Тем временем наступила горькая весна 25-го года. На Благовещение отошёл ко Господу патриарх Тихон.

Великое множество людей шли пешком, чтобы проститься с ним. Общественный транспорт был переполнен. Несколько дней по очереди у гроба почившего Первосвятителя пели панихиды лучшие церковные хоры под руководством регентов Чеснокова и Астафьева. Все выглядело торжественно и красиво, как летний закат перед грозой. Настроение у нас было: „закатилось солнце земли русской“. Для русской церкви наступала ночь. Люди тихо передавали друг другу последние слова усопшего патриарха: „ночь будет долгой“.

Сразу после отпевания патриарха Тихона чекисты попытались проиграть пьесу по сценарию 22-го года, чтобы ещё раз расколоть церковь. Канцелярия в Донском монастыре, где работал секретарем отец Владимир Проферансов, была захвачена группой епископов, не желавших подчиняться патриаршему местоблюстителю митрополиту Петру Полянскому. Но на этот раз к этому были готовы. Отец Владимир заранее вынес из канцелярии те документы, которые посчитал важными. Далее вплоть до самого ареста батюшки определенного места для работы секретарём у него не было. Переписывание и оформление церковных документов велось практически тайно.

Я помню, что иногда приходила в неизвестный мне дом по адресу, переданному мне доверенным лицом, в комнате уже стояла пишущая машинка, лежала стопка бумаги и документы, которые нужно было переписать. Какое-то время я работала, потом уходила. И что было с переписанным мной документом, я не знала. Не всегда так было, конечно, и не в 1925 году. Тот год как раз ощущался как последнее затишье перед бурей.

- Таська, ты плотно себя привязала к Марфо-Мариинской обители? — как-то тихо спросил у меня Семён, когда я, убираясь у него в комнате, вытирала пыль с резного комода, изображая добропорядочную супругу. — Обитель доживает последние месяцы.

Я выронила тряпочку из рук и подошла к нему ещё ближе.

- На них поступил донос от какой-то тетки, которую они не взяли в свои ряды, ещё в 22-м году. Дескать, просмотрели вы, товарищи, дворянское гнездо. Тучков тогда ходу доносу не дал. Не стал связываться с председателем Моссовета Каменевым. Но сейчас, — Семён, склонившись ко мне, говорил практически на ухо, — после смерти Ильича товарищ Дзержинский обеспечивает полную поддержку товарищу Сталину. Троцкого уже убрали. Зиновьев с Каменевым на очереди. Против нашего ведомства им не выстоять.

- Значит, Обитель разгонят? — грустно уточнила я. Даже независимо от моей собственной участи было пронзительно жаль самоотверженных женщин в белых апостольниках, до последнего сражающихся за свою общину. Действительно, уже в начале года им не подтвердили устав, они уже не могли пользоваться своей печатью. Но все равно рук сестры Марфо-Мариинки не опустили. Переделали устав так, чтобы остаться в Обители хотя бы как трудовая община. На несколько месяцев из тюрьмы выпустили архимандрита Сергия Серебрянского, духовника Обители, найденного ещё Матушкой Елизаветой Федоровной. Настоящий был старец, как в древних житиях святых описывают. Они старались по-прежнему помогать людям, молились, не сдавались. Но были уже обречены. Торжествующая власть безбожников уже обрекла этих светлых людей на мучения, на ссылки и тюрьмы, как чуждый классовый элемент.

Я тогда расплакалась. Семён неловко обнял меня, вздохнул, но ничего не сказал.

Мой батюшка и без меня понимал основные тенденции, так сказать, исторического пути развития России. Он благословил мне готовиться к поступлению во Второй МГУ на врача-терапевта. Как же было тогда нелегко ему самому. Отец Владимир прочно связал свою судьбу с центральным аппаратом патриархии, то есть он был в числе тех, кто находился в первых рядах верующих, вынужденных как-то сотрудничать с атеистической властью. К тому времени очень немногие приходы были настроены так же. Соседний с нами, например, приход на Маросейке во главе с отцом Сергием Мечевым был тесно связан с общиной при Даниловском монастыре, духовными детьми владыки Федора Поздеевского. Их позиция была очевидна. Даниловцев можно было уничтожить физически, но не склонить к сотрудничеству с властью богоборцев.

Но Евгений Александрович Тучков, по-моему, как раз мечтал создать подконтрольную себе церковь, а не просто физически уничтожить церковных людей. Всенародные похороны патриарха Тихона показали чекистам, какой силой и властью над народом наша церковь обладает. Эту силу было бы хорошо иметь в своих руках. И потому Тучков пытался надавить и сломать тех, кто казался ему подходящим.

Причём в обновленцы порядочные люди не шли, простой народ им не верил. Да что там церковный народ, сами чекисты их ни во что не ставили. Ещё в конце 24-го года обновленческий митрополит Евдоким Мещеряков был заменён на митрополита Вениамина Муратовского, при этом Тучков залепил Евдокиму, как в чем-то провинившемуся, пощечину. Недавнему ректору Московской Духовной Академии! Митрополиту! Какое уж тут уважение.

И в попытке подчинить себе нормальных православных священников Тучков всё ходил и ходил вокруг отца Владимира, даже в храм к нему периодически заходил. Благо, что ходить было недалеко. В результате посещений „чекистского игумена“, в приходе Георгиевского храма в старых Лучниках остались только самые преданные люди. Что, естественно, сказалось и на доходах храма.

Но в этом мраке ярко сияет воспоминание, как у нас в храме служил владыка Пётр Зверев. Несколько месяцев в конце 25-го года он управлял делами Московской епархии и близко познакомился с секретарем патриархии отцом Владимиром Проферансовым. Владыка Пётр остался у меня в памяти самым светлым из всех епископов, которых я встречала на своем жизненном пути. У него были длинные светлые волосы, как у истинного назорея, служил он неспешно, очень любил псалтирь. Никогда не сокращал тексты псалмов, такое сокращение и сейчас и тогда было принято при богослужении. Но когда служил владыка Пётр, никто и не замечал, что служба удлинилась часа на два — два с половиной. Так бы стояли и стояли, не помня себя от светлого, мирного настроения, заливающего душу. А уж как владыка Пётр разговаривал с простыми людьми! Вроде ничего особенного и не скажет, а на душе — Пасха. Я слышала, что чуть позже Воронежские рабочие и требовали и умоляли оставить им их владыку на Воронежской кафедре. Но какое там! Епископ Пётр Зверев был арестован, сослан на Соловки, где и погиб в тифозном бараке. Вечная ему память.

В конце 25-года был арестован и несгибаемый местоблюститель патриарха митрополит Пётр Полянский.

Местоблюститель, Олечка, это заместитель. Патриарх Тихон, зная, что его в любой момент могут арестовать и лишить возможности управлять церковью, назначил тайно для советской власти несколько своих заместителей. Чтобы тот епископ, который в момент его ареста или смерти окажется на свободе, приступил к обязанностям по управлению Церковью. Предполагаемые местоблюстители патриарха тоже в свою очередь выбрали себе заместителей с той же целью. К моменту ареста митрополита Петра Полянского единственным заместителем на свободе оставался митрополит Сергий Нижегородский. Он сразу же предпринял попытку легализовать церковные органы управления и канцелярию. Митрополит просил себе в штат хотя бы двух секретарей и четырех переписчиков.

Но у Советской власти были совсем другие планы. Никто не собирался позволить церкви нормально работать. Прошение патриаршего местоблюстителя несколько лет оставалось как бы незамеченным.

В том же 1925-ом году, в сентябре умер „ангел-хранитель“ Марфо-Мариинской обители врач Фёдор Александрович Рейн. Иван Афанасьевич тяжело переживал смерть своего наставника и старшего друга. Они с Зикой проводили всё больше времени вместе и, наконец, обвенчались в белых стенах Покровского храма Обители сестёр милосердия. По-моему, это было последнее венчание в Покровском храме, венчание Ивана Комарова крестьянского рода и княжны Зинаиды Енгалычевой в присутствии, как простых мещанок, так и последних аристократок погибшей Российской империи. Фотографии обвенчанных молодожёнов у меня не сохранилось, но перед очами памяти как живые стоят серьёзный Иван и Зика с его пальто поверх подвенечного платья, доверчиво глядящая мужу в глаза.

Марфо-Мариинской обители предстояло пережить последние месяцы своего существования. Сёстры зарегистрировали устав на трудовую общину и продолжали вести приём больных, бесплатный, или на пожертвования. Вечерами долго молились. Приблизительно через месяц после смерти профессора Рейна появилась в какой-то газете статья „Советские Марфа и Мария“, статья как бы карикатура в словах. Травля началась.

Первая комиссия, изучившая работу сестёр во всех подробностях, дала положительный отзыв об их деятельности. Но не этого добивался Тучков. Я помню слёзы на глазах обычно сдержанной в моем присутствии сестры Ефросинии, одной из старших сестёр Обители, которая привлекала сердца простотой в общении и добросердечностью, помню её горестный вопрос: „почему же они не могут оставить нас в покое? Ведь Советская власть победила“. Почему?! Я и сама до сих пор часто не могу найти внятный ответ на вопрос, почему один человек ненавидит другого.

Вторая комиссия написала именно тот отчёт, который был нужен чекистам. Той же зимой Обитель была закрыта. Евгений Тучков лично приехал туда в один из последних дней её существования. Сестёр уже почти всех выселили, многие помещения опечатали. Уже и не помню, какое у меня там было дело, но я стояла во дворе, когда туда вошел „чекистский игумен“. Мы с ним встретились глазами, он сразу отвел взгляд, и я с облегчением, от которого подкосились ноги, подумала, что он меня не узнал. Позже я поняла, что ошиблась. Тучков узнал одну из немногих прихожанок отца Владимира Проферансова, к которому давно подбирался, надеясь заполучить осведомителя в канцелярии патриархии.

После закрытия Марфо-Мариинской обители я с головой ушла было в учебу, я к тому времени уже несколько месяцев училась во 2-ом МГУ, но сотрудники Семёна раздобыли у итальянских товарищей продолжение романа „Чёрного корсара“ Э. Сальгари. Первый роман заканчивался драматическим описанием того, как главный герой, он же Чёрный корсар, отправляет в бушующий океан свою любимую на маленькой шлюпке, потому что она оказалась дочерью его злейшего врага. Сознавая, что он практически утопил девушку, Чёрный корсар даже плачет. Но своего убийственного приказа не отменяет. Драматичный конец. Неудивительно, что сотрудники Семёна не успокоились, пока не раздобыли продолжение. Оно называлось, как сейчас помню, „Королева Карибов“.

Чекисты, радуясь как дети, вручили мне итальянскую книгу и пообещали щедро заплатить за перевод, и особо доплатить за срочность. В середине 20-х годов среди сотрудников ГПУ встречались странные люди. Семён тесно общался с некоторыми, которые называли себя рыцарями света и даже тамплиерами. Считали, что могут очистить энергией электрического света духовный мрак в подвалах страшного дома на Лубянской площади. Вполне серьёзно тратили время и силы на какие-то манипуляции и махинации с электрическими трансформаторами, обряды даже какие-то проводили над генераторами энергии.

Но деньги были нужны и мне и Зике. К тому времени они с мужем жили в маленькой квартирке в построенном при советской власти доме. Мебели у молодоженов практически не было, примус, понятно, несколько стульев, стол, матрас в качестве супружеского ложа. Из-за бытовых трудностей они с Иваном Афанасьевичем периодически ссорились, но никогда даже голос друг на друга не повышали. Просто прекращали разговаривать друг с другом. Мои вечерние приходы к Зике с переводом с итальянского оказывались тогда очень кстати. Молодая супруга сразу принималась диктовать мне перевод, а её муж молча слушал. В процессе перевода они незаметно для себя увлекались и начинали снова разговаривать между собой. Однажды Зика не выдержала и заглянула в конец. Финальная сцена была, ничего не скажешь, хороша. Чёрный корсар с любимой на руках шёл прямо в море, увлекаемый видениями давно погибших братьев. Причём молодая девушка, даже не пытаясь вырваться, ждала, потопит её обезумевший возлюбленный окончательно на этот раз, или нет. Только в последний момент он опомнился.

- Клиническая картина, — уверенно прокомментировал Иван Афанасьевич финал книги, с выражением прочитанный его женой. К тому времени они с ней пару дней уже не разговаривали, обоим уже надоело, но сделать первый шаг к примирению не решался ни он, ни она.

- Я с тобой полностью согласна, Ванечка, — счастливо улыбнулась мужу Зика, осознав, что очередная молчанка благополучно закончилась. — Ты, кстати, поесть не хочешь? Пока теплое?

Он захотел, и они вышли из комнатки в коридорчик. Мириться и увлеченно целоваться. Я спешно собралась и ушла.

Товарищи из ГПУ всегда с нетерпением ждали очередной партии листочков с переводом. Обычно эти листочки передавал Семён, но однажды я сама была вынуждена отнести в самое страшное здание Москвы очередную переведённую главу по дороге из храма домой. Был уже вечер. В комнате находилось несколько чекистов. Они буквально взревели хором, увидев меня с листочками. И вдруг дверь из коридора открылась, оттуда с разъярённым требованием заткнуть пасти и не мешать людям работать, влетел Тучков. Остановился, увидев меня. Глаза его заблестели странным эйфорическим блеском и расширились, как было всегда, когда Евгения Александровича увлекала какая-нибудь новая идея.

- У товарища Тучкова прокол, — тихо сказал один из чекистов, когда тот ушел. — Местоблюститель патриарха организовал сбор подписей среди епископата. Кого они, мол, выбирают в патриархи. Придумали замену собору епископов. Сергий почти провернул эту операцию под носом у нашего „игумена“, а тот и не чухнулся. Вот ему теперь влетело. Епископ, который эти подписи собирал, такое ещё смешное имя носит… Во! Павлин, вспомнил.

Под первым же предлогом я убежала обратно в храм.

- Так значит, владыку Павлина раскрыли, — расстроился батюшка. — Нужно готовиться к очередной волне репрессий.

И действительно, в ближайшее же время всех епископов, которые жили к тому времени в Москве, выслали из города, а митрополита Сергия вызвали из Нижнего Новгорода в Москву и арестовали.

И вот потом в среде церковных людей поползли слухи, что кто-то из патриаршей канцелярии является сотрудником ГПУ.

А к отцу Владимиру, секретарю патриархии, регулярно заходил Тучков и, по-видимому, дружески с ним беседовал.

А я, духовная дочь отца Владимира, переписчица канцелярии, считалась женой чекиста. И никто из православных тех лет не поверил бы, что Семён пошел на это исключительно из жалости к двум осиротевшим девчонкам, ко мне и моей названной сестре. Никто уже не верил, что чекист способен хоть кого-то пожалеть. Уж слишком много крови и невыносимых мучений неодолимой преградой лежало между соратниками Дзержинского и верующими людьми России.

Поначалу я и не замечала холодка в отношении ко мне со стороны церковных людей.

Я даже узнала о запущенных в верующий народ слухах от чекиста Семёна. Никто из наших ничего не сказал ни отцу Владимиру, ни мне.

- Ты слышала, Тася, что одна из переписчиц вашей канцелярии является нашей секретной сотрудницей, — тихо спросил меня Семён, когда я по традиции наводила порядок в его комнате.

Я вздрогнула. В памяти вдруг всплыла сценка, когда я зашла в притвор храма на Маросейке, там все женщины активно что-то обсуждавшие до моего прихода, вдруг резко замолчали. Тогда я не обратила на это внимания.

- По идее, я должен радоваться, что кто-то из мракобесов перешел на сторону света. Но Костя правильно говорит, что предательство своих все равно остается предательством. Даже если тёмная гражданка предает мракобесов. Это ведь не ты?

Голубоглазый Костя Пономаренко, несмотря на свой рязанский нос и веснушки, был одним из рыцарей света, и что-то из рыцарской морали впиталось в его чекистскую душу.

- Нет, это не я. Но кто из наших мне поверит? — глухо проговорила я, прижав ладони к лицу, чтобы хоть как-то взять себя в руки.

Семён обнял меня за плечи, утешая.

- Возможно, ваши вычислят настоящую?

- Да разве вы им позволите?! Я же поняла, что те слухи — очередная игра Тучкова, способ надавить на моего батюшку. Дескать, товарищ, если тебя все равно считают сексотом, то почему бы и не стать им на самом деле? А мы в благодарность, слухи ликвидируем.

В ответ на мой горький шёпот Семён разжал руки и молча отошел к окну. Я была права, и что он мог возразить, чтобы самому не выдать своих.

В первые месяцы, даже в первые полтора года, жить ещё было можно. Демонстративно не поверил в то, что отец Владимир связан с ГПУ, отец Сергий Мечев. Сын московского Утешителя Алексея Мечева отличался горячей прямой душой. Подозрительность не смешивалась с ней, как вода не смешивается с маслом. Он, используя весь свой авторитет, заступался за настоятеля соседнего храма и своего друга с юношеских лет. И за меня заодно. Отцу Сергию верили.

Москва в то время уже пережила разруху послевоенных лет. Возобновилось движение трамваев, вполне доступных обычным людям, и по-прежнему, была популярной езда на извозчиках. Живые лошади и механические трамваи какое-то время на равных существовали друг с другом. Активно велось строительство, город был освещён газовыми фонарями. Впервые на площадях зазвучало общественное радио. Внезапно решительно заявила о себе целая сеть уже развитых общественных учреждений. Общественные дома культуры, новой культуры. Общественные столовые, общественные бани, общественные больницы со множеством абортариев. Старательно ограниченная, урезанная личная жизнь советских людей теперь проходила в маленьких комнатушках коммунальных квартир, или, если очень повезло, то в собственных маленьких квартирках, в которых и кухня была не предусмотрена. Только примус для подогрева пищи в часы, когда общественные столовые закрыты.

И ещё отличительным признаком тех лет были дети беспризорники. Сироты, ободранные, циничные, всегда голодные, они грызли даже чёрный строительный вар.

Невозможно было пройти мимо. Отец Владимир вместе с Марией Петровной пытались пригреть хоть кого-нибудь. В Георгиевском храме не отказывали в пище и крове деткам-беспризорникам. Было трудно. Чаще всего они с утра убегали, что-нибудь утащив с собой, в большинстве случаев, копеечную вещь, а иногда что-нибудь нужное, оставляя на месте своего ночлега грязь и вшей. Но матушка снова и снова пускала их переночевать. И несколько детей остались с ней и с батюшкой. Особенно мне запомнился Вова Анисимов, попавший к нам в храм подростком лет двенадцати. Он был из Подмосковья, сын лавочника, бакалейщика, кажется. Однажды, это он уже позже Марии Петровне рассказал, мальчик прибежал домой, а в доме чужие мужики, мамка мертвая, отца уже давно дома не было. И Вова ушел бродяжничать. Но он был не один. Вместе с ним все время таскалось существо, которое, когда его отмыли и переодели, оказалось девочкой, младшей Вовиной сестренкой. И вот эта девочка, Настенька, прямо-таки влюбилась в матушку. Она копировала её изящные жесты, застенчивую, немного нервную улыбку, интонации. Очень скоро отсвет скромной женственности, всегда озаряющий Марию Петровну, превратил сиротку непонятного пола в хорошенькую девочку. А Вова горячо любил сестру, пожалуй, именно она, единственная выжившая из его семьи, спасла его сердце от окончательного одичания необходимостью заботиться о ней. И когда мальчик понял, что его сестру полюбили, он ответил на любовь абсолютной преданностью. А ещё они с отцом Владимиром оказались тезками.

Когда Вова Анисимов прижился при храме, то он уже сам следил, чтобы пригретые беспризорники ничего из храмовой сторожки не уворовывали. И отлично следил, кстати, все взрослые восхищались.

А я в то время напряженно училась. Всё мое время было занято учебой и подработкой в Павловской клинике. Я уходила с утра, приходила поздно вечером, валилась на кровать и засыпала. Но даже сквозь щит анатомии, физиологии, инфекционных болезней, педиатрии, новомодных тогда условных и безусловных рефлексов, в моё сознание прорвалась легализация управления нашей церкви и Послание (Декларация) митрополита Сергия об отношении Православной Церкви к существующей гражданской власти. Послание переписывалось во множестве экземпляров и распространялось среди прихожан. Все переписчицы, и я в том числе, были задействованы.

„…Мы, церковные деятели, не с врагами нашего Советского Государства, а с нашим народом и правительством…“

„…Выразим всенародно нашу благодарность Советскому правительству за такое внимание к духовным нуждам православного населения…“

Одновременно с Посланием митрополита Сергия, среди верующих нелегально распространялось Послание епископов, заключённых в Соловецкий Лагерь Особого Назначения, епископов, содержащихся в невыносимых условиях, Послание к правительству СССР.

„…Церковь не перестает напоминать людям о небесном отечестве, коммунизм не желает знать никаких других целей, кроме земного благоденствия…“

„…Церковь проповедует любовь и милосердие, коммунизм — товарищество и беспощадность борьбы…“

„…Церковь охраняет плотскую чистоту и святость плодоношения, коммунизм не видит в брачных отношениях ничего кроме удовлетворения инстинктов…“

Однако, несмотря на принципиальные различия в мировоззрении, церковь может существовать в материалистическом коммунистическом государстве, если „церковь не будет мешать государству в построении материального благополучия, а государство не будет стеснять церковь в её религиозно-нравственной деятельности“.

Эти два подхода к отношениям Церкви и коммунистической власти, один максимально компромиссный митрополита Сергия, другой несгибаемо-честный Соловецких епископов, разделил Церковь на тех, кто признал Декларацию митрополита Сергия и на тех, кто её не признал. Сейчас кажется сложным понять, как это настоятели храмов, простые священники решали, признавать им или не признавать действия Первостоятеля церкви. Но в те годы всё было очевидно. Никто не знал, какое давление выдержал митрополит Сергий, чем его шантажировали чекисты, в руках которых он находился, настолько были вынужденными решения Местоблюстителя патриарха. Поэтому те, кто оставался на свободе, принимали собственные решения, подчиняясь исключительно голосу совести. К такому самоопределению призывал пастырей церкви владыка Пётр Полянский до своего ареста. В 1927-году первый местоблюститель патриарха находился в одиночном заключении, и не имел возможности связаться с собственной церковью.

Отец Владимир Проферансов остался в канцелярии патриарха, теперь уже в канцелярии местоблюстителя Сергия. Батюшка был специалистом в своем деле и не мог бросить церковь в трудное время.

В том же 1927-м году чекисты начали ломать Гребневскую церковь на углу Мясницкого и Лубянского проездов. Та церковь была построена как памятник победе русских людей на Куликовом поле, и являлась древнейшим памятником русского зодчества. Её ломали медленно. Начали в 27-ом году, а окончательно снесли в начале 30-х годов. Я только теперь понимаю, как тяжело было батюшке наблюдать со стороны за разрушением Гребневской церкви. Наш храм был следующим на очереди.

В приходах снова начались массовые аресты, арестовывали тех, кто не принял Декларацию митрополита Сергия. Впрочем, в тех приходах, настоятели которых эту декларацию приняли, активных верующих тоже арестовывали.

Однажды я вернулась домой пораньше, и уж не помню, что толкнуло зайти меня к Семёну. Он с мрачнейшим видом стоял посреди комнаты, на комоде блестела в свете лучей заходящего солнца бутылка самогона, но напиваться он еще не начал. Резко развернулся ко мне, глядя тоскливым, но ещё трезвым взглядом.

- Сеня, что случилось?

И внезапно он притянул меня к себе, крепко обнял, потом разжал руки, сделал шаг назад.

- Я сегодня впервые убил человека.

Я молчала и с удивлением смотрела на чекиста.

- Да, я убивал во время войны. Но там были враги, и я убивал издали… но в мирное время не убивал, всегда старался устроиться по хозяйственной части…

До сих пор не знаю, кого он убил, но в тот момент мне внезапно стало от всей души жаль моего товарища Петрова. Я осторожно взяла его за руки. Семён перехватил мои пальцы и поднес наши сжатые руки к глазам.

- Странно. Крови нет. А мне все кажется… Он был ни в чем не виноват. И я это знал. И он знал, что я знаю. Его глаза… Тот тёмный подвал… Меня заставили… Для проверки моей политической правильности и коммунистической беспощадности. Но в глубине души я знал, что это не враг. Он закричал, я выстрелил. Уйди, Тася, я сейчас напьюсь.

Но моих пальцев из своих рук Семён не выпустил, и я не ушла.

- Сенечка, эти несколько часов ты ещё нормальный человек, — из-за подступивших слёз перехватило горло, — твоя душа еще не успела умереть, раз ты так страдаешь, — он смотрел на меня больными глазами, но не спорил. — А завтра с утра, после попойки ты проснешься другим человеком, спокойным с мёртвой душой. Тебе уже не составит труда убить невиновного, но это уже будешь не ты. Не сдавайся, пойдём со мной.

Он не стал спрашивать, куда. Отпустил мои пальцы и снова крепко меня обнял. Я не вырывалась, понимала, что ему сейчас нужно чувствовать тепло живого человека. Мы стояли так довольно долго. Потом Семён отстранился

- Пойдём, Тася, — тихо сказал он. — Пошли, пока я не передумал.

И мы пошли на ночь глядя в Георгиевский храм к о. Владимиру.

Батюшка исповедь чекиста принял. Бросил внимательный взгляд на меня, я невольно подошла поближе.

- Семён, вам нужно уходить из ГПУ, — сказал отец Владимир, снимая епитрахиль с головы кающегося.

- Куда? — с горечью спросил тот.

- На железную дорогу не хотите? Там заканчивается переучивание ревкомиссаров на специалистов по обслуживанию дорог. Если вы попадете в обойму, то вполне сможете приобрести новую специальность. Потрудитесь оформить, не знаю как точно называется, командировку на Белорусскую дорогу, я попрошу брата вам помочь. Соглашаетесь?

- Помолитесь, батюшка, — переламывая себя, попросил чекист. — То, что вы предлагаете, сделать непросто. И Тася останется совсем одна, потому что мне придется надолго уехать из Москвы.

- Иначе вы погубите свою душу. Следующей чекисткой проверки вы не выдержите. А Тася совсем одна не останется.

Семён постоял, подумал. Наконец, кивнул. Батюшка быстро написал письмо своему брату, и мы пошли обратно домой. Трамваи уже не ходили, мы молча шли пешком.

- А между прочим, неплохая идея, — сказал мой уже родной коммунист заметно повеселевшим голосом, когда мы вышли на Моховую. — Я всегда любил дороги. И командировку я пока могу себе оформить. Молоток твой батюшка, — это было сказано шёпотом мне на ухо довольным голосом. — А потом, глядишь, и ты ко мне приедешь, а, Таська?

У Семёна действительно получилось уехать в командировку на железную дорогу. Железные дороги в конце периода Нэпа были как бы государством в государстве, свои училища, свои библиотеки, свои больницы, и даже банки свои. Затеряться в миллионах километрах дорог было нетрудно. Семён и затерялся.

А уже гораздо позже я узнала, что как раз в то время группа рыцарей света из числа чекистов угодила на Соловки. ГПУшники чистили свои ряды.

Между тем аресты среди верующих продолжались. Волной репрессий накрыло Даниловцев, то есть тех, кто группировался вокруг епископов и священников Даниловского монастыря. В 28-м году закрыли храм Неопалимой купины рядом с Крымским валом и Смоленским бульваром. Я туда иногда ходила, если не успевала с занятий на службу в свой Георгиевский храм. В Неопалимовский храм мне было ближе добираться. К тому же там собиралась московская интеллигенция и последние представители дворянских родов, многие прихожане помнили ещё моих папу и маму. В 29-м году арестовали о. Сергия Мечева, Никольский храм на Маросейке был закрыт.

И облако подозрительности вновь окутало о. Владимира. Почему чекисты медлят с арестом о. Проферансова? Уж не потому ли, что он им нужен, как свой сотрудник в патриархии?

Не знаю точно, как пережил подобную клевету мой батюшка, но мне было невероятно тяжело. Постепенно, не говоря ни одного слова, на которое бы можно было возразить, от меня отворачивались все верующие, все, с кем я раньше общалась. Всюду, куда бы я ни пришла, вокруг меня образовывалась пустота молчания. Я могла бы опереться на нецерковных сотрудников и однокурсников, но те сами меня отталкивали стремлением только к земному благоденствию, выражаясь словами Соловецких епископов, и попытками свести брачные отношения к удовлетворению инстинктов. В медицинской среде удовлетворение инстинктов шло без всяких тормозов, в абортарии медички попадали без очереди, чуть ли не по дороге на работу. А я к тому времени уже не напоминала внешне только что вылупившегося птенца, в свои 25–26 лет я, наконец, превратилась в нормальную девушку, и мне приходилось соблюдать осторожность в общении с противоположным полом.

Однажды я осознала, что единственная семья, которая ещё не порвала общение со мной, были Зика с Иваном Афанасьевичем. Их я иногда навещала. При ближайшем знакомстве Иван Афанасьевич оказался прирождённым педагогом. Он никогда не раздражался, когда что-нибудь объяснял, точно отслеживал мою реакцию, не перегружал лишней информацией. Он был единственным, кто смог мне объяснить, что же это такое — условный рефлекс собаки Павлова. Почему, когда звенит колокольчик, из фистулы в желудке несчастной животины начинает капать желудочный сок. Сейчас это знает любой подросток, а тогда рефлексы собак Павлова были всем внове.

Родившегося у них с Зикой сына Иван Афанасьевич любил чуть ли не нежнее, чем жену. Он мог часами со всем своим исключительным терпением добиваться у ребенка, чтобы тот выговорил новое слово, и откровенно сиял, когда тот таки это слово выговаривал, заражая своей радостью белобрысого сыночка. Расскажи я об этом ассистировавшим суровому хирургу сестрам, мне бы никто не поверил.

Я пришла к ним домой, когда в очередной раз моя душа заледенела от одиночества. Все же, как я ни старалась не думать ни о чём, кроме медицины, несмотря на всю мою сосредоточенность на молитве, одиночество, общее несправедливое пренебрежение, иногда так давило на душу, что было как бы не продохнуть. Отчаянно хотелось хоть немного отогреться у счастливого семейного очага.

Зика открыла мне дверь вся в слезах.

- Ваня уехал в родную деревню. Его там арестовали. Его друг вернулся. Ваня не сказал, что он женат, обо мне не знают.

На дворе стояли 30-е годы, шла коллективизация.

- Когда его арестовали?

- Больше двух недель назад.

- И что? Почему его арестовали?

- За родных заступился, как передали.

- И где он теперь?

Секундная задержка.

- Не знаю. Проходи.

Я огляделась. В полуоткрытую дверь было видно, как Павлик возит деревянную машинку по домотканому коврику, шапка его пушистых светлых волос светилась в лучах солнца. Я сняла пальто, калоши, прошла в комнату. Зика разожгла примус, вытащила чашечки. А я стояла, смотрела на свою названную сестру и не могла понять, что не так.

Потом вдруг поняла. Неизвестность всегда действовала на Зику деморализующим образом. Она бы не смогла вести себя так обычно, как сейчас, если бы не знала, что с её мужем. Зика плакала перед моим приходом, именно потому, что знала. Знает. Но мне не скажет.

А ведь действительно, никогда я не видела у них в квартирке никого из их друзей. Я всегда была единственной гостьей.

И не я была крёстной у первенца моей лучшей подруги.

Я не была, не была секретной сотрудницей ГПУ, но даже моя названная сестра предпочитала не рисковать своими близкими настолько, чтобы доверить мне хоть что-нибудь важное.

Тогда слёзы потекли и из моих глаз. Зика подняла голову, наши взгляды встретились. Мы слишком хорошо друг друга знали, она поняла, почему я плачу. Подошла, обняла меня, молча обняла, так ничего и не рассказав. Судьбой своего мужа она рисковать не хотела. В ГПУ, как ей было хорошо известно, умели выбивать информацию. Но чай мы все же тем вечером попили. Даже без лишних слов одно присутствие подруги было поддержкой для каждой из нас.

После ареста Ивана Афанасьевича я старалась чаще заходить к Зике, пока однажды мне дверь не открылась. Я знала даже, где в условленном месте лежит запасной ключ. Сердце заколотилось в бешеном темпе, рука задрожала, но дверь я открыть смогла.

Разбросанные при обыске по всей квартире вещи. И пустота. Не помню, как я закрыла дверь. Спустилась во двор. И вдруг буквально наткнулась на горячий взгляд. Женщина смотрела на меня с гневом и отвращением. Сразу отступила в тень, чтобы я её не узнала, но я успела узнать Наталью Георгиевну из разогнанного прихода храма в честь иконы Неопалимая купина. Наталья Георгиевна была знакома ещё с моей мамой. Она вполне искренне считала теперь, что я могла донести на свою лучшую подругу с двухлетним ребенком чекистам, и при этом вести себя, как ни в чём не бывало.

Это стало для меня последней каплей. Я поняла, что больше не могу жить. Просто больше нет сил.

В храме Георгия Победоносца шла утреня. Я даже смогла выговорить, что Зику с сыном тоже арестовали, и, кажется, люди думают, что на них донесла я. Действительно, если Иван Афанасьевич не сказал там, где его арестовали, что он женат, то откуда чекисты узнали о его жене и сыне?

Батюшка накрыл меня епитрахилью, наклонился ко мне и тихо сказал.

- В следующий раз тебе возможно не к кому будет пойти со своим горем. Ты бы уже должна мысленно выучиться предстоять непосредственно перед Богом. Читай сейчас мысленно „Царю Небесный“.

И я послушно начала: „Царю Небесный… Душе истинный… приди и вселися в ны и очисти…“

В этот момент внешняя для моего сознания Сила бережно коснулась моей распластанной по земле души, мгновенно собрала все ошмёточки в единое целое, наполнила радостным отблеском своего могущества, подняла и возродила для дальнейшей жизни.

- Поняла? — о. Владимир снял с моей головы епитрахиль.

Я поняла. Поняла, что зная о том, что его самого вот-вот арестуют, батюшка сумел поделиться со мной собственным опытом. Опытом, накопленным в результате молитвенного общения с теми светильниками церкви, с которыми ему посчастливилось сотрудничать, опытом, полученным в результате собственного духовного подвига и терпения. Ведь и ему приходилось терпеть последствия клеветы, распускаемой товарищем Тучковым.

Позже я пыталась, молясь, почувствовать тот же отсвет Неба. Конечно же, так могущественно ярко, как в присутствии батюшки, без него у меня не получалось. Но я хотя бы помнила, к чему надо стремиться. И все же в том 31-ом году я измучилась, просто в ожидании окончательной катастрофы.

Батюшка в ожидании ареста и закрытия храма с какой-то особенной нежностью общался с теми, кто оставался рядом с ним, особенно с бывшими беспризорниками, пригревшимися возле них с матушкой. И они искренней любовью детских сердец хоть как-то восполняли тягостный холод окружающего мира вокруг.

Когда за мной пришли, я вздохнула с облегчением. Как будто наконец прорвался болезненный нарыв.

В Бутырской тюрьме я даже не успела серьезно встревожиться. Стоило мне подумать, что, Господи, молитвами отца моего духовного, укрепи меня, как сразу моя молитва стала нерассеянной и окружила меня покоем.

Довольно быстро меня вызвали на допрос.

- А, проходи, Переводчица, — как-то даже весело сказал следователь. Я подняла голову и с удивлением узнала нос картошкой и голубые глаза Кости Пономаренко.

- Последний рыцарь света приветствует тебя, ученица мракобесов, — сообщил он и галантным, как он думал, жестом пригласил меня сесть.

Это было бы смешно, если бы у меня от страха не дрожали руки.

- Успокойся, мы тебя отпустим. Не нужна ты нам. Все равно твой отец Владимир никаких показаний не дал, не даст и сотрудничать с нами не будет. Сразу же было ясно. И чего развели…

Впервые в жизни я была полностью согласна с чекистом. Мой батюшка был кротким человеком, тем, кто, по слову Христа Спасителя, наследует Землю в Будущем веке. А это значит, что его душа была скалой, о которую разбивались волны зла, никак ее не колебля.

- Как это товарищ Тучков сразу не понял. Я так с первого взгляда вижу, конченный это мракобес, или есть шанс на сотрудничество. Отец Владимир Проферансов сотрудничать не будет. Его ответы на вопросы следователя короче, чем сами вопросы. Да что там говорить. Во время допроса твоего отца Проферансова приходится спрашивать, слышит ли он, в чём его обвиняют. Весь в себе. Ну треснут его несколько раз. Но такие не раскалываются. В ссылку мы его отправим.

Он опустил голову и что-то сосредоточенно писал. Наступила тягостная тишина.

- А почему вы последний рыцарь света? — спросила я, чтобы заполнить гнетущую паузу. Я тогда ещё не знала, что все друзья товарища Пономаренко уже арестованы и отправлены на верную гибель в Соловецкий Лагерь Особого Назначения.

- Взявший меч от меча и погибнет, — неожиданно ответил чекист, не поднимая головы от бумаг. — Мы убивали, и нас теперь убивают. И меня скоро убьют. Не останется ни вас, ни нас. Третья сила рвется к власти.

Он поднял голову и посмотрел мне в глаза обреченно спокойным взглядом. Развернул на столе листочки и пододвинул их ко мне через стол.

- Тучкова уже убрали. Надоел. Недостаточно эффективно работал. Дальше все будет просто. Никакого сотрудничества. Храмы будем закрывать, попов ссылать. Кто будет сопротивляться — расстрел. Прочитай и подпиши, Переводчица. Это протокол твоего допроса. Рука у меня не поднимается, тебя засадить. Не поверишь, этот грех брать на душу не хочу. Ты не пойдёшь по делу твоего батюшки, тем более он всё равно никаких показаний не даёт.

Меня и вправду выпустили. Я сразу же поехала в Георгиевский храм. Он был закрыт, из сторожки при храме уже почти всех выселили, освободившиеся помещения занимали чекисты. Я быстро вышла за ворота, чтобы не видеть чужих людей, деловито обосновывавшихся в родных для меня комнатах. Было пасмурно, шел редкий снег.

- Тётя Тася!

Я резко обернулась навстречу Вове Анисимову.

- Вова, где матушка? Известно что-нибудь о батюшке?

- Нас с Марией Петровной берут на работу в государственное учреждение, — солидным, взрослым голосом ответил мальчик. — Настя остается со мной. Остальных наших забрали в детский дом. О батюшке Владимире пока ничего не знаем.

Он выглядел спокойным, он пока не успел осознать, что дальше нам придется жить одним, без отца Владимира. А я стояла, глядя потерянно в открытые ворота на закрытый родной храм, и еле сдерживала слёзы.

- Я пойду, Вова. Если что-нибудь станет известно, ты знаешь, где меня найти. А где теперь живет Мария Петровна?

Он назвал адрес, и мы попрощались.

О том, что отца Владимира решено сослать в Казахстан на четыре года я узнала от той, с которой не думала больше видеться. Наталья Георгиевна, прихожанка закрытого храма в честь иконы Неопалимая купина разыскала меня сама.

- Тася, здравствуй.

Я смотрела в строгие карие глаза той, которая ещё так недавно верила в то, что отец Владимир связан с чекистами, а я предала им свою лучшую подругу, и не знала, что сказать. Очень хотелось снова расплакаться. Все эти дни я молилась и плакала, плакала и молилась. Немного спасала необходимость работать, свободного времени было по-прежнему очень мало.

- Прости нас, девочка, — неожиданно мягко сказала Наталья Георгиевна. — Нам удалось выявить ту переписчицу, которая работает на ГПУ. И мы узнали подробности дел, твоего дела и дела отца Владимира. Его отправляют в Казахстан. На четыре года. Потом — без права жить в крупных городах. Не плачь, не так все и плохо. Не сошёлся же свет клином на Москве.

Я действительно плакала, выведенная из состояния равновесия ее участием.

- Прости нас.

Я усилено старалась успокоиться. Конечно, как только Тучкова убрали сами ГПУшники, все построенное им здание клеветы развалилось. Но батюшку-то уже арестовали, и когда я его теперь увижу?!

- А ты знаешь, Тася, что для поддержки ссыльных священников уже несколько лет ездят в места их ссылки женщины, которым это благословлено?

Я мгновенно перестала плакать, и внимательно посмотрела на Наталью Георгиевну.

- Да, — ответила она на мой невысказанный вопрос. — Твоя помощь нам будет нужна. Ты же врач, Тася. Везде сможешь найти себе работу. А в Казахстан сослано много священников. Мы сейчас составляем планы поддержки. Поможешь?

Это был конец моего церковного одиночества, к тому же, появилась надежда увидеть батюшку довольно скоро.

- Простите, а Зика?..

- Жива наша Зика, их с сыном из Москвы выслали. Она к Ване поехала. По нынешним временам им повезло. Так как, Тася, соглашаешься поехать в Казахстан?

Я горячо согласилась.

И для меня началась новая жизнь. Я действительно скоро встретилась с отцом Владимиром совсем в другой обстановке.

Но это уже следующая история.


Дальнейшие этапы крестного пути отца Владимира:

1932–1935 годы — ссылка в Казахстан.

1935 — 1937 годы — жизнь ссыльного священника в Можайске.

1937 год — повторный арест, 15 декабря 1937 года — расстрел в Бутово.

Загрузка...