Глава 1 Микросоциология насильственных конфронтаций

Насилие удивительно многообразно. Оно может быть кратким и эпизодическим – в качестве примера можно привести пощечину, – но может принимать масштабный и организованный характер, как в случае войны. Насилие может быть страстным и гневным (ссора) – или безразличным и обезличенным (бюрократ, управляющий газовыми камерами). Насилие может происходить навеселе, как во время пьяного разгула, вселять страх наподобие того, что испытывают солдаты в сражении, и иметь злонамеренный характер, когда за него берутся мучители. Оно может совершаться тайком и скрытно, как в случае убийств, сопровождаемых изнасилованием, или публично, в виде ритуальной казни. Насилие – это и развлечения с заранее предусмотренной программой наподобие спортивных состязаний, и сюжетное напряжение драмы, и экшен в приключенческом боевике, и шокирующие сюжеты как неотъемлемая составляющая выпусков новостей. Ужасное и героическое, отвратительное и захватывающее, самое осуждаемое и самое прославляемое из человеческих деяний – все это насилие.

Между тем все это бескрайнее множество проявлений насилия можно объяснить с помощью сравнительно компактной теории. Условия для того, когда и как имеют место различные формы насилия, обеспечиваются несколькими ключевыми процессами, которые протекают в сочетании друг с другом и с разной степенью интенсивности.

Наше исследование будет строиться вокруг двух соображений. Во-первых, в центре исследования будет находиться взаимодействие, а не отдельно взятый человек, социальное происхождение, культура или даже мотивация. Иными словами, мы предпримем поиск характерных особенностей ситуаций, в которых происходит насилие, а следовательно, обнаружим данные, которые максимально приближают к механизмам подобных ситуаций. Во-вторых, мы проведем сравнение различных видов насилия. Для этого нам придется порвать с привычной категоризацией (где убийства оказываются специализацией одних исследователей, войны – других, жестокое обращение с детьми – третьих, а полицейским насилием занимается кто-то еще) и предпринять поиск ситуаций, случающихся в рамках разных видов насилия. Дело не в том, что все ситуации одинаковы, – напротив, нам предстоит сравнить диапазон вариаций в ситуациях, от которых зависит, какого рода насилие произойдет и в каком объеме. В результате широкий спектр проявлений насилия превращается в методологическое преимущество, дающее ключи к пониманию обстоятельств, объясняющих то, когда и каким образом разворачивается насилие.

Насильственные ситуации

В центре микросоциологической теории насилия находятся не отдельные лица, совершающие насилие, а ситуации, в которых оно происходит. Наша задача – предпринять поиск контуров тех ситуаций, которые формируют эмоции и действия вступающих в них индивидов, тогда как заниматься поиском различных типажей совершающих насилие лиц – типажей, неизменных в разных ситуациях, – означает взять неверный след. В этом направлении и так было предпринято огромное количество исследований, однако они не принесли слишком уж убедительных результатов. Например, можно согласиться, что к совершению многих видов насилия наиболее склонны молодые мужчины. Однако это утверждение применимо не ко всем молодым мужчинам, к тому же насилие в располагающих к этому ситуациях осуществляют и мужчины среднего возраста, и дети, и женщины. Аналогичным образом обстоит дело и с фоновыми переменными – такими социально-демографическими характеристиками, как бедность, расовая принадлежность, происхождение из семьи, где родители развелись или был всего один родитель. Между этими переменными и определенными разновидностями насилия существуют некоторые статистические корреляции, однако их недостаточно для предсказания большинства случаев насилия – по меньшей мере в трех аспектах.

Во-первых, большинство молодых мужчин, бедных, чернокожих или детей разведенных родителей, не становятся убийцами, насильниками, громилами или участниками вооруженных ограблений – и наоборот: среди тех, кто совершает перечисленные виды насилия, обнаруживается немало состоятельных людей, представителей белой расы или выходцев из полных семей. Аналогичным образом широко распространенное объяснение, согласно которому совершающие насильственные действия лица, как правило, сами когда-то в детстве были жертвами жестокого обращения, относится лишь к незначительно меньшей части случаев1.

Во-вторых, подобный анализ дает некую правдоподобную картину этиологии2 насилия лишь потому, что зависимая переменная в нем ограничивается определенными разновидностями противозаконного или в значительной степени стигматизированного насилия, – однако указанный подход не выдерживает критики, если расширить спектр до всех разновидностей насилия. Такие факторы, как бедность, напряженные отношения в семье, жестокое обращение в детском возрасте и т. п., не объясняют ни насилие со стороны полиции, ни то, какие солдаты совершают больше всего убийств противника в бою, ни то, кто именно управляет газовыми камерами или совершает этнические чистки. Доказательств, что из‑за жестокого обращения в детстве человек может стать полицейским-ковбоем3, загульным пьяницей или увенчанным орденами героем войны, не привел еще никто. Несомненно, кое-кому из читателей этой книги такое предположение придется не по нраву, ведь для тех, кто разделяет противоположное мнение, насилие естественным образом распадается на герметично закупоренные сегменты – при этом за «плохое» насилие должны нести ответственность «плохие» социальные условия, тогда как «хорошее» насилие (которое вообще не рассматривается как таковое, если оно совершается уполномоченными государственными агентами) не подлежит анализу, поскольку является частью нормального социального порядка. При таком образе мыслей появляется некая промежуточная категория безобидного или «озорного» насилия (то есть выходящего из-под контроля кутежа), или насилия, совершаемого «хорошими» людьми, – такое насилие объясняется или оправдывается иным набором моральных категорий: «это другое». Подобные разграничения представляют собой хороший пример того, как конвенциональные социальные категории мешают социологическому анализу. Если же как следует сосредоточиться на самой ситуации взаимодействия – представим себе разъяренного друга молодой матери с плачущим младенцем, вооруженного грабителя, который нажимает на спусковой крючок оружия, направленного на жертву налета, или полицейского, избивающего подозреваемого, – то мы сможем разглядеть паттерны конфронтации, напряженности и эмоционального потока, лежащие в основе конкретной ситуации, в которой совершается насилие. Такой подход вновь позволяет увидеть, что фоновые условия – бедность, расовая принадлежность, детские переживания – являются далеко не решающим фактором для динамики конкретных насильственных ситуаций.

В-третьих, даже те лица, которые совершают насилие, занимаются этим лишь в течение небольших промежутков времени. Давайте задумаемся над тем, что имеется в виду, когда мы утверждаем, что тот или иной человек склонен к насилию (violent) или «очень агрессивен». Нам приходят на ум люди, которые были осуждены за убийство или совершили серию убийств, участвовали во множестве драк, резали других людей ножом или мутузили их кулаками. Но если учесть, что повседневная жизнь разворачивается в виде цепочки ситуаций, минута за минутой, то на протяжении большей части этого потока времени присутствие насилия очень незначительно. Этот момент становится явным благодаря этнографическим наблюдениям, причем даже тем, которые выполнялись в городских районах с очень плохой статистикой по насилию. Уровень убийств в 10 человек на 100 тысяч населения (пиковая статистика для США, зафиксированная в 1990 году) – это достаточно высокий показатель, однако он в то же время означает, что 99 990 человек из 100 000 не подвергаются убийству за отдельно взятый год, а 97 000 из 100 000 (опять же, если обратиться к пиковым данным) не становятся жертвами нападений даже в ходе незначительных инцидентов. Кроме того, эти насильственные инциденты «размазаны» по всему году, поэтому вероятность того, что конкретный человек в конкретный момент времени конкретного дня этого года подвергнется убийству или нападению, очень мала. Все сказанное справедливо даже применительно к тем лицам, которые в течение года действительно совершают одно или несколько убийств, нападений, вооруженных ограблений или изнасилований (или, раз уж на то пошло, к полицейским, избивающим подозреваемых). Даже те люди, которые в статистическом смысле совершают много преступлений, едва ли делают это чаще, чем примерно раз в неделю. Самые нашумевшие массовые убийства в школах, на рабочем месте или в общественных местах, совершенные одиночками, уносили жизни не более 25 человек – правда, это, как правило, происходило в рамках одного эпизода [Hickey 2002; Newman et al. 2004]4. С наибольшей регулярностью насильственные действия совершают серийные убийцы, которые в среднем убивают от шести до тринадцати человек в течение нескольких лет. Однако эта разновидность убийств встречается крайне редко (примерно одна жертва на 5 миллионов человек), и даже такие киллеры-рецидивисты делают перерывы между убийствами на несколько месяцев, выжидая подходящей ситуации для нанесения удара [Hickey 2002: 12–13, 241–242]. Еще одна редкая нишевая разновидность насилия – череда последовательных преступлений – может продолжаться в течение нескольких дней в виде цепочки эпизодов, тесно связанных между собой эмоциями и обстоятельствами, формируя в итоге то явление, которое далее будет именоваться туннелем насилия. Но сейчас хотелось бы оставить в стороне эти длительные последовательности насильственных действий и сделать акцент на следующем выводе: даже те люди, которых мы считаем чрезвычайно склонными к насилию – потому, что они не раз совершали насильственные действия или же демонстрировали впечатляющую жестокость по какому-нибудь поводу, – являются таковыми только в очень специфических ситуациях5. Даже самые брутальные громилы какое-то время не занимаются своим промыслом, а самые опасные и склонные к насилию лица не совершают никаких насильственных действий на протяжении большей части времени. И даже для этих лиц ключевым моментом для объяснения того, какое именно насилие они действительно совершают, является динамика конкретных ситуаций.

Микросвидетельства: ситуационные записи, реконструкции и наблюдения

Если исходить из данных опросов отдельных людей, то наши теоретические построения будут ориентироваться на характеристики индивидов, облаченные в термины стандартных социологических переменных. Поэтому для того, чтобы перейти к такой социологической теории, в центре которой находятся не лица, совершающие насильственные действия, а ситуации насилия, необходимо сделать акцент на ином способе сбора и анализа данных. Чтобы зафиксировать процесс насилия в том виде, в котором оно действительно совершается, нам потребуется непосредственное наблюдение за насильственным взаимодействием. Наши теоретические конструкции ограничиваются тем, что основываются на двух специфических типах данных. Во-первых, это статистика, которая собирается постфактум, а затем «упаковывается» системой уголовного правосудия, а во-вторых, это интервью с осужденными или другими фигурантами интересующих нас ситуаций. Опросы потерпевших позволяют сделать шаг в правильном направлении, однако они остаются несовершенным инструментом. Причем – не только потому, что мы можем лишь гадать, в какой степени жертвы говорят правду, ведь здесь появляется еще одна проблема: люди, как правило, плохо запоминают детали и контекст драматических событий. В нашем обыденном дискурсе отсутствуют языковые средства, с помощью которых можно делать добротные описания микровзаимодействия, – напротив, обыденный дискурс предоставляет набор штампов и мифов, которые заранее предопределяют, что именно будут говорить люди. То же самое можно утверждать и о насилии, происходящем во время войн, массовых беспорядков, спортивных состязаний и даже обычных ссор. Когда участники насильственных ситуаций рассказывают о них, они, как правило, представляют весьма урезанную и идеализированную в соответствии с их собственными представлениями версию происходившего.

Последние десятилетия стали новой эпохой в изучении насилия, поскольку появилась возможность исследовать его в том виде, в каком оно фиксируется на видеозаписях, полученных с помощью систем безопасности, полицейских камер, а также при съемке новостных сюжетов и любительского видео. Обычных зрителей просмотр таких записей, как правило, шокирует. В качестве примера можно привести массовые беспорядки, которые произошли в Лос-Анджелесе после обнародования видеозаписи ареста человека по имени Родни Кинг, сделанной в 1991 году оператором-любителем с помощью новой портативной видеокамеры. События всегда интерпретируются в терминах господствующих идеологических категорий, и соответствующие формулировки незамедлительно обнаружились – избиение на расовой почве. Однако в истории с Родни Кингом шокировал не расовый аспект происходившего на видеозаписи, а само избиение, которое выглядело совершенно не так, как, по нашему мнению, должно выглядеть насилие. Визуальные свидетельства насилия демонстрируют нам нечто такое, что мы не готовы увидеть. Если обратиться к широкому спектру инцидентов, к множеству различных этнических комбинаций как внутри, так и поверх границ этнических групп (некоторые из них мы рассмотрим в главах 2 и 3), то мы обнаружим во многом одну и ту же картину. Расизм может вносить свою лепту в нагнетание отдельных ситуаций, в которых происходит насилие, но он является лишь одним из ряда вводных условий – причем ни необходимым, ни достаточным. Между тем насильственная ситуация сама по себе обладает более глубокой динамикой, нежели расизм.

Насилие в том виде, в каком оно проявляется в реальных жизненных ситуациях, определяется переплетением таких человеческих эмоций, как страх, гнев и возбуждение, и происходит это в прямом противоречии конвенциональной морали, соответствующей нормальным ситуациям. Именно это шокирующее и неожиданное свойство насилия, которое в реальных ситуациях фиксирует холодный взгляд камеры, предоставляет ключ к эмоциональному механизму, занимающему центральное место в микроситуационной теории насилия.

Сегодня мы располагаем гораздо большими возможностями увидеть, что именно происходит в реальных ситуациях, чем когда-либо прежде. Это новое ви́дение возникло благодаря сочетанию технологий и социологических методов. Подъем этнометодологии как интеллектуального движения в 1960–1970‑х годах состоялся одновременно с появлением новых портативных кассетных магнитофонов. Это устройство позволило фиксировать по меньшей мере звуковую составляющую реальных социальных взаимодействий, а затем многократно воспроизводить эту запись, замедляя и анализируя ее. В результате у исследователей появились возможности, едва ли доступные при мимолетных наблюдениях в реальном времени, что и привело к появлению такой области науки, как конверсационный анализ [Сакс и др. 2015; Schegloff 1992]. А по мере того как все более компактными и повсеместно распространенными становились устройства для видеозаписи, появилась возможность изучать и другие микроаспекты поведения, такие как телесные ритмы, позы и выражения эмоций. Словом, нет ничего удивительного в том, что примерно с 1980 года начинается «золотой век» социологии эмоций (см. [Katz 1999] и многие другие работы).

Утверждение, что одна фотография стоит тысячи слов, не стоит воспринимать как буквальную истину. Большинство людей не смогут увидеть то, что действительно изображено на снимке, либо увидят это сквозь призму визуальных клише, которые всегда окажутся наготове. Для утверждения о том, что действительно присутствует на снимке, требуются подготовка и аналитический инструментарий, а также нужно знать, что именно там искать. Одно изображение стоит тысячи слов только для тех, кто уже усвоил подходящий для этого терминологический аппарат. Это утверждение в особенности верно в тех случаях, когда нам приходится упражняться в рассмотрении мелких деталей: видеть движения одних мышц лица, а не других, позволяющие отличить фальшивую улыбку от спонтанной; движения, демонстрирующие страх, напряженность и другие эмоции; монотонность ритмической координации и заминки, свидетельствующие о недоразумениях и конфликте; типовые ситуации, в которых тот или иной человек берет на себя инициативу и навязывает свой ритм другим. Доступные сегодня методы видео- и аудиозаписи открывают возможность увидеть бескрайний новый ландшафт человеческого взаимодействия – а наша способность к ви́дению идет рука об руку с расширением теоретических представлений о том, какие процессы можно наблюдать.

Все сказанное верно и применительно к микросоциологии насилия. Революция в области видеозаписи позволила получать гораздо больше информации о том, что происходит в ситуациях, когда совершается насилие, чем когда-либо прежде. Однако реальные условия съемки не похожи на голливудские киностудии: освещение и композиция далеки от идеальных, а ракурсы камеры и расстояние до объектов могут не соответствовать желательным для микросоциолога параметрам. Необходимо отказаться от общепринятых критериев, делающих видео (включая телевизионную рекламу) соответствующим представлениям о драматизме, например когда камера меняет ракурс максимум раз в несколько секунд, а для получения интересной и увлекательной последовательности кадров требуются огромные усилия монтажера. Микросоциолог обычно сможет за несколько секунд уловить различия между необработанной записью, сделанной в ходе наблюдений, и роликом, который прошел художественную или монтажную обработку. В силу всевозможных причин «сырой» конфликт не слишком занимателен, но микросоциологи обращаются к этому материалу не ради развлечения.

Возможность пронаблюдать ландшафт насилия в том виде, в каком оно происходит на самом деле, открыли и другие подходы, помимо видеосъемки в реальном времени. На протяжении полутора столетий совершенствовалась и фотосъемка: камеры становились более компактными, а благодаря объективам и осветительным приборам появилась возможность снимать такие сцены, которые прежде можно было зафиксировать на пленке лишь с помощью статичных постановочных кадров в относительно благоприятных условиях. Профессиональные фотографы стали проявлять больше бесстрашия, в особенности во время массовых беспорядков, демонстраций и в зонах военных действий – количество погибших фотографов за последние десять лет резко возросло, намного превысив любой предшествующий период6. Для микросоциологов здесь также открываются благоприятные возможности, хотя вновь следует учитывать оговорки, упоминавшиеся выше. Фотоснимки передают эмоциональные аспекты насильственных взаимодействий зачастую лучше, чем видеозаписи. Видеозапись, где представлено последовательное разворачивание конфликта, или вообще любую видеозапись, на которой присутствует взаимодействие, можно замедлить до отрезков продолжительностью в микросекунды (в более старых кинокамерах – покадрово), чтобы при анализе получить изображения конкретных деталей положений тела, выражений лица и последовательности микродвижений. Фотоснимки массовых беспорядков, которые обильно использовались в работе над этой книгой, впечатляюще демонстрируют разделение между активным меньшинством на передовой насилия и вспомогательной массой демонстрантов. Допускать, что понять содержание этих снимков сможет человек без социологической восприимчивости, опрометчиво. Фотокадры обычной новостной фотохроники в данном случае более полезны, чем высокохудожественное или идеологизированное фото. Некоторые снимки демонстраций или сражений содержат художественный или политический посыл, предопределяющий всю композицию, но для того, чтобы добраться до макросоциологических аспектов конфликта, требуется взгляд с иного ракурса.

Представления интеллектуалов о том, что именно требует исследования, шли в ногу с технологическим прогрессом, а иногда и опережали его. Например, военный историк Джон Киган [Keegan 1976] взялся за реконструкцию сражений «от земли», задавшись целью выяснить, что именно должно было происходить на самом деле, когда та или иная группа солдат устремлялась вперед или падала навзничь, когда лошади, люди и транспортные средства увязали в заторах, когда оружие использовалось умело, от случая к случаю или не использовалось вовсе. Другие исследователи войн обнаружили, какое количество ружей погибших солдат, которые собирались на полях сражений, оставалось заряженными. Кроме того, различные битвы прошлого реконструировались с помощью лазерных лучей7. Полученные сведения о поведении солдат в бою открыли возможности для общего понимания ситуаций, в которых совершается насилие. Эмоциональные отношения между солдатами и их товарищами, а также между солдатами и их противниками – такими же людьми – стали одним из первых ключей к пониманию того, как разворачиваются насильственные ситуации8.

Если придерживаться нашего привычного представления о мире, где разные вещи отделены друг от друга резкими границами, то между военной историей и реконструкцией полицейского насилия пролегает значительная дистанция – однако же в методологическом и теоретическом плане здесь обнаруживаются уверенные параллели. Понимание тех случаев, когда полиция применяет насилие, становится доступным при помощи технологий видеосъемки, а также ряда методов реконструкции событий наподобие баллистического анализа траекторий полета пуль. Последний позволяет выяснить, сколько из них попало в правильные и случайные цели, а сколько пролетело мимо. На помощь приходили и старые добрые этнографические методы: наблюдения социологов, которые в 1960‑х годах ездили в рейды вместе с полицейскими патрулями, предшествовали некоторым из перечисленных технологических достижений и обеспечили ряд ключевых теоретических компонентов. Сами по себе технологии редко дают реальную возможность проникнуть в суть дела – принципиальный момент заключается в том, чтобы технологии выступали в сочетании с аналитической перспективой.

Подводя итог, можно утверждать, что существует по меньшей мере три метода получения ситуационных подробностей взаимодействий, связанных с насилием: записи, реконструкции и наблюдения. Наиболее ценным является их использование в комбинации друг с другом.

Технологии записи конфликтов, происходящих в реальной жизни, полезны в силу целого ряда причин. Они способны предоставить нам такие детали, которые мы иначе вообще не увидели бы, не были бы готовы обратить на них внимание или не знали бы об их наличии. Эти же технологии могут обеспечить более уверенную аналитическую позицию для рассуждения о насилии, – позицию, более отстраненную от повседневных структур целостного восприятия (perceptual gestalts) и штампов обыденного языка. Наконец, при помощи записей мы можем обращаться к какой-либо ситуации вновь и вновь, преодолевая первоначальный шок от увиденного (или же пресыщенность подобными картинами, снедаемый любопытством интерес и т. п.), и тем самым пустить в ход наше аналитическое мышление для того, чтобы смириться с содержанием этих записей и сделать какие-либо открытия или проверить положения тех или иных теорий.

Значимость реконструкций заключается в том, что насильственные ситуации имеют место относительно редко, а в те времена, когда происходили многие события, которые мы больше всего хотели бы понять, никаких записывающих устройств не существовало. Но теперь нам не так уж сильно предстоит блуждать в темноте, как казалось раньше, ведь по мере совершенствования ситуационного анализа, с одной стороны, и продолжающихся разработок новых методов исследования вещественных улик, остающихся на месте происшествия, с другой, появилась возможность реконструировать многие сцены насилия. Польза широкого спектра реконструкций, включая исторические события, состоит в том, что они предоставляют теоретический рычаг для выявления как общих черт, так и многомерных различий между ситуациями, в которых происходит насилие.

Наконец, в нашем распоряжении есть наблюдения за людьми. Это может быть и та самая старая добрая этнография – в особенности в версии включенного наблюдения, когда социолог (или антрополог, психолог либо искушенный журналист) вникает в ситуацию при помощи отточенного сенсорного аппарата, выискивая в ней красноречивые детали, – и еще один столь же старомодный вариант: самонаблюдение, фиксация собственного опыта участия в тех или иных событиях. Многое из того, что мы узнали о сфере насилия, получено из сообщений бывших военных, бывших преступников, а то и просто обычных, не «бывших» людей, обладавших достаточной способностью к рефлексии, чтобы рассказать о насильственных столкновениях, свидетелями которых они были или сами в них участвовали. Немалую ценность представляют и сообщения жертв насилия, хотя они не слишком активно использовались социологами, если не брать голые статистические подсчеты частоты определенных видов виктимизации. Кроме того, по мере появления в нашем распоряжении более качественного теоретического понимания того, какие микродетали важны в насильственных конфронтациях, мы получаем больше возможностей для анализа собственного опыта и обращения к ретроспективным наблюдателям с вопросами о тех подробностях их столкновений с насилием, которые мы хотели бы выяснить. Предоставляя нашим информантам терминологический аппарат, мы нередко превращаем их в отменных хроникеров тех подробностей, которые в ином случае они бы упустили из виду.

Каждый из трех видов ситуационных свидетельств сочетается друг с другом – и дополняет друг друга не только методологически, но и содержательно. Все они раскрывают общую ситуационную динамику – собственно, этому и посвящена книга, которую вы держите в руках.

Сравнение ситуаций между разными типами насилия

Для разработки теории механизмов насилия требуется еще один прием: нам необходимо действовать поверх границ разных исследовательских специализаций, а не замыкаться в них. В центре такого подхода лежит сравнение различных видов насилия в пределах общего теоретического каркаса. Но не является ли это «сравнением яблок с апельсинами» или в лучшем случае банальной таксономизацией? На этот вопрос невозможно дать априорный ответ. При ближайшем рассмотрении обнаруживается, что насилие представляет собой совокупность процессов, которые всецело вытекают из общей ситуационной характеристики насильственных столкновений.

Я бы сформулировал эту мысль окольным путем: насилие представляет собой набор траекторий, позволяющих действовать в обход напряженности и страха, возникающих во время конфронтаций (confrontational tension and fear). Несмотря на все свое бахвальство даже в тех ситуациях, когда ярость кажется неконтролируемой, мы испытываем напряжение, а зачастую и страх перед непосредственной угрозой насилия – включая и то насилие, которое исходит от нас самих. Именно эта эмоциональная динамика и определяет, что мы станем делать, если насильственное столкновение в самом деле разразится. Произойдет ли это в действительности, зависит от ряда условий или переломных моментов, которые задают напряженности и страху определенные направления, реорганизуя эмоции в виде процесса взаимодействия, в который вовлечены все присутствующие: противники, зрители и даже, на первый взгляд, безучастные посторонние лица.

Откуда нам все это известно? Данный теоретический постулат сложился благодаря накоплению информации о различных насильственных ситуациях. Первый прорыв свершился благодаря изучению военных действий. Страх, беспорядочная стрельба, «дружественный огонь» по солдатам со своей стороны, оцепенение – именно такие особенности отмечали офицеры, анализировавшие поведение бойцов на линии фронта, начиная с французского военного XIX века Ардана дю Пика, который анкетировал боевых командиров. Еще ближе от непосредственных боевых действий находился Сэмюэл Лайман Этвуд Маршалл, который интервьюировал солдат сразу после сражений Второй мировой войны. В 1970‑х годах картина поведения людей в бою была систематизирована в исторических реконструкциях Кигана и других исследователей, а к 1990‑м годам военный психолог Дейв Гроссман создал общую теорию сражения, в основе которой лежит управление страхом. Еще более выраженный паттерн чередования боязливого и агрессивного поведения прослеживается в снятых в 1960‑х годах этнографических фильмах, посвященных насильственным столкновениям между племенными обществами. Сравнение различных видов военного насилия приводит к следующей теоретической гипотезе: различия в эффективности действий армий зависят от того, какой тип организации используется для контроля над страхом среди их личного состава. Обобщая эту мысль, можно утверждать, что все типы насилия укладываются в небольшое количество моделей, позволяющих обходить барьер напряженности и страха, который возникает всякий раз, когда мы вступаем в антагонистическую конфронтацию.

Кроме того, военная модель подходит для объяснения насилия, совершаемого полицейскими во время задержаний и при обращении с заключенными. Конфронтации с участием полиции и военных приводят к чрезмерной жестокости одним и тем же путем – через последовательность эмоциональных событий, которую мы именуем наступательной паникой (forward panic) – она будет рассмотрена в главе 3. Насилие, совершаемое толпой, или массовые беспорядки в некоторых своих основных механизмах также напоминают насилие во время войны. На протяжении значительной части времени конфронтация в основном сводится к бахвальству и жестикуляции, не приводя к реальному ущербу. Роковой момент наступает, когда солидарность одной из сторон внезапно дает трещины, распространяющиеся на открытом пространстве, где присутствуют небольшие группы, в результате чего численное превосходство одной из сторон позволяет изолировать и избить одного-двух человек со стороны противника, отделившихся от своих товарищей. При рассмотрении в фактических деталях все перечисленные формы насилия выглядят крайне уродливо – несоответствие между их идеализированным представлением о себе и реалиями чрезмерной жесткости, по сути дела, представляет собой еще одну их общую ситуационную особенность.

Все эти различные формы насилия представляют собой подтипы одной из основных траекторий обхода конфронтационной напряженности и страха – поиска слабой жертвы для нападения. Более сложным для непосредственного изучения сторонними наблюдателями является домашнее насилие. Соответствующие записи практически отсутствуют, так что в данном случае приходится опираться на реконструкции событий при помощи интервью, ограниченных тем обстоятельством, что в основном они сводятся к сообщениям лишь одного их участника. Тем не менее, обработав большой массив свидетельств, я пришел к выводу, что основные формы домашнего насилия напоминают те типы ситуаций с участием военных и полицейских, которые можно подвести под общую рубрику «нападение на слабого». Самая неприглядная версия этого сценария имеет место, когда конфронтационная напряженность нарастает, а затем внезапно спадает, в результате чего противник, который поначалу казался угрожающим или приводящим в смятение, оказывается беспомощным, и это приводит к тому, что страх и напряженность другого участника конфронтации резко трансформируются в яростную атаку. Кроме того, имеются более институционализированные формы нападения на слабых – речь идет о воспроизводящихся паттернах, где одна или обе стороны привычно разыгрывают роли сильного и слабого в ситуационном драматическом действе. К таким формам относятся травля, а также разнообразные действия специалистов по насильственным преступлениям, мастеров уличных ограблений и разбойных нападений, которые довели до совершенства свои навыки поиска подходящих жертв в подходящих ситуациях: успех их действий зависит от умения извлечь выгоду из конфронтационной напряженности как таковой. Таким образом, сравнение непохожих друг на друга форм насилия позволяет выявить схожие механизмы эмоционального взаимодействия.

Еще одна большая группа ситуаций предполагает совершенно иную траекторию обхода ситуационной напряженности и страха: вместо поиска слабой жертвы эмоциональное внимание концентрируется на зрителях, перед которыми разворачивается насильственное столкновение. Данные столкновения резко отличаются от нападения на ситуационно слабую жертву, поскольку их участники гораздо больше обращают внимание на свою аудиторию, чем друг на друга (в главе 6 будут приведены свидетельства того, что позиция публики оказывает здесь решающее влияние на то, будет ли вообще происходить насилие и в каком объеме). Как правило, для таких столкновений характерны стилизованный и ограниченный характер, хотя происходящее в этих границах может быть достаточно кровавым или даже смертельным. В одном из основных подобных сценариев насилие принимает такую форму социальной организации, как честный бой, участвовать в котором может ограниченный круг противников, подобранных надлежащим образом. Социальные структуры, которые создают подходящие условия для таких поединков и осуществляют контроль над ними, и здесь становятся лучше всего заметны при сравнении разноплановых ситуаций. К ним относятся драки один на один, которые можно наблюдать на улицах или в местах развлечений; драки как форма разгульного веселья; потасовки и насилие понарошку как обычная форма поведения детей; дуэли; боевые искусства и другие практики школ единоборств; спортивное насилие, совершаемое как участниками соревнований, так и болельщиками. В отличие от упомянутых выше подлинно омерзительных разновидностей насилия, которые зависят от возможности обнаружить ситуационно слабую жертву, данный набор ситуаций можно рассматривать как насилие ради забавы и защиты чести. Тем не менее, вглядываясь в микрореалии подобных поединков, выясняется, что и они точно так же формируются конфронтационной напряженностью и страхом, причем их участники все так же по большей части используют насилие неумело, а то, что им удается сделать, зависит от того, насколько они настроены на аудиторию, которая обеспечивает им эмоциональное доминирование над противником.

Мифы о драках

Наиболее распространенная траектория обхода конфронтационной напряженности и страха очень коротка и не ведет к каким-либо дальнейшим действиям: люди не выходят за рамки эмоциональных трений, возникающих в противостоянии, ограничиваясь бахвальством или поиском способов отступить – с сохранением лица, но порой и унизительных. А если насилие все-таки вспыхивает, то оно, как правило, осуществляется неумело, поскольку напряженность и страх сохраняются и во время насильственных действий.

Одна из причин того, почему реальное насилие выглядит настолько безобразно, заключается в том, что мы находимся под слишком большим влиянием мифологизированного насилия. То непосредственное зрелище насилия, которое разворачивается у нас на глазах в кино и по телевидению, заставляет нас полагать, что именно так и выглядит настоящее насилие. Стилистика современного кино, приковывающая внимание зрителей кровавыми ранами и брутальной агрессивностью, может вызвать у многих представление, будто это развлекательное насилие, как ни крути, слишком уж реалистично. В действительности дело обстоит совершенно не так. Конвенциональные способы изображения насилия почти всегда упускают его важнейшие механизмы – а именно то, что насилие начинается с конфронтационной напряженности и страха, основную часть насильственных инцидентов занимает бахвальство, а обстоятельства, позволяющие преодолеть напряженность, приводят к такому насилию, которое оказывается скорее чем-то уродливым, нежели зрелищным. Развлекательные СМИ выступают не единственным источником всеобъемлющего искажения реалий насильственных столкновений – превращению насилия в некую современную мифологию способствуют речевые конвенции, связанные с хвастовством, угрозами и рассказыванием историй о поединках, свидетелями которых мы были.

В особенности глупым является миф о том, что драки представляют собой нечто провоцирующее подражание, распространяясь наподобие вируса. Именно на этом основаны сюжеты старых кинокомедий и мелодрам: один человек бьет кулаком другого в переполненном баре или ресторане, официант опрокидывает поднос, приводя в ярость другого посетителя, и в следующих кадрах уже все вокруг дерутся друг с другом. Нет никаких сомнений в том, что в реальной жизни такие драки всех против всех никогда не случались по-настоящему. Типичная реакция прохожих, когда в людном месте начинается драка, заключается в том, чтобы отойти на безопасное расстояние и наблюдать за происходящим. Если толпа людей состоит из благовоспитанных представителей среднего класса, то они реагируют на увиденное с большей тревогой или ужасом, отступая как можно дальше, но не демонстрируя паники в открытую. Я и сам был свидетелем этого как-то раз, когда двое бездомных устроили потасовку на тротуаре у театра в центре города, а зрители тем временем находились на улице во время антракта. Потасовка была недолгой и сопровождалась обычными для таких случаев враждебным мычанием и жестикуляцией, а хорошо одетые представители среднего класса, затаив тревогу, предпочитали держаться на расстоянии. Во время необузданных инцидентов с участием представителей рабочего класса или молодежи толпа, как правило, освобождает место, где могут драться несколько человек, а иногда подбадривает дерущихся и выкрикивает им слова поддержки с безопасного расстояния. Но если главные участники драки слишком разъярены, то зрители, как правило, не только помалкивают, но и шарахаются от происходящего9. Тем более все сказанное характерно для драк, вспыхивающих на открытых пространствах с небольшим количеством людей: прохожие держатся на расстоянии от дерущихся.

Таким образом, невозможно обнаружить присутствие некоего вируса воинственности, провоцирующего войну всех против всех. Нельзя утверждать, что люди постоянно находятся на волосок от проявления агрессии и готовы сорваться с места при малейших способствующих этому обстоятельствах. Если судить по наиболее распространенным свидетельствам, то образ человека, представленный Гоббсом, эмпирически неверен. Драки – а по сути, и вообще большинство открытых проявлений конфликта – в наиболее типичном случае вызывают страх или по меньшей мере настороженность.

Исключением из общей ситуации, подразумевающей, что насилие не передается «вирусным» путем, составляют случаи, когда в толпе уже произошло разделение на антагонистические групповые идентичности. Если драка начинается между представителями противоборствующих групп, то к ним могут присоединяться их товарищи и размах столкновения увеличится. Именно так выглядит один из типичных сценариев перехода к насильственным действиям толп враждующих футбольных болельщиков (так называемых футбольных хулиганов, в особенности британских)10. Такая же ситуация провоцирует межэтническое насилие и другие проявления феномена, который Чарльз Тилли [Tilly 2003] называет «активацией границ» коллективных идентичностей. Но и это не является пресловутой войной всех против всех: ситуации, не слишком уместно именуемые «массовыми драками» (free-for-all), сторонним наблюдателям могут показаться хаотичными и неструктурированными, хотя в действительности им присуща достаточно сильная организованность. Именно этот момент позволяет отдельным лицам преодолевать всепроникающий страх, который удерживает большинство людей от участия в драках, и если бы драки не обладали основательной социальной организацией, массовое участие в них было бы невозможным.

Но даже в этих случаях не следует опрометчиво допускать, будто любые конфронтации между людьми, принадлежащими к враждебным группам, приводят к массовому участию в них. Оказавшиеся в чужом городе футбольные хулиганы, сталкиваясь с болельщиками местной команды, могут выкрикивать оскорбления, угрожать и даже вступать в небольшие стычки, выбегая навстречу противнику, а затем возвращаясь назад под прикрытие своих, но во многих случаях дело не превращается в полномасштабный «замес». Каталитический момент наступает не всегда: участники конфронтации с обеих сторон нередко довольствуются поиском отговорок, что в особенности характерно для случаев, когда одна из сторон находится в меньшинстве или даже когда численность противников равна, – мы с вами еще когда-нибудь расквитаемся, полагают в таких ситуациях их участники. У таких групп имеются устойчивые обычаи и предания, и этим мини-конфронтациям принадлежит в них значительное место: подобные ситуации любят обсуждать, вокруг них строятся ритуалы разговоров во время посиделок с выпивкой, когда участники группы переосмысливают события последних часов или дней, – противостояние при этом часто разрастается до размеров настоящей битвы или воспринимается как признак трусости другой стороны, которая не смогла продемонстрировать собственную крутизну и отступила (см. [King 2001], а также личное общение автора с Эриком Даннингом, март 2001 года). Группы, которые так или иначе участвуют в драках, выстраивают вокруг себя мифологию, преувеличивая количество таких инцидентов и собственные достижения в них, а одновременно преуменьшают собственную склонность уклоняться от большинства драк.

Еще одним очевидным исключением из «неконтагиозности» драк являются групповые дружеские поединки наподобие подушечных боев или бросания едой. Подушечные бои, происходящие по какому-нибудь радостному поводу (например, когда дети ночуют у кого-то в гостях), обычно разворачиваются по принципу «все против всех», что способствует атмосфере бурного веселья и усиливает ее, подразумевая крайнюю необычность этой ситуации, оформленной в виде исключительно удачной шутки. То обстоятельство, что в подушечном бою участвует много сторон, в значительной мере расширяет участие в действе, вовлекая всех в коллективное веселье. В этом смысле дружеские подушечные бои напоминают новогодние праздники или другие карнавальные мероприятия, когда можно беспорядочно бросаться серпантином в других людей и взрывать хлопушки. Точно так же поступают люди, которые в шутку обрызгивают друг друга водой в бассейне – по моим наблюдениям, это происходит в первые моменты после того, как компания знакомых заходит в воду, то есть вступает в пространство веселья. Тем не менее, если подобные действа приобретают совершенно грубую форму, они переходят в двухсторонний паттерн конфронтации. Например, во время подушечных боев, которые устраиваются в качестве развлечения в тюремных камерах, в наволочки часто заворачиваются книги или другие твердые предметы, в результате чего происходит эскалация: действо превращается в нападение на самую слабую жертву, которую легче всего сломить [O’Donnell, Edgar 1998a: 271]. Если обратиться к бросанию едой, то в тех случаях, когда это происходит в специальных местах типа столовых11, люди разбрасывают пищу более или менее беспорядочно, не обращая внимания на то, на кого она попадет, – как правило, еда летит в направлении людей, сидящих на дальних стульях, а еще лучше – за дальними столами. В таких условиях бросание едой превращается в спонтанный способ развлечься, а заодно и оказывается формой мятежа против власти в тотальных институтах12. Кроме того, бросание едой можно наблюдать в американских средних школах, где этим занимаются во время обеда компании учеников, пользующихся популярностью среди товарищей. Однако в данном случае это не столько «массовая драка», сколько (гораздо чаще) одна из разновидностей флирта между юношами и девушками или дружеской игры с участием тех же самых учеников, которые делятся едой друг с другом в знак близкого характера своих отношений (см.: [Milner 2004: ch. 3]). Подведем небольшой итог: если мы наблюдаем драку по принципу «все против всех», то можно быть вполне уверенным, что это всего лишь игровое насилие, а не нечто серьезное; эмоциональная тональность в таких случаях не представляет собой сочетание конфронтационной напряженности и страха – каждый участник может понять, когда они присутствуют или отсутствуют.

Второй миф заключается в том, что драки занимают продолжительное время. В голливудских фильмах (не говоря уже о гонконгских картинах про кунг-фу и подобных приключенческих боевиках, снимаемых по всему миру) как рукопашные схватки, так и перестрелки длятся довольно долго. Их участники демонстрируют выносливость: они принимают на себя множество ударов, а затем дают сдачи, ломают столы, сносят полки с бутылками, отскакивают от стен, падают с балконов, с лестниц и наклонных поверхностей, на полном ходу запрыгивают в машины и другие средства передвижения и выскакивают из них. В эпизодах со стрельбой герои таких фильмов зачастую агрессивно преследуют соперника, совершают перебежки от одного укрытия к другому, иногда залихватски обходят противника – но ни в коем случае не отступают; злодеи, со своей стороны, возвращаются на сцену вновь и вновь – когда коварно и настороженно, а когда и с отъявленной дерзостью и ожесточением. В одном из эпизодов фильма «Индиана Джонс: В поисках утраченного ковчега» (1981) главный герой обменивается ударами с мускулистым негодяем в течение четырех минут, затем без промедления вскакивает на лошадь и в следующей сцене боевого экшена, продолжающейся восемь с половиной минут, преследует ускоряющийся грузовик и запрыгивает в него. На протяжении этих эпизодов Индиана Джонс убивает или «вырубает» пятнадцать противников, а заодно и еще семерых посторонних лиц, не участвующих в драках. Разумеется, художественное и реальное время – это разные вещи, но в большинстве кинофильмов и драматических постановок реальное время сжимается, чтобы скрыть скучные и рутинные моменты обыденной жизни, тогда как время боевых сцен увеличивается многократно. Данной иллюзии еще больше способствуют бои, инсценируемые ради развлечения. Боксерские поединки, как правило, организуются в виде последовательности трехминутных раундов, при этом максимальная продолжительность боя составляет от 30 до 45 минут (хотя в XIX веке боксерские матчи порой шли гораздо дольше). Однако для таких соревнований устанавливается намеренный контроль при помощи социальных и материальных «подпорок» и ограничителей, в результате чего в ходе большинства матчей более или менее непрерывный поединок длится на протяжении многих минут. Но даже в этом случае рефери обычно приходится понуждать боксеров прекратить тянуть время или блокировать друг друга в клинче – для того чтобы поединок продолжался, требуется постоянное социальное давление. Подобные поединки являются совершенно искусственной конструкцией, которая оказывается увлекательным зрелищем именно потому, что оно крайне оторвано от привычной реальности. Что же касается серьезных стычек один на один или малыми группами, то в действительности они по большей части происходят исключительно быстро. Если вынести за скобки их предварительную и заключительную стадии, когда стороны оскорбляют друг друга, шумят и жестикулируют, и обратиться непосредственно к насильственным действиям, то они зачастую оказываются примечательно краткими. Например, реальная перестрелка у корраля O-Кей в Тумстоуне (штат Аризона) в 1881 году заняла менее тридцати секунд (см. перепечатки публикаций в газете Tombstone Epitaph, октябрь 1881 года), тогда как в киноверсии 1957 года она занимает целых семь минут13. Преступления с применением огнестрельного оружия почти никогда не предстают в виде перестрелки вооруженных противников, открывающих огонь друг в друга. Подавляющее большинство убийств и нападений с применением смертоносного оружия происходит в виде непродолжительной атаки одного или нескольких вооруженных лиц на безоружного человека. Начиная со второй половины ХX века огнестрельное оружие часто используется в разборках уличных банд, в борьбе за территорию между наркоторговцами или в ходе репутационных конфронтаций наподобие тех, что происходят в местах с высокими рисками насилия, таких как расовые гетто в центрах американских городов. Однако соответствующие ситуации обычно представляют собой не перестрелки, а очень короткие эпизоды, в которых огонь открывает, как правило, только одна из сторон.

Кулачные драки тоже чаще всего непродолжительны. Во многих потасовках в барах и уличных драках наносится всего один удар – согласно распространенной легенде, в таких поединках обычно побеждает тот, кто наносит первый удар. Почему должно происходить именно так? Рассмотрим альтернативные варианты. Поединок двух относительно равных противников гипотетически может продолжаться некоторое время. Однако потасовка, в которой обе стороны равны, скорее всего, не принесет удовлетворения, когда, как это обычно и бывает, ни один из ее участников не причиняет другому большого вреда либо не происходит ничего такого, что можно было бы считать решающим ударом, обеспечивающим одной из сторон превосходство. В таких ситуациях соперники довольствуются демонстрацией готовности к драке, а затем фактически пресекают инцидент, фактически сводя поединок к жестикуляции и обзывательствам. Кроме того, часто случается, что один из участников драки наносит травму самому себе (например, ломает руку при нанесении удара)14. Подобные повреждения обычно рассматриваются как справедливое основание для прекращения драки. Таким образом, ключевой вопрос заключается в том, в какой момент поединок может считаться оконченным. Когда в подобных стычках участвуют обычные люди, они отнюдь не стремятся к продолжительным, затяжным и завершающимся нокдауном соперника схваткам наподобие голливудских фильмов или боксерских поединков – их устроит и драка, представляющая собой короткий драматичный эпизод, когда реальное время схватки сведено к минимуму. В этот момент такие соперники готовы нанести друг другу ранение или сами понести травму, а затем использовать это в качестве предлога прекратить драку – по меньшей мере на какое-то время. Поединок подобного рода может выступать одним из эпизодов в серии насильственных конфронтаций: например, короткая драка в баре способна привести к тому, что один из ее участников выйдет, раздобудет «пушку» и вернется, чтобы застрелить того, кто вышел победителем в первой схватке. Но здесь перед нами, как правило, два коротких эпизода микроконфронтации. Ярость и ощущение вовлеченности в конфликт в таких случаях не обладают тем же масштабом, что и предельные возможности его участников действительно совершить насилие.

Драки с использованием ножей и другого колюще-режущего оружия также, как правило, непродолжительны. В основном они представляют собой ситуации, когда участники выхватывают ножи, демонстрируя их друг другу, но в итоге сводят конфронтацию к противостоянию без боя, а если в таких драках наносятся серьезные травмы, то это происходит в результате одного быстрого удара, после чего поединок считается законченным. Таким образом, еще один базовый сюжет развлекательных легенд, относящийся к более раннему историческому периоду, – продолжительный поединок на мечах с той его хореографией, которую можно наблюдать в кино и театре, – скорее всего, по большей части представляет собой миф. В Европе раннего Нового времени при описании ситуаций, когда одному человеку действительно случалось убить другого или нанести ему серьезные увечья (в итоге такие инциденты, вероятно, не оставались без внимания властей), обычно упоминаются засады или групповые нападения на одного человека [Spierenburg 1994]. Все это можно рассматривать в качестве аналога драки в баре, исход которой решает один удар, застающий противника врасплох.

Между тем существует и две важные группы исключений из общих формулировок. Ценность таких исключений состоит в том, что они позволяют уточнять гипотезу. Если поединки один на один или с участием малых групп продолжаются больше нескольких мгновений, то это, как правило, происходит в силу двух причин: а) поединок предельно обставлен определенными условиями, в связи с чем он не является действительно «серьезным», либо же явно присутствует понимание мер предосторожности, ограничивающих схватку; b) второй тип исключений описывается формулировкой «бить лежачего» (в качестве жертвы здесь вполне могут выступать не только мужчины, но и женщины или дети), когда, по сути, происходит не настоящий бой, а расправа или кара.

Типичные исключения типа (а) обладают структурой боксерского поединка, а точнее, спарринг-тренировки перед таким поединком. Европейские аристократы XVII–XVIII веков проводили много времени, обучаясь фехтованию, а студенты немецких университетов XIX века состояли в дуэльных братствах – устраиваемые ими боевые соревнования заканчивались не столько чьей-то победой, сколько шрамами на лице, выступавшими признаком чести. Подобные контролируемые разновидности поединков могли длиться до пятнадцати минут [Твен 2012: 240–242], при этом в них не только, как правило, ограничивался масштаб травматизма, но и приглушался конфронтационный настрой. Иными словами, мы имеем дело не с ожесточенным столкновением, а с разновидностью проявления солидарности вообще.

Насколько узким является это исключение, становится очевидно, если сравнить тренировки дуэльных навыков с самими дуэлями (подробнее к этой теме мы обратимся в главе 6). Дуэли на пистолетах по большей части представляли собой в буквальном смысле поединки с одним выстрелом, то есть предполагалось, что каждый участник выстрелит всего один раз. Момент опасности был реальным, но кратким: если оба дуэлянта оставались в живых, вопросы чести можно было считать урегулированными. Дуэли имели ту же самую структуру, что и современные драки: собственно насилию – как правило, очень короткому, занимающему всего несколько секунд, – предшествовал момент нагнетания напряженности, когда стороны совершали ритуальный обмен оскорблениями, а завершение дуэли происходило по взаимному согласию – такой исход конфликта либо определялся явной традицией, либо подразумевался.

Та же самая модель обнаруживается в Японии в эпоху Токугава (XVII–XVIII века). От идеального самурая ожидалось, что он станет защищать свою честь в смертельной схватке и может проявить особую вспыльчивость при оскорблении в общественном месте (см. [Ikegami 1995], личное общение). Самураи действительно из кожи вон лезли, чтобы с чрезвычайной легкостью наносить оскорбления, поскольку даже случайное постукивание ножнами меча на ходу воспринималось как вызов. Один из побочных эффектов этого – хотя, возможно, это был как раз главный эффект, выступавший мотивом для данной практики, – заключался в том, что самураи расхаживали, стиснув ножны своих мечей с обеих сторон – носить два меча было признаком и привилегией их статуса. Из-за этого самураи были постоянно сконцентрированы на том, чтобы поддерживать собственную социальную идентичность бойцов, хотя подобные меры в большинстве случаев как раз предотвращали вспышки гнева. Но если поединок между ними все же начинался, то это происходило прямо на месте конфликта – без характерного для европейских дуэлей специального аппарата, предполагавшего вызов, присутствие секундантов и предварительное назначение встречи. Поэтому вместо того, чтобы предаваться реальным поединкам, самураи, как правило, пребывали в неизменном состоянии ожидания угрозы и жеста в их сторону. Согласно профессиональным поверьям наставников боя на мечах, смертельные поединки должны были продолжаться очень короткое время и предполагать внезапный решающий удар; на практике большинство участников поединков, вероятно, не доводили дело до подобного конца, хотя идеология, вероятно, обосновывала краткость реальных поединков. Самураи проводили неизмеримо больше времени в специальных школах, тренируя боевые навыки в контролируемых условиях, исключавших как травмы, так и проявления гнева. В таких школах действительно присутствовала тенденция к формальной отработке движений, направленных на воображаемого противника, наподобие техник ката, к которым в значительной степени сводятся занятия боевыми искусствами в школах карате.

Самый известный случай, когда самурай отомстил за оскорбление, произошел в 1702 году и вошел в историю под названием «47 ронинов». Все началось с того, что один самурай нанес оскорбление, связанное с вопросами этикета, другому очень высокопоставленному самураю во дворце сегуна, после чего тот выхватил меч и ранил обидчика, но был быстро обезоружен присутствовавшими там людьми. Это не была дуэль, поскольку обидчик не достал оружия, а результат столкновения был не слишком убедительным, поскольку этот человек не был убит. По всей видимости, инцидент был очень коротким и ограничился несколькими порезами. Нападавший был обвинен в том, что достал меч во дворце, после чего от него требовалось совершить сэппуку. Однако в дальнейшем 47 ронинов (вассалы самурая) отомстили за смерть своего господина, хотя это опять-таки произошло не в виде дуэли – они совершили военное нападение на дом обидчика, убив нескольких охранников и самого их хозяина-самурая, который не смог защитить себя. При этом во время нападения ни один из 47 ронинов не был убит, что свидетельствует об их подавляющем преимуществе – типичная картина при групповом нападении большими силами на более слабого противника. Но даже последствия этого инцидента не соответствовали героическому кодексу. Суд постановил, что месть за поруганную честь в данном случае не может быть оправданием, однако 47 ронинам было разрешено совершить сэппуку, что считалось почетным способом умереть. В идеальном варианте это действие предполагает, что самурай в позе сидя коротким ножом вскрывает себе живот, чтобы из него вывалились кишки, после чего его агонию прерывает другой, стоящий за спиной самурая человек, который отрубает ему голову. В действительности же 47 ронинов совершили «сэппуку веером»: вместо ножа у них в руках был веер, которым они символически «разрезали» себе животы, после чего были обезглавлены [Ikegami 1995]. Фактически это была смертная казнь через отрубание головы, смягченная формальностями ритуального убийства – именно так случившееся было преподнесено публике и принято ею. Японские самурайские фильмы, продолжающие более ранний жанр рассказов о самураях, точно так же основаны на мифах, как и голливудские вестерны15.

Еще одна разновидность паттерна продолжительных поединков с защитными механизмами для их участников обнаруживается при анализе детских драк. Потасовки между детьми представляют собой самую распространенную форму насилия в семье, которая встречается гораздо чаще, чем насилие между супругами или жестокое обращение с детьми (см. главу 4). Однако дети в таких драках редко получают травмы – отчасти потому, что способность детей, в особенности маленьких, причинять вред друг другу в подобных инцидентах очень ограниченна. Что еще более важно, дети сами выбирают подходящие моменты для таких стычек – как правило, когда рядом находятся родители или воспитатели, чтобы в том случае, если драка примет серьезный оборот, можно было позвать на помощь и прекратить ее. Вот пример из собственных этнографических заметок автора:

Сомервиль, Массачусетс. Декабрь 1994 года. Семья из рабочего квартала садится в машину воскресным утром. Отец сидит за рулем, прогревая машину; два мальчика (примерно восьми и десяти лет) играют позади машины (в проходе между домами, где она припаркована) с маленькой девочкой (примерно три или четыре года); мать (женщина около тридцати лет) выходит из дома последней. Девочка занимает заднее сиденье с левой стороны четырехдверной машины; младший мальчик ударяет ее дверью, она начинает плакать, после чего старший мальчик бьет брата со словами «Смотри, что ты наделал!». Именно в этот момент из дома выходит мать, но отец игнорирует ее появление. Мать в спешке пытается заставить мальчиков сесть в машину. Они вырываются, перемещаются за машину и начинают бегать кругами и кидаться друг на друга. Старший мальчик садится на багажник, в руках у него какой-то прохладительный напиток, который проливается на землю из‑за младшего брата. Старший сильно его бьет, младший начинает плакать. В ситуацию вмешивается мать: она грозит старшему мальчику, но тот убегает от нее. Тогда она поворачивается и сажает младшего мальчика в машину на заднее сиденье с левой стороны. Тут подходит старший мальчик и пытается вытащить брата из машины: «Это мое место!» Отец поворачивается с переднего сиденья и нерешительно пытается оттащить одного из мальчиков. Мать, которая поначалу торопилась, но вела себя довольно тихо, переходит на крик и вытаскивает старшего мальчика из машины. Теперь тот обращается к отцу, утверждая, что забыл какую-то вещь в доме, и отправляется туда. Затем мать требует, чтобы младший мальчик пересел на другую сторону машины; он сопротивляется, мать в итоге вытаскивает его и заставляет пересесть, отрицая, что во всем виноват его старший брат. Старший мальчик возвращается, после чего в той же последовательности, но не так долго происходит борьба за заднее сиденье; в конце концов все усаживаются в машину (старший мальчик – слева сзади) и уезжают.

В этом смысле дети ведут себя точно так же, как и взрослые, за тем исключением, что у последних имеются наработанные способы прекращать драки своими силами, тогда как дети полагаются на других людей16. Аналогичным образом, драки в школах обычно начинаются в присутствии учителя либо в том месте, где учитель, скорее всего, быстро появится, чтобы прекратить драку; в тюрьмах большинство драк происходит в присутствии охранников [Edgar, O’Donnell 1998]. Именно так выглядит механизм, благодаря которому драки не длятся долго.

К исключению (b) относятся случаи более продолжительного насилия, которое может иметь место в ситуациях, когда силы обеих сторон принципиально неравны – например, когда несколько человек долго избивают оставшегося в одиночестве противника или когда сильный бьет более слабого. Данное исключение подразумевает следующий вывод: поддерживать на протяжении очень долгого времени сложно не само насилие, а именно состояние боевой конфронтации – напряженность схватки один на один или между небольшими группами, равными по силам, когда на один удар или выстрел отвечают другим. Но если один из соперников повалит другого навзничь или поставит в незащищенное положение, эта напряженность будет снята и насилие может продолжаться.

Реальные поединки, как правило, непродолжительны, а у их участников, похоже, нет достаточного объема мотиваций, вовлекающих их в длительную жестокую схватку с другим человеком. Драки получаются короткими, потому что их участники хорошо умеют обнаруживать моменты, где можно остановиться, считая их уместными с точки зрения драматургии происходящего. Драки могут длиться и дольше, но так происходит в случаях, когда они намеренно инсценируются как нечто несерьезное, не представляющее собой фрагмент реального мира. Эпизоды насилия могут быть более продолжительными и затяжными, если они находятся под контролем, ограничиваются в части как вероятности получения травм, так и атмосферы враждебности – именно поэтому тренировочные поединки намного продолжительнее реальных. И даже яростные драки, как правило, происходят в местах, где соперников можно разнять.

Еще один миф индустрии развлечений – улыбающийся и шутящий убийца или «плохой парень». На деле убийцы, грабители или участники драк крайне редко находятся в хорошем веселом настроении или хотя бы демонстрируют сардоническое остроумие17. Образ смеющегося злодея очень хорошо воспринимается публикой именно благодаря своей нереалистичности: в нем содержится закодированное сообщение о том, что действия негодяя не имеют отношения к действительности – они ограничены структурой развлекательного жанра. Вот почему образ жизнерадостного злодея является излюбленным стереотипом в мультфильмах и комических/фантастических мелодрамах, вносящим именно этот комический оттенок в, казалось бы, серьезный драматический сюжет. Зрителю этот образ позволяет настроиться на восприятие развлекательного произведения, а не испытать ужас, как это произошло бы в случае с реальным насилием. Повторим, что развлекательным жанрам удается изображать насилие таким образом, что при этом скрывается его ключевая особенность – напряженность и страх конфронтации.

Насильственные ситуации формируются эмоциональным полем напряженности и страха

Задачей этой книги является построение общей теории насилия как ситуационного процесса. Насильственные ситуации формируются эмоциональным полем напряженности и страха. Для того чтобы любой акт насилия успешно состоялся, требуется преодолеть эти напряженность и страх. Одним из способов осуществить это является превращение эмоциональной напряженности в эмоциональную энергию (ЭЭ) – обычно такое превращение происходит у одной из сторон противостояния в ущерб другой. Питательной средой успешно реализованного насилия является конфронтационная напряженность/страх, когда одна сторона – доминант – завладевает эмоциональным ритмом, захватывающим другую сторону – жертву. Однако сделать это способны лишь немногие люди. Описанная ситуация представляет собой структурную особенность ситуационных полей, а не некое свойство отдельных индивидов.

Как утверждалось в моей предыдущей книге «Цепи ритуалов взаимодействия» [Collins 2004], эмоциональная энергия представляет собой переменный результат вообще любых ситуаций взаимодействия, в большинстве из которых насилие отсутствует. ЭЭ варьируется в зависимости от того, в какой степени участников той или иной ситуации захватывают эмоции и телесные ритмы друг друга, а также от того, насколько они включены в общий фокус внимания. Когда все участники ситуации ощущают солидарность и интерсубъективность, возникает позитивный опыт. Такие успешные ритуалы взаимодействия оставляют у людей ощущения силы, уверенности и энтузиазма по отношению ко всему, чем занимается группа, – именно такие ощущения я и называю эмоциональной энергией. И наоборот, если взаимодействие не порождает вовлеченность (entrainment) определенных людей (либо если их подчиняют себе или дискриминируют другие), они теряют ЭЭ и остаются с ощущением подавленности, отсутствия инициативы и отстраненности от того, что волнует группу.

Сложность насильственных взаимодействий заключается в том, что они идут вразрез с нормальными ритуалами взаимодействия. Склонность к вовлечению в ритмы и эмоции друг друга означает, что в ситуациях, когда во взаимодействии преследуются противоположные намерения – такие случаи можно назвать антагонистическим взаимодействием, – люди испытывают всепроникающее ощущение напряженности. Собственно, это я и называю конфронтационной напряженностью, которая при повышенных масштабах интенсивности постепенно переходит в страх. Именно по этой причине осуществлять насилие непросто, его не удается творить просто так. К лицам, хорошо владеющим навыками насилия, относятся люди, которые обнаружили некий способ обходить конфронтационную напряженность/страх, обращая эмоциональную ситуацию на пользу себе и в ущерб противнику.

Именно особенности конкретных ситуаций предопределяют, какие разновидности насилия состоятся или не состоятся, когда и как это произойдет. Это означает, что нечто происходившее в прошлом, до того, как участники конфронтации оказались в этой ситуации, не является ключевым фактором, определяющим, состоится ли между ними схватка, каким образом они будут драться, если ситуация станет развиваться в данном направлении, а по сути, и то, кто будет победителем и какого рода ущерб будет нанесен.

Альтернативные теоретические подходы

Большинство существующих объяснений насилия относятся к категории объяснений предпосылок (background explanations): в них представлены факторы вне конкретной ситуации, которые приводят к наблюдаемому насилию и вызывают его. Некоторые фоновые условия (background conditions) могут быть необходимыми или по меньшей мере сильно предрасполагающими к насилию, но их, конечно же, недостаточно. Между тем ситуационные условия всегда необходимы, а иногда и достаточны, что придает насилию гораздо более внезапное качество, чем любой другой разновидности человеческого поведения. Как уже отмечалось, такие условия, как воздействие бедности, расовой дискриминации, семейной неустроенности, жестокого обращения и стресса, далеко не всегда предопределяют, состоится насилие или нет. То же самое справедливо и в отношении почтенной психологической гипотезы, согласно которой к агрессии приводит фрустрация, которая может как находиться далеко на заднем плане, так и быть вполне близкой.

Мое всестороннее возражение в адрес этой гипотезы заключается в следующем: подобные объяснения предполагают, что совершить насилие легко, как только для этого имеется мотивация. Микроситуационные свидетельства, напротив, демонстрируют, что насилие совершать трудно. Сколь бы ни был мотивирован человек, насилие не произойдет, если ситуация не развернется таким образом, что конфронтационная напряженность/страх будут преодолены. Конфликт – даже совершенно открыто выраженный – не тождествен насилию, и последний шаг отнюдь не делается автоматически. Это вполне относится к опустошенности, которая неожиданно появляется непосредственно в конкретной ситуации: эта опустошенность и конкретный человек, ставший ее причиной, способны вызвать ярость, но этого все равно недостаточно для того, чтобы перейти к насилию. Многие люди (а быть может, и большинство), испытывающие опустошенность, проглатывают свою ярость или дают ей выход при помощи пустых угроз и блефа.

Формирование многоуровневой теории, объединяющей фоновые и ситуационные условия, может показаться естественным шагом – и не исключено, что в конечном итоге именно так и следует поступить. Но прежде, чем сделать этот шаг, еще необходимо многое уяснить. Большинство теорий насилия, основанных на фоновых предпосылках, обращаются к криминальному насилию в узком смысле этого понятия. Однако существует множество видов насилия, которые совершенно точно нельзя объяснить с точки зрения фоновых условий. В качестве соответствующих примеров можно привести насилие, совершаемое той небольшой долей военных, которые демонстрируют эффективность в бою, а также участниками массовых беспорядков, полицейскими, спортсменами и болельщиками, дуэлянтами и другими представителями элиты, кутилами и публикой развлекательных мероприятий. Зачастую эти лица, совершающие насильственные действия, происходят совершенно не из той среды, которая якобы имеет решающее значение для криминального насилия. Кроме того, для указанных форм насилия характерны механизмы ситуационного возникновения, когда вполне очевидна эмоциональная динамика группы. Предпочтительной стратегией для этой книги является движение в русле ситуационного подхода так далеко, насколько это возможно. В дальнейшем, быть может, мы окажемся в точке, где получится начать ретроспективный анализ, включив в него некоторые фоновые условия – хотя я отнюдь не уверен, что это будет настолько уж важно, как обычно считается. В нашем случае более полезным может оказаться решение полностью изменить гештальт и сконцентрироваться на авансцене насильственных действий, исключив все остальное.

Ситуационный акцент характерен для теорий, где во главу угла положены благоприятные возможности и социальный контроль, и это, безусловно, движение в верном направлении. Такие теории преуменьшают значение фоновых мотивов и в целом допускают, что мотивы для насилия являются общераспространенными, либо же мотивы трансгрессивных действий могут внезапно возникать в той или иной ситуации. Наиболее известной версией подхода, в основе которого лежат благоприятные возможности, является теория повседневной деятельности [Cohen, Felson 1979; Felson 1994; Meier, Miethe 1993; Osgood et al. 1996], которая представляет собой теорию преступности как таковой – причем необязательно насильственной. Представим себе, что группа подростков угоняет автомобиль – в типичном случае причина, по которой они это делают, может заключаться попросту в том, что они нашли машину с оставленными в ней ключами. Однако при таких объяснениях, основанных на подходящих возможностях, нам придется преодолевать гораздо более широкую лакуну в тех случаях, когда преступление носит насильственный характер. Формула преступления выглядит следующим образом: для совершения преступления должно произойти совпадение во времени и пространстве наличия мотивированного исполнителя, доступной жертвы и отсутствия агентов социального контроля, которые могли бы сдержать преступление. В теории повседневной деятельности акцент делается на вариациях двух последних факторов, которые, как считается, и объясняют изменения масштабов преступности вне зависимости от любых трансформаций мотивирующих условий (наподобие уже упоминавшихся фоновых условий). Исследования в данном направлении продемонстрировали, что на масштабы виктимизации влияют преимущественно паттерны труда и разгульного времяпрепровождения (включая, например, нахождение на улице поздно вечером), наряду с демографической концентрацией определенных категорий лиц в определенных районах. Поскольку перед нами интерактивная модель с несколькими переменными, для объяснения изменений масштабов преступности не требуются какие-либо изменения в криминальной мотивации – более того, в особо сильной мотивации преступников нет необходимости, если для их действий имеются особо удачные возможности. Но, несмотря на то что данный подход является ситуационным, сам анализ в основном фокусируется на макроуровневых сопоставлениях – и в результате не удается как следует погрузиться в процесс, посредством которого происходит насилие. Неполнота теорий благоприятных возможностей заключается в том, что в них подразумевается легкость совершения насилия: если для него подворачивается возможность и рядом нет представителей власти, которые могли бы его предотвратить, насилие внезапно проявит себя автоматически. Но, повторим, насилие не является чем-то легким, а ситуационные паттерны начинающегося и потенциального насилия представляют собой барьер, который необходимо обойти. Иными словами, необходимость в выяснении микроситуационного механизма никуда не девается.

Аналогичные ограничения присутствуют и в теории поведения сотрудников правоохранительных органов Дональда Блэка [Black 1998]. В известной степени данная теория является рабочей, но работает она там, где присутствует объяснение того, каким образом происходит управление конфликтом уже после того, как он разразился. Варьирующиеся масштабы формального вмешательства представителей закона предопределяются воспроизводящимися трансситуационными особенностями социальной структуры – иерархической дистанцией между участниками конфликта и степенью их близости. Представление о том, что нравоучения по поводу насилия являются переменной, которую можно объяснить позициями в социальном пространстве участников ситуации и лиц, осуществляющих социальный контроль, является важным теоретическим шагом вперед. Однако рассматриваемая теория все равно исходит из допущения, что насилие – это нечто простое, фокусируясь на том, что происходит после того, как насилие уже вспыхнуло, на реакции на него со стороны социума. К примеру, нельзя не согласиться, что в значительной части насилие устроено по принципу «самообслуживания» (self-help), будучи эскалацией затяжных конфликтов между знающими друг друга людьми, так что сам близкий характер их отношений не способствует формальному вмешательству полиции и правовых институтов. Но и это насилие «самообслуживания» еще нуждается в ситуационном конструировании, ему по-прежнему необходимо преодолеть барьер конфронтационной напряженности и страха. Это нелегкая задача, поэтому «самообслуживание» в насилии встречается не так уж часто, как можно было бы ожидать, исходя из количества людей, у которых имеются мотивы для того, чтобы помочь самим себе в отношениях со своими локальными противниками (данный сюжет, к примеру, рассматривается в неопубликованном исследовании Роберта Эмерсона из Университета Калифорнии в Лос-Анджелесе, посвященном ссорам соседей по комнате).

Похожая проблема присутствует и в случае с теориями, которые объясняют насилие на том или ином макроуровне, включая осмысление насилия как сопротивления. Теории сопротивления рассматривают насилие в качестве локальной реакции на подчиненное положение в какой-либо крупномасштабной социальной структуре – как правило, речь идет о положении в классовой системе капиталистической экономики, которое иногда в еще более общем виде осмысляется в рамках структуры господства, включающей расу и гендер18. Но и здесь применим все тот же микротезис: теория сопротивления допускает, что совершить насилие легко – достаточно лишь наличия мотива. Но нет: насилие из соображений сопротивления осуществить столь же трудно, как и любой другой вид насилия. Когда такое насилие происходит – либо в ситуациях, когда насилие можно по меньшей мере правдоподобно интерпретировать в качестве сопротивления, поскольку оно совершается представителями низших классов или в расовом гетто, – оно также сопровождается определенной ситуационной динамикой и ограничениями. Иными словами, перед нами те же самые паттерны, что и в других случаях: немногочисленные «профессионалы» насилия черпают энергию из той части группы, которая не совершает насилия, требуют поддержки публики и извлекают выгоду за счет тех, кто проявляет эмоциональную слабость. При этом микроситуационные условия в гораздо большей степени благоприятствуют нападению на жертв внутри сообщества угнетенных, чем на их предполагаемых классовых угнетателей. Теория сопротивления зачастую принимает извращенную направленность: подобные интерпретации исходят от альтруистически настроенных сторонних наблюдателей, которые выворачиваются наизнанку, чтобы продемонстрировать симпатию к представителям социальных низов, но в то же время героизируют и оправдывают жестоких хищников, чьи насильственные действия в основном направлены на представителей их же собственной угнетенной группы.

И даже в тех случаях, когда насилие имеет наиболее выраженный характер сопротивления (в качестве примера можно привести восстания в гетто под лозунгами бунта против расовой несправедливости), оно почти всегда имеет локальный характер, а разрушения по большей части происходят в том же районе, где проживают участники таких событий. Одно дело – риторика восстания, совсем другое – реальное насилие: нападения носят локальный характер, поскольку ситуационно так действовать проще всего. Когда некая идеологически возбужденная группа вторгается в чужой район, это, скорее всего, является не вертикально ориентированным актом сопротивления всеобъемлющему социальному порядку, а горизонтальным нападением на какую-то другую этническую группу. Тем самым данные действия лишаются моральной легитимности – альтруистически настроенные наблюдатели происходящего из более статусных социальных классов уже не смогут рассматривать это как сопротивление.

Культурные интерпретации насилия почти всегда относятся к макротеориям – в них делается допущение, что объяснением (необходимым, а по смыслу и вполне достаточным) того, почему происходит насилие, выступает культура, которая имеет большой масштаб и охватывает множество ситуаций (wide-ranging, trans-situational culture). С точки зрения микроситуационного анализа здесь обнаруживается тот же самый изъян, что и в теориях сопротивления, даже если аргументация в культурных теориях строится в обратном порядке. В некоторых подобных теориях насилие рассматривается не как сопротивление, а как нечто навязанное сверху, как то, что дисциплинирует и сдерживает сопротивляющихся во имя поддержания культурного порядка. В частности, в качестве объяснения нападений на представителей меньшинств, женщин и прочих жертв предлагаются культура расизма, гомофобия или мачизм. У подобной интерпретации по меньшей мере имеются более сильные эмпирические основания, нежели у теорий сопротивления, поскольку лица, совершающие такие нападения, обычно сопровождают свои действия громкими заявлениями о своих предубеждениях, тогда как те, кто, предположительно, оказывает сопротивление, как правило, так не делают. Но слабым местом данной интерпретации оказывается неспособность пристально взглянуть на динамику микроситуаций, которые в подавляющем большинстве включают бахвальство и блеф, словесные оскорбления вместо реального насилия, хотя иногда (при наличии дополнительных условий) энергия бахвальства используется для перехода к реальному насилию. Не вполне понятно, являются ли оскорбительные выражения, используемые в таких ситуациях, основательно сложившимися убеждениями и глубинными мотивами для действия. Более подробно этот вопрос будет рассмотрен в главе 8 применительно к ритуальным оскорблениям, которые используют спортивные фанаты и футбольные хулиганы. Что касается расизма и гомофобии, то имеются микросоциологические свидетельства того, что они также являются ситуационно сконструированными. Обстоятельством, вводящим в заблуждение, является то, что грамматически данные понятия представляют собой существительные: мы овеществляем феномены, которые в действительности являются процессами, подверженными колебаниям и разворачивающимися во времени.

Аналогичная линия аргументации применима и к объяснениям «культуры насилия» в криминологии. Здесь мы имеем дело с более серьезными этнографическими обоснованиями, а навязывание политической интерпретации данных не столь заметно. Однако возможность наблюдать отдельные группы людей (например, молодых мужчин в бедных кварталах), которые положительно высказываются о насилии, не означает, что эти разговоры автоматически превращаются в насильственное поведение. Повторим: совершать насилие трудно, а не легко. Однако практически ни один культурный дискурс этого не признает: ни те, кто совершает насилие, ни группы, одобряющие насилие, ни его жертвы, ни альтруистичные или благонамеренные сторонние наблюдатели. Все считают, что совершать насилие легко, вне зависимости от того, выступает ли насилие предметом похвальбы, боятся ли насилия или надеются на его искоренение. В то же время микроситуационные реалии разговоров о насилии укладываются в ритуальные паттерны похвальбы и блефа, и эти ритуалы формируют идеологию, которая скрывает реальную природу насилия, заключающуюся в том, что его трудно осуществить, а большинство людей совершают насилие неумело, включая и тех, кто предается хвастовству и фанфаронству. Хотя культуры насилия действительно существуют в смысле особых сетей, в которых циркулируют подобные разговоры о насилии, однако необходимо преодолеть искушение верить им на слово.

Макрокультурные подходы к насилию теряют содержательность, когда приходят к концепции «символического насилия», которая не просто не помогает понять реальное насилие, а еще и вносит неясность в исследовательскую задачу. У физического насилия имеется отчетливый ядерный референт, который поддается изучению при помощи микроситуационных наблюдений. Но мы попадаем в совершенно иной концептуальный универсум, обращаясь к работам Пьера Бурдьё, где, к примеру, требования школьного образования трактуются как символическое насилие, а вся сфера символического обладания в целом предстает как «принуждение символическое, мягкое, незримое, неузнаваемое в качестве такового, принимаемое поневоле, но вместе с тем и по вольному выбору, принуждение доверием, обязательством, личной верностью, гостеприимством, дарением, долгом, признательностью, почтением… Символическое принуждение есть мягкая и скрытая форма, которую принимает насилие при невозможности открытого принуждения» [Бурдьё 2001: 250, 262]. Все эти утверждения суть не более чем риторический прием, способ придать драматический характер тезису, что успеваемость в школе, культурные вкусы и ритуальные практики являются частью некой самовоспроизводящейся структуры стратификации, моральную нелегитимность которой Бурдьё стремится внушить своей аудитории. Однако механизмы требований, предъявляемых школой, и механизмы культурной стратификации совершенно непохожи на механизмы конфронтаций с физическим насилием. Последние представляют собой микроситуационный процесс, в центре которого находятся такие эмоции, как страх, напряженность и наступательная паника, с мощным присутствием элементов непредвиденности; напротив, «символическое насилие» у Бурдьё является мягким, лишенным напряженности, неконфронтационным, в значительной степени повторяющимся и не имеющим ситуационных случайностей19.

Разумеется, у любого базового понятия имеются собственные пограничные области. Вряд ли стоит настаивать на том, что насилие должно соответствовать точному заранее сформулированному определению. Когда люди бьют друг друга или направляют друг на друга оружие, этому предшествуют промежуток нагнетания ситуации и ожидания дальнейших действий, и даже если за такими промежутками не следует реальное насилие, они все равно достойны исследования. Как известно, удары и разлетающиеся предметы зачастую не достигают цели, хотя порой они и не слишком-то для этого предназначались, а иногда попадают в кого-то непреднамеренно. Где же провести границы? Являются ли, например, угрозы некой разновидностью насилия? Очевидно, что они достаточно близки к насилию, поэтому нам придется включить их в модель ситуационной динамики, причем даже несмотря на то, что порядочная доля ругани не приводит к насилию. Аналогичным образом мы будем рассматривать ситуационную динамику ссор, а также в целом эмоций, связанных со страхом, напряженностью и враждебностью. Методологическое правило необходимо сформулировать следующим образом: пусть процесс исследования сам определит свои границы. Если исходить из этого критерия, то риторические псевдообъяснения сбрасываются со счетов, поскольку они не стыкуются с тем, о чем пойдет речь ниже.

«Символическое насилие» – это всего лишь теоретическая игра слов, и воспринимать это понятие буквально – значит грубо заблуждаться относительно природы реального насилия. Символическое насилие осуществляется легко, реальное – сложно. Первое движется в русле ситуационного взаимодействия, задействуя нормальные склонности к интеракционным ритуалам. Второе же идет вразрез с природой взаимодействия: насильственные ситуации оказываются столь затруднительными именно потому, что угроза реального насилия противоречит базовым механизмам эмоциональной вовлеченности и солидарности при взаимодействии. Именно это противоречие порождает напряженность и страх при конфронтации, в чем и заключается главная особенность микроситуационного взаимодействия, вокруг которой выстраиваются все характерные черты насилия, когда оно действительно происходит.

Историческая эволюция социальных техник контроля над конфронтационной напряженностью

Наконец, нужно посвятить несколько слов очень известной исследовательской программе с чрезвычайно четко сформулированной теорией насилия – а именно эволюционной психологии. Данная концепция представляет собой экстраполяцию общетеоретических представлений об эволюционной генетике на отдельные разновидности человеческого поведения, включая убийства, драки и изнасилования [Daly, Wilson 1988; Thornhill, Palmer 2000]. В этой теории придается большое значение эмпирическим моделям, предполагающим, что наибольшее количество насильственных действий совершается молодыми мужчинами на пике репродуктивного возраста, а стимулом для насилия зачастую выступают сексуальная ревность или демонстрация маскулинного поведения. Тем самым насилие интерпретируется как отобранная эволюционным путем склонность самцов к борьбе за репродуктивное доминирование.

Возможность наличия генетических компонентов человеческого поведения нельзя исключать априори. Однако на основании широкого спектра эмпирических сопоставлений можно прийти к выводу, что даже если этот генетический компонент и существует, то он невелик и существенно уступает по значимости социальным условиям. Начнем с того, что насилие совершается не только молодыми мужчинами репродуктивного возраста. Например, наиболее распространенным типом насилия в семьях является не насилие между взрослыми сексуальными партнерами – чаще происходит насилие между родителями и детьми, проявляющееся, как правило, в виде суровых телесных наказаний, а эта форма насилия, в свою очередь, встречается реже, чем насилие между детьми (см. главу 4). Последнее не отличается особой жестокостью в силу причин, к которым мы еще обратимся – к ним, в частности, относится следующий момент: когда насилие ограничивается и регулируется посторонними (в данном случае взрослыми), оно, как правило, приобретает хронический, а не острый характер. Здесь перед эволюционной теорией возникает сложная задача, ведь дети начинают проявлять драчливость в довольно раннем возрасте, причем зачастую агрессивное поведение характерно и для маленьких девочек, хотя с возрастом оно постепенно ограничивается [Tremblay 2004]. В абсолютном выражении максимальная частота случаев насилия приходится на нерепродуктивный возраст, причем их участниками не являются исключительно лица мужского пола. Возможно, эта разновидность насилия ускользает из поля зрения эволюционных психологов потому, что она не отличается особой жестокостью и не фиксируется в официальной криминальной статистике, – тем не менее, если нашей задачей является построение всеобъемлющей теории, она должна учитывать все разновидности и все уровни интенсивности насилия. Микроситуационная теория действительно неплохо справляется с включением данных, связанных с детьми. Как будет показано ниже, потасовки между маленькими детьми демонстрируют те же две закономерности, которые лежат в основе насилия среди взрослых: во-первых, ситуационно сильные участники инцидента нападают на слабых и боязливых, а во-вторых, такие драки являются инсценированными и снабжены ограничителями. Данный паттерн имеет структурный, а не индивидуальный характер: когда какие-то дети покидают группу, а вместо них появляются другие, происходит реорганизация паттерна доминирования и перераспределение ролей обидчиков и жертв [Montagner et al. 1988].

Но уязвимость эволюционной психологии обнаруживается и в том, что считается ее основным коньком, – а именно в склонности молодых мужчин к участию в серьезном насилии. Альтернативные объяснения того, почему молодые мужчины склонны к насилию, нетрудно сконструировать, исходя из социальных условий. Из всех возрастных групп именно эта группа обладает наиболее неоднозначным статусом в обществе: физическая сила и насилие выступают тем единственным ресурсом, в котором молодые мужчины имеют превосходство над другими, тогда как в части экономического положения, уважительного отношения со стороны других и наличия ресурсов организационной власти они находятся на низком уровне. Хотелось бы еще раз сделать акцент на моем микросоциологическом рефрене: эволюционная теория допускает, что насилие осуществляется легко (при условии генетической предрасположенности к нему), тогда как на самом деле совершать насилие трудно – даже молодым мужчинам. Имеющиеся у нас микросвидетельства действительно демонстрируют, что большинство попыток совершения насилия молодыми мужчинами оборачиваются неудачей.

В настоящий момент эволюционная теория отвергается значительными сегментами интеллектуального мира – отчасти из‑за ее очевидной невосприимчивости к культурным и интеракционным моделям, а отчасти из‑за старинного интеллектуального антагонизма между интерпретативным и позитивистским подходами, между Geisteswissenschaft и Naturwissenschaft [науками о духе и науками о природе, нем.]. Моими интеллектуальными союзниками в значительной степени являются сторонники интерпретативного подхода, но все же хотелось бы ступить на эволюционистскую почву, высказав предположение, что эволюционная психология совершила две серьезные ошибки, исходя из своих же представлений.

Первая ошибка относится к вопросу о том, что именно эволюционировало генетически. Согласно утверждению сегодняшней эволюционной ортодоксии, в результате своей эволюции люди превратились в распространителей эгоистичных генов, а у мужчин развивался биологический аппарат агрессивности, направленный на распространение собственных генов с целью сделать их предпочтительными в сравнении с генами некоторых других мужчин. Я даю совершенно иную интерпретацию того, что именно является основным эволюционным наследием на биологическом уровне. Как уже утверждалось в другой моей работе в контексте объяснения человеческой эротической чувственности [Collins 2004: 227–228], человеческая эволюция происходила таким образом, что у людей появилась особенно высокая чувствительность к сигналам микровзаимодействий, которые подаются другими людьми. Мы генетически предрасположены к тому, чтобы оказываться во взаимном фокусе интерсубъективного внимания и в общих ритмах передавать эмоции от одного организма к другому. Данная особенность является сформированной в процессе эволюции биологической предрасположенностью: для нас характерна ситуационная поглощенность сиюминутными нюансами нервной и эндокринной систем друг друга, в результате чего у нас появляется склонность к формированию ритуалов взаимодействия, а следовательно, и к поддержанию солидарности, когда мы встречаемся лицом к лицу. Все это выходит за пределы банального утверждения о том, что в ходе эволюции у человека появились большой мозг и способность усваивать культуру. Результатом человеческой эволюции стала наша эмоциональная гипернастройка друг на друга, а стало быть, мы исключительно восприимчивы к механизмам ситуаций взаимодействия.

Таким образом, эволюция человеческого эготизма имеет далеко не первостепенное значение – он возникает лишь в особых обстоятельствах, причем по большей части на довольно позднем этапе истории человечества (см. [Collins 2004], гл. 9 «Индивидуализм и обращенность к внутреннему миру как порождения социума»). Все это оказывает прямое воздействие на совершаемое людьми насилие, хотя и совершенно противоположное основаниям эволюционной психологии. К нашим «системным настройкам» относится стремление к вовлеченности и солидарности при взаимодействии – в силу этого обстоятельства насилие и является столь затруднительным делом. Как будет более подробно показано ниже, конфронтационная напряженность и страх представляют собой не просто эгоистичное опасение человека, что его телу будет нанесен ущерб, – эта напряженность прямо противоречит склонности к захваченности эмоциями друг друга, когда присутствует общий фокус внимания. На физиологическом уровне наша эволюция привела к тому, что необходимость вступать в бой наталкивается на значительные интеракционные препятствия – так происходит благодаря тому способу, каким наши неврологические настройки заставляют нас действовать в непосредственном присутствии других людей. Конфронтационная напряженность/страх является той эволюционной ценой, которую мы платим за цивилизацию.

Люди способны испытывать гнев и мобилизовывать энергию своего организма для демонстрации силы и агрессии. У этих способностей также имеются физиологические основания, которые являются универсальными для любых обществ [Экман, Фризен 2022] и обнаруживаются у большинства маленьких детей20. В эволюционной психологии способность проявлять гнев объясняется в качестве способа мобилизации усилий организма для преодоления какого-либо препятствия [Frijda 1986: 19]. Но когда препятствием оказывается другой человек, заложенная в наших системных настройках способность к гневу и агрессии встречается с еще более сильной подобной настройкой – склонностью включаться в общий с другими людьми фокус внимания и эмоциональные ритмы других людей. Откуда мы знаем, что склонность к вовлеченности во взаимодействие сильнее, чем мобилизованная агрессия? Это знание появляется из микроситуационных свидетельств, рассматриваемых на всем протяжении этой книги, которые демонстрируют, что наиболее распространенной тенденцией является резкое прекращение открытого насилия, а когда насилие все же возникает, оно происходит в виде процесса взаимодействия, который обстоятельно ориентирован на преодоление конфронтационной напряженности, но по-прежнему сохраняет ее следы.

Это не означает, что люди не могут находиться в конфликте. У них зачастую бывают конфликтные интересы, а по отношению к противникам мы нередко демонстрируем неприязнь. Но этот антагонизм по большей части направлен против других лиц – а точнее, против расплывчато определяемых групп, – которые находятся на определенном расстоянии, желательно вне досягаемости для зрения и слуха. Всеобъемлющую напряженность вызывает именно непосредственная ситуационная конфронтация, и для того, чтобы насилие в ситуации лицом к лицу произошло, требуется какая-либо ситуационная траектория обхода этого эмоционального поля.

Теперь можно перейти к рассмотрению второй особенности эволюции, актуальной для конструкции человеческого насилия. Здесь нас будет интересовать уже не биологическая эволюция физических системных настроек человеческих организмов – мы обратимся к человеческим институтам, которые также можно рассматривать как эволюционирующие во времени, причем одним институтам удается пройти отбор, необходимый для выживания, а другим нет. Если на физиологическом уровне человеческая эволюция привела к тому, что нас при столкновении с кем-то другим в антагонистическом режиме переполняет конфронтационная напряженность, то в истории человечества развитие насилия должно было происходить за счет социальной эволюции техник преодоления конфронтационной напряженности/страха.

Как демонстрируют исторические сопоставления, социальная организация играет огромную роль среди факторов, предопределяющих объем совершаемого насилия. История армий представляет собой историю организационных приемов, позволяющих удерживать людей в бою или по меньшей мере препятствующих бегству, даже если они испытывают страх. В племенных обществах сражения были короткими – в основном они представляли собой стычки между несколькими сотнями человек (или еще меньшим количеством участников), которые с перерывами продолжались в течение нескольких часов и обычно прекращались вместе с появлением единственной жертвы – убитого или тяжело раненного. Без социальной организации, способной удерживать бойцов вместе в одном строю, они метались взад-вперед по линии соприкосновения с противником группами по несколько человек, спасаясь бегством при попадании на неприятельскую территорию более чем на несколько секунд. Эта схема напоминает о сегодняшних уличных бандах, которые совершают свои вендетты в виде взаимных нападений «с колес», стреляя в группу противников из движущегося автомобиля, – хотя в ситуациях, когда происходит встреча одной группы с другой с присутствием большого количества их участников, они, как правило, предаются пустым угрозам и оскорблениям в адрес друг друга, но при этом стараются избежать открытого столкновения. Данное сравнение показывает, что эволюция социальной техники активации насилия не сводится просто к тому или иному историческому периоду: отдельные группы современных обществ находятся в том же структурном положении, что и небольшие первобытные племена, не имевшие организационного аппарата для принуждения бойцов к тому, чтобы они оставались в сражении21.

Более сложная социальная организация в Греции, Риме и Китае эпохи Античности позволяла бросать в сражение более многочисленные (иногда порядка десятков тысяч солдат) и более дисциплинированные войска, которые могли вести бой целый день. В средневековой Европе сражения также обычно продолжались один день. Накануне эпохи Наполеоновских войн численность армий иногда достигала сотен тысяч человек, а сражения длились до трех дней. В мировых войнах ХX века сражения при поддержке массивного бюрократического аппарата тянулись до полугода и более – в качестве примеров можно привести битвы за Верден и Сталинград. В любой исторический период основную часть армий составляли молодые мужчины примерно на пике репродуктивного возраста, однако масштаб убийств определяется типом социальной организации. Эту вариативность невозможно объяснить борьбой за репродуктивные достижения. Эволюционировали в данном случае организационные приемы, позволявшие удерживать солдат в строю, где они могли наносить определенный урон противнику или по меньшей мере противостоять дальнобойному оружию, способному поражать их ряды. Эволюция этих приемов происходила благодаря ряду изобретений. В античную эпоху это была фаланга с сомкнутыми рядами, в Новое время – воинские подразделения, которые прошли муштру на плацу и шли в бой в окружении корпуса офицеров, стремившихся удержать солдат в строю. В современных массовых армиях такими приемами выступают политизированные призывы и способы укрепления морального духа, бюрократические методы позволяют заманивать людей в ловушку военной организации, из которой нет выхода, а также существуют формирования, специализирующиеся на принудительных мерах, наподобие военной полиции, задача которой состоит в том, чтобы не дать солдатам убежать. Работу Джона Кигана «Лицо войны» можно интерпретировать именно как сравнение таких методов на протяжении нескольких исторических периодов (см. [Keegan 1976], а также [Мак-Нил 2008; McNeill 1995]).

Военная организация дает самую простую возможность отследить социальные приемы, позволяющие преодолевать нашу биологическую склонность к ненасилию. Но существуют и другие сферы насилия, где развивались подобные приемы – в качестве примеров можно привести эволюцию дуэлей, боевых искусств и других школ единоборств, а также стандартного коллективного поведения спортивных болельщиков. Скажем, возникновение футбольных хулиганов в Великобритании ХX века можно рассматривать именно в качестве такой эволюции приемов: сначала фанаты участвовали в постановочном возбуждении спортивных состязаний, а затем произошло отделение этого возбуждения от собственно игры, в результате чего элита профессионалов смогла активировать собственную форму «беспорядков по первому требованию». К рассмотрению этих тем мы обратимся в последующих главах.

Устаревшее использование слова «эволюционный» в смысле прогресса не слишком согласуется с исторической моделью насилия – если таковая и существует, то она заключается в том, что способность к насилию возрастала вместе с увеличением масштабов социальной организации. Насилие не является чем-то первозданным, но и цивилизация его не усмиряет – гораздо ближе к истине обратное утверждение. Однако здесь в техническом смысле приобретает актуальность один из аспектов эволюционной теории – и выводы его неутешительны. Используя терминологию Норберта Элиаса, искомая модель может представлять собой не только «процесс цивилизации», но и в равной степени «процесс децивилизации»22. Не разделяя увлечения понятийным аппаратом эволюционной теории, я в большей степени склоняюсь к рассмотрению цепочек исторических событий с точки зрения веберовской теории многомерных изменений в социальной организации власти (наиболее всеобъемлющие разработки в этом направлении принадлежат Майклу Манну [Манн 2020а; Mann 2020b; Манн 2022]. Технические приемы осуществления насилия всегда должны соответствовать задаче преодоления конфронтационной напряженности/страха, и сколь бы масштабными ни были упомянутые выше организации на макро- и мезоуровне, их эффективность всегда проверяется на микроуровне. Эволюционная точка зрения в данном случае прежде всего выступает для нас напоминанием о чрезвычайно длительной перспективе. Проблема, которую стремилось разрешить развитие социальных техник, была создана именно нашими биологическими системными настройками – тем обстоятельством, что мы испытываем слишком сильные эмоциональные затруднения при столкновении с насилием лицом к лицу. Но к счастью для человеческого благоденствия, эта проблема в значительной степени по-прежнему сопротивляется решению.

Источники

По своей структуре эта книга представляет собой теоретическое исследование, но при этом она в значительной степени ориентирована на эмпирические данные. Целью автора было представить изображение насилия с максимально близкого расстояния. При работе над книгой в ход пошли любые доступные мне источники информации. Везде, где это было возможно, я старался использовать визуальные свидетельства. Доступные видеозаписи драк имеются главным образом для насилия, совершаемого полицией, насилия во время спортивных состязаний и насилия толпы. Кроме того, в отдельных случаях видеозаписи приходят на помощь при изучении современных военных действий, хотя более показательны антропологические съемки племенных войн. Фотоснимки, как выяснилось, еще более полезны, чем видеозаписи, поскольку они позволяют уловить эмоции и подробно демонстрируют пространственные положения человеческих тел. Присутствующие в книге фотографии автор включил в текст в той мере, насколько это позволили сделать практические возможности издателя23. Некоторые из представленных в книге обобщений основаны на имеющихся у автора подборках фотоснимков с изображением отдельных видов насилия.

Еще одним важным источником является наблюдение. Я использовал собственные наблюдения всякий раз, когда из них можно было хоть что-нибудь почерпнуть. Некоторые из этих данных собирались намеренно, когда я сам находился в местах, где происходит насилие, в опасное время суток (этому способствовало проживание в некоторых районах городов восточного побережья США), или в ходе участия в полицейских рейдах. Другие наблюдения появились благодаря бдительной готовности автора «включать социолога», внимательно смотреть на происходящее и делать заметки, когда происходит что-то интересное. Все это не настолько мелодраматично, как может показаться: меня интересуют конфликтные ситуации не только высокой, но и низкой интенсивности, и мне любопытно наблюдать за тем, как люди справляются с конфронтациями, большинство из которых в действительности вообще не перерастают в насилие, не говоря уже о его крайних формах24.

При обращении к некоторым темам этой книги я обширно использовал отчеты моих студентов – ретроспективные сообщения о ситуациях, которые они сами наблюдали, получив от меня заблаговременные инструкции относительно того, на что следует обращать внимание: эмоции, положения тела, обстоятельства времени происходящего. Я просил студентов описывать конфликтные ситуации, свидетелями которых они были на близком расстоянии, причем не обязательно с присутствием насилия: в представленные отчеты вошли, например, описания ссор и прерванных драк – все это также является важной составляющей спектра ситуационной динамики. Учитывая то, что выполнявшие эту работу студенты в основном происходят из семей среднего класса (хотя имеют весьма разнообразную этническую принадлежность и являются выходцами из разных стран), те разновидности насилия, о которых они сообщали, как правило, ограничивались кутежом, развлечениями и спортивными состязаниями, плюс некоторое количество семейных конфликтов и отдельные описания демонстраций и массовых беспорядков. Очевидно, что такие данные невозможно использовать для подсчета статистической частоты различных видов насилия, однако они очень показательны с точки зрения взаимосвязи между различными характеристиками ситуаций – что мне и требовалось.

Сам я интервьюировал людей, которые наблюдали насилие или были причастны к нему в различных формах: сотрудников полиции в нескольких странах, бывших солдат, музыкантов молодежной сцены, вышибал, судей и преступников. На протяжении этих интервью я уделял особое внимание тому, что именно они наблюдали, делая меньший акцент на том, как они интерпретировали или объясняли увиденное (хотя этот момент едва ли можно исключить). Интервьюирование варьировалось от ответов на заранее подготовленный (но не конечный) список вопросов до неформальных бесед; если это давало результат, то я вступал в продолжительные и неоднократные дискуссии. Особую пользу принесли обращения за деталями наблюдений к другим авторам этнографических исследований, которые поделились со мной различной информацией, выходящей за рамки их опубликованных работ – так произошло не потому, что они нечто утаивали, а благодаря моему стремлению получать материалы, актуализированные с новой перспективы. Кроме того, отдельные подробные описания различных видов насилия я почерпнул из судебных источников25. Еще одним источником информации я обязан собственному участию в различных школах боевых искусств на протяжении многих лет.

При рассмотрении некоторых тем активно использовались материалы новостных хроник. Они очень сильно различаются в подаче ситуационных деталей, но поскольку насилие, в особенности в более изощренных формах, является относительно редким событием, новостные сообщения нередко незаменимы. Особенно полезными материалы СМИ оказываются в тех случаях, когда в них сообщается дополнительная информация по делам, которые ведет полиция, например заключения баллистических экспертиз. В сводках новостей информация обычно подается в усеченном виде, однако гораздо больше подробностей содержится в отдельных длинных репортажах (например, о массовых беспорядках), которые можно обнаружить в интернете. Телевизионные новости, как правило, менее внятны и в большей степени нагружены комментариями, а следовательно, не столь полезны, за исключением тех случаев, когда в них присутствуют видеоматериалы. Основным исключением здесь выступает насилие в спорте. Для анализа насилия со стороны участников соревнований и болельщиков я использовал собственные наблюдения, почерпнутые из спортивных телетрансляций. В Америке спортивные события настолько ориентированы на видеосъемку, что зачастую по ней можно восстановить значительную часть контекста, опираясь на новостной сюжет о какой-нибудь драке, из которого неочевидна суть дела, – скажем, понять, какие действия игроков и команд во время матча привели к драке. Кроме того, мне удалось проверить некоторые моменты – например, соотношение между частотой случаев, когда бейсболисты получают удары мячом при подаче, и ситуациями, когда это приводит к дракам.

На всем протяжении книги в анализ включались материалы уже опубликованных исследований. Некоторые из них принадлежат другим специалистам – здесь особую ценность имеют работы авторов, занимающихся этнографией насилия (Элайджа Андерсон, Энтони Кинг, Билл Бьюфорд, Кертис Джексон-Джейкобс, Никки Джонс и другие), а также тех, кто изучает среду, в которой имеют место определенные его разновидности (работы Дэвида Грейзиана о сфере развлечений и Мюррея Милнера о статусных системах в средней школе). Особую признательность хотелось бы выразить таким исследователям, как Джек Кац, которые первыми стали сводить воедино все данные близких наблюдений с разных точек зрения. Ряд коллег, реализующих такой подход (Кац, Милнер, Грейзиан), предпринимают коллективные этнографические исследования – отчеты о наблюдениях от ряда лиц, которые собираются либо ретроспективно, либо от наблюдателей, направленных для освещения конкретных событий. Подобному подходу уделялось мало внимания в методологической литературе, однако он обладает множеством преимуществ и заслуживает того, чтобы приниматься в расчет более масштабно.

Кроме того, в качестве материалов использовались опубликованные интервью (например, с преступниками, находящимися в тюрьме или отбывшими срок), а также биографические и автобиографические сообщения людей, принимавших участие в насилии (в особенности во время военных действий). Историки приходят на помощь там, где они приводят подробности микронаблюдений из собственных источников.

Иногда полезными оказываются и художественные источники, хотя здесь нужно действовать с осторожностью, поскольку художественные описания насилия являются важным источником мифологии, которая заслоняет наше понимание этого феномена. Особенно это касается игровых фильмов, в которых насилие за редким исключением изображается крайне недостоверно. В некоторых литературных произведениях (главным образом относящихся к натуралистическому направлению начала XX века) содержатся ценные подробные описания военных действий и поединков, а также микромеханизмов, которые приводят к насильственным столкновениям, или сцен разгула, выступающих их фоном. Отдельные писатели, такие как Толстой, Хемингуэй и Фицджеральд, были микросоциологами еще до появления самой этой профессии. В произведениях авторов предшествующих периодов, таких как Гомер и Шекспир, во многом распространялись мифологические представления, но все же и они порой полезны, когда в них описывается ритуальная сфера, окружавшая насилие в отдельные исторические периоды, пусть и не сам процесс совершения насилия.

Там, где это было актуально, в книге также использовались количественные данные. Они оказались полезными (хотя и труднодоступными) применительно к некоторым аспектам насилия, совершаемого полицией, а военные реконструкции сыграли ключевую роль в пробуждении интереса ученых к тому, как на самом деле происходит насилие – к подобным данным относятся подсчеты выстрелов, сделанных солдатами, нанесенных ударов, израсходованных боеприпасов и потерь. Кроме того, были проведены детальные реконструкции нескольких массовых демонстраций и подробностей гибели их жертв (например, расстрела сотрудниками Национальной гвардии США студенческих выступлений в Кент Стейт в 1970 году26). Автор также опирался на данные о мародерстве и задержаниях в ходе массовых беспорядков и временны́е диаграммы их распространения и масштабов тяжести.

На протяжении всего исследования я придерживался правила давать собственные интерпретации данных. Зачастую это требовало разрыва с представлениями наблюдателей или предшествующих исследователей о том, что именно является важным, и выхода за рамки их понимания ситуаций. Можно сказать, что социология в значительной степени представляет собой искусство задания новых рамок для наблюдений других людей. Там, где эти предшествующие наблюдения принадлежат самим социологам, а новые рамки сильно пересекаются с прежними, можно говорить о накапливающемся прогрессе теоретических представлений.

Мои источники чрезвычайно разнородны – но именно так и должно быть. Для предметного понимания отдельно взятого феномена требуется взглянуть на него с как можно большего количества сторон. Методологический пуризм оказывается огромным камнем преткновения для понимания – в особенности в случае с таким трудным для постижения явлением, как насилие. Очевидно, что в будущем микросоциологические исследования насилия можно будет выполнять лучше, чем сделано в этой книге, – а пока важно задать принципиальное направление движения.

Краткий обзор содержания книги

В главе 2 будет представлена базовая модель: насильственные ситуации наполнены конфронтационной напряженностью и страхом. Как следствие, в большинстве случаев насилие не идет дальше пустого бахвальства и патовых ситуаций, в результате чего мало что происходит либо совершаются неумелые действия, наносящие в основном незначительный и непреднамеренный урон. Для нанесения противнику реального ущерба необходимы траектории, позволяющие обойти конфронтационную напряженность и страх – о том, что собой представляют эти способы, речь пойдет в последующих главах.

В главе 3 описывается особая разновидность динамической последовательности, в ходе которой напряженная конфронтация внезапно разрешается в пользу одной из сторон, получающей подавляющее превосходство. В результате возникает ситуация, которую я именую наступательной паникой. Именно по такой схеме совершались многие нашумевшие зверства – включая значительное число случаев чрезмерного насилия, попадавших в заголовки новостей.

В главах 4 и 5 рассматриваются траектории обхода конфронтационной напряженности/страха, предполагающие нападение на слабую жертву. Здесь мы обратимся к ситуационным механизмам домашнего насилия, травли, вооруженных ограблений и разбойных нападений. Некоторые из этих разновидностей насилия более институционализированы, чем прочие, и воспроизводятся на протяжении того или иного периода времени. Наступательная паника, рассмотренная в предшествующей главе, также является одним из видов нападения на слабого, хотя и расположенным на другом конце континуума – там, где у соперника возникает слабость, а внезапность эмоционального сдвига выступает залогом жестокости нападения. Все эти разновидности нападения на слабого демонстрируют ключевую особенность успешного акта насилия: выбор цели, слабой в эмоциональном отношении, что оказывается более важным, чем физическая слабость.

Итак, перечисленные главы посвящены тем видам насилия, которые при непосредственном наблюдении выглядят уродливо и вызывают моральное презрение. Во второй части книги пойдет речь об ином наборе траекторий, позволяющих обходить конфронтационную напряженность/страх. Здесь насилие оказывается чем-то благородным, доставляющим счастье, бьющим ключом – или по меньшей мере находится в некой промежуточной зоне, где оно получает оправдание со стороны общества и скрыто поощряется. В главе 6 будут рассмотрены поединки, которые намеренно инсценируются для публики; благодаря тем же самым особенностям, которые делают такие поединки обставленными ограничениями и защитными механизмами, их участники, как правило, восходят в круг почтенной элиты. Но даже здесь конфронтационная напряженность/страх никуда не деваются, придавая насилию форму, напоминающую возвращение вытесненного в психоанализе.

В главе 7 рассматриваются различные способы, при помощи которых к насилию могут приводить такие радостные случаи, как различные празднования, кутежи и развлечения. Здесь же мы рассмотрим, как некоторые виды насилия, не связанные с радостью, такие как массовые беспорядки, могут приобретать разгульный оттенок.

В главе 8 объясняется, каким образом структура спортивных состязаний как драматического псевдонасилия в предсказуемые моменты порождает реальное насилие, совершаемое участниками соревнований и болельщиками. Кроме того, будут рассмотрены условия, при которых насилие со стороны болельщиков выплескивается за пределы спортивных арен и даже перестает от них зависеть. В таких случаях «команда В» (фанаты) заявляет о себе в качестве равной или даже превосходящей по статусу «команду А» (собственно спортсмены) в эмоциональном драматизме спортивного действа.

В главе 9 рассматривается вопрос о том, как начинаются – или не начинаются – насильственные столкновения. Здесь мы сосредоточимся на микродинамике бахвальства и блефа, изучив, каким образом они могут быть институционализированы в качестве предпочтительного стиля в кодексе поведения на улицах неблагополучных районов.

Главы 10 и 11 посвящены тому, как определяются победители и проигравшие в насильственных столкновениях в процессе установления доминирования в микроситуациях. Успех в совершении насилия представляет собой стратификацию эмоционального поля, аналогичную тому «закону малых чисел», который формирует творческую активность в интеллектуальной и художественной сферах – и в том и в другом случае перед нами разные варианты захвата эмоционального доминирования над ограниченными нишами в пространстве внимания. Лица, которые становятся элитой насилия – термин «элита», разумеется, употребляется здесь в структурном смысле, а ее представители способны вызывать к себе как моральное презрение, так и обожание, – достигают эмоционального доминирования за счет всех остальных присутствующих в данном поле. Они эмоционально паразитируют на своих жертвах, черпая собственный успех из того же самого процесса, который приносит поражение их противникам, и овладевают эмоциональной энергией менее значимых участников своей группы поддержки и зрителей.

В социологическом смысле в этом обстоятельстве как минимум нет худа без добра. Для насилия, которое по самой своей природе является порождением того или иного эмоционального поля, характерны очень сильные структурные ограничения. Те же самые особенности, благодаря которым немногие люди успешно совершают насилие, заставляют остальных придерживаться ненасилия. Впрочем, какие конструктивные выводы на будущее можно сделать из этой модели, еще предстоит выяснить.

Взаимодополняемость микро- и макротеорий

Поскольку мы, социальные ученые, склонны вести полемику и действовать так, будто наш собственный теоретический подход является единственно верным, я хотел бы во всеуслышание заявить, что социология не сводится к микросоциологической теории. Исследовательские успехи были достигнуты и в изучении крупномасштабных структур – сетей, рынков, организаций, государств и их взаимодействия на мировой арене – без обращения к микродеталям. Социологи уже накопили ряд ценных теорий, описывающих эти структуры среднего и крупного масштаба, и не мне предлагать коллегам отбросить их в сторону, чтобы сосредоточиться только на ситуациях взаимодействия лицом к лицу. В данном случае перед нами стоит проблема не онтологического – что реально, а что нет? – а прагматического характера: какие теории работают, а какие – нет? В конкретной области исследований насилия, возможно, в большей степени, чем в любой другой сфере, сложилось неверное понимание самой базовой модели микровзаимодействия. Социологами делалось допущение, что отдельно взятые люди совершают насилие с легкостью, поэтому микроуровень пропускается как беспроблемный, чтобы обратиться к фоновым условиям на среднем уровне анализа либо к макроуровню организаций или доминирующей культуре.

В результате возникает прагматическая ошибка. Совершать насилие – непросто, а ключевые камни преткновения и поворотные моменты в данном случае располагаются именно на микроуровне. Это не означает, что никаких условий мезо- и макроуровней не существует или что их невозможно с пользой интегрировать в более масштабную теорию, как только мы придем к правильному пониманию микромеханизмов.

Возможно, многие читатели этой книги будут поражены, насколько она сконцентрирована на микроуровне. За рамками нашего рассмотрения останутся предшествующие мотивы насилия, его фоновые условия и долгосрочные последствия. Кроме того, читатель не найдет описания механизмов порождения насилия более социальными структурами, более масштабными (например, военными или политическими), чем непосредственная ситуация. Да, все это в книге действительно отсутствует. Но для того, чтобы подробно сосредоточиться на микродинамике насилия, необходимо отставить в сторону все остальное. Однако эта книга представляет собой лишь первый том из двух намеченных – охват материала во втором томе будет шире именно за счет того, что осталось за кадром здесь27. В последующем мы обратимся к рассмотрению имеющихся у нас знаний об институционализированном насилии, а точнее, о тех элементах, которые повторяются, структурируются и тем самым складываются в организации среднего и крупного масштаба, обеспечивающие регулярный приток ресурсов для «специалистов» по насилию. Во втором томе будут рассмотрены такие темы, как войны и геополитика, а также пытки и многочисленные контексты и разновидности изнасилований.

Такое расширение темы насилия позволяет преодолеть несколько концептуальных и эмпирических рубежей. Обращение к крупномасштабным и долговременным структурам производства насилия граничит с общей теорией конфликта – темой более широкой, поскольку конфликт зачастую не сопровождается насилием. Связь между двумя этими темами обнаруживается в процессах эскалации и контрэскалации, которые необходимо расширить, добавив к ним имеющую ключевое значение, но не столь часто принимаемую во внимание теорию деэскалации. Основной акцент во втором томе будет сделан на конфликте как процессе, разрастающемся и затухающем во времени, который может быть как насильственным, так и ненасильственным. В связи с этим будет предпринята попытка очертить определенные временны́е закономерности: когда и как конфликт возникает в одни моменты и не возникает в другие. В результате темпоральный процесс предстанет ключевой характеристикой насилия как такового, помимо других способствующих ему условий. Возникновение насильственных событий зависит от их временны́х параметров в соотношении с другими подобными событиями, а также от внутреннего временно́го потока в рамках микроинцидентов. Все это может способствовать дальнейшему движению к пониманию насилия как относительно редкого события, не детерминированного фоновыми условиями.

Правильное соотношение микро- и макросоциологического подходов заключается не в том, что один должен сводиться к другому, а в координации двух этих уровней исследования там, где это приводит к какому-либо полезному результату. Насилие является одной из сфер, где это чрезвычайно важно. Несмотря на смену масштабов, оба тома будет связывать единая нить – а именно теория процессов взаимодействия в эмоциональных полях, которая в настоящей книге применяется к микрофрагментам времени и пространства, а в ее продолжении будет использована на более масштабном материале.

В дальнейшем изложении местоимения мужского рода «он», «его» и «ему» будут намеренно использоваться для обозначения именно мужчин. В насильственных ситуациях мужчины и женщины в ряде моментов ведут себя схоже, однако общепринятая ныне формулировка «он или она», замещающая общий род, при рассмотрении нашей темы способна основательно сбить с толку. Насилие, совершаемое между женщинами и между мужчинами и женщинами, будет рассматриваться по отдельности и без двучтений.

Загрузка...