В те времена, о которых идет речь, в соборе Нотр-Дам служил некий добрый старый каноник, проживавший в прекрасном собственном доме близ ограды собора на улице св. Петра, что при быках. Каноник этот прибыл в Париж простым священником, нищ и гол, как нож без ножен. Будучи весьма красивым мужчиной, всеми ценными качествами обладая и отличаясь столь крепким сложением, что мог исполнять работу один за многих, без особого при том утомления, он посвятил себя с чрезвычайным рвением исповеданию дам; тоскующим давал сладостное отпущение, недугующим драхму своего бальзама, а всем оказывал какую-либо приятность. И столь он прославился своей скромностью, делами благотворительными и иными добродетелями, пастыря украшающими, что и при дворе нашлась ему паства. Дабы не возбудить ревности начальствующих лиц, а равно мужей и иных прочих, — короче сказать, желая облечь покровом святости благие и угодные иным деяния, супруга маршала Декуэрда подарила ему кость святого Виктора, и благодаря той кости происходили все чудеса, творимые каноником, а любопытствующие неизменно получали ответ: «Кость его исцеляющую силу имеет». На что никто и возразить не смел, ибо неприличным считалось сомневаться в чудодейственной силе реликвий. Под прикрытием рясы наш каноник достиг самой доброй славы мужа, «страха в бою не знающего». Посему и жил он, как король, зашибая деньгу кропилом и обращая святую воду в вино. Кроме того, нотариусы во все завещания в разделе «Иным прочим» вписывали его имя, а также упоминали его в конце завещания в Caudicile — слово, происходящее от cauda, что означает «хвост», и следует понимать это так: «В хвосте завещания». Иные же ошибочно пишут Codicille, что означает «приписка».
Итак, добрый наш священник мог бы стать архиепископом, скажи он хотя бы шутки ради: «Не худо бы мне митру вместо шапки надеть, дабы голову не застудить». Однако ж он отвергал все предлагаемые ему блага и выбрал приход самый неприметный, желая сохранить за собой приятный доход от своих исповедниц. Но в один прекрасный день трудолюбивый наш каноник ощутил некую слабость в чреслах по той причине, что минуло ему шестьдесят восемь лет, а к тому же в исповедальнях он не щадил себя. И вот, перебрав в памяти все свои святые дела, он решил покончить с апостольским служением, тем паче, что скопил приблизительно сто тысяч экю, если не более, заработанных в поте тела своего. С того дня исповедовал он лишь женщин знатного происхождения и прекрасных собой. При дворе толковали, что при всем своем рвении даже молодым священникам никак не угнаться за каноником с улицы св. Петра, что при быках, так как он искуснее прочих мог обелить душу любой высокородной госпожи. Со временем каноник стал согласно законам природы благообразным девяностолетним старцем, убеленным сединами; был он широк в плечах и грузен, как башня, но руки его тряслись. Множество раз в жизни он плевал, не кашлянув, а теперь он кашлял, а сплюнуть не мог, и не вставал больше с кресел за своей кафедрой, — он, столько раз встававший на призыв ближнего. Однако ж старик пил и ел на славу, пребывая в молчании, храня полную видимость живого каноника из собора Парижской богоматери.
По причине неподвижности названного каноника, по причине дурной молвы о прошлом его житии, которой невежественные простолюдины с некоторых пор стали внимать, по случаю его молчаливого затворничества, его цветущего здоровья, крепкой старости и многого другого, о чем и не скажешь, некие люди во славу колдовства и ради поругания святой нашей веры распространили слух, будто настоящий каноник скончался и что больше пятидесяти лет тому назад в тело святого отца вселился дьявол. И то сказать, былые его прихожанки ныне утверждали, что, видно, только дьявол великим своим жаром способен был производить ту алхимическую перегонку, каковая передавалась им от каноника, когда они того желали, и что у доброго духовника бес уже и в ту пору сидел в ребре. Но так как дьявол был изрядно ими обобран, измотан и не двинулся бы даже ради красавицы в двадцать лет, то люди разумные и смышленые, равно как и буржуа, которые обо всем любят судить и у плешивого на лысине найдут вошь, вопрошали: чего ради дьяволу принимать обличье каноника? Зачем ему ходить в собор богоматери в час, когда там собираются каноники, и как осмеливается он вдыхать запах ладана, пробовать святую воду и прочая, и прочая? Отвечая на эти еретические речи, одни говорили, будто дьявол пожелал обратиться на путь истины, другие же — что он принял образ каноника, намереваясь сыграть шутку с тремя племянниками и наследниками достойного каноника и принудить их до дня их собственной кончины пребывать в ожидании богатого наследства от дяди, к которому наведывались они ежедневно взглянуть, не закрыл ли старичок глаза. Но находили его неизменно бодрым, взирающим на них оком ясным, живым и пронзительным, подобно оку василиска[1], и это их, казалось, весьма радовало, ибо на словах они очень любили своего дядюшку.
По сему поводу некая старуха утверждала, что каноник, наверное, дьявол и есть. Убедилась она в этом, когда двое его племянников — прокурор и капитан — провожали дядю ночью домой без факелов и фонарей после ужина у пенитенциария[2] и в пути по нечаянности толкнули старика на преогромную кучу камней, заготовленных для подножия статуи святого Христофора. При падении старца сначала раздался как бы выстрел, засим крики дражайших племянников, и при свете фонарей, принесенных от вышеназванной старухи, обнаружено было, что дядя стоял прям, как кегля, и весел был, словно кобчик, приговаривая, что доброе вино господина пенитенциария дало ему силу претерпеть подобный удар и что кости его довольно еще крепки и в более опасных переделках бывали. Добрые племянники, полагая, что старик уже мертв, были весьма удивлены и поняли, что времени не скоро удастся сломить их дядю, если даже камни и те сплоховали, недаром они называли дядю добрым дядей, ибо был он скроен из доброго материала. Люди злоязычные говорили, будто каноник наш столь много камней встречал на своем пути, что почел за благо сидеть дома, дабы не заболеть от камней или подвергнуться иной, более страшной опасности. Это и является причиной его затворничества.
Из всех этих пересудов и толков следует, что старый священник, будь он дьявол или нет, сидел дома, умирать не желал, хотя имел трех наследников, с которыми мирился, как с коликами, прострелами и иными тяготами человеческой жизни.
Один из наследников был нерадивейшим из вояк, когда-либо рожденных материнской утробой, и он разорвал оную, вылупливаясь на свет божий, по той причине, что уродился весьма зубастым и весь был покрыт шерстью. Ел он за два времени разом: за настоящее время и на будущее. И девок постоянно имел, которым оплачивал попорченные головные уборы. С дядей он сходствовал в протяженности, мощи и верной службе того, что часто в употреблении бывает. Во время больших стычек старался побольше противнику тумаков надавать, сам их не получая, что есть и всегда пребудет главнейшей задачей в ратном деле, которого он не избегал, и, не имея иных качеств, кроме своей храбрости, стал капитаном части копейщиков и весьма полюбился герцогу Бургундскому, который не слишком беспокоился, увы, чем заняты его солдаты в неурочный час. Старший племянник дьявола звался капитаном Драчем, а кредиторы, ростовщики, буржуа и прочие, которым он очищал карманы, прозвали его Гориллой по той причине, что был он столь же хитер, сколь и силен, не говоря уж о горбе, украсившем его спину от рождения, и горе было тому, кто бы осмелился пройтись насчет его горба: тут уж спуску не жди.
Второй племянник изучал право и с помощью дяди своего стал искусным прокурором, выступал в палате, где обделывал дела тех дам, коих в свое время каноник наиудачнейшим образом исповедовал. Племянника этого в насмешку прозвали Рвачом. Плотью Рвач был немощен и, казалось, выливает только холодную воду, а лицом бледен, и черты имел острые, наподобие мордочки хорька. Однако ж был он чуть получше своего братца и к дяде своему даже питал некоторую привязанность, но за последние два года сердце его мало-помалу рассохлось, и вытекла оттуда капля за каплей вся его благодарность. В ненастье любил он, сунув ноги в дядины туфли, вкусить мысленно от плодов вожделенного наследства. Однако оба брата почитали свою часть наследства весьма скудной ввиду того, что по закону, по праву, по разуму, по справедливости, по природе и на деле требовалось третью часть выделить бедному двоюродному брату — сыну другой сестры каноника, хотя старик не особенно жаловал этого наследника, пастуха, бродившего по нантерским полям. Названный страж скотов, простой крестьянин, прибыл в город Париж по совету своих братьев, которые с умыслом поселили его у дяди, уповая, что дурью своей и грубостью, а равно как невежеством и бестолковостью, досадит он канонику, и тот вычеркнет его из своего завещания. И вот бедный Жук Пестряк, как прозвали пастуха, жил один со своим стариком дядей уже целый месяц и находил более прибыльным и приятным стеречь одного каноника, нежели целое стадо баранов. Он стал псом священника, слугой его, посохом старости, он говорил ему: «Спаси вас господь», когда тот пускал ветры, «Будьте здоровы», когда тот чихал, и «Помилуй вас бог», когда тот рыгал. Он бегал взглянуть, идет ли дождь и где кошка аббатова. Молча внимал старику, не отвращая лица от его кашля, любовался старцем, как если бы тот был прекраснейшим из каноников, и все от чистого сердца и чистой души, сам не понимая, что он дядюшку холит, как собака, вылизывающая своих щенят. Дядюшка же, которого не приходилось учить, от чего все это проистекает, гнал от себя злосчастного Пестряка, заставлял его крутиться волчком, не давал ему вздохнуть. А двум другим племянникам твердил, что вышеназванный Пестряк — мужлан, остолоп и непременно его в гроб вгонит. Слыша такие слова, Пестряк лез из кожи, желая угодить дядюшке, ломал себе голову, как бы лучше услужить ему. Но так как у него пониже поясницы помещались как бы две огромные тыквы и был он весьма широк в плечах, конечностями толст и неповоротлив, то и походил более на Силена[3], нежели на легкокрылого Зефира[4]. Одним словом, бедный наш пастух в простоте душевной не мог самого себя переделать и оставался, как был, тучным и жирным, ожидая, что с получением наследства приобретет желанную худобу.
Однажды вечером беседовал наш каноник о дьяволе, о тяжких муках, пытках, терзаниях, уготованных богом для проклятых грешников. И добрый Пестряк, слушая эти рассуждения, таращил свои круглые, как печные отдушины, глаза, но ничему не верил.
— Разве ты не христианин? — спросил каноник.
— Как же, христианин, — ответил Пестряк.
— Ну, так коли есть рай для добрых, разве не нужен ад для злых?
— Ад-то нужен, святой отец, а вот дьявола нету. Будь у вас какой злодей и переверни у вас все вверх дном, разве вы не выкинули бы его вон из дому?
— Да, верно.
— Так как же, дядюшка, не такой уж бог простак, чтобы терпеть в этом мире, столь мудро устроенном его попечениями, какого-то мерзкого дьявола, который только и знает, что все портить. Чепуха это — не признаю я никакого дьявола, раз есть господь благий, — уж поверьте мне! Хотел бы я видеть черта... Хо, хо, не боюсь я его когтей!
— Думай я, как ты, не стал бы я в мои молодые годы тревожиться, исповедуясь по десяти раз на дню.
— Исповедуйтесь и теперь, господин каноник, и будьте уверены, что это зачтется вам на небесах.
— Ну, ну, ужели правда?
— Да, господин каноник.
— И ты не страшишься отвергать дьявола, Пестряк?
— Да я его ни во что не ставлю.
— Смотри, как бы с тобой худого не приключилось от такой ереси.
— Ништо мне! Бог меня от дьявола защитит, ибо я верую, что он помудрее и подобрее, чем говорят о нем ученые люди.
В ту минуту вошли два других племянника, и, поняв по голосу дядюшки, что не так уж мерзок ему Пестряк и вечные жалобы на пастуха — одно лишь притворство, имеющее целью скрыть сердечную склонность, оба братца немало удивились, переглянулись, затем, увидя, что дядюшка смеется, спросили:
— Если бы вам пришлось писать завещание, кому вы оставите дом?
— Пестряку.
— А владение ваше по улице Сен-Дени?
— Пестряку.
— А арендованный у города Парижа участок?
— Пестряку.
— Что ж, — сказал капитан грубым своим голосом, — все, значит, достанется Пестряку?
— Нет, — отвечал каноник, улыбаясь. — Как бы ни тщился я составить свое завещание по всей справедливости, добро мое перейдет наихитрейшему из вас троих. Я уже так близко подошел к земному своему пределу, что ясно провижу ваши судьбы. — И прозорливый старец бросил на Пестряка лукавый взгляд, наподобие уличной потаскухи, завлекающей щеголя в вертеп.
Пронзительный взор каноника просветил разум пастуха, и слух и очи его отверзлись, как то бывает с девицей наутро после брачной ночи. Прокурор и капитан, приняв эту болтовню за евангельское пророчество, откланялись и вышли из дому, весьма уязвленные нелепыми намеками каноника.
— Что ты думаешь о Пестряке? — спросил прокурор у Гориллы.
— Я думаю, думаю... — ответил мрачно вояка, — думаю засесть в засаду на Ерусалимской улице, да и скинуть ему голову наземь, к ногам поближе. Пусть чинит, коли желает.
— Ох, — воскликнул прокурор, — от твоей руки удар ни с чьим другим не спутаешь, так и скажут, что это дело рук Драча. А я подумываю иное: приглашу-ка его отобедать и после обеда затеем игру, в какую у короля играют. Залезают в мешок, а все прочие судят, кто дальше в таком наряде прошагает. А мы на Пестряке мешок зашьем, да и бросим дурака в Сену — не угодно ли, мол, поплавать.
— Это следует обдумать хорошенько, — сказал вояка.
— Тут и думать нечего, — продолжал прокурор. — Двоюродного братца отправим к черту, а наследство поделим с тобой пополам.
— Охотно, — согласился Драч, — но мы должны быть заодно, как две ноги одного тела, ибо если ты тонок, как шелк, то я крепок, как железо. Шпага петли не хуже... Запомните сие, дражайший братец.
— Да, — ответил адвокат. — На том и порешим. Теперь скажи, вервие или железо?
— Будь я проклят, авось не на короля идем! Ради какого-то мужлана, косолапого пастуха, столько слов тратить? Ну что, по рукам? Двадцать тысяч франков вперед в счет наследства тому из нас, кто его раньше порешит. Я ему честно скажу: «Голову свою подбери».
— А я скажу: «Поплавай-ка, любезный!» — воскликнул прокурор и захохотал, разевая рот до ушей.
Потом оба пошли ужинать. Капитан к своей девке, а прокурор к жене одного ювелира, в любовниках у которой он состоял.
А знаете, кого речи эти в изумление повергли? Пестряка. Бедный пастух услышал смертный свой приговор из уст двоюродных братьев, когда они на паперти прогуливались и беседовали, открывая друг другу свои мысли, как богу на молитве. И пастух наш силился уразуметь, то ли слова их до слуха его достигали, то ли уши его до паперти дотянулись.
— Слышите ли вы, господин каноник?
— Да, — ответствовал тот, — слышу, как дрова потрескивают в печи.
— О, — воскликнул пастух, — если я не верю в дьявола, то верю зато в святого Михаила, моего ангела-хранителя, и поспешу туда, куда он зовет меня.
— Ступай, дитя мое, — сказал каноник, — только будь осторожен, не промокни, да и голову свою береги, а то мне слышится, будто журчит вода. Разбойники с большой дороги еще не самые опасные злодеи.
Словам этим Пестряк весьма удивился и, посмотрев на каноника, заметил, что на вид тот вполне весел, глазом по-прежнему востер, а ноги все так же у него скрючены. Но ввиду того, что надобно было отвратить смерть, ему грозившую, он подумал, что успеет еще налюбоваться каноником или ему угодить, и пустился поспешая через город, как женщина, что трусит рысцой, в чаянии близкого удовольствия.
Оба двоюродных братца, отнюдь не подозревая, что Пестряк обладает той прозорливостью, какою подчас наделены пастухи, нередко предугадывающие близость непогоды, зачастую обсуждали в его присутствии грязные свои проделки, ни во что не ставя Пестряка.
Как-то раз вечером, желая развлечь каноника, Рвач поведал ему, какова в любви жена ювелира, которому она очень ловко наставляет рога, точеные, полированные, резные, фигурные, не хуже королевских солонок. Эта прелестница, по словам его, была истинным кладезем наслаждений. Смелая насчет свиданий, она успевала согрешить, пока супруг ее поднимался по лестнице, ничего не подозревая; и подарки она поглощала, будто проглатывала ягодку за ягодкой, думала лишь о том, как бы наблудить; вертлявая, игривая, приветливая со всеми, будто самая добронравная жена, которая ни о чем худом и не помышляет, она умела ублажить своего добряка мужа, который души в ней не чаял. И такая она была тонкая-претонкая пройдоха, что уже целых пять лет благополучно вела свой дом, свои любовные шашни и слыла добродетельной, завладела доверием мужа, ключами от всех замков, кошельком и всем прочим.
— А когда же вы играете на нежной флейте? — спросил священник.
— Все вечера. Часто я остаюсь у нее и на ночь.
— Но как? — удивился каноник.
— А вот как: в соседней с ее спальней каморке стоит большой сундук, в котором я прячусь. Когда добрый ее супруг возвращается от кума своего, суконщика, с которым он ужинает каждый вечер по случаю того, что часто занимается с суконщицей, моя милая, сославшись на легкое недомогание, оставляет его одного в постели и приходит исцелять свой недуг в названную каморку с сундуком. А поутру, когда ювелир трудится у своей плавильной печи, я убегаю. И так как в доме два выхода — один на мост, другой на улицу, то я тем выходом всегда пользуюсь, где не встретишь мужа, а к нему заглядываю как бы для того, чтоб побеседовать о его делах, которые веду я в наилучшем порядке, не предвидя им конца. Это рогоносное дело для меня весьма доходно, ибо мелкие расходы и пошлины по тяжбам обходятся ему не меньше, чем содержание целой конюшни. Меня он очень любит, как и положено всякому рогоносцу, обязанному любить того, кто помогает ему вскапывать, поливать, удобрять, обрабатывать прекрасный сад Венеры; так что без меня он и шагу не ступит.
И вот эти-то речи и пришли на ум пастуху, когда его осенило в час опасности и разум подсказал ему, как спасти свою жизнь, ибо даже скотам отпущено достаточно понимания, без которого до времени порвалась бы нить их жизни.
Вот Пестряк и побежал на улицу Каландр, где ювелир должен был ужинать со своей кумой. Он постучался и, когда открылось в двери маленькое решетчатое оконце, ответил на вопрос: «Кто там?», назвавшись тайным королевским гонцом, после чего был допущен в жилище суконщика. Тут, приступив прямо к делу, он вызвал из-за стола веселого ювелира, отвел его в угол и сказал:
— Ежели бы один из ваших соседей наставил вам ветвистые рога и был бы вам выдан связанным по рукам и ногам, бросили бы вы его в реку?
— Ну, разумеется, — ответил ювелир, — но ежели вы надо мной потешаетесь, то отведаете моих кулаков.
— Тише, тише, — продолжал Пестряк, — я друг ваш и пришел предупредить вас, что столько раз, сколько вы предпочли супругу суконщика вашей жене, столько же раз она отдавала предпочтение Рвачу перед вами, и ежели вы вернетесь к вашей плавильной печи, то увидите, какой там жаркий разведен огонь! При вашем возвращении тот, кто подметает там, куда лишь вы имеете право проникать, спрячется в большой сундук для платья. Вы же сделайте вид, будто я хочу приобрести у вас названный сундук и будто я ожидаю на мосту со своей тележкой, по вашему приказанию.
Ювелир схватил плащ, шапку и, даже не простившись с кумой, без дальних слов пустился бегом, словно отравленная крыса к себе в нору.
Он прибегает, стучится, ему отпирают, он входит, одним махом поднимается по лестнице, видит на столе два прибора, слышит, как хлопнула крышка сундука, видит жену, выходящую из комнаты любовных утех, и говорит ей:
— Милочка, тут два прибора.
— А что же, душенька, разве нас не двое?
— Нет, нас трое, — отвечает он.
— А разве кум ваш придет? — спрашивает она и с невинным видом поглядывает на лестницу.
— Нет, я говорю про того кума, который сидит в сундуке.
— Какой сундук? — отвечает та. — В уме ли вы? Где вы видите сундук? Разве сажают кумовьев в сундуки? Разве такая я женщина, что стану кумовей в сундуки совать? С каких это пор кумовья живут в сундуках? Что вы с ума, что ли, сошли, путаете кумовьев с сундуками? Я знаю только одного вашего кума — мэтра Корнеля, суконщика, а из сундуков — лишь один сундук с нашей одеждой.
— Ох, — вздохнул ювелир, — дражайшая моя женушка, один негодный проходимец явился ко мне и уведомил меня, что ты взяла себе в любовники прокурора нашего и что сидит он сейчас у нас в сундуке.
— В сундуке?! — воскликнула она. — Зачем вы слушаете всяких сплетников? Они всегда зря болтают.
— Да, да, милочка, — продолжал ювелир, — я знаю тебя, как добрую жену, на что нам с тобой ссориться из-за какого-то дрянного сундука. К тому же незваный советчик оказался столяром, и я продал ему этот проклятый сундук, я больше здесь его и видеть не желаю. А покупатель взамен дает мне два маленьких, хорошеньких сундучка, где младенец и тот не уместится, и сплетни клеветников, завидующих добродетели твоей, сами собой иссякнут.
— Вы очень порадовали меня! Я отнюдь не дорожу моим сундуком, к тому же случайно он пустой. Наше белье в прачечной. Завтра поутру не составит большого труда вынести этот злосчастный сундук. Хотите ужинать?
— Нет, — ответил он, — я охотнее поем без сундука.
— Я вижу, — сказала она, — что легче выйти сундуку из дому, нежели из вашей головы.
— Эй! — крикнул ювелир, зовя подмастерьев и рабочих, — идите сюда!
В тот же миг появились люди, и хозяин коротко приказал им вынести сундук. Сундук, послуживший любви, быстро протащили через залу, но во время переноски прокурор очутился в сундуке вверх ногами и, не будучи к тому привычен, забарахтался.
— Ничего, ничего, — промолвила жена, — это лестница шатается.
— Нет, моя милочка, это не лестница, а шкворень.
И без лишних слов сундук был пущен весьма ловко вниз по ступенькам.
— Эй, возница! — крикнул ювелир, и наш Пестряк, посвистывая на мулов, вместе с добрыми подмастерьями вскинул злокозненный сундук на тележку.
— Э-э!.. — завопил прокурор.
— Хозяин, сундук-то наш разговаривает! — заметил один из подмастерьев.
— А на каком таком языке? — вопросил ювелир, дав подмастерью изрядный пинок в зад, каковой, к счастью, не был стеклянным. Подмастерье повалился на ступеньку лестницы, и тем было прервано его изучение сундучьего языка.
Пастух в сопровождении доброго ювелира отвез кладь к берегу реки. Не слушая красноречивых увещеваний говорящего сундука, они привязали к нему парочку-другую камней, и ювелир скинул груз прямо в Сену.
— Поплавай, любезный! — крикнул насмешливо пастух в тот миг, когда сундук, зачерпнув воды, нырнул в реку, подобно утке.
А наш Пестряк продолжал свой путь до улицы Сен-Ландри, что близ монастыря Нотр-Дам. Здесь разыскал он дом, признал дверь и крепко постучался.
— Откройте, — возопил он, — откройте именем короля!
Услышав эти слова, к двери подошел старец, который был не кто иной, как известный всему Парижу ростовщик по имени Версорис.
— Что там такое? — спросил он.
— Я послан сюда начальником квартала предуведомить вас, чтобы вы были начеку нынче ночью, — ответил Пестряк, — а он, со своей стороны, поднимет в нужный час стражу. Ограбивший вас горбун вернулся, держитесь крепко, он уж сумеет отнять у вас то, чего не успел унести раньше.
Сказав так, добрый наш пастух вновь побежал, но на сей раз на улицу Мармузе, где капитан Драч пировал со своей Маргариткой, самой пригожей из уличных красоток и самой неистощимой на смелые выдумки, по мнению подружек. Взгляд ее, живой и острый, разил, словно удар кинжала, а все повадки были столь соблазнительны, что и жители райских кущ возгорелись бы любовным пылом. И была она к тому же нимало не пуглива, как и положено женщине, у которой не осталось иной добродетели, кроме дерзости.
Бедный Пестряк впал в великое смущение, зайдя в квартал Мармузе, ибо опасался не найти того дома, где жила Маргаритка, и еще пуще страшился застать наших голубков в постели. Но некий добрый ангел споспешествовал ему во всех его делах. И вот как. Выйдя на улицу Мармузе, пастух увидел яркий свет во всех окнах. Отовсюду выглядывали головы в ночных колпаках и чепцах: девки, красотки, хозяйки, мужья, девицы, покинув постель, смотрели друг на друга с удивлением, словно по улице при свете факелов вели вора на виселицу.
— Эй, что случилось? — спросил пастух одного горожанина, который спешил с алебардой в руке встать на страже у своих дверей.
— Да ничего, — ответил тот. — Мы было подумали, что арманьяки бесчинствуют[5], а это, оказывается, Горилла избивает Маргаритку.
— Где же они? — спросил пастух.
— Вот в том прекрасном доме, — видите на столбах пасти крылатых жаб, весьма искусной работы? Слышите, какой там шум подняли слуги и служанки?
И впрямь только и слышались крики: «Помогите! Спасите, убивают!» Тем временем в доме сыпались удары, и Горилла вопил грубым своим голосом: «Смерть блудодейке! Подожди, стерва, денег захотела, вот тебе деньги, вот!» А Маргаритка стонала: «Ой, ой, умираю! Помогите, ой, ой!»
Потом что-то стукнуло, зазвенело железо, и на пол тяжело упало нежное тело молодой прелестницы. Затем наступила тишина, погасли огни. Слуги, служанки, гости и все прочие вошли в дом, и вовремя подоспевший пастух поднялся по лестнице вместе со всем честным народом. Однако ж в просторном зале увидели они лишь разбитые бутылки, изрезанные шпалеры, скатерть, сорванную со стола вместе со всеми яствами, и окаменели.
Пастух наш, не зная страха, влекомый единой мыслью, распахнул двери нарядной опочивальни Маргаритки. Он увидел девицу всю растерзанную. С распущенными волосами, с нагою грудью, она лежала, распростершись на ковре, залитом кровью, и тут же стоял капитан; присмиревший, озабоченный вояка, не зная, как ему выпутаться, бормотал:
— Полно, милая моя, будет тебе представляться мертвой. Ничего, я тебя подштопаю, куколка моя, шалунья. Мертвая или живая, ты все равно прелесть, так бы тебя и съел...
Промолвив эти слова, хитрый вояка схватил девушку и бросил ее на постель. Она упала, как чурбан, словно висельник, сорвавшийся с крюка, Увидя это, храбрец наш решил, что пора уходить подобру-поздорову, и, однако ж, — до чего хитер был! — прежде чем уйти, воскликнул:
— Бедная Маргаритка, как это я мог порешить девицу, которую я так любил! Да, я убил ее, дело ясное, ведь если бы она осталась жива, уж никогда бы она не допустила, чтоб поник прелестный ее сосочек. Видит бог, он болтается, словно грош на дне мошны.
От таких слов Маргаритка приоткрыла один глазок и чуть наклонила головку, желая увидеть свое белое тело. И, ожив окончательно, влепила здоровую пощечину капитану.
— Вот тебе за то, что клевещешь на мертвых, — сказала она, улыбаясь.
— А за что он убил вас, сестрица? — вопросил пастух.
— За что? Завтра сержанты нагрянут сюда и опишут все мое добро. А он не имеет ни денег, ни чести, а туда же, попрекает меня за то, что собиралась я принять одного красавчика дворянина, который обещал спасти меня от судебных приставов.
— Эй, Маргаритка, смотри, кости переломаю!
— Ну, ну! — сказал Пестряк, и тут только капитан признал его. — Было бы за что! Постой-ка, друг мой, я тебе добуду немалую толику денег.
— А где? — спросил изумленный капитан.
— Подойдите, я скажу вам на ушко. Ежели, скажем, вы, проходя ночью, под грушевым деревом заметили бы на земле тридцать тысяч экю, неужто вы не нагнулись бы подобрать их, чтобы не пропал понапрасну этакий клад?
— Пестряк, я убью тебя, как собаку, ежели ты со мной задумал шутки шутить, или же поцелую тебя туда, куда сам захочешь, ежели укажешь, где взять эти тридцать тысяч, пусть даже ради этого придется в темном уголку пристукнуть любого нашего горожанина, а то и троих.
— Вам не придется никого и пальцем тронуть. Вот в чем суть дела: есть у меня подружка, которой я, как самому себе, доверяю, — это служанка ростовщика, живущего в Ситэ[6], неподалеку от дома нашего дядюшки. Итак, я узнал из верных рук, что добродетельный ростовщик отбыл нынче утром за город, зарыв перед тем в своем саду, под грушею, четверик золота, полагая, что за этим занятием никем, кроме ангелов господних, он замечен не был. Но подружка моя, у которой в ту пору разболелись зубы, подошла к чердачному окошку подышать воздухом и проследила случайно старого выжигу. А потом, желая мне приятное сделать, обо всем мне поведала. Если вы поклянетесь по чести со мной поделиться, вот вам мои плечи, можете взобраться на стену и со стены прыгнете в сад, прямо на грушевое дерево, что рядом с оградой. Ну, скажите-ка после этого, что я деревенщина и дурак бестолковый!
— Ничуть, ты честный малый, человек благородный, и ежели когда-либо захочешь врага отправить на тот свет, только свистни — ради тебя я лучшего своего друга укокошу. Я более не двоюродный брат тебе, а родной твой брат. Живей, дорогая Маргаритка, — крикнул Горилла, — накрой опять на стол, утри свою кровь... она принадлежит мне! Я расплачусь за нее и дам тебе своей крови во сто раз больше, чем у тебя выточил. Вели достать бутыль доброго вина, забудем распрю, оправь живо свои юбки и смейся, слышишь?.. Вели собрать ужин, и продолжим наши вечерние молитвы с того места, где остановились. Завтра я одарю тебя богаче, чем королеву. Вот мой двоюродный брат, я желаю его угостить, хоть бы пришлось для этого весь дом перевернуть вверх дном. Эй, всё мечи на стол! Не бойся, завтра у нас в погребах всего будет вдосталь.
Тогда, в срок меньший, чем требуется монаху, чтобы прочесть «господи помилуй», весь курятник забыл слезы и залился смехом, так же как недавно, забывши смех, ударился в слезы.
Только в вертепах разврата любовь чередуется с ударами кинжала и в четырех стенах разыгрываются и стихают бури. Но этого не понять благовоспитанным дамам нашим. Капитан развеселился, как школьник, сбежавший с уроков, и поил любезного своего родича, который пил все без разбору и, представляясь пьяным, болтал всякий вздор: вот завтра он скупит весь Париж, даст взаймы самому королю сто тысяч экю, станет купаться в золоте. Одним словом, наплел такую чушь, что капитан, опасаясь, как бы братец не сказал чего-нибудь лишнего, и, решив, что он вовсе ума лишился, вывел его вон с добрым намерением, когда дело дойдет у них до дележа, чуть-чуть подпороть брюхо двоюродному братцу, дабы посмотреть, нет ли у него там губки, ибо названный пастух высосал не одну кварту доброго сюренского вина. По дороге они обсуждали различные богословские вопросы, весьма запутанные, и, наконец, подкрались к ограде сада, где было спрятано золото ростовщика. Здесь Драч воспользовался широкими плечами Пестряка, словно мостом, и перескочил через ограду на грушевое дерево, как и подобает опытному воину, не раз бравшему приступом города. Однако ж ростовщик, подстерегавший его, сделал ему на затылке зарубку — одну, другую, да с такой силой, что после третьего удара покатилась голова капитана, но еще успел он в смертный свой час услыхать звучный голос пастуха:
— Подбери голову свою, друг мой!
После сего щедрый наш пастух, в лице которого вознаграждена была добродетель, рассудил, что разумнее всего будет вернуться в дом к доброму канонику, ибо, милостью божьей, труд по составлению завещания с каждым часом все упрощался. Итак, пастух со всех ног пустился на улицу св. Петра, что при быках, и вскоре заснул, как новорожденный младенец, забыв даже, что означают слова «двоюродный брат». На следующее утро встал он, как обычно встают пастухи, с восходом солнца и пошел в горницу к дядюшке, желая справиться, какая у него мокрота, кашлял ли он, хорошо ли ему спалось? Но старая служанка сообщила, что каноник, услыша звон к утрене в честь святого Маврикия, одного из покровителей собора Парижской богоматери, по благочестию своему отправился в храм, дабы принять участие в завтраке, который дает архиепископ Парижский всему капитулу.
На это Пестряк ответил:
— Уж не лишился ли господин каноник ума, ведь этак недолго и занедужить, простуду схватить или насморк. Видно, ему жизнь не мила. Пойду разведу огонь пожарче, чтобы дядюшка получше согрелся, вернувшись домой.
И добряк направился в залу, где охотно сиживал каноник, но, к великому своему удивлению, увидел, что дядя расположился в кресле у кафедры.
— Вот уж наболтала вздору ваша сумасшедшая Бюретта! Никогда не поверю, что столь рассудительный муж, как вы, пошли бы в такую рань и стали бы там торчать на амвоне.
Старик молчал. Пастух, подобно всем людям, любящим наблюдать и размышлять, был прозорлив душою и знал поэтому, что у стариков иной раз бывают мудрые причуды. Они беседуют с миром вещей сокровенных и до того под конец заговариваются, что начинают бормотать нечто, к делу вовсе не идущее. Посему из чувства благоговения к престарелому чудаку, погруженному в размышления, пастух отошел в сторонку, ожидая, когда старец придет в себя, и молча стал измерять взглядом длину ногтей дядюшки, которые, казалось, вот-вот продырявят его башмаки. Затем, приглядевшись со вниманием к ногам дражайшего каноника, ужаснулся, увидев, что кожа его ног багрово-красного оттенка и проглядывает сквозь нитяные петли чулок, точно опаленная огнем, отчего даже сами чулки казались красными.
«Он помер», — подумал пастух.
В ту минуту открылась дверь, и наш Пестряк увидел на пороге все того же каноника, возвращающегося из собора с обмороженным носом.
— Эге, дядюшка, да в уме ли вы? — воскликнул Пестряк. — Извольте обратить внимание, что вам не пристало стоять у двери, коли вы сидите за кафедрой в креслах у камина, и что на свете двух каноников, во всем сходствующих между собой, существовать не может.
— Было время, Пестряк, когда мне весьма хотелось пребывать в двух местах одновременно. Но сие не в человеческой власти, слишком уж это было бы хорошо. А у тебя, друг, в глазах двоится, ибо я здесь в единственном числе.
Тогда Пестряк повернулся к кафедре, и как же он удивился, увидя, что кресло пусто, а еще более, когда подошел ближе и заметил на полу кучку пепла, который слегка дымился, распространяя запах серы.
— Ой! — воскликнул пастух, потрясенный этим видением. — Признаюсь, что дьявол вел себя как благородный человек по отношению ко мне. Я помолюсь о нем богу!
И тут же простодушно поведал канонику, каким образом дьявол, приняв канониково обличье, развлекался, играя роль провидения, и помог ему, Пестряку, честно избавиться от своих злодеев, двоюродных братьев. Это показалось старому канонику назидательным и достохвальным, ибо он, будучи в здравом уме, сам помнил, что не раз приходилось ему наблюдать действия, в коих дьявол проявлял себя с наилучшей стороны. И далее старец присовокупил, что всегда зло содержит в себе добро — в такой же доле, в какой зло содержится в добре; из чего следует, что не стоит слишком уж беспокоиться о загробной жизни. Превредная ересь, каковую не один собор осудил со всею строгостью.
Вот как разбогател род Пестряков, и ныне смогли они, с пользой употребив наследство предка, помочь в сооружении моста св. Михаила, где дьявол нисколько не проигрывает от соседства архангела. Мост этот построен в память изложенной нами истории, причисляемой к подлинным происшествиям.