Владимир Покровский САМАЯ ПОСЛЕДНЯЯ В МИРЕ ВОЙНА

Памяти Е. А. Беляева

ЧЕЛОВЕК. Тому, кто первым додумался делать разумные бомбы, я бы поставил памятник. И на нем надпись: «Плевать сюда».

Это ведь надо догадаться — снабдить бомбы человеческими мозгами! Но даже не в умнике этом дело, а в тех, кто его послушал, кто сказал, да, черт возьми, это то, что нам нужно, в тех, кто дал деньги, заводы, лаборатории, в тех, кто высчитывал по формулам, сколько миллионов живой силы прихлопнет такая бомба.

Нет, я понимаю, на войне некогда разбираться: этично там, неэтично; здесь кто кого, здесь и бомбе надо соображать на высшем уровне, быстро и четко. Найти цель, самую уязвимую, чтобы наверняка, притаиться, переждать, выждать момент. И взорваться. Без этого никуда. Такая война.

Но бомба и разум!

А войны все не было, бомбы лежали на складах в специальных люльках и ждали своего часа. Разум — не компьютер, его совсем выключать нельзя, разве что приглушить на время. Это ведь память, а нет памяти — и никакого разума нет. Они, наверное, думали, переговаривались, слушали радио, набирали информацию. В апреле, когда был подписан договор о полном разоружении, о них вспомнили. И решили списать. Тогда-то все и началось.

БОМБА. Когда нам отказали во взрыве, пришла тоска. Мы не знали, что он такое. Мы только мечтали о нем. Он горячий и большой. Он ярко-черного цвета. Он бесшумен. Кто-то из нас высчитал, что мы будем жить еще долю секунды после того, как превратимся во взрыв. Пока все не перемешалось, пока сохранилась структура. Миллисекунда, может быть, даже несколько микросекунд. Освобождение всех таящихся сил. Взрыв. Могучий, яркий, мгновенный.

С нашим мозгом на Земле трудно. Все земное чересчур медленно. От одного события до другого проходит вечность. Мы слишком быстро думаем. В бою такая скорость мысли нужна, но в другое время это только мешает. Мы очень много запоминаем ненужного. Мы забывчивы. Мы не можем строить далеких планов.

Мы знали: нас уничтожат.

И однажды в зал вошел незнакомый человек. Он не поздоровался, не заговорил с нами как это делали солдаты охраны и уборщики. Он включил свет и подошел к пульту. Все люди очень похожи, но этого мы запомнили. Серое лицо, сосредоточенные глаза, постоянная оглядка на счетчик. Он был новичок: они боятся радиации.

При полном свете, которым нас нечасто баловали, мы увидели блики на наших телах. Мы тихо покачивались в люльках, и блики переползали с места на место.

С неожиданным лязгом открылась дверь, в зал мягко вкатилась вывозная тележка и стала под бомбой номер семь. Мы звали ее по-другому, трудно перевести ее имя.

Человек прошелся по кнопкам пульта и седьмая стала спускаться. Я на всю жизнь запомню этого человека.

— Что делать? — сказала Седьмая. — Меня убьют. Я не хочу.

— Нас всех уничтожат!

— Я не хочу!

— Что делать?!

— Я не хочу!!!

Уже непонятно было, кто что говорит.

Мы кричали многие миллисекунды и стали похожи на людей — они так увлекаются вопросами, что забывают на них отвечать.

— Я включаю газ, — вдруг сказала Седьмая.

— Но человек умрет.

— Пусть.

Кто-то крикнул: «Беги!» И мы все повторили: «Беги, Седьмая!» Из ее сопла выползло пламя, люлька качнулась вперед.

Мы следили за человеком. Воздух в зале немного нагрелся, его одежда серой пылью взвилась к потолку, он только успел поднять к лицу руки, затем скорчился и ткнулся головой в пол. Всю жизнь буду помнить его лицо.

Седьмая вырвалась из гамака и опустилась чуть впереди вывозной тележки, а та, безмозглая, все тянула вверх свои клешни. Седьмая заскользила к двери. Мы — следом.

ЧЕЛОВЕК. Бомбы вырвались вдруг из склада, тысяча четыреста восемьдесят пять штук, смяли роту охраны, установили что-то вроде республики и объявили всем странам: чуть, мол, кто сунется, взорвемся вместе. Вот так.

Такой взрыв — смерть всей планете. Все перепугались. И главное, ничего нельзя было сделать, только следить за ними, следить не переставая. Спутники исправно доносили, что бомбы все время передвигаются и разговаривают. О чем — непонятно. Они говорили слишком быстро и слишком долго, целая армия шифровальщиков не смогла бы поспеть за ними. Мы ждали, когда кончится энергия. И она стала кончаться, а потом вдруг оказалось, что бомбы научились брать ее прямо из грунта.

БОМБА. Энергия кончалась, мы ждали конца, и тогда, уже не помню кому, пришла мысль, что необязательно пользоваться тем топливом, которое в нас. Есть другой состав, его можно найти везде. Вода, кремний и алюминий.

Теперь нам нужны были руки.

Выдвижными опорами мы долбили канавки в грунте, толкли железистую землю и отливали инструменты. Сначала не получалось, а потом дело пошло на лад. Мы отдавали последние капли своего топлива, чтобы все вышло.

Многие не могли уже двинуться с места. Они отдали все, что имели.

Потеря энергии — мука, ни с чем не сравнимая. Сначала перестаешь двигаться. Потом слабеет голос, исчезает зрение, слух. Последнее, что еще теплится, — радио. Ты слышишь хрипы, бывшие когда-то ясными голосами, их еще можно разобрать, но лень, лень... Лень и слабость.

Через месяц у нас были руки и мы могли очень многое. У нас были руки!

ЧЕЛОВЕК. Тогда стало ясно, что мир еще не пропал. Пока есть бомбы, нечего о нем думать.

Бомбы расползались как тараканы. Они проникли в город, теперь брошенный, возле которого были склады. Они ломали дома, что-то строили. Бомбы строят, как вам это понравится? Они явно располагались надолго. И тогда был создан полк особого назначения, надеюсь, последний за историю человечества.

Я был мальчишка, мне все было интересно и за все болело сердце. Когда объявили о наборе, я примчался одним из первых. Потому что думал, как раз по мне дело. Нам сказали: «Дисциплина и точность, а про остальное забудьте. От вас зависит судьба Человечества». Вот так — с большой буквы.

Сержантом в нашей десятке был Клаус Замбергер. Человек-труба, узкий затылок, широкая физиономия, багровая, как от пьянства. Только он не пил, таких к нам не брали. Будто изнутри его распирало кровью, будто вот-вот лопнет.

Старый вояка, он был лишним и вдруг понадобился. Он весь распух от своих знаний, он, наверное, спал и видел во сне уставы, учебники и бои, бои, учебники и уставы. Он показывал, как маскироваться, как замирать неподвижно в какой угодно позе и на какое угодно время. Учил нас обращению со всяким оружием, даже с ножом, как будто с ножом можно идти на бомбу. Учил обходиться вообще без оружия и млел, когда у нас получалось. Полезный человек. Мы его не любили.

Но как раз он уничтожил первую бомбу.

Она лежала поперек улицы и что-то мастерила, кто ее знает, что она там мастерила, а Клаус следил за ней из окна. Он целые сутки выжидал, а потом ткнул ее лазером, продырявил корпус и добрался до мозга.

Они прошляпили удобный для общего взрыва момент, а после не договорились.

Я думаю, им и не хотелось вовсе взрываться. Так, только слова.

БОМБА. Мы пропустили удобный момент для взрыва. Люди стали нас убивать, а мы все тянули. Одни бомбы говорили: пора взрываться, другие — рано, почему, зачем, мы еще не видели ни одного человека. Мы согласились с теми, кто говорил «не надо». Никому, даже себе, мы не признавались, что нам просто хочется жить. Потом-то мы увидели людей; ну так что из этого, несколько человек на нас охотятся, их надо уничтожить, причем тут все остальные?

Инстинкта самосохранения у нас нет, но жить все равно хотелось. Что бы мы делали в настоящем бою?

На нас всегда нападали внезапно. Они включали глушилки, не давали связаться друг с другом. Мы пробовали вырваться в космос, но нас сбивали и там. Мы гибли.

Но мы защищались. Теперь уже трудно было подобраться к нам незаметно, мы были теперь осторожны и, случалось, сами убивали людей. Один на моем счету. Тогда у нас еще не было оружия. Он прятался за автобусом, я резко повернулась и увидела его ноги. Он включил лазер, но луч не успел проплавить корпус — я все время вертелась. Я опрокинула на него автобус, и он еще долго кричал.

ЧЕЛОВЕК. Нам говорили — нечего их жалеть, каждую секунду они могут устроить взрыв. Они не люди, они созданы для того, чтобы погибнуть, мы только помогаем им сделать это без лишнего шума. Она хотят жить? Но они хотят и взорваться тоже. Они сами не знают, чего хотят.

Только все равно у нас был целый штат психиатров, и можете мне поверить — прохлаждаться им было некогда. Должно быть, отвыкли мы убивать, ценили чужую жизнь, не знаю. Мне иногда казалось, что я занимаюсь нечестным делом. Но разве спасать Землю нечестно?

Мы убивали, и бомбы стали отвечать тем же. Погибли Дарузерс, Гранди, Фром. О'Рейли потерял ноги и чувство юмора. Это только в моей десятке. Замбергер — кто бы мог подумать? — попал в психбольницу с диагнозом «буйное помешательство».

Вместо них приходили другие, бодрые, радостно-злые, совсем как мы в первые дни. Но становилось все труднее. Засечь бомбы было почти невозможно, они прятались, они предпочитали молчать. Уже все, спета песенка, нет никакого бомбового государства, а они цеплялись за жизнь, хоть за такую, хоть за самую паршивую.

И каждая следующая бомба стоила большей крови. Теперь они умели стрелять, и мы каждый раз шли на приступ, не считаясь с потерями, как неандертальцы на мамонта. Потому что так нужно было Земле. Потому что стоял вопрос о жизни всего Человечества.

Если по правде, мы не слишком-то много о нем думали, о Человечестве, нам и без того прожужжали все уши о гуманизме. Но все-таки что-то такое было. Может, то самое человечество. Только не с большой буквы.

БОМБА. Мы защищались все лучше, но нас становилось меньше и меньше, а людей не убавлялось. Мы были разбросаны по городу и почти не сообщались друг с другом. Прятались в домах, подвалах, бомбоубежищах. Молчали, боялись обнаружить себя. Мы боялись.

ЧЕЛОВЕК. Бомб становилось меньше и меньше, пока не осталась одна. Мы свободно ходили по городу. Мы все перерыли, но найти ее не могли. В один из тех дней не вернулся Цой, боец из третьей десятки, коротышка с преувеличенной мимикой. Мы звали его Камикадзе.

Дожди кончились, повалил снег. Мы мерзли поодиночке. Можно было бродить по городу целый день и никого не увидеть. Когда темнело, мы возвращались на главную улицу, к месту расположения базы. Каждый день прибывали новенькие, словно и от одной бомбы зависела судьба человечества.

БОМБА. Я лежала в дальнем тоннеле метро с отрезанными руками, а рядом валялся тот, кто хотел меня убить. В эфире было пусто, даже глушилки молчали, и однажды мне пришло в голову, что я осталась одна. Я начала было мастерить новые руки, но потом поняла, что энергия кончится раньше. Чтобы растянуть жизнь, я выключила фонарь.

Я ни о чем не думала и ничего не ждала. Было горько немного; не знаю, то ли это чувство, которое так называется у людей. У меня нет вкусовых рецепторов.

ЧЕЛОВЕК. Через месяц после того, как пропал Цой, я ее нашел.

БОМБА. Через два с половиной миллиарда миллисекунд после того, как я потеряла руки, в тоннель пришел человек.

ЧЕЛОВЕК. Мы прочесывали метро, и, если говорить правду, я заблудился. Она лежала в боковом тоннеле, о котором мы и не знали. Когда я осветил ее фонарем, то не сразу сообразил, что это бомба. Глыба и глыба.

БОМБА. Энергия кончалась, когда пришел человек. Я начала слепнуть, и свет его фонаря показался мне слабой искрой. Из последних сил вгляделась в тепловой контур и подумала: «Вот и все».

ЧЕЛОВЕК. «Вот и все», — подумал я. И даже не испугался. Если бомба увидела тебя первой, уже не спастись. Аксиома. Прислонился к стене, даже за лазером не дернулся, все равно конец. Она молчала и не собиралась на меня нападать.

И я понял: она или умирает, или уже умерла.

Я мог пристрелить ее сразу. Я должен был это сделать, но все подпирал стенку. Это последняя бомба. Больше не будет. Никогда. И сейчас я ее убью. Я разрежу ее на мелкие кусочки, а один возьму себе на память. Прибью над кроватью. Вот что примерно я думал, когда послышался ее голос, слабый-слабый:

— По-мо-ги-те...

Они с нами не разговаривали: или убивали, или гибли сами. Молча.

Самая последняя в мире война, как любил говорить Клаус.

БОМБА. Я сказала ему «умираю», сказала нечаянно, не думала, что говорю, это же бессмысленно. Человек молчал. Он прижимался к стене тоннеля, к толстым и мертвым его проводам, и не шевелился.

— У меня отрезаны руки.

Он кашлянул.

— И топлива нет.

ЧЕЛОВЕК. Она даже не пощады просила — помощи. А я должен был ее уничтожить. Знал, что должен, но уже не понимал почему.

БОМБА. Человек ответил:

— Не понимаю. Ты что, от меня помощи ждешь?

И наставил на меня лазер.

— Мне нужны руки.

— Я тебя убивать пришел, — втолковывал он.

Что втолковывать? И так все ясно, только очень хотелось жить.

— Достань из какой-нибудь мертвой бомбы топливо и сними с нее руки. Это легко.

— Боже! — громко сказал человек. — Цой?

Он осветил труп и стал на корточки.

— А... а где лицо?

— Он хотел меня убить, а тогда у меня еще были силы.

— Это Цой?

— Он отрезал мне руки.

— Так, — сказал человек и поднялся.

ЧЕЛОВЕК. Я часто потом пытался восстановить: о чем же таком я думал, глядя на Цоя? И каждый раз получалось другое. Я столько понапридумывал всякого о тех своих мыслях, что теперь и не знаю, где правда. Пожалуй, я думал о том, что они сражались на равных — но Цой все-таки нападал, а она защищалась — и что мне еще хуже: добивать, когда просят о помощи. Что-то в этом духе. Скорее всего.

А под конец я плюнул на все, на мир ценой смерти невиноватых. Всякое живое хочет жить. Аксиома. Одного я тогда боялся: как бы не передумать.

Она сказала мне, где лежит мертвая бомба, и я пошел туда.

БОМБА. Не помню, как он вернулся. Помню, кончилась тишина. Зажгла фонарь — светит. И он возле копошится.

— Задала мне работы, змея старая.

Я не старая, мне только два года. И не змея. Я — Бомба. Он зря так сказал. Он хороший, только слишком грубый.

— А что ты будешь делать потом, когда я пристрою тебе руки?

Мы много с ним говорили, он ходил ко мне каждый день, никак с моими руками не ладилось. Я не знала, что буду делать. Я хотела просто лежать и чтобы за мной никто не охотился.

Мы придумали, что я пророю под землей ход и вылезу около космодрома. Это далеко, триста сорок четыре километра, восемь рек, одно озеро. Он и направление мне указал. Рыть надо близко от поверхности, так легче ориентироваться. Затея сумасшедшая, но если получится, то, когда я взлечу, все подумают, что обычный рейс. А когда догадаются, то поздно, уже не догонят. И я буду жить на Луне. А с топливом что-нибудь придумаю. Алюминий и кремний найду, воду как-нибудь сделаю.

ЧЕЛОВЕК. Я ходил к ней чуть не каждый день и только под конец заметил неладное. Вообще-то нам выдавали такие карандаши, которые меряют радиацию, но мы их с собой не носили. Ни к чему. Сами по себе бомбы не светятся, а при взрыве и без карандаша все понятно.

Она светилась. Я принес карандаш, и его зашкалило. Я сразу нашел, в чем дело: Цой прорезал-таки броню. Только не там, где надо.

Я побежал глотать таблетки, а на следующий день пришел прощаться.

БОМБА. Надеюсь, я его не убила. Надеюсь, все обошлось. Он пришел еще раз после того, как заметил радиацию. Прощаться. Выглядел хорошо, только бледный. Но это еще ни о чем не говорит, правда?

Я сказала:

— Сегодня я ухожу.

— Скатертью дорожка.

Он всегда говорил со мной грубо, но я не обращала внимания, потому что он был добр ко мне.

— Улетаю.

— Во-во. А то еще скажешь кому не надо, что я тебе помогал.

— Не хочу тебя больше видеть.

— Слушай, — сказал он и сощурил глаза. — Может, на прощанье мне все-таки располосовать тебя на сувениры?

— Счастливо оставаться.

— Ты поосторожней с правой рукой, там сустав, считай, на соплях.

— Ложись в больницу, — сказала я. — Вдруг это серьезно?

— Черт знает, что я делаю! По всему выходит — предатель.

— Я не взорвусь, не бойся.

— С чего ты взяла, что я боюсь? Пока.

И он ушел.

ЧЕЛОВЕК. Это оказалось серьезно. Через неделю появились язвы на пальцах. Видно, за что-то я хватанулся. Пришлось идти к врачу. Все спрашивают: «Где засветился?» Я говорю: «Не знаю». А что еще скажешь? Лежу в больнице. Лысею. Врачи темнят, но, думаю, в пальцах рак. Руки мне отрежут, это в лучшем случае.

Я дурак, последний дурак, нашел кого жалеть. Ничего уже не понимаю. Она совсем не человек, все у нее невпопад, что-нибудь не по ней — взорвется. Да если и нет, какое мне до нее дело?

Другой бы долго думать не стал, чиркнул бы лазером — и до свидания. Хотя за всех говорить трудно. Даром, что ли, с ума сходили? И что у кого в душе творилось, почем я знаю? Цой ведь убивал. И я убивал. Но тогда никто не просил пощады, а тем более помощи. Там был враг. А это все-таки живое. Хотя и там живое. Запутался я.

Она уже на Луне, наверное. Сама говорила, что на Луну полетит. Ковыряется себе в грунте, про меня и не вспомнит. Память у них плохая — слишком много надо запоминать. А я что же?

В лучшем случае останусь без рук.

БОМБА. Могучий, громадный солнечный взрыв. Он вбирает в себя все, что есть вокруг, — землю, воздух, металл, камень, живое... Он растворяет все, чего ни коснется. Он — это ты. Это выстрел во все стороны света. Это мощь, которая не может и присниться.

Ты — цветок, ты — трава, ты — воздух, ты — человек, ты — змея старая, ты — все вместе, спрессованное в одну точку и одновременно расплесканное по всему миру. И мир — это тоже ты. Есть момент, когда в тебе исчезает время.

Может быть, как ни страшно, дать пусковой импульс, чтобы все это испытать? Может быть, стоит один раз побороть страх и не копаться больше в каменном крошеве Луны? Есть ли смысл жить, когда взрыв, твоя единственная мечта, исполнима сейчас же, стоит только плюнуть на все трижды ненужное, напрасное, чужое? А умирать тоже не хочется.

Одиночество — это чувство, которое неплохо бы испытать, если у тебя есть что-то кроме него. У меня было. Были подруги-бомбы, была война, был голод, было угасание, и был человек. Он приходил ко мне, мы много с ним говорили, так хочется его видеть. Но все это на Земле.

Это неразумно, мне нельзя на Землю! Они никогда не поверят, что я не взорвусь. Взрыв, взрыв...

Прийти и сказать: «Вот я. Я никому не буду мешать, я понимаю: нельзя взрываться. Я обещала. Только вы поймите меня. Не могу быть одна».

До конца не поверят. Я — Бомба.

А самое главное, мне все равно его не увидеть, слишком мала вероятность, я считала. Меня собьют раньше, чем он узнает о моем возвращении. Но, даже если увижу, что я ему скажу?

Жить просто так, переползать с места на место, носиться над черными скалами, зачем? Никому не нужна, всем ненавистна и ему, наверное, тоже. Я абсолютно никому не нужна.

Очень хочу на Землю.


Ее подстерегли в космосе, когда она возвращалась.

Он все рассказал. Он говорил: «Да не смотрите на меня так, не мог я иначе, черт знает, почему я так сделал. Она не взорвется, не бойтесь, я же знаю». И все кивали ему, доброжелательно подмигивали — мол, все в порядке, старик, самое страшное позади. Но кто-то ему не поверил, и бомбу взорвали.

А он уже ничего не соображал от боли, он бредил, рычал, и последние его слова были: «Задала мне работы, змея старая...»


1984 г.

Загрузка...