Давно уж это так повелось, что немало беглецов московских за гранью, в Польше да на Литве живет. Особенно – в этом последнем княжестве. Много тут православных своих помощников и крестьян. Мало чем и отличается местная жизнь от московской, особенно – окраинной.
На Литве жил и умер знаменитый воевода Иоанна Грозного, князь Андрей Курбский. И в мире, и на войне, пером и мечом хорошо умел князь сводить счеты с великим «хозяином Московского царства», которому изменил, спасая собственную жизнь, но оставляя на жертву целое гнездо: жену с детьми…
И до, и после Курбского – немало знатного и простого люда московского спасалось за этими гранями от опалы и гнева, от суда или бессудных казней московских владык, царей милостию Божиею, но немилостивых чаще всего и по рассудку, и по собственной склонности.
Сейчас живет там родовитый боярин Михайло Головин, близкий родич казнохранителя Иоаннова, который и по смерти его служил царю Федору по вере и правде. Но смели Головины пойти об руку с другими вельможами, стараясь обуздать властолюбие Годунова, – и поплатились опалой. Еле головы целыми унесли. А Михайло, повторяя, что «береженого – Бог бережет!» – все-таки за рубеж кинулся, собрав все, что мог из своего, большого раньше, богатства.
Вокруг него, как цыплята под крылом наседки, – собрались и другие, менее значительные русские выходцы, которые или бежали навсегда с родины, или по делам на долгое время появились в пределах Польши и Литвы.
В постоянных сношениях находятся эти добровольные изгнанники со своей покинутой родины. Послов ли посылает Речь Посполитая, либо сам литовский князь от себя, купцы ли собираются к Смоленску ехать товары менять, торг вести, – потому что дальше не пускают «литовских соглядатаев», как окрестили их братья на берегах Москвы-реки, – с каждой оказией идут и возвращаются цидулочки, безымянные по большей части, а порою – и цифирью, загадочным шифром начертанные…
Как раз в пору, когда направился к Киеву сирота со своим приятелем Юшкой, или Григорием-дьяконом, – неведомо откуда пронеслась странная весть среди московских выходцев, а от них – проникла и в польские, в литовские круги простых и знатных людей…
Заговорили вдруг, пока еще неопределенно, без подробных указаний и объяснений, что царевич в Угличе, на которого послал убийц Годунов, – не погиб. Близкие люди предвидели замыслы Годунова, успели заранее скрыть настоящего царевича, сына Ивана Васильевича, а пал от ножа безымянный ребенок, подставленный вместо Димитрия Углицкого.
Схоронили в могилу убитого. А живого – спрятали добрые люди подальше от глаз и рук Годунова.
Теперь – мальчик подрос, надежды большие подает, и собираются его покровители всему миру открыть тайну, хранимую больше семи лет…
Многих сильно всполошила эта весть. Как-то очень скоро и на Украину проникла она, как будто кто-нибудь нарочно с нею побывал в главных, людных городах и поселках тамошних.
А может быть, иначе даже это вышло. Может быть, в разных местах земли сам по себе народился волнующий слух. Никто не любил Бориса. Все видели, что под прикрытием царских одежд Федора прокрался он к трону, ухватившись за мертвеца, – успел взойти и на престол, когда еще не успели снять с него полуостывший труп последнего Рюриковича. Оставить трон пустым – нельзя было. Думы боярской – как предлагали московскому люду в первый день смерти Федора – признать не захотели, опасаясь многовластия, засилья наглых бояр больше, чем захвата власти одним умным заговорщиком дворцовым.
И Борис воцарился. Не было времени найти иного. Он не дал опомниться никому… Предупредил всякие попытки.
И Борис сидел на троне. Но он был ненавидим равными и старейшими по крови. Боялись его все. Куда направлял правитель, а после – царь свой тяжелый, сверкающий умом и волей взор, – там хотел он видеть полное повиновение, как бы тяжело ни казалось окружающим исполнять волю умного тирана, даже во благо себе, на пользу общую… Даже сильные чувствовали, что новый царь хочет и может стереть всякую личность в окружающих, уравнять всех: умных и глупых, добрых и злых, дать им корм и кров, как стаду, и быть надо всеми одним всевластным господином, тем более неугодным никому, что не по праву крови, не волею судьбы, а своей личной энергией достиг Борис высоты величия и власти на земле.
Этого больше всего не прощали ему окружающие, завистливые, ленивые, ограниченные бояре, которые по себе судили и Годунова и говорили, что только одними преступлениями и кознями удалось ему то, к чему стремились многие из них… Ум правителя, его труды и навык государственный сводили на нет.
При таких предзнаменованиях воцарился Борис.
Память о Димитрии Углицком за семь лет не могла изгладиться в народе. Почти все желали чуда, желали, чтобы этот царевич был жив… Чего горячо желаем, то иногда и мерещится… А что мерещится, чуется, – то и сбывается порою, хотя очень редко…
Поэтому возможно, что к концу первого же года царствования Годунова сам собою в разных местах мог народиться зловещий для царя слух о воскресшем из мертвых Димитрии-царевиче…
Но, во всяком случае, очень и очень многие люди, только охраняя свою безопасность, старались тайно сеять такие вести…
Сидя за рубежом, обеспеченный и от приставов, и от доносчиков годуновских Михаил Головин первый стал разглашать опасный слух… Его подхватили, – а там и пошло…
В игру сейчас же вмешалось католическое высшее духовенство, как будет видно дальше.
Но пока – затрепетали тысячи грудей, услыхав радостную, хотя и невероятную, чудесную весть:
– Царевич Димитрий жив! Объявится скоро и на Москву пойдет, у душегубца Годунова трон и царство отбирать…
Около месяца спустя после ухода из Москвы двух друзей: диакона патриаршего монастыря и неведомого сироты-переписчика, юного послушника той же обители, – Иову донесли об исчезновении двух человек, состоявших в его свите.
– Писец просился-де, послушник, в Старицу, к родне. А Гришка-диакон и раней, бывало, гуливал… А тут, сказывают, с первым за дружку пошел… Как дружки они…
Этим докладом подневольные люди хотели снять с себя ответственность на всякий случай… А сами они знали, что оба приятеля уже далеко, в Киеве самом, если не дальше.
Сначала Иов не обратил внимания на доклад. Бродячие иноки были заурядным явлением тогдашней жизни. Пришли к нему случайно, неведомо как, побыли, послужили, а там – и ушли в иное место, когда поманила их мечта…
Только позже, когда до Иова докатился опасный слух о царевиче, – он насторожился и тоже, как человек «подневольный», оберегая себя и друга-царя, поспешил с сообщением к Борису, которого милость и сила возвеличили безличного старика, бывшего владыку Ростовского, в достоинство первого из князей российской церкви.
Был конец 1599 года.
Когда Иов вошел к Борису, тот сидел мрачный, с горящими глазами и, едва ответив на обычный привет, показал столбец, измятый, скомканный в сильных, судорожно стиснутых пальцах:
– Слыхал, отче! Чем промышлять вороги наши стали? Лежебоки все эти, козней строители лукавые, недруги земли и царства погубители! Романовы с Нагими, Бельские с Трубецкими да с Шереметевыми… Шуйские, главные всему заводчики, с Сабуровыми да с Куракиными… Вся эта орда несытая, московские захребетники, дворовые приживальщики! Другие – лямку тяни, а им – пеночки сымать! Что удумали! Как царство замутить хотят… Слухи воровские пускают… Слыхал, чаю, о них?
– Нет, государь, о чем сказывать изволишь, невдомек мне, – слукавил осторожный старик.
Этим он показал, что слухи еще очень слабы, если не дошли до него, до патриарха Московского. Да и с себя снимал ответственность за то, что вовремя не сообщил об уходе двух своих слуг.
Почему-то вдруг подумалось теперь Иову, что между слухами и этим бегством есть какая-то несомненная, хотя бы и отдаленная, связь.
– Ладно, добро… Пусть сеют ветер… На голову свою! Бурею крыши с ихних же палат высоких, а то… и головы с плеч снесет… Милостив я был доселе… Прощал, дарил, не зря сказал при венчанье, что последнюю рубаху снять готов, только бы люди в моем царстве нужды да зла не знали… Они мешать желают в этом… Так я мозги ихние, тупые, лукавые, с придорожного грязью смешаю! Царя Ивана припомню для них. Да гляди, не так слепо стану разить. По выбору… Да пытать велю, похитрее Малюты… Положу над водою – и жаждой заморю. Детей ихних…
Тут вдруг Борис остановился, вспомнил о своих детях и огромным усилием воли укротил порыв.
– Пусть же берегутся нам вредить и губить царство! Землею всею, Богом избран я. На Бога идут. Он их и покарает… С чем ты, святый отче, припожаловал? С добром али с худом? Что-то лицо у тебя великопостное, хоша и не та пора сейчас?
– Так, повидать тебя пожелалось, а тут заодно вести, говоришь ты, пришли. Какие, государь, сын мой возлюбленный?
– Про Димитрия, про царенка Углицкого… Неведомой женки седьмой, женищи незаконной беззаконное дите. И жив бы он был, – не царевич, не трону наследник. Мало ль их таких, у государей, бывает? Всех и на трон сажать? Места не станет… А умер, допустил Господь, сам себе конец положил, – и буде. О чем толковать? Нет, вишь! Оживить мертвеца надумали, из могилы поднять хотят. Не умер-де. Другого-де убили злодеи подосланные. А кому подсылать надо было, а?
– Вестимо, некому было, государь, чадо мое. Ясное дело: не нужен и не страшен был ни для кого мальчонка, седьмой жены сын.
– Ну вот, дело говоришь, отче! А они… У-у, треклятые… «Жив Димитрий…» Слыхал?
– Да что ты! Да неужто! Творец Небесный. Вот она злоба диавола! О-ох…
– Да, диаволы, верно, отче-владыко святый… Диаволы! Мертвецом пугать задумали. Поиспужаю я их… живыми палачами… Ну да ладно… Так про что ты, владыко?
– Да дело и пустое вовсе! Был диакон у меня на подворье, лядащий человечина. Грамотей только бойкий. А иные сказывали – и чернокнижьем не брезговал. Да я не верю. Нет того дела, милостию Божией, у нас на Москве. И раньше, бывало, загуливал он. Пропадал на время.
– Ну, ну, что же? Не тяни, отче.
– А ныне – и вовсе сгинул.
– Молодой, старый? – словно соображая что-то новое, важное, спросил быстро Борис.
– Так, середних лет. Тридцать два либо тридцать три ему… за тридцать, скажем. Не более. А в Старицу к родне отпросился он, сказывают. Я там расспросы завел: сказывают, не было их там и не приходили вовсе они.
– Они?! Кто еще там «они»?
– Да с ним, с диаконом, с Гришкой с Отрепьевым, паренек еще увязался. Писцом у меня сидел. Больно четко да скоро писать был мастак. Вот и он за тем, за Гришкой, увязался. Обоих нет… Поискать бы не велишь ли… про всяк случай…
– Он, за тем! Парнишко, говоришь? А велик ли?
– Годов семнадцать, поди, или больше годком… На возрасте парнишко. Смышленый такой…
– Звать как? Собою каков?
– Димитрием звать, Сиротою… Крепкой такой… лицо широкое, прият… Да что с тобой, государь? Григорь Васильич, дохтура зови… Что с государем?
Григорий Годунов, бывший тут же, сам уже кинулся за дверь, испугавшись того, что стало с царем.
Вскочив с кресла, Борис взмахнул руками, ухватился за ворот рубахи и разорвал его, как будто воздуху не стало в покое. Лицо его приняло багрово-синеватый оттенок, глаза выкатились из орбит, побелелые сразу, пересохшие губы ловили воздух, судорожно раскрываясь и сжимаясь. Глухой удушливый хрип послышался из груди, которая поднялась высоко и не могла никак опуститься, заработать с обычной силой и ритмом.
Несколько мгновений продолжалось это, затем грудь стала порывисто дышать, лицо потеряло свой ужасный мертвенный оттенок, глаза снова вошли в орбиты.
Когда Григорий Годунов вошел обратно со Щелкаловым, не ожидая доктора, за которым послали людей, – царь махнул им рукой.
– Не зови никого… не надо… Бывает со мной. Удушье мое обычное… Пустое.
Хриплый, усталый голос Бориса звучал так странно. Он избегал встретиться взглядом с окружающими, как будто поднялись в нем воспоминания о каком-то постыдном, никому не ведомом, полузабытом деле, совершенном в прошлом и не искупленном еще.
– Добро, владыко святый… Мы тут подумаем. Звать как… тово… парнишку? Ты сказывал, кажись? Да не расслышал я… Кровь в голову вступила. Прозванье его какое? Знать нам надобно.
– Звать? А вот невдомек, верно ли сам я памятую? Так, был… самый невидный паренек. Твердо и не вспомню… Мишка ли? Митька ли? Митька и есть. А прозванье? Да Сирота! Так прозванье одно и было ему – Сирота.
– Безымянный! Димитрий? Добро. И на том спаси тя Бог, отче-владыко, что впору нам сказал… о Сироте… о Мишке ли… Митьке ли? – снова овладевая собой, обычным властным, слегка укорливым тоном заговорил Борис. – Час добрый… Со Христом!
Проводив патриарха, Борис обратился к дьяку Щелкалову:
– Ты тут дожидался? Добро. Слушай: вести знаешь? Конечно, к тебе первому дошли. Отец святый нас порадовал… Спустя лето – по малину послал… А все же на грани на все, на Украину, на Крымскую череду, а особливо на Литву, на проезды и проходы к ляхам, в их сторону объезда послать большие… Ни туды, ни оттуда никого бы без обыску не пускали, хотя бы и с нашими листами подорожными. Приметы обоих тех, беглых из Чудова, узнать хорошо да списать вели. Може, еще тут они у нас… Изловить – и ко мне. А ежели там – и там их найдем: рука у меня длинная… О Григорье об этом, об Отрепьеве, написать можно будет в розыске… А про того – молчок! Поймать надо… Безымянного! Его – пуще всего! А называть не надо. Чтобы толков лишних не было… Хитро: Димитрий Сирота. Понимай как хочешь… Ловко! Ну да пусть не веселятся дружки-бояре… Я их подстегну почище, чем они меня собираются. Я их! О-ох, Господи, прости мне грехи мои тяжкие! Бог не допустит до зла земли своей христианской… Иди, Вася. Да чтобы тихо все… Без говору без лишнего. А то еще и у нас, и за гранью помыслит кто, что я тени, призрака глупого испугался… Затеи хитрой, вражеской боюсь. Я! Ха-ха-ха… Ступай, делай. Ты, Вася, бывалый умный мужик. Сам смекнешь, как все надобно.
– Уж будь покоен, свет государь. При тебе делу привык, как лучше. Спокоен будь. Челом бью, государь. Спаси тя Богородица и вси святые ангелы, с царицей и с царевичем и с царевной, красотою нашею. В другое челом бью!
Пятясь, вышел из покоя Щелкалов.
– Дети, дети мои! – прошептал скорбно Борис и, ни слова не сказав Григорию, вышел и направился на половину сына Федора, чтобы взглянуть на детей.
Борис знал, что, что бы ни случилось, как бы тяжело ни было на его старой, источенной грехами душе, – один взгляд на детей вселял отраду, исцелял все душевные язвы, приносил ему желанное забвенье.
– Хе-хе-хе! Почуял занозу в лапе! Кольнуло в грудь железом. Взревел! Теперя сам полезет на рогатину… Рвать и метать учнет кругом… Сам первый и надорвался! Слушок единый прослышал – и уж не свой стал. А что будет, как дело въявь объявится? – заметил Шуйский, когда дьяк Щелкалов улучил время и передал ему, что произошло у царя во время посещения Иова.
– И то уж сбирается. Бельским бы шепнуть, стереглися бы… И Романовым, Федору с роднею. На них опалился больше всего. Тебя не тронет он, боярин… Опасается, что люди все московские торговые за тебя. Да и с патриархом с отцом дружен тоже живешь… А уж других перебирать почнет! Я уж знаю… Гляди, почнем на днях и указы опальные писать, в ссылку готовить…
– Ништо, пускай! А мы его еще подстрочим маленько. Вот я сейчас туды и метнуся. Ровно бы не знаю ничего. На кого он сам думает, еще его науськаю. Все одно, беды не избыть. Чем он лютее, тем ему конец скорее, татарве проклятой… Еще нет ли вестей каких?
– Да так, ничего. Разве вот… – дьяк совсем понизил голос, словно опасаясь, чтобы стены покоя Шуйского не услыхали чего. – Брат Паисий в Киев, к иноку одному печерскому, писаньице шлет братское… Може, и от тебя что будет передать?
– Нет. Покуда ничего. Бельских спросить надо. Им ближе дело… Да Романовых… с подружением своим, со всеми чады и домочадцами. Челом бью…
– Ладно, спросим уж. Здоров будь пока, боярин, свет Василь Васильевич.
Так закипела Москва при вести о первом отблеске тени Димитрия Углицкого, которая и сама реяла еще где-то за пределами телесного взора людей, в области их надежд, мечтаний и дум…
Как пишут современники-летописцы, еще до появления в Украйне первых вестей о воскресшем Углицком царевиче, до обнаружения хотя бы следов его на Руси или за гранями, Борис, не говоря, что вызывает такую ярость, стал преследовать несколько боярских родов и вообще «страшен являшеся», по выражению одного из самых добросовестных и снисходительных историков Бориса, Авраама Палицына.
Было это как раз в 1600-м и в следующих годах.
Тень тени Димитрия смяла все планы хитрого государственного мудреца; как карточный замок, сдунула все плоды многолетних трудов и тайных преступлений.
В самой Польше и на Литве, где суждено было разыграться первому акту исторической трагедии, толком не знали ничего. Только год спустя послал Жигимонт пана Пильгржимовского к Борису с дружеским упреждением о волнующих вестях…
Только два года еще спустя, в 1604 году, Борис устами своих пограничных, черниговских воевод князей Михаила Кашина, Оболенских и Татева в первый раз громко заявил, что он знает о существовании самозванца, знает даже, кто этот дерзкий, а именно – «чудовский расстрига-диакон, Гришка Богданов Отрепьев, Юшко по-мирскому».
Но лживое слово Борисом было сказано, имя названо, – когда молчать дольше оказалось невозможным. Большое войско стояло наготове перед русской гранью и сбиралось судом Божиим, кровавым поединком выяснить, кто прав, кто виноват из двоих: похититель власти, Борис, или неведомый юноша. Самозванец, Лжедимитрий, как его называли при московском дворе, «царевич Углицкий», – как звали вождя его рати и весь народ русский.
Между тем, даже до начала 1600 года, тот, чьим именем смутили покой мудрого царя Бориса, мир двух соседних народов – сарматского и московского, – юноша Димитрий Сирота слышал разные вести о воскресшем Иоанныче, волновался ими наравне со всеми… Даже предчувствовал что-то великое, страшное своей юной, чуткой душой. Но наверное не знал ничего.
Те, кто незримо охраняли дитя от колыбели, еще медлили, выжидали таких дней, когда последний удар явится страшным, неотразимым, смертельным. Они знали Бориса, знали свой народ…
1600 год застал Сироту в Печерском Киевском монастыре.
И здесь, как и раньше, хотелось ему вскрыть ладанки, полученные в Москве от старца-учителя, узнать, какая тайна скрывается за этой сероватой холщовой оболочкой, такой плотной, прочной.
Но юноша вспоминал свою клятву, говорил себе, что нельзя быть неблагодарным, надо верить человеку, который был всегда добр, оказал столько услуг бедному, безымянному мальчику.
«Но здесь, в этих свертках, наверное, и кроется тайна моего имени, моего рождения…» – думал юноша. Рука уже тянулась разорвать, разрезать крепкую ткань… Взглянуть, увидеть, понять…
И тут же падала обратно.
Неукротимый во всех своих желаниях, Сирота умел обуздать себя в настоящем случае.
– Наверное, для моей же пользы приказал мне ждать честной отец… Он не похож на остальных – не объедал, не опивал монастырских… Святой души старец. Послушаю его. Клятвы не сломаю, чтобы Бог не покарал меня…
Обе ладанки оставались нетронутыми больше года.
Живой, понятливый, Димитрий успел за это время ознакомиться с украинской речью, схожей во многом с общим русским говором и в то же время совсем своеобразной, певучей, мягкой такой. Молодая, богатая память помогла юноше сделать большие успехи за очень короткое время. А затем еще скорее овладел он и польским языком. На людных улицах, на шумных площадях веселого торгового города прислушивался Сирота и к немецкой речи, какую можно было здесь слышать чаще, чем на Москве.
Тысячи сильных ощущений наполнили душу юноши, на время как бы отвлекая его от одной неустанной мысли, от желания узнать: кто он сам? Есть ли кто-нибудь в мире у него близкий, или на самом деле он – круглый, бездомный сирота?
Приютился юноша у того же монаха Гервасия, к которому направил его из Москвы наставник-инок.
Особняком, беленькой веселой мазанкой с камышовой крышей стояла келья инока, тоже ведающего монастырские книги и рукописи, составляющего хроники, как его московский приятель.
Здесь – свободнее все говорится про Москву и больше можно узнать, чем живя там, на месте. Правда, и ложных слухов немало кругом носится. Да кто знает московских людей и дела ихние, – сразу поймет, что правда, а что прибавлено в каждом слухе, в каждой вести, идущей из-за рубежа московского.
Мирно, в молитве, в работе, в прогулках текло время Димитрия. Он еще был слишком юн, чтобы изведать и другие стороны жизни – кутить или вздыхать по темным очам, по вишневым губкам киевских красавиц, «дивчат и молодиц», как они здесь называются.
Южная зима настала… Крещенье близко.
Вдруг нежданный, дорогой гость появился в келье Гервасия, поздоровался с ним по чину, поклоны отбил и после обратился к остолбенелому Сироте:
– Что же стоишь, чадо, ровно Лотова жена посолонелая? Али не признал?! Челом бью!
Гость, инок Чудовской обители, отдал поклон Сироте. Тот прямо на шею к нему кинулся.
– Отец Авраамий! Вот не ждал! Как тебя Господь занес? Да как выехал с Москвы? Надолго ль к нам? Что отец Паисий? Наши все? Господи, вот радости Бог послал!
И даже слезы радости выступили из глаз, покатились по рдеющим щекам Сироты.
– Все слава те Господи. Челом тебе бьют, шлют благословение свое, навеки нерушимое, сиротке бедному…
И старик благоговейно осенил голову юноши своею дрожащей рукою. Очевидно, он был очень взволнован, как будто не знал, с чего ему начать, как приступить к делу, ради которого явился сюда с далекой Москвы, да еще зимою.
Передохнув немного, инок продолжал:
– Приставы с Москвы на Смоленск выехали. Послов тамо будут встречать больших: Сапеху Катцлея со товарищи. Едут в нашу сторону для мирного договора на вечные времена… Вот я с ими, с приставами, и увязался, выпросился у игумена… И по монастырским делам, к смоленскому отцу игумену… И для своих нужд… В Смоленске приставы-то долго еще поджидать послов будут… Я сюды и пробрался с обратными, с попутчиками, по ямам по проезжим… Близко, благо, тута… Тебя повидать… и братьев иных в обители… Недалеко, толкую…
– Совсем рукой подать, коли Долгоруких взять, – кланяясь инокам, подхватил диакон Гришка, вошедший на эти слова, – с приездом али с прилетом! Как челом бить, не скажешь ли, брат Авраамий?
– Здорово, брат Григорий… Вот ты тут! Тебя и не хватало… Все балагур мирской, по-старому?
– Нет. Тута моложе стал. Видишь: браду отпустил, наусие, обмирщился, чернечий кафтан скинул, казацкий жупан вздел. Ладно ли? Что скажешь?
– А мое ли то дело? Чем плохим чернецом, лучше добрым мирянином быть, так я думаю. А там, Богу знать…
С приходом Отрепьева Авраамий стал иной, словно сжался весь, каждое слово взвешивает.
– Так, так, умное слово. И сам я так думаю. А что на Москве нового слыхал? Как царенька, милостью Божией да пищалью стрелецкою? Слышно, лютует теперь, не хуже покойничка Грозного царя, Ивана Васильевича?
– Ох, Гришка, ох, худой твой умишко! Висеть тебе на дубовой на перекладине! Уж больно ты востер, как вижу. И был таков, да и стал не хуже…
– Не охай, брате мой, друже. Коли висеть мне к судье задом, так и тебе – со мною рядом. Так мы всюду: заодно и вместе. Выкладывай лучше свои вести!
– Да ты что? И впрямь в скоморохи записался, круговая твоя голова?
– Нету. Собираюсь к пану воеводе Острожскому в челядинцы. Все бы готово, да он сам не идет, меня к себе не ведет… За малым дело стало. Вправду, не томи, говори, что творится в Белокаменной? Хоша и горем полна, да все родная сторона, своя мать, а не мачеха… Как там у вас?
– Слушай, дай слово молвить… Я скажу все… Не жалко. Тут шпыней, чай, нет Борисовых, от которых житья не стало никому, от самого владыки и до смерда последнего… Беды у нас, ох какие беды! А как прошел слушок один…
– Какой такой? Про царевича? М-да, энто Борису не мед! Что еще будет! Донцы тут есть по обителям… По обещанью, с молитвой пришли. Толкуют: только бы им, казакам, себе получить того царевича! Все как один станут… Имя какое, что твоя хоругвь Пречистыя, которая Димитрию Донскому на татар помогла. А этот, из мертвых воскресший Димитрий, поди, с одним татарином – легко управится… Да еще туда отцы ксендзы всполошилися… Бывает, что и с ними сводит меня Господь… Говорят, что за истинного царевича и Литва и Речь вся Посполитая заступится. Больно уж наш московский государь скороспелый надоскучил им всем. Сердит, да не милостив! Дале что?
– Да ты, почитай, половину сказал. А от другой – немного и осталося… И прежде чисто было круг царя Федора. А круг Бориса – еще чище стало. Мало и бояр-князей осталось на Москве. Кто в ссылке, кто в петле, иные под лед спущены, на вечное успокоение… Ни тебе Сицких, ни Быкасовых либо Шереметевых… И Романовых, и Мстиславских… Бельского Богдана было вернул, а ноне опять упрятал… Ровно в склепе, тихо во дворце царском… Из чужих – одни Шуйские уцелели покамест, да и то не все…
– Шуйские? Первые вороги его… Особливо Васенька, кот-мышелов, ласковый, тихенькой, коготочки востреньки, лапочки бархатеньки… Он жив, не сослан? Не «выбыл», как покойный царь по убиенных писать приказывал? Иван Васильевич государь?
– Жив? Заручка у него сильна. Московские люди все… Новгород, его буйная дедина и отчина… А тут еще сестра царицы Марьи, Катерина Григорьевна, – замужем, как ведаешь, за Димитрием Васильевичем Шуйским, за родным братом князя Василия. Она их дюже и выручает…
– Угу… Одно я в толк взять не могу: коли всем так нелюб Борис, чем он держится? Народ – одна сила на Москве… Не сотня наемников иноземных. Свои ратники не пойдут против народа… Что же бояре дремлют? Взять да и…
– А ежели взять пока нечего? Убрать одно – другое надо на место ставить; пусто место чтобы не было. Не подобает того в царстве. Боярам волю дать, каждый себя выставит. Особливо – Шуйские, Мстиславский и Романовы. Все один другого опасаются; а царя – пуще всех. Вот друг дружку и сшибают, руки вяжут один другому… А чего иного еще не приготовлено…
– Угу! Не приготовлено… разумею… А слышь, Митя, гляжу я на тебя… Чай, Евангелия не так ты слушаешь чтение, как наши речи житейские, про дела царские? Что, ежели бы бояре шутку сшутили? И годами и видом ты подошел… Парень хоть куда… Тебя бы в эти Димитрии постановили… Имя и то одинаковое. Перекрещивать не надо.
От неожиданности Сирота как сидел, так и застыл, откинувшись немного назад, будто призрак встал перед ним, пугающий, грозный.
Бледный, с расширенными глазами, он стал красив и странен, как никогда.
А гость, заметив волнение юноши, ворчливо заговорил:
– Слышь, ты, челядинец Осторожный, Острожский ли, не ведаю, как сказать… За такие шутки на Москве – оба вы на первой осине качались бы! И он, безвинный, с тобою. Да и здеся за негожие речи не похвалят. Убери язык в подполицу, коли во рту ему тесно…
– Ну буде, не бранись! И то зря сболтнул. Вон Митя испужался от слова от глупого. Что ж бы это, коли бы… Молчу, молчу… Дале что?
– А дале – устал я… Отдохнуть бы где, брат Гервасий, у тебя можно ли? Здесь?
– Добро… А ты что же все молчал, Митенька? И не спросил ни о чем.
– Да я слушал… А скажи, отче, проводить тебя можно ли будет, как на Смоленск повернешь?
– Что, али по Москве соскучился? Не знаю, подумаю… Тут надо мне вам с Григорием еще слово сказать… Слышь, о вас, об уходе вашем и до царя вести дошли… Как уж, не ведаю. И сам приказывал он: ловить вас обоих… Наговорено на вас, будто чернокнижием займоваться вы надумали. Для того и за рубеж ушли… Так дело ли теперь нос в капкан совать?
– Ого! И до нас милость царская докатилася! Какие мы птицы стали важные, слышь, Митя… Ну, уж ты один Москву проведать сбирайся. Я тебе не подорожник! Слышал? Что молчишь, правда, нынче? Али обещанье Богу дал? Молчальником стал?
– Нет, Гриша… Ладно, я потолкую с тобой, отче, подумаем. А охота была отца Паисия повидать! Как живет святой старец?
– Бог милует. Видел я его перед самым выездом перед моим. Он и сказал: помни, брат Авраамий, спроси Митеньку, записан ли у него, который я ему сказывал… Пожди, припомню я… Кажись так: «авторник, фебруария». Да, стой! Память у меня девичья… Вот тут есть написано. Рукою старцевой. Поминанье, какое он заказал тебе править по усопшим. «Вторник, фебруария, 28 дня, 1598 рокру». Вот бери, попамятуй… Помолися, сыне!
Дрожащей рукой, молча принял Сирота листок и быстро спрятал его на груди.
Брат Гервасий и Гришка-диакон, толковавшие о чем-то, мало обратили внимания на то, что произошло.
Авраамий скрылся в соседней каморке, где улегся, кряхтя и отдуваясь.
И Сирота, отдав поклон, быстро вышел из кельи, оставя в небольшом недоумении друга и инока печерского.
Холодный воздух, охвативший юношу за дверьми кельи, оказал ему большую услугу. Он смог овладеть тем вихрем ощущений и мыслей, от которых сейчас там, в келье, огненные круги и пламенные языки завертелись у него в глазах.
Так вот оно наконец… Тайна раскроется. Кто же он? Кто? Чьего роду-племени?
Кинулся было Димитрий в один, два уголка, где можно было бы на свободе открыть ладанки. Зашел в одиноко стоящую баню, сейчас совершенно пустую.
Никто не заметил, как он туда пробрался. Но окна низенькие в ней. Завесить их изнутри – покажется кому-нибудь странным, что в праздник окна закрыты в этом помещении. Да и заглядывали сюда порой люди за водой.
Вздумал было в церковном алтаре, опустелом после службы, укрыться… Но туда сторож может войти.
Кинулся в глубь монастырского сада, забрался в заросли, полузасыпанные снегом, хотел уже достать свой вклад.
И молнией озарила его мысль: широкий след остался на снегу, когда он бежал сюда. В праздники много народу в саду бывает. Увидят следы, Бог знает что подумают и накроют его…
Дрожа от волнения и от холода, вылез Димитрий и пошел, озираясь, словно Каин, гонимый всевидящим оком мстителя.
И внезапно новая мысль озарила его:
«В школу! Там уже совсем пусто…» А он возьмет Евангелие старинное, большое, бумаги, перьев. Будто по обещанию, переписывает Слово Божие. Если кто набежит – ничего не увидит. И посмотрит там он свои ладанки. Бумаги лежат внутри. Он уж нащупал давно. А в меньшей – еще что-то твердое, будто кусок железа. Иконка, верно, благословенна. От матери, от отца. Кто они? Кто?
С этим вопросом он забрался в просторный, светлый покой, опустелый, как и все это крыло обители, отведенное под школу.
Целая горка книг заслонила Сироту от взоров каждого, кто мог бы неожиданно войти сюда. На столе лежали листы бумаги и раскрытое Евангелие.
Выведя дрожащею рукою несколько строк на всякий случай, Димитрий огляделся еще, прислушался. Кругом царила глубокая тишина. Только за окнами ярко светило зимнее солнце и слышался праздничный говор и шум…
Складным ножом быстро и ловко вскрыл Димитрий обшивку меньшей ладанки, а губы его все шептали:
– Кто же, кто они? Моя мать… мой отец?
Сунув за пазуху оболочку ладанки, Димитрий развернул толстый кусок пергамента, лежащий внутри.
Что-то блестящее, круглое покатилось со звоном по столу, выпав из свертка.
Димитрий быстрым движением перехватил предмет, не допустив его упасть на пол, и увидел у себя в руках золотую гривну средней величины.
На ней четко выделялся знакомый Димитрию профиль царя Иоанна Васильевича. Кругом – шел титул царский и полное имя государя.
– Что это? Казна мне, что ли? Дар от родителей? Видно, жалованная была им гривна от царя. Большой был, значит, человек отец мой. Дальше погляжу.
Он совсем развернул пергамент.
В нем лежала завернутая в хлопки и тонкую тафту еще какая-то вещь.
Сняв оболочку, Димитрий увидел довольно большой тельный крест, литой из золота, тяжелый, осыпанный крупными изумрудами и рубинами. Несколько больших жемчужин заменяли сияние над изображением Распятого, тонко вырезанного из золота же.
«Да это царская святыня», – подумал Димитрий. Быстро расстегнул ворот и надел на шею цепочку, на которой висел крест.
Теперь Димитрий стал разглядывать старинную пожелтелую хартию, в которой лежали оба дара, словно из гроба кем-то посланные ему.
Странный чертеж с изображениями звезд и планет был представлен на пергаменте. Надписи поясняли чертеж.
Внизу было написано красивым почерком что-то по-немецки. А еще ниже помещен был перевод, старинным почерком, с завитушками: «Гороскопиум, сиречь звездочетное начертание жизни, предстоящей княжичу Углицкому, царевичу Димитрию Московскому и всея Руси. 19 дня месяца октемврия, 7090 году».
Дальше шло изъяснение предсказания Якоби, как он давал его царю Ивану.
По мере того как Димитрий читал и начал все понимать, когда поверил тому, что не сразу понял, – неодолимый страх овладел душой юноши.
Он готов был бросить все, что хранил так долго и свято… Хотел кинуться, убежать… чтобы не нашли его никогда… Чтобы он сам не нашел путей ни сюда, ни на Москву, которую вдруг так живо увидел перед собою, словно бы раздвинулась стена этой комнаты и за нею стоял далекий, огромный, пугающий его город, столица его отца, царя Ивана… Его столица, царевича Димитрия! Конечно, это он – Димитрий Углицкий… Что будет? Что теперь будет с ним… и с Русью?
Вдруг ужас схлынул. Неукротимая радость залила душу юноши. Он вскочил, потряс руками, словно хотел обнять кого-то. Слезы брызнули из глаз, лились неудержимо, быстро… струей… Едва мог удержаться Димитрий, чтобы не зарыдать громко-громко и радостно.
Но вот новая мысль, как ледяной водой, обдала его с ног до головы.
Да есть ли основание думать, что этот царевич, убитый, как все знают, в Угличе, и он, Димитрий Сирота, – одно и то же лицо? Как могли спасти его? Об этом никто не говорил ничего верного… Да и не узнает никто. Стоит указать, как и кто спасал царевича, так царь Борис живо вознаградит за усердие этих людей…
Почему же он, Сирота, и есть спасенный? Не сказано тут этого… Вещи? Бумаги? Они, может, так, для какого иного дела ему переданы… Еще есть ладанка. В нее надо заглянуть. А пока этот гороскоп снова сложить и спрятать в его прежнюю оболочку, на старое место, на крест… На этот царский, драгоценный клейнод!
Достав холщовый мешочек, Димитрий там нащупал еще какую-то бумажку.
Быстро достал, раскрыл сложенный пополам узенький клочок бумаги и прочел на нем знакомым почерком начертанные несколько слов, всего две строки: «Челом бью князю Углицкому, царевичу московскому и всея Руси».
Подписи не было. Но Димитрий знает руку Паисия…
Снова огни и звезды закружились в глазах.
Так это, значит, он – спасенный Димитрий!
Но как же его спасли?
Спрятав первую, кое-как сложенную ладанку на груди, Димитрий лихорадочно вскрыл второй, больший сверток.
Здесь он нашел полный список завещания царя Иоанна Васильевича, список с дознания об углицком злодеянии, где все места, противоречивые и явно нелепые, все, что говорило о пристрастном допросе, – было подчеркнуто и пояснено; тут же лежали показания тех, кто говорил не по желанию Шуйского и Клешнина, и все были подписаны. Третий документ представлял как бы рассказ о завещании Иоанна «некоторым своим боярам и служилым людям», без означения их имени, осторожности ради…
Завещание это касалось царевича Димитрия, которого следует скрыть от возможных покушений со стороны врагов… Дальше шел рассказ о выполнении царского завета, о том, как был подменен царевич, куда отослали ребенка, сдав на руки чете старых, благочестивых однодворцев в Старице.
Имена снова были опущены. Но Димитрий знал эти дорогие имена… Конечно, их не следует называть. Если старики умерли, а Борис проведает, так кости ихние выроет, всю родню изведет… Хорошо, что нет имен. И он, Димитрий, пока не сядет на свой трон, до поры полного своего торжества, поклялся не называть ни одного имени, чтобы не повредить кому-нибудь из тех, кто берег его, заботился о нем столько лет, неутомимо, осторожно и так успешно. Эти же люди, конечно, и дальше позаботятся о нем, доведут его до трона. Он теперь уверился в этом.
Больше в рукописи ничего не было. Но дальнейшее знал и сам Димитрий.
Бережно сложил бумаги и спрятал их на груди, как было.
Огляделся, прислушался – кругом прежняя тишина.
Но сейчас она наполнилась для юноши какими-то голосами, звуками, звоном оружия, ржанием коней, как он видел не раз, при появлении царя или правителя перед рядами московских ратей… Он видел торжественные выходы… Слышал какую-то дивную музыку…
Звучали хоры, звенели арфы… Грозные полки сшибались на просторе земных полей… Высокие дворцы с золочеными кровлями темнели над зубчатыми стенами…
Бесчисленные толпы народа радостно встречали кого-то и падали ниц…
Устремив глаза за окно, где солнце стало уже опускаться к горизонту огромным, багряным шаром, – сидел Димитрий и видел сны наяву…
– Что с тобою? Где ты был, Митя? Я уж которое время ищу тебя… – встретив товарища, стал спрашивать было Гриша-диакон. И остановился.
Лицо Димитрия было какое-то измученное, черные круги обозначились под глазами. Но оно все сияло и светилось, как у праведника!
– Да что с тобой? Скажи на милость!
– Ничего, Гриша… Я уснул… долго спал… Снилось мне, что я умер… вознесся в небеса, к Богу… Дивно было мне там… И так не хотелось возвращаться сюда, на землю… где муки и горе… и страх…
Странное чувство овладело Димитрием.
Его неудержимо потянуло в Москву, в его Москву, в его столицу! Он знал этот большой, крепкий Кремль с его дворцами, эти посады, торговые концы, шумливые и грязные, зеленеющее Замоскворечье и Занеглинье… Все знал, всюду выходил… И все же он совсем не знал их.
Только теперь он увидит «свой», настоящий город, столицу могучего, богатого царства, одного из обширнейших на земле!
Авраамий не стал отговаривать Димитрия, очевидно догадываясь, что это делается не зря. Что же касается опасности попасть в руки врагов, – вероятности для этого было слишком мало. За два года Димитрий выровнялся, изменился, особенно пополнел и казался много старше своих 18 лет.
Наконец дело так устроилось, при помощи брата Гервасия и других, что Димитрий очутился в свите литовского канцлера, посла Льва Сапеги, в коротком казакине, в шапке набекрень, – бравым конюхом, а не смиренным, бледным послушником, каким его знали и помнили на Москве…
И он побывал там… Видел гробницы своих предков, целовал их, обливал слезами… Видел старых друзей: Паисия, Игнатия, – издали, не выдавая себя, не тревожа их напрасным страхом.
Но не долго он оставался в Москве. В августе 1601 года выехал обратно посол. А Димитрий, теперь – Игнаций Лешко, умчался на Литву, как провожатый одного из членов посольства, которого отправлял с сообщениями на родину Сапега.
Побывал в Польше Димитрий и у боярина Михайлы Головина, не открывая еще своей тайны.
Изредка, через разные руки, получал он наставления, писанные знакомой рукой: что делать, кого повидать, как говорить, если о чем спросят.
Прочитав и запомнив грамотку, Димитрий сжигал ее сейчас же.
И точно поступал согласно указаниям далеких, даже неведомых ему друзей.
У Головина нашла его одна такая грамотка, где говорилось, что надо скорей оставить эти места. Тут уже нащупали кое-что клевреты Бориса, которых за деньги царь имел повсюду…
Ему советовали побродить по дворам знатных польских панов, указывали имена таких беспокойных, честолюбивых панов, которые не откажутся от самого опасного предприятия, лишь бы оно сулило побольше выгод и почестей.
Там Димитрий должен прислушаться: что толкуют о появлении царевича? И если представится удобный случай, – он уже сам может воспользоваться им. Дан был совет опасаться католических ксендзов.
Сообщали Димитрию, что в текущем 1601 году прибыли в Москву нунций папы, легат Дидак Миранда и Фра-Коста. Просят они проезда в землю персидскую. Но, как удалось узнать, очень занял папу Климента, нового первосвященника римского, слух о воскресении царевича Димитрия. Он и поручил своим послам разведать повернее: в чем дело? Где этот царевич? Нельзя ли использовать чудесное обстоятельство, прийти на помощь новому царю и заручиться за это влиянием на Москве?
Много писали Димитрию. Много он и сам узнавал…
Особенно когда попал ко двору князя Адама Вишневецкого. Здесь кипели вести и слухи. Паны открыто говорили:
– Не явись этот Димитрий, его надо было бы создать, как Бога для людей… Вот – бич наконец на выскочку, на Годунова!
То же говорили и при дворах других литовских и польских вельмож, где удалось побывать Димитрию то в виде слуги, то под рясою нищенствующего, бродячего монаха, бредущего за сбором из Киевской Печерской обители…
У Адама Вишневецкого слугою решил пожить подольше Димитрий, пока придут вести из Москвы, что можно начинать, что настал час столкнуть с престола наглого захватчика.
А эту весть можно было ожидать со дня на день.
Как будто судьба сама, не только люди – вооружилась на преступного Годунова.
Когда Димитрий был с Сапегою в Москве, уже и тогда голод охватил целую область Московскую.
Ужасы рассказывали про озверевших от голода людей. Матери пожирали своих младенцев. На рынках продавали пироги, начиненные человеческим мясом. Заманивали в дома людей, убивали и поедали их… Люди питались навозом, солому жевали и гибли тысячами… И трупы находили могилу в желудках своих же собратьев людей…
Множество трупов коченело зимою кругом Москвы, по течению реки, в соседних, окрестных селах и городах…
Весною трупы стали разлагаться…
Лисицы, волки набежали из лесов на даровой, обильный корм, забегали даже в города.
Зараза, мор – пришли на помощь голоду, который длился и второй, и третий год…
Борис выходил из себя. Старался смягчить бедствие, раздавал огромные суммы денег, отыскивал и привозил запасы старого хлеба, сберегаемого много лет в скирдах…
Но это не приобрело ему любви и благодарности ни от кого.
– Не свое дает небось… Царскую казну захватил – и сыплет… Да и то – не полной рукой. Горсточку кинет каждому, думает – и дело сделал! – говорили те, кто получил что-нибудь от щедрого царя: человеку никогда не бывает довольно того, что посылает ему судьба…
А те, которым почему-нибудь Борис не мог или не успел помочь, роптали еще с большим основанием, кричали о несправедливости, о злых намерениях царя: убавить народа, чтобы легче было справляться с остальными…
Много всего говорилось… И мало – в пользу Борису. Все – в осуждение и в укор новосозданному, свежеиспеченному царю.
Очень не любит славянский народ «новичков» нигде и ни в чем; а уж на древнем троне своем – и подавно…
Всякие беды, по словам народа, послал на Русь Господь – за тайные грехи Бориса, за Углич – особенно. Так стали толковать открыто в народе, хотя годуновские сыщики и тащили неосторожных в застенки.
Димитрию сообщали обо всем.
И казалось ему, что пора…
Скоро и неведомые друзья тоже прислали ему только одно слово: «С Богом, начинай!»
Это было при дворе Адама Вишневецкого, в конце 1602 года.
Брагино, или – Бражня по-польски, называлось поместье.
Как назло, захворал здесь Димитрий.
Должно быть, от постоянного внутреннего напряжения упорная, сильная лихорадка овладела им, жар лишал порою сознания, и юноша бредил, бормоча странные, малопонятные окружающим речи… Может быть, и просто та же жестокая болотная лихорадка, которою страдал дьякон Григорий, – привязалась и к Димитрию, всюду побывавшему за последние годы, – и в плавнях днепровских, и в болотах на Волыни.
Когда жар спадал и сознание прояснялось, – ужас охватывал Димитрия: а вдруг он умрет, не изведав до конца того великого жребия, который выпал на его долю здесь, на земле?
– Нет, не может быть! Не должно так случиться, – сам себе возражал он. – Не для того Господь хранил и вел меня много лет, чтобы я кончил дни свои в этой казарме для панской челяди, на жестком ложе, где пришлось, в мешке с соломой, заменяющем матрас, прятать царские клейноды! Я оправлюсь… Должен скоро оправиться, чтобы приниматься за дело! Мне уже двадцать лет… я зрелый муж, не юноша, не ребенок… Пора за дело!
И это могучее желание как будто на самом деле осилило недуг.
Димитрий почувствовал, что ему становится лучше…
Но тут же новая мысль блеснула ему в тиши ночной, когда он лежал с широко раскрытыми глазами и думал, думал без конца: как это начнется? Чем это кончится? Где и когда?
– Пожалуй, мне могут не поверить, хоть и сами желают видеть меня… Вон готовы «создать» Димитрия, если бы не явился он… А все же могут усомниться! Лучше, если сразу поверят…
И он надумал.
Дня три или четыре все больше стонал и жаловался больной, когда кто-нибудь появлялся у его постели… Голос его звучал все слабее и слабее.
Наконец он подозвал одного из пахолков-сослуживцев и попросил:
– Стас, сердце, не позовешь ли мне попа… Либо инока здешнего из монастыря? Помираю… Надо душу освятить, причаститься, исповедаться, как велит наша вера…
Желание умирающего было исполнено. Явился настоятель Брагинского монастыря, где пришлось слечь Димитрию, и приготовился слушать исповедь отходящего конюха Адама Вишневецкого.
– Во имя Отца и Сына… Можешь ли говорить, чадо мое? А то я дам немую исповедь и причащу тебя… Бог облегчение посылает со своим святым причастием… Веруешь ли, чадо мое?
– Верую… Сам исповедь принести желаю, – еле слышно заговорил Димитрий. – Великая тайна давит меня, ровно жернов, навалилась на грудь. Может, от нее и вся моя хворь, святой отец…
– Тайна? Великая? Говори все, чадо… Я слушаю тебя…
И любопытный инок ближе подвинулся к Димитрию, оглядевшись только: нет ли кого тут поблизости.
Но они были одни.
И слабым, рвущимся голосом повел Димитрий свой рассказ… Сначала передавал по тем сообщениям, какие были в присланной ему рукописи… Потом – и дальше, что сам он помнил и пережил с шести-семи лет…
По мере того как развертывалась нить рассказа, инок-исповедник менялся и в лице, и в позе своей.
Нижняя губа тряслась теперь от волнения, любопытства и страха… Он сидел не по-прежнему, развалясь, а подтянулся, подобрал полы рясы, поджал на поясе руки и слушал, склонив на правое плечо голову, приоткрыв рот с отвислыми, полными губами.
Когда Димитрий кончил и слегка застонал, словно от боли, – инок вскочил, отвесил низкий поклон и забормотал было:
– Милостивый государь, твое царское ве…
Но вдруг сдержался, опомнился…
– Постой… Ну, помираешь ты… Лгать не станешь… А все же, какие у тебя есть еще доказательства? Может, морочили тебя самого, а ты теперь людей и Бога обмануть собираешься, помимо своей души и воли? Есть ли что?
– Есть… для того и звал тебя, отче… Приими завещание мое… Вот тут, под изголовьем в сеннике – два свертка… Взял? Гляди: бумаги все тут, о коих говорил… И крест царский… Цены ему нет… Не украл я его… Мой он… И гривна золотая. Краденое – сбыл бы с рук… Вот и приметы все: видишь, на лице родинка бородавчатая… Синеверхая вся… А вот… под сосцом – и знак царский… Видишь: пятно красное, словно орел двоеглавый… Вот все тут со мною… А есть и люди, у вас тут, на Литве, скажу, ежели спросят, укажу их… Они, поди, видели меня и на Москве, и в Угличе. Под присягой покажут, кто я таков: моего ли отца сын али обманщик злой, самозванец, как на Москве враги мои толкуют… Вот…
И, словно ослабев, Димитрий умолк, закрыл глаза. А сам из-под ресниц выглядывает: что скажет инок?
– Ну, видно, правда… Челом тебе бью, царевич Димитрий Иоаннович! Дай тебе Господи на царство на твое сесть невредимо… Меня помяни тогда… Ты уж не посетуй… Я должен теперь все князю Адаму довести… Дело не малое… Тут – головою пахнет…
– Не надо, отче святый… Жил я в рабстве, так и помру! Благодарение Богу, что увел Он меня от ножа злодейского… Я не стану брани подымать, идти войною на родную землю… Так и помру, как жил, питаясь от трудов своих…
– Ну, это уж как хочешь… Хоть и вовсе не питайся. Твоя царская воля. А я повестить должен…
И вышел прочь исповедник.
Прошел час, другой… Игумен не вернулся. Никто другой не являлся к Димитрию.
Ночь настала… Ночь прошла…
Много передумал за это время Димитрий.
Порой чудилось ему, что крадутся люди с ножами, хотят напасть, вонзить сталь в грудь ему, покончить с царевичем и со всеми последствиями, какие могут явиться, если Димитрий останется жив.
То он как будто видел, что послали крутом вестников… И собираются толпы простых и знатных людей. Они придут, ударят в землю челом и воскликнут:
– Здрав буди царь Димитрий Иоаннович Московский и всея Руси на многая лета!
А иногда ему казалось, что где-то собрались судьи и решают: убить его или заточить навеки, ослепив сперва, как это было с Василием Темным…
И Димитрий уже подымался, чтобы одеться, вывести потихоньку коня и ускакать во тьме ночной далеко-далеко отсюда…
И, переходя от надежды к отчаянию, не сомкнул всю ночь очей Димитрий, потрясаемый к тому же сильным ознобом, снова овладевшим телом юноши.
К утру только слегка забылся Димитрий. И увидел он причудливый сон.
Видит он себя ребенком, там, в Старице. По свежему майскому лугу гоняется дитя за мотыльками. И очутился на берегу озера.
Как в зеркале, отразилось его изображение в спокойной, чистой воде, – только не в светлой, белой одежде, а в чем-то, словно залитом пурпурной влагой.
– Кровавый мальчик! – говорит чей-то голос.
Отражение ребенка в воде исчезает. Он стоит перед темной пещерой. И сразу вырос, возмужал. На нем богатое снаряжение витязя, все с золотой насечкой, осыпанное самоцветами. И тяжелое копье в руке, меч – в другой…
А из пещеры с шипением, со свистом выбрасываются на длинных шеях головы громадных змей… Огнем пышет от них…
Он ударяет мечом, колет копьем… Головы скрываются. Крутая лестница мимо пещеры ведет на вершину высокой горы… Лес темнеет по сторонам… Начинает подниматься Димитрий. Чудища выходят на дорогу, извиваются, бьют крыльями, грозят когтями, жалят, скалят зубы и отступают перед витязем… Ратники в черных доспехах с тусклым взглядом мертвецов выходят и нападают на него… Сталь звенит о сталь… Уже трудно стало витязю.
Вдруг он догадался, берет меч за острие, рукоять крестообразную показывает страшным ратникам, – и те распадаются пылью…
Выше идет витязь… Вот и вершина горы. Лес исчез. Даль необъятная видна, веселая, ясная, как с высоты днепровского берега, там, в Киеве…
Но сразу темнеет ясное небо… Черная, большая птица с железным клювом и когтями летит на витязя, окутанная тучами…
Ударил в птицу мечом витязь… Разломился меч… с жалобным звоном пало на землю в куски разлетевшееся лезвие… Копьем ударил – расщепилось копье… За шею гибкую, змеиную схватил витязь птицу… Душит, а она снялась и полетела с ним… Все выше, выше… Уж и горы не видно…
Руки отнял Димитрий от шеи зловещей птицы… А сам не падает на землю, выше, выше летит… И только видит, внизу – на ложе царском – лежит нагой кто-то, сложив руки на груди, смежив глаза… Это – тело его, Димитрия… И жаль ему того, который там… И чужд ему тот, внизу оставленный…
А сам он выше летит… Себя уж не чует… Вдруг – выстрел, как раскат грома, разбудил его.
С удивлением огляделся Димитрий.
Дверь избы, где он лежал, была широко раскрыта. За ней стояло несколько человек челяди, его сослуживцев. Игумен стоял у постели.
– Ты спишь, чадо? Лежи, лежи… Лучше, что ли, тебе дал Господь? Приказал господин твой, князь Адам, перенести тебя в другую горницу, почище. Больно неприглядно тут… Несите, детки…
Люди вошли, не понимая: отчего такая честь простому конюху? – и понесли ложе с Димитрием, поставили его в одном из запасных покоев флигеля, предназначенного для приезжих гостей. Светло и чисто было здесь. Когда Димитрия переложили на удобную постель и челядь вышла, инок передал юноше все, что взял у него день тому назад.
– Вот твои клейноды, сын мой. Береги их… Что будет с тобой – увидим… Ты сам скоро услышишь. А покуда – поправляйся! Христос с тобою…
Благословил и ушел.
Еще несколько дней пролежал почти одиноким Димитрий. Заглянул доктор князя, лысый, старый итальянец, дал что-то принять, пощупал пульс, посмотрел язык, подавил бока больному и пробормотал:
– Малярия грависсима… Теперь – хорошо… Теперь – пройдет…
И сам ушел.
Уж когда совсем стал поправляться Димитрий и сидел на постели, бледный, исхудалый, – появился тут и сам князь Адам, веселый, беспутный кутила, игрок и мот, известный по всей Речи Посполитой, но добрый, простой малый.
– День добрый, вас пане, – обратился он радушно и вежливо к своему недавнему слуге, – как чувствуете себя, ксенже Деметриус? Так нужно звать вас, как вы говорите?
Димитрий удивился немного.
– Благодарю вельможного пана за ласку и внимание, – по-польски заговорил Димитрий. – Меня действительно так зовут – Димитрий, князь Углицкий… И я извиняюсь, что вводил в заблуждение вельможного князя, приняв роль слуги… Прошу принять мою благодарность за хлопоты и внимание, оказанное мне теперь…
– Служу вельможному князю! Рад буду, если и дальше чем буду пригоден. Я уж дал знать брату моему, князю Константину… От него был гонец… Если пожелаете, оправясь конечно, – поедем к нему… Это недалеко…
– Служу пану вельможному, князю Адаму… Хоть завтра готов. Теперь мне лучше.
– Хвала пану Иисусу и Пречистой Матери Божьей Ченстоховской! А не позволит князь позвать сюда ксендза Игнатия? Нам обоим было бы интересно выслушать от вас все то, что открыли вы на исповеди вашему игумену…
– Прошу вельможного князя… Я готов…
Скоро появился духовник князя Адама, ксендз Игнатий Ронцевич, высокий, тонкий, гибкий, как рапира, патер с бесстрастным лицом и глазами ищейки.
Им обоим повторил Димитрий свой рассказ.
У патера в руках была какая-то книжка, вроде записной. Во время рассказа он часто заглядывал туда, словно проверяя что-то.
Когда Димитрий умолк, ксендз мягко заметил:
– У вас, пан, чудесная память… Так слово в слово почти передавал рассказ и отец Кондратий, игумен брагинский… Так само…
Князь Адам, очевидно, остался доволен.
– Теперь мы дадим вам покой, вельможный княже… А там… если будете в силах… У нас все готово…
С поклоном оба оставили Димитрия.
С небольшою свитой, словно бы безо всякой особенной цели, выехал князь Адам к своему прославленному брату Константину. Тут же и Димитрий, одетый шляхтичем средней руки.
Вообще, все так делается, чтобы и прилично было, и шуму поменьше. Если что неприятное выйдет, нетрудно и отречься: мол, все ложь и наветы – не возили никакого царевича никуда…
Недоверчиво принял Димитрия Константин. Не так он покладист, как брат его. Но тут случай помог. Нашелся углицкий выходец, Петровский некий. Услыхал он, что воскреснувшего царевича привезли, пришел взглянуть – и в ноги ему кинулся:
– Государь, солнышко ты мое! Привел Бог увидеть! Сразу признал я тебя, свет ты мой!
Конечно, это был самообман. Почти 16 лет прошло, и трудно было сказать: тот ли это юноша, которого видел ребенком угличанин?
Но ему поверили… Явились скоро и другие свидетели, поважнее. Головин подтвердил истину слов Димитрия…
Оставшись с братом и двумя ксендзами, князь Константин обратился к своему духовнику:
– Как вам кажется, святой отец: лжет или нет молодчик?
– Может быть, он сам обманут… Но нет обмана в его речах… Верит глубоко юноша, что он – Димитрий, царевич спасенный… Все возможно. Царство Московское такое, где все тайной покрыто… Там и раздолье всяким подменам…
– И обманам…
– Пожалуй! Но… подумать бы стоило, если бы знать даже, что это ловкий обман… Такую бомбу бросить под московские башни… Чего это стоит! А вдруг – удача улыбнется юноше… И мы – первые поможем ему достичь этой удачи! Какие услуги должен оказать и вере католической святой, и Речи Посполитой, и тем людям, которые возвеличили его? Подумайте, князь Константин…
– Хорошо, я подумаю… Брату Адаму тоже самое пан ксендз Игнатий толковал… Я подумаю. А пока – дальше вези его, пан брат. Вербуй ему друзей и союзников. Поглядим, как шляхта вся отзовется на речи этого сладкого говоруна.
– Добре, пане брате… Повезу…
Дальше поехали князь Адам и Димитрий.
У Юрья Мнишка, воеводы сендомирского, больше удачи нашел Димитрий. Гостил тут и воевода острожский, Михаил Ратомский. Еще немало панов съехалось.
Старшая дочь Мнишка, Урсула, была княгиней Вишневецкой, женою Константина.
Младшая, Марина, еще ждала женихов. И немало их съезжалось в замок радушного хлебосола, пана Юрия.
Здесь все близко к сердцу приняли рассказы и надежды Димитрия. А больше всех – старик-воевода.
Дали знать в Вильно, легату папскому, который немедленно приехал ради такого важного случая.
Гонцы скакали во все концы… Приезжали и уезжали паны… Судили, рядили: есть ли надежда поднять дело и довести до конца?
Все решили, что успех почти обеспечен.
Вести одна другой чернее доходили сюда из Москвы, со всей Руси…
Тогда Мнишки – старик-воевода и сын его, Ян, староста Саноцкий с Павлом, кузеном, воеводой Лукомским, – выпытывать начали осторожно: что бы Димитрий дал людям, которые быстро помогут ему достичь московского трона?
– Полцарства отдам! – ответил сразу Димитрий.
– Ну, это много. Пожалуй, и на меньшем сговориться можно… Вот первое: царица нужна царю московскому. Думал ли об этом царевич Димитрий?
Вспыхнул Димитрий. Воспитанный иноками, он всеми силами подавлял в себе врожденное влечение к красивым девушкам.
Вопрос, поставленный так прямо, причинил даже некоторую боль чуткому юноше. Но дело шло о короне, о царстве Московском. Надо отбросить всякие предрассудки.
– Конечно, жениться я не прочь… На ком только?
– Мало ли невест на Литве и в Великой Польше? Не первый раз московские государи берут подруг себе в нашей земле… София Витовтовна, прабабка вашего высочества, ваша родная бабка, Елена Глинская – наши родичи, с нами были одной веры… Но, конечно, в старое, грубое время должны были менять ее… Вы же поживете с нами, познаете истинную католическую религию, матерь всех других… Сдается, и сами не захотите оставаться в вашей схизме, вельможный царевич…
Дух перехватило у Димитрия. Вот куда они ведут! Изменить вере?! Но он не спорит, слушает внимательно.
Долгая подневольная жизнь инока, потом – слуги научили его выдержке, терпению с людьми.
– Я погляжу, подумаю… Готов ознакомиться с верой вашей, как уже знаю язык. Что дальше?
– Если Бог даст, вы остановите выбор на одной из девиц, какие будут предложены вам, – за нею придется записать на вечные времена Новгородскую землю и Псков, старинное наследие Литвы… А за тестем будущим – Смоленск с его землею, то, что недавно еще было нашим… Согласны ли?
– Согласен. Дальше!
– В этих областях – свобода вере нашей полная… А также и на Москве – должны, по примеру всех просвещенных великих западных потентатов, – дать свободу католическим ксендзам и монахам всех орденов. И кроме того, если сами озарите душу свою светом истинной веры, должны обязаться в течение года или двух ввести католическое исповедание по всей земле… Верьте, не трудно будет это совершить. Народ ваш темен…
– Хорошо, я подумаю… Наверное, соглашусь, – сказал Димитрий, сделав усилие над собой и видя, что пять пар зорких глаз впиваются в него.
А про себя, в душе, дал клятву: никогда Не исполнить этого, если бы даже теперь пришлось дать для виду обещание…
Много дней держали Димитрия в Самборе, как в почетном плену.
Скоро и невеста была ему найдена.
Панна Марина сразу пошла в атаку на неопытного Димитрия.
Он потерял голову от ее взглядов, рукопожатий, от ее постоянной близости…
Несколько свиданий в тишине немого, тенистого парка довершили быструю интригу…
Марина привела Димитрия к отцу и сказала:
– Царевич делает мне честь: просит моей руки. Что скажете, батюшка, и вы, и вся родня наша?
– Спросить недолго. А я – благословлю от души… Не сейчас, конечно… Немного погодя, когда у царевича Димитрия вырастет царская корона на голове… Не так ли?
Дело было быстро решено, и торг завершился.
Не довольствуясь словом, Димитрия заставили присягнуть при легате папском, при многих знатных панах.
Он внятно произнес свою клятву…
Но, хорошо усвоив уроки иезуитов, которые несколько недель уже заботились просветить его душу, – Димитрий буквально произнес, а потом написал по-польски следующее:
«Клянусь и обещаюсь, – если Бог допустит, когда я сяду на трон царей московских, предков моих, – дать за нашею царскою печатью на вечные времена грамоту супруге, царице нашей, Марине Мнишек, в полное владение область Новгородскую и Псковскую со всеми землями, принадлежащими к ним. А тестю нашему – Смоленск, тоже со всеми землями, и миллион злотых деньгами немедленно по вступлении в Москву. И в тех областях вольно ей, супруге нашей, царице Марине, исповедовать свою правую католическую веру и пускать ксендзов, храмы и часовни ставить и в Смоленской земле, а также по всей остальной земле Московской и во всех царствах, какие под нашей рукой. И если через год не введем католической веры в царстве нашем – вольна царица Марина от нас уйти и развод получить, алибо если пожелает, то еще один год потерпит. Два года всего. И в том клянусь и крест целую. Деметриус, царь».
Ликуют Мнишеки.
Даже не сразу внимание обратили, что не так говорил и писал Димитрий присягу, как было написано в ее проекте.
Там стояло: «Клянусь и обещаюсь, когда допустит Бог и сяду я на трон…»
А Димитрий, словно по ошибке, говорил и написал: «Клянусь и обещаюсь, е с л и допустит Бог, когда я сяду»… и т. д.
– Что это значит, яснейший царевич? Как будто иной смысл носит присяга, слово ваше царское? – задал ему даже вопрос отец Марины.
– В чем, вельможный пане? – с невинным видом задал, с своей стороны, вопрос Димитрий.
Полууспокоенный этим ясным, невинным лицом, Мнишек, словно мимоходом, заметил:
– Так тут что-то… Стилистика… Ошиблись вы просто, яснейший царевич… Ну да не беда!
Ликовал Димитрий! Теперь – он свободен от клятвы. Н е м о ж е т д о п у с т и т ь русский Бог до того, чтобы православную веру народ заменил католической!
И его душа чиста перед небом. Клятва дана так, что он может ее по-своему понимать и выполнить.
Получив такую запись, Мнишек и Вишневецкие в начале 1603 года в Краков, к королю повезли Димитрия. А раньше собрали там же всех русских дворян и простых людей, которые за это время приходили поклониться Димитрию и твердо повторяли, что узнают Иоаннова сына в этом порывистом, отважном юноше…
Отсюда же, из Самбора, были посланы Димитрием первые точные вести на Украину, к мятежным казакам.
Шляхтич Феликс, или по-польски – Сченсный, Свирский, литвин, – поехал посланцем на Дон, на Украину…
– Поезжай, Сченсный, вези счастье мое! – сказал ему Димитрий на прощанье.
И другие подсыльщики, запрятав грамоты Димитрия в подошвы лаптей, в дорожные посохи, в рваную одежду нищих, под видом которых они проникали в Московскую землю и дальше, до Украины, – все эти люди сеяли теперь полными горстями вести о Димитрии, семя возмущения против царя Бориса…
Немало дней в Кракове пришлось прождать Димитрию, пока паны и главные сановники католической церкви, с легатом Ранкони в качестве застрельщика, уговорили Жигимонта III принять царевича Димитрия Углицкого на частной аудиенции.
– У нас мир с Москвой, мир с Борисом, – отговаривался Жигимонт, – а я стану принимать явного врага царствующего там государя! Идет ли это? Достойно ли меня самого и всей Речи Посполитой?
– Благо народа – высший закон для государей! – ответил уклончиво, поговоркой, умный легат. – А польза для народа вашего несомненная получится из этого свидания. Будет оно неофициальное, как и все сношения вельмож наших с этим отважным юношей… За него – все: и реликвии, клейноды царские, которыми он владеет, приметы, наружность, которую признают живущие здесь москвичи и жители Углича… Он получает часто вести из Москвы, очень важные вести. Значит, и там у него сильные друзья… А держава Борисова слабеет день ото дня. Казаки идут на подмогу этому Димитрию. Свои его встретят, чуть он явится, с колокольным звоном. Мы имеем верные сведения о том… Только военные рати Бориса немного будут помехой. Но и то, надо думать, ненадолго. Словом, это – будущий царь московский… Надолго, нет ли, сказать сейчас нельзя. Но он им будет! Здесь и там все этого желают… И он годится в цари… Лучшего – создать нельзя было… Молод, решителен… Умен и – гибок, когда надо… Теперь он гнется в пользу Речи Посполитой. Но если Речь Посполитая ему не поможет… За что же он станет платить или давать что-либо? Он захочет взять… А Стефан Баторий, в его годы, был именно таким, каков сейчас наш гость из Московии, Димитрий, князь Углицкий. Я это говорю вам, ваше крулевское величество.
Первые сановники короны поддержали нунция.
И назначен был день приема.
Просто совершилось все, как просто делалось остальное дело, как тихо ковался трон здесь, в Польше, для Димитрия.
– Вы будьте свободнее с королем, – учил Димитрия легат, у которого перед аудиенцией обедал Димитрий. – Он важен на вид, осторожен, как надо быть мудрому государю, но он очень добрый человек… У него мягкое сердце… Я вам расскажу его историю…
И иезуит дал целый урок царевичу, незаметно для него самого…
Карета, в которой привезли во дворец нунция и Димитрия, остановилась у маленького подъезда; замеченные только дежурными и часовыми, проследовали оба гостя на собственную половину короля.
Пройдя ряд красиво, богато убранных покоев, Димитрий с нунцием очутились в кабинете короля.
Жигимонт с мало свойственной его важному лицу ласковой улыбкой стоя встретил гостей. Один только королевский секретарь, Александро Чили, был при этом свидании.
Монсеньор представил Димитрия.
Король дружелюбно протянул ему руку, которую впечатлительный юноша прижал к своим губам.
Стараясь отнять руку, король с отеческим поцелуем коснулся лба своего гостя.
Все сели.
Димитрий начал теперь перед Жигимонтом говорить, чуть ли не сотый раз, свою чудесную повесть спасения и дальнейших событий жизни.
Необычайный слушатель внушил особенное воодушевление рассказчику.
Ничего не изменяя, Димитрий вложил столько огня, убедительности и силы в свою печальную повесть, что король неподдельно был растроган.
Димитрий окончил. Настало небольшое молчание.
Секретарь осторожно дал знать царевичу, что теперь надо на время удалиться, оставить наедине Жигимонта и монсеньора Ранкони.
Едва вышел царевич, Жигимонт заговорил:
– Он убедил меня… Он не лжет. Но…
– Еще есть «но», ваше величество? Какое, не могу ли узнать…
– Вы нам говорили, что он втайне принимает католичество, оставаясь по виду схизматиком до той поры, пока можно будет открыть правду московскому народу?
– Вот его запись. Папа шлет ему свое пастырское благословение…
– Вот-вот… Значит, и другие католические владыки будут помогать этому Димитрию, не я один? И, если победит Борис, – я не останусь лицом к лицу с разозленным, опасным, бешеным медведем? Верно, монсеньор?
– Никогда. Разве надо гласно идти в эту авантюру? Нисколько. Можно дать денег, помочь советом, не мешать вербовке солдат… А там по времени… Ну, вы уж сами решите тогда…
– Да, да, вы правы… Так будет хорошо. Да здравствует Димитрий, пусть будет забыт Борис… Пане Чили, зовите гостя.
Волнуясь как перед казнью, появился Димитрий.
– Не имеете ли еще чего-либо нам сказать? – обратился к нему Жигимонт.
– Немного, ваше королевское величество, – бледный, сжимая свои похолодевшие пальцы, заговорил Димитрий. – Вы сами знали неволю… Родной дядя заточил в темницу отца и матушку вашу, Катерину Ягеллонку… Вы родились в тьме тюрьмы, и Господь поставил вас в сиянии и блеске на высоту трона… Вам ли не знать, что значит изгнание, нужда, лишение законных прав царства и рода!
Слезы вдруг невольно задрожали в голосе, брызнули из глаз у Димитрия.
– Я ничего больше не скажу. Буду просить только: помогите мне, как вам Господь помог! Гонимый, жду от вас спасения и помощи…
Димитрий умолк, отирая слезы, склонив смиренно голову.
С веселой, ласковой улыбкой приподнял свою шляпу Жигимонт и заговорил:
– Да поможет вам Бог, московский князь Димитрий! А мы, выслушав вас, рассмотрев ваши свидетельства, без сомнения видим в вас сына Иоаннова! В доказательство искреннего благоволения нашего назначаем вам сорок тысяч злотых на содержание и другие расходы. Сверх того, как истинный друг Речи Посполитой, – вы вольны сноситься с нашими панами, пользоваться их услугами и вспоможением. Садитесь, и поговорим еще с вами о делах поподробнее…
С этой минуты удача как будто окончательно подрядилась служить Димитрию.
Взяв королевскую субсидию, он кинулся на Украину. Меньше чем через год под его знаменами собралось до полутора тысяч всадников, казаков, литовских витязей и польских шляхтичей да человек пятьсот пехотинцев, не считая значительного обоза, нескольких легких пушек и мортир.
Борис, судя по его действиям, от страха потерял всякое соображение.
Он посылал воевод с отрядами, приказывая им «брать на поток», ровнять с землею свои же города, как было с полуразоренным Угличем, жители которого смели-де в свое время спасти, укрыть Димитрия.
Смоленскую область также выжгли и разорили воины Борисовы, когда этот древний город перешел во власть нового претендента на трон московский…
Борис сам писал и заставил духовенство писать различные грамоты, чтобы убедить Русь и целую Европу в самозванстве Димитрия.
Грамоты эти противоречили одна другой и не достигали цели, – наоборот, подрывали последнее доверие к московскому царю Борису…
Нового государя открыто ждали на Москве.
И скоро дождались… Лавиной шел со своими войсками Димитрий от границ царства в самое сердце его и остановился только на короткое время в Туле.
В один год совершил он почти бескровное покорение обширного Московского царства, которое только однажды удалось покорить хану Батыю и больше никому!
С августа 1604-го по май 1605 года совершалось это победное шествие Димитрия, омраченное лишь поражением при Добрыничах, 10 января 1605 года. 13 апреля, в три часа пополудни, не стало на свете царя Бориса.
По общему говору, видя, что все погибло, – Годунов сам осудил себя и собственной рукой привел в исполнение суровый приговор: принял яд.
Похищенную им корону и царство он завещал сыну – Федору Борисовичу, юноше 16 лет.
Но это роковое наследие принесло только гибель юноше.
В конце мая на Лобной площади большими толпами стал собираться московский торговый и служилый люд.
Бояре и приказные из Кремля тоже постепенно собрались, узнав о стечении народном.
На Лобном месте стояло два посланца от Димитрия. Запыленные, усталые, они были окружены толпой жителей пригородной Красной слободы, куда, собственно, приехали прежде всего.
Там объявили посланцы, что истинный царь, Димитрий Иоаннович, уже подошел к Москве и шлет грамоту своим людям.
Обычно Годуновы перехватывали всех посланцев Димитрия и тут же казнили их, не давая возможности обратиться к народу.
Теперь вышло иначе.
Грозные посланцы, окруженные толпами защитников, были вне власти годуновских клевретов.
И с высоты Лобного места прозвучала грамота Димитрия. Димитрий писал:
«Посылали мы не раз в царственный град Москву гонцов своих с нашими грамотами, милость и прощенье обещали, если придут к нам верные подданные наши, весь люд московский, челом добьют и заключат в узы семью похитителя Годунова, неправо завладевшего царством, наследием нашим от покойного брата царя Федора и отца, Иоанна Васильевича. Но не было ответа, – видно, потому, что перенимали Годуновы посланцев наших. Ныне в последний раз шлем слово наше царское и ждем изъявления покорности добровольной от нашего престольного города, чтобы не пришлось кровью залить непокорное упорство рабов».
Таков был смысл обширной, витиевато составленной грамоты.
Но не надо было Димитрию ни грозить, ни обещать льгот. Вся Москва, как один человек, готова была его встретить.
Тут же, при чтении его письма, это ярко обозначилось. На паперти церкви Василия Блаженного собралась кучка бояр. Кроме одного из Годуновых – тут были Василий Шуйский и еще несколько из главных бояр.
Народ окружил посланцев и закричал:
– Ведите нас в Тулу! Хотим видеть царя Димитрия! Дадим ему присягу!
Боярин Годунов уговорил священника церкви Василия Блаженного, и тот решился на смелую попытку: остановить расходившуюся толпу.
– Чада мои, – громко обратился он к толпе, – внемлите, что сказать хочу!
– Што, што? Слушай, ребята! Отец протопоп слово молвить сбирается… Про царя Димитрия, слышь! И он знает, что Димитрий – подлинный царь, не отродье годуновское…
– Слушать… Тише… Не орать!
Кое-как толпа немного затихла.
– Не про то, дети мои, сказать вам хочу… Одно лишь напомню: присягу несли все бояре, и вы с ними, что будете верой-правдой служить юному царю Федору Борисовичу… Все вы крест целовали… Вспомните! А ныне что задумали? Раней хотя бы дознались путем: кто вас к себе зовет? Царь ли истинный либо смутитель лютый, прельститель, к пагубе ведущий души христианские? О вас стражду, вам добра хочу… Поспрошайте, поведайтесь… Вот и тут бояре стоят… Хоть их спросите!
– Кого?! Годуновых? Отродье змеиное! Вон один тут… Бей его… Веди его, робя, к Димитрею… Царь сам с им расправится!
Несколько человек уже двинулось было вперед, чтобы схватить боярина Годунова и кинуть его в толпу.
Но бледный, растерянный боярин успел скрыться в храме и, выйдя задними дверьми на площадь, вскочил на коня и ускакал…
– Вот боярин Шуйский тута, робя! – крикнул кто-то. – Ен и в Углич ездил… Пусть поведает: кого там хоронил? Кого сгубил Ирод Годунов? Царевича Димитрия али иного, подставленного на место царевича? Говори, боярин! Не бойся. Годуновы тебе не причинят зла! Не дадим в обиду! Правду валяй! Как спасли царевича от рук Каиновых, от злодеев годуновских? Тебе лучше других-то знать!
Князь Василий Васильевич как будто и ждал этого вопля народного.
– Уж коли народ пытает меня, всю правду скажу! – ответил он, отвесив низкий поклон на все три стороны. – Только здесь плохо слышно… На Лобное перейду… Тамо способнее…
Торжественно повели лукавого старика и почти внесли на Лобное место. Часть людей стала внизу, охраняя боярина от натиска остальной толпы.
– Пусть Господь простит мне мои прежние вины вольные и невольные! – смиренно начал старый лукавец. – Сами ведаете: при покойном царе Борисе – и думать не мог никто по воле своей, не то – слово прямое молвить! И я виновен в грехе тяжком. Утаил истину страшную… Челом бью перед всем крещеным миром! Простите, братие, вводил вас и целый мир в обман! Первое – убито было дитя во Угличе, не само ножом покололося! Вот, крест святой с мощами на мне! Его подъемлю, на нем присягаюся, целую Животворящий Крест на том, что убиен был младенец некими людьми, – по общему говору, из Москвы подосланными… На покойного царя, на Бориса Федоровича, все говорили заодно. Сами разумеете, люди добрые: мог ли я это тому же Борису в очи вымолвить? И облыжно показал перед собором и царем Федором, что сам покололся младенец. Простите окаянного!
– Бог простит! Покаялся – и ладно! А убит-то кто? Царевич али иной, как сказывали?
– И про то скажу… В другое крест целую, что видел я убиенного младенца… Сугубо приглядывался – и не познал в нем того царевича, который у покойного царя Ивана от царицы Марии Нагих родился! По правде моей – пусть Бог меня судит. И на ней крест сызнова целую!
Взрыв криков пролетел над всей площадью, вырвавшись из тысячи грудей:
– Другой убит в Угличе… Жив остался царевич… Спасен был царевич! Сам теперь Димитрий к нам идет! В Тулу… К царю Димитрию! Все иди…
И закипела площадь, пока один крик не покрыл всех голосов, сливая в себе все возгласы и звуки:
– Жив буди на многие лета царь Димитрий Иваныч! Ж-и-и-в буди!
Двадцать шестого мая явились в Тулу, на поклон Димитрию, все бояре московские, духовенство и дума царская с Василием Шуйским во главе…
А царь по имени, Федор Борисович, с сестрой и матерью были отданы под стражу в ожидании дальнейших событий.
В конце июня состоялся торжественный въезд в Москву нового царя, Димитрия Иоанновича.
А накануне удушена была вдова Бориса Годунова и трехнедельный повелитель московский, юный царь Федор Годунов. Только царевна Ирина осталась в живых и после была насильно пострижена.
Пяти-шести дней не прошло, как по Москве новая весть прокатилась:
– Шуйский, трижды ломавший присягу и клятву, народу приносивший покаяние, Борису изменивший, сына его предавший, – теперь против нового царя, против сына Иоаннова козни завел… Стал слухи непригожие распускать, что не истинный это сын царя Иоанна… Прознал про заговор царь Димитрий – и судить приказал хитрого боярина. Собрал судей из духовного звания, и бояр, и простых людей позначнее. Как те сами решат.
Слухи были вполне верны.
Не успели похоронить труп несчастного Федора и матери его, как только Шуйский увидел, что Годуновы стерты с лица земли, уничтожены именем Димитрия, – он попытался вырыть яму и для самого Димитрия, начал при помощи своих друзей сеять новые вести, баламутить Москву, надеясь, что и вовсе не допустят нового царя въехать в столицу…
Но игра не удалась. И бояре, на поддержку которых надеялся вечный смутьян, слишком устали от безвластия, и народ слишком уверовал в Димитрия.
Уж в Тулу поскакали гонцы, передали новому царю о всех кознях Шуйского. И едва въехал Димитрий в свой дворец, как ему были представлены письменные доказательства заговора, затеянного князем Василием.
– Пусть земля рассудит нас с Шуйским! – сказал Димитрий.
Так и было сделано, 30 июня состоялся этот суд.
Зрелище было совершенно необычное не только для кремлевских палат, в которых веками тянулась твердо установленная, непоколебимая жизнь царей московских, невзирая ни на какие внешние события…
Нет, во всей истории царствующих династий не бывало случая, чтобы победитель-государь явился как бы на суд, стал тягаться с своим подданным, уличающим его в неправом обладании троном.
Изменника Шуйского, по обычаям и законам того времени, следовало только обличить в преступлении, представить виновному свидетелей и письменные доказательства, на основании которых он признан предателем, бунтовщиком, – и те же несколько бояр обязаны были вынести ему смертный приговор, который царю оставалось лишь утвердить.
Но Димитрий, знакомый с западными приемами суда и желая, должно быть, выказать не только свое настоящее могущество, но и глубокую внутреннюю правоту, поступил иначе.
Сначала оглашены были перед собранными представителями земли доказательства, выяснившие до конца вину Василия Шуйского, его клеветы на Димитрия, сношения с боярами и простыми людьми для организации ополчений, которые должны были помешать новому царю вступить в Москву или, в случае неудачи, ворваться во дворец и там убить его.
И Василий Шуйский молчанием своим подтвердил, что все обвинения справедливы. Теперь оставалось лишь обратиться к сидящим тут духовным лицам, боярам, выборным от московских жителей и от других городов, которые оказались налицо. Стоило лишь спросить их:
– Чего достоин изменник?
– Смерти! – конечно, был бы общий ответ.
Но вместо такого вопроса выступил Федор Басманов и заговорил:
– Не кончено еще дело, отцы владыки, князья, бояре и вы, люд православный, землею избранный и созванный сюда его царским величеством для решения дела столь важного! Изменяли князья и бояре царям своим, кару несли за то. Но там – дело явное было. Ни соблазну, ни сомнений не крылось ни в чьей душе. Господин и царь наш, государь Димитрий Иванович клятву дал: понапрасну не проливать родной крови, ежели доведет его Господь до престола прародительского. И за вины тяжкие казни не хотел бы, коли есть малая надежда, что загладить может вину свою злодей. А в деле, которое судим теперь, и другое мыслимо. Может, сам не знал боярин-князь, что творил. Может, веровал облыжным, злодейским словам своим. Царя, Богом данного, отпрыск прямой Иоанна поносил, величал «расстригой», Гришкой Отрепьевым называл… Правда, и в грамоте патриаршей много лжи писано было про такого же диакона, Григория Расстригу. И рознились они от бранных грамот, разосланных Борисом Годуновым… Не в одно пели враги царя нашего пресветлого еще и тогда, как вся сила и власть была у них в руках… Но, думать желаемо, что с пути сбился князь-боярин… Вот пускай и ответит: почему царя Расстригой, Гришкой Отрепьевым называли.
– Все тут раней думали, – неслышно ответил бледными губами Шуйский, когда пристав стал понуждать его к ответу.
– Все?! Ответ, достойный первого советника государева… А видал ли князь-боярин в Туле, когда на поклон туда ездил, вот этого человека?
По знаку выступил вперед диакон Григорий, который давно примкнул к войскам Димитрия и шел за ним от Путивля до самой Москвы.
– Видел! – беззвучно, одними губами пролепетал Шуйский.
– А не слыхал ли, как звать его, князь-боярин?
Шуйский только утвердительно кивнул головой.
– Скажи, как звать тебя, – обратился к диакону Басманов.
– Григорием… Юшкой звали в миру, Юрием сиречи. Богданов сын, Отрепьев прозвищем.
– Что же молчишь, князь-боярин?
– Да и я так сказывал… А тут мне все напротив, что иного человека возит за собою царь и имя дал ему – Гришкино…
– Так, ведомо нам и то. Вот теперь к вам, отцы духовные, владыки, речь велит держать государь. Кто из вас знавал сего человека до настоящей поры? Не будет ли такового среди нас?
– Я знаю Григория, – заявил митрополит Крутицкий, – видывал его порою в келье у низложенного патриарха Иова… Так он и слыл: Отрепьев родом, диакон Гришка.
– И я его видывал, – подтвердил слова товарища протопоп благовещенский.
– И я… – И я… – еще раздалось два-три голоса из рядов духовенства.
– Слышишь, князь-боярин! Как дело просто. Стоило пойти тебе да спросить: отцы бы и поведали тебе правду чистую. Не дали бы поносить имя царское… Теперь – другое… Сам же ты повестил народ московский, – вот, недавно еще, – что не царевича убили злодеи в Угличе, что истинный царь идет на Москву, сын Грозного царя, Димитрий Иоаннович…
– Сам, сам, – торопливо запричитал старик, словно почуяв надежду на спасение в этом напоминании после той бездны отчаяния, куда он был погружен за мгновенье перед тем. – Сам все сказывал… И снова крест целовать могу: не признал я в убитом царевича Углицкого. Иным, чужим казал мне он себя… Как думал, так и народу сказал. Вот, пусть царь о том памятует, не судит строго меня, грешного.
– Не царь – земля судит тебя, князь-боярин! Перед Божьим судом стоишь ты, как и сам государь стать готов в каждый миг, по правоте своей! А тут вдруг – сызнова на иное ты речь повернул: самозванием лаял царя! Как же это, князь-боярин? Не молчи. Все может тебе на пригоду быть, слово самое смелое… Только не молчание. Тебе оно смерть принесет, да и дела не раскроет до корени. А государю – только правда и дорога. Говори, князь-боярин: с чего думы свои поизменял? Али только и одно, что сам на трон сесть задумал, как тут послухи говорили?
– Спаси Господи и помилуй… Я уж все скажу… Только бы такой напасти не возвели на меня, на царского верного слугу… Старый я, недужный. Помирать пора, не о бармах царских, не о тяготе такой умышлять… О-ох… Испить бы. Уж все поведаю…
Отпив из ковша, который подал ему пристав, Шуйский медленно заговорил:
– Вот так думалось: Бог счастья послал! Царь крови Иоанновой к нам идет… Спас его Господь. Я так народу и говорил, чтобы замирились все, брат бы на брата войною не пошел. Это – первей всего, по мне. Тихо бы да ладно бы все было в царстве нашем богоспасаемом… Вот… И в Тулу срядился. И грамоту подписывал, кою дума боярская постановила полякам послать: что истинный царь у нас объявился, Димитрий Иоаннович… Вот… А тут, как съездил в Тулу… поглядел… Уж не посетуй, государь… все скажу… Лукавый меня попутал… Гляжу: мало лицо царское схоже с тем, какое у младенца, у царевича Углицкого видел, еще до убиения… когда на Москве с покойным Иваном царица и царевич проживали. Того не помыслил, старый, что с годами и лик меняется… Взяло меня сумнение… А тут, на Москве, – новые речи: как мог уцелеть столько лет царевич? Кто порукой? Може, тот мертв давно, а вороги чужим подменили? Вон, слышь, Литву с собой, ляхов ведет новый царь… Веру отнять старую, отцову задумал… Новую, ляшскую, навязать думает… Прости, государь, говорю, как сам велел… Всю правду истинную… Вот и я всколебался… Стал за людьми говорить… И в том – вина моя… И писал… А как прослышал, что хотят братья на братьев войной пойти, рать собирают, чтобы к Москве царя с его полками не допустить, тут, души людские жалеючи, – иное присоветовал: впустить лучше царя… Да ежели правда, что клеплют на него… Лучше ж пусть малое число душ загинет, мол, меньше бы крови пролилося, ежели бы тут что случилось с царем да с ближними к нему, с ляхами с его… Каюсь и милости прошу царской…
Тяжело отозвалась на всех покаянная речь Шуйского, во всем ее смирении полная яду.
Неожиданно, словно почуяв, что думали сидящие вокруг люди, заговорил сам Димитрий.
– Не все еще сказал ты нам, князь Василий. Горшее стерпел бы и ты, и каждый из вас, кабы твердо веровали, что я – истинный сын Иоаннов… Отец мой – кровь вашу проливал, не то ручьями – потоками… И после долгих лет, после Новгорода, после злой опричнины деяний – царил еще немало лет, слова не услыхав ни от кого, не то чтобы нож из-под полы готовил на царя своего – боярин и князь прирожденный!
Вот что горько, что невыносимо сердцу нашему… Почему и суд мы назначили всенародный. Почему и пришли на него, вопреки обычаю вековому… Невместно бы царю московскому тягаться с холопами его, хоша бы и княжеского рода, первого в земле… Но ради душ смятения, ради умов колебания пришли мы сюда свое слово сказать великое. Писали мы грамоты: как избавил нас Господь от ножа годуновских подсыльников… И тут объявить желаем: как то дело было!
Своим подкупающим, искренним, молодым голосом, который также порою рвался и дрожал от волнения, как старческий голос Шуйского, повторил Димитрий старый рассказ о своем спасении. О жизни сперва в России, потом – за гранями ее.
– Вот как дело было! – закончил он речь свою. – Коли самозванцем меня величают, где отец и мать мои родные? Пусть назовут мне род мой, имя мое. Сам того хочу. Не покараю никого, кто бы ни пришел с этим словом ко мне. Как верю я в то, что есмь сын Иоаннов, о чем вам сейчас и свидетельства дал мои, – так верю я в спасение в свое и в то, что не явится человека, который мог бы делом уличить неправду слов моих… А клеветы… наносы… изветы… измены! Вам, отцы владыки, вам, бояре, вам, выборные земские, пуще всего ведомы происки врагов наших и врагов земли! Пришел я и сел на трон прародительский, волею Господа сел! Сижу на нем – для блага земли и детей моих, коими вас почитаю, до самого последнего. Как Бог повелел, стану править и владеть вами… А князя – судите, как вам Бог и совесть велят. Мы все сказали.
Вышел Димитрий. И сейчас же, как ответ на его смелую, открытую речь, прозвучал тяжкий приговор князю Василию Шуйскому:
– Смерти достоин изменник и бунтовщик!
Бубны гремят бирючей… Сзывают они народ к месту казни первого боярина, князя Василия Шуйского.
Но там уж, на всей площади вокруг Лобного места, и без того черно от толпы.
Едва протиснуться может отряд стрельцов, окружающий телегу, на которой везут осужденного к месту расплаты за все его ковы и вины…
Вот он и на помосте. Трясется весь мелкой дрожью… Вот уж и руки связали… Кафтан сняли парчовый… Рубаху разорвал на шее помощник палача.
А сам заплечный мастер стоит, лезвие топора пальцем пробует.
Шепчет последние молитвы Шуйский…
Вот уж и к обрубку роковому подвели его…
Мысли мутятся в старческой голове… Все пролетает вихрем: и воспоминания о далекой юности, и многолетняя борьба за почет, за власть, и надежды на царские бармы, на обладание землей… Вот-вот, сейчас, тот, за плечами, что-то резанет, ударит глухо, переломит, перехватит позвонки, гортань… Кровь хлынет струями из перерубленных жил… И – всему конец… Да что же так медлят… Скорее бы… Скорее!
Крикнуть готов был это слово Шуйский, лежа лицом на плахе… Но иное он слышит:
– Не руби! Стой… Слово царское… Милость злодею… Прощение Шуйскому…
Гонец пробивается сквозь толпу, которая стихийно раздвигается, путь дает вестнику милости и прощения…
Взял Басманов, бывший главным распорядителем, указ царский, читает:
– Жизнь дарует царь Димитрий Иоаннович изменнику-князю. В ссылку ссылает его навсегда…
Заволновались толпы.
– Да живет царь милостивый! Многие лета жив буди царь Димитрий!
Громом прокатились клики… Подняли Шуйского, который омертвел совсем, на ногах не держится. Кафтан надевают ему, шубой окутывают…
Тело ослабло совсем у старика. А ум – не угас… Работает мысль… И в сознании ярко шевелится мысль:
«Помиловал… Живым меня оставил… Так не жить же тебе, мальчишка, за эти минуты смертельные, тяжкие, какие я изведал по милости твоей! Ссылка – не смерть… А смерть – вот тебе ссылка будет от меня единая!»
И Шуйский сдержал свое слово!
Все, казалось бы, шло так хорошо для Димитрия.
В конце июля приехала на Москву вдова Иоанна, царица Мария, в иночестве старица Марфа, и перед всем народом обняла, признала в новом царе своего воскресшего сына.
Торжественно венчался Димитрий на царство и даже ради этого простил сосланного злейшего врага своего, князя Василия Шуйского, к себе приблизил по-старому…
Блестяще начал свое правление юный царь – милостями, дарами щедрыми, при всеобщей радости и добрых предзнаменованиях природы.
8 мая 1606 года короновал он Марину Мнишек, первую из женщин, священной короной Русского царства и венчался с нею…
Весело справлялась свадьба!
А через девять дней, 17 мая, рано утром, толпа мятежников с князем Василием Шуйским во главе ворвалась во дворец, и час спустя – нагой труп Димитрия, изуродованный, поруганный, валялся на Лобном месте… Во рту у него была дудка скомороха, на животе – грязная маска…
Потом тело выбросили в грязный ров…
Но московские жители, не участвовавшие в убиении, введенные в заблуждение соумышленниками Шуйского, начали волноваться. Рассказы чудесные пошли кругом, связанные с мертвым Димитрием…
Тогда Василий Шуйский, уже избранный царем голосами нескольких десятков бояр и воевод, приказал разыскать тело.
На Москве-реке стояла башня потешная, выстроенная Димитрием для военных забав, низ которой изображал геенну огненную. В этой башне сожгли тело Димитрия.
Но и того показалось мало мстительному, трусливому старику.
Собрали пепел, лежащий кучей после сожжения, зарядили им пушку, глядящую на запад от Москвы, и выстрелом по ветру развеяли самый прах человека, который называл себя Димитрием Иоаннычем и так быстро воцарился на Руси…
Быстро вознеслась, ярко загорелась и еще быстрее закатилась эта крупнейшая падучая звезда на темном горизонте московской истории…
Но не умер в памяти и в душе народной Димитрий и после того, как развеяли по ветру легкий пепел его. Второго «убиенного царевича», Лжедимитрия Тушинского создал сейчас же себе народ.
Так сильно любил он загадочный облик несчастного Углицкого царевича.