7

В начале путешествия я была рада, что мы остались вдвоем. Я совсем забыла об Оливере Ханнингтоне, о ссоре и разбитом потолке оранжереи. Но идти было трудно, я устала, мне наскучили луга и леса, слившиеся в одну бесконечную оленью тропу. Я уже не помнила, две или три ночи прошло с тех пор, как мы вышли из автобуса. Теперь мы брели по холму, по опушке леса, которая спускалась в долину. В животе у меня было пусто, футболка под рюкзаком прилипла к спине. Ноги стали тяжелыми, как две каменные глыбы.

Из рюкзака раздался голос Филлис:

– А существует ли хютте на самом деле? Ты думаешь, взаправду в этой Fluss столько рыбы, что она сама выпрыгивает из воды – только лови?

– Конечно, – сказала я.

Я вспомнила песню и громко запела, чтобы заглушить голос Филлис. Отец шел впереди, но стал подпевать, звонко, во весь голос:

Я вступить решила в брак, о-алайа-бакиа,

На горе лишь свистнет рак, о-алайа-бакиа,

Если в ясном небе – гром, о-алайа-бакиа,

Накануне похорон, о-алайа-бакиа.

Наконец отец решил, что мы отошли от стогов на безопасное расстояние и можно сделать привал. Мы сели, прислонившись спиной к сосне и выставив ноги на солнце. Я с трудом вытащила Филлис из набитого рюкзака и посадила рядом с собой. Теперь, когда мы немного спустились по склону, я смогла рассмотреть долину. Внизу текла река, извиваясь прямо как на карте и блестя под солнцем на каменных перекатах. По берегам росли кусты и высокая трава, и я подумала, что, должно быть, эта река течет как раз мимо хютте. Отец разломил пополам последнюю буханку хлеба, купленную в городе, и нарезал полосками желтый сыр. Сыр был теплый и как будто в испарине, и хотя я проголодалась, он напомнил мне молоко, от которого меня стошнило; однако я решила промолчать, чтобы не портить отцу настроение. Когда он пел, то был счастлив. Отец ел с закрытыми глазами, а я тем временем сделала дырку в мякише и засунула в нее сыр – получилась мышка-альбинос в норке. Потом хлеб с сыром превратились в серую мышку с желтым носом: она побегала вверх-вниз у меня по ноге и уселась на коленке, подергивая усиками. Я поднесла ее к пухлым губкам Филлис, но та есть не стала.

– Пегги, ешь, – сказал отец.

– Филлис, ешь, – прошептала я, но она опять отказалась.

Я взглянула на отца; он все еще сидел с закрытыми глазами. Я отщипнула кусочек корки и сжевала его.

Сделав усилие, отец сказал:

– Спорим, ты не знала, что есть рыбы, которые выпрыгивают из воды?

– Пап, не говори глупостей.

– Завтра я выловлю нам выпрыбы на выпружин, – сказал он и засмеялся собственной шутке.

– А ты научишь меня плавать? Пожалуйста!

– Посмотрим, Liebchen.

Он наклонился и неуклюже чмокнул меня в макушку, но и «дорогая», и поцелуй были неправильными. Так делала Уте.

Он вытер рот тыльной стороной ладони.

– Пошли, Пегс. Пора двигаться.

– Мне трудно идти.

– Осталось совсем чуть-чуть.

Он постучал по часам и приставил к глазам руку козырьком, чтобы взглянуть на солнце.

– Сегодня вечером мы разобьем лагерь возле Fluss.

Он взвалил рюкзак на спину, громко крякнув каким-то утробным звуком. Он не видел, как я засунула хлеб с нетронутым сыром между корней сосны.


Когда я проснулась на следующее утро, отец был уже на ногах. При пробуждении мне нравилось лежать неподвижно, чтобы ощутить себя в той пустоте между сном и бодрствованием, когда начинаешь осознавать мир вокруг и положение собственного тела. Мои руки были закинуты за голову, а спальник я затолкала в угол палатки, потому что ночью было жарко. Посмотрев вверх, я увидела черные точки – мухи бились о конек палатки, пытаясь выбраться наружу.

– Могли бы вылететь через дырки, которые ты тогда прожгла, – пробормотала Филлис мне на ухо.

Она лежала рядом, впившись твердыми руками мне в плечо. Пижама у меня прилипла к телу, а лоб и затылок были мокрыми от пота. Со времени отъезда из дома я привыкла спать в синем шлеме, несмотря на жару. Это была первая вещь, которую я упаковала, услышав в нашем лондонском доме свисток отца. Шлем и пару варежек связала мне Omi, распустив для этого синий свитер, который я носила, когда была маленькая. Бабушка тянула живую волнистую нитку и, произнося немецкие слова, которых я не понимала, объясняла мне, как держать руки, чтобы шерсть правильно наматывалась. Долгое время я думала, что Omi – это просто моя бабушка и больше никто. Помню момент, когда я осознала, что она была и еще кем-то: дочерью, женой и (это труднее всего поддавалось пониманию) мамой Уте. Я не могла себе представить, что у Уте есть мама или вообще родственники – она была слишком цельная натура. Уте сказала: Omi недовольна тем, что я не знаю немецкого и не могу с ней поговорить.

– Она считает, что это моя вина, – сказала Уте.

Eine fremde Sprache ist leichter in der Küche als in der Schule gelernt, – сказала Omi, сматывая пряжу.

– Что она сказала? – спросила я.

Уте вздохнула и закатила глаза:

– Она сказала, нужно было учить тебя немецкому на кухне. Она глупая старуха, у нее уже мозги усохли.

Я посмотрела на Omi, сморщенную и коричневую, как грецкий орех. Представила себе ее мозг, усохший и болтающийся внутри черепа.

– На кухне? – не отступалась я.

Уте недовольно фыркнула:

– Она имеет в виду, что я должна была учить тебя языку дома, пока ты была еще маленькая. Но это не ее дело, и хорошо, что ты не знаешь немецкого. Omi часто рассказывает небылицы, и поскольку ты не понимаешь ее, то не понимаешь и ее сказок. Я говорила ей, что она слишком много выдумывает.

Уте широко улыбнулась Omi, но пожилая дама нахмурилась, и я подумала, что она, возможно, не так глупа, как считает Уте.

Мне нравилось наблюдать за лицом Omi, когда она разговаривала со мной во время работы. Иногда ее взгляд становился мечтательным, и шерстяная нить безвольно провисала. Потом какая-нибудь история приводила ее в волнение, и она начинала повторять одну и ту же фразу, пристально глядя мне в глаза, как будто благодаря этому я могла ее понять. Если рядом оказывалась Уте, я умоляла ее перевести, страстно желая понять, что же казалось бабушке таким важным. Но Уте лишь закатывала глаза: мол, Omi всего лишь советует мне не доверять незнакомцам в лесу, всегда иметь запас хлебных крошек в кармане передника и держаться подальше от волчьих зубов.

Ja[18], держись подальше от волка, – неуверенно повторяла Omi по-английски, и у меня волосы шевелились от подобного предостережения.

Бабушка пошире раздвигала мои руки – так нитка наматывалась быстро и туго, оставляя на тыльной стороне ладоней красные полосы. Свитер исчез, съеденный клубком шерсти, который совсем растолстел от своей синей пищи, и Omi связала из него шлем: когда я его натягивала, виднелись только нос, рот и глаза. Сверху бабушка приделала два маленьких черных уха и вышила усы, расходящиеся тремя лучами с каждой стороны.


Я подползла к краю палатки и высунула голову. Синяя шерсть приглушала звуки внешнего мира. Отец стоял на четвереньках и беззвучно, словно в немом кино, раздувал угли. Я вылезла наружу, представляя себя лесным зверем, и наблюдала, как он набирает воду в котелок; появились первые языки пламени, и он поставил котелок в середину костра. Под моим коленом хрустнула ветка, но он не обернулся. Я была оленем, мышью, беззвучной птицей, я подкрадывалась к охотнику, чтобы отомстить ему. Я бросилась ему на спину и вцепилась когтями в шею. Отец не дрогнул.

– Что хочешь на завтрак, малявка? – спросил он. – Тушенку, тушенку или тушенку?

– Я не малявка, – ответила я, сползая с его спины. Мой голос звучал как будто из-под воды.

– И кто же ты сегодня?

Отец уселся на бревно, которое он еще вчера положил возле костра, и приподнял крышку с другого котелка. Выловил из него что-то пальцем – насекомое или кусочек листа – и выбросил в траву. Помешал мясо и поставил котелок рядом с водой.

– Спящая Красавица? – спросил он и обернулся ко мне. – Синяя Шапочка?

Я подсела к нему и потыкала палкой в костер. Он за ушки стянул с меня шлем и отбросил его назад, к палатке.

– Рапунцель! – воскликнул он. – Рапунцель, Рапунцель, распусти волосы!

Он внезапно повысил голос, как будто прибавили звук. В деревьях зашумели птицы и ветер, и стала слышна река, ее непрерывное бормотание, как будто вдалеке собралась большая толпа.

Даже без шлема мои волосы представляли собой жуткий наэлектризованный узел. Отец запустил в них пятерню и попытался распутать, но это было бесполезно.

– Не могу поверить, что ты забыла расческу.

Уже на протяжении нескольких недель он каждое утро произносил эту фразу, и я мгновенно насторожилась, уловив, как изменился его голос.

– Черт, – продолжал он, – почему мы просто не купили новую?

– Пап, не страшно. Смотри, я сама справлюсь.

Я провела пальцами по спутанным волосам и прижала их к голове. Было понятно, что лучше от этого не стало. Я широко раскрыла глаза, стараясь выглядеть как можно привлекательнее.

– Видишь, расческа не нужна.

– Ладно, как-нибудь обойдемся.

Было непохоже, что я его убедила.

Я расслабилась и выдохнула. Отец помешал мясо и выложил его на тарелки. В котелок с водой он бросил щепотку листьев из жестяной коробочки, помешал, пока вода не стала коричневой, и разлил чай по кружкам. Молока у нас не было, и мы пили чай без него, уставившись в огонь и погрузившись в свои мысли.


Река была вовсе не голубая, как рисуют на карте; она была словно серебристая лента, продернутая сквозь зеленое покрывало. Отец стоял на камешках у самой кромки, носки его ботинок касались воды. Заслонившись от солнца, он осматривал реку вверх и вниз по течению, выискивая лучшее место для рыбалки. Я стояла рядом, ростом вдвое меньше него, тоже заслонив глаза и глядя на реку. Я пыталась скрыть разочарование. И не осмеливалась спросить, куда подевалась вся рыба и почему отец должен использовать удочку, вместо того чтобы хватать форель голыми руками. Он посмотрел через плечо на стоявшие сзади деревья; я тоже посмотрела через плечо. Однажды в Лондоне, когда мы сидели вечером у костра, он рассказывал, как ездил со своим отцом на рыбалку в Гэмпшир. По его словам, вода была настолько прозрачная, что они видели меловое дно и рыб, замерших с открытым ртом посреди течения. Я представила себе тогда белые палочки школьного мела, плывущие в чистой воде под форелью, но сейчас эта картинка казалась такой же невероятной, как летающие звери. Отец сказал, что, прежде чем закидывать удочку, нужно обязательно посмотреть назад: в той поездке, когда он пробрасывал снасть через плечо, крючок впился в бровь его отца. Острие вошло над глазом и вышло через складку в веке. Отец рассказывал, что дедушка прижал ладонь к лицу и сильно ругался, однако крючок не двигался ни вперед, ни назад; тогда дедушка велел его раскусить, но отец, который отвечал за снаряжение, обнаружил, что забыл взять кусачки. И дедушка заставил отца разрезать ему веко ножом для разделки рыбы – так крючок был вынут.

На берегу отец распаковал удочку и начал ее собирать. Я некоторое время понаблюдала, но дело шло так медленно – надо было протянуть леску через кольца, привязать искусственную муху, прикрепить катушку, – что мне стало скучно. Я прошла вверх по течению и, присев у воды, стала переворачивать камни и наблюдать, как всякие маленькие создания спасаются от меня бегством.

Отец насвистывал знакомую мелодию – дома я часто под нее засыпала. Я уловила мотив и стала подпевать; прищурившись, я смотрела на отца. Он стоял против солнца, у самой воды, и как будто управлял ею, приказывал течь. Леска, отмотанная с катушки, свободными петлями лежала у его ног. В ритм мелодии он взмахнул удилищем над головой, оглянувшись, чтобы видеть, как наживка проносится у него за спиной. Затем дернул удочку вперед, и леска, расправляясь, понеслась по направляющим вверх, к центру солнечного диска. Подняв голову, я проследила взглядом, как она прочерчивает дугу в голубом небе. Едва крючок коснулся воды, отец дернул удочку вверх, назад и снова вперед, так что леска с наживкой грациозно пролетели еще дальше. Он повторил все снова, и вот уже наживка упала на середину реки и поплыла по течению.

Он продолжал забрасывать удочку – назад, вперед; все его тело совершало плавные, гипнотизирующие движения, удилище стало продолжением его руки. Я прошла выше по течению, и звук лески, рассекающей воздух, казался оттуда птичьим свистом. Здесь берег был ниже, источенный половодьем. Я развязала шнурки и сняла ботинки. Отец купил их мне в начале лета. Мальчишеские ботинки, темно-синие с белой полоской, и на каждом заднике нарисована прыгающая кошка. Я сняла носки и засунула их в ботинки.

В середине реки вода текла быстро, но там, где стояла я, она мягко откатывалась от берега, оставляя полоску ила. Я сошла с травы в коричневую грязь, которая просачивалась между пальцами и остужала мою кровь.

Краем глаза я видела, что отец снова забрасывает удочку. День был жарким, вода так и манила; конечно, отец еще не научил меня плавать, но зайти по колено вполне было можно. Прыгая сначала на одной ноге, потом на другой, попутно вымазавшись в глине, я сняла штаны. Теперь они испачкались еще и изнутри, но я бросила их на берегу и сделала шаг в воду. Когда я босыми ногами наступила на камни, от холода и боли у меня перехватило дыхание. Я стояла по колено в воде, грязь клубилась вокруг, а течение тянуло меня за собой. Я никогда еще не заходила на такую глубину; но отец ничего не замечал.

Я перестала надеяться, что он обернется и увидит меня; искусственная муха полностью завладела его вниманием. Я вышла из воды и села на траву, ощупала занемевшие ноги, покрытые теперь серой слоновьей кожей. Это было нечестно: самое теплое существо в мире сидит возле самой холодной речки и не умеет плавать. Я хотела попросить отца научить меня плавать прямо сейчас, но передумала. А он все забрасывал – вверх, назад, вперед, вверх, назад, вперед, вверх, назад, вперед, – пока наживка не ложилась на воду. Вдруг леска натянулась, он испустил долгое низкое «у-у-у-у-у!» и начал тянуть. Меня окатило жаром, когда я увидела, как много значит для него эта рыба. Если бы я тонула и он поймал бы меня на удочку, то был бы разочарован. Я еще немного посмотрела на его борьбу с рыбой; чтобы удочка сгибалась не слишком сильно, он тащил ее потихоньку, чуть отпуская и подтаскивая снова. Пока уставшая и покорная форель волочилась по мелководью, я ушла в лес и уселась среди высокой травы.

– Рапунцель! Рапунцель! Einer kleiner[19] выпрыба! – закричал отец, как будто выиграл чемпионат.

Я была точно в кино и наблюдала за всем происходящим на большом экране. Что произойдет дальше? Когда герой поймет, что героиня исчезла? Отец вытащил крючок у рыбы изо рта и бросил ее на землю. Подобрал тяжелый камень и, высоко подняв руку, нацелился форели в голову. В ожидании удара я зажмурилась, но не отвернулась. Прежде чем опустить камень, отец оглянулся: я подумала – в поисках меня. Я ощутила горечь; мне хотелось и чтобы рыба была прикончена, и чтобы отец встревожился, не найдя меня на берегу. Он выпрямился, бросив камень возле рыбы. Сквозь траву я видела, как она бьет хвостом и тонет в летнем воздухе. Отец подошел к моей разбросанной одежде и поднял штаны. Заглянул под них, как будто я могла там спрятаться. Я зажала рот рукой, чтобы подавить смех.

Я видела, как его губы сложились во что-то похожее на «твою мать». Затем, озираясь вокруг, он крикнул: «Пегги? Пегги!»

Я не откликнулась, замерев как лесной зверь, как тень.

Отец собрал мою одежду и прижал к груди. Грязные штаны оставили коричневую полосу у него на рубашке; он положил вещи обратно на землю и в полном отчаянии стал оглядывать реку.

«Пегги!» – крикнул он снова и вошел в воду, даже не разувшись. Я вздрогнула, представив, как холодно ему стало. Он прошел вперед, так что вода поднялась ему до пояса, и заглянул за кусты, которые свешивались над водой. Я заволновалась, представив его промокшие ботинки и шорты: как же он потом разозлится из-за этого! Теперь я сидела тихо не потому, что решила спрятаться, а потому, что была вынуждена прятаться. Он стоял в воде на том самом месте, где я стояла десять минут назад, и осматривал берег вверх по течению, заслонившись от солнца рукой. Затем повернулся в противоположную сторону, приложил руку ко рту и с неподдельной тревогой в голосе прокричал: «Пегги? Пегги!» – а потом: «Черт!»

Я посмотрела туда же, куда и он, но не увидела ничего, кроме случайных всплесков и подрагивающих теней от веток и облаков. Он вернулся на берег и немного пробежал против течения, затем бросился назад, все время глядя на воду. Он напоминал лабрадора, которому кинули палку на середину пруда, и он медлит, прежде чем решиться и прыгнуть в воду. Неуклюже подпрыгивая и спотыкаясь, отец стащил с себя ботинки и шорты, которые приобрели более темный оттенок синего; рывком снял через голову рубашку и бросил всю эту одежду поверх моей. По сравнению с руками и ногами его тело оказалось поразительно бледным, как будто на нем была майка телесного цвета. Чуть поколебавшись, он вошел в воду – словно передумал нырять на мелководье. Я жутко испугалась; испугалась, что он нырнет и не вынырнет. И тогда уже мне придется бегать взад и вперед по берегу и звать его. Я бы не знала, что делать, куда бежать за помощью, как вернуться домой. Я бы не смогла ни плавать, ни ловить рыбу, ни добывать еду. Я представляла себе все это, продолжая смотреть на него. Возможно, мне бы пришлось долгие годы бродить по лесу в одиночестве. И одной спать в палатке – это если я сумею ее поставить; а по ночам раздаются всякие шорохи и завывания, шныряют какие-то зверьки. И лес что-то скрывает. При этой мысли я резко повернулась, продолжая прятаться среди высокой травы, и посмотрела назад: там были только деревья и темнота.

– Пегги! – снова крикнул отец.

– Я не Пегги, – ответила я.

Он замер, стоя по пояс в воде. Казалось, он не верит собственным ушам. Он повернул голову в одну сторону, потом в другую, пытаясь разобраться, откуда донесся голос. Потом побрел к берегу.

Я повторила, на этот раз громче:

– Меня зовут Рапунцель.

Отец посмотрел туда, где я сидела, и бросился вперед, едва не споткнувшись от волнения. Он склонился ко мне, его лицо, только что белое, а теперь ставшее красным, оказалось прямо передо мной. Он схватил меня за плечи, запустив пальцы куда-то между костями. И начал меня трясти.

– Никогда, никогда больше так не делай! – орал он мне прямо в лицо. – Всегда оставайся там, где я могу тебя видеть. Поняла?

Тело и голова дергались у меня в противоположных направлениях. От боли и ужаса выступили слезы, и я подумала, не сломается ли у меня шея.

Трусы у него были насквозь мокрые, и струйки воды текли по ногам. Он отпустил мои плечи, схватил за запястье и заставил встать на ноги. Мой отец был высоким мужчиной. Он задрал мою руку так высоко, что мне пришлось встать на цыпочки. Я начала плакать – сначала потихоньку, потом все громче и громче. Босиком, перепрыгивая через ветки и камни, он подтащил меня к куче нашей одежды и сгреб ее свободной рукой. Затем поволок меня, орущую благим матом, к рыбе, которая все еще изредка шевелила хвостом. Он подобрал камень и поднял его над моей головой. На фоне яркого солнца камень казался приближающимся метеоритом. Он с размаху опустил его. Я пыталась освободиться, но отец лишь сильнее сжимал мою руку. Брыкаясь, я задела форель босой ногой, и она шлепнулась на мои штаны. Камень пронесся в паре сантиметров от моего лица и размозжил рыбе голову. Отец отпустил меня и швырнул камень в реку.

Загрузка...