этот вопрос не имеющим отношения к делу, – отвечает граф.
– В тех рамках, в каких я веду судебное следствие, – возражает председатель, – вопрос защиты законен.
– В таком случае я должен сказать, что к идее городской милиции я тогда отнесся сочувственно, но с того времени я совершенно изменил свой взгляд на этот вопрос…
О, сколь многие из них успели за протекший год изменить свой взгляд на этот и на многие другие вопросы!.. Либеральная пресса, выражая «полное сочувствие» личностям подсудимых, в то же время не находила достаточно решительных слов, чтоб отвергнуть их тактику. Радикальные газеты с улыбкой сожаления говорили о революционных «иллюзиях» Совета. Зато рабочие оставались ему верны без всяких оговорок.
Многие заводы присылали в суд свои коллективные письменные заявления через свидетелей из своей среды. По настоянию подсудимых суд приобщал такие документы к делу и оглашал их во время заседания.
«Мы – нижеподписавшиеся рабочие Обуховского завода, – говорило одно наудачу выхваченное нами заявление, – убедившись в том, что правительство хочет произвести суд, полный произвола, над Советом Рабочих Депутатов, глубоко возмущенные стремлением правительства изобразить Совет в виде кучки заговорщиков, преследующих чуждые рабочему классу цели, – мы, рабочие Обуховского завода, заявляем, что Совет состоит не из кучки заговорщиков, а из истинных представителей всего петербургского пролетариата. Мы протестуем против произвола правительства над Советом, выразившегося в обвинении выбранных нами товарищей, исполнявших все наши требования в Совете, и заявляем правительству, что насколько виновен наш уважаемый всеми нами товарищ П. А. Злыднев, постольку же виновны и мы, что и удостоверяем своими подписями».
К этой резолюции было присоединено несколько листов бумаги, покрытых более чем 2.000 подписей. Листы были грязны и измяты: они ходили по всем мастерским завода из рук в руки. Обуховская резолюция далеко не самая резкая. Были такие, от оглашения которых председатель отказывался ввиду их «глубоко неприличного» по отношению к суду и к правительству тона.
В общем представленные суду резолюции насчитывали десятки тысяч подписей. Показания свидетелей, многие из которых, выйдя из судебного зала, сейчас же попадали в руки полиции, дали превосходный комментарий к этим документам. Заговорщики, необходимые прокуратуре, совершенно утонули в героической безыменной массе. В конце концов прокурор, совмещавший свою позорную роль с внешней корректностью, вынужден был в обвинительной речи признать два факта: во-первых, что на известном уровне политического развития пролетариат проявляет «тяготение» к социализму, и, во-вторых, что настроение рабочих масс в период деятельности Совета было революционным.
Пришлось прокуратуре сдать еще одну важную позицию. «Подготовка вооруженного восстания» была, разумеется, осью всего судебного следствия.
– Призывал ли Совет к вооруженному восстанию?
– В сущности, не призывал, – отвечали свидетели. – Совет формулировал только общее убеждение в неизбежности вооруженного восстания.
– Совет требовал Учредительного Собрания. Кто же должен был создать его?
– Сам народ!
– Как?
– Конечно, силой. Добром ничего не возьмешь.
– Значит, Совет вооружал рабочих для восстания?
– Нет, для самозащиты.
Председатель иронически пожимал плечами. Но, в конце концов, показания свидетелей и подсудимых заставили суд усвоить себе это «противоречие». Рабочие вооружались непосредственно для самообороны. Но это было в то же время вооружением в целях восстания – постольку, поскольку главным органом погромов становилась правительственная власть. Выяснению этого вопроса была посвящена речь, которую автор произнес перед судом{20}.
Своей вершины процесс достиг в тот момент, когда наша защита передала суду ставшее столь знаменитым «Письмо Лопухина».[80]
Подсудимые и защита говорили:
– Господа судьи! Вы считаете, по-видимому, голословным наше утверждение, что органы правительственной власти играли руководящую роль в подготовке и организации погромов. Для вас, может быть, недостаточно убедительны свидетельские показания, которые вы здесь слышали. Может быть, вы уже успели забыть те разоблачения, которые князь Урусов,[81] бывший товарищ министра внутренних дел, сделал в Государственной Думе. Может быть вас убедил жандармский генерал Иванов, который под присягой сказал вам здесь, что речи о погромах были одним предлогом для вооружения масс? Может быть, вы поверили свидетелю Статковскому, чиновнику охранного отделения, который под присягой показал, что он в Петербурге не видал ни одной погромной прокламации? Но смотрите! Вот засвидетельствованная копия письма бывшего директора департамента полиции Лопухина министру внутренних дел Столыпину{21}. На основании расследований, произведенных им специально по поручению графа Витте, г. Лопухин удостоверяет, что погромные прокламации, которых якобы никогда не видал свидетель Статковский, печатались в типографии того самого охранного отделения, чиновником которого Статковский состоит; что эти прокламации развозились агентами охранного отделения и членами монархических партий по всей России; что между департаментом полиции и черносотенными шайками существует тесная организационная связь; что во главе этой преступной организации в эпоху Совета стоял генерал Трепов, который, будучи дворцовым комендантом, пользовался громадной властью, лично докладывал царю о деятельности полиции и, помимо всех министров, располагал огромными государственными суммами для своей погромной деятельности…
…И еще один факт, господа судьи! Многочисленные черносотенные листки – они имеются у вас в материалах предварительного дознания! – обвиняли членов Совета в расхищении рабочих денег. Жандармский генерал Иванов производил на основании этих листков специальное, разумеется совершенно безрезультатное, расследование на петербургских фабриках и заводах. Мы, революционеры, привыкли к подобным приемам властей. Но и мы, столь далекие от идеализации жандармерии, не подозревали, как далеко способно заходить это учреждение. Оказывается, что прокламации, обвинявшие Совет в расхищении рабочих денег, сочинялись и тайно печатались в том самом жандармском управлении, в котором служит генерал Иванов. Этот факт также удостоверяется г. Лопухиным. Г.г. судьи! Вот копия письма, под которой имеется подпись самого автора. Мы требуем, чтоб этот драгоценный документ был целиком прочтен здесь, в суде. Мы требуем, кроме того, чтоб действительный статский советник Лопухин был вызван сюда в качестве свидетеля.
Это заявление разразилось, как удар грома над головой суда. Судебное следствие заканчивалось, и председатель чувствовал себя после бурного плавания уже у тихой пристани, как вдруг снова оказывался отброшенным в открытое море.
Уже письмо Лопухина намекало на характер таинственных докладов, которые Трепов делал царю. Кто знает, как разовьет эти намеки под вопросами обвиняемых бывший шеф полиции, повернувшийся к полиции спиной… Суд в священном ужасе отступил перед возможностью дальнейших разоблачений. После продолжительных обсуждений он отказал подсудимым в принятии письма и в вызове Лопухина свидетелем.
Тогда подсудимые заявили, что им больше нечего делать в зале суда, и категорически потребовали, чтоб их удалили в их одиночные камеры.
Мы были удалены. Одновременно с нами удалились из суда наши защитники. В отсутствии подсудимых, адвокатов и публики прокурор произнес свою сухую и «корректную» обвинительную речь. В почти пустом зале палата вынесла свой приговор. Снабжение рабочих оружием в целях восстания было отвергнуто. Пятнадцать подсудимых, в том числе автор этих строк, были присуждены к лишению всех гражданских прав и пожизненной ссылке в Сибирь. Двое были приговорены к непродолжительному тюремному заключению. Остальные оправданы.
Процесс Совета Депутатов произвел огромное впечатление в стране. Можно с уверенностью сказать, что своим огромным успехом на выборах во Вторую Думу социал-демократия в значительной мере обязана агитационному влиянию суда над революционным парламентом петербургского пролетариата.
Процесс Совета Депутатов породил эпизод, который заслуживает здесь упоминания.
2 ноября, в день объявления приговора в окончательной форме, в «Новом Времени» появилось письмо вернувшегося из-за границы гр. Витте по поводу процесса Совета Депутатов, при чем, обороняясь от атак бюрократической правой, граф не только отказывался от чести быть главным зачинщиком русской революции, в чем он не был так уж неправ, но и начисто отрицал свои личные сношения с Советом. Показания свидетелей и подсудимых он с ясным лбом назвал «вымышленными в видах защиты», очевидно, не ожидая встретить отпор из стен тюрьмы. Но граф ошибся.
"Мы слишком отчетливо сознаем, – говорил коллективный ответ осужденных, напечатанный нами в газете «Товарищ» 5 ноября, – отличие нашей и графа Витте политической природы, чтобы счесть для себя допустимым выяснять бывшему премьеру те причины, которые делают для нас, представителей пролетариата, обязательным во всей нашей политической деятельности говорить правду. Но мы считаем вполне уместным сослаться здесь на речь г. прокурора. Профессиональный обвинитель, чиновник враждебного нам правительства, признал, что мы своими заявлениями и речами дали ему «без боя» материал обвинения – обвинения, а не защиты! – и назвал пред лицом суда наши показания правдивыми и искренними.
«Правдивость и искренность – это качества, которых не только политические враги, но и профессиональные хвалители никогда не приписывали графу Витте».
Далее, коллективный ответ документально выяснял всю опрометчивость запирательства гр. Витте{22} и заканчивал строками, которые подводят итог суду над революционным парламентом петербургского пролетариата.
"Каковы бы ни были цели и мотивы опровержения гр. Витте, – говорило наше письмо, – каким бы неосторожным оно ни казалось, оно появилось очень своевременно, как последний удар кисти, чтобы вполне дорисовать облик правительственной власти, лицом к лицу с которой стоял Совет в те дни. Мы позволим себе остановиться на этом облике в нескольких словах.
"Граф Витте подчеркивает тот факт, что именно он предал нас в руки правосудия. Дата этой исторической заслуги, как мы уже сказали выше, – 3 декабря 1905 г. После того мы прошли через руки охранного отделения, затем – через руки жандармского управления и далее предстали пред лицом суда.
"На суде фигурировали в качестве свидетелей два чиновника охранного отделения. На вопрос, не готовился ли в Петербурге погром осенью прошлого года, они самым решительным образом ответили: нет! и заявили, что не видали ни одного листка, призывавшего к погромам. А между тем бывший директор департамента полиции, д. с. с. Лопухин, свидетельствует, что погромные прокламации печатались в то время именно в охранном отделении. Таков первый этап «правосудия», которому передал нас гр. Витте.
"Далее, на суде фигурировали жандармские офицеры, ведшие дознание по делу Совета. По их собственным словам, первоисточником их расследования по вопросу о расхищении депутатами денежных сумм послужили анонимные черносотенные листки. Г-н прокурор назвал эти листки лживыми и клеветническими. И что же? Д. с. с. Лопухин свидетельствует, что эти лживые и клеветнические листки печатались в том самом жандармском управлении, которое вело дознание по делу Совета. Таков второй этап на пути правосудия.
"И когда мы через десять месяцев оказались пред лицом суда, этот последний позволил нам выяснить все то, что в основных чертах было известно и до суда; но как только мы сделали попытку выяснить и доказать, что перед нами в то время не было никакой правительственной власти, что наиболее активные органы ее превратились в контрреволюционные сообщества, попиравшие не только писаные законы, но и все законы человеческой морали, что наиболее доверенные элементы правительственного персонала составляли централизованную организацию всероссийских погромов, что Совет Рабочих Депутатов по существу выполнял задачи национальной обороны, – когда с этой целью мы потребовали приобщения к делу ставшего благодаря нашему процессу известным письма Лопухина и, главное, допроса самого Лопухина в качестве свидетеля, суд, не стесняясь соображениями права, властной рукой закрыл нам уста. Таков третий этап правосудия.
"И, наконец, когда дело доведено до конца, когда приговор произнесен, выступает гр. Витте и делает попытку очернить своих политических врагов, которых он, по-видимому, считает окончательно поверженными. С такою же решительностью, с какою чиновники охранного отделения уверяли, что не видали ни одного погромного листка, гр. Витте утверждает, что не имел никаких сношений с Советом Рабочих Депутатов. С такою же решительностью и – с такою же правдивостью.
«Мы спокойно оглядываемся на эти четыре ступени официального суда над нами. Представители власти лишили нас „всех прав“ и отправляют нас всех в ссылку. Но они не могут, они не в силе лишить нас права на доверие пролетариата и всех честных сограждан. По нашему делу, как и по всем другим вопросам нашего национального бытия, последнее слово скажет народ. С полным доверием мы апеллируем к его совести».
4 ноября 1906 г. Дом предв. заключения.
«1905».
Процесс СРД представляет лишь отдельный эпизод в борьбе революции с правительством петергофских заговорщиков. Вряд ли даже среди полицейских представителей прокуратуры найдется кто-нибудь, кто действительно думал бы, что привлечение к ответственности членов Совета есть юридически закономерный акт, что процесс начат и ведется по самостоятельной инициативе судебной власти, что он совершается во имя «внутренних запросов» права. Всякий и каждый понимает, что арест Совета есть акт не юридический, а военно-политический, что он представляет собою один из моментов той кровавой кампании, которую ведет отверженная и поруганная народом власть.
Мы не входим здесь в рассмотрение вопроса о том, почему из всех возможных методов расправы с представителями рабочих избран сравнительно сложный путь суда Судебной Палаты с сословными представителями. В распоряжении власти имеется целый ряд других средств, не менее действительных, но более простых. Помимо богатого арсенала административных мер, можно указать на военный суд, или на тот суд, имени которого, правда, нет в учебниках права, но который с успехом применялся во многих местах. Он состоит в том, что обвиняемым рекомендуют отойти на несколько шагов от судей и повернуться к ним спиной. Когда подсудимые выполняют эту процессуальную обрядность, раздается залп, который означает собою судебный приговор, не допускающий ни апелляции, ни кассации.
Но факт таков, что правительство, вместо того чтобы расправиться застеночным путем с 52 лицами, отмеченными его агентами, организовало судебный процесс, и притом не просто процесс 52 лиц, а процесс Совета Рабочих Депутатов. Этим самым оно вынуждает нас к критике занятой им юридической позиции.
Обвинительный акт гласит, что поименованные в нем 52 лица обвиняются в том, что «вступили участниками в сообщество… заведомо для них поставившее целью своей деятельности насильственное посягательство на изменение установленного в России основными законами образа правления и замену его демократической республикой»… В этом вся суть обвинения, которое должно отвечать содержанию 101 и 102 ст. ст. Уголовного Уложения.[82]
Таким образом обвинительный акт рисует Совет Рабочих Депутатов как революционное «сообщество», объединившееся на почве заранее формулированной политической задачи, как организацию, каждый участник которой самым фактом своего вступления в нее подписывается под определенной заранее начертанной политической программой. Такое определение Совета стоит в глубоком противоречии с той картиной возникновения «сообщества», какую дает сам обвинительный акт. На первой странице его мы читаем, что инициаторы создания будущего Совета призывали «избрать депутатов в Рабочий Комитет, который придаст рабочему движению организованность, единство и силу» и явится «представителем нужд петербургских рабочих перед остальным обществом». «И действительно – продолжает обвинительный акт – тогда же на многих фабриках состоялись выборы депутатов». Какова же была политическая программа складывавшегося Совета? Ее не было вовсе. Мало того: ее и не могло быть, ибо Совет, как мы видели, образовывался не на начале подбора политических единомышленников (как партия или заговорщическая организация), а на начале выборного представительства (как дума или земство). Из самых условий образования Совета с несомненностью вытекает, что поименованные в обвинительном акте лица, так же как и все остальные члены Совета, вступали не в заговорщическое сообщество, которое заведомо для них ставило своей целью насильственное ниспровержение существующего образа правления и создание демократической республики, но в представительную коллегию, направление работ которой должно было лишь определиться дальнейшим сотрудничеством ее членов.
Если Совет есть сообщество, предусмотренное 101 и 102 ст. ст., то где границы этого сообщества? Депутаты входят в Совет не по собственному желанию, как члены сообщества, – их посылают в Совет избиратели. В свою очередь, коллегия избирателей никогда не распускается. Она всегда остается на заводе, пред ней депутат дает отчет в своих действиях, она через своего депутата самым решительным образом влияет на направление деятельности Совета. По всем важнейшим вопросам – стачки, борьба за 8-часовой рабочий день, вооружение рабочих – инициатива исходила не от Совета, но от более передовых заводов. Собрание рабочих-избирателей выносило резолюции, которые вносились депутатами в Совет. Таким образом организация Совета была фактически и формально организацией огромного большинства петербургских рабочих. В основе этой организации лежала совокупность избирательных коллегий, по отношению к которым Совет играл в известном смысле такую же роль, как Исполнительный Комитет по отношению к самому Совету. Обвинительный акт в одном случае признает это самым категорическим образом. "Стремление Рабочего Комитета{23} достигнуть всеобщего вооружения, – говорит он, – высказано было… в постановлениях и резолюциях отдельных организаций, входивших в состав Рабочего Комитета", и далее, обвинительный акт приводит соответственное постановление собрания рабочих печатного дела. Но если Союз Рабочих Печатного Дела, и по мнению прокуратуры, «входил в состав» Совета (точнее: в состав организации Совета), то очевидно, что тем самым каждый член союза оказывается членом сообщества, поставившего себе целью насильственное ниспровержение существующего строя. Но не только Союз Рабочих Печатного Дела, рабочие каждой фабрики, каждого завода, послав депутатов в Совет, тем самым, как коллегия, вступали в организацию петербургского пролетариата. И если бы прокуратура имела в виду полное и последовательное применение 101 и 102 ст. ст., по точному их смыслу и духу, на скамье подсудимых должны бы оказаться не меньше 200 тысяч петербургских рабочих. Такова же точка зрения самих этих рабочих, которые в июне в целом ряде решительных резолюций требовали привлечения их к суду. И это требование – не только политическая демонстрация: это – напоминание прокуратуре об ее элементарных юридических обязанностях.
Но юридические обязанности, это – последнее, что интересует прокуратуру. Она знает, что власть хочет получить несколько десятков жертв, чтобы подвести итог своей «победе», – и прокуратура ограничивает число подсудимых путем наглядных несообразностей и грубых софизмов.
1. Она совершенно закрывает глаза на выборный характер Совета и рассматривает его как союз революционных единомышленников.
2. Ввиду того, что общее число членов Совета, 500 – 600 человек, оказывается слишком большим для тенденциозного суда над заговорщиками, командующими рабочей массой, прокуратура совершенно искусственно выделяет Исполнительный Комитет. Она сознательно игнорирует выборный характер Исполнительного Комитета, его текучий, меняющийся состав и, не считаясь с документами, приписывает Исполнительному Комитету решения, принятые Советом в полном его составе.
3. Из состава Совета, кроме членов Исполнительного Комитета, прокуратура привлекает к суду только тех депутатов, которые «принимали активное и (?) личное участие в деятельности Совета». Такое выделение есть чистейший произвол. «Уложение» карает не только за «активное и личное участие», но за простую принадлежность к преступному сообществу. Характер участия определяет лишь степень наказания.
Каков, однако, критерий прокуратуры? Доказательством активного личного участия в сообществе, поставившем себе задачей насильственный государственный переворот, является, в глазах обвинительной власти, напр., контроль над входными билетами, участие в стачечном пикете или, наконец, собственное признание в самом факте принадлежности к составу Совета. Так, относительно обвиняемых Красина, Луканина, Иванова и Марлотова прокуратура приводит лишь их собственное признание в простой принадлежности к Совету и из этого признания делает неведомыми путями вывод об их «активном и личном участии».
4. Если прибавить еще несколько человек «инородцев», арестованных 3 декабря в числе гостей совершенно случайно, никакого отношения к Совету не имевших и не произнесших на заседаниях его ни одного слова, тогда мы получим некоторое представление о том безобразном произволе, который руководил прокуратурой в выборе подсудимых.
5. Но и это еще не все. После 3 декабря остаток Совета пополнился новыми членами, Исполнительный Комитет восстановился, «Известия» продолжали выходить (N 8 вышел на другой день после ареста Совета), восстановленный Совет издал призыв к декабрьской стачке. Через некоторое время Исполнительный Комитет нового Совета был арестован. И что же? Несмотря на то, что он продолжал лишь работу старого Совета, в целях и методах борьбы ничем от него не отличался, дело о новом Совете не возбуждается почему-то в судебном порядке, а направляется по пути административной расправы.
Стоял ли Совет на почве права? Нет, не стоял и не мог стоять, ибо такой почвы не было. СРД, если бы и хотел, не мог в своем возникновении опереться на манифест 17 октября уже потому, что Совет возник до манифеста: Совет был создан тем самым революционным движением, которое создало манифест.
Обвинительный акт весь целиком построен на грубой фикции непрерывности нашего права в течение последнего года. Прокуратура исходит из фантастического предположения, будто все статьи Уголовного Уложения все время сохраняли свою действительность, будто их никогда не переставали применять, будто они никогда не отменялись – если не юридически, то фактически.
На самом деле целый ряд статей был вырван рукою революции из Уложения при молчаливом попустительстве власти.
Земские съезды опирались ли на право? Банкеты и манифестации считались ли с Уложением? Пресса придерживалась ли цензурного устава? Союзы интеллигенции не возникали ли безнаказанно, так называемым «явочным» порядком?
Но остановимся на судьбе самого Совета. Предполагая непрерывность действия ст. ст. 101 и 102 Уложения, прокуратура считает Совет заведомо преступной организацией, преступной от дня рождения; таким образом самое вступление в Совет является преступлением. Но как объяснить, с этой точки зрения, тот факт, что высший представитель власти вступал в переговоры с преступным сообществом, имевшим своей целью революционное утверждение республики? Если стоять на точке зрения непрерывности права, переговоры гр. Витте превращаются в уголовное преступление.
До каких несообразностей доходит прокуратура, охраняющая несуществующую почву права, видно из названного примера с гр. Витте.
Цитируя прения по поводу посылки депутации к Витте с целью добиться освобождения трех членов Совета, арестованных на уличном митинге, у Казанского собора, обвинительный акт говорит об этом обращении к Витте, как о «закономерной попытке освобождения арестованных» (стр. 6).
Таким образом прокуратура видит «закономерность» в переговорах гр. Витте, высшего представителя исполнительной власти, с революционным сообществом, заранее поставившим себе целью ниспровержение того государственного порядка, к охране которого призван был гр. Витте.
Каков был результат этой «закономерной попытки»?
Обвинительный акт совершенно правильно устанавливает, что председатель комитета министров, «переговорив с градоначальником, приказал освободить арестованных» (стр. 6). Таким образом государственная власть выполняла требования преступного сообщества, членам которого по смыслу 101 и 102 ст. ст. место не в приемной министра, а на каторге.
Где же была «закономерность»? Был ли закономерным уличный митинг у Казанского собора (18 окт.)? Очевидно, нет, ибо руководившие им члены Совета были арестованы. Была ли закономерной посылка депутации к правительству от противоправительственного сообщества? Прокуратура отвечает на этот вопрос утвердительно. Закономерно ли было освобождение трех преступников по требованию нескольких сот других преступников? Казалось бы, «закономерность» требовала не освобождения арестованных, а ареста оставшихся на воле сообщников. Или гр. Витте амнистировал преступников? Но кто предоставил ему право амнистии?
Совет Рабочих Депутатов не стоял на почве права. Но на этой почве не стояла и правительственная власть. Почвы права не существовало.
Октябрьские и ноябрьские дни привели в движение огромную массу населения, вскрыли множество глубоких интересов, создали множество новых организаций, новых форм политического общения. Старый строй торжественно ликвидировал себя в манифесте 17 октября – но нового строя еще не существовало. Старые законы, явно противоречившие манифесту, не были отменены – но фактически они нарушались на каждом шагу. Новые явления, новые формы жизни не могли найти места в рамках самодержавной «закономерности». Власть не только терпела тысячи правонарушений, но в известной мере открыто покровительствовала им. Мало того, что манифест 17 октября логически упразднял целый ряд существовавших законов, – он ликвидировал и самый законодательный аппарат абсолютизма.
Новые формы общественной жизни слагались и жили вне всякого юридического определения. Одною из таких форм был Совет.
Карикатурное несоответствие между определением 101 ст. и действительной физиономией Совета объясняется тем, что СРД был учреждением, совершенно непредусмотренным законами старой России. Он возник в такой момент, когда старая изгнившая оболочка права расползалась по всем швам, и лохмотья ее валялись, растоптанные революционным народом. Совет возник не потому, что он был юридически правомерен, а потому, что он был фактически необходим.
Когда правящая реакция окрепла после первых натисков, она стала пускать в ход фактически отмененные законы точно так же, как в драке пускают в дело первый попавшийся в руки камень. Таким наудачу выхваченным камнем является 101 ст. Угол. Уложения, а Судебной Палате поручено сыграть роль катапульты, – ей приказано обрушить определенное наказание на лиц, которых наметила невежественная жандармерия в союзе с услужающей ей прокуратурой.
Безнадежная с юридической стороны позиция обвинительной власти как нельзя лучше вскрывается на вопросе об участии официальных представителей партий в решениях Совета.
Как известно всем, имевшим какое-либо касательство к Совету, представители партий не пользовались ни в Совете, ни в Исполнительном Комитете правом решающего голоса; они участвовали в прениях, но не в голосованиях. Это объясняется тем, что Совет был организован на принципе представительства рабочих по предприятиям и по профессиям, а не по партийным группировкам. Представители партий могли обслуживать и обслуживали Совет своим политическим опытом, своими знаниями; но они не могли иметь решающего голоса, не нарушая принципа представительства рабочих масс. Они были, если можно так сказать, политическими экспертами в составе Совета.
Этот несомненный факт, установить который не представляло труда, создавал, однако, для следственной и обвинительной властей чрезвычайные затруднения.
Первое затруднение – чисто юридического характера. Если Совет – преступное сообщество, заранее поставившее себе такие-то цели, если обвиняемые – члены этого преступного сообщества и в этом именно качестве должны предстать перед судом, как же быть с теми из обвиняемых, которые имели право лишь совещательного голоса, которые могли только пропагандировать свою точку зрения, но не могли делать того, что характеризует члена сообщества, – не могли участвовать в голосованиях, т.-е. в прямом и непосредственном направлении коллективной воли преступного сообщества? Как заявления эксперта на суде могут оказать огромное влияние на приговор, что, однако, не делает эксперта ответственным за этот последний, так и заявления представителей партий, какое бы влияние они ни оказывали на деятельность всего Совета, не делают, однако, юридически ответственными тех лиц, которые говорят Совету: вот наше убеждение, вот мнение нашей партии, но решение зависит от вас. Само собою разумеется, что представители партий не имеют никакого намерения укрываться от прокуратуры за это соображение. Прокуратура ведь защищает не «статьи», не «закон», не «право», а интересы определенной касты. И так как этой касте они, представители партий, своей работой наносили не меньшие удары, чем все другие члены Совета, то вполне естественно, что правительственная месть, в форме приговора Судебной Палаты, должна обрушиться на них в такой же мере, как и на представителей фабрик и заводов. Но несомненно одно: если квалификация депутатов, как членов преступного сообщества, может быть сделана лишь путем смелого насилия над фактами и их юридическим смыслом, то применение 101 ст. к представителям партий в составе Совета представляет собою воплощенный юридический абсурд. Так говорит, по крайней мере, человеческая логика, а логика юридическая не может быть ничем иным, как применением общечеловеческой логики к специальной области явлений.
Второе затруднение, вытекавшее для прокуратуры из положения делегатов от партий в Совете, имело характер политический. Задача, которая освещала путь сперва жандармскому генералу Иванову, затем товарищу прокурора г. Бальцу или тому, кто его вдохновлял, была очень проста: представить Совет как заговорщическую организацию, которая под давлением кучки энергичных революционеров командует терроризированной массой. Против такой якобинско-полицейской пародии на Совет протестует все: состав Совета, открытый характер его деятельности, способ обсуждения и решения всех вопросов, наконец отсутствие у представителей партий решающего голоса. Что же делает следственная власть? Если факты против нее, тем хуже для фактов: она расправляется с ними административным порядком. Из протоколов, из подсчета голосов, наконец из показаний своих агентов жандармерия могла без труда установить, что представители партий пользовались в Совете только совещательным голосом. Жандармерия знала это; но так как этот факт стеснял размах ее государственных соображений и комбинаций, то она сознательно делает все, чтобы ввести в заблуждение прокуратуру. Несмотря на всю важность вопроса о юридическом положении представителей партий в составе Совета, жандармерия на допросах систематически и вполне сознательно обходит этот вопрос. Эту любознательную жандармерию крайне интересует, на каких местах сидели отдельные члены Исполнительного Комитета, как они входили и выходили; но ее совершенно не интересует, имели ли 70 социал-демократов и 35 социалистов-революционеров, итого 105 человек, право решающего голоса по вопросам о всеобщей стачке, 8-часовом рабочем дне и пр. Она не задавала ни подсудимым, ни свидетелям известных вопросов только для того, чтобы избежать установления определенных фактов{24}. Это совершенно очевидно, против этого невозможно спорить.
Мы сказали выше, что следственная власть вводила таким образом в заблуждение обвинительную. Но так ли это? Прокуратура, в лице своего представителя, присутствует на допросах или, по крайней мере, подписывает протоколы. Таким образом у нее всегда есть возможность проявить свой интерес к истине. Нужно только, чтоб этот интерес был у нее. Но такого интереса у нее нет, разумеется, и в помине. Она не только прикрывает очевидные «промахи» предварительного дознания, но и пользуется ими для заведомо ложных выводов.
Грубее всего это проявляется в той части обвинительного акта, которая трактует о деятельности Совета по вооружению рабочих.
Мы здесь не станем разбирать вопрос о вооруженном восстании и об отношении к нему Совета. Эта тема рассмотрена в других статьях. Здесь для нас будет совершенно достаточно сказать, что вооруженное восстание, как революционная идея, вдохновляющая массы и направляющая их выборную организацию, так же отличается от прокурорско-полицейской «идеи» вооруженного восстания, как «Совет Рабочих Депутатов» отличается от сообщества, предусмотренного ст. 101. Но если следственная и обвинительная власти обнаруживают безнадежное полицейское непонимание смысла и духа Совета Рабочих Депутатов, если они беспомощно путаются в его политических идеях, то тем сильнее их стремление обосновать обвинение на такой простой, механической вещи, как браунинг.
Несмотря на то, что жандармское дознание, как увидим, могло предложить прокуратуре крайне скромный материал по этому вопросу, сочинитель обвинительного акта делает замечательную по своей отваге попытку доказать факт массового вооружения рабочих Исполнительным Комитетом в целях вооруженного восстания. Соответственное место обвинительного акта придется процитировать и подвергнуть рассмотрению по частям.
«К этому же времени (т.-е. ко второй половине ноября), – так рассуждает прокуратура, – относится, по-видимому, и фактическое осуществление всех приведенных выше предположений Исполнительного Комитета о вооружении петербургских рабочих, так как, по словам депутата табачной фабрики Богданова, Григория Левкина, в одном из заседаний в средних числах ноября решено было (кем?) образовать для поддержки демонстраций вооруженные десятки и сотни, и именно в это время депутат Николай Немцов указал на отсутствие у рабочих оружия, и между собравшимися (где?) был начат сбор денег на вооружение». Итак, мы узнаем, что в середине ноября Исполнительный Комитет осуществил «все» свои предположения по вопросу о вооружении пролетариата. Чем это доказывается? Двумя неоспоримыми свидетельствами. Во-первых, Григорий Левкин показывает, что около этого времени решено было (по-видимому, Советом) образовать вооруженные десятки и сотни.
Не очевидно ли, что Совет в середине ноября выполнил все свои намерения в деле вооружения, раз в это именно время он выразил… намерение (или вынес решение) организовывать десятки и сотни? Но точно ли Совет выносил такое решение? Ничего подобного. Обвинительный акт ссылается в данном случае не на советское постановление, которого не было, а на речь одного из членов Совета (мою); в том же обвинительном акте речь эта раньше цитируется на стр. 17.
Таким образом в доказательство осуществления «предположений» прокуратура ссылается на резолюцию, которая, если бы даже она и была принята, являлась бы одним из таких «предположений».
Второе доказательство вооружения петербургских рабочих в середине ноября дал Николай Немцов, который «именно в это время (!) указал на отсутствие у рабочих оружия». Правда, не легко понять, почему собственно указание Немцова на отсутствие оружия должно доказывать присутствие такового. Дальше, впрочем, прибавлено, что «между собравшимися был начат сбор денег на вооружение». Что деньги на вооружение вообще собирались рабочими, это не подлежит сомнению. Допустим, что они могли собираться и в том частном случае, который имеет в виду прокуратура. Но совершенно невозможно понять, каким образом из этого обстоятельства вытекает, будто «к этому времени относится фактическое осуществление всех приведенных выше предположений Исполнительного Комитета о вооружении петербургских рабочих». Далее: кому делал Николай Немцов указание на отсутствие оружия? Очевидно собранию Совета или Исполнительного Комитета. Следовательно, приходится предположить что несколько десятков или сотен депутатов собирали между собою деньги на вооружение масс, при чем этот сам по себе достаточно невероятный факт служит доказательством того, что массы были в это время уже фактически вооружены.
Таким образом, вооружение рабочих доказано; остается вскрыть его цель. Вот что по этому поводу говорит обвинительный акт: "Вооружение это, – как удостоверил депутат Алексей Шишкин, – имело своим предлогом возможность погромов, но, по его словам, погромы эти были только предлогами, а в действительности же к 9 января подготовлялось будто бы вооруженное восстание. Действительно, – продолжает обвинительный акт, – раздача оружия, по словам депутата завода Однера, Михаила Хахарева, была начата Хрусталевым-Носарем еще в октябре, и он, Хахарев, получил от Хрусталева браунинг, «для защиты от черной сотни». Между тем эта оборонительная цель вооружения опровергается, помимо всех изложенных выше постановлений Совета, также и содержанием некоторых документов, найденных в бумагах Георгия Носаря. Так, между прочим, там оказался подлинник резолюции Совета без определения времени его составления, заключающий в себе призыв к вооружению, составлению дружин и армии, «готовой на отпор терзающему Россию черносотенному правительству».
Остановимся пока на этом. Отпор черносотенцам, – только предлог; истинная цель общего вооружения, осуществленного Советом в середине ноября, – вооруженное восстание 9 января. Правда, об этой истинной цели не знали не только те, которых вооружали, но и те, которые вооружали, так что, если бы не было показаний Алексея Шишкина, осталось бы навсегда неизвестным, что организация рабочих масс назначила восстание на определенное число. Другим доказательством того, что именно около половины ноября Исполнительный Комитет вооружил массы для восстания в январе, служит, как мы видели, тот факт, что в октябре Хахарев получил от Хрусталева браунинг «для защиты от черной сотни».
Оборонительная цель вооружения опровергается, однако, по мнению прокурора, сверх всего прочего еще и некоторыми документами, найденными в бумагах Носаря, напр., подлинником (?) резолюции, призывающей к вооружению с целью дать «отпор терзающему Россию черносотенному правительству». Что Совет Рабочих Депутатов ставил массам на вид необходимость вооружения и неизбежность восстания, это ясно видно из многих постановлений Совета; этого никто не может оспорить; этого прокуратуре не приходится доказывать. Она задалась целью доказать, что Исполнительный Комитет в середине ноября привел в исполнение «все свои предположения» по части вооружения масс, и что это фактически осуществленное вооружение имело своей прямой и непосредственной целью вооруженное восстание, и в виде доказательства прокуратура приводит еще одну резолюцию, которая от других отличается тем, что относительно ее нельзя сказать, к какому времени она относится и принималась ли она вообще Советом в какое бы то ни было время. И наконец, именно эта сомнительная резолюция, которая должна опровергать оборонительный характер вооружения, именно она ясно и отчетливо говорит об отпоре терзающему Россию черносотенному правительству.
Однако на этом заключения прокуратуры в вопросе о браунингах еще не заканчиваются. «Затем, – опровергает прокуратура оборонительный характер вооружения, – в бумагах Носаря найдена неизвестно кем написанная записка, указывающая на то, что Хрусталев обещал в следующем после 13 ноября заседании дать несколько револьверов Браунинга или Смит и Вессона по организационной цене, и пишущий, проживая в Колпине, просил выдать ему обещанное».
Почему автор записки, «проживая в Колпине», не мог получить револьверов «по организационной цене» для целей самообороны, а не вооруженного восстания, – понять это так же трудно, как и все остальное. Однородное значение имеет и другая записка с просьбой достать револьверы.
В конце концов, данные прокуратуры по вопросу о вооружении петербургских рабочих оказываются совершенно мизерными. «В документах Носаря, – жалуется обвинительный акт, – обнаружены были весьма незначительные расходы по приобретению оружия, так как (!) в бумагах его была найдена записная книжка и отдельный лист с отметками о выдаче рабочим револьверов разных систем и коробок с патронами, при чем револьверов по этим заметкам было выдано всего лишь 64 штуки».
Эти 64 штуки, как плод осуществления «всех предположений» ИК о вооружении рабочих для январского восстания, очевидно, смущают прокуратуру. Она решается на смелый шаг: если нельзя доказать, что револьверы были куплены, остается доказать, что они могли быть куплены. С этой целью обвинительный акт предпосылает печальному итогу в виде 64 револьверов широкие перспективы финансового характера. Указав, что на заводе Общества спальных вагонов производился сбор на вооружение, обвинительный акт говорит: «Подобного рода подписки дали возможность приобрести оружие, при чем Совет Рабочих Депутатов мог, в случае надобности, приобретать оружие в большом количестве, так как располагал значительными денежными суммами… Общая сумма прихода Исполнительного Комитета составляла 30.063 руб. 52 коп.».
Здесь перед нами тон и манера фельетона, не нуждающегося даже во внешнем подобии доказательности. Сперва цитируются записки и «подлинники» постановлений, чтобы затем упразднить их свидетельство простой и смелой догадкой: у Исполнительного Комитета было много денег, следовательно, у него было много оружия.
Если строить выводы по методу прокуратуры, можно сказать; в распоряжении охранных отделений много денег, следовательно, в распоряжении погромщиков – много оружия. Впрочем, такой вывод только по внешности похож на вывод обвинительного акта, ибо, в то время как каждая копейка денег Совета была на учете, что дает возможность легко опровергнуть смелую догадку прокуратуры, как явную несообразность, расходы охранных отделений представляют совершенно таинственную область, которая давно уже ждет уголовного освещения.
Чтобы покончить с соображениями и выводами обвинительной власти относительно вооружения, попытаемся представить их в законченной логической форме.
Тезис:
Около середины ноября Исполнительный Комитет вооружил петербургский пролетариат в целях вооруженного восстания.
Доказательства:
а) Один из членов Совета на собрании 6 ноября призывал организовать рабочих в десятки и сотни.
б) Николай Немцов в середине ноября ссылался на отсутствие оружия.
в) Алексею Шишкину известно было, что на 9 января назначено восстание.
г) «Еще в октябре» Хахарев получил револьвер для защиты от черной сотни.
д) Неизвестно к какому времени относящаяся резолюция говорит о том, что нужно оружие.
е) Неизвестный, «проживая в Колпине», просил отпустить ему револьверы «по организационной цене».
ж) Хотя установлена раздача всего лишь 64 револьверов, но у Совета были деньги, а так как деньги, это – всеобщий эквивалент, следовательно, они могли быть обменены на револьверы.
Эти заключения не годятся даже как примеры элементарных софизмов для гимназических учебников логики, до такой степени все это грубо и в грубости своей оскорбительно для нормально организованного сознания!
На эти материалы, на эту юридическую конструкцию Судебная Палата должна будет опереть свой обвинительный приговор.
«1905».
(Заседание 4/17 октября 1907 г.)
Господа судьи и господа сословные представители!
Предметом судебного разбирательства, как и предметом предварительного дознания, является, главным образом, вопрос о вооруженном восстании, – вопрос, который за 50 дней существования СРД не занимал, как это ни странно может показаться Особому Присутствию, никакого места ни на одном из заседаний Совета. Ни на одном из наших заседаний не ставился и не обсуждался вопрос о вооруженном восстании как таковой; – больше того, – ни на одном из заседаний не ставился и не обсуждался самостоятельно вопрос об Учредительном Собрании, о демократической республике и даже о всеобщей забастовке как таковой, об ее принципиальном значении как метода революционной борьбы. Этих коренных вопросов, дебатировавшихся в течение целого ряда лет сперва в революционной прессе, а затем на митингах и собраниях, Сов. Раб. Деп. совершенно не подвергал своему рассмотрению. Я позже скажу, чем это объясняется, и охарактеризую отношение СРД к вооруженному восстанию. Но прежде чем перейти к этому центральному, с точки зрения суда, вопросу, я позволю себе обратить внимание Палаты на другой вопрос, который по отношению к первому является более общим, но менее острым, – на вопрос о применении Советом Рабочих Депутатов насилия вообще. Признавал ли Совет за собою право, в лице того или другого своего органа, применять в определенных случаях насилие, репрессию? На вопрос, поставленный в такой общей форме, я отвечу: да! Я знаю не хуже представителя обвинения, что во всяком «нормально» функционирующем государстве, какую бы форму оно ни имело, монополия насилий и репрессий принадлежит правительственной власти. Это ее «неотъемлемое» право, и к этому своему праву она относится с самой ревнивой заботливостью, наблюдая, чтобы какая-либо частная корпорация не покусилась на ее монополию насилия. Государственная организация борется таким путем за существование. Стоит конкретно представить себе современное общество, эту сложную противоречивую кооперацию, – скажем, в такой громадной стране, как Россия, – чтобы немедленно стало ясным, что при современном социальном строе, раздираемом антагонизмами, совершенно неизбежны репрессии. Мы не анархисты – мы социалисты. Анархисты нас называют «государственниками», ибо мы признаем историческую необходимость государства и, значит, историческую неизбежность государственного насилия. Но при условиях, созданных всеобщей политической стачкой, сущность которой заключается в том, что она парализует государственный механизм, – при этих условиях старая, давно пережившая себя власть, против которой политическая стачка именно и была направлена, оказывалась окончательно недееспособной; она совершенно не могла регулировать и охранять общественный порядок даже теми варварскими средствами, которые только и имелись в ее распоряжении. А между тем стачка выбросила из фабрик на улицы для общественно-политической жизни сотни тысяч рабочих. Кто мог руководить ими, кто мог вносить дисциплину в их ряды? Какой орган старой власти? Полиция? Жандармерия? Охранные отделения? Я спрашиваю себя: кто? – и не нахожу ответа. Никто, кроме Сов. Раб. Деп. Никто! Совет, руководивший этой колоссальной стихией, ставил своей непосредственной задачей свести внутренние трения к минимуму, предотвратить эксцессы и привести неизбежные жертвы борьбы к наименьшим размерам. А если это так, то в политической стачке, которая его создала, Совет становился не чем иным, как органом самоуправления революционных масс, органом власти. Он повелевал частями целого волею целого. Это была власть демократическая, которой добровольно подчинялись. Но поскольку Совет был организованной властью огромного большинства, он неизбежно приходил к необходимости применять репрессию по отношению к тем частям массы, которые вносили анархию в ее единодушные ряды. Противопоставлять таким элементам свою силу СРД считал себя вправе как новая историческая власть, как единственная власть во время полного морального, политического и технического банкротства старого аппарата, как единственная гарантия неприкосновенности личности и общественного порядка, в лучшем смысле этого слова. Представители старой власти, которая вся построена на кровавой репрессии, не смеют говорить с моральным возмущением о насильственных методах Совета. Историческая власть, от лица которой здесь выступает прокурор, есть организованное насилие меньшинства над большинством! Новая власть, предтечей которой был Совет, есть организованная воля большинства, призывающая к порядку меньшинство. В этом различии – революционное право Совета на существование, стоящее выше всяких юридических и моральных сомнений.
Совет признавал за собою право применять репрессию. Но в каких случаях, в какой градации? Об этом вы слышали от сотни свидетелей. Прежде чем перейти к репрессиям, Совет обращался со словами убеждения. Вот его истинный метод, и в применении его Совет был неутомим. Путем революционной агитации, оружием слова Совет поднимал на ноги и подчинял своему авторитету все новые и новые массы. Если он сталкивался с сопротивлением темных или развращенных групп пролетариата, он говорил себе, что всегда будет еще достаточно рано обезвредить их физической силой. Он искал, как вы видели из свидетельских показаний, других путей. Он апеллировал к благоразумию администрации завода, призывая ее прекратить работы; он воздействовал на темных рабочих через техников и инженеров, сочувствовавших всеобщей стачке. Он посылал депутатов к рабочим, чтобы «снимать» их с работ, и лишь в самом крайнем случае он грозил штрейкбрехерам применить к ним силу. Но применял ли он ее? Таких примеров, господа судьи, вы не видели в материалах предварительного дознания, и установить их, несмотря на все усилия, не удалось и на судебном следствии. Если даже взять всерьез те более комические, чем трагические образцы «насилия», которые прошли перед судом (кто-то вошел в чужую квартиру в шапке, кто-то кого-то с обоюдного согласия арестовал…), то стоит эту шапку, которую забыли снять, сопоставить с сотнями голов, которые старая власть сплошь да рядом «снимает» по ошибке, и насилия Совета Р. Д. примут в наших глазах свою настоящую физиономию. А ничего другого нам и не нужно. Восстановить события того времени в их подлинном виде – наша задача, и ради нее мы, подсудимые, приняли активное участие в судебном процессе.
Стоял ли, – я ставлю здесь другой важный для суда вопрос, – Сов. Раб. Деп. в своих действиях и заявлениях на почве права и, в частности, на почве манифеста 17 (30) октября? В каких отношениях резолюции Совета об Учредительном Собрании и демократической республике стояли к октябрьскому манифесту? Вопрос, который тогда нас совершенно не занимал, – это я заявляю со всей резкостью, – но который для суда имеет теперь, несомненно, огромное значение. Здесь мы слышали, г-да судьи, показания свидетеля Лучинина, которые мне лично показались чрезвычайно интересными и в некоторых своих выводах меткими и глубокими. Он сказал, между прочим, что СРД, будучи республиканским по своим лозунгам, по своим принципам, по своим политическим идеалам, фактически, непосредственно, конкретно осуществлял те свободы, которые были принципиально провозглашены царским манифестом и против которых изо всех сил боролись те, которые произвели на свет самый манифест 17 октября. Да, господа судьи и господа сословные представители! Мы, революционный пролетарский Совет, фактически осуществляли и проводили свободу слова, свободу собраний и неприкосновенность личности, – все то, что было обещано народу под давлением октябрьской забастовки. Наоборот, аппарат старой власти проявлял признаки жизни только для того, чтобы рвать на части легализованные завоевания народа. Г-да судьи, это – несомненный, объективный факт, уже вошедший в историю. Его нельзя оспорить, потому что он неоспорим.
Если меня спросят, однако, – и если спросят моих товарищей, – опирались ли мы субъективно на манифест 17 октября, то мы ответим категорически – нет. Почему? Потому что мы были глубоко убеждены – и мы не ошиблись, – что манифест 17 октября никакой правовой опоры не создает, что он не полагает основания новому праву, ибо новый правовой строй, г-да судьи, слагается, по нашему убеждению, не путем манифестов, а путем реальной реорганизации всего государственного аппарата. Так как мы стояли на этой материалистической, на этой единственно правильной точке зрения, то мы считали себя вправе не питать никакого доверия к имманентной силе манифеста 17 октября. И мы об этом открыто заявляли. Но наше субъективное отношение как людей партии, как революционеров, мне кажется, еще не определяет для суда нашего объективного отношения как граждан государства к манифесту как к формальной основе существующего государственного строя. Ибо суд, поскольку он является судом, должен в манифесте видеть такую основу, или он должен перестать существовать. В Италии есть, как известно, буржуазная парламентская республиканская партия, действующая на основании монархической конституции страны. Во всех культурных государствах легально существуют и борются социалистические партии, являющиеся республиканскими по своему существу. Спрашивается, вмещает ли нас, русских социалистов-республиканцев, манифест 17 октября? Этот вопрос должен разрешить суд. Он должен сказать, были ли мы, социал-демократы, правы, когда доказывали, что конституционный манифест представляет лишь голый перечень обещаний, которые никогда добровольно не будут исполнены; были ли мы правы в своей революционной критике бумажных гарантий; были ли мы правы, когда призывали народ к открытой борьбе за истинную и полную свободу. Или же мы были неправы? Тогда пусть суд нам скажет, что манифест 17 октября представляет действительную правовую основу, на почве которой мы, республиканцы, являлись людьми закона и права, – людьми, действовавшими «легально», вопреки нашим собственным представлениям и намерениям. Пусть манифест 17 октября скажет нам здесь устами судебного приговора: «Вы отрицали меня, но я существую для вас, как и для всей страны».
Я уже сказал, что Сов. Раб. Деп. ни разу не ставил на своих заседаниях вопроса об Учредительном Собрании и демократической республике, тем не менее отношение его к этим лозунгам, как вы видели из речей свидетелей рабочих, было вполне определенное. Да и как могло быть иначе? Ведь Совет возник не на пустом месте. Он явился тогда, когда русский пролетариат прошел уже сквозь 9 (22) января, через комиссию сенатора Шидловского и вообще через долгую, слишком долгую школу российского абсолютизма. Требования Учредительного Собрания, всеобщего голосования, демократической республики еще до Совета стали центральными лозунгами революционного пролетариата – наряду с восьмичасовым рабочим днем. Вот почему Совету ни разу не пришлось принципиально поднимать эти вопросы, – он просто заносил их в свои резолюции, как раз навсегда решенные. То же самое было в сущности с идеей восстания.
Прежде чем перейти к этому центральному вопросу – к вооруженному восстанию, я должен предупредить, что насколько я выяснил себе отношение обвинительной власти и отчасти власти судебной к вооруженному восстанию, оно отличается от нашего отношения не только в смысле политическом или партийном, не только в смысле оценки, – против этого было бы бесполезно бороться, – нет, самое понятие вооруженного восстания, которое имеется у прокуратуры, коренным, глубочайшим, непримиримейшим образом отличается от того понятия, какое имел Совет и какое, я думаю, вместе с Советом, имел и имеет весь российский пролетариат.
Что такое восстание, г-да судьи? Не дворцовый переворот, не военный заговор, а восстание рабочих масс! Одному свидетелю был здесь с председательского места задан вопрос: считает ли он, что политическая стачка является восстанием? Не помню, как он ответил; но я думаю – и утверждаю это, – что политическая стачка, вопреки сомнению г-на председателя, есть в сущности своей восстание. Это не парадокс, хотя и может показаться парадоксом с точки зрения обвинительного акта. Повторяю: мое представление о восстании – и я это сейчас покажу – не имеет ничего общего, кроме имени, с полицейско-прокурорской конструкцией этого понятия. Политическая стачка есть восстание, сказал я. В самом деле, что такое всеобщая политическая стачка? С экономической забастовкой она имеет лишь то общее, что как в том, так и в другом случае рабочие прекращают работу. Во всем остальном они совершенно несхожи. Стачка экономическая имеет свою определенную узкую цель – воздействовать на волю отдельного предпринимателя, выбросив его с этой целью из рядов конкуренции. Она приостанавливает работу на фабрике, что бы добиться изменений в пределах этой фабрики. Стачка политическая глубоко отлична по природе. Она не производит вовсе давления на отдельных предпринимателей; частных экономических требований она, по общему правилу, не предъявляет – ее требования направляются через головы жестоко задеваемых ею предпринимателей и потребителей к государственной власти. Каким же образом политическая стачка действует на власть? Она парализует ее жизнедеятельность. Современное государство, даже в такой отсталой стране, как Россия, опирается на централизованный хозяйственный организм, связанный в одно целое скелетом железных дорог и нервной системой телеграфа. И если русскому абсолютизму телеграф, железная дорога и вообще все завоевания современной техники не служат для целей культурных, хозяйственных, то они тем необходимее ему для дела репрессии. Для того чтобы перебрасывать войска из конца в конец страны, чтоб объединить и направлять деятельность администрации в борьбе со смутой, железные дороги и телеграф являются незаменимым орудием. Что же делает политическая стачка? Она парализует хозяйственный аппарат государства, разрывает связи между отдельными частями административной машины, изолирует и обессиливает правительство. С другой стороны, она политически объединяет массу рабочих с фабрик и заводов и противопоставляет эту рабочую армию государственной власти. В этом, господа судьи, и есть сущность восстания. Объединить пролетарские массы в одном революционном протесте и противопоставить их организованной государственной власти, как врага врагу, это и есть восстание, г-да судьи, как понимал его СРД и как понимаю его я. Такое революционное столкновение двух враждебных сторон мы видели уже во время октябрьской забастовки, которая разыгралась стихийно, без Сов. Раб. Деп., которая сложилась до СРД, которая создала самый СРД. Октябрьская забастовка породила государственную «анархию», и в результате этой анархии явился манифест 17 октября. Этого, надеюсь, не будет отрицать и прокуратура, как не отрицают этого самые консервативные политики и публицисты, вплоть до официозного «Нового Времени», которое очень желало бы вычеркнуть рожденный революцией манифест 17 октября из целого ряда других манифестов, с ним однородных или ему противоречащих. Еще на днях «Нов. Вр.». писало, что манифест 17 октября был результатом правительственной паники, созданной политической стачкой. Но если этот манифест является основой всего современного строя, то мы должны признать, г.г. судьи, что в основе нашего нынешнего государственного строя лежит паника, а в основе этой паники – политическая стачка пролетариата. Как видите, всеобщая стачка есть нечто большее, чем простое прекращение работ.
Я сказал, что политическая стачка, как только она перестает быть демонстрацией, является в существе своем восстанием; вернее было бы сказать: основным, наиболее общим методом пролетарского восстания. Основным, но не исчерпывающим. Метод политической стачки имеет свои естественные пределы. И это сейчас же сказалось, как только рабочие по призыву Совета снова приступили к работам 21 октября (3 ноября) в 12 час. дня.
Манифест 17 октября был встречен вотумом недоверия: массы вполне основательно опасались, что правительство не осуществит обещанных свобод. Пролетариат видел неизбежность решительной борьбы и инстинктивно тянулся к Совету, как к средоточию своей революционной силы. С другой стороны, оправившийся от паники абсолютизм восстановлял свой полуразрушенный аппарат и приводил в порядок свои полки. В результате этого оказалось, что после октябрьского столкновения имеются две власти: новая, народная, опирающаяся на массы – такой властью был Сов. Раб. Деп., – и старая, официальная, опирающаяся на армию. Эти две силы не могли рядом существовать: упрочение одной грозило гибелью другой.
Самодержавие, опирающееся на штыки, естественно, стремилось внести смуту, хаос и разложение в тот колоссальный процесс сплочения народных сил, центром которого являлся Сов. Раб. Деп. С другой стороны, Совет, опиравшийся на доверие, на дисциплину, на активность, на единодушие рабочих масс, не мог не понимать, какую страшную угрозу народной свободе, гражданским правам и личной неприкосновенности представляет тот факт, что армия и все вообще материальные орудия власти находятся в тех же самых кровавых руках, в каких были до 17 октября. Начинается титаническая борьба этих двух органов власти за влияние на армию – второй этап нараставшего народного восстания. На основе массовой стачки, враждебно противопоставившей пролетариат абсолютизму, возникает напряженное стремление перетянуть на свою сторону войска, побрататься с ними, овладеть их душой. Из этого стремления естественно возникает революционный призыв к солдатам, на которых опирается абсолютизм. Вторая ноябрьская стачка была могучей и прекрасной демонстрацией солидарности фабрики и казармы. Конечно, если бы армия перешла на сторону народа, в восстании не было бы нужды. Но мыслим ли такой мирный переход армии в ряды революции? Нет, немыслим! Абсолютизм не станет дожидаться, сложа руки, пока освободившаяся из-под его развращающего влияния армия станет другом народа. Абсолютизм возьмет, пока еще не все потеряно, инициативу наступления на себя. Понимали ли это петербургские рабочие? Да, они это понимали. Думал ли пролетариат, думал ли Совет Раб. Деп., что дело неизбежно дойдет до открытого столкновения двух сторон? Да, он это думал, он в этом не сомневался; он знал, твердо знал, что рано или поздно пробьет роковой час…
Разумеется, если бы организация общественных сил, не прерываемая никакими атаками вооруженной контрреволюции, шла вперед тем же путем, на какой она вступила под руководством СРД, то старый строй оказался бы уничтоженным без применения малейшего насилия. Ибо что мы видели? Мы наблюдали, как рабочие сплачиваются вокруг Совета, как Крестьянский Союз, охватывающий все большие массы крестьян, посылает в него своих депутатов, как объединяются с Советом Железнодорожный и Почтово-Телеграфный Союзы; мы видели, как тяготеет к Совету организация либеральных профессий, Союз Союзов; мы видели, как терпимо и почти благожелательно относилась к Совету даже заводская администрация. Казалось, вся нация делала какое-то героическое усилие – стремилась выдавить из недр своих такой орган власти, который заложил бы действительные, несомненные основы нового строя до созыва Учредительного Собрания. Если бы в эту органическую работу не врывалась старая государственная власть, если бы она не стремилась внести в национальную жизнь действительную анархию, если бы этот процесс организации сил развивался вполне свободно, – в результате получилась бы новая возрожденная Россия – без насилий, без пролития крови.
Но в том-то и дело, что мы ни на минуту не верили, что процесс освобождения сложится таким образом. Мы слишком хорошо знали, что такое старая власть. Мы, социал-демократы, были уверены, что, несмотря на манифест, который имел вид решительного разрыва с прошлым, старый правительственный аппарат не устранится добровольно, не передаст власти народу и не уступит ни одной из своих важных позиций; мы предвидели и открыто предупреждали народ, что абсолютизм сделает еще много судорожных попыток удержать оставшуюся власть в своих руках и даже вернуть все то, что было им торжественно отдано. Вот почему восстание, вооруженное восстание, г-да судьи, было с нашей точки зрения неизбежностью, – оно было и остается исторической необходимостью в процессе борьбы народа с военно-полицейским порядком. В октябре и ноябре эта идея царила на всех митингах и собраниях, господствовала во всей революционной прессе, наполняла собою всю политическую атмосферу и, так или иначе, кристаллизовалась в сознании каждого члена Совета Депутатов; вот почему она, естественно, входила в резолюции нашего Совета и вот почему нам совсем не приходилось ее обсуждать.
Напряженное положение, которое мы получили в наследство от октябрьской стачки: революционная организация масс, борющаяся за свое существование, опирающаяся не на право, которого нет, а на силу, поскольку она есть, и вооруженная контрреволюция, выжидающая часа для своей мести, – это положение было, если позволено так сказать, алгебраической формулой восстания. Новые события вводили в нее только новые числовые значения. Идея вооруженного восстания, – вопреки поверхностному заключению прокуратуры, – оставила свой след не только в постановлении Совета от 27 ноября, т.-е., за неделю до нашего ареста, где она выражена ясно и отчетливо, нет, с самого начала деятельности Совета Р. Д., в резолюции, возвестившей отмену похоронной демонстрации, как и позже в резолюции, провозгласившей прекращение ноябрьской забастовки, в целом ряде других постановлений Совет говорил о вооруженном конфликте с правительством, о последнем штурме или о последнем бое, как о неизбежном моменте борьбы. Так под различной формой, но одна и та же по существу, идея вооруженного восстания красной нитью проходит через все постановления Сов. Раб. Депутатов.
Но как понимал Совет эти свои постановления? Думал ли он, что вооруженное восстание есть предприятие, которое создается в подполье и затем в готовом виде выносится на улицу? Полагал ли он, что это есть инсуррекционный акт, который можно разыграть по определенному плану? Разрабатывал ли Исполнительный Комитет технику уличной борьбы?
Разумеется, нет! И это не может не ставить в тупик автора обвинительного акта, останавливающегося в недоумении перед теми несколькими десятками револьверов, которые составляют в его глазах единственный подлинный реквизит вооруженного восстания. Но взгляд прокуратуры есть только взгляд нашего уголовного права, которое знает заговорщическое сообщество, но не имеет понятия об организации масс; которое знает покушение и мятеж, но не знает и не может знать революции.
Юридические понятия, лежащие в основе настоящего процесса, отстали от эволюции революционного движения на много десятков лет. Современное русское рабочее движение не имеет ничего общего с понятием заговора, как его трактует наше Уголовное Уложение, которое, в сущности, не изменилось после Сперанского,[83] жившего в эпоху карбонариев.[84] Вот почему попытка втиснуть деятельность Совета в тесные рамки 100 и 104 ст. ст. является, с точки зрения юридической логики, совершенно безнадежной.
И тем не менее, наша деятельность была революционной. И тем не менее, мы действительно готовились к вооруженному восстанию.
Восстание масс не делается, г-да судьи, а совершается. Оно есть результат социальных отношений, а не продукт плана. Его нельзя создать, – его можно предвидеть. В силу причин, которые от нас зависят так же мало, как и от царизма, открытый конфликт стал неизбежен. Каждый день он все ближе и ближе надвигался на нас. Готовиться к нему для нас означало сделать все, что можно, чтобы свести к минимуму жертвы этого неизбежного конфликта. Думали ли мы, что для этого нужно прежде всего заготовить оружие, составить план военных действий, назначить для участников восстания места, разбить город на определенные части, – словом, сделать то, что делает военная власть в ожидании «беспорядков», когда разделяет Петербург на части, назначает полковников для каждой части, передает им определенное количество пулеметов и всего того, что необходимо для пулеметов? Нет, мы не так понимали свою роль. Готовиться к неизбежному восстанию, – а мы, г-да судьи, никогда не готовили восстания, как думает и выражается прокуратура, мы готовились к восстанию – для нас это, прежде всего, означало просветлять сознание народа, разъяснять ему, что открытый конфликт неизбежен; что все то, что дано, опять будет отнято; что только сила может отстоять право; что необходима могучая организация революционных масс; что необходимо грудью встретить врага; что необходима готовность идти в борьбе до конца, что иного пути нет. Вот в чем состояла для нас сущность подготовки к восстанию.
При каких условиях, думали мы, восстание может привести нас к победе? При сочувствии войск! Нужно было, прежде всего, привлечь на свою сторону армию. Заставить солдат понять ту позорную роль, которую они теперь играют, и призвать их к дружной работе с народом и для народа, – вот какую задачу мы ставили себе в первую голову. Я сказал уже, что ноябрьская стачка, которая была бескорыстным порывом непосредственного братского сочувствия к матросам, которым грозила смерть, имела также и огромный политический смысл: она привлекала к революционному пролетариату внимание и симпатию армии. Вот где господину прокурору следовало, прежде всего, искать подготовки к вооруженному восстанию. Но, разумеется, одна демонстрация симпатии и протеста не могла решить вопрос. При каких же условиях, думали мы тогда и думаем сейчас, можно ждать перехода армии на сторону революции? Что для этого нужно? Пулеметы, ружья? Конечно, если бы рабочие массы имели пулеметы и ружья, то в их руках была бы огромная сила. Этим в значительной мере устранялась бы самая неизбежность восстания. Колеблющаяся армия сложила бы свое оружие у ног вооруженного народа. Но оружия у массы не было, нет и в большом количестве не может быть. Значит ли это, что масса обречена на поражение? Нет! Как ни важно оружие, но не в оружии, г-да судьи, главная сила. Нет, не в оружии! Не способность массы убивать, а ее великая готовность умирать – вот что, г-да судьи, с нашей точки зрения, обеспечивает в конечном счете победу народному восстанию.
Когда солдаты, выйдя на улицу для усмирения толпы, окажутся с ней лицом к лицу и увидят и убедятся, что эта толпа, что этот народ не сойдет с мостовых, пока не добьется того, что ему нужно; что он готов нагромождать трупы на трупы; когда они увидят и убедятся, что народ пришел бороться серьезно, до конца, – тогда сердце солдат, как это было во всех революциях, неизбежно дрогнет, ибо они не смогут не усомниться в прочности порядка, которому служат, не смогут не уверовать в победу народа.
Восстание привыкли соединять с баррикадами. Если даже оставить в стороне вопрос о том, что баррикада слишком сильно окрашивает обычное представление о восстании, то и тогда не нужно забывать, что даже баррикада, – этот, по-видимому, чисто механический элемент восстания, – играет по существу, главным образом, моральную роль. Ибо баррикады во всех революциях имели вовсе не то значение, какое имеют крепости во время войны, как физические преграды, – баррикада служила делу восстания тем, что, образуя временное препятствие для передвижений армии, она приводила ее в близкое соприкосновение с народом. Здесь, у баррикады, солдат слышал, может быть, впервые в своей жизни, честную человеческую речь, братский призыв, голос народной совести, – и вот в результате этого общения солдат и граждан, в атмосфере революционного энтузиазма, дисциплина распадалась, растворялась, исчезала. Это, и только это, обеспечивало победу народному восстанию. Вот почему, по нашему мнению, народное восстание «готово» не тогда, когда народ вооружен пулеметами и пушками, – ибо в таком случае оно никогда не было бы готово, – а тогда, когда он вооружен готовностью умирать в открытой уличной борьбе.
Но, разумеется, старая власть, которая видела нарастание этого великого чувства, этой способности умирать во имя интересов родной страны, отдавать свою жизнь для счастья будущих поколений, которая видела, что этим энтузиазмом, ей самой чуждым, ей незнакомым, ей враждебным, заражаются массы, – эта осажденная власть не могла спокойно относиться к совершающемуся на ее глазах моральному перерождению народа. Пассивно ждать – значило бы для царского правительства обречь себя на упразднение. Это было ясно. Что же оставалось делать? Из последних сил и всеми средствами бороться против политического самоопределения народа. Для этого одинаково годились и темная армия и черная сотня, агенты полиции и продажная пресса. Натравливать одних на других, заливать кровью улицы, грабить, насиловать, поджигать, вносить панику, лгать, обманывать, клеветать, – вот что оставалось старой преступной власти. И все это она делала и делает по сей день. Если открытое столкновение было неизбежно, то не мы, во всяком случае, а наши смертельные враги стремились приблизить его час.
Вы слышали здесь уже не раз, что рабочие вооружались в октябре и ноябре против черной сотни. Если не знать ничего о том, что делается за пределами этого зала, может показаться совершенно непонятным, как это в революционной стране, где громадное большинство населения на стороне освободительных идеалов, где народные массы открыто проявляют свою готовность бороться до конца, – как это в такой стране сотни тысяч рабочих вооружаются для борьбы с черной сотней, представляющей слабую, ничтожную долю населения. Неужели же они так опасны – эти подонки, эти отребья общества, – во всех его слоях? Разумеется, нет! Как легка была бы задача, если бы только жалкие банды черной сотни преграждали народу путь. Но мы слышали не только от свидетеля адвоката Брамсона, но и от сотен свидетелей-рабочих, что за черной сотней стоит если не вся государственная власть, то ее добрая доля; что за бандами хулиганов, которым нечего терять и которые ни перед чем не останавливаются – ни перед сединами старика, ни перед беззащитной женщиной, ни перед ребенком, – стоят агенты правительства, которые организуют и вооружают черные сотни, надо думать, – из средств государственного бюджета.
Да разве мы, наконец, этого не знали до настоящего процесса? Разве мы не читали газет? Разве мы не слышали речей очевидцев, не получали писем, не наблюдали сами? Разве нам остались неизвестны потрясающие разоблачения князя Урусова? Прокуратура всему этому не верит. Она не может этому верить, иначе ей пришлось бы направить жало обвинения против тех, кого она теперь защищает; ей пришлось бы признать, что русский гражданин, вооружающийся револьвером против полиции, действует в состоянии необходимой самообороны. Но верит ли суд в погромную деятельность властей или нет, – это в сущности безразлично. Для суда достаточно того, что мы этому верим, что в этом убеждены те сотни тысяч рабочих, которые вооружались по нашему призыву. Для нас стояло вне всякого сомнения, что за декоративными бандами хулиганов стоит властная рука правящей клики. Господа судьи, эту зловещую руку мы видим и сейчас.
Обвинительная власть приглашает вас, г-да судьи, признать, что Совет Рабочих Депутатов вооружал рабочих непосредственно для борьбы против существующего «образа правления». Если меня категорически спросят: так ли это? – я отвечу: да!.. Да, я согласен принять это обвинение, но при одном условии. Я не знаю, примет ли это условие прокуратура и примет ли его суд.
Я спрошу: что понимает, наконец, обвинение под «образом правления»? Подлинно ли существует у нас какой-нибудь образ правления? Правительство давно уже сдвинулось с нации на свой военно-полицейско-черносотенный аппарат. То, что у нас есть, это не национальная власть, а автомат массовых убийств. Иначе я не могу определить той правительственной машины, которая режет на части живое тело нашей страны. И если мне скажут, что погромы, убийства, поджоги, насилия… если мне скажут, что все, происходившее в Твери, Ростове, Курске, Седлеце… если мне скажут, что Кишинев, Одесса, Белосток есть образ правления Российской империи, – тогда я признаю вместе с прокуратурой, что в октябре и ноябре мы прямо и непосредственно вооружались против образа правления Российской империи.
«1905».
Октябрь, ноябрь и декабрь 1905 года – эпоха революционной кульминации. Она начинается со скромной стачки московских типографщиков[85] и заканчивается правительственным разгромом древней столицы русских царей. Но, за исключением заключительного момента – московского восстания, – первое место в событиях этого периода принадлежит не Москве.
Роль Петербурга в русской революции не может идти ни в какое сравнение с ролью Парижа в революции XVIII века. Общеэкономическая примитивность Франции и первобытность ее средств сообщения, с одной стороны, административная централизация – с другой, позволяли Парижу, в сущности, локализировать революцию в своих стенах. Совершенно не то у нас. Капиталистическое развитие создало в России столько же самостоятельных революционных очагов, сколько центров крупной индустрии, – самостоятельных, но и тесно связанных друг с другом. Железная дорога и телеграф децентрализовали революцию, несмотря на централизованный характер государства, но в то же время внесли единство в ее повсеместные выступления. Если в результате всего этого и можно признать за голосом Петербурга первенствующее значение, то не в том смысле, что он сосредоточил революцию на Невском проспекте или у Зимнего дворца, а единственно в том, что его лозунги и методы борьбы находили могучий революционный отклик во всей стране. Тип петербургской организации, тон петербургской прессы становились немедленно образцами для провинции. Местные провинциальные события, за исключением восстания во флоте и крепостях, не имели самостоятельного значения.
Если мы, таким образом, имеем право поставить невскую столицу в центре всех событий конца 1905 года, то в самом Петербурге мы должны во главу угла поставить Совет Рабочих Депутатов. Не только потому, что это величайшая рабочая организация, какую видела до сих пор Россия, не только потому, что Петербургский Совет послужил образцом для Москвы, Одессы и ряда других городов, – но прежде всего потому, что эта чисто классовая пролетарская организация являлась организацией революции, как таковой. Совет был осью всех событий, к нему стягивались все нити, от него исходили все призывы.
Что же он собой представлял?
Совет Рабочих Депутатов возник как ответ на объективную, ходом событий рожденную, потребность в такой организации, которая была бы авторитетна, не имея традиций; сразу охватила бы рассеянные стотысячные массы, почти не имея организационных зацепок; которая объединяла бы революционные течения внутри пролетариата, была бы способна на инициативу и автоматически контролировала бы самое себя и – главное – которую можно было бы в 24 часа вызвать из-под земли. Социал-демократическая организация, тесно связывавшая в подполье несколько сот и идейно объединявшая несколько тысяч рабочих Петербурга, умела дать массам лозунг, осветив молнией политической мысли их стихийный опыт, – но связать стотысячную толпу живой организационной связью было ей не под силу уже по одному тому, что главную часть своей работы она всегда совершала в скрытых от массы конспиративных лабораториях. Организация социалистов-революционеров болела теми же болезнями подполья, усугубленными бессилием и неустойчивостью. Трения двух одинаково сильных фракций социал-демократии между собою, с одной стороны, и борьба обеих фракций с социалистами-революционерами, – с другой, делали абсолютно необходимым создание беспартийной организации. Чтоб иметь авторитет в глазах масс на другой день после своего возникновения, она должна была быть организована на началах самого широкого представительства. Что принять за основу? Ответ давался сам собою. Так как единственной связью между девственными в организационном смысле пролетарскими массами был производственный процесс, оставалось представительство приурочить к фабрикам и заводам{25}. Организационным прецедентом послужила комиссия сенатора Шидловского.[86]
Инициативу создания революционного рабочего самоуправления взяла на себя 10 октября – в момент, когда надвигалась величайшая из стачек – одна из двух петербургских социал-демократических организаций. 13-го вечером в здании Технологического института уже состоялось первое заседание будущего Совета. Присутствовало не больше 30 – 40 делегатов. Решено немедленно призвать пролетариат столицы ко всеобщей политической забастовке и к выборам делегатов. «Рабочий класс, – говорило выработанное на первом заседании воззвание, – прибег к последнему могучему средству всемирного рабочего движения – к всеобщей стачке».
«…В ближайшие дни в России совершатся решительные события. Они определят на долгие годы судьбу рабочего класса. Мы должны встретить эти события в полной готовности, объединенные нашим общим Советом»…
Это, огромной важности решение было принято единогласно – и притом без всяких принципиальных прений о всеобщей стачке, ее методах, целях и возможностях, – тогда как именно эти вопросы вскоре после того вызвали страстную идейную борьбу в рядах нашей германской партии. Этот факт нет надобности объяснять различием национальной психологии – наоборот, именно мы, русские, питаем болезненное пристрастие к тактическим мудрствованиям и детальнейшим предвосхищениям. Причиной всему – революционный характер эпохи. Совет с часа своего возникновения и по час своей гибели стоял под могучим давлением революционной стихии, которая самым бесцеремонным образом опережала работу политического сознания.
Каждый шаг рабочего представительства был заранее предрешен, «тактика» была очевидна. Методов борьбы не приходилось обсуждать, – еле хватало времени их формулировать…
Октябрьская стачка уверенно приближалась к своему апогею. Во главе ее шли металлисты и печатники. Они первыми вступили в бой и резко и отчетливо формулировали 13 октября свои политические лозунги.
«Мы объявляем политическую забастовку, – так заявлял Обуховский завод, эта цитадель революции, – и будем до конца бороться за созыв Учредительного Собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного избирательного права для введения в России демократической республики».
Выставив те же лозунги, рабочие электрических станций заявляли: «Мы вместе с социал-демократией будем бороться за свои требования до конца и заявляем перед всем рабочим классом о своей готовности с оружием в руках бороться за полное народное освобождение».
Еще решительнее формулировали задачи момента рабочие печатного дела, посылая 14 октября своих депутатов в Совет:
«Признавая недостаточность одной пассивной борьбы, одного прекращения работ, постановляем: обратить армию забастовавшего рабочего класса в армию революционную, т.-е. немедленно организовать боевые дружины. Пусть эти боевые дружины позаботятся вооружением остальных рабочих масс, хотя бы путем разгрома оружейных магазинов и отобрания оружия у полиции и войск, где это возможно». Эта резолюция не была пустым словом. Боевые дружины печатников с замечательным успехом производили захват самых крупных типографий для печатания «Известий Совета Рабочих Депутатов» и оказали неоценимые услуги при проведении почтово-телеграфной забастовки.
15 октября работало еще большинство текстильных фабрик. Для привлечения небастующих рабочих к стачке Совет выработал целую иерархию средств – от призывов словом и до принуждения силой. К крайним средствам прибегать, однако, не пришлось. Где не помогало печатное воззвание, там достаточно было появления толпы забастовщиков, иногда нескольких человек, – и работа прекращалась.
«Шел я мимо фабрики Пеклие, – докладывает Совету один из депутатов. – Вижу, работает. Позвонил. „Доложите – депутат от Рабочего Совета“. „Что вам нужно?“ спрашивает управляющий. „От имени Совета требую немедленного закрытия вашей фабрики“. Хорошо, в 3 часа прекратим работы».
16 октября бастовали уже все текстильные фабрики. Торговля не прекратилась только в центре города. В рабочих кварталах все лавки были закрыты. Расширяя стачку, Совет расширял и укреплял себя. Каждый забастовавший завод выбирал представителя и, снабдив его необходимыми грамотами, отправлял в Совет. На втором заседании присутствовали уже делегаты от 40 крупных заводов, 2 фабрик и трех профессиональных союзов: печатников, приказчиков и конторщиков. На этом заседании, происходившем в физической аудитории Технологического института, автор этих строк присутствовал впервые.
Это было 14 октября, когда стачка, с одной стороны, правительственное раздвоение, – с другой, уверенно приближались к моменту кризиса. В этот день появился знаменитый треповский указ: «холостых залпов не давать и патронов не жалеть». А на завтра, 15 октября, тот же Трепов вдруг признал, что «в народе назрела потребность в собраниях», и, запретив митинги в стенах высших учебных заведений, обещал отвести под собрания три городских здания. «Какая перемена, – писали мы в „Известиях Совета Рабочих Депутатов“, – за 24 часа: вчера мы были зрелы только для патронов, а сегодня мы уже созрели для народных собраний. Кровавый негодяй прав: в эти великие дни борьбы народ зреет по часам!».
Несмотря на запрещение, высшие учебные заведения 14-го вечером были переполнены народом. Всюду шли митинги. «Мы, собравшиеся, заявляем, – таков был ответ правительству, – что нам, революционному народу Петербурга, тесно в тех ловушках, куда нас приглашает генерал Трепов. Мы заявляем, что будем по-прежнему собираться в университетах, на заводах, на улицах и во всех других местах, где найдем нужным». Из актового зала Технологического института, где нам пришлось говорить о необходимости предъявить городской думе требование вооружить рабочую милицию, мы перешли в помещение физической аудитории. Здесь мы впервые увидели возникший накануне Совет Депутатов. На скамьях, расположенных амфитеатром, сидело душ 100 рабочих представителей и членов революционных партий. За демонстрационным столом разместились председатель и секретари. Собрание больше походило на военный совет, чем на парламент. Многословия – этой язвы представительных учреждений – не было и следа. Разбиравшиеся вопросы – расширение стачки и предъявление требований думе – были чисто практического характера и обсуждались деловито, кратко, энергично. Чувствовалось, что каждый атом времени на счету. Малейшее отклонение к риторике встречало со стороны председателя решительный отпор при суровом сочувствии всего собрания. Особой депутации было поручено предъявить городской думе следующие требования: 1) немедленно принять меры для урегулирования продовольствия многотысячной рабочей массы; 2) отвести помещения для собраний; 3) прекратить всякое довольствие, отвод помещений, ассигновок на полицию, жандармерию и т. д.; 4) выдать деньги на вооружение борющегося за свободу петербургского пролетариата.
Ввиду бюрократического и домовладельческого состава думы обращение к ней с такого рода радикальными требованиями являлось исключительно агитационным шагом. Совет, разумеется, совершенно не заблуждался на этот счет. Практических результатов он не ждал и не получил.
16 октября, после ряда приключений, попыток ареста и пр., – мы напоминаем, что все это происходило еще до издания конституционного манифеста, – депутация Совета была принята в «частном совещании» петербургской городской думой. Прежде всего по требованию депутации, энергично поддержанному группой гласных, дума постановила в случае ареста рабочих депутатов, командировать к градоначальнику городского голову с заявлением, что гласные будут считать арест депутатов оскорблением думы. Только после этого обратились к предъявлению требований.
"Переворот, совершающийся в России, – так закончил свою речь оратор депутации, тов. Радин (покойный Кнунианц[87]), – есть переворот буржуазный, он в интересах и имущих классов. В ваших собственных интересах, господа, чтоб он скорее завершился. И если вы способны быть хоть сколько-нибудь дальнозоркими, если вы действительно широко понимаете выгоды вашего класса, то должны всеми силами помочь народу в целях скорейшей победы над абсолютизмом. Нам не нужно от вас ни резолюций сочувствия, ни платонической поддержки наших требований. Мы требуем, чтобы свое содействие вы оказали рядом практических действий.
"Благодаря уродливой системе выборов, имущество города с полуторамиллионным населением находится в руках представителей нескольких тысяч имущих. Совет Рабочих Депутатов требует, – а он имеет право требовать, а не просить, так как является представителем нескольких сот тысяч рабочих, жителей столицы, а вы – только горсти избирателей, – Совет Рабочих Депутатов требует, чтобы городское имущество было предоставлено всем жителям города для их надобности. И так как теперь важнейшая общественная задача есть борьба с абсолютизмом, а для этой борьбы нам нужны места для наших собраний, – откройте нам наши городские здания!
"Нам нужны средства для продолжения стачки, – ассигнуйте городские средства на это, а не на поддержку полиции и жандармов!
«Нам нужно оружие для завоевания и отстаивания свободы, – отпустите средства для организации пролетарской милиции!».
Под охраной группы гласных депутация покинула зал заседания. Дума отказала во всех главных требованиях Совета и выразила доверие полиции, как охранительнице порядка.
По мере развития октябрьской стачки Совет естественно становился в центре всеобщего политического внимания. Его значение росло буквально не по дням, а по часам. Прежде всего вокруг него сплотился промышленный пролетариат. Железнодорожный Союз вступил с ним в тесные отношения. Союз Союзов, примкнувший к стачке с 14 октября, уже с первых шагов вынужден был признать над собою протекторат Совета. Многочисленные стачечные комитеты – инженеров, адвокатов, правительственных чиновников – приспособляли свои действия к его решениям. Подчиняя себе разрозненные организации, Совет объединял вокруг себя революцию.
И в то же время росло раздвоение в правительственных рядах.
Трепов шел напролом и гладил свои пулеметы. 12-го он заставил Николая поставить себя во главе всех войск петербургского гарнизона. 14-го он уже отдавал приказ не жалеть патронов. Он разделил столицу на четыре военных района с четырьмя генералами во главе. В качестве генерал-губернатора он грозит всем торговцам съестными припасами в случае закрытия лавок высылкой в 24 часа. 16-го он запер на замок все высшие учебные заведения Петербурга и занял их войсками. Без формального объявления военного положения, он ввел его фактически. Конные патрули терроризировали улицы. Войска были размещены всюду – в государственных учреждениях, публичных зданиях и дворах частных домов. В то время как даже артисты императорского балета примыкали к забастовке, Трепов непреклонно заполнял солдатами пустующие театры. Он оскаливал зубы и потирал руки в предчувствии горячего дела.
Он ошибся в расчетах. Победило враждебное ему течение бюрократии, искавшее плутовской сделки с историей. Для этой цели был призван Витте.
17 октября гайдуки Трепова разогнали собрание Совета Рабочих Депутатов. Но он нашел возможность собраться вторично, постановил продолжать забастовку с удвоенной энергией, рекомендовал рабочим впредь до начала работ за квартиры и за взятые в долг товары денег не платить и призвал домохозяев и лавочников исков к рабочим не предъявлять. В этот день, 17 октября, вышел первый номер «Известий Совета Рабочих Депутатов».
И в этот же день был подписан царем конституционный манифест.
«1905».
История Петербургского Совета Рабочих Депутатов, это – история пятидесяти дней. 13 октября заседало учредительное собрание Совета. 3 декабря заседание Совета было прервано правительственными войсками.
На первом заседании присутствовало несколько десятков человек; ко второй половине ноября число депутатов возросло до 562, в том числе 6 женщин. Они представляли 147 фабрик и заводов, 34 мастерских и 16 профессиональных союзов. Главная масса депутатов – 351 человек – принадлежала к рабочим по металлу. Они играли в Совете решающую роль. Текстильная индустрия дала 57 депутатов, печатное и бумажное производство – 32, от торговых служащих присутствовало 12 депутатов, от конторщиков и фармацевтов – 7. Министерством Совета являлся Исполнительный Комитет. Он был образован 17 октября в составе 31 человека: 22 депутата и 9 представителей партий (6 – от обеих фракций социал-демократии, 3 – от социалистов-революционеров).
Что составляло сущность этого учреждения, которое в короткий период завоевало такое огромное место в революции и наложило свою печать на период ее высшего могущества?
Совет организовывал рабочие массы, руководил политическими стачками и демонстрациями, вооружал рабочих, защищал население от погромов. Но то же самое делали до него, наряду с ним и после него другие революционные организации. Это, однако, не давало им того влияния, какое сосредоточил в своих руках Совет. Тайна его влияния в том, что он вырос как естественный орган пролетариата в его непосредственной, всем ходом событий обусловленной борьбе за власть. Если сами рабочие, с одной стороны, реакционная пресса, – с другой, называли Совет «пролетарским правительством», то этому соответствовал тот факт, что Совет на самом деле представлял собою зародышевый орган революционного правительства. Совет осуществлял власть, поскольку ее обеспечивало за ним революционное могущество рабочих кварталов; он непосредственно боролся за власть, поскольку она еще оставалась в руках военно-полицейской монархии.
До Совета мы находим в среде индустриальных рабочих многочисленные революционные организации, руководимые, главным образом, социал-демократией. Но это организации в пролетариате; их непосредственная цель – борьба за влияние на массы. Совет сразу сложился в организацию пролетариата; его цель – борьба за революционную власть.
Становясь фокусом всех революционных сил страны, Совет в то же время не растворялся в революционно-демократической стихии; он был и оставался организованным выражением классовой воли пролетариата. В борьбе за власть он применял те методы, которые естественно определяются характером пролетариата, как класса: его ролью в производстве, его численностью, его социальной однородностью. Более того: борьбу за власть во главе всех революционных сил Совет сопрягал со всесторонним руководством классовой самодеятельностью рабочих масс: он не только способствовал организации профессиональных союзов, но и вмешивался даже в конфликты отдельных рабочих с их нанимателями. И именно потому, что Совет как демократическое представительство пролетариата в революционную эпоху стоял на пересечении всех его классовых интересов, он сразу подпал под всеопределяющее влияние социал-демократии. Она получила возможность сразу реализовать теперь те огромные преимущества, какие дала ей марксистская вышколка, и, благодаря своей способности политически ориентироваться в великом «хаосе», она почти без усилий превратила формально беспартийный Совет в организационный аппарат своего влияния.
Главным методом борьбы Совета была всеобщая политическая стачка. Революционная сила такой стачки состоит в том, что она через голову капитала дезорганизует государственную власть. Чем больше и всестороннее вносимая ею «анархия», тем ближе стачка к победе. Но лишь в одном случае – если эта анархия не создается анархическими средствами. Класс, который путем единовременного прекращения работ парализует аппарат производства и вместе с тем централизованный аппарат власти, изолируя отдельные части страны одну от другой и поселяя всеобщую неуверенность, должен сам быть достаточно организован, чтобы не оказаться первою жертвою им же созданной анархии. Чем в высшей мере стачка упраздняет существующую государственную организацию, тем более организация самой стачки вынуждена брать на себя государственные функции. Условия всеобщей стачки как пролетарского метода борьбы были вместе с тем условиями огромного значения Совета Рабочих Депутатов.
Стачечным давлением Совет осуществляет свободу печати. Он организует правильные уличные патрули для обеспечения безопасности граждан. В большей или меньшей мере он берет в свои руки почту, телеграф и железные дороги. Он властно вмешивается в экономические конфликты рабочих с капиталистами. Он делает попытку прямым революционным давлением установить восьмичасовой рабочий день. Парализуя деятельность самодержавного государства стачечным восстанием, он вносит свой собственный свободный демократический порядок в жизнь трудящегося городского населения.
После 9 января революция показала, что она владеет сознанием рабочих масс. 14 июня, восстанием «Потемкина Таврического» революция показала, что она может стать материальной силой. Октябрьской стачкой она показала, что может дезорганизовать врага, парализовать его волю и довести его до полного унижения. Наконец, повсеместной организацией рабочих советов революция показала, что умеет создать власть. Революционная власть может опираться только на активную революционную силу. Как бы мы ни смотрели на дальнейшее развитие русской революции, но факт тот, что до сих пор никакой общественный класс, кроме пролетариата, не показал себя способным и готовым стать опорой революционной власти. Первым актом революции было уличное общение пролетариата с монархией; первая серьезная победа революции была одержана чисто классовым орудием пролетариата, политической стачкой; наконец, в виде первого зачаточного органа революционной власти выступает представительство пролетариата. В лице Совета перед нами впервые на почве новой русской истории выступает демократическая власть. Совет есть организованная власть самой массы над ее отдельными частями. Это – истинная нефальсифицированная демократия – без двух палат, без профессиональной бюрократии, с правом избирателей в любую минуту сменить своего депутата. Совет непосредственно, через своих членов, через выбранных рабочими депутатов, руководит всеми общественными проявлениями пролетариата в целом или отдельных его групп, организует его выступления, дает им лозунг и знамя.
По переписи 1897 г. Петербург насчитывал около 820 тысяч душ «самодеятельного» населения, в том числе 433 тысячи рабочих и прислуги; таким образом пролетарское население столицы достигает 53 %. Если принять в расчет и несамодеятельные элементы, то, ввиду относительной малосемейности пролетариата, мы получим для него несколько низшую цифру (50,8 %). Во всяком случае, пролетариат составляет больше половины населения Петербурга.
Совет Рабочих Депутатов не был официальным представительством всего почти полумиллионного рабочего населения столицы: организационно он объединял около 200 тысяч душ, преимущественно фабрично-заводских рабочих, и хотя его политическое влияние, прямое и косвенное, простиралось на более обширный круг, тем не менее, еще очень значительные слои пролетариата (строительные рабочие, прислуга, чернорабочие, извозчики) очень мало или вовсе не были им захвачены. Несомненно, однако, что Совет выражал интересы всей этой пролетарской массы. Если на заводах и были так называемые черносотенные элементы, то число их на глазах у всех таяло не по дням, а по часам. В пролетарских массах политическое господство Совета в Петербурге могло иметь только друзей, но не врагов. Исключение могла бы составить лишь привилегированная прислуга, лакеи сановных лакеев из высшей бюрократии, кучера министров, биржевиков и кокоток, – эти консерваторы и монархисты по профессии.
Среди интеллигенции, столь многочисленной в Петербурге, Совет имел гораздо больше друзей, чем врагов. Тысячи учащейся молодежи признавали над собой политическое руководство Совета и горячо поддерживали его шаги. Дипломированная и служилая интеллигенция, за исключением безнадежно ожиревших элементов, была, по крайней мере до поры до времени, на его стороне. Энергичная поддержка почтово-телеграфной забастовки привлекла к Совету сочувственное внимание низших слоев чиновничества. Все, что было в городе угнетенного, обездоленного, честного, жизненного, – все это сознательно или инстинктивно влеклось к Совету.
Что было против него? Представители капиталистического хищничества; биржевики, игравшие на повышение; подрядчики, купцы и экспортеры, разорявшиеся вследствие забастовок; поставщики золотой черни; шайка петербургской думы, этого синдиката домовладельцев; высшая бюрократия; кокотки, внесенные в государственный бюджет; звездоносцы; хорошо оплачиваемые публичные мужчины; охранное отделение, – все жадное, грубое, распутное и обреченное смерти.
Между армией Совета и его врагами стояли политически неопределенные, колеблющиеся или ненадежные элементы. Наиболее отсталые группы мещанства, еще не вовлеченные в политику, не успели достаточно понять роль и смысл Совета и определить свое отношение к нему. Хозяева-ремесленники были встревожены и напуганы. Возмущение мелкого собственника против разорительных стачек боролось в них со смутным ожиданием лучшего будущего.
Выбитые из колеи профессиональные политики интеллигентских кружков, радикальные журналисты, не знающие, чего хотят, демократы, изъеденные скептицизмом, снисходительно брюзжали против Совета, пересчитывали по пальцам его ошибки и вообще давали понять, что, если б они оказались во главе этого учреждения, пролетариат был бы осчастливлен навсегда. Извинением этих господ служит их бессилие.
Во всяком случае Совет фактически или потенциально был органом огромного большинства населения. Его враги в составе населения столицы не были бы опасны для его политического господства, если б они не имели заступника в еще живом абсолютизме, опирающемся на наиболее отсталые элементы мужицкой армии. Слабость Совета не была его собственной слабостью, – это была слабость чисто городской революции.
Период пятидесяти дней был периодом ее высшего могущества. Совет был ее органом борьбы за власть. Классовый характер Совета определялся резким классовым расчленением городского населения и глубоким политическим антагонизмом между пролетариатом и капиталистической буржуазией – даже в исторически ограниченных рамках борьбы с самодержавием. Капиталистическая буржуазия после октябрьской стачки сознательно тормозила революцию; мещанство оказалось слишком ничтожно, чтобы играть самостоятельную роль; пролетариат был неоспоримым гегемоном городской революции, его классовая организация была его органом борьбы за власть.
Совет был тем сильнее, чем деморализованнее было правительство. Он тем в большей мере сосредоточивал на себе симпатии не-пролетарских слоев, чем беспомощнее и растеряннее рядом с ним оказывалась старая государственная власть.
Массовая политическая стачка была главным орудием в руках Совета. Благодаря тому, что он связывал все группы пролетариата непосредственной революционной связью и поддерживал рабочих каждого предприятия авторитетом и силой класса, он получил возможность приостанавливать хозяйственную жизнь в стране. Несмотря на то, что собственность на средства производства по-прежнему оставалась в руках капиталистов и государства, несмотря на то, что государственная власть оставалась в руках бюрократии, распоряжение национальными средствами производства и сообщения – по крайней мере поскольку речь шла о том, чтобы прекратить правильную хозяйственную и государственную жизнь – оказывалось в руках Совета. И именно эта обнаруженная на деле способность Совета парализовать хозяйство и внести анархию в жизнь государства делала Совет тем, чем он был. При таких условиях искать путей мирного сосуществования Совета и старого правительства было бы самой безнадежной из всех утопий. А между тем все возражения против тактики Совета, если обнажить их действительное содержание, исходят именно из этой фантастической идеи: после октября Совету следовало на почве, отвоеванной у абсолютизма, заняться организацией масс, воздерживаясь от всяких наступательных действий.
Но в чем состояла октябрьская победа?
Несомненно, что в результате октябрьского натиска абсолютизм «в принципе» отрекся от себя. Но он в сущности не проиграл сражения: он отказался от боя. Он не сделал серьезной попытки противопоставить свою деревенскую армию охваченным стачечным мятежом городам. Само собою, он не сделал этого не из соображений человечности – он просто был совершенно обескуражен и лишен самообладания. Либеральные элементы бюрократии, ждавшие своей очереди, получили перевес и, в тот момент, когда стачка уже шла на убыль, опубликовали манифест 17 октября – принципиальное отречение от абсолютизма. Но вся материальная организация власти: – чиновничья иерархия, полиция, суд, армия – осталась по-прежнему нераздельной собственностью монархии. Какую тактику мог и должен был при таких условиях развернуть Совет? Его сила состояла в том, что он, опираясь на производительный пролетариат, мог (поскольку мог) лишить абсолютизм возможности пользоваться материальным аппаратом своей власти. С этой точки зрения деятельность Совета означала организацию «анархии». Его дальнейшее существование и развитие означало упрочение «анархии». Никакое длительное сосуществование не было возможно. Будущий конфликт был заложен в октябрьскую полупобеду как ее материальное ядро.
Что оставалось делать Совету? Притворяться, что он не видел неизбежности конфликта? Делать вид, что он организует массы для радостей конституционного строя? Кто поверил бы ему? Конечно, не абсолютизм и не рабочий класс.
Как мало внешняя корректность, пустая форма лояльности помогает в борьбе против самодержавия, это мы видели позже на примере двух Дум. Чтобы предвосхитить тактику «конституционного» лицемерия в самодержавной стране, Совет должен был быть сделан из другого теста. Но к чему пришел бы он и тогда? К тому же, к чему позже пришла Дума: к банкротству.
Совету ничего не оставалось, как признать, что столкновение неизбежно уже в ближайшем будущем, и в распоряжении его не было другой тактики, кроме подготовки к восстанию.
В чем могла состоять эта подготовка, как не в развитии и укреплении тех именно качеств Совета, которые позволяли ему парализовать государственную жизнь и составляли его силу? Но естественные усилия Совета укрепить и развить эти качества неизбежно ускоряли конфликт.
Совет заботился – чем дальше, тем больше – о распространении своего влияния на войско и крестьянство. В ноябре Совет призвал рабочих активно выразить свое братство с пробуждающейся армией, в лице кронштадтских матросов. Не делать этого – значило не заботиться об увеличении своих сил. Делать это – значило идти навстречу конфликту.
Или может быть, был какой-то третий путь? Может быть, Совет мог, вместе с либералами, апеллировать к так называемому государственному смыслу власти? Может быть, он мог и должен был найти ту черту, которая отделяла права народа от прерогатив монархии, и остановиться пред этой священной гранью? Но кто поручился бы, что монархия остановится по другой стороне демаркационной линии? Кто взялся бы организовать между обеими сторонами мир или хотя бы только временное перемирие? Либерализм? Одна из его депутаций предложила 18 октября графу Витте, в знак примирения с народом, удалить из столицы войска. «Лучше остаться без электричества и без водопровода, чем без войска», ответил министр. Правительство, очевидно, вовсе не помышляло о разоружении. Что же оставалось делать Совету? Либо устраниться, предоставив дело примирительной камере, будущей Государственной Думе, как требовал в сущности либерализм, либо готовиться к тому, чтобы вооруженной рукою удержать все, что было захвачено в октябре, и, если можно, открыть дальнейшее наступление. Теперь-то мы уже достаточно хорошо знаем, что примирительная камера превратилась в арену нового революционного конфликта. Следовательно, объективная роль, которую сыграли две первые Думы, только подтвердила правильность того политического предвидения, на котором пролетариат строил свою тактику. Но можно и не заходить так далеко. Можно спросить: что же могло и должно было обеспечить самое возникновение этой «примирительной камеры», которой не суждено было кого бы то ни было примирить? Все тот же государственный смысл монархии? Или ее торжественное обязательство? Или честное слово графа Витте? Или земские ходы в Петергофе с черного крыльца? Или предостерегающий голос г. Мендельсона? Или, наконец, тот «естественный ход вещей», на спину которого либерализм взваливает все задачи, как только история предъявляет их ему самому, его инициативе, его силе, его смыслу?
Но если декабрьское столкновение было неизбежно, то не лежит ли причина декабрьского поражения в составе Совета? Говорили, что в его классовом характере был его основной грех. Чтобы стать органом «национальной» революции, Совет должен был расширить свои рамки; в них должны были найти место представители всех слоев населения. Это упрочило бы авторитет Совета и увеличило бы его силу. Так ли?
Сила Совета определялась ролью пролетариата в капиталистическом хозяйстве. Задача Совета была не в том, чтобы превратиться в пародию парламента; не в том, чтобы организовать равномерное представительство интересов различных социальных групп, но в том, чтобы придать единство революционной борьбе пролетариата. Главным средством борьбы в руках Совета была политическая забастовка – метод, свойственный исключительно пролетариату как классу наемного труда. Однородность классового состава устраняла внутренние трения в Совете и делала его способным к революционной инициативе.
Каким путем мог быть расширен состав Совета? Можно было пригласить представителей либеральных союзов; это обогатило бы Совет двумя десятками интеллигентов. Их влияние в Совете было бы пропорционально роли Союза Союзов в революции, т.-е. было бы бесконечно малой величиной.
Но какие еще общественные группы могли быть представлены в Совете? Земский съезд? Торгово-промышленные организации? Земский съезд заседал в Москве в ноябре, он обсуждал вопрос о сношениях с министерством Витте, но ему и в голову не пришло поставить вопрос о сношениях с рабочим Советом.
В период заседаний съезда разразилось севастопольское восстание. Это, как мы видели, сразу отбросило земцев вправо, так что г. Милюков должен был успокаивать земский конвент речью, смысл которой состоял в том, что восстание, слава богу, уже подавлено. В какой форме могло осуществляться революционное сотрудничество между этими контрреволюционными господами и рабочими депутатами, приветствовавшими севастопольских повстанцев? На этот вопрос до сих пор еще никто не сумел ответить. Одним из наполовину искренних, наполовину лицемерных догматов либерализма является требование, чтобы армия оставалась вне политики. Наоборот, Совет развивал громадную энергию с целью вовлечь армию в революционную политику. Или, может быть, Совет из доверия к манифесту должен был армию оставить в неограниченном распоряжении Трепова? А если нет – на почве какой же программы мыслимо было в этой решающей области сотрудничество с либералами? Что могли бы внести эти господа в деятельность Совета, кроме систематической оппозиции, бесконечных прений и внутренней деморализации? Что могли они нам дать, кроме советов и указаний, которых и без того было достаточно в либеральной прессе? Может быть, истинная «государственная мысль» и была в распоряжении кадетов и октябристов; тем не менее, Совет не мог превратиться в клуб политической полемики и взаимного обучения. Он должен был быть и оставался органом борьбы.
Что могли прибавить представители буржуазного либерализма и буржуазной демократии к силе Совета? Чем они могли обогатить его методы борьбы? Достаточно вспомнить их роль в октябре, ноябре и декабре; достаточно представить себе то сопротивление, какое эти элементы могли оказать разгону их Думы, чтобы понять, что Совет мог и должен был оставаться классовой организацией, т.-е. организацией борьбы. Буржуазные депутаты могли сделать его многочисленнее, но они были абсолютно неспособны сделать его сильнее.
Вместе с этим падают чисто рационалистические, неисторические обвинения против непримиримо-классовой тактики Совета, которая отбросила буржуазию в лагерь порядка. Стачка труда, показавшая себя могучим орудием революции, внесла, однако, «анархию» в промышленность. Уж одно это заставило оппозиционный капитал выше всех лозунгов либерализма поставить лозунг государственного порядка и непрерывности капиталистической эксплуатации.
Предприниматели решили, что «достославная» (так они называли ее) октябрьская стачка должна быть последней – и организовали антиреволюционный «Союз 17 октября». У них для этого были достаточные причины. Каждый из них имел возможность у себя на заводе убедиться, что политические завоевания революции идут параллельно с упрочением позиций рабочих против капитала. Иные политики видели главную вину борьбы за восьмичасовой рабочий день в том, что она окончательно расколола оппозицию и сплотила капитал в контрреволюционную силу. Эти критики хотели бы видеть в распоряжении истории классовую энергию пролетариата – без последствий классовой борьбы. Что самовольное введение восьмичасовой работы должно было вызвать и вызвало энергичную реакцию со стороны предпринимателей, об этом не приходится много говорить. Но ребячество думать, будто нужна была именно эта кампания, чтобы сплотить капиталистов с капиталистически-биржевым правительством Витте. Объединение пролетариата в самостоятельную революционную силу, становящуюся во главе народных масс и представляющую постоянную угрозу «порядку», было само по себе совершенно достаточным аргументом в пользу коалиции капитала с властью.
Правда, в первую эпоху революции, когда она проявлялась в стихийных разрозненных вспышках, либералы терпели ее. Они ясно видели, что революционное движение расшатывает абсолютизм и толкает его на путь конституционного соглашения с господствующими классами. Они мирились со стачками и демонстрациями, относились к революционерам дружелюбно, критиковали их мягко и осторожно. После 17 октября, когда условия конституционного соглашения уже были написаны и, казалось бы, оставалось лишь выполнить их, дальнейшая работа революции явно подкапывалась под самую возможность сделки либералов с властью. Пролетарская масса, сплоченная октябрьской стачкой, организованная изнутри, самым фактом своего существования отныне восстановляет либерализм против революции. Этот последний был того мнения, что мавр выполнил свою работу и должен спокойно вернуться к своим станкам. Совет считал, наоборот, что главная борьба впереди. О каком бы то ни было революционном сотрудничестве капиталистической буржуазии с пролетариатом при таких условиях не могло быть и речи.
Декабрь вытекает из октября, как вывод из посылки. Исход декабрьского столкновения находит свое объяснение не в отдельных тактических промахах, а в том решающем факте, что реакция оказалась богаче механической силой, чем революция. Пролетариат разбился в декабрьско-январском восстании не о свои тактические ошибки, а о более реальную величину: о штыки крестьянской армии.
Правда, либерализм держится того мнения, что недостаток силы следует при всех условиях возмещать быстротою ног. Истинно мужественной, зрелой, обдуманной и целесообразной тактикой он считает отступление в самую решительную минуту. Эта либеральная философия дезертирства произвела впечатление на некоторых литераторов в рядах самой социал-демократии и, задним числом, они поставили вопрос: если декабрьское поражение пролетариата имело своей причиной недостаточность его сил, то не состоит ли ошибка именно в том, что он, не будучи достаточно силен для победы, принял сражение? На это можно ответить: если бы в борьбу вступали только с уверенностью в победе, на свете не было бы борьбы. Предварительный учет сил не может предопределить исход революционных столкновений. В противном случае следовало бы уже давно заменить классовую борьбу классовой бухгалтерией. Об этом не так давно мечтали кассиры некоторых профессиональных союзов по отношению к стачкам. Оказалось, однако, что капиталистов, даже при самом совершенном счетоводстве, все-таки нельзя убедить выпиской из гроссбуха, и аргументы цифр приходится, в конце концов, подкреплять аргументом забастовки. И как бы ни было все точно заранее рассчитано, каждая стачка вызывает целый ряд новых материальных и моральных фактов, которых нельзя было предвидеть и которые, в конце концов, решают исход борьбы. Теперь мысленно устраните профессиональный союз с его точными методами учета; стачку распространите на всю страну, поставьте перед ней большую политическую цель; противопоставьте пролетариату государственную власть, в качестве непосредственного врага; окружите обоих союзниками, действительными, возможными, мнимыми; прибавьте индифферентные слои, за обладание которыми идет жестокая борьба, армию, из которой лишь в вихре событий выделяется революционное крыло; преувеличенные надежды – с одной стороны, преувеличенные страхи – с другой, при чем и те и другие, в свою очередь, являются реальными факторами событий; пароксизмы биржи и перекрещивающиеся влияния международных связей, – и вы получите обстановку революции. При этих условиях субъективная воля партии, даже «руководящей», является лишь одной из многих и притом далеко не самой крупной силой.
В революции, еще более, чем на войне, момент сражения определяется не столько расчетом одной из сторон, сколько взаимным положением обеих враждебных армий. Правда, на войне, благодаря механической дисциплине войска, еще можно бывает без битвы увести его все целиком с поля сражения; в таких случаях военачальнику все же приходится спрашивать себя, не внесет ли стратегия отступления деморализацию в среду солдат и не подготовит ли он, избегая сегодняшнего поражения, другое, тягчайшее – на завтра. Куропаткин[88] мог бы многое рассказать на эту тему. Но в развертывающейся революции прежде всего немыслимо провести планомерное отступление. Если во время натиска партия ведет массы за собою, то это не значит, что она их может увести среди штурма по собственному произволу. Не только партия ведет массы, но и они несут ее вперед. И это повторится во время всякой революции, как бы ни была сильна ее организация. При таких условиях отступить без боя означает, в известных условиях, для партии оставить массы под неприятельским огнем. Конечно, социал-демократия как руководящая партия могла не принять декабрьского вызова реакции и – по счастливому выражению того же Куропаткина – «отступить на заранее подготовленные позиции», т.-е. в свое подполье. Но этим она дала бы только правительству возможность, не встречая общего сопротивления, громить враздробь открытые и полуоткрытые рабочие организации, созданные при ее ближайшем участии. Такой ценою социал-демократия купила бы себе сомнительное преимущество смотреть на революцию со стороны, резонерствовать по поводу ее ошибок и вырабатывать безупречные планы, отличающиеся лишь тем недостатком, что они являются на сцену, когда в них уже нет никакой надобности. Легко себе представить, как это способствовало бы укреплению связей между партией и массой!
Никто не может сказать, что социал-демократия форсировала конфликт. Наоборот, 22 октября, по ее инициативе, Петербургский Совет Депутатов отменил траурную манифестацию, дабы не провоцировать столкновения, не попытавшись предварительно использовать «новый режим» растерянности и колебаний для широкой агитационной и организационной работы среди масс. Когда правительство сделало слишком поспешную попытку атаковать страну и – для опыта – объявило Польшу на военном положении, Совет, придерживаясь чисто оборонительной тактики, не сделал даже попытки довести ноябрьскую стачку до открытой схватки, но превратил ее в манифестацию протеста, удовлетворившись ее огромным моральным воздействием на армию и польских рабочих.
Но если партия уклонялась от сражения в октябре и ноябре, руководясь сознанием необходимости организационной подготовки, то в декабре это соображение совершенно отпадало. Не потому, разумеется, что подготовка была уже налицо, а потому, что правительство, у которого тоже не было выбора, начало борьбу именно с разрушения всех созданных в октябре и ноябре революционных организаций. Если бы при этих условиях партия решила уклониться от сражения, если бы она могла даже увести с открытой арены революционные массы, она этим только пошла бы навстречу восстанию при еще менее благоприятных условиях: при полном отсутствии прессы и широких организаций и при неизбежной деморализации, вызванной отступлением.
"…В революции, как и в войне, – говорит Маркс{27}, – безусловно необходимо в решительный момент все ставить на карту, как бы ни складывались шансы борьбы. История не знает ни одной успешной революции, которая не свидетельствовала бы о правильности этого положения… Поражение после упорной борьбы – факт не менее революционного значения, чем легко вырванная победа… Во всякой борьбе совершенно неизбежно, что тот, кто поднимает перчатку, подвергается опасности быть побежденным; но разве это основание, для того чтобы с самого начала объявить себя разбитым и подчиниться, не извлекая меча?
«Всякий, кто в революции командует решительной позицией и сдает ее, вместо того чтобы заставить врага отважиться на приступ, заслуживает того, чтобы к нему относились как к изменнику» (Карл Маркс, «Революция и контрреволюция в Германии»).
В своем известном «Введении» к марксовой «Борьбе классов во Франции» Энгельс допустил возможность больших недоразумений, когда противопоставлял военно-техническим трудностям восстания (быстрое передвижение солдат по железным дорогам, разрушительная сила современной артиллерии, широкие улицы нынешних городов) новые возможности победы, вырастающие из эволюции классового состава армии. С одной стороны, Энгельс очень односторонне оценил значение новейшей техники во время революционных восстаний; с другой – он не счел нужным или удобным разъяснять, что эволюция классового состава армии может быть политически учтена только посредством «очной ставки» народа и войска.
Два слова об обеих сторонах вопроса. Децентрализованный характер революции делает необходимым постоянное передвижение военных сил. Энгельс говорит, что благодаря железным дорогам гарнизоны могут быть более чем удвоены в 24 часа. Но он упускает из виду, что действительно массовое восстание неизбежно предполагает железнодорожную забастовку. Прежде чем правительство получит возможность заняться передвижением военных сил, ему приходится – в жестокой борьбе с бастующим персоналом – овладеть железнодорожной линией, ее подвижным составом, организовать движение, восстановить взорванные мосты и разрушенные рельсовые пути. Для всего этого недостаточно самых лучших винтовок и самых острых штыков; и опыт русской революции говорит, что минимальнейший успех в этом направлении требует несравненно больше, чем 24 часа. Далее. Прежде чем приступить к передвижению военных сил, правительство должно быть осведомлено о положении дел в стране. Телеграф ускоряет правительственную информацию еще в большей мере, чем железная дорога – дислокацию. Но, опять-таки, восстание и предполагает почтово-телеграфную забастовку и порождает ее. Если оно неспособно привлечь на свою сторону почтово-телеграфный персонал, – факт, свидетельствующий о слабости революционного движения! – у него остается еще возможность повалить столбы и оборвать провода. Хотя при этом оказываются в ущербе обе стороны, но революция, главная сила которой отнюдь не в автоматически действующей организации, теряет несравненно меньше. И телеграф и железная дорога – бесспорно, могущественные орудия современного централистического государства. Но это – орудия обоюдоострые. И если существование общества и государства вообще зависит от непрерывности пролетарского труда, то в железнодорожном и почтово-телеграфном деле эта зависимость приобретает наиболее концентрированный характер. Лишь только рельсы и проволока отказываются служить, правительственный аппарат дробится на части, между которыми не оказывается никаких, даже самых примитивных средств сообщения и передвижения. При этих условиях дела могут зайти очень далеко, прежде чем властям удастся «удвоить» местный гарнизон.
Наряду с передвижением войск восстание ставит перед правительством задачу передвижения военных запасов. Трудности, какие вырастают при этом из всеобщей забастовки, нам уже известны; но к ним присоединяется еще та опасность, что военные запасы могут быть перехвачены восставшими. Эта опасность становится тем реальнее, чем децентрализованнее характер революции и чем большие массы она вовлекает в свой водоворот. Мы видели, как на московских вокзалах рабочие захватывали оружие, препровождавшееся с театра войны. Подобные факты происходили во многих местах. В Кубанской области восставшие казаки перехватили транспорт винтовок. Революционные солдаты передавали восставшим патроны и т. д.
При всем том не может быть, разумеется, и речи о чисто военной победе восставших над правительственными войсками. Физической силой эти последние несомненно будут богаче, и вопрос всегда сведется к настроению и поведению солдат. Без классового родства между армиями, стоящими по обе стороны баррикады, победа революции, при нынешней военной технике, была бы действительно невозможной. Но, с другой стороны, было бы величайшей иллюзией думать, что «переход армии на сторону народа» может произойти в форме какой-нибудь мирной и единовременной манифестации. Господствующие классы, пред которыми стоит вопрос их жизни и смерти, никогда не сдают добровольно своих позиций под влиянием теоретических соображений о классовом составе армии. Ее политическое настроение, это великое неизвестное всякой революции, может определиться только в процессе столкновений солдат с народом. Переход армии в лагерь революции есть процесс моральный; но одними моральными средствами он не может быть вызван. В армии пересекаются различные течения и настроения: сознательно революционным является меньшинство; большинство колеблется и ждет внешнего толчка. Оно способно сложить оружие или даже направить штыки против реакции только в том случае, если начинает верить в возможность победы народа. Такая вера не создается одной агитацией. Только тогда, когда солдаты убеждаются, что народ вышел на улицы для беспощадной борьбы, – не для манифестации против властей, а для низвержения правительства, – становится психологически возможным «переход солдат на сторону народа». Таким образом, восстание есть в сущности своей не столько борьба с армией, сколько борьба за армию. Чем упорнее, шире и успешнее восстание, тем вероятнее и неизбежнее перелом в настроении солдат. Партизанская борьба на основе революционной стачки – то, что мы наблюдали в Москве, – сама по себе не может дать победы. Но она создает возможность прощупать настроение солдат, и после первого крупного успеха, т.-е. после присоединения к восстанию части гарнизона, партизанская борьба может превратиться в массовую, где часть войск, при поддержке вооруженного и безоружного населения, будет сражаться с другой частью, окруженной кольцом всеобщей ненависти. Что переход солдат на сторону народа, в силу классовой и морально-политической разнородности армии, означает, в первую очередь, борьбу двух частей войска между собою, это мы видели в Черноморском флоте, в Кронштадте, в Сибири, в Кубанской области, впоследствии в Свеаборге и во многих других местах. Во всех этих случаях самые совершенные орудия милитаризма – винтовки, пулеметы, крепостная артиллерия, броненосцы – оказывались не только в руках правительства, но и на службе революции.
На основании опыта кровавого петербургского воскресенья 9 января 1905 года некий английский журналист г. Arnold White сделал тот гениальный вывод, что, если бы Людовик XVI обладал батареями пушек Максима, французская революция не произошла бы вовсе. Какое жалкое суеверие – думать, будто исторические шансы революций можно измерять калибром ружей или диаметром пушек! Русская революция снова показала, что не ружья, пушки и броненосцы управляют людьми, но, в конце концов, люди управляют ружьями, пушками и броненосцами.
11 декабря министерство Витте – Дурново, к этому времени ставшее министерством Дурново – Витте, издало избирательный закон. В то время когда сухопутный адмирал Дубасов восстанавливал на Пресне честь андреевского флага, правительство поторопилось открыть легальный путь соглашения имущего общества с монархией и бюрократией. С этого момента революционная по существу своему борьба за власть развивается под конституционной оболочкой.
В Первой Думе кадеты выдавали себя за вождей народа. Так как народные массы, за вычетом городского пролетариата, находились еще в состоянии хаотически-оппозиционного настроения, и так как выборы бойкотировались крайними левыми партиями, то кадеты оказались в Думе господами положения. Они «представляли» всю страну: либеральных помещиков, либеральных купцов, адвокатов, врачей, чиновников, лавочников, приказчиков, отчасти даже крестьян. Хотя руководство партией по-прежнему оставалось в руках помещиков, профессоров и адвокатов, однако, под давлением интересов и нужд деревни, оттеснивших на задний план все остальные вопросы, кадетская фракция повернула влево; дело дошло до роспуска Думы и выборгского манифеста, который впоследствии доставил столько бессонных ночей либеральным болтунам.
Во Вторую Думу кадеты вернулись в меньшем количестве, но, по признанию Милюкова, у них было теперь то преимущество, что за ними стоял уже не просто недовольный обыватель, а избиратель, отмежевавшийся слева, т.-е. более сознательно подавший голос за антиреволюционную платформу. Между тем как главная масса помещиков и представителей крупного капитала перешла в лагерь активной реакции, городское мещанство, торговый пролетариат и рядовая интеллигенция голосовали за левые партии. За кадетами пошла часть помещиков и средние слои городского населения. Налево от них стояли представители крестьян и рабочих.
Кадеты голосовали за правительственный проект рекрутского набора и обещали вотировать бюджет. Точно так же они голосовали бы за новые займы для покрытия государственного дефицита и, не колеблясь, взяли бы на себя ответственность за старые долги самодержавия. Головин, эта жалкая фигура, воплотившая за председательским столом все ничтожество и бессилие либерализма, высказал после роспуска Думы ту мысль, что в поведении кадетов правительство, в сущности, должно было бы усмотреть свою победу над оппозицией. Это совершенно верно. При таких обстоятельствах, казалось бы, не было никаких оснований для роспуска Думы. И все-таки она была распущена. Это доказывает, что есть сила более могущественная, чем политические аргументы либерализма. Эта сила – внутренняя логика революции.
В борьбе с руководимой кадетами Думой министерство все больше проникалось сознанием своего могущества. На лжепарламентской трибуне оно увидело перед собою не исторические задачи, которые требовали решения, а политических противников, которых нужно было обезвредить. В качестве соперников правительства и претендентов на власть фигурировала кучка адвокатов, для которых политика была чем-то вроде судоговорения высшей инстанции. Их политическое красноречие колебалось между юридическим силлогизмом и ложно-классической фразой. В прениях по поводу военно-полевых судов обе партии столкнулись лицом к лицу. Московский адвокат Маклаков,[89] в котором либералы видели человека будущего, подверг военно-полевую юстицию и вместе с ней всю политику правительства уничтожающей юридической критике.
«Но ведь военно-полевые суды – не юридический институт, – ответил ему Столыпин. – Они – орудие борьбы. Вы доказываете, что это орудие незаконосообразно. Зато оно целесообразно. Право не является самоцелью. Когда существованию государства угрожает опасность, правительство не только имеет право, но обязано, минуя право, опереться на материальные орудия своей власти!».
Этот ответ, в котором содержится не только философия государственного переворота, но и философия народного восстания, поверг либерализм в крайнее смущение. Это неслыханное признание! – кричали либеральные публицисты и клялись в тысячу первый раз, что право выше силы.
Но вся их политика убеждала министерство в противном. Они отступали шаг за шагом. Чтобы спасти Думу от роспуска, они отказывались от всех своих прав и тем неопровержимо доказывали, что сила выше права. При таких условиях у правительства неизбежно должно было возникнуть искушение использовать свою силу до конца.
Вторая Дума разогнана, – и в качестве преемника революции выступает уже консервативный национал-либерализм, в лице Союза 17 октября. Если кадеты казались себе наследниками задач революции, то октябристы на деле оказались наследниками кадетской тактики соглашения. Кадеты могут строить какие угодно презрительные рожи за спиною октябристов, но эти последние только делают выводы из кадетских посылок: раз нельзя опереться на революцию, остается опереться на конституционализм Столыпина.
Третья Дума дала царскому правительству 456.535 новобранцев, хотя до сих пор вся реформа в ведомстве Куропаткина и Стесселя ограничилась новыми погонами, нашивками и киверами. Она вотировала бюджет министерства внутренних дел, которое 70 % территории страны отдало в распоряжение сатрапов, вооруженных удавной петлей исключительных законов, чтобы на пространстве остальных 30 % душить и вешать на основании законов нормального времени. Она приняла все основные положения знаменитого указа 9 ноября 1906 года, проведенного правительством на основании § 87 и имеющего своей задачей высвободить из крестьянства слой крепких собственников, а остальную массу предоставить действию естественного отбора – в биологическом смысле этого слова. Экспроприации помещичьих земель в пользу крестьянства реакция противопоставила экспроприацию общинных крестьянских земель в пользу кулаков. «Закон 9 ноября, – сказал один из крайних реакционеров Третьей Думы, – содержит в себе достаточно гремучего газа, для того чтобы взорвать всю Россию».
Загнанные в исторический тупик непримиримостью дворянства и бюрократии, которые снова оказались неограниченными господами положения, буржуазные партии ищут выхода из экономических и политических противоречий своего положения в империализме. За поражения во внутренней политике они ищут компенсаций во внешней – на Дальнем Востоке (Амурская дорога), в Персии или на Балканах.[90] Так называемая «аннексия» Боснии и Герцеговины[91] вызвала в Петербурге и Москве оглушительный звон всех медных тарелок патриотизма. При этом та из буржуазных партий, которая развила наибольшую оппозицию старому порядку, – кадетская, – идет теперь во главе воинствующего «неославизма»: в капиталистическом империализме кадеты ищут разрешения тех задач, которых не разрешила революция. Приведенные ходом ее к фактическому отказу от идеи отчуждения помещичьих земель и демократизации всего социального строя, а значит и к отказу от надежды создать для капиталистического развития устойчивый внутренний рынок, в виде крестьян-фермеров, кадеты переносят свои надежды на внешние рынки. Для успеха в этом направлении нужна сильная государственная власть – и либералы видят себя вынужденными активно поддерживать царизм как ее реального носителя. Оппозиционно подкрашенный империализм Милюковых как бы наводит некоторый идеологический грим на отвратительную комбинацию из самодержавного бюрократа, дикого помещика и паразитического капиталиста, лежащую в основе Третье Думы.
Создавшееся таким путем положение чревато самыми неожиданными последствиями. Правительство, которое похоронило репутацию своей силы в водах Цусимы и на полях Мукдена; правительство, на голову которого обрушились страшные последствия его политики авантюр, теперь неожиданно оказывается в фокусе патриотического доверия представителей «нации». Оно не только получает без возражения полмиллиона новых солдат и полмиллиарда на текущие военные расходы, но и находит поддержку Думы в своих новых экспериментах на Дальнем Востоке. Мало того. Справа и слева – от черносотенцев и от кадет, – оно слышит упреки в недостаточной активности своей внешней политики. Таким образом царское правительство всей логикой вещей толкается на рискованный путь борьбы за восстановление своего мирового положения. И кто знает? Может быть, прежде чем участь самодержавия окончательно и бесповоротно решится на улицах Петербурга и Варшавы, она подвергнется повторительному испытанию на полях Амура или на побережье Черного моря.
«1905»
Борьба за власть – это центральная задача революции. Пятьдесят дней и кровавый финал этого периода показали не только то, что городская Россия – слишком узкая база для такой борьбы, но и то, что в пределах городской революции руководство пролетариатом не может быть осуществлено местной организацией. Борьба пролетариата во имя национальной задачи требовала классовой организации национального масштаба. Петербургский Совет был местной организацией. Но потребность в центральной организации была так велика, что он волей-неволей должен был брать на себя ее функции. Он делал в этом отношении что мог, но он все же оставался прежде всего Петербургским Советом Депутатов. Необходимость всероссийского рабочего съезда, который несомненно привел бы к образованию центрального руководящего органа, была сознана и выдвинута еще в эпоху первого Совета. Декабрьский разгром помешал осуществлению этой задачи. Она осталась как завещание периода пятидесяти дней.
Идея Совета врезалась в сознание рабочих как необходимая предпосылка революционного выступления масс. Опыт показал, что Совет уместен и возможен не при всяких условиях. Организация Совета по своему объективному смыслу означает создание возможностей дезорганизации правительства, означает организацию «анархии», означает, следовательно, предпосылку революционного конфликта. Если, поэтому, период революционного затишья и бешеного торжества реакции исключает возможность существования открытой выборной авторитетной организации масс, то несомненно, что новый ближайший подъем революции приведет к повсеместному образованию рабочих советов. Всероссийский Рабочий Совет, организованный общегосударственным рабочим съездом, возьмет на себя руководство местными выборными организациями пролетариата. Разумеется, суть не в воззваниях и не в деталях организационных отношений: задача – в демократически централизованном руководстве борьбой пролетариата за переход власти в руки народа. История не повторяется, и новому Совету не придется снова проделывать события пятидесяти дней; но зато из этого периода он сможет целиком извлечь свою программу действий.
Эта программа совершенно ясна.
Революционная кооперация с армией, крестьянством и плебейскими низами городской буржуазии. Упразднение абсолютизма. Разрушение его материальной организации: отчасти расформирование, отчасти немедленный роспуск армии; уничтожение полицейско-бюрократического аппарата. 8-часовой рабочий день. Вооружение населения, прежде всего – пролетариата. Превращение советов в органы революционного городского самоуправления. Создание советов крестьянских депутатов (крестьянских комитетов) как органов аграрной революции на местах. Организация выборов в Учредительное Собрание и избирательная борьба на почве определенной программы работ народного представительства.
Такой план легче формулировать, чем выполнить. Но если революции суждена победа, пролетариат не может не пойти по пути этой программы. Он развернет революционную работу, какой не видел мир. История пятидесяти дней окажется бледной страницей в великой книге борьбы и победы пролетариата.
«История Совета Рабочих Депутатов».
(Речь в Рабочем Доме в Софии 12 июля 1910 г.)
Товарищи, с давних времен рабочий народ живет под двойным гнетом: материальным и духовным. Последний был бы невозможен без первого, и, наоборот, – если бы в сознании народа не было предрассудков рабства, если бы учение церкви и религиозные предрассудки не отравляли сознания народа, уничтожение материального гнета было бы значительно облегчено. Но в развитии народов бывают моменты, когда весь народ поднимается, как лев, против буржуазного гнета и, восстав, освобождается от предрассудков рабства, теряет уважение к буржуазным учреждениям, и гипноз рабства исчезает. Народ становится народом-львом, народом-героем. Такая эпоха является эпохой крещения народа; она остается незабвенной и запечатлевается в народе неизгладимыми чертами.
Такую эпоху пережил русский народ в 1905 году. И вот, товарищи, если мы бросим взгляд на все явления и события в международной политической жизни за последние 4 – 5 лет, мы должны будем сказать, что на мировой сцене не было ни одного события, ни одного явления, культурного или другого, на которое бы не легла печать русской революции.
Посмотрите на великий необъятный азиатский материк. Разве поражение России в японской войне и русская революция не воскресили целый материк? Вы видите пробуждение Китая, Индии, Персии, революционное движение в Турции. Военное поражение царизма подняло самосознание всех азиатских народов. Влияние этого события дошло и до вас, – в форме младо-турецкой революции, которая является отзвуком русской революции и означает возрождение Азии. Обратите затем свой взгляд на Запад: посмотрите – что мы видим в могущественной капиталистической стране, Германии, родине самой сильной социал-демократической партии, матери всех социалистических партий? Германская социал-демократия в течение четырех десятилетий шаг за шагом продвигалась по своему пути, строя свое могущественное здание и накапливая силы, но не выходя из рамок законности. Только удары русской революции создали такое настроение, при котором немецкий пролетариат мог выйти на улицу с колоссальной демонстрацией за введение всеобщего избирательного права в Пруссии.
Товарищи, обратите ваш взгляд к более близкой вам стране – Австро-Венгрии. Вы знаете, что в течение ряда лет там велась пролетариатом всех народностей борьба за всеобщее избирательное право. Но только после великой октябрьской забастовки австро-венгерский пролетариат высказал свое требование в грандиозной демонстрации и вырвал у австрийского монархизма и капитализма всеобщее избирательное право. Можно с уверенностью сказать, что, подобно тому как историки отделяют средневековую историю от новой, считая началом последней открытие Америки, пути в Индию и т. д., так историки будущего будут считать русско-японскую войну и русскую революцию границей между новой и новейшей историей.
Товарищи, русская революция имела своей целью уничтожение главного стержня всемирной реакции – царизма, около которого группировалось все варварское, все хищническое, все средневековое, все то, что вертится около европейских бирж, – тем более, что нет такой реакционной силы, которая не находила бы своего выражения, своей опоры и поддержки в русском царизме. Можно сказать, что русская революция ставила себе цели, подобные тем, какие были осуществлены Великой Французской Революцией в XVIII столетии; а французскую революцию мы привыкли называть буржуазной. И тем не менее, какая разница между этими двумя революциями! Там против абсолютизма, против феодализма, против клерикализма выступал так называемый народ или «третье сословие» – буржуазная демократия, интеллигенция, опирающаяся на мелкобуржуазные массы ремесленников и на пролетариат. Эта революционная интеллигенция – якобинцы – сумела объединить и собрать вокруг себя все прогрессивные элементы, сплотить их в одно целое. Этого мы не видим в России. Мы здесь не видим буржуазной демократии, способной на революционную борьбу, такой, какую мы видим в истории других стран. Русская буржуазия, подобно буржуазии балканских стран, уже в утробе матери носит проклятие на своем челе: она обречена на предательство, предательством крещена и от предательства погибает. Та колоссальная задача, которая предстала перед русским народом и властно требует разрешения, пала целиком на плечи русского пролетариата.
Вы помните основные моменты русской революции. Русско-японская война оказала громадное влияние на народные массы. Она разрушила обаяние царизма, как «огромной непобедимой силы». Оказалось, что колосс, который душит все прогрессивное в целом мире, который опирается на все европейские биржи, стоит на глиняных ногах, что маленькая Япония наносит ему тяжелые удары; русскому народу стало ясно, что этот колосс слаб, что он может пасть под чужим ударом, и – о, чудо из чудес! – эта война подняла не только народные массы, но подняла и русский либерализм.
В течение 1904 года целым рядом банкетов – врачей, архитекторов, журналистов и профессоров – выносились резолюции с осуждением царизма и конституционными требованиями. Но это были только слова. Некоторые добрые люди говорили, что Иерихон пал от звуков еврейских труб, – таким же образом, надеялись либералы, падет и твердыня самодержавия. Но либералы ошиблись, и если царизм пошатнулся, то не они были тому причиной. Либералы вскоре попали в тупик и обнаружили свою реакционность, которая неотделима от природы буржуазного класса. Так как они своими выступлениями не сумели свалить монархию, то им ничего больше не оставалось, как ждать, что за них это сделают небесные силы. И вот, когда либерализм должен был признать себя побежденным, на сцену русской исторической жизни выступил пролетариат. 9-ое января 1905 г. является великой исторической датой. Вы помните, товарищи, как русский пролетариат в Петербурге совершил величественный акт, революционный по существу, хотя и наивный по форме, предъявив свои требования царю, считавшемуся до тех пор подателем всех благ. Вы помните, что на эти требования царь ответил ружейными залпами и свистом нагаек. Это как бы подвело итог прежним отношениям между царем и народом, положило конец всякому моральному обаянию царизма в народе. Как прежде на голом теле преступника каленым железом выжигался его позор, так теперь русский народ выжег огненными буквами дату 9-го января на лбу царизма. После 9-го января либерализм оказывается в самом жалком положении и боится своего собственного ничтожества, а на авансцене русской действительности появляются рабочие массы. 9-е января вызвало великую забастовочную волну, которая подняла один за другим все рабочие слои, столкнула их лицом к лицу с царизмом.
В этом сущность революции. В повседневной жизни рабочий сознает себя металлистом, портным или сапожником, петербургским портным, металлистом из Москвы или Петербурга и т. д. Новый революционный период отнял у каждого отдельного рабочего его национальную, местную, групповую оболочку. Рабочий почувствовал себя живой частью единого тела, для него стало свято и обязательно то, что свято и обязательно для всего пролетариата в целом. В ответ на движение, вызванное 9-м января, является царский указ 18-го февраля.[94] Никогда, товарищи, русский царь не проявил себя более жалким и более беспомощным в своей жестокости, чем тогда. Утром он издает манифест, в котором призывает все черные силы русской земли сплотиться вокруг трона против поднявшейся революции; а в тот же самый день вечером издает указ, в котором провозглашается принцип народного представительства. Царское правительство было напугано до такой степени, что царь, издав утром погромный манифест, в тот же день вечером отказывается от него и издает другой, полуконституционный манифест, в котором отражается его страх пред движением народных масс. И, конечно, оба царские манифеста начинаются словами: «Радея о благе народа»…
Но народ отлично знал, где была царская душа в то время, когда писался «конституционный» манифест. Русский пролетариат, хотя еще молодой и политически неопытный, отказывается верить царским словам и посулам (этим он выгодно отличается от балканских буржуазных политиков, которые руководятся в своих поступках царскими обещаниями). После указа 18 февраля русский пролетариат усилил свои ряды, и мы видим, как весь русский народ заражается революционным подъемом, как все сословия, одно за другим, вступают в борьбу с самодержавием. Статистика показывает, что в 1905 году число забастовок в России превысило в пять раз число забастовок в Западной Европе и других передовых странах. Вы можете себе представить, какое колоссальное напряжение сил потребовалось для того, чтобы можно было объявить всеобщую забастовку в октябре месяце. Между февральским движением и великой забастовкой происходит восстание Черноморского флота, поднявшего красное знамя. Результатом был новый манифест 6 августа, объявивший о созыве «Государственной Думы». Тогда либералы обратились к нам с такими словами: «Господа, в России 6 августа 1905 года провозглашена конституция. Отныне вы можете опереться на почву легальности (права). Оставьте же ваши революционные средства и методы и станьте на почву права». Вот с какими словами обратились либералы к партии пролетариата; но последняя ответила им презрением, как всегда. После этого движение достигает кульминационного пункта с объявлением октябрьской забастовки, в которой участвует более миллиона рабочих и которая парализует весь государственный аппарат.
Товарищи, государство это – машина, которая, как любая фабричная машина, держится на спине рабочего класса, и когда народ отказывается ее поддерживать, она распадается на части и ее централизованная сила рассыпается в пыль и прах. ("Аплодисменты, голоса «верно, верно».) И вот на исторической почве русского деспотизма, в ответ на октябрьскую забастовку, появляется манифест 17-го октября с обещаниями еще больших избирательных прав, свободы собраний, права коалиции, свободы печати и пр. Царь, белый царь, опиравшийся на самодержавие и православие, сразу дает свою подпись на пергаменте конституции. Это есть великая революционная победа пролетариата! Несколько дней спустя она была потоплена царизмом в крови. Но мы этой победы никогда не забудем, мы запишем ее и скажем, что царь взял под козырек перед революцией. (Аплодисменты.)
Товарищи, манифест 17-го октября был издан, но вся русская бюрократия с ее естественным и искусственным подбором негодяев осталась на месте. Трепов, который 12 октября, пять дней до издания манифеста, издал свой собственный манифест «патронов не жалеть!», остался после 17 октября начальником Петербурга, и петербургский пролетариат знал, чего он может ждать, раз проведение в жизнь конституционных принципов поручено этому человеку. К моменту издания манифеста, в разгаре стачечной борьбы, петербургский пролетариат направил все усилия на свое объединение, на создание своей собственной крепкой организации. Это поистине историческое чудо, свидетельствующее о неисчерпаемой мощи рабочего класса, огромное чудо, что в течение 4 – 5 дней в Петербурге, как из-под земли, возникла живая, гибкая и авторитетная организация, охватившая 200 тысяч петербургских рабочих и вписавшая свое имя в историю русской революции. Я говорю о Петербургском «Совете Рабочих Депутатов». Каждые 500 рабочих данной фабрики, завода или района избирают по одному делегату. Избранные образуют Совет и становятся господами Петербурга. Трепов смещен. Витте не смеет показываться перед народом. Государственная машина объявляется под бойкотом, и Совет фактически держит в своих руках государственную власть. Вы, товарищи, вероятно все помните, что царь к своему манифесту 17-го октября приложил яркий, отчетливый отпечаток своей кровавой руки. Вы помните, что около 19 – 20 октября вся южная Россия и значительная часть центральной стала ареной ужасающих погромов, организованных «союзом истинно-русских людей», покровителем которого был царь. Вы знаете, что в то время был дан тайный лозунг – ответить на революцию погромами, и повсюду, где пролетариат не ждал за своей спиной предательства и не был готов к отпору, эти погромы дали тысячи жертв. Стоны убиваемых детей и стариков, отчаянные вопли матерей, умирающих над трупами своих детей, – таков был результат манифеста. Только в Петербурге, Москве и некоторых других городах, где пролетариат успел создать свои организации и, отстранив всю бюрократию, взял в собственные руки судьбу и жизнь города, – только там не было и следа погромов. Это доказывает, что погромы учинялись жалкими группами, бандами и шайками там, где народ, рабочие массы не сумели еще отстранить их властной рукой. Вся Россия признала за пролетариатом ту заслугу, что он спас Петербург от позора разгрома и погромов. Совет Рабочих Депутатов после 17 октября не прекратил забастовки; он говорил: «Манифест издан, но мы выражаем ему недоверие и продолжаем забастовку до 12 часов 21 октября». Русский рабочий класс не стар – ему не больше 40–50 лет, он молодой, совсем молодой класс, и все-таки он уже руководит миллионом забастовщиков! Какое единство, какая солидарность! И действительно, до 12 часов 21 октября ни одно колесо не двигалось, ни одна труба не дымилась, все производство стояло. 17 – 18 октября буржуазные издатели и журналисты прислали к нам своих представителей с просьбой разрешить наборщикам набрать царский манифест, но мы на это разрешения не дали. Вышли только две газеты: «Правительственный Вестник», в две странички, изданный нелегально в подпольной типографии, и другой орган, изданный открыто и распространенный в огромном количестве экземпляров: «Известия Петербургского Совета Рабочих Депутатов». (Бурные аплодисменты.)
Как ответил Совет Рабочих Депутатов, что сказал он по поводу царского манифеста? Он сказал: да, конституция дана, – но царизм существует, и Витте играет веревкой, а Трепов скрежещет зубами; свобода печати дана – но цензура остается; свобода собраний также дана, – но охраняют ее казаки. Не конституция нам дана, а нагайка в пергаменте! Таков был ответ «Известий Совета Рабочих Депутатов», и тотчас же петербургский пролетариат, менее всего склонный ограничиваться революционными фразами, приступил к революционным действиям. Он объявил, что с 12 часов 21 октября все типографии начнут работать, но ни одна книга, ни один лист не будут проходить через цензуру, что только при этом условии будет разрешаться печатание в России. Вспомните ту изумительную сцену, когда русские общественные деятели и редакторы, собравшись у Витте, умоляют его о смягчении цензурного режима, и перед ними является представитель Совета и говорит: «Вам все разрешено и ни один лист не пройдет через цензуру: с сегодняшнего дня существует свобода печати». И действительно, в течение двух месяцев, когда Петербург находился в руках Совета Рабочих Депутатов, в России царила американская свобода печати.[95] Рука цензора не смела прикасаться ни к одной газете, и в наших социалистических газетах, которые печатались по 212 тысяч экземпляров, мы впервые назвали царя именем, которого он заслуживает: «царь – убийца, царь – ответственный организатор всех бедствий в России!». (Бурные аплодисменты.)
Правительство попыталось, товарищи, помешать Совету издавать свои «Известия»: во время забастовки, когда вся пресса безмолвствовала, правительству было неловко, что его газеты выходят в таком жалком виде, в то время как газета пролетариата имеет превосходный вид. Правительство пыталось окружить типографию своими войсками. Сила и обаяние пролетариата были так велики, что он беспрепятственно печатал свои «Известия» во всех типографиях, даже в типографии «Нового Времени» – этой реакционной, погромной и панславистской газеты, где мы издали наш седьмой номер таким же шрифтом и в таком же объеме, как «Новое Время». Когда делегат Совета явился в типографию и заявил, что в течение 24 часов она является собственностью народа и нужна для издания «правительственного официоза», ему ответили, что типографию не дадут, потому что боятся, что будут испорчены машины.
Наш представитель заявил, что Совет даст самых лучших рабочих. Тогда сослались на то, что «сейчас забастовка, и нет электричества».
– Мы распорядимся, чтобы дали свет.
– Но нашей станцией заведуют офицеры, и на ней работают моряки.
– Наши распоряжения достаточно красноречивы и для офицеров и для моряков, – таков был наш ответ.
Через полчаса помещение было освещено электричеством, мастера машин не испортили, и газета вышла. (Бурные аплодисменты.)
Товарищи, вскоре после октябрьской забастовки царская реакция начала показывать свои когти и раньше всего в Кронштадте, где восстание моряков было потоплено в крови, а затем в Польше, над которой повис меч военного положения. И петербургский пролетариат, еще не успевший отереть пот со своего лица после октябрьской забастовки, заявил, что до тех пор, пока веревка военно-полевого суда будет грозить головам моряков, пока в Польше свирепствует военное положение, петербургские рабочие не прекратят движения и не перестанут заявлять свой могучий протест. (Аплодисменты.)
1 ноября в Петербурге была провозглашена новая всеобщая забастовка, в знак протеста против натиска кровавой реакции. Тогда Витте обратился к петербургскому пролетариату с увещательным письмом, которое начиналось словами: «Братцы-рабочие»… Вы видите, как умильно обращается русский министр к русскому рабочему, когда последний наступает ему сапогом на горло: «Братцы-рабочие, не забывайте, что царь желает вам добра. Не слушайте вредных агитаторов-смутьянов. Стойте на своих постах. Я ваш друг и желаю вам добра». (Общий смех.) На это Совет Рабочих Депутатов ответил ему 2 ноября письмом, которое я могу вам изложить почти дословно. Прежде всего Совет заявил, что он ни в каком родстве с графом Витте не состоит. Граф Витте говорит, что царь нам желает добра. Петербургский пролетариат отвечает только двумя словами: «9-е января». Витте говорит, что он нам желает добра, – петербургский пролетариат не нуждается в расположении царских фаворитов.
С графом Витте, – так говорил весь Петербург, – случился припадок астмы, когда он читал этот ответ. Он спешит издать правительственное сообщение о том, что моряки не будут судимы военным судом и военное положение в Польше будет снято. Петербургский пролетариат отвечает, что 7 октября в 12 часов будет прекращена забастовка, и что он отступит с поля революционной борьбы в таком же порядке, в каком вступил на него. (Аплодисменты.)
Товарищи, в это время Петербург представлял незабываемую картину. Это город с двумя миллионами населения, с громадными фабриками, на которых работает несколько сот тысяч рабочих. В те дни, когда фабрики стояли мертвые, когда ни одно колесо не двигалось, когда вся жизнь замирала, когда театры по нашему требованию прекращали представление в середине первого действия, когда улицы были погружены во тьму, электричества не было, когда в квартирах царских тайных советников царил мрак, – в те дни мы видели, мы чувствовали, что такое пролетариат и какова его сила. Мы видели, товарищи, что все общество живет только благодаря ему: благодаря ему властители пользуются своей властью, благодаря ему богатый богатеет, ученый изучает науку, собственник владеет ярко освещенными дворцами. Все это благодаря рабочему классу, который держит в своих руках весь мир. (Аплодисменты.) Я думаю, что если бы в то время нас, социалистов, лишили зрения, залепили бы нам уши воском, то мы пальцами могли бы осязать социализм на петербургских улицах.
Волнения пролетариата отразились и на темной, забитой, живущей во мраке и невежестве деревне. Вы знаете, что одной из причин русской революции является рабство и нищета русского крестьянства. Вы знаете, что на международном рынке нищеты и бедствий русский крестьянин мог бы конкурировать даже с индусом английских владений. Достаточно упомянуть об одном, на первый взгляд комичном, а в сущности глубоко трагичном факте, который был установлен врачом Шингаревым. Как вам известно, жилище русского мужика не отличается чистотой, и несмотря на это клопы и тараканы бойкотируют эти избы, потому что в них слишком холодно и слишком голодно; холод и голод выгоняют из них даже клопов и тараканов. Вот в каком ужасе живет русский многомиллионный народ. Огромный бюджет царизма, достигший цифры в два с половиной миллиарда рублей, целиком ложится на спину русского крестьянина и рабочего. Достаточно сказать, что русский милитаризм поглощает ежегодно шестьсот пятьдесят миллионов рублей, а рядом с этим стоят четыреста семь миллионов, уплачиваемые европейским биржам за девять миллиардов русского долга, – тоже оплата расходов, сделанных милитаризмом и царизмом. Больше миллиарда мы уплачиваем вампиру, который душит русский народ. Вот почему главная задача революции заключалась в уничтожении чудовищной военной и бюрократической машины царского правительства и в замене царизма свободным республиканским строем.
Другим важным лозунгом было: «экспроприация помещиков, уничтожение дворянства и раздача земли русским крестьянам». Таков аграрный лозунг нашей революции. Ответом на 9-е января было восстание Черноморского флота, октябрьская и ноябрьская забастовки. Они нашли отзвук в широких крестьянских массах. В октябре 1905 года не одно поместье было сожжено, и красный петух русской революции осветил кровавым заревом широкую русскую землю. Помещики бежали в города и за границу, ища помощи у буржуазии. Русский помещик до 1905 года был либералом, требовал конституции, называл себя другом русского народа, выражал недовольство буржуазией и царизмом. Но в 1905 году русские рабочие и крестьяне раз и навсегда выбили либеральную глупость из его головы, и он стал позвоночным хребтом жесточайшей реакции. Если русский царизм нашел мужество противопоставить себя революции, то это объясняется тем фактом, что он смог опереться на дворянство. В эти дни совершилось священное объединение новой святой троицы – бюрократии, помещиков и царизма, которые объявили кровавый крестовый поход против революции.
Европейские либералы, а может быть и ваши, здешние, обвиняют русских социалистов в том, что они вели очень жестокую, непримиримую борьбу, и что если бы они несколько урезали свои требования, если бы были более миролюбивы и положили свою руку в волчьи лапы, то положение было бы другое. Но что такое либералы, это они сами показали, когда в конце ноября в Севастополе произошло второе восстание Черноморского флота под руководством красного лейтенанта Шмидта (впоследствии расстрелянного). Петербургский пролетариат послал свое революционное приветствие черноморским морякам. В это время заседал съезд либералов под председательством Милюкова. (Крики: «долой!».) Весь съезд, как один человек, отказался от всех своих требований, заявляя, что с сегодняшнего дня они, либералы, будут поддерживать правительство и графа Витте. Милюков попытался успокоить их тем, что восстание уже подавлено. Вот, товарищи, как отнесся русский либерализм к русской революции в самые критические минуты русской истории. В тот момент, когда решалась судьба русского народа, русский либерализм явил себя предателем, изменником, ночным вором. В эти великие исторические дни, в те дни, когда пролетариат приветствовал восстание флота, либерализм аплодировал победе над ним. Могло ли быть что-нибудь общее между ним и социализмом? Нет, товарищи, между ними лежит пропасть, вырытая изменой либерализма.
Товарищи, положение в те дни было до крайности сложным и трагическим. Выросла общественная жизнь, на политической арене появились новые общественные классы. Пролетариат держался на высоте положения, но он был безоружен. Правительство стало как бы нелегальным, подпольным, оно укрылось в подземельях Царского Села, Петербурга и Петергофа. Но ему остались верными гвардейские полки.
Тогда в Петербурге были две власти: одна – пролетарская, невооруженная, а другая – правительственная, вооруженная. Но не все войска были верны царизму. Я уже упомянул о восстании Черноморского флота. На протяжении всей линии Сибирской железной дороги, по которой возвращались с Дальнего Востока солдаты, установилась власть революционных солдат, которые избирали свои советы солдатских депутатов и поднимали красные знамена. У нас в Петербурге целый ряд полков и матросских экипажей открыто посылал в Совет своих делегатов в солдатской форме. Это было во время ноябрьской забастовки, после того как петербургские рабочие заявили, что они не могут оставаться спокойными, когда над головой кронштадтских моряков висит веревка.
Целые полки переходили на сторону революции, но это были полки, в большинстве своем состоявшие из пролетариев. Царская власть рассчитывала не на своих министров, не на их таланты и находчивость, а на материальное могущество армии. Но ведь сама армия не машина, не мертвое орудие: она состоит из живых, мыслящих и чувствующих людей. От состава армии зависит, в какую сторону будут стрелять винтовки и пушки. Этого не следует забывать. Если царизм нас победил, то лишь потому, что в армии имелось много темных крестьян и мало-сознательных рабочих. (Аплодисменты; голоса: «верно, верно!».) Вы понимаете, конечно, что не сам царизм заткнул рот рабочим; его орудием явились крестьяне-солдаты. Но машинное производство постепенно превращает крестьян в рабочих, рабочие входят в армию и революционизируют ее. И с той же неотразимостью, с какою вертится земля и день сменяется ночью, а ночь – днем, в царской армии крестьяне замещаются пролетариями – друзьями революции. (Аплодисменты.)
Товарищи, времени осталось немного, и я вынужден сократить заключительную часть моей речи.
Я уже сказал, что были две власти: революционная, невооруженная, и старая – вооруженная. Мы, социал-демократы, не были, разумеется, так наивны, чтоб ожидать, что царизм уступит свое место без боя, что он не пустит в ход свою армию. Мы знали, что, как только пролетариат отступит, кровожадное чудовище выйдет из своей норы и вонзит в него свои когти. И поэтому мы заранее обратились с революционным манифестом к армии и крестьянам. И надо сказать, что голос пролетариата нашел огромный отзвук – огромный, но недостаточный.
Русский крестьянин отлично понимает, что помещик – его враг. Но когда он входит в казарму и становится солдатом, он начинает колебаться, как слепой, не понимая, где его друзья и где враги. Вот почему он направил свое оружие против революции. Трагедия русской революции состоит в том, что царизм успел не только ограбить мужика, но и отравить его сознание. Крестьяне в солдатской форме направили свои винтовки против рабочих, и этим объясняется декабрьское поражение.
Если нам скажут, что социал-демократы потеряли доверие пролетариата из-за того, что вывели его на московские баррикады, то мы, которые гордимся этим выступлением, ответим, что этот упрек лишен всякого основания. Обратитесь к русскому пролетарию и спросите его, потерял ли он к нам доверие после декабрьского поражения. Взгляните на списки Первой, Второй, Третьей Государственной Думы,[96] и вы увидите, что русский пролетариат и после страшного кровопускания дал свой голос только одной партии – русской социал-демократии. Правда, товарищи, что когда происходили выборы в Первую Думу, рабочие еще не успели смыть с себя кровь, их раны еще не зажили, и многие из них отказались от выборов. На многих фабриках рабочие в насмешку выбирали депутатами фабричных собак, фабричные трубы или двери. Словом, рабочие бойкотировали Первую Думу. Но во Вторую Думу, несмотря на тяжелый избирательный закон – о всеобщем избирательном праве в России не могло быть и речи, наше избирательное право не лучше прусского, – русский пролетариат послал шестьдесят восемь социал-демократов. Вполне естественно, что при избирательном праве, состряпанном графом Витте, нечего было и думать о народном большинстве. В Думе господами оказались либералы из кадетской партии, во главе с Милюковым. Я уже упомянул в прошлое воскресенье в своей речи{28}, что либерализм в это время чувствовал себя победителем и фактически господином положения. Всегда, когда революционный народ разбит, господином оказывается торжествующий либерализм, который заявляет: отныне революционные партии должны исчезнуть, теперь я диктую законы. Либерализм протягивает одну руку народу, а другую – монархии. Напомню о знаменитых дебатах, происходивших во Второй Государственной Думе между Маклаковым и Столыпиным. Это было тогда, когда либералы вырабатывали в Думе законы, так никогда и не увидавшие света.
В то самое время, когда за стенами Думы Столыпин воздвигал виселицы военно-полевых судов, Маклаков в блестящей речи доказывал Столыпину, что его военно-полевые суды – незаконны и неправомерны. Вы можете себе представить, какое страшное, потрясающее впечатление произвели эти речи на того, кто управлял при помощи «незаконных и неправомерных» виселиц. Он вышел на кафедру и заявил: «господин Маклаков – чудесный, великолепный оратор, он самым неопровержимым образом доказывает, что военно-полевые суды незаконны. Но, господин Маклаков, военно-полевые суды целесообразны, а моя задача не в том, чтобы толковать законы, а в том, чтобы задушить революцию. Что может мне на это ответить ваш либерализм? Что вы можете мне дать? Передо мной революционные рабочие и крестьяне, которые выступают с социальными требованиями, которые отнимают земли у помещиков, и я борюсь против них с ножом в руках. На что вы мне нужны с вашей риторикой? Что вы мне можете дать против них?». И он плюнул и разогнал их. Я тут напомню вам, что говорил наш учитель Лассаль[97] в защиту реакционеров: он говорил, что они не болтуны, а трезвые, умные слуги своего государя.
Разогнав Первую и Вторую Думы, Столыпин создает Третью по образу и подобию своему – тройственный союз, охватывающий бюрократию с милитаризмом, помещиков и грабительский капитализм. Организовавшаяся контрреволюция нашла свое полное выражение в Третьей Государственной Думе, председателем которой был Александр Иванович Гучков, а фактическим господином – Петр Аркадьевич Столыпин. Столыпин боролся с революцией, пока она была жива, он боролся также с либерализмом в двух первых Государственных Думах; и, наконец, создал Третью Думу – послушную банду людей, которые говорят «да» на каждое слово Столыпина и «нет» на все требования народа. Но я думаю, что в этой Думе Столыпин должен был видеть и свою силу и свою слабость. Правда, русская революция временно задушена – остается только агитация отдельных лиц. Но эта агитация остается вместе с нуждой и бедственным положением народных масс, с потребностью общественного развития, с неразрешенным аграрным вопросом и по-прежнему невыносимым положением русского мужика. Столыпин Третьей Думы стоит перед разбитым корытом. Огромный дефицит, крестьянская нищета, недоверие европейских бирж – все это остается и помогает русскому либерализму поднять голову и, в лице профессора Милюкова, поднять знамя неославизма. Милюков заявляет, что кадеты были готовы потребовать проведения необходимых реформ, но революция им помешала. Так как у нас нет и не может быть достаточно емкого внутреннего рынка, и поэтому самодержавие не имеет достаточных налогов, – мы должны, по мнению Милюкова, добыть себе внешние рынки путем капиталистического империализма, при помощи вооруженной силы.
Чтобы создать в России настроение, которое обеспечило бы Столыпину и царю развитие империализма, чтобы создать возможность завоевания внешних рынков, русский либерализм поднимает неославянофильскую агитацию, развертывает старое царское знамя, на котором начертаны слова: «самодержавие, православие, народность», и приписывает к ним слова: «равенство, братство, свобода», – и все это становится под священный протекторат великой исторической нагайки белого царя. Запомните мои слова, товарищи, и знайте, что не черносотенцы или октябристы, а кадеты, либералы – Милюков, Маклаков, Родичев и др. инициаторы неославянофильства – первые бросили нам упрек, что мы – изменники славянству, потому что наш депутат Покровский[98] открыто и смело заявил, что их неославизм – шантаж. (Аплодисменты и громкие возгласы: «верно».) Он заявил, что они подняли весь этот шум только для того, чтобы царизм мог в мутной воде ловить золотые рыбки прибыли. Тогда все либеральные газеты своими ядовитыми плевками оплевали социализм, опираясь против него на всех сторонников неославянофильства. Но теперь, после всего что я слышал тут у вас, товарищи, я могу заявить русскому пролетариату, что лгут те, кто говорит, будто балканский народ, балканский рабочий класс не верили в русский пролетариат, в русскую революцию, а верили в русский либерализм и в неославизм. (Бурные аплодисменты и возгласы: «верно».)
Товарищи, так как царизм сейчас силен, так как в его руках сейчас находится могущественная армия, то замыслы кадетского империализма могли бы принести пользу только реакции. Если бы царизм мог завоевать внешние рынки и этим обогатить средние и высшие классы, то он сумел бы пополнить свой бюджет и укрепить свое положение. Но в том-то и дело, товарищи, что царская армия с ее офицерами, единственные заслуги которых состоят в разгроме собственного народа, не могла быть даже использована в качестве военной силы в борьбе с другими государствами, потому что она состоит из двух прямо противоположных частей. В солдатских массах в царских полках мы имеем, с одной стороны, солдат, из сердца которых неискореним лозунг «революция и вечная вражда с царизмом», а, с другой стороны, мы имеем там темные банды, развращенные, отравленные реакционной проповедью и царской водкой, которая во время революции была надежнейшим защитником царизма. Командующий персонал армии подобран не из людей, отличившихся на полях сражений, а из кровожадных негодяев, вроде тех, которые сделали себе карьеру жестокой расправой с пролетариатом, подавлением восстаний в Петербурге, Москве, Риге, на сибирском пути и по всей России. Вот в каких руках находятся царские войска! Недавно был раскрыт страшный позор царского интендантства – этой банды казнокрадов, которые занимались расхищением миллионов, предназначенных для покупки четырех пароходов. Если вы задумаетесь над этим явлением и над тем, что армия проходит свою учебу в борьбе со своим собственным народом, – то поймете, что такая армия не может быть использована для внешних завоеваний. Она способна только временно задушить революцию, но не разрешить назревшие народные вопросы. Все остается по-старому.
Неудивительно поэтому, что и стремление к внешним завоеваниям окончилось ничем. Когда Извольский[99] путешествовал по Европе и сулил Сербии помощь царских войск, то что из этого вышло? Из Берлина запросили Петербург, господ Романова и Столыпина, действительно ли они намерены воевать или нет? И Петербург должен был признать, что на нем лежит проклятие бессилия. Это было возмездием! Правительство, которое убивает свой народ, не может вести сильной внешней политики. Но хотя это и так, товарищи, это еще не означает, что русское правительство неспособно делать пакости. При всей его слабости и ничтожности, отравлять нашу жизнь оно еще способно. Когда оно заключает соглашение с Японией, то, конечно, делает это для того, чтобы развязать свои разбойничьи руки для разбоя и грабежа здесь, на Балканах. И поэтому вы поступаете вполне правильно, когда охраняете болгарский пролетариат и болгарские народные массы вообще от данайских даров[100] русского правительства и буржуазии. Наша и ваша, товарищи, задача состоит в том, чтобы свести на нет все усилия русского империализма; это – наша общая задача, ибо поражение русской революции есть вместе с тем и поражение вашей свободы. Вы хорошо знаете, что интернационализм – не отвлеченная формула и не просто лозунг, а плоть от нашей плоти и кровь от нашей крови. (Аплодисменты; возгласы: «верно», «верно».)
Товарищи, вы знаете, что история творится не партиями и не группами отдельных людей. Я лично ни от своего имени, ни от имени моей партии не могу вам сказать, что завтра или послезавтра повторятся петербургские события; но я могу смело утверждать одно – что исторический процесс работает на нас, что каждый взмах его крыльев – в нашу пользу. Разве историческое развитие русской жизни может приостановиться? В историческом масштабе смерть и поражение не могут иметь места. Вспомните, как часто говорили о смерти Турции и о мертвом Китае. Но вот на наших глазах совершилось чудо: и Турция и Китай возродились. Так неужели же русский народ навсегда останется безжизненным трупом? Нет, в результате молекулярных процессов внутренней работы, он разовьет свои производительные силы, революционизирует свою жизнь, революционизирует свой пролетариат, который незаметно проникнет в ряды армии, пока, наконец, не наступит день, когда снова разгорится революционная борьба, когда русский народ снова воскликнет: «Жизнь или смерть, смерть или победа!». (Аплодисменты.)
Я не могу вам предсказать срок наступления этого дня, но, по евангельскому слову, он придет рано или поздно, и мы все должны быть готовы к тому, чтобы встретить во всеоружии этот великий день.
То сочувствие делу русского пролетариата, которое я нашел среди вас, поможет поднять энергию русской социал-демократии и приблизить то время, когда по всей русской равнине снова будет развеваться великое красное знамя Рабочего Интернационала! (Продолжительные и громкие аплодисменты и овация.)
Брошюра, изд. Парт. Соц. Издательством. София. 1910 г.
(Доклад на 2-м Всесоюзном Съезде Общества политических каторжан и ссыльно-поселенцев 26 декабря 1925 г.)
Товарищи! История человеческого общества знает ряд конвульсивных подъемов угнетенных масс против угнетателей и против угнетения. Годы и десятилетия беспросветного на вид рабства прорывались, прорываются и будут еще прорываться вспышками и взрывами возмущения, при чем историческое значение этих взрывов определяется степенью культурности страны, где они произошли, объемом массы, которая в них вовлечена, и сознательностью руководства, под которым восставшая масса вела борьбу. Есть в человеческой истории годы, которые в памяти не только каждого революционера, но и каждого грамотного человека из лагеря угнетенных кажутся навсегда выкованными из бронзы, чеканно выделяясь из бесконечной вереницы годов, лишенных лица и образа.
1793 год[101] остался в памяти человечества как один из таких металлических годов, когда под руководством якобинцев, этих большевиков XVIII века, плебс, санкюлоты, ремесленники и полупролетарии, оборванцы парижских предместий, учредили железную диктатуру и учинили незабываемую расправу над коронованными и привилегированными властителями старого общества.
1848 год[102] живет в памяти человечества не столько тем, что запоздалая буржуазия пыталась в этом году добиться власти, сколько тем, что из-под трусливой и блудливой в своих политических вожделениях буржуазии уже поднималась молодая львиная голова пролетариата.
1871 год[103] врезался в память трудящихся как год, когда героический пролетариат Парижа сделал незабвенную по поучительности попытку взять в свои руки бразды управления новым цивилизованным обществом.
1905 год – один из этих бронзовых годов в истории человечества, и особенно в нашей собственной. До 1905 года наша история не знала революции. У нас бывали жестокие мужицкие «бунты», как разинщина[104] и пугачевщина.[105] За восемьдесят лет до первой нашей революции – в 1825 году – Петербург был ареной героического восстания декабристов.[106] И те и другое – необходимые элементы революции, но еще не революция. Крестьянским движениям не хватало руководства со стороны такого класса, который способен был бы взять в свои руки власть. Восстанию декабристов не хватало социальной опоры. Подлинная революция впервые разразилась на русской земле лишь двадцать лет тому назад.
До 1905 года революция была для нас либо теоретическим понятием, либо романтическим воспоминанием о чужих боях, либо надеждой. Образы Великой Французской Революции, сцены Конвента и парижских предместий сочетались сперва с воспоминанием о пугачевщине, а затем, все в большей степени, с идеей всеобщей стачки. И только 1905 год делает для нас революцию родной национальной стихией. Новые поколения трудящихся проходят через нее, – ее испытания, ее первые полупобеды, ее удары, ее суровые уроки впитывают они в плоть и в кровь. Преобразуется духовная ткань народа. Только пройдя через революцию 1905 года, наша страна смогла по истечении 12 лет вписать в историю величайший из всех ее годов – 1917!
В революции 1905 года единовременно искали выхода наружу и разрешения противоречия трех разных исторических эпох. Чтобы понять внутреннюю динамику этого года, его ход и исход, надо непременно иметь перед глазами сложное взаимодействие противоречий трех последовательных исторических порядков: во-первых, выросшее из феодального общества противоречие между полукрепостным крестьянством и крепостническим помещичьим классом; во-вторых, противоречие между развивающимся буржуазным обществом и старой полукрепостнической оболочкой; и, наконец, противоречие третьего, новейшего порядка: между пролетариатом и буржуазией.
Если бы к 1905 году история не донесла глубочайшего противоречия между мужиком и барином, мы не могли бы быть участниками трех революций, которые так закономерно сочетаются воедино: 1905 год, Февраль 1917 года и Октябрь. Антагонизм между крестьянством, с одной стороны, помещичьим сословием и государством – с другой, был тем неистощимым резервуаром революционных народных страстей, благодаря которому наша революция только и получила такой гигантский размах. Но одного этого антагонизма для революции недостаточно: без руководства со стороны революционного города крестьянское восстание не могло бы подняться выше новой пугачевщины.
Если бы не было налицо политически зревшего противоречия между пролетариатом и буржуазией, т.-е. если б у нас еще не было крепкого индустриального пролетариата, революция была бы возможна как великая революция лишь при условии, если бы во главе крестьянских масс стала мелкая буржуазия городов, – мы имели бы в этом случае революцию по типу Великой Французской. Но эту возможность мы строим чисто логически. Реальное экономическое развитие оставило ее далеко позади.
Крепостничество и царизм дожили у нас до эпохи, когда под их покровом сложилась крупная капиталистическая промышленность, а в недрах ее накопились глубокие противоречия между пролетариатом и буржуазией. Вот почему революция 1905 года означала неизбежную постановку вопроса о том, кто будет руководить уничтожением старых полукрепостнических пут и уз: буржуазия или пролетариат. А это означало новый вопрос: кто из двух борющихся городских классов возьмет на себя руководство стихийным движением крестьянства – либеральный буржуа или социалистический пролетарий?
Страна была еще чревата буржуазной революцией. А эта последняя уже несла во чреве своем революцию пролетариата. Вот почему, когда оказалось, что побежденный 1905 год оставил без разрешения аграрный вопрос, мы с такой уверенностью ждали второй революционной волны. И вот почему, когда созрели условия, эта вторая волна, буржуазно-демократическая революция февраля 1917 года, уже через восемь месяцев разрешилась от социального бремени революцией пролетариата. То, что в Англии, старейшей капиталистической стране, растянулось на три века (начиная с 1648 года[107] и ранее), то у нас, запоздалой страны, оказалось уплотнено на протяжении дюжины годов (1905 – 1917).
Будем же помнить: трех порядков исторические противоречия сомкнулись в 1905 году, питая друг друга, но и парализуя друг друга. Ход и исход 1905 года определяются взаимодействием этих противоречий. Это нетрудно вскрыть и показать.
Год революции начинается с кровавого воскресенья 9-го января и кончается 19 декабря, когда разгромленная Москва оказалась полностью в руках Мина и Дубасова. Таким образом, 1905 год, в отличие от других революционных годов, своим календарным построением совпадает с основным размахом событий. С января до декабря развертывается революционный подъем пролетариата, который сходит затем круто под уклон здесь, в Москве, в баррикадных боях Пресни. Могущественное движение рабочего класса не позволяет буржуазии даже поставить перед собой задачу овладения поднимающимся крестьянством, но и рабочему не удается еще повести за собой деревню. Буржуазия уже не смеет и не хочет, а пролетариат еще не может. И вот этим революционным «междуцарствием» определяется исход 1905 года.
Правда, деревня развернула уже в 1905 году огромную энергию борьбы. Но движение крестьянства, раздробленного, рассеянного, политически едва выходящего из средневековья, не совпадало, по ритму своему, с движением пролетариата, который мобилизовался несравненно быстрее. Широкий размах крестьянского движения начинается лишь с осени 1905 и тянется до лета 1906 года, при чем наибольший, хотя все еще недостаточный подъем крестьянства достигается тогда, когда натиск пролетариата уже отбит.
Армия отображает крестьянство в казарме, но состоит из наборов, предшествовавших революции. И вот, о крестьянскую армию, еще не прошедшую школы крестьянских аграрных движений, разбивается рабочий класс. 1905 год не заключал еще в себе – как мы сказали бы теперь – политической «смычки» между городом и деревней, между пролетариатом, крестьянством и вышедшей из крестьянства армией.
Но необходимость революционной смычки уже остро чувствовалась массами – не только пролетарскими, но и крестьянскими. Поистине замечательно, что деревня 1905 – 1906 годов называла революцию не иначе как забастовкой… Мы уже забыли об этом: прошло немало годов, и каждый из них оставил в нашей памяти немало рубцов. Но этот факт надо припомнить, ибо он глубоко знаменателен. Крестьяне говорили: «мы забастовали помещичий скот, мы забастовали помещичий хлеб, мы забастовали помещичью землю», а в иных случаях выражались и так: «мы забастовали помещика». Последнее означало, что крестьяне, применяя «собственным средствием» красный террор, вывели ближайшего врага в расход. Этим словоупотреблением крестьянство ярко знаменовало свою политическую зависимость от рабочего руководства. И если все же не произошло и не могло произойти надлежащей смычки сразу, при первом подъеме революции, так это потому, что массы учатся не по книгам, и революции совершаются не по плану. В основе понимания лежит опыт, а в основе опыта – действие. Именно тем прежде всего велик 1905 год, что он впервые поставил все вопросы нашего развития не на бумаге, а в гигантских революционных столкновениях; что он все социальные противоречия показал в их взаимодействии; что он все классы сопоставил и противопоставил друг другу, взвесив их на весах революции. В этой борьбе пролетарский авангард нашел свой путь, – на этом опыте окончательно сложился большевизм.
После того как был арестован Петербургский Совет; после того как Семеновский полк разгромил пролетарскую Москву, и Дубасов снова оказался хозяином города; после того как началась расправа по линиям железных дорог, – аграрные волнения, хотя бы численно и возросшие, не могли уже опрокинуть царизм. Здесь причина поражения.
Но было ли это поражение полным? Нет. Как 17 октября 1905 года мы говорили, что победы еще нет, а есть полупобеда, так в конце декабря 1905 года мы говорили, что поражения нет, а есть полупоражение: царизм удержался, но это был надломленный царизм. Правда, в эпоху реакции он еще бросал наглые вызовы народу. Столыпин, наиболее «великолепный» из представителей третьеиюньской монархии,[108] кричал в Думе: «не запугаете!». Однако, пришло время – и запугали (аплодисменты), запугали – насмерть. (Аплодисменты.) Третьеиюньский царизм, вышедший из боев 1905 года, еще очень и очень храбрился, но в позвоночнике его крепко сидела пуля со штемпелем, с клеймом: «Красная Пресня 1905 года». (Аплодисменты.)
И эта полупобедоносная, полупобежденная революция 1905 года потрясла основы старого общества в Европе и Азии. Об этом тоже надо напомнить в двадцатую годовщину.
Народы Австрии из рук петербургских и московских рабочих получили тогда всеобщее избирательное право: Габсбургская монархия[109] дрогнула перед революционной забастовкой.
В Германии социал-демократия, уже тогда разъедаемая оппортунизмом, под давлением рабочих масс оказалась вынужденной официально включить в число мер борьбы всеобщую политическую стачку, и если вожди лицемерили, то молодое поколение немецких рабочих брало оружие всеобщей стачки всерьез, и на этом, на уроках 1905 года, воспитались кадры будущих спартаковцев.[110]
Во Франции непосредственно под влиянием могучих боев 1905 года родился революционный синдикализм,[111] который подготовил почву для нынешней коммунистической партии.
В Англии мы были за тот же период свидетелями могущественных стачек, которые расшатали старые консервативные тред-юнионы и явились первым предзнаменованием тех гигантских гражданских боев, которым Англия идет навстречу.
В Азии, которая охватывает большую половину человечества и которая совсем недавно казалась материком вечного застоя, 1905 год вызвал три революции: в Персии, в Турции, в Китае.[112]
Нет, 1905 год не прошел бесследно в истории человечества. Он не прошел бы бесследно даже и в том случае, если б из него не родился 1917 год. Но непосредственной своей задачи – разгрома самодержавия, уничтожения крепостничества – наша первая революция не разрешила. Сам пролетариат только в декабре 1905 года понял по-настоящему, что значит революция, что значит борьба за власть, – уразумел до конца, с каким неистовством, с какой беспощадностью имущие классы отстаивают и будут отстаивать свое господство. Слова Маркса о том, что революция обращает оружие критики в критику оружием были по-настоящему усвоены авангардом рабочего класса лишь после октябрьского манифеста, когда реакция стала переходить в контрнаступление.
Мне вспоминаются в связи с этим две сцены из жизни Петербургского Совета того времени. Одна – 29 октября, когда город был полон тревожных слухов о погроме, подготовляемом черной сотней, а Совет готовил отпор. Рабочие депутаты, придя непосредственно со своих заводов на заседание Совета, демонстрировали с трибуны образцы оружия, главным образом холодного, которое изготовлялось рабочими против черной сотни. Они показывали финские ножи, кастеты, кинжалы, проволочные плети, потрясали ими в воздухе, но все это скорее весело, чем угрюмо, еще с шуткой и прибауткой. Они как будто думали, что одна их готовность дать отпор сама по себе разрешает задачу. Они в большинстве своем еще не прониклись насквозь той мыслью, что дело идет не на жизнь, а на смерть, и что только беспощадная критика оружием способна нанести решающий удар государству и обществу привилегированных. И вот этому научили их декабрьские дни.
3 декабря Петербургский Совет был окружен гвардейцами всех родов оружия. Лозунг был брошен Исполнительным Комитетом с хор вниз, в зал заседания, где толпились уже сотни депутатов: «сопротивления не оказывать, оружия врагу не сдавать». Оружие было ручное, вернее – карманное: револьверы, браунинги, маузеры… И вот в зале заседаний, уже окруженном со всех сторон отрядами гвардейской пехоты, кавалерии и артиллерии, рабочие депутаты стали портить свое оружие, били умелой рукой маузером по браунингу и браунингом по маузеру, чтобы сделать их негодными. И это уже не звучало шуткой и прибауткой, как 29 октября. В этом звоне и лязге, в этом скрежете разрушаемого металла слышался зубовный скрежет пролетариата, который впервые почувствовал до конца, что нужно иное, более могучее усилие, иное, более могучее оружие, чтобы сокрушить твердыни векового рабства. А в ближайшие затем дни Мины и Дубасовы дали пролетариату дополнительный страшный урок – с 9 декабря до 19-го, – когда последние героические усилия рабочих Москвы были потоплены в крови.
А затем начались годы отлива, свертывания рядов, преследований, ссылки, каторги, эмиграции, с одной стороны, отступничества, ренегатства, глумления, с другой, черные и глухие годы контрреволюции. Над лозунгами, методами и надеждами 1905 года – сколько было тогда издевательств, официальных и официозных, оппозиционных и лже-революционных! Можно было бы все ярусы этого зала заполнить литературой годов реакции, которая пыталась вытравить самую память о великом годе, навсегда втоптать знамя революции в грязь третьеиюньской реакции. Лжереволюционеры, вслед за либералами, подхалимски издевались над памятью 1905 года, над его «бессмысленными мечтаниями», над его невыполненными обещаниями. Неправда! Сегодня, в 20-ю годовщину 1905 года, оглядываясь назад и заглядывая вперед, мы говорим народу нашей страны и народам всего мира: 1905-й никого не обманул: – все, что он обещал, выполнил 1917-й! (аплодисменты.)
Впервые в 1905 году была брошена в сознание масс идея власти Советов. Суворинцы всех мастей издевались над раздавленным «рабочим правительством» в течение всех годов третьеиюньского режима. Но хорошо смеется тот, кто смеется последним: лозунг власти Советов, провозглашенный в 1905 году, не только стал ныне могущественнейшим фактом в России, но и открыл новую эпоху в истории всего человечества.
1905 год бросил лозунг «земли и воли». Его называли романтическим и фантастическим; в нем было и впрямь немало романтики, но лозунг этот, сбросив с себя романтическую шелуху, превратился в железную реальность конфискации помещичьих земель и уничтожения дворянского сословия, веками угнетавшего Россию.
Восьмичасовой рабочий день, как и власть Советов, истоком своим имеет революцию 1905 года, когда рабочие пытались ввести его захватным путем. Сколько мудрецов, сколько пошляков и в то время и после того издевались над этой революционной попыткой как над безумием, которое-де оттолкнуло буржуазию от борьбы за власть и свободу. Эти мудрецы и пошляки думали, – а иные думают и до сего дня, – что пролетариату политическая свобода нужна, как абстракция, – нет, пятый год показал, что пролетариату нужна материальная возможность пользоваться свободой. Реальная свобода начиналась для рабочего с того часа и с той минуты, когда он высвобождал свои мышцы и свой мозг из-под фабричной кабалы, когда он урезывал свой труд и увеличивал свой досуг, чтобы принять участие в общественной жизни страны. Поэтому для него борьба за восьмичасовой рабочий день была важнейшей составной частью его борьбы за свободу. 1905 год обещал и попытался, а 1917 год на деле ввел восьмичасовой рабочий день, и ввел незыблемо – до тех пор, пока техника не позволит нам заменить его семи, шести и пятичасовым. (Аплодисменты).
А республика? Сколько было разглагольствований по поводу утопичности этого лозунга. Сколько написано было статей, сколько произнесено речей, доказывавших, что в сознании крестьянских масс монархия имеет глубокие корни, и что доктринерством является идея российской республики. Это говорилось и писалось не только до 9-го января, но и после кровавой встречи царя с народом, после того как петербургский пролетариат послал угрожающее проклятье романовской шайке: «смерть кровавому царю и его змеиному отродью!» В годы реакции эти слова казались угрозой бессилия. Третьеиюньская монархия воспрянула, каторга и виселица отмечали ее путь. Царизм торжествовал, и казалось, что лозунг республики стал поистине бессмысленным мечтанием. Но пробил час – и 16 июля 1918 года уральский пролетарий Белобородов[113] выполнил суровый приговор рабочего класса! (Аплодисменты.)
Братание Петербургского Совета и Крестьянского Союза началось в дни октября 1905 года. Либералы и меньшевики не поняли смысла того, что происходило на их глазах. В те дни события залагали начало союза рабочего класса и крестьянства, этой основы советского могущества.
2 декабря Совет Петербурга вместе с Крестьянским Союзом и другими революционными организациями издал финансовый манифест. Этот манифест заключал в своих строках предсказание и обязательство. Он предсказывал неизбежное крушение царских финансов и провозглашал отказ от уплаты царских долгов. И что же? Этот манифест, появившийся накануне разгрома Петербургского Совета, оказался могущественнее всех министров и финансистов. Крушение царского рубля мы наблюдали во время империалистической войны; его агония прокатилась через весь режим Керенского, и еще при Советской власти догорал царский рубль, пока на смену ему не явился рабоче-крестьянский червонец. Таким путем основное предсказание манифеста 2 декабря исполнилось с точностью. Но не только предсказание, а и обязательство! Биржевые дельцы, дипломаты и буржуазные газетчики обвиняют нас, наш режим, наше правительство в том, что мы не выполняем будто бы наших обязательств. Неправда! Мы их выполняем на все 100 процентов. 2 декабря 1905 года за подписью депутатов рабочего класса и крестьянства мы предупредили, что за царские долги наш народ не отвечает. А 10 февраля 1918 года декрет Советского правительства объявил начисто аннулированными все царские долги. Вот как выполняет свои обязательства революция! (Аплодисменты.)
Летом 1905 года по волнам Черного моря под красным вымпелом прошел мятежный броненосец Потемкин. Во многих городах присоединялись к рабочим воинские отряды под красными знаменами. В наших глазах это было предзнаменованием того, что революционный класс может стать победоносной силой, что пролетариат может создать государство, опирающееся на собственную армию. Броненосец Потемкин сдался. Солдаты, шедшие под красными знаменами, были перебиты или отправлены на каторгу. Казалось, что мысль трудящихся о собственной вооруженной силе – утопическая мечта. Но мощно повернулось историческое колесо, – и все, что осталось от царского флота, стало под красный вымпел. Из недр трудящихся поднялась небывалая армия, которая стоит под красным знаменем мировой революции. (Аплодисменты.)
Что в 1905 году было намеком, предчувствием, надеждой, то в 1917 году стало победоносной реальностью. Вот почему мы имеем полное право сказать: да, были, конечно, и иллюзии; но иллюзии касались форм, сроков, отчасти методов; а то, что составляло сердцевину 1905 года, – революционный натиск пролетариата, сплачивающего вокруг себя все угнетенные массы, – то не обмануло. 1917 год выполнил то, что обещал 1905.
Но история не остановилась. 1917 год, в свою очередь, развернет гигантскую программу, которая еще только ждет своего воплощения. Сможем ли? Сумеем ли?
Умудренные опытом этих двух десятилетий, мы можем и обязаны еще бдительнее и настойчивее заглядывать в будущее, чем глядели в 1905 году. Велики задачи. История за нас. Но весь вопрос в том, чтобы дождаться зрелых сроков истории; чтобы устоять, не отступить, не сдать того, что было завоевано железом и кровью; укрепить завоевания, развить и обогатить их. А трудностей много, и иные трудности открываются как раз в наши дни и открываются там, где их многие не ждали, и враг скалит злорадно зубы в надежде потрясений. Надо иметь масштаб, проверенный в делах прошлого, чтобы правильно измерять дорогу будущего; надо иметь правильный критерий, чтобы трезво оценивать завтрашний день. Ибо и сегодня, на этом юбилейном собрании, мы предаемся воспоминаниям не платонически, а с тем чтобы лучше вооружиться для завтрашнего дня.
Спросим же себя еще раз: нет ли опасности того, что буржуазный мир одолеет нас? Ведь капитализм неизмеримо богаче, а значит, и сильнее нас. Да, богаче и сильнее; но он разделен, и одна часть его – Америка, не дает жить другой части – Европе. Колонии подрывают хозяйственные основы метрополий. Китай – главная масса Азии – сотрясается конвульсиями освободительной борьбы. Недостатка в злой воле у Европы нет. Но у нее не хватает силы. Европа в упадке. Европа меж двух огней. У буржуазной Европы выхода нет, как не было ранее выхода у царизма.
Старая Европа – очаг всей капиталистической культуры. От этого старого ствола в разные стороны пошли два ответвления: Америка и наша европейско-азиатская Россия, ныне Советский Союз. И Европа ныне меж этих двух огней.
Европа не только открыла Америку, но и подняла ее на своих дрожжах. В ряде религиозных движений и революций Европа выбрасывала за океан наиболее активных и предприимчивых своих детей, вернее – пасынков. Эмигранты-земледельцы, пастухи, лесорубы, плотники и слесаря пробудили дремлющие силы нового мира. Деловой дух, дисциплину труда, пуританскую страсть к накоплению, – вот эти семена посеяла на американской почве Европа, и они дали пышные всходы. Вырвавшись из узких перегородок и тесных клеток Европы на простор американских пространств, техническая мысль получила поистине потрясающее развитие. Уже до войны Соединенные Штаты оставили далеко позади себя свою прежнюю метрополию – Англию, и свою более широкую метрополию – Европу. Когда после войны и после попытки жить военными методами захвата и грабежа, после оккупации Рура и после тягчайшего в истории отступления немецкого пролетариата – осенью 1923 года, Европа сделала попытку перехода на мирное положение и оглянулась на себя, она с ужасом убедилась, что она выглядит экономическим пигмеем по сравнению с заокеанским колоссом. Европа породила Америку: без Европы не было бы нью-йоркских небоскребов, ниагарской гидростанции, автомобилей Форда и тракторов. Но, запутавшаяся в сетях собственного консерватизма, Европа оказалась бессильна пред Америкой. Доллар давит на нее с чудовищной силой. Шаг за шагом Америка сдвигает европейские страны на подчиненные позиции, загоняет их в тупой угол, создает для них невыносимые условия существования. Европе выхода нет.
А с другой стороны, Советский Союз, который живет, борется и растет девятый год, является для Европы источником революционных опасностей.
С Европой у нас двойные счеты. Официальная Европа эксплуатировала нас через посредство займов: она питала царизм, она вооружала его, выжимая из народа проценты и, понижая тем наше хозяйство и нашу культуру. Под страшной чугунной крышкой самодержавия – по закону: сила противодействия равна силе действия – накоплялись пары, закалялась революционная воля передовых отрядов. И тут другая, неофициальная Европа приходила на помощь, идейно вооружая их.
Декабристы были первой попыткой дворянской интеллигенции, приобщившейся к историкам Великой Французской Революции, дать царизму отпор и пробить окно в Европу. На смену дворянской интеллигенции пришла разночинная, вооруженная теорией народничества, – и эта новая, более широкая волна подняла на своем гребне группу народовольцев, героические образы которых навсегда вошли в наш железный инвентарь. (Аплодисменты.) На смену народовольцам пришло первое поколение марксистов, – сперва интеллигентов, затем рабочих. От кружков – до 1905 года. И от поражения в декабре 1905 года – до несравненной победы в октябре 1917 года. Чтобы совершить эту работу, чтобы дать революции тот размах, какой она у нас получила, революционному авангарду необходимо было совсем особое первоклассное идейное вооружение. Откуда он получил его? Из Европы.
Весь общественный опыт веков, все накопления обобщающей мысли понадобились нашему пролетарскому авангарду для выполнения его общественной миссии. Три могущественных европейских источника: английская политическая экономия, опыт классовых боев Франции и немецкая классическая философия, – три источника соединились в системе марксизма. И эту систему, и самое в ней драгоценное – метод, дала нам Европа. Но нужно уметь взять то, что дается. Марксизм – не пассивная, не созерцательная доктрина. Недостаточно протянуть руку, чтобы взять его. Марксизм есть доктрина волевая. Он истолковывает мир, чтобы переделать его. Если марксизм дала нам Европа, то мы сумели взять его. Мы сумели взять его, благодаря волевому закалу революционного авангарда. С декабристов началась суровая работа, которая целью своей имела из рыхлой, расползающейся общественной массы создать когорту железных борцов. Единоборство террористической интеллигенции с царизмом не дало победы. Но оно было необходимым этапом в развитии революционных идей и методов борьбы. Без Радищева[114] не было бы Пестеля.[115] Без Пестеля не явился бы Желябов.[116] Без Желябова мы не имели бы Александра Ульянова.[117] А без Александра не было бы Владимира. Этим сказано все. Наша суровая и славная революционная история – история ссылки, эмиграции, каторги, виселицы – была необходимой подготовительной школой к подлинному восприятию марксизма как доктрины, которая последними выводами обобщающей мысли вооружает волю самого революционного класса. В ленинизме живут декабристы, просветители-шестидесятники, народники и народовольцы. В ленинизме наша национальная героическая революционная традиция полностью и окончательно сливается с рабочим классом во всеоружии наиболее высокой научной мысли, какую только создала Европа.
Сгорая в огне войны, Европа давала новые толчки технической мощи Америки, как она давала новые толчки революционной мысли России. Америка своих даров не промотала, она довела технику до величайших высот. Но и мы полученный нами от Европы дар – революционную мысль – не принизили, не издержали: наоборот, мы ее обогатили опытом 1905 и 1917 годов и готовы теперь, с этим огромным наращением, поделиться ею с европейским пролетариатом. (Аплодисменты.)
И вот буржуазная Европа стоит сегодня меж двух огней: между Америкой, которая давит Европу долларом (а доллар, это – страшная сила, когда его много), и между Советским Союзом, который стремится социалистическую форму государства сочетать с американской техникой.
Товарищи! Каковы бы ни были те трудности, среди которых мы живем, как и трудности завтрашнего дня, они – ничто перед теми трудностями, навстречу которым идет буржуазная Европа. Мы, марксисты, задолго до 1905 года предсказывали его. Враги издевались, маловеры сомневались, а он пришел. Враги разгромили нас и думали, что навсегда. А мы после 3 июня 1907 года предсказывали 1917 год. И он пришел и пришел навсегда. (Аплодисменты.) Да, и сегодня мы все еще остаемся в кольце капиталистических врагов. Находятся пошляки и тупицы, которые издеваются над «несбывшимися надеждами» 1917 года на мировую революцию. Хорошо посмеется тот, кто посмеется последним. Еще в этом зале соберутся многие из нас, надеюсь, большинство из нас, чтобы встречать торжество Октября за границами нашей страны. (Аплодисменты.)
1917 год – не последний металлический год в летописях истории. Нет, на Европу, на мир надвигается пока еще не обозначенный цифрами, но неизбежный, неотвратимый новый великий год пролетарской революции. Он пробьет. Мы ждем его с уверенностью, с дисциплинированным напряжением. Он придет. Мы, собравшиеся здесь каторжане и поселенцы, ветераны двух революций, этому новому, еще в цифрах не выраженному, великому году, который идет и придет, мы, вместе со всем коммунистическим авангардом пролетариата, бросаем уверенно навстречу: гряди, встретим тебя во всеоружии! (Аплодисменты. «Интернационал».)
«1905. Через двадцать лет».
Товарищи, мы предаемся воспоминаниям не из простого любопытства, а для того чтоб, ясно поняв пройденный нами путь, лучше видеть тот, по которому нам еще только предстоит идти. Мы учимся у прошлого, чтобы лучше понимать настоящее и готовиться к будущему. И на вечерах наших воспоминаний мы остаемся поэтому революционерами.
Если мы теперь, в двадцатую годовщину первой нашей революции, оглядываемся назад, – а тут много молодежи, которая в 1905 году еще не собиралась заниматься политикой, – то какие главные выводы, какие главные уроки мы извлекаем из опыта 1905 года? Чтобы понять уроки, надо знать факты, надо знать, что было в 1905 году.
Это был приступ к 1917 году. В 1905 году мы шли к 1917 году, но не дошли и были отброшены назад. Если молодое поколение, которое еще бегало тогда пешком под стол, ознакомится с фактами 1905 года, оно найдет много общего с тем, что мы переживали в 1917 года. Самым выдающимся в 1905 году было создание советов рабочих депутатов. В тогдашнем Петербурге образовался Совет Рабочих Депутатов. Как он образовался – этого в точности определить невозможно. Я очень хорошо помню первое заседание первого Совета Рабочих Депутатов. Он родился из массы. Стачка, могущественная стачка, захватила всех тогдашних петербургских рабочих. Потребность у рабочих как-то сговориться между собой была колоссальна, а партийные организации тогда были неизмеримо слабее не только чем теперь, но и по сравнению с 1917 годом. Партия была подпольной организацией, состояла из небольшой группки, которая из подполья руководила движением и бросала лозунги. Рабочей массе эти подпольные корешки партии не были видны, и потому эта потребность сговориться между собой вылилась в создание советов рабочих депутатов. В это время сверху была создана комиссия сенатора Шидловского, куда были выбраны 500 человек рабочих. Эта комиссия была создана с целью допросить рабочих, чего они бунтуют. Эта бюрократическая, сенаторская, царская комиссия подсказала рабочим, что они могут выбрать свою организацию. И из случайного примера комиссии Шидловского и вырос первый Совет Рабочих Депутатов. Я рассказываю о Ленинграде, тогдашнем Петербурге, потому что я работал тогда там. В Москве шли по тому же пути. Через две-три недели после образования Совета, если выходило недоразумение с хозяином или была обида со стороны городового, говорили – надо идти в Совет. Даже если рабочий дурно поступит с женой, прибьет ее, – для разрешения конфликта отправлялись в Совет. Мало-помалу рабочие стали называть Совет «нашим правительством». Создалось такое положение, что при старом правительстве, которое еще существовало и у которого еще были гвардейские полки, армия, образовалось правительство рабочих. С мест, из глухой провинции стали обращаться в Совет. Новое правительство намечалось само собой. Либералы говорили, что у нас есть манифест, данный царем насчет свободы; а под покровом этого манифеста происходило собрание сил, с одной стороны, черной сотни, гвардейских полков, а с другой стороны, всех угнетенных вокруг Питерского и Московского Советов Рабочих Депутатов. В декабре месяце нас разогнали, вернее сказать, не разогнали, а забрали. Мы заседали 3 октября в Вольном Экономическом Обществе. На хорах заседал Исполнительный Комитет, а внизу собрались депутаты. Прибежали с улицы к нам и говорят: через полчаса-час вас окружат. Потом мы услышали топот – пришел Измайловский полк, конные отряды и артиллерия. Окружили нас со всех сторон. Поднялись к нам и арестовали. В ответ на это в Москве, как и в Питере, была объявлена всеобщая стачка. В Москве дело дошло до баррикадных боев. Много тогда погибло лучших людей, пролетариата. Дубасов, тогдашний сухопутный адмирал утопил революционное движение рабочих и оказался хозяином Москвы. По железным дорогам шла стачка. Революционное движение задушили, а потом начались казни, ссылки, эмиграция… Десятки, сотни тысяч людей были перебиты, заточены. Сидели мы тогда в Крестах, в предварилке, в Петропавловской крепости и спрашивали себя, почему нас разбили. Казалось, все шло к победе. Разбила нас армия, – гвардейские полки в первую голову, но и конные полки. Пехотные полки тоже поддерживали самодержавие. В пехоте, впрочем, замечались колебания, в коннице – меньше, а больше всего среди артиллеристов, саперов, минеров, среди машинной команды на кораблях, т.-е. среди пролетарских элементов. Когда стали подводить итоги, кто нас разбил, кто был за нас, кто был против нас, то оказалось, что рабочий класс почти целиком поддерживал советы рабочих депутатов, и в армии пролетарские элементы были за советы рабочих депутатов. Крестьянство колебалось, или шло под царским знаменем. Особенно это чувствовалось в коннице, так как гвардейские полки тогда набирались из крупного крестьянства, из кулацких сынков. Каково же было в целом настроение крестьянства? Вот тут-то основная разгадка судьбы революции обнаружилась. Про крестьянство нельзя сказать, что оно спало тогда непробудным сном. Уже в 1902 – 1903 г.г. были крестьянские движения в разных губерниях. Но тут-то и обнаружились различия в положении крестьянства и рабочего класса, и в связи с этим различия в методах борьбы того и другого. Крестьянин борется у себя в деревне. Он раздроблен. Кое-где он прогонял помещиков, кое-где пускал красного петуха, и этим дело кончалось. Крестьянина в деревне не интересовало, что делается в Петербурге. Так было в 1902 году, 1903-м. В 1905 году, после 9 января, в Петербурге, когда многих рабочих выбросили из столицы в деревню, движение пошло гораздо шире. Но движение в деревне запоздало. Если взять 1905 год, который теперь мы вспоминаем как революционный год, так он начинается с 9 января, – с Кровавого Воскресенья, – когда рабочие столицы шли к Зимнему дворцу и были расстреляны, т.-е. почти с Нового года. А когда кончается этот революционный год? Он кончается 19 декабря, после того как баррикады на Пресне были разгромлены, движение утоплено в крови Дубасовым, который оказался господином положения в Москве. Вот с 9 января до 19 декабря, т.-е. почти как раз с начала года и до конца, весь год заполнен движением рабочего класса вверх, – а потом обрубается, как ножом, и оканчивается разгромом московских баррикад. После этого наступает упадок движения, отлив.
А у крестьян? У крестьян настоящее движение начинается только с конца года. В октябре, после октябрьской стачки рабочих, мужик начинает раскачиваться. В декабре движение становится довольно крупным. Но особенно крупно оно к весне 1906 года. К весне 1906 года движение деревни получает очень значительный размах. Уже рабочий класс раздавлен, а крестьяне, разбросанные по деревням, пытаются подняться. Тут не совпало то, что можно было бы назвать темпом движения классов. А когда царское правительство раздавило рабочих и прошло по железным дорогам железной метлой, уничтожая передовых железнодорожников, застращивая, запугивая или прямо истребляя, то потом добить деревню, губернию за губернией, было нетрудно. Значит, если говорить нынешним нашим языком, в 1905 году не оказалось необходимой революционной смычки между движением рабочего класса и движением крестьянства. Но и тогда уже крестьянство волей или неволей, сознательно или полусознательно, тянулось к рабочим. В чем это сказывалось? Об этом я уже говорил на собрании политкаторжан. Напомню и здесь. Это сказывалось даже в выражениях. Крестьянину необходимы были политические слова, своего революционного прошлого у него не было. Что такое революция и пр. – наш крестьянин до 1905 года вовсе не знал. Когда началось в стране большое революционное движение, крестьянин либо выгонял помещика, либо захватывал скот и землю. В этих случаях мужик говорил: мы «забастовали» помещичий скот, «забастовали» помещичью землю, употребляя городское рабочее слово «забастовка». Употребление этого слова означало, что крестьянин учится у рабочего и перенимает от него слова, которые должны помочь ему выразить его собственные действия. Другими словами, товарищи, движение переживало еще юный возраст. Движение рабочего класса было поддерживаемо массовым движением крестьян, но темпы движений не совпадали.
Я уже сказал, что нас раздавила армия, что Совет Депутатов разбился об Измайловский полк. Здесь, в Москве, был другой полк – Семеновский под командой полковника Мина,[119] который остался в памяти рабочих как один из самых кровавых палачей. Революция разбилась об армию. А армия откуда набиралась? Армия набиралась на девять десятых, а то и больше, из крестьянства. Привилегированные полки, т.-е. гвардейские и прочие, набирались из крестьянской верхушки, из кулаков, более сытых, крепких, многолошадных, которые привыкли сидеть на лошади, или из казаков – казачьей конницы. Но остальная масса главным образом пехота, набиралась из рядового крестьянства. Но ведь в том-то и вся суть, что крестьянину, для того чтобы понять, что кроме одного помещика, которого он «забастовал», есть в Петербурге помещик всех помещиков, надо было пройти через большой опыт, через опыт гражданской войны, через карательные экспедиции казаков и ингушей. Для того чтобы он мог прийти к пониманию того, что между помещиком деревни Неплюево Тамбовской губернии и между помещиком всех помещиков Николаем Романовым имеется глубокая связь, нужно было время. Нужно было иметь позади, во-первых, 1905 год и, во-вторых – империалистическую войну и могущественное крестьянское движение, чтобы получить революционную армию, такую, какая у нас была в 1917 году. Новое поколение крестьян оказалось очень восприимчивым к революционным идеям; но те поколения, которые были взяты в армию до 1905 года из старой дореволюционной деревни, поддавались еще целиком царской механической дисциплине, оболваниванию, обману: – руки по швам, пли! – и они стреляли по петербургским и московским рабочим. Рабочий класс играл руководящую роль, рабочий класс пробудил всю страну, рабочий класс потряс самодержавие до основания, но он не победил, потому что армия, вышедшая из верхушек крестьянства, разбила рабочих; с другой стороны, крестьяне, которые не сознавали своих интересов, не имели достаточного опыта, уже старались идти за рабочими. В аграрных движениях играли большую роль рабочие и работницы, в особенности ткачи и ткачихи, которые связаны с деревней больше, чем металлисты. В тот год безработица была довольно большой, и в деревне было очень много рабочих и работниц. Когда читаешь теперь полицейские донесения о различных аграрных волнениях, о том, как мужик «забастовывал» то хлеб, то скот, то помещика, сплошь да рядом наталкиваешься в них на имена рабочих и работниц, ткачей и ткачих. Смычка между рабочим классом и крестьянством намечалась уже тогда, но еще не осуществилась, и вот почему в декабре 1905 года рабочий класс был разбит.
После этого, товарищи, началась контрреволюция. И тогда либералы, меньшевики начали критиковать революцию 1905 года. То, что они писали, было сплошным издевательством. Вот к чему привели легкомысленные революционные методы, – говорили они, – рабочие зарвались и потерпели поражение. Нужен постепенный, медленный путь преобразований, реформ и пр., и пр. Лозунг был такой: 1905 год обманул рабочих. Особенно тогда критиковали борьбу рабочих за восьмичасовой рабочий день. Об этом тоже стоит сказать несколько слов.
После того как царь 17 октября 1905 года издал свой манифест о свободе собраний и пр., и пр., рабочая масса, разумеется, ринулась на собрания, как голодный на хлеб или жаждущий на воду. Из этого движения выросла борьба за восьмичасовой рабочий день. Либералы, буржуазия – адвокаты, врачи, либеральные капиталисты и прочие – говорили: надо во что бы то ни стало внушить рабочим, чтобы они не ссорились с либеральным обществом. Восьмичасовой рабочий день восстановит против рабочих либералов, капиталистов, они отойдут от революции и т. д. Если взять то, что пишут сейчас меньшевики о 1905 годе, то вы увидите, что главной ошибкой рабочих в 1905 году они считают попытку ввести восьмичасовой рабочий день явочным порядком, т.-е. самочинно, захватным путем, без всякого колдоговора, без закона о восьмичасовом рабочем дне – отработают рабочие 8 часов и уходят. Как к этой попытке отнеслись тогда капиталисты? Они сначала с изумлением глядели, а затем стали закрывать фабрики, и мы уперлись в тупик. Рабочие металлисты в Петербурге оказались выброшенными на улицу, и нам пришлось капитулировать до декабря месяца.
Можно ли было избежать этой борьбы? – спросим мы себя. Нет, никак нельзя. Рабочие только пробудились. Они услышали, что им дана политическая свобода. А что такое политическая свобода для рабочего, если он работает на фабрике, как на каторге? Политическая свобода, как и всякая другая свобода, для рабочего начинается с того часа, когда он уходит от станка, когда он получает возможность посидеть в клубе или провести это время у себя в семье. И когда впервые сила самодержавия была поколеблена, каждый рабочий, естественно, мог думать, что если для буржуазного либерального общества он добыл свободу, то почему он должен по-прежнему 11 – 12 часов работать на фабрике. Совершенно неизбежно вытекала отсюда борьба за восьмичасовой рабочий день, и совершенно неизбежно эта борьба стала основной формой борьбы за свободу. И прежде чем рабочий не измерил своих сил в этой борьбе, предугадать ее исход было невозможно. Он зависел от того, за кем пойдет мужик, поддержит ли рабочих армия или нет. Если бы заранее в таких случаях можно было подсчитать силы, – на чьей стороне будет перевес, куда склонится бухгалтерский баланс, – то на свете не было бы революций. Если взять даже стачку на отдельном заводе или фабрике, то и тут нельзя было заранее сказать, кто победит – рабочий или капиталист, потому что рабочих забастовавших фабрик сплошь и рядом поддерживали рабочие других фабрик, устраивали денежные сборы, и нельзя заранее было сказать, сколько соберут, какую выдержку проявят рабочие, и какую выдержку проявит капиталист; каково будет состояние рынка: будет ли большой спрос на эти товары, или малый и т. д. Были мудрецы английской породы, или тред-юнионисты, которые говорили, что заранее можно предвидеть все это. Но никогда и нигде этого нельзя достигнуть, ибо решает сила, решает борьба. А в 1905 году дело шло не об отдельной стачке, а о борьбе классов, и неизвестно было, куда пойдет крестьянство. Как узнать, поддержит тамбовский, курский, орловский крестьянин или нет? – не сделаешь перекличку. То же и об армии – опять-таки не сделаешь перекличку в царских казармах. И ясно было, что только революция, двинув рабочих вперед и столкнув их с армией, могла решить вопрос: что у солдата под черепом, в какую сторону он пошатнется, на чьей стороне он станет. Исход борьбы решается только борьбой. Так было и с восьмичасовым рабочим днем.
Однако, если мы спросим себя, – что же, обманул 1905 год тех, кто боролся за восьмичасовой рабочий день? Конечно, непосредственно восьмичасового рабочего дня он не дал, как не дал и политической свободы рабочим, а про политическую власть и говорить нечего, – рабочий класс был разбит по всей линии. Но борьба за восьмичасовой рабочий день осталась в памяти у рабочих, как одно из ценных завоеваний.
Особенно не хотели уступать рабочие ткачи. Когда мы отступали в Петербурге, – очень тяжело было отступать, – я помню, хорошо помню, как одна питерская ткачиха, Болдырева (она и сейчас жива и работает), призывала с трибуны не отступать. Она говорила: металлисты, вы не держитесь, ваши жены привыкли сладко есть и мягко спать, а мы, ткачихи, будем держаться до последнего. Вся аудитория замерла при этих словах… Этот упрек был по адресу металлистов не в том смысле, что их жены привыкли сладко есть и мягко спать, а в том, что те увидели, что нет впереди исхода, что надвигается реакция по всей линии, что надвигается борьба и за существование самого Совета и за все завоевания революции, и малость отступили. Но ткачихам пришлось отступить вместе со всем рабочим классом. Потом надвинулся декабрь и началась открытая революционная борьба. И в силу того, что крестьянство не поддержало, рабочие были разбиты.
2 декабря, накануне нашего ареста, мы выпустили от имени Петроградского Совета Депутатов, от имени нашей партии, социалистов-революционеров и Крестьянского Союза (Крестьянский Союз был еще довольно слаб, так как он охватывал только часть крестьян-передовиков) так называемый финансовый манифест. В этом манифесте, – в котором говорилось о неизбежном финансовом банкротстве царского самодержавия, о том, что иностранные банкиры поддерживают самодержавие, – революционные организации, представители рабочих и крестьян заявляли, что по царским долгам они платить не будут. 2 декабря манифест вышел, а 3-го мы сидели в Петропавловской крепости. Вышло как будто не очень убедительно. И сколько потом над нами издевались: вот, дескать, погрозили, а царь тут же получил во Франции 500 миллионов франков (в 1906 году, во время Первой Думы). Действительно, промышленность стала расти, иностранцы вкладывали капитал, царь получал новые и новые займы на развитие армии и флота. Так было до 1914 года, до начала войны, а еще больше царь получил во время войны. Уже к тому времени про наш финансовый манифест, как мы его называли, и думать забыли. Кто где был: кто в Сибири, кто и вовсе не сносил буйной головушки, кто на каторге, кто в эмиграции. Что осталось от финансового манифеста? И тут говорили: обманул 1905 год. Ан нет, не обманул. То, что 1905 год обещал, то 1917-й выполнил, – и на все 100 процентов. Вот насчет царского банкротства – все сбылось так, как в манифесте 2 декабря было предсказано. От царского рубля осталось теперь одно воспоминание. Банкротство царских финансов начало сразу проявляться во время империалистической войны, продолжалось в период керенщины, а закончилось при Советской власти, когда на смену царскому рублю явился наш советский червонец. Эта часть финансового манифеста, таким образом, выполнена.
Но как насчет царских долгов? На счет царских долгов еще добросовестнее выполнена программа манифеста 2 декабря. Мне не раз приходилось иностранцам на это указывать, когда они говорили, что мы не выполняем наших обязательств. Я всегда говорил, что мы, революционеры, свои обязательства выполняем на сто процентов. 2 декабря 1905 года мы написали, что по царским долгам ни одного гроша платить не будем, и теперь это наше обязательство выполняем полностью и целиком. (Аплодисменты.)
Теперь, товарищи, молодое поколение с легкостью, как вещь самую обыкновенную, употребляет слово «республика». Никого этим не удивишь. А ведь поколения, которые постарше, помнят, вероятно, как трудно было русскому человеку представить себе, что мы добьемся когда-нибудь, чтобы царя не было. Ведь мы родились и воспитывались при монархическом строе. Школы, газеты, церковь, университет, книги – все это было полно идеей монархии; монархия была вековая и казалась незыблемой. Ведь сколько было революционных движений! Раньше чисто мужицкие движения, разинщина, пугачевщина; потом восстание декабристов – верхушки интеллигенции, дворянства, которые набрались либеральных идей во Франции; затем революционное движение народников, народовольцев, первые стачки рабочих и, наконец, 9 января 1905 года. И все эти движения были раздавлены и утоплены в крови. Ясно, что нужно было мужество мысли, для того чтобы представить себе, что в России не будет монархии, а будет республика. Если взять даже то, что писалось в 1905 году, после 9 января, мы увидим, что левые либералы объявляли нас, революционеров, – а потом во время контрреволюции большевистскую партию – фантазерами, а во время революции говорили, что наши мечты о республике несбыточны, что в сердцах крестьян глубоко сидит идея монархии. Конечно, после 9 января, после того как сотни рабочих и работниц были перебиты, тысячи искалечены, идее монархии в сознании городских рабочих был нанесен непоправимый удар. Когда было опубликовано письмо Горького,[120] подписанное Георгием Гапоном, в котором говорилось: «Смерть кровавому царю и его змеиному отродью», – это прозвучало тогда как крик отчаяния. Вот перебили народ, на мостовых кровь, нет сил, чтобы отомстить, оружия нет, кулаки сжимаются, а царская гвардия крепка – и вот проклятие царю и его змеиному отродью. А потом наступили годы контрреволюции. Опять монархия стояла как будто во весь рост, Столыпин был у власти, рабочие стачки почти прекратились, крестьянские волнения также, революционные солдаты, какие были захвачены, были на каторге или перебиты, в армии восстановилась железная механическая дисциплина. В этот период это самое проклятье по адресу царя и его змеиного отродья повисло бессильно в воздухе, и представлялось, что до революции нам дальше, чем когда бы то ни было. Но вот наступил 1917 год, который честно выполнил то, что обещал 1905 год. Сперва сняли царя, хотя либералы колебались, в какую сторону дело повернуть, что нужно: республику или монархию? А потом, в октябре, большевистская революция, Октябрьская, дело порешила крепко, и на Урале в Екатеринбурге, в нынешнем Свердловске, был выполнен приговор петербургских рабочих 1905 года: «Смерть кровавому царю и его змеиному отродью».
Так что же, товарищи, в 1905 году разбили нас? – Разбили. Полностью? – Нет, не полностью разбили. Либералы говорили в октябре 1905 года, когда царь выпустил манифест: победа! А мы говорили: нет, это только полупобеда. Еще у царя есть вооруженная сила, он еще захочет вернуть то, что наполовину как будто отдал или посулил отдать. Когда нас в декабре разбили, то малодушные кричали: поражение! А мы говорили: нет, только полупоражение. Мы еще спину выпрямим. Еще капитализм живет, а вместе с ним живет рабочий класс; капитализм растет, а вместе с ним растет и рабочий класс, и именно потому, что царизм одержал полупобеду и не дал уничтожить помещиков, крепостников, или полукрепостников, – именно потому крестьянин поднимется и поддержит рабочего.
Если иметь в виду эту картину прошлого, промежуток между 1905 и 1917 годами, страшный гнет самодержавия, упадок духа даже у передовых рабочих, кроме небольшой подпольной группы большевиков, – если иметь в виду этот черный провал между 1905 годом и 1917 годом, если в него вдуматься, то почерпнешь колоссальную уверенность насчет дальнейшего нашего развития.
Возьмем теперешнее наше положение. Теперь нам сплошь и рядом говорят: вот вы обещали, что революция будет в Европе, а ее нет. Капитализм есть и после империалистической войны удержался. – Этот довод мы слышим в собственной среде и среди товарищей рабочих. Конечно, как же этому доводу не прийти на ум: ждали революции в Европе после империалистической войны, ждали в Германии со дня на день, но рабочий класс там отброшен. Зарождаются сомнения. Такие же сомнения зарождались и во времена Столыпина, но тем не менее партия большевиков, вооруженная марксизмом, т.-е. теорией, которая позволяет правильно понимать развитие классов, их интересы и ход их движения, предвидела самые черные годы, которые неизбежны для дальнейшей борьбы, и теперь это понимание остается главным нашим уроком в оценке того, что происходит вокруг нас сейчас. Сейчас мы живем в условиях, очень отличных от тех, в которых жили в 1905 году, но 20 лет прошли недаром.
Если спросить: что же, сильно изменилось материальное положение трудящихся масс, то приходится сказать: нет, еще мало изменилось. Если взять уровень заработной платы, разница есть в разных отраслях промышленности в ту или другую сторону: в некоторых подошли к довоенному уровню, кое-где чуть перешли, в других не дошли. Уровень материальный с пятого года еще мало изменился, с двадцатого года изменился значительно, но в двадцатом году уровень жизни был неизмеримо ниже, чем в 1905 году. Восьмичасовой рабочий день завоеван. Это есть основная и материальная база жизни рабочего класса. Он завоеван незыблемо, т.-е. он его из рук не выпустит. Только тогда он отменит его, когда сможет ввести семичасовой, а потом шестичасовой, а затем пятичасовой… (Аплодисменты.) Это целиком зависит от уровня техники, от организации производства, от машинного оборудования, от правильности методов труда, т.-е. от производительности труда.
И, если мы спросим себя, в чем разница с пятым годом, мы скажем, что общественная организация такова, что труд полностью и целиком может и должен дальше идти на повышение доходов и материального уровня трудящихся масс. А держит нас пока еще на низком уровне наша низкая техника. Если мы себя сравним с Соединенными Штатами Северной Америки, которые являются нашим антиподом (т.-е. тем, что находится на противоположной стороне земного шара), то Америка является нашим антиподом не только в смысле географическом, но и в смысле экономическом. Мы одна из самых бедных стран, а Соединенные Штаты Северной Америки самая богатая страна в мире. У нас техника очень отсталая, американская техника самая передовая. У нас общественный строй, который должен вести, чем дальше, тем больше, к социализму и к равенству, а в Америке общественный строй, чем дальше, тем больше увеличивает противоречия между богатством и бедностью. Вот если бы сочетать одно с другим, хорошо вышло бы. Очень недурно.
Для того чтобы понять, что это означает, надо попытаться измерить силу, богатство и могущество Соединенных Штатов Северной Америки. Населения у них 115 миллионов, а у нас 130 миллионов с лишком. Разница небольшая.
Ну, а сколько у них механических двигателей – паровых, электрических, т.-е. тех двигателей, которые заменяют собой живую рабочую силу? На всем свете считается механических двигателей на 625 миллионов лошадиных сил. Одна лошадиная сила это, примерно, 10 человеческих сил. Итак, во всем свете механических двигателей на 625 миллионов лошадиных сил, а в одних Соединенных Штатах Северной Америки – 420 миллионов лошадиных сил. У нас же с вами – 12 миллионов лошадиных сил. Эта цифра, конечно, ни в каком случае не должна заставлять нас впадать в уныние, но она должна напоминать нам о нашей нищете. Если помнить, что одна лошадиная сила равняется 10 человеческим силам, то окажется, что в Соединенных Штатах на каждого жителя, считая и грудных младенцев, приходится 40 механических рабов – 40 машинных рабочих сил, тогда как у нас на каждого жителя страны нашей не выходит и одной механической силы. У нас рабочий или работница работает сам-друг, а там сам сорок-один. Тут разница колоссальная.
Если мы возьмем национальный ежегодный доход, то в Америке он, примерно, раз в десять больше, чем у нас. Народ в целом получает от сельского хозяйства и от промышленности годового дохода в десять раз больше, чем у нас. Только там этот доход делится между враждебными классами, и главную долю его получает богатейший американский буржуа. Наш же доход может быть распределен, с одной стороны, на расширение производства, а с другой стороны, на подъем материального и культурного уровня трудящихся масс. Наш общественный строй – советский – целиком предназначен для повышения материального и культурного уровня трудящихся масс. Именно за это мы боролись в 1905 году, во имя этого мы победили в 1917 году. Но если мы в 1905 году на возгласы либералов и меньшевиков: победа! отвечали: нет, полупобеда! если в декабре 1905 года на крик: поражение! мы говорили: полупоражение, то и теперь у нас голова не кружится ни от успехов, ни от неудач. Мы говорим: Октябрь 1917 года – большая победа. Но это только вступление, только предисловие к той будущей большой победе над природой, которую нам даст техника. Только в том случае, если мы научимся по правилам советского государства вводить американскую технику, если за каждого пролетария, за каждую пролетарку, за каждого крестьянина и за каждую крестьянку у нас будет работать сорок механических крестьян, т.-е. сорок механических двигателей, нашей страны нельзя будет узнать, товарищи.
Сейчас у Америки на 9 миллиардов золота. Оно служит для чего? – Оно служит для того, чтобы грабить весь мир. Это золото на американских пароходах идет в Европу, в Азию, Африку, и оттуда текут проценты в подвалы американских банков. Из банковских подвалов это золото опять идет нуждающимся странам, и опять текут проценты.
Вы помните, что Ильич сказал: пока мы зависим от капиталистического мира, пока мы вынуждены покупать в Европе, – мы вынуждены собирать золото; а когда поднимем мощь социалистической техники, золото нам не нужно будет. Ильич крепко раз написал: мы, говорит, из золота публичные отхожие места сделаем на площади, чтобы показать, что мы топчем ногами этого златого бога буржуазной добычи. То, что нам нужно, это – высокая техника, развитие промышленности, победа над природой. В 1905 году мы боролись за низвержение царизма и завоевание власти; нас отбили, нас отбросили; а в 1917 году мы боролись и взяли власть. Потом шли тяжелые годы гражданской войны, голода и холода, эпидемий. Эта фабрика стояла мертвой. А сколько у нас, товарищи, богатств спит под землей мертвым или полумертвым сном! Одни наши леса каждый год дают прирост, который мог бы питать древесиной всю Европу. У нас столько сгнивает лесов из-за отсутствия транспорта на Севере, что этот гниющий на корню лес мог бы питать необходимой древесиной всю Европу. Наш чернозем мог бы давать урожай в два-три-четыре раза больше, чем дает. Для этого нужна система орошения, более культурная система сельского хозяйства, хороший плуг, сеялка и трактор, и – не в последнем счете – дешевый ситец крестьянину и крестьянке, высокая производительность труда, высокая техника, высокая культура.
Вот к чему нас обязывают и 1905 и 1917 годы. И мы твердо говорим в эти юбилейные дни, вспоминая старые бои, – мы говорим, что если мы в прошлые годы и десятилетия не согнулись и не сломились, то в будущие годы не склоним колен перед мировым капиталом, а будем нашу страну поднимать, укреплять, создавая новое, более счастливое человеческое общество, в котором молодые поколения уже не будут расти во тьме, нищете и невежестве, в котором наука, искусство будут собственностью не единиц, не немногих, в котором весь народ станет полным хозяином всего, станет просвещенным, свободным и братским навсегда.
1926 г. Архив.