Рисунки В. Перцова
Однажды — в четвертом классе это было, не помню уже, при каких обстоятельствах, — я вдруг полюбил бороться.
А у меня был друг, Ким Ольшанский, очень сильный человек. И вот, как только я полюбил бороться, дружба с Кимом потеряла для меня всякий интерес. Когда я смотрел на Кима, я сразу представлял себя на обеих лопатках. Бороться с Кимом не имело никакого смысла.
А раньше я с ним дружил, я подчинялся ему во всем, я вырезал вместе с ним картинки из книг и журналов, наклеивал их в тетради. Чистых тетрадей нам всегда не хватало, и мы заполняли картинками свои рабочие тетради по русскому и арифметике.
Но все это было раньше, до того, как я полюбил бороться. Как только я полюбил бороться, я понял, что с Кимом мне больше не дружить.
Был у меня еще один друг. Звали его Ратмир. А фамилия Лях. Мы с ним сидели на одной парте, пока нас не рассадили за вечный смех. Мы смеялись. Вечно.
А у этого Ратмира Ляха был знаменитый отец. В молодости он бежал из царской тюрьмы, и, когда его снова арестовали, жандармский офицер ударил его на допросе. С тех пор Ратмиров отец перестал слышать левым ухом. Когда он приходил на пионерский сбор беседовать с нами про те времена, он всегда садился боком.
Ратмир был очень хороший друг. Я любил сидеть за столом рядом с его знаменитым отцом, поедать разные восточные сладости и пить из большой пиалы крепкий, подернутый дымкой чай. Мы с Ратмиром славно проводили время. Разглядывали жуткие медицинские книги его матери, играли в карты, фантики… Но все это до тех пор, пока я не полюбил бороться. Как только я полюбил бороться, мне стало неинтересно дружить с Ратмиром — он был маленький, как первоклассник. Я борол его одной левой и притом опасался, как бы не переломать ему косточки.
И, наконец, у меня был еще один друг — Волька, Воля, Всеволод. Каждый раз, когда мы с ним встречались, мы боролись. Оба нескладные, неловкие, мы пыхтели, шумно ворочались, вокруг падала мебель, если борьба происходила в комнате. И никто никого не побеждал. Силы у нас были равные.
Когда Воля приходил ко мне, мы боролись. Когда я приходил к нему, мы боролись. Мы боролись на диване, на стульях, под столом, в коридоре, в ванной, между входными дверьми. Мы боролись в Александровском саду на траве, пока сторож не высвистывал нас оттуда. Мы боролись на асфальте, на снегу, в песке. Мы боролись в трамвае, но там нам сильно мешали. Мы боролись в вестибюле музея Эрмитаж, куда нас приводила историчка Ксения Владимировна, чтобы показать, как было до нашей эры. Мы боролись за партой, пока нас не рассадили. Меня к Ратмиру, а его — к одной девочке. Кажется, ее звали Наташа, но сейчас это не имеет значения.
Другие играли в футбол, в шахматы, в лапту. А мы боролись, и нам этого вполне хватало. В короткие промежутки между борьбой мы разговаривали про знаменитых борцов, высмеивали неуклюжие приемчики друг друга, хвастались будущими победами. А еще в промежутках мы ели, чтобы набраться сил для следующей борьбы.
Во время борьбы мы многое переломали. Особенно часто ломались статуэтки. Они были на тонких подставках и падали почти что сами.
Домашние не любили нашей с Волькой борьбы и, чуть что, растаскивали нас в стороны, как будто мы дрались.
Так мы дружили и боролись, не в пример другим, без всяких ссор, никто никого не побарывал — вечная ничья. Каждый день мы вставали с мыслью: «Сегодня». Каждый вечер ложились с надеждой: «Завтра!» Это была прекрасная дружба. До сих пор мне радостно вспоминать о ней. Я так и вижу: ковер в Волькиной комнате, на ковре мы катаемся, а еще я вижу Волькин глаз, тот, который так непохож на другой, я уж теперь не помню — правый или левый, да это и неважно. Важно другое: он выделялся своим зеленым оттенком, в то время как другой глаз был просто карим. Когда во время борьбы мне случалось заглянуть в этот зеленый Волькин глаз, он казался странно равнодушным. Весь Волька боролся, кроме этого глаза…
Мы не отступали, не хитрили, не изворачивались. Мы боролись без обмана, а когда изнемогали и один из нас хрипел: «Мир!» — другой тотчас разжимал руки.
Так мы дружили и боролись, пока не началась война. А как только она началась — вы понимаете, — все стало иным. Вся жизнь.
Вольку эвакуировали куда-то в Сибирь. Я остался в Ленинграде. Потом блокада, голод…
В конце войны Волька вернулся. Я встретил его около школы. Оба мы опешили. Да и было от чего. Мы так изменились! На три с лишним года изменились!
Знаете, кто стоял передо мной? Передо мной стоял гигант, красавец, атлет с мягкой челочкой наискосок, в гимнастерке под тугим желтым ремнем. Ворот гимнастерки распахнут, а там — треугольничек застиранной тельняшки. Тонкая талия поскрипывает, а ногам, наверно, так хорошо, так просторно в настоящих матросских клешах!
А знаете, кто стоял перед ним? Дистрофик, жердяй, чучело!
И на нем тоже гимнастерка — братнина, но видели бы вы, как болталась она на его плечах! А ноги… Ноги его обтягивала знаменитая американская помощь с «молнией» на ширинке. Американская помощь, слишком узкая и чересчур короткая, так что икры видны. Зато «молния»… Ах, эта «молния»!.. «Молния» осталась цела, когда помощь истлела. «Молния» осталась цела, когда в клочья сносилась вельветка, на которую перешили эту «молнию» со штанов. Я не удивлюсь, если где-нибудь среди старья по-прежнему лежит эта «молния» и ждет, когда ее снова пришьют.
Маленькое отступление: американская помощь — это ношеная, но еще достаточно крепкая одежда, которую во время войны присылали нам из Штатов. Лучше бы они там поторопились со вторым фронтом, но раз уж так получилось, одежда тоже пошла нам впрок. Попадались иногда прекрасные экземпляры. Один мальчик из нашей школы получил кожаную куртку на байковой подкладке. Подкладка была на пуговицах. Этот мальчик со своим братом носили по очереди: один — куртку, другой — подкладку.
…Волька, Воля, Всеволод.
Всеволод стоит передо мной и тонко улыбается, глядя на мои штаны. А я все смотрю на него, смотрю и не могу поверить — как это человек так изменился!.. Он задает, мне вопросы; я отвечаю. «Ким здесь?» «Да!» «Наташа?» «Приехала». «Ратмир?» «Нет…». Но думаю я в это время о другом. Я думаю: «Если мы станем бороться, он тут же бросит меня на обе лопатки, и ему станет скучно со мной. Да и бросать не надо. Достаточно поглядеть на меня и мысленно бросить…»
Я спрашиваю его: «Вовку помнишь?»" А — сам думаю: «Помнишь хоть, как боролись-то?…» Он говорит: «Вовку? Которого? Семенова или Кузьмина?» Верно, и такой и такой были. Помнит. Значит, и про борьбу помнит. Думает, конечно: «Плюнь — упадет.»
Я говорю: «Пока…» Он тоже говорит: «Пока…» Я понимаю: если сейчас мы разойдемся — все. Мы и так уже почти чужие. Три с лишним года прошло. К тому же он такой высокий и смотрит сверху вниз….
Я пересилил себя, бросил думать про одежду и прочее и говорю:
— Волька!
Он встрепенулся.
Я встал в позу борца. Правая нога вперед, левая назад и чуть в сторону. Руки настороже. Покачиваюсь. Выбираю момент.
— А-ха-ха-ха! — кричит Волька. — Але-гоп!..
…Я повис в воздухе. Я вижу небо, кроны деревьев, косую школьную стену и Волькину хохочущую рожу над собой. Вы подумайте, он держит меня на руках! Он хохочет. Он подбрасывает меня в воздух!
И хохочет! Он ловит меня! И снова хохочет!
— Волька, иди к черту!
Хохочет. А тот глаз — зеленый — не хохочет. Тот глаз печальный.
— Волька, отпусти!
Он ставит меня на землю. Протягивает руку. Рот до ушей. Какой же я дурак был! Вот что он мне говорит:
— Ты с кем сидишь?
— С парнем с одним…
— Скажи, чтоб искал себе другое место.
— Он не послушается.
— Я его поборю, — говорит Волька, — пошли.